Vivace
Совсем другая Англия — Англия 1890 года — и, однако, на удивленье та же. В чем-то неправдоподобная, бесконечно далекая от нас; а во многом — такая близкая, до ужаса близкая, сегодняшняя. Англия, чей дух окутан плотными туманами лицемерия, благополучия, ничтожности. Уж так богата эта Англия, уж такая это могущественная морская держава! А ее оптимизм, способный посрамить даже Стивенсона[39], а ее праведное ханжество! Королева Виктория оседлала волю народа; имущие классы прочно уселись на шее народа. В рабочем классе понемногу начинается брожение, но он еще слишком напичкан проповедями Муди и Сэнки,[40] еще весь под властью Золотого Правила: «Не забывай, Берт, дорогой мой, в один прекрасный день ты можешь стать во главе нашего предприятия». На мелких буржуа, особенно на торговое сословие, деньги сыплются прямо как из рога изобилия, и они молят господа — да продлит он наше беспримерное процветание. Аристократия пока еще петушится и не унывает. Еще в большом почете Знатность и Богатство, – Диззи[41] умер не так давно, и его романы еще не кажутся смехотворно старомодными, какой-то нелепой пародией. Интеллигенция эстетствует и поклоняется Оскару[42], или эстетствует и поклоняется Берн-Моррису[43], или исповедует утилитаризм[44] и поклоняется Хаксли с Дарвином.[45]
Отправимся туда, где выпивка дешевле.[46]
Где я на фунт в неделю роско-о-шно проживу!
В мире столько всякой всячины,
И мы, конечно, будем счастливы.
Консоли[47] опять поднялись в цене.
Лорд Клод Гамильтон возглавляет Адмиралтейство — и они с Уайтом строят, строят, строят.[48]
Строят величественные развалины.
Джордж Мур — изящный скандал в двуколке; Харди[49] — пасторально-атеистический скандал (никто еще не понял, что он смертельно скучен); Оскар исполнен небрежного высокомерия — и ах, как остроумен, и ах, как разодет!
Дивная старая Англия. Да поразит тебя сифилис, старая сука, ты нас отдала на съедение червям (мы сами отдали себя на съедение червям). А все же — дай, оглянусь на тебя. Тимон Афинский[50] видел тебя насквозь.
Уинтерборны не принадлежали к дворянскому роду, но часто вздыхали о каком-то былом великолепии, о каких-то никогда не существовавших благородных предках. Впрочем, это была благополучная буржуазная семья со средствами. Когда-то жили в Вустершире, затем переселились в Шеффилд. По женской линии принадлежали к методистской церкви[51], по мужской — к церкви англиканской. Молодому Джорджу Огесту — отцу нашего Джорджа — жилось недурно. Его мамаша, властная старая сука, задавила в сыне всякое мужество и самостоятельность, но в восьмидесятых годах прошлого века почти ни у кого не хватало ума посылать таких мамаш ко всем чертям. И Джордж Огест этого не сделал. Пятнадцати лет он сочинил религиозный трактат, в котором послушно изложил взгляды своей дражайшей матушки (и трактат был напечатан). Также в полном согласии со взглядами дражайшей матушки он стал первым учеником в классе. Ему очень хотелось поступить в Оксфорд, но он отказался от этой мысли: дражайшая матушка полагала, что это непрактично. И он сдал экзамены на поверенного: дражайшая матушка полагала, что ему нужна профессия и что в семье не мешает иметь своего юриста. Джордж Огест был третий сын своих родителей. Старший сын стал методистским священником, так как дражайшая матушка в первую брачную ночь и все время первой беременности молила господа бога наставить ее (разумеется, она никогда никому, даже собственному супругу не обмолвилась об этих неприличных обстоятельствах, но она и впрямь молила господа бога наставить ее) — и на нее снизошло откровение: ее первенец должен принять сан. И он принял сан, бедняга. Второй был живой, бойкий малый — дражайшая матушка сделала его совершенным бездельником. Оставался Джордж Огест, маменькин любимчик, которого она учила молиться боженьке, а добрейший панаша сек аккуратно раз в месяц, ибо в Писании сказано: кто пожалеет розгу — испортит чадо свое. Добрейший папаша не имел определенных занятий, проживал свое состояние, был вечно в долгах и провел последние пятнадцать лет своей жизни, вознося в саду молитвы богу англиканскому, пока дражайшая матушка у себя в спальне возносила молитвы богу Джона Уэсли[52]. Дражайшая матушка восхищалась милым благочестивым мистером Брайтом и великим мистером Гладстоном;[53] добрейший же папаша собирал и даже прочел все труды достопочтенного и высокоблагородного графа Биконсфилда[54], кавалера ордена Подвязки.
