Время от времени я испытываю желание удостовериться, что единственный источник, питающий мои записки, — это моя память. Не то чтобы я ценил ее слишком высоко, но решительно утверждаю, что она у меня отличная и сохранила четкие очертания даже тех событий, которые кажутся мне незначительными. К счастью, я не тщеславен и так далек от желания приписать себе некие художественные достоинства, что могу предаваться воспоминаниям, важным или несущественным, интересным или скучным, не подвергая их редакторской цензуре.
В процессе письма я физически не напрягаюсь и потому вижу вещи яснее, чем те авторы, которые любой ценой должны сделать свои истории увлекательными и многозначительными, а иначе их никто не станет читать. Правка для них — все. Моя позиция удобна тем, что я не завишу от претензий на развлекательность и упреков в скуке. Пишу для времяпрепровождения в самом буквальном смысле слова: препровождаю время, которое тянется для меня слишком медленно.
Несмотря на мою отличную память, которой я только что похвастался, должен признаться, что запамятовал имя девушки, играющей в моих воспоминаниях довольно значительную роль. Я забыл его, это имя. Говорят, что такие вещи не бывают случайными. Что ж, я не отрицаю, что произошла явная осечка, и могу лишь надеяться, что когда-нибудь ее имя снова всплывет в моей памяти. Слабость моя проявляется в том, что я хорошо умею воспроизводить беседы и ситуации, но извлечь из них имя, имя живого человека, я не могу. Я мог бы поддаться искушению: изобрести любое имя и поставить его на место настоящего и единственно верного. Но до этого дело не дошло. Даже если моими воспоминаниями управляет моя фантазия, а она может иногда закусить удила, я не уступлю ей поле боя, не стану бессовестно выдумывать имя, не подходящее оригиналу.
В последующее время мы виделись несколько раз, встречались вечером после закрытия универмага у главного входа. Или я заходил за ней, когда моя смена заканчивалась раньше. Так мы встречались три-четыре раза. Это была дружба, таившая в себе все возможности, но еще не нашедшая для себя прочной основы. Мысль, что она не в курсе моей теперешней жизни, позволяла мне скрывать наше знакомство от моих друзей. Она была как остров вдалеке от берега, который нельзя рассмотреть даже в подзорную трубу. Ее близость снимала напряжение, ее манера вести беседу, ее забавные выдумки и замечания создавали приятную иллюзию, что, находясь в ее обществе, я живу вне идей и настроений, наполнявших тогда мою жизнь. Оставался лишь вопрос, насколько я мог осуществить свои фантазии или насколько реальность мешала их осуществить.
С ее братом после неудачной совместной трапезы в кондитерской мы больше не встречались. Он мне как-то не понравился. Что-то было мрачное в его поведении, что-то отталкивающее, как будто ему приходилось скрывать многое от самого себя. Он был настолько прямой противоположностью своей сестре, что иногда у меня закрадывалось сомнение в их родстве.
Однажды после ужина в маленьком ресторане, где я обычно питался, я провожал ее домой.
— У меня еще полно дел, — сказала она.
— Неужто ваш брат так часто рвет носки? — спросил я.
Она рассмеялась.
— Можете принести мне и ваши, — сказала она. — Если у вас нет ничего лучше.
— У меня есть мама, — сказал я. — Раз в две недели я посылаю ей посылку. Но я вас благодарю.
Иногда, исчерпав предмет беседы, я ломал себе голову в поисках новой темы и рассказывал ей какую-нибудь историю, пришедшую мне на память. Но за этим таился страх, что однажды я проболтаюсь, расскажу вещи, о которых предпочел бы умолчать, потому что не знаю, как она их воспримет. И тогда не будет больше острова вдалеке от берега. И я думал, что иду рядом с ней лишь потому, что обманываю самого себя. Что совершаю побег. Что не люблю ее, а лишь воображаю, что люблю. Что, в сущности, стыжусь самого себя.
Я вспоминал слова Вольфа. Неужели он все-таки был прав? Я подлец, думал я. Иду рядом с молодой девушкой, с которой познакомился случайно, и воображаю, что люблю ее. Но кто знает, о чем думает она, шагая рядом со мной. Все должно быть сложно, думал я, все непросто, и тому есть причина. И причина в том, что мы, мой отец и я, и Вольф, и Лео, и Харри и еще много других — такие, какие мы есть.
Я украдкой смотрю на нее сбоку, не угадала ли она моих раздвоенных мыслей. Передо мной возникают мрачные картины, вызванные тайным страхом. Я боюсь причинить ей боль, обидеть ее и тем самым дать ей повод отшатнуться прежде, чем она узнает настоящую причину и оттолкнет меня. Я хотел опередить ее и, прежде чем она ранит и оскорбит меня, отомстить за все обиды моей юности, когда дети исключали меня из игры. Азарт разрушения сулил мне все радости ребенка, разрушающего песочный замок, который он с таким азартом возводил. Потом я испытывал горечь стыда и то нежное чувство, которое казалось мне мостом, соединяющим берег с тем островом. Я строил этот мост и не собирался отступать. Пусть прежде опустятся в грунт прочные опоры, и перекинутся пролеты, и самые тяжелые грузы найдут по ним дорогу на другой берег.
Мы проехали несколько остановок на трамвае и прошли пешком последний отрезок пути до ее квартиры. Две среднего размера комнаты с кухней были темноваты, но тщательно обставлены, обжиты и уютны. Дверь между комнатами была открыта.
— Это моя комната, — сказала она. — А в той живет мой брат. Он, должно быть, уже заходил домой.
Она указала на одежду, висевшую на стуле. В керамической пепельнице лежали окурки сигарет.
— Располагайтесь, — сказала она, подвела меня к креслу у окна и вышла в соседнюю комнату, чтобы навести порядок.
— Мы живем здесь уже год, — крикнула она через комнату. — Вам здесь нравится?
Затем она вышла.
Комната, хоть и явно меблированная, позволяла судить о характере ее хозяйки. Пестрая скатерть на столе, несколько гравюр на стене, расписанная вручную чаша на каминной полке и большая ваза с цветами на полу придавали помещению уют.
Потом она вернулась. Она выглядела посвежевшей: немного пудры и румян, волосы причесаны. Уселась с ногами на покрытую шерстяным пледом тахту, стоявшую у стены изголовьем к окну, и мы закурили.
Все-таки Вольф неправ, думал я, постепенно избавляясь от смущения. Человек может внушить себе любой вздор, особенно если речь идет о женщине. У меня есть все, чего можно желать в такой момент. Сижу в комнате наедине с девушкой, она мила и привлекательна и так уютно расположилась на тахте, что приятно смотреть, у нее хорошие манеры, и кто знает, какие мысли бродят у нее в голове, пока она сейчас говорит со мной и смотрит на меня своими теплыми черными глазами. Самое важное в женщине — глаза, особенно если они красивы. Глаза этой молодой женщины прекрасны, то есть все другие прелести тоже хороши, но если глаза некрасивы, то все прочее, пусть оно красиво и желанно, все же не так красиво.