И все же Джорджу Огесту жилось недурно. А он больше ни о чем и не мечтал — лишь бы чувствовать себя недурно. В двадцать четыре года он стал самым настоящим дипломированным стряпчим, и тогда состоялся семейный совет. Присутствовали: дражайшая матушка, добрейший папаша, Джордж Огест. Никакой официальности, разумеется, – просто маленькое уютное семейное сборище после чаепития, у пылающего камина (в ту пору уголь в Шеффилде был дешев), репсовые занавеси задернуты, и в воздухе — ощущение мирного семейного счастья. Добрейший папаша открыл заседание:
— Ну, Джордж, ты уже взрослый. Мы с твоей дорогой мамочкой принесли большие жертвы, чтобы открыть перед тобою Поприще. Теперь ты — дипломированный адвокат, и мы гордимся, – ведь правда, мамочка, мы гордимся? – что у нас в семье есть свое юридическое светило…
Но разве могла дорогая мамочка уступить добрейшему папочке хотя бы подобие власти, хотя бы крохи почета в рамках Ограниченной Семейной Монархии? Она немедленно вмешалась:
— Твой папа совершенно прав, Джордж. Теперь вопрос в том, как ты намерен подвизаться на своем Поприще?
Мелькнула ли в бойком уме юного Джорджа Огеста мысль о бегстве? Или привычка к недурному житьишку и боязнь ослушаться дражайшей маменьки уже взяли в нем верх? Он пробормотал что-то о том, что хотел бы вступить в какую-нибудь старую, уважаемую адвокатскую контору в Лондоне. При слове Лондон дражайшая матушка встала на дыбы. Правда, в Лондоне почти постоянно пребывает мистер Гладстон, однако всем почтенным шеффилдским методистам хорошо известно, что Лондон — гнездилище порока, что там полным-полно театров и неприличных женщин. А кроме того, дражайшая матушка вовсе не собиралась так просто выпустить Джорджа Огеста из рук; нет-с, пускай его потрудится, пускай в поте лица доказывает, что он и вправду почтительный сын.
— Нет, Джордж, о Лондоне я и слышать не хочу. Если ты в этом ужасном городе собьешься с пути истинного, мое сердце будет разбито и горе сведет в могилу твоего убеленного сединами отца (добрейший папаша терпеть не мог, когда ему напоминали о его лысине). Подумай, каково нам будет услышать, что ты бываешь в театре!! Нет, Джордж, мы останемся верны родительскому долгу. Мы воспитали тебя в страхе божием, и ты должен остаться истинным христианином… — и пошла, и пошла…
Ну, и, разумеется, драгоценный Джордж Огест не поехал в Лондон. Он даже не завел собственной конторы в Шеффилде. Сошлись на том, что он никогда не женится (если не считать двух-трех шлюх, с которыми он тайком и не очень удачно имел дело во время своих тайных и не очень удачных кутежей в Лондоне, Джордж Огест все еще был девственником), он будет всегда жить подле дражайшей матушки, а также (об этом вспомнили в последнюю минуту) подле добрейшего папаши. Итак, дом немного перестроили. Пробили отдельный ход, и на новенькой двери появилась новенькая медная табличка, на которой было выгравировано:
ДЖ. О. УИНТЕРБОРН
адвокат
Джорджу Огесту были отведены три комнаты, в какой-то мере обособленные от остальной части дома, – спальня, приемная и уютный рабочий кабинет. Надо ли объяснять, что у Джорджа Огеста почти не было практики, если не считать тех редких случаев, когда его дражайшая матушка в порыве честолюбия добивалась, чтобы какая-нибудь ее приятельница поручила ему составить завещание или документ о передаче земельного участка в дар новой методистской часовне. Каким образом Джордж Огест убивал все остальное время, сказать трудно: должно быть, считал ворон, читал Диккенса и Теккерея, Булвера[55] и Джорджа Огеста Сала[56].