Она живет со своим братом, мрачноватым худосочным парнем, он мне совсем не нравится, может, потому, что она говорит, что он ей брат. Поглядим, что он за тип. Сейчас его нет, и с его стороны было весьма любезно оставить нас наедине. Если знать, что жить тебе осталось всего три дня, тогда любовь была бы чем-то совсем простым, не нужно думать, что станется с тобой завтра, послезавтра. И то же самое со смертью. Я мог бы немного полюбить своего самого заклятого врага, если бы знал, что завтра или послезавтра он умрет. Поэтому так трудно размышлять о вечной жизни. Эта мысль отнимает вечность у любви, которая только через три дня станет совсем уж вечной. Но все-таки в любви должна быть какая-то простота, даже если знаешь, что через семьдесят два часа ни жизнь, ни вечность еще не пройдут. Должна в ней быть какая-то простота, а не напряжение, как на работе, когда тебя подгоняет честолюбие или желание показать, на что ты способен. Хорошо бы плыть в любовь на всех парусах, лететь на облаке высоко и легко, невесомо парить над водой и сушей, где нет никаких препятствий, а все они глубоко внизу — границы, горы, потоки, — все высоко и легко вокруг тебя и в тебе самом. Вот какой простой должна быть любовь. А я готов терпеливо ждать ее, положиться на судьбу и ждать, куда занесет меня мое облако.
Девушка откинулась на тахте, скрестив руки под головой и опираясь на них затылком и глядя вверх, словно лежала на лугу и смотрела в небо. Лежа на своих ладонях, как на подушке, приподняв голову над валиком, не касаясь шерстяного пледа, она изредка из-под прикрытых век бросала взгляд на комнату брата. Неустойчивое положение головы придавало ее телу какую-то напряженность и жесткость. Казалось, эта поза немного утомила ее, вот она подперла затылок, так что подбородок приблизился к груди. Потом медленно опустилась на подушку. В обеих комнатах было тихо, только с улицы проникал шум, когда мимо дома проезжал автомобиль. А мы сидели наедине в комнате, устремив взгляд на комнату ее брата.
— Вы ведь знакомы с моим братом? — спросила она.
— Видел один раз, — ответил я. — Помните, тогда, в кондитерской, после случая с двумя покупательницами.
— Верно, — сказала она. — Я часто вспоминала тот смешной случай и ваше выступление. Позже, в аналогичной ситуации, я применяла вашу тактику. И с тем же успехом. Идея и впрямь великолепная!
У меня не возникло подозрения, что она хочет мне польстить. Говоря это, она посмеивалась, словно снова наблюдала всю сцену. Потом она вдруг выпрямилась, провела обеими руками по волосам, пристально взглянула на меня и сказала:
— Вы мало рассказываете о себе!
Я вздрогнул. В ее упреке мне почудился подвох. Но волнение быстро улеглось, я рассказал ей какой-то смешной случай, и разговор наш обогнул опасный риф. Я хорошо чувствовал себя в ее обществе, и моя разыгравшаяся фантазия начала вызывать во мне некое приятное возбуждение. У нее появился шанс задать мне новые щекотливые вопросы, то есть поставить под угрозу мое ощущение безопасности, но она не успела им воспользоваться. За дверью раздался шум, потом звук открываемого замка, низкие голоса, в коридоре протопали тяжелые мужские шаги. Она вскочила.
— Мой брат! — сказала она в смятении.
— Вы его не ожидали?
— Ожидала, но он не один!
В комнату вместе с ее братом вошли трое мужчин примерно одного возраста, лет двадцати, но совсем разные по манерам и внешности. Без малейшего смущения все трое направились прямо к ней и поздоровались самым сердечным образом. Только брат издали небрежно махнул ей рукой.
Один из вошедших был среднего роста, коренастый, атлетического сложения, с густой шевелюрой, обрамлявшей грубоватое, но выразительное квадратное лицо. Подчеркнуто мужская, развязная манера поведения не могла скрыть его неуклюжести. Другой был на голову выше, сдержанный, хладнокровный, взгляд узко разрезанных глаз угрюмый и настороженный. Здороваясь, он благодушно и фамильярно подмигнул ей. Третий выглядел еще ребенком, подростком. Он казался меньше второго, хотя был одного с ним роста. Тесные штаны до колен и короткая серая куртка со стоячим воротником производили впечатление какой-то строгой фанатичной восторженности и преданности, а он еще и подчеркивал ее во всех своих высказываниях. Они чувствовали себя здесь как дома, это было ясно. Все они, включая брата, демонстрировали сплоченность, создаваемую общностью жизненного опыта, и я был поражен. Собственно говоря, я сразу понял, с кем имею дело.
Мы поздоровались, брат заметил с иронией:
— Надеюсь, мы не помешаем.
— Глупости, — ответила его сестра. — Квартира твоя, как и моя.
Меня удивило, что она вообще отреагировала на его псевдоостроумное замечание.
— Мы называем их братской супружеской парой, — сказал, обращаясь ко мне, первый, Атлет, с фамильярной улыбочкой, выражавшей одновременно почтительность и издевку.
Самый младший ухмыльнулся. Только эти двое, Брат и Сестра, звонко рассмеялись и обменялись понимающим взглядом. Похоже, они привыкли к этим шуточкам.
— Я посижу, — сказал Угрюмый и преспокойно закурил сигарету.
— Мы вернулись пораньше, — сказал Брат. — Сегодня не было ничего интересного.
Брат кивнул.
— Я тоже был у них на новоселье, — продолжал Атлет, обращаясь на сей раз ко мне, чтобы втянуть меня в разговор, в который я до сих пор почему-то не вступал.
— Повеселились на славу? — спросил я, пытаясь попасть в тон их разговоров.
— Еще как! — ответил он. — Все жутко много выпили, и никто не напился.
— У меня еще три дня башка трещала, — сказал Угрюмый.
Я понял, что мое первое впечатление о них как о сплоченной группе было правильным, они давно знали друг друга, разве что Младший попал в их компанию позже.
— Вы все из…? — спросил я, назвав городок, о котором рассказывала девушка.
— Нет, — возразил Младший. — Мы из разных мест, но при такой жизни быстро знакомишься, если имеются общие интересы и идеи.
Угрюмый сидел на стуле, подавшись вперед, упираясь локтями в колени, и свистел. Время от времени он поднимал глаза и испытующе рассматривал меня.
— Это хорошо, — сказал я. — А иначе остаешься совсем один.
Угрюмый одобрительно кивнул, снова засвистел, оборвал свист и взглянул на меня, как мне показалось, менее скептически.
— Состоите в организации? — спросил он.
Вопрос застал меня врасплох, он был настолько неожиданным, что я не успел собрать душевные силы, чтобы обдумать его и соответственно сформулировать ответ. Но думаю, что и в таком случае он прозвучал бы точно так же.
— Еще нет! — проговорил я.
Похоже, мой ответ его удовлетворил. Он кивнул головой в знак одобрения, откинулся на своем стуле и снова негромко засвистел.