Так продолжалось года три-четыре. Дражайшая матушка помыкала Джорджем Огестом без зазрения совести; она присосалась к нему, как упырь, и была очень довольна жизнью. Добрейший папаша возносил в саду молитвы, читал романы достопочтенного, высокородного и прочая и был более или менее доволен жизнью. Джорджу Огесту жилось недурно, и он воображал себя ужасным повесой, потому что изредка ему удавалось улизнуть из дому и побывать в театре или провести времечко с шлюхой и потихоньку приобрести какое-нибудь издание Визетелли[57]. Но был тут один подводный камень, которого не предвидела дражайшая матушка. Добрейший папаша в юности получил весьма приличное воспитание и образование; каждый год он на месяц-другой отправлялся путешествовать, повидал и поле Ватерлоо, и Париж, и Рамсгейт[58]. После того как он сочетался браком с дражайшей матушкой, ему пришлось довольствоваться Мэлверком и Рамсгейтом, ибо отныне ему уже не разрешалось ступать на греховную землю континента. Однако так велика сила традиции, что Джорджу Огесту ежегодно предоставлялся месяц каникул. В 1887 году он побывал в Ирландии; в 1888 — в Шотландии; в 1889 — в краю озер и совершил паломничество к святым местам, где упокоились два немеркнущих гения — Вордсворт и Саути.[59] Но в 1890 году Джордж Огест совершил паломничество в патриархальный Кент, в край, где находилось поместье Дингли Делл[60] и где упокоился сэр Филипп Сидней[61]. А в патриархальном Кенте обитали сирены, подстерегавшие нашего Одиссея. Джордж Огест познакомился с Изабеллой Хартли и оглянуться не успел, как уже бесповоротно обязался жениться на ней — не спросясь у дражайшей матушки. Hic incipit vita nova.[62] Так появился на свет Джордж Уинтерборн-младший.
Семейство Хартли, вероятно, было куда забавнее Уинтерборнов. Уинтерборны за всю свою жизнь палец о палец не ударили и были уж до того чопорно, тошнотворно, слащаво-ханжески скучны… тошнотворней и скучнее не бывало и не найдется в наши дни семейства — не скажу живого или хотя бы чувствующего, но, во всяком случае, способного переваривать свои неизменные пудинги. Хартли — совсем другое дело. Это была заурядная семья небогатого армейского офицера. Папа Хартли обрыскал всю Британскую империю и повсюду таскал с собою маму Хартли, вечно брюхатую и вечно разрешавшуюся от бремени в самих неудобных и неподходящих местах — в пустыне египетской, на тонущем военном корабле, среди малярийных болот Вест-Индии, по дороге в Кандахар[63]. У них было немыслимое количество детей — умерших, умирающих и выживших, любого возраста и пола. В конце концов старик Хартли со своей тощей пенсией, крохотным «личным» доходом и оравой потомков, громоздящейся на его отнюдь не могучей шее, решил осесть в патриархальном Кенте, где жила родня его жены. Мне кажется, он был женат раза два или три, и все его жены оказались ужасно плодовитыми. Без сомнения, предыдущие миссис Хартли погибли от чрезмерно обильного деторождения, от «сверхплодовитости».
Изабелла Хартли была одной из дочерей капитана Хартли — не спрашивайте, которой по порядку и от которой из жен. Она была очень хорошенькая, бывает такая вот броская и немножко вульгарная красота: мнимонаивные карие глазки и ослепительная улыбка, прелестный турнюрчик, оборочки, «свежий румянец», «вся так и пышет здоровьем». Даже не очень-то искушенному Джорджу Огесту она казалась восхитительно невежественной. И при этом характер еще покруче, чем у дражайшей матушки, и вдобавок — великолепная, непревзойденная жизнеспособность, которая заворожила, ошеломила, взвинтила размазню Джорджа Огеста, любителя тишины и спокойствия. Никогда еще не встречал он подобной девушки. По правде сказать, дражайшая матушка и не позволяла ему ни с кем встречаться, кроме рыхлых методистских дам средних лет да «очень милых» юнцов и девиц, отличавшихся примерным, чисто методистским тупоумием и сонливостью.
И Джордж Огест влюбился без памяти.
Он остановился в деревенской гостинице, недорогой, тихой и уютной, и жил в свое удовольствие. В эти свои каникулы он (подсознательно) был так счастлив вырваться из-под маменькиного надзора, что чувствовал себя настоящим героем Булвера-Литтона. Мы сказали бы, что он распускает хвост; в начале девяностых годов, наверно, сказали бы, что он стал завзятым сердцеедом. Во всяком случае, он покорил сердце Изабеллы.
Хартли не распускали хвост. Они и не пытались скрыть ни свою бедность, ни вульгарность, которую внесла в семью третья (или, может быть, четвертая) миссис Хартли. Они обожали свинину и с благодарностью принимали от всех овощи и фрукты — дары, которые наши добросердечные провинциалы чуть ли не силой навязывают своим небогатым соседям. Они и сами возделывали обширный огород, фруктовый сад и разводили свиней. Они варили впрок варенье из сливы и черной смородины и обшаривали всю округу в поисках грибов; и в доме не знавали никаких «напитков», если не считать «капельку грога», которой папа Хартли втайне позволял себе полакомиться поздно вечером, дождавшись, пока его бесчисленные чада улягутся по трое, по четверо в одну постель.
Итак, Джорджу Огесту нетрудно было распускать хвост. Он ухитрился провести всех, даже Изабеллу. Он рассуждал о «моих родных» и о нашем загородном доме. Он рассуждал о своем Поприще. Он преподнес семейству Хартли несколько экземпляров методистского трактата, опубликованного им в пятнадцать лет. Он преподнес маме Хартли четырнадцатифунтовую банку дорогого (два шиллинга три пенса за фунт) чаю, по которому она вздыхала с тех самых пор, как они уехали с Цейлона. Он покупал Изабелле сказочные подарки — коралловую брошку, «Путь паломника»[64] в деревянном переплете (из дерева от двери приходской церкви, где некогда проповедовал Джон Беньян), индейку, годовую подписку на Приложение к Вестнику семьи, новую шаль, шоколадные конфеты по шиллингу шесть пенсов коробка, – и возил ее кататься в открытом ландо, которое пахло овсом и лошадиной мочой.
Хартли вообразили, что он богач. Джордж Огест чувствовал себя до того недурно и был до того exalt[65], что сам всерьез стал считать себя богачом.
Однажды вечером — то был прелестный сельский вечер, лимонно-золотистая луна освещала прелестные, девически нежные и округлые линии холмов и равнин, и соловьи, как безумные, свистали и щелкали в листве, – Джордж Огест поцеловал Изабеллу в густой тени живой изгороди и — храбрый малый — просил ее стать его женой. У Изабеллы, которая уже тогда отличалась пылким темпераментом, все-таки хватило ума не ответить поцелуем на поцелуй и не дать Джорджу Огесту понять, что и до него иные славные малые целовали ее, а может быть, пробовали зайти и подальше. Она отвернулась, так что он не видел ее лица, а только хорошенькую головку, причесанную a la маркиза Помпадур, и прошептала — да, именно прошептала, недаром она читала повести и рассказы, печатавшиеся в «Семейном уюте» и «Вестнике семьи»:
— Ах, мистер Уинтерборн, это так неожиданно!
Но затем здравый смысл и желание стать богачкой взяли верх над жеманством, почерпнутым из «Семейного уюта», и она промолвила (уж так тихо и скромно!):
— Я согласна!
Джордж Огест затрепетал от волнения, заключил Изабеллу в объятия, и они долго целовались. Она нравилась ему несравненно больше, чем лондонские шлюхи, но он осмелился только на поцелуи, не более того.
— Я люблю тебя, Изабелла! – воскликнул он. – Будь моей! Будь моей женой и свей для меня уютное гнездышко. Проведем нашу жизнь в опьянении счастья. О, если бы я мог сегодня с тобой не расставаться!
По дороге домой Изабелла сказала:
— Завтра ты должен поговорить с папой.
И Джордж Огест, который чем-чем, а уж джентльменом-то был во всяком случае, продекламировал в ответ:
Я не любил бы так тебя,[66]
Не возлюби я честь превыше.
На другое утро, как полагается, Джордж Огест явился к папе Хартли с бутылкой портвейна за три шиллинга шесть пенсов и со свежим окороком; долго он мычал, и краснел, и ходил вокруг да около (как будто старик Хартли не слыхал от Изабеллы, о чем пойдет речь!) — и наконец весьма торжественно и церемонно предложил взять на себя заботу о благополучии Изабеллы до той поры, пока смерть не разлучит их.