Тем временем Брат разговаривал с Младшим, они говорили о ком-то, кого здесь не было, но с кем все трое были тесно связаны.
— В последнее время он вроде как выдохся, — сказал Брат. — Ты тоже обратил внимание?
— Поссорился с руководством, — ответил тот.
— Неудивительно, — сказал Атлет. — Я всегда считал его хилым. Не мой он тип, слишком много угрызений совести, слишком мало инициативы.
— Но он проделал хорошую работу, — сказал Младший. — Не забывай, что поначалу он проделал хорошую работу.
— Он был одним из первых, — задумчиво сказал Брат.
— Слишком много угрызений совести, — повторил Младший.
— Совесть? Вечно ты со своей совестью, — продолжал Угрюмый. — Хотел бы я знать, при чем тут совесть. Не болтай чепухи, он трусит.
— Ты ел? — спросила она.
— Немного, — коротко ответил он.
Она вышла и занялась на кухне приготовлением ужина. Журчала вода, звенела посуда, слышались торопливые шаги по кафельным плиткам пола.
— А вы ели? — крикнула она из кухни.
— Да и нет, — прозвучало в ответ. — Сама знаешь, какие у холостяков желудки.
— Тебе повезло, — сказал Угрюмый Брату. — Моя сестра ради меня и пальцем не пошевелит. Я для себя все сам делаю. А твоя нянька, она как?
— Я доволен, — сказал Младший. — Она хорошо кормит. Когда прихожу вечером, на кухне всегда стоит для меня тарелка.
— И платят ей прилично? — спросил Брат.
— Не думаю, что она много на мне зарабатывает, — был ответ.
— Значит, она относится к тебе как к сыну, а это еще хуже. Знаю я этих назойливых нянек. Поначалу приятно, что тебя балуют. Но потом терпение лопается, и ты даешь деру.
— Я одно время тоже справлялся сам, — сказал Атлет. — Но беспорядочная жизнь вскоре отомстила за себя. Теперь я снова буду рад, если кто-нибудь ее упорядочит.
— Вы здесь живете два года? — обратился Младший к Брату.
— Год, — поправил его Атлет и посмотрел на Брата. — Не так ли?
— У него есть совесть, вот он и трусит, — неуверенно предположил Младший.
— Чушь, — возразил Угрюмый. — Он трусит, больше ничего. То, что ты называешь совестью, — это задержка в половом созревании.
— Он бы хотел отменить совесть, — со смехом заметил Брат.
Разговор начал утомлять меня. Это был зачерствевший пирог. Несъедобная приманка из страха, совести и отмены совести. На нее не выманишь из-за печи ни одну собаку.
Хотя трое явно расходились во мнениях, они не переставали являть собой общую картину сплоченности. Это было единственным светлым пятном в безотрадном мраке их тоскливой беседы. Хоть бы девушка поскорей вернулась, в конце концов я пришел сюда с ней. Если она сейчас не вернется, я откланяюсь. Двое других все смеялись, только Угрюмый оставался серьезным.
— Отменить? — строго переспросил он. — Совесть сама себя отменит. В один прекрасный день ты заметишь, что потерял ее.
— А страх? — спросил Младший.
— Тоже пропадет.
— Откуда, собственно, берется страх? — спросил Младший тоном прилежного ученика, признающего безусловное превосходство своего приятеля.
— Это сигнал, что приближается опасность. Предупреждающий знак. Он вынуждает тебя применить силу, чтобы ее отразить.
Никто ему не возразил. Повисла пауза. Остальные своим молчанием выражали согласие с его объяснением. Они сидели на своих стульях и задумчиво глядели в пространство. Может, просто были голодны.
Этого угрюмого парня, думал я, так гнетет его совесть, что он хотел бы избавиться от нее. Потому он и заявляет, что она исчезнет сама собой. Мне такие заявления знакомы, я часто их слышал. Компания, в которой я оказался, больше не составляла для меня тайны. Странным образом, я рассматривал этих четверых парней совершенно отдельно от девушки. Она как раз вошла в комнату, толкнув дверь ногой с такой силой, что та захлопнулась. Девушка принесла поднос с бутербродами, чаем, повидлом и фруктами.
Атлет вскочил и бросился ей навстречу, протягивая руки.
— Спасибо! — сказала она. — Будь добр, принеси скатерть.
— Оставь, — сказал Брат. — Без надобности!
— Почему? — сказала она, остановившись посреди комнаты и держа поднос на вытянутых руках.
— Это лишнее, — возразил он.
— Но без скатерти так неуютно, — ответила она спокойно и дружелюбно.
Тем временем Атлет подошел к комоду, стоявшему у стены рядом с дверью и, не дожидаясь дальнейших указаний, вынул из верхнего ящика пеструю скатерть и встряхнул ее. Девушка кивнула. Он постелил скатерть на маленький стол.
Эта короткая сцена снова показала мне, что в этом кругу царит внутреннее единство и близость, которая проявляется во всем, даже в споре. Для меня здесь решительно не было места. Меня это устраивало, и, пока она снимала угощенье с подноса и расставляла на скатерти, я поднялся. Она заметила, что я стою, взглянула на меня через стол и прервала свое занятие.
— Вы же не собираетесь сейчас уйти? — спросила она удивленно.
— Собираюсь.
Я не мог так сразу придумать отговорку, кроме того, мое внезапное желание уйти противоречило другому импульсу: остаться, послушать, посмотреть, понять, что здесь происходит. Или это был лишь способ самоистязания, которое я тем самым доводил до крайности? Но должен признаться, что появление девушки побуждало меня все-таки остаться, так что моя поза выдала мою нерешительность. Другие это заметили, и Угрюмый положил ей конец, сказав:
— Вам не нужно сбегать из вежливости. Не так уж мы голодны, оставим немного и на вашу долю.
— А то он еще подумает, что вы трусите, — сказал Младший. — Можете не терзаться угрызениями совести. Вы ведь уже вышли из подросткового возраста? Вырвались из лап полового созревания?
— Садитесь, — сказала девушка, продолжая накрывать на стол.
К счастью, законы учтивости весьма эластичны, они еще растяжимее, чем мораль. Под их защитой можно выносить самые кричащие противоречия. Даже хамить и лгать, если умеешь создать видимость, что тебя вынуждают к этому законы учтивости.
Я снова сел. Атлет подмигнул мне и сказал:
— Будет еще уютнее.
— Когда ребята утолят голод, — сказала девушка, — поглядите, что тут начнется. Похоже, еда плодотворно влияет на идеи. Мужчины могут одновременно вгрызаться в бутерброды с сыром и в проблемы земной и небесной неизбежности, одно только придает вкус другому. Им кажется, что это высокие идеи, а это всего лишь бутерброды.
— У тебя опять хорошо получилось, — сказал Угрюмый, приступая к трапезе.
— Нельзя же все время говорить о еде, — сказал Брат.
— Мне в кухне было слышно, о чем вы тут разговаривали, — невозмутимо заметила девушка.
— От нее ничего не утаишь, — сказал Атлет, обращаясь к Младшему. — Куда тут твоей няньке?