Быть может, папа Хартли отказал ему? Или заколебался? С величайшей готовностью, с радостью, с восторгом и упоением он тут же дал согласие. Он хлопнул Джорджа Огеста по плечу, – это чисто солдатское изъявление дружеской благосклонности удивило и слегка покоробило чопорного Джорджа Огеста. Папа Хартли объявил, что Джордж Огест ему по душе — именно такого человека он сам выбрал бы в мужья своей дочери, именно такой человек составит ее счастье, именно о таком зяте он, папа Хартли, всегда мечтал. Он рассказал два казарменных анекдота, отчего Джордж Огест приятно засмущался; выпил два полных стакана портвейна; и затем пустился рассказывать длиннейшую историю о том, как во время Крымской войны, будучи в чине прапорщика, он спас британскую армию. Джордж Огест слушал терпеливо, с истинно сыновним почтением; но проходили часы, а истории все не видно было конца, и он решился намекнуть, что надо бы сообщить добрую весть Изабелле и маме Хартли, которые (оба джентльмена об этом и не подозревали) подслушивали у замочной скважины, изнывая от нетерпения.
Итак, дам пригласили в комнату, и папа Хартли произнес небольшую речь в стиле старого генерала Снутера, кавалера ордена Бани, а затем папа поцеловал Изабеллу, и мама со слезами радости и восторга обняла Изабеллу, и папа чмокнул маму, и Джордж Огест поцеловал Изабеллу; и перед обедом их на полчаса оставили вдвоем — обед подавался в половине второго и состоял из отбивных котлет, картофеля, бобов, фруктового пудинга и пива.
Хартли все еще воображал, что Джордж Огест богат.
Однако, прежде чем покинуть патриархальный Кент, ему пришлось написать отцу и попросить десять фунтов, так как у него не было уплачено по счету в гостинице и не осталось денег на обратную дорогу. Он извещал добрейшего папашу о своей помолвке с Изабеллой и просил осторожно сообщить эту новость дражайшей матушке. «Отец моей невесты — старый воин, – писал Джордж Огест, – а сама она — прелестная девушка, кристально чистая душа, она нежно любит меня, а я ради нее готов сражаться, как тигр, и готов отдать за нее жизнь». Он ни словом не упомянул о том, что у Хартли нет ни гроша, что они вульгарны и алчны, что у них куча детей. Добрейший папаша совсем было вообразил, что Джордж Огест женится на наследнице знатного рода.
И добрейший папаша выслал Джорджу Огесту десять фунтов и осторожно сообщил дражайшей матушке о помолвке сына. Против всякого ожидания, она не слишком взбеленилась. Быть может, она даже на расстоянии почуяла неукротимую волю и решительность Изабеллы? Или подозревала, что сын потихоньку распутничает, и рассудила, что лучше уж законный брак, чем беготня к девкам? Возможно, она надеялась помыкать не только Джорджем Огестом, но и его женой, а ведь две жертвы куда приятнее, чем одна.
Она всплакнула и в этот вечер дольше обычного читала молитвы.
— Знаешь, папочка, – сказала она, – по-моему, нашим сыном руководило само провидение. Надеюсь, мисс Изабелла будет ему хорошей женой и не сочтет ниже своего достоинства штопать ему носки и смотреть за прислугой, хоть она и офицерская дочь. И, конечно, молодые должны жить здесь, у нас; поначалу я сама с удовольствием буду наставлять их в правилах семейной жизни и позабочусь, чтобы жена Джорджа была истинной христианкой. Бог да благословит их обоих!
Добрейший папаша — в конце концов он был не так уж плох — сказал только: «Гм!» — и написал Джорджу Огесту вполне достойное письмо; он обещал сыну двести фунтов, чтоб было с чем начинать семейную жизнь, и советовал провести медовый месяц в Париже или, может быть, на поле Ватерлоо.
Свадьбу сыграли весной в патриархальном Кенте. На торжество съехалось множество Уинтерборнов, в том числе, разумеется, родители Джорджа. Дражайшая матушка с ужасом, чтобы не сказать с омерзением, убедилась, что Хартли ведут себя «неприлично, да, да, неприлично!» — и даже добрейший папаша был ошеломлен. Но отступить без скандала было уже невозможно.