— Да хоть куда, — отвечал тот, уплетая бутерброды, — хоть куда. Моя нянька кому угодно фору даст. Она мне как мать.
— Когда переедешь? — спросил Атлет.
— Когда она помрет, — отрезал Младший, продолжая жевать. — Когда она помрет.
— Или когда ты помрешь!
— И то верно, — подтвердил Младший с набитым ртом.
— За едой нельзя говорить о смерти, — сказала она.
— О смерти вообще нельзя говорить. Не только за едой, но вообще. У людей, которые говорят о смерти, плохое пищеварение. Я считаю, твои бутерброды с сыром все еще отличные. Где ты их покупаешь? В своем универмаге?
— Да, — сказала она. — Там и покупаю.
— Я думал, у тебя сегодня вечерняя смена, — сказал Атлет, обращаясь к Брату.
Тот покачал головой и молча продолжал есть.
Теперь все молчали и ели. Их молчание и усердие, с которым они предавались поглощению пищи, действовали на меня угнетающе и вызывали ощущение, что причиной их молчания было мое присутствие, хотя люди, которые вместе сидят за столом и едят, могут внешне производить впечатление общности. Я чувствовал, что Угрюмый исподтишка наблюдает за мной, а другие, не обращая внимания на мое присутствие, заняты только едой. Девушка, казалось, тоже в чем-то изменилась, она с равнодушной любезностью потчевала всех и каждого из нас, но сама ела мало. Интересно, думал я, какое место она занимает в этом кругу. Они все относятся к ней с уважением, кроме ее Брата, которому, видимо, нравилось демонстрировать свое полное равнодушие. Но ее, похоже, это не волновало. Она оставалась твердой и невозмутимой, и ее степенность, так явно отражавшаяся на обстановке, в конце концов рассеяла и мои сомнения. Ко мне вернулось что-то вроде хладнокровия. После еды Брат встал и вернулся из своей комнаты с бутылкой виски и стаканами. Он расставил стаканы рядом с тарелками и принес содовую воду. Девушка тоже встала из-за стола и принялась убирать посуду.
— Ты что делаешь? — спросил Брат.
— Давай сначала уберем со стола, — сказала она. — А то будет неуютно.
Атлет помог ей составить тарелки на поднос, открыл дверь, и она ушла в кухню. Он был самым приятным из них, добродушным и услужливым. Его смех приглушал жесткость и убогость Брата и Угрюмого.
— Вы пьете виски? — спросил меня Брат.
— А вы ничего не пьете? — обратился я к его сестре, потому что он предложил налить сначала мне.
Она рассмеялась.
— Нет, спасибо! Только иногда!
Он налил мне и по очереди всем остальным.
— А ты не пьешь! — сказал он Младшему, подняв вверх бутылку.
— Я пью! — решительно возразил Младший.
— Вот как? С каких это пор?
— После дежурства я всегда пью, — отвечал тот. — Неделю пью, а потом это проходит.
— Ты был на дежурстве? — спросил Брат.
— На прошлой неделе.
— Значит, неделя почти прошла, — сказал Угрюмый и повернулся на своем стуле, чтобы оказаться лицом к Младшему. — А почему ты всегда пьешь после дежурства?
— Не знаю. Но так получается. После каждого дежурства я неделю должен пить.
— Значит, ты дежуришь не так уж давно, — продолжал Угрюмый.
— Нет, в третий раз.
— Третье дежурство? Поздравляю. Не знал, что ты уже дежуришь. — Он покровительственно похлопал Младшего по плечу. — Ну, рассказывай. Тебе нравится?
— Не особо, — буркнул тот.
— Не особо? — переспросил Брат. — А ты ожидал чего-то особенного, если тебя берут на дежурство?
— Все они одинаковые, — сказал Угрюмый. — Сначала не могут дождаться, что их возьмут на дежурство, а потом — «ничего особенного». А ты думал, что сразу получишь важное задание? Если ты столь высокого мнения о своей персоне, то служба напрочь вытравит из тебя подобные фантазии!
Младшему кровь бросилась в голову, он взял себя в руки, чтобы не выругаться.
— Ничего особого я не ожидал, служба как служба, когда учишься подчиняться и подавлять в себе бунтаря. Это и есть дежурство, и думаю, что в третий раз я показал себя вполне прилично.
— Подавлять в себе бунтаря, — сказал Брат. — Ишь ты, всего три раза дежурил и уже знает, в чем цель службы. Через два года поговорим еще раз, господин внутренний бунтарь. А пока ты новичок.
Младший, все еще сжимая губы, застыл на своем стуле, на его физиономии боролись ярость и покорность. Может, он думал, что эти нападки тоже относятся к службе и к тому, чему он должен научиться.
Атлет пришел к нему на помощь.
— Оставьте его, — сказал он примирительно. — Новички тоже нужны, все мы когда-то были новичками.
— И вовсе я не воображаю себя важной персоной и что все только меня и ждут. Я на дежурстве исполняю все, что положено, хотя в третий раз сделал больше, чем смел мечтать.
— Дежурил в зале с последующей потасовкой? — спросил Брат, смягчая тон.
— В зале тоже, но без потасовки, — ответил Младший. — Я имею в виду нечто другое, в чем участвовал вне службы.
Он вдруг замолчал, так что возникла пауза. Все с любопытством воззрились на него, ожидая продолжения.
— Рассказывай! — сказал наконец Угрюмый. — Что было дальше?
— Ничего! — сказал Младший и попытался принять независимый вид. Он явно чувствовал, что одержал маленькую победу.
Атлет, добродушно улыбаясь, развалился на своем стуле. Казалось, эти наскоки и оборона Младшего доставляли ему особое удовольствие. Он обменялся с ним коротким взглядом, словно говоря: «Ты хорошо держался, но будь начеку!»
Однако другие не отставали.
— Значит, у тебя было секретное задание! — сказал Угрюмый. — Не знал, что тебя уже на третьем дежурстве избрали для секретного задания.
— Лучше я не буду ничего рассказывать, — сказал Младший. — Я и так рассказал слишком много.
Но было видно, что он горел желанием продолжить свой отчет.
— Нечего тут секреты разводить, — рявкнул Брат. — Лучше бы сразу закрыл рот. Ну, рассказывай!
— Если ему приказано молчать, пусть молчит, — сказал Угрюмый. — Служба этого требует.
— Говорю же, это не по службе, — продолжал Младший. — Я вполне добровольно выполнил то, что сам посчитал своей обязанностью.
— Но как будто бы секретно, — сказал Брат. — Не думаю, что тебе уже поручают такие вещи.
Младший медлил с ответом и глядел на Атлета, ища поддержки.
— Считаю, ты можешь спокойно все рассказать, — добродушно сказал Атлет, бросив проницательный взгляд на меня.
И тут я понял, что отказ Младшего поведать о своем подвиге связан с моим присутствием, а не с приказом соблюдать секретность. Похоже, он слишком поздно подумал обо мне и уже зашел слишком далеко, чтобы незаметно дать задний ход. Внезапно я, хоть и держался в стороне, оказался в центре круга, от которого зависело, расскажет ли он свою историю. Я ожидал, что ко мне пристанут с вопросами, и представлял себе, что тогда я раскрою карты, встану и уйду. Я чувствовал, что у меня хватит на это духу.
Но в то же время меня удерживало любопытство и желание одурачить компанию. Я поведу себя решительно и мужественно: встану и уйду, чего они никак не ожидают. Вот и пусть чувствуют себя в полной безопасности среди своих. Должен признаться, что я имел бы право претендовать на проявление характера, если бы удрал. Один раз я так и поступил, тогда, с моим другом. Но это не избавило меня от сожалений и укоров самому себе. И наконец, меня соблазняла игра, та же самая, что соблазняла меня в проявочной и в случае с почтовыми марками, любопытство и этакое жульническое желание почувствовать себя самим собой, переходя на другую сторону. Сослужить кому-то службу, предавая его золотому тельцу — это ли не роскошь самоутверждения?
Я решил продержаться до последнего, любой ценой, даже ценой самоотречения, что, признаюсь, мне было не очень трудно. Я смотрел на девушку. Она сидела на тахте, подложив подушку за голову и прислонясь к стене. Заметив мой взгляд, она встретила его спокойно и дружелюбно. Если бы она знала, думал я, ответила бы она на мой взгляд с таким же дружелюбием? Но я не успел сказать того, чего от меня ждали. Угрюмый со странной решимостью в голосе опередил меня.
— Можешь говорить спокойно, здесь все свои, не так ли?
При этом он посмотрел на девушку, которая медленно и одобрительно кивнула, и на Брата, который неподвижно сидел на своем месте, не подавая никаких знаков.
— Я люблю слушать интересные истории, — сказал я, чтобы снять напряжение. — Надеюсь, что ваша история достаточно интересна. По-моему, вы совершили убийство.
Все рассмеялись, даже Брат странно скривил рот, потом встал и снова налил виски Атлету и Угрюмому.
— И мне, — сказал Младший.
Я поблагодарил и отказался.
— Нет, не убийство, — сказал Младший. — Но то, что было со мной, имеет отношение к смерти, могилам и надгробиям. И к стене, куда вмурованы осколки стекла, чтобы никто через нее не перелез.
Лицо Угрюмого вдруг перекосилось, жестокость, подлость, скрытые под суровостью черт, выступили резче. Он круто развернулся на своем месте и, обращаясь к Атлету, сказал торопливо и раздраженно:
— Я об этом не знал. Пусть расскажет? Как ты считаешь?
— Конечно, пусть расскажет, — был ответ. — Я согласен.
Угрюмый помедлил, еще раз повернулся и сказал Младшему:
— Уж не собираешься ли ты рассказать, что ты?..
— Вот именно, — перебил его Младший. — Именно что собираюсь рассказать. Гробы и надгробия не лежат в универмаге или на танцплощадке. Это было настоящее кладбище.
— Черт возьми, — сказал Угрюмый.
— Если не веришь, спроси его, — сказал Младший, указывая на Атлета.
— Ты там был?
— Нет, не был, но я знал об этом деле.
Он добродушно рассмеялся.
— Он меня туда привел, — сказал Младший. — Один из участников не пришел, испугался, сестра у него неожиданно заимела ребенка, он должен был помочь ей пережить позор. Во всяком случае, меня взяли, — добавил он с ребяческим зазнайством.
— Может, лучше не рассказывать сейчас эту историю? — решительно сказал Угрюмый.
— Не рассказывать? Слушай, сначала ты меня заводишь, а как дошло до дела, то вдруг тормозишь.
Его тщеславие было уязвлено, он твердо намеревался рассказать.
— И все-таки я считаю, лучше ты расскажешь ее в другой раз, — стоял на своем Угрюмый.
— Дайте ему рассказать, — сказал я, не раздумывая.
Во мне поднимался безумный страх, и я должен был говорить, произносить слова, чтобы преодолеть его.
— Почему ты не даешь ему сказать? С чего бы вдруг? — спросил Брат.
— Потому что думаю, что эта история — только для мужчин, — сказал Угрюмый.
— Ах так, — сказал Атлет. — Только, значит, для мужчин. Прекрасно, мне-то что. Понимаю, некоторые анекдоты нельзя рассказывать в женском обществе. Но разве женщины не умирают, не стареют, не дурнеют, их не кладут в гроб и не хоронят? — обратился он к Брату. — Так может он рассказать или нет?
— Не знаю, — безучастно ответил тот. — Спроси ее сам!
— Скажи сама, хочешь послушать эту историю? — сказал Младший девушке. — Давай решай, ты хочешь, можешь слушать?
Что она скажет, как решит, думал я, положит ли конец этому омерзительному кривлянию? Я надеялся, что так она и сделает, решительно объявив, что она думает об истории, которую он собрался нам рассказать.
— До сих пор вы не спрашивали меня, хочу ли я слышать ваши истории, — сказала она. — Почему же сегодня спрашиваете?
— Хочешь слушать? — спросил Младший. — Да или нет?
— Могу посидеть в соседней комнате, если вы не хотите, чтобы я ее слушала.
— Нет, — сказал Младший. — Никто не собирается выживать тебя в соседнюю комнату. В конце концов это твоя комната.
— Или сами перейдите туда, а я останусь здесь, — сказала она невозмутимо.
Такую выдержку не часто встретишь.
— Нет, мы и этого не хотим, — сказал Атлет. — Это было бы невежливо. Ты такая гостеприимная хозяйка.
— Тогда придется всем остаться здесь. И вам решать, хотите вы слушать или нет!
— Дело не в нас, — слегка раздраженно сказал Угрюмый. — Вопрос в том, хочешь ли этого ты!
— Говорю же, я не знаю, о чем он хочет рассказать. Как же я могу сказать заранее, могу я слушать эту историю или нет?
— Хорошо, пусть тогда сегодня он не рассказывает, поговорим о чем-нибудь другом, подходящем для всех, а эту историю оставим на потом.
— Жаль, — сказал Младший, — я как раз собирался начать, прямо вижу перед собой, как все происходило, у меня самое подходящее настроение для рассказа.
— Вам решать, — сказала она. — Меня в расчет не принимайте.
— По-моему тоже, не нужно тебе ничего рассказывать, — сказал Атлет. — Я хорошо себе представляю, как все было.
— А ваше мнение? — вдруг обратился ко мне Угрюмый.
Я не участвовал в этой нелепой перепалке, где каждый, кроме Угрюмого и Младшего, говорил прямо противоположное тому, что думал и чувствовал. Мне казалось, что обо мне забыли. В конце концов, мне было все равно, расскажет он свою историю или нет, потому что я знал, что речь идет о кладбище, где мы хороним своих мертвых. Они разорили кладбище, все они, кто сидел здесь, даже если это сделал только один из них. Заданный вопрос был мне очень кстати. Что еще тут было скрывать? И я с ожесточенным упрямством и решительностью, удивившей меня самого, сказал:
— Хотелось бы послушать!
Младший вздохнул с облегчением.