Провинциальная свадьба в 1890 году! О боги наших предков, что за зрелище! Увы, какая жалость, что в ту пору еще не изобрели кинематографа! Попробуйте представить себе это воочию. Обросшие бакенбардами старики в допотопных цилиндрах; старухи в турнюрах и чепцах. Молодые люди с обвислыми усами, с пышными бантами вместо галстука и, надо думать, в серых цилиндрах. Молодые женщины в кокетливых турнюрчиках и шляпках с цветами. И подружки невесты в белых платьях. И шафер. И Джордж Огест, вспотевший в своей новой визитке. И Изабелла — разумеется, «сияющая», в белом платье и с флердоранжем. И приходский священник, и подписание брачного контракта, и свадебный завтрак, и праздничный перезвон колоколов, и «отбытие»… Нет, это слишком горько, это так ужасно, что даже не смешно. Это непристойно. Я от души жалею Джорджа Огеста и Изабеллу, особенно Изабеллу. Что говорили колокола? «Спешите видеть……! Спешите видеть……!
Но Изабелла — это дрянцо — наслаждалась чудовищной церемонией. И подробно описала ее в письме к одному из своих «приятелей», которого она, в сущности, любила, но которому дала отставку ради «богатств» Джорджа Огеста.
«…День был пасмурный, но когда мы преклонили колена пред алтарем, солнечный луч проник в окно церкви и любовно осенил наши склоненные головы…»
Как они дошли до такого несусветного вздора? Но они дошли, дошли, дошли. И во все это они верили. Хоть бы они не принимали этого всерьез — тогда для них не все было бы потеряно. Но нет. Они верили в тошнотворный, слащавый, лицемерный вздор, верили. Верили со всей сверхчеловеческой силою, на какую способно одно только невежество.
Возможно ли измерить всю глубину невежества Джорджа и Изабеллы в час, когда они связали себя клятвой не расставаться, пока не разлучит их сама смерть?
Джордж Огест не знал, как зарабатывать на жизнь; понятия не имел о том, как обращаться с женщиной, не знал, как жить с женщиной под одной крышей, не знал, как спать с женщиной — даже хуже, чем просто не знал, потому что опыт, приобретенный им в общении с шлюхами, был скудный, гнусный и омерзительный; он не знал, как устроено его собственное тело, не говоря уже о теле женщины; представления не имел о том, как избегнуть зачатия;……. что означает понятие «нормальная половая жизнь»;……. не знал, что беременность — это болезнь, которая тянется девять месяцев, не подозревал, что роды должны стоить денег, иначе женщине не миновать тяжких страданий; не знал и не понимал, что женатый человек, который зависит от своих родителей и родителей жены, постыдно жалок и смешон; не знал, что заработать деньги на безбедное существование не так-то легко, даже если перед тобою и открыто Поприще; даже и здесь, на этом поприще — в профессии адвоката — его познания были весьма ограничены; он очень плохо разбирался в условиях человеческого существования и совсем не разбирался в человеческой психологии; ничего не смыслил ни в делах, ни в деньгах, – умел только их тратить; понятия не имел о том, как содержать дом в чистоте, сколько стоит провизия, как держать в руках топор или молоток, как обставить квартиру, не умел делать покупки, растопить камин, прочистить трубу, чтоб не загорелась сажа, не знал высшей математики, греческого языка, не умел браниться с женой, делать хорошую мину при плохой игре, накормить младенца, играть на рояле, танцевать, заниматься гимнастикой, не умел открыть банки консервов, сварить яйцо, не знал, с какой стороны ложиться в постель, когда спишь с женщиной, не умел разгадывать шарады, обращаться с газовой плитой, не знал и не умел еще бесчисленного множества вещей, которые необходимо знать и уметь женатому человеку.
Должно быть, скучнейшая была личность.
Что до Изабеллы — почти все человеческие знания оставались для нее книгой за семью печатями. Поистине загадка — что же она все-таки знала? Она даже не знала, как покупать себе платья, – мама Хартли всегда делала это за нее. Среди многого другого она не знала, в частности, как и почему рождаются дети; как спать с мужем; как притворяться, что при этом испытываешь наслаждение, когда на самом деле его не испытываешь; не умела шить, стирать, стряпать, мыть полы, вести хозяйство, покупать провизию, подсчитывать расходы, добиться послушания от горничной, заказать обед, рассчитать кухарку, определить, чисто ли убрана комната; не умела управляться с Джорджем Огестом, когда он не в духе; дать ему пилюлю, когда у него разыграется печень; кормить, купать и пеленать младенца; принимать гостей и отдавать визиты; вязать, вышивать, печь; отличить свежую селедку от протухшей и телятину от свинины; не знала, что не следует готовить на маргарине; не умела постелить постель; следить за собственным здоровьем, особенно во время беременности; отвечать с кротостью, дабы отвратить гнев, как сказано в Писании; содержать дом в порядке; не счесть всего, чего еще она не знала и не умела и что непременно надо знать и уметь замужней женщине.
(Право, не знаю, как бедняга Джордж вообще ухитрился появиться на свет) Впрочем, и Джордж и Изабелла умели читать и писать, молиться богу, есть, пить, умываться и наряжаться по воскресным дням. И оба неплохо знали Библию и молитвенник.
И потом, у них была «ах, любовь»! Они «ах, любили» друг друга. Любовь — это главное, она возместит всю глупость невежества, она будет кормить и поить их, усеет их путь розами и фиалками. Ах-любовь и бог. Потерпит неудачу любовь — останется бог, не преуспеет бог — останется ах-любовь. По всем правилам, я полагаю, бог должен бы стоять на первом месте, но в 1890 году брак состоял сплошь из ах-любви и бога, так что было уже не до здравого смысла, не до азбучных истин и сведений о том, что такое пол, и не до каких-либо иных сведений, которые мы, мерзкие современные декаденты, считаем обязательными для всех мужчин и женщин. Прелестная Изабелла, дорогой Джордж Огест! Они были уж так молоды, уж так невинны, уж до того чисты! И разве, по-вашему, адские муки — не слишком слабое возмездие для безмозглых слюнявых лицемеров обоего пола в устрашающих бакенбардах или в пышных чепцах, – для тех, кто послал эту пару навстречу своей судьбе? О Тимон, Тимон, почему не дано мне твое красноречие! Кто осмелится, – где тот зрелый муж, что, не покривив душой, осмелится встать и сказать……? Не дайте мне сойти с ума, о боги, не дайте мне сойти с ума.
Медовый месяц они провели не в Париже и не на поле Ватерлоо, а на одном из курортов Южного побережья, в прелестном уголке, где Изабелла всегда мечтала побывать. Им надо было проехать десять миль лошадьми до железной дороги и затем два часа поездом, который останавливался на каждой станции. Усталые, смущенные и разочарованные, они остановились в скромной, но почтенной гостинице, где заранее заказан был двойной номер.
Первая брачная ночь жестоко обманула их надежды. Впрочем, этого и следовало ожидать. Джордж Огест старался быть пылким и восторженным, но оказался неуклюжим и грубым. Изабелла старалась быть скромно послушной и покорной, а была просто неловкой. Джордж Огест неумело изнасиловал ее, доставив много лишних, бессмысленных страданий. И, как многие прелестные новобрачные в доброй старой Англии в золотые дни славной королевы Викки, она долгие часы лежала без сна, вытянувшись на спине рядом с храпящим Джорджем Огестом и думала, думала, и слезы медленными ручейками стекали у нее по вискам на подушку…
Это слишком мучительно, поистине, слишком мучительно — вся эта дурацкая «чистота», и лицемерие, и ах-любовь, и невежество. И глупые невежественные девушки, отданные во всем своем прелестном неведении невежественным и неловким молодым людям, которые по своему невежеству, мучают и терзают их. Слишком больно об этом думать! Бедная Изабелла! Какое посвящение в тайны супружества!
Но, разумеется, у этой ужасной ночи были последствия. Прежде всего она означала, что брак законным образом завершился и не может быть расторгнут без вмешательства суда по бракоразводным делам, – уж не знаю, можно ли было добиться развода в золотые дни великого мистера Гладстона, да благословит его бог и да будет ему жарко в аду. И затем она привела к тому, что Изабелла до конца дней своих старалась избегать физической близости с Джорджем Огестом; а так как она была женщина отнюдь не холодная, будущее оказалось чревато двадцатью двумя любовниками. И, наконец, Изабелла была здорова, насколько может быть здоровой молодая женщина, вынужденная затягиваться в невыносимо тугие корсеты и носить, в ущерб чистоте и пользе, длиннейшие волосы и длиннейшие юбки и весьма смутно представляющая себе, что такое гигиена пола, – а потому эта nuit de reve[67] наградила ее первым ребенком.