— Хорошо, — сказал Угрюмый, затеявший обсуждение вопроса. — Валяй, рассказывай!
— Рассказывай, — сердито огрызнулся Младший. — Как будто это так просто, если ты только начал, а тебя ни с того ни с сего заткнули. Оборвали нить. Я не водопровод, повернул кран — и готово, история польется сама собой.
— Ты же еще не начинал, — сказал Атлет. — Пожалуйста, соберись и рассказывай, сколько можно ждать!
— Но я и собирался начать, совсем уже завелся.
— Ты болтал что-то о могилах, смерти, о стене, утыканной осколками стекла, — сказал Угрюмый. — И каждому было понятно, что ты хотел сказать. Может, не надо уточнять? У нас хватит фантазии вообразить, о чем речь. И каждый сможет слушать твой рассказ, не испытывая рези в животе.
— С чего бы ей взяться, рези в животе? — возразил Младший. — У меня там не было никакой рези. А ведь я сначала не знал, в чем дело. Кто-то не пришел на дежурство, и меня спросили, хочу ли я разок показать, чего стою. Ладно, говорю, скажите мне, что надо сделать, и я сделаю. Ступай, говорят, к тому-то и тому-то, лучше я не буду называть имен, чтобы не уточнять, ступай, значит, к тому-то и тому-то, и тебе скажут, что делать дальше.
— Сколько вас было? — перебил его Угрюмый.
— Со мной пятеро.
— Глупо, — сказал Угрюмый. — Это слишком много, только повышает риск.
— Дай же мне рассказать. Ну вот, я иду к уполномоченному и говорю…
— Ты его знал?
— Нет!
— У тебя было удостоверение?
— У меня оно есть, но при мне не было.
Угрюмый поглядел через плечо на Атлета и сказал вполголоса, но так, что мне было слышно каждое слово:
— Невероятно, ошибка на ошибке. Он не прошел инструктаж, прежде чем начать. Он мог оказаться шпионом, это никуда не годится!
Атлет только молча кивнул в сторону Младшего, которого постоянные вопросы выводили из себя.
— Если будете все время перебивать, — заявил тот, донельзя раздраженный, — не буду рассказывать!
— Не дури, нам нужно было только по-быстрому кое-что обсудить. Вы наделали ошибок, грубых ошибок, представь, все могло пойти вкривь и вкось.
— Это не моя вина, — сказал Младший.
— А ты соображай. Если уж тебя избрали для такой важной акции, нужно соображать головой, это твой первый долг. Рассказывай дальше!
— Ну вот. Я ему говорю, что пришел вместо… ну, того, который не явился. Я уже сказал вам, что лучше не называть имен. Знаю, отвечает уполномоченный и смотрит на меня, как на экзамене. Слышал про тебя. Удостоверение при тебе?
— То-то, — с облегчением сказал Угрюмый.
— Чепуха, — сказал Младший. — Сущая чепуха, удостоверение тоже можно подделать.
— Это верно, — сказал Угрюмый и махнул рукой, словно хотел сказать: бывает, это нужно учитывать. — И что он сделал, когда ты не предъявил удостоверения?
— Он поступил намного разумнее. Позвонил ему, — сказал Младший, указывая пальцем на Атлета.
— Это в самом деле разумно, — сказал Брат, раскачиваясь на своем стуле.
Младший продолжил:
— Через минуту он вернулся, сказал, что все в порядке, так что сегодня вечером, в семь, Южный вокзал, выход на второй путь, и имей в виду, ты никого не знаешь, понятно?
Южный вокзал, подумал я, куда же они ездили делать свое черное дело?
— Прихожу на Южный вокзал ровно в семь, у второго выхода толпа народу. Я стою, как водится, осматриваюсь, а там, среди пассажиров, стоят трое, которых я уже видел раньше, и делают вид, что не знакомы друг с другом. Они не кучковались, нет, они рассыпались в толпе, а то вы опять подумаете, что мы наделали ошибок, но никаких ошибок мы не наделали, ни единой за весь вечер, насколько я в этом разбираюсь. Я чуть было не кинулся к ним, но потом передумал. Мы ехали порознь в поезде на Л.
— Билеты брали? — спросил Брат.
Что за дурацкий вопрос, подумал я, не вопрос, а допрос.
— Билеты мы получили у него заранее, — сказал Младший. — Поехали мы, значит, в Л. Никто никого не знал, ни на вокзале, ни по дороге, я понял это по тому, как они на меня пялились. Ехали мы часа полтора, и, когда прибыли в Л., уже сгущались сумерки. Все еще поврозь прошли по городу, Вожак впереди. Мы все еще не знали, чего тут ищем, но все доверяли Вожаку. Выходили из города по улицам, где лес спускается с холмов до самых домов и доходит до сторожевой башни. Я эту местность знал и раньше, жил там с родителями полтора года. Вечер был холодный, темный, все-таки сентябрь, я мерз в своем плаще. Место глухое, захолустное, если б я не хотел показать, чего стою, не затащили бы меня в эту дыру даже десять скорых поездов. Когда идет дождь, в сточных канавах воняет коричневая жижа. Дороги такие скверные, что в эту деревню, хоть она и считается городом, автомобиль может заехать разве что по ошибке. Впрочем, местечко живописное. Мы прошли метров десять, остановились у железных ворот. Они были когда-то деревянные, но их проел жучок, вот их и обили железными листами. Но мы все еще не знали, зачем нас послали и почему мы пробирались через весь город на опушку леса, под покровом темноты. Стояли у ворот, пока до нас постепенно не дошло, что послали нас на это кладбище как следует навести порядок.
— Послали? — сказал Угрюмый, мрачно взглянув на него. — С чего ты взял, что вас послали?
— Я не знаю.
— А сказал, что послали.
Угрюмый огляделся вокруг, мы все кивнули, да, мол, он это сказал.
— Если я так сказал…
— Вы отправились добровольно, — решительным тоном заявил Угрюмый. — Так что не рассказывай, что вас послали, если вы отправились добровольно. Это некорректно!
— Это было кладбище, — продолжал Младший. — Мы очутились ночью у кладбища, огороженного невысокой каменной стеной, через нее можно было туда заглянуть. У входа деревянные ворота, обитые железом. На кладбище всегда жутко, даже днем, а уж ночью… Ты его не видишь, везде мрак и какие-то сгустки темноты среди надгробий и земляных горок, которые бугрятся во мраке и так тесно прилегают друг к другу, что кажется, будто сама тьма отбрасывает тень в ночи. Кладбище лежит у подножия холма, на краю леса, протянувшегося вверх по холму на восток на много километров, в детстве мы часто играли там. С трех сторон кладбище окружают деревья, склонившиеся над невысокой стеной, так что кончики веток почти касаются плюща и песка могил. Только ворота были свободны. Отовсюду надвигалась тишина и тьма, с кладбища, из леса и из ночи. Мы прошли вдоль стены, вдоль каменного прямоугольника, двигаясь на ощупь, спотыкаясь о корни деревьев и проваливаясь в песчаные ухабы. Потом вдруг остановились, построились в ряд, замерли и заглянули через стену на это поле.
— На поле? — перебил Угрюмый. — Поле мертвых? Звучит весьма патетически, я думал, вы поехали туда, чтобы основательно перекопать это поле, а ты мне рассказываешь какую-то романтическую историю про лес, ночную тьму и прочую белиберду. Ближе к делу!
— Ну, зачем ты все время меня перебиваешь? — не сдержался Младший. — Говорю же тебе, когда мы там стояли, каждый хоть на мгновение наверняка почувствовал, будто сам стоит на краю могилы. В конце концов ситуация была для нас совершенно новой. Мы совсем не были готовы, ведь каждому из нас уже приходилось хоронить своих покойников.
— И все-таки, — продолжал Угрюмый холодным, злобным тоном, — вам следовало бы знать, почему вы там оказались. Ваше чутье должно было подсказать вам, что то, ради чего вы приехали, необходимо и потому…
— Все это я знаю, можешь не объяснять, — отрезал Младший. — Я только рассказываю, что там произошло. Со мной рядом стоял парень, маленький такой, приземистый. Он толкает меня в бок и спрашивает шепотом: «Ты об этом знал?» Я качаю головой и шепчу: «Нет», потому что подумал, что в темноте он неправильно истолкует мое движение. «Я круглый сирота, — шепчет он. — Понимаешь?» — «Да, — говорю, — понимаю, но так нужно».
Младший сделал паузу и вопросительно поглядел на Угрюмого. Но тот и бровью не повел. Сидел, готовый к прыжку, чтобы перебить его в любой момент. Увидев, что Угрюмый не собирается его хвалить, Младший продолжал:
— Парень испугался. «Да, — говорит, — так нужно, и я не отказываюсь». Бедняга. Он говорил так жалобно, словно ему поручили совершить убийство. И в сущности, это и было чем-то вроде убийства, то, что мы задумали. Только там были уже не люди. Живые люди, когда на них нападают, могут защищаться и кричать. А тут было то, что от них осталось, кости, прах. Мы пришли, чтобы убить мертвых. Я в этом участвовал и горжусь, что мне разрешили участвовать. Но если вы меня спросите, то я скажу, что убить мертвого намного труднее, чем живого.
— Почему? — вдруг вырвалось у Брата, который все время был погружен в мрачное молчание. — Почему?
— Вы когда-нибудь убивали человека? — вмешался я, внешне совершенно спокойно, как будто мне было просто интересно узнать, успел ли он за свою короткую жизнь заиметь на своей совести убийство.
— Вздор, — сказал Угрюмый. — Кроме того, я считаю, ты слишком много философствуешь.
— Я только хотел сказать, что творилось во мне и в других, когда мы разоряли могилы. Но зато убийство живого человека мне стало более понятным и не таким отталкивающим.
— Брось, — возразил Угрюмый. — Ты слишком усложняешь дело. Так оно и бывает, когда новичков ставят перед проблемами, до которых они не доросли. Вот почему я считаю акцию проваленной. Ваш главный не говорил с вами об этом?
— Нет, — сказал Младший. — Он сильно поранил себе глаз.
— Как это?
— Налетел в темноте на торчащий сук, но это еще не все несчастья.
— Были и другие?
— Да.
— Рассказывай по порядку, — приказал Угрюмый. — Вы пришли, чтобы растоптать могильные холмы и свалить камни, и все. Остальное забудь, как будто больше ничего не было.
— Верно, — сказал Младший. — Пришли для этого. Но мы делали и совсем другие вещи.
— Какие?
— Мы убивали мертвых. Наверное, они заметили наш приход, встали из своих могил и боролись с нами. В конце концов мы их поубивали.
— Фантазируешь, — громко сказал Угрюмый и обратился к Атлету: — Скажи ему, чтобы прекратил.
— Зачем? — возразил тот. — Если у него и у прочих было такое чувство, что мертвые вышли из могил и их пришлось убить, значит, он это пережил и имеет право рассказать.
— Бред, — сказал Угрюмый.
— Вполне могу себе представить, — сказал Атлет, — что так оно и произошло. Конечно, ночное кладбище — не самое приятное место, чтобы проводить там вечера и ночи, там могут прийти в голову и более бредовые идеи.
— Ты прав, — продолжал Младший. — Мне приходили в голову совсем другие идеи. Сначала нам пришлось убить и многое другое.
— Что? — спросила девушка.
Все мы посмотрели на нее.
«Сначала ночь, потом тишину и, наконец, лес. Сперва нам нужно было убить эту троицу, сначала порознь, потом вместе. Я вам расскажу. Мы, значит, стояли у стены и перешептывались, потом кто-то выругался вполголоса. Это был… но я ведь хотел не называть имен… В общем, это был один такой крепкий парень, гимнаст, он вдруг начал ругаться.
— Заткнись, — сказал Вожак. — Не устраивай спектакль, что с тобой?
— Моя рука, — сказал парень. — Смотрите, эти собаки утыкали стену осколками стекла. Вся стена утыкана. Нам не перелезть.
— Предоставь это мне, — сказал Вожак, — сильно кровавит?
— Вся ладонь ободрана, есть у кого-нибудь бинт?
Но бинта ни у кого не было.
— Возьми носовой платок, — сказал Вожак и перевязал ему руку.
Было жутко тихо и темно, ни зги не видно, там, где росли деревья, сплошная тьма, и все пространство между стволами тоже было заполнено тьмой, как если бы взбили тесто, и в нем образовались дыры, и началось брожение. И было страшно тихо, тишина повисла над кладбищем и вышла из леса, и ночь была глубокой тишиной. Как будто вынули оттуда три тишины, связали в одну и поставили здесь стеной, эту глубокую тишину ночи, леса и кладбища. Эта стена была крепкая, тяжелая, она высилась перед нами и давила на наши плечи тяжелее, чем стена из камня. Никогда не думал, что на земле может быть так тихо.
— Интересно знать, насколько там глубоко, — сказал кто-то.
Вожак исчез в лесу, мы услышали треск сучьев, потом он вернулся с длинной палкой. Палку он опустил за стену, чтобы замерить глубину.
— Полтора метра, — сказал он.
Он проверил в другом месте.
— То же самое, — сказал он.
— Стой, не шевелись, — сказал он и вскочил на стену, оперевшись на спину пятого парня, о котором я вам еще не рассказывал. Собственно, он был больше похож на девчонку, с мягкими волосами, светлыми, как лен, с прозрачной кожей и женственными движениями. Увидев его, я не понял, почему его избрали для задания.
— Нормально? — спросил я стоявшего на стене.
Из-за стекол он стоял, расставив ноги по самым краям стены. Потом повернулся вполоборота, спиной к нам, и посмотрел вниз.
— Черт, слишком темно. Я прыгну, подай мне руку! — сказал он, заглядывая вниз.
Он подождал, присел и спрыгнул, мы услышали глухой звук удара о песчаную почву и шелест листвы.
Потом мы все, как стояли, по очереди, опираясь один на другого, забрались на стену и спрыгнули вниз, во тьму. Но это было так, словно глубина и тьма упали нам навстречу и внезапным ударом сотрясли наши тела. Я прыгал последним, опереться было не на кого, поэтому я немного разбежался, перескочил через осколки и спрыгнул в темные голоса, которые встречали меня приглушенным шепотом. Холодная сентябрьская ночь мазнула меня по лицу. Я упал на что-то мягкое, оно сразу подалось, человеческое тело.
— Черт тебя возьми, — крикнул искаженный болью голос.
Я пытался его удержать, но мы оба повалились на землю. Это был тот парень вроде девки.
— Идиот, — сказал я.
— Не орите так, — разозлился Вожак. — Вставайте. Быстро.
— Он мне ногу отдавил, — захныкал парень, похожий на девку.
— Тихо, не реви, — сказал Вожак.
Остальные тихо засмеялись.
— Первый труп, — прошептал чей-то голос, это был Гимнаст.
И вот мы все оказались на кладбище, можно было начинать представление. Но в темноте так сразу не начнешь. Есть вещи, которые в темноте происходят сами собой. Когда темно, их, так сказать, и начинать не нужно, эти вещи сами начинаются, темнота их запускает. Темнота тебе помогает, она твой друг, твой союзник, товарищ. Но мы все стояли там, сбившись в кучу, как коровы перед дойкой, и ждали, пока начнем. Ночь делала все невидимым, она хоть и прикрывала нас, но не давала так просто начать, она была наш противник, мы чувствовали, что ночь — наш враг.
— Так, — сказал Вожак. — Пошли.
И мы в кромешной тьме попытались следовать за ним. Но если вы думаете, что мы с ходу начали свою работу, то ошибаетесь. Мы послушно крались за ним гуськом. Сначала он попробовал выйти на главную дорожку, чтобы как-то сориентироваться. Кладбище было небольшое, и все расстояния довольно маленькие. Потом он свернул на боковую тропинку, словно искал определенную могилу, с которой хотел начать.
В детстве родители часто брали меня с собой на кладбище, когда ходили на могилу сестры. Наше кладбище намного больше. Они всегда двигались по средней дорожке, а оттуда сворачивали на боковую тропу, хотя наша могила была у стены, и до нее лучше было идти по внешней дороге.
Сирота держался поближе ко мне.
— У нас в приюте каждое третье воскресенье был поход на кладбище, на могилу наших родителей, — прошептал он. — Распоряжение директора. А твои еще живы?
То ли говорил он очень тихо, то ли голос у него дрожал от нетерпения?
— Живы, — сказал я и как-то немного застеснялся.
— Ты тоже в первый раз участвуешь?
— Да.
Потом мы оба молчали, пока он не сказал:
— Такая темень.
— Да.
— Кладбище небольшое.
— Да.
— Ты тоже считаешь, что здесь красиво?
— В каком смысле? — спросил я.
— Ну, что здесь красивое место для кладбища, — пояснил он. — На опушке леса.
— Не знаю, — ответил я коротко.
— Большие кладбища не так красивы, — продолжал он. — Они в центре города, там так неспокойно, их и найдешь-то не сразу. Один мальчишка из нашего приюта…
— Тихо, — шикнул на него я. — Сказано, не шуметь.
— Да, — ответил он и замолчал.
Мы потопали дальше. Справа и слева от нас были холмики, маленькие темные кучки земли, они бугрились в ночи, как будто земля, где лежали эти мертвые, отрастила живот и забрала кости обратно, в свое лоно. Мы шагали между ними, как похоронная процессия, которая тайно уносит покойника в ночь и туман.
— Силы небесные, — сказал чей-то голос, это был Гимнаст.
— Что с тобой? — спросил Вожак, он шел рядом с ним.
— Я больше не выдержу.
— Чего ты больше не выдержишь?
— Живот болит.
— Вот как?
— Мне приспичило.
Вожак рассмеялся.
— Иди присядь где-нибудь, подыщи себе красивую могилку и дрищи на нее, только целься лучше.
— Сил нет терпеть, — сказал Гимнаст и скрючился.
— Так иди и сядь в семейном склепе, дрищи ему прямо в морду».
— Извини, — сказал Младший, прерывая свое повествование и обращаясь к девушке. — Извини, Лиза. — Точно, Лиза, ее звали Лиза, наконец-то я вспомнил имя, так долго не мог вспомнить, но почему теперь? — Но он правда так сказал. Кроме того, в определенных ситуациях такие слова действуют благотворно, придают мужество, ты чувствуешь, что способен на подвиги, если выпустишь наружу всю застрявшую в тебе свирепость и грязь. Только тогда и чувствуешь, что можешь совершить самые благородные поступки.
Девушка рассмеялась, то есть Лиза, ее зовут Лиза, она рассмеялась и спокойно сказала:
— Ну рассказывай дальше.
«Гимнаст перепрыгнул через могилу, еще через одну, так берут барьеры, и исчез. Мы слышали, как он с облегчением закряхтел. Потом он вернулся, застегивая штаны, которые только что натянул.
— Теперь можно приступать, — сказал он.
Мы все еще довольно бесцельно топали по центральной дорожке, время от времени пинали могилы, расшатывали какую-нибудь ограду или хватали надгробный камень, что бы ее свалить. Но мы расшатывали и хватали бестолково, это было лишь начало, проба сил, первый раунд того, что было потом.
— Давайте, парни, — сказал Вожак, — пора наконец начинать.
— Да, — повторил похожий на девку, и я заметил, что он слегка заикается. — Пора наконец начинать, только очень уж тут темно.
— Может, установить для тебя прожектора? — спросил Вожак.
— Я не о том, — извинился Заика. — Я о том, что не будь так темно, мы давно бы уж начали.
— Идиот, — сказал Гимнаст. — Ты, приятель, о чем ни заикнешься, выходит чушь собачья.
— Оставь его в покое, — сказал Сирота. — Нехорошо ставить ему в упрек дефект речи.
— Позаботься о своей бабушке, — разозлился Гимнаст. — Прежде чем защищать заик, которые несут чушь, покажи, чего сам стоишь. Понял?
— Я тебя понял, — сказал Сирота. — Но я все равно буду защищать его от тебя. Если ты думаешь, что я пришел сюда доказывать, чего стою, ты очень даже ошибаешься. Я пошел с вами, не спрашивая, что нужно делать. И раз уж я здесь, то выполню то, что от меня требуется, даже если это позорное дело, да, позорное дело.
— Что ты несешь? — сказал Гимнаст.
В его голосе прозвучала скрытая угроза. Лица не было видно, только черное пятно, из которого шло негромкое шипение, но я хорошо представлял себе его прищуренные глаза, жесткие губы и голову, втянутую в сутулые плечи, словно он готовился к прыжку.
— Отвратительное и позорное дело, вот чем мы занимаемся, — вызывающим тоном повторил Сирота. — И нет в нем никакой необходимости, но раз уж я здесь, я в нем участвую. Но все равно дело тошнотворное.
— Говорил бы ты потише, — сказал Вожак. — А то нас услышат.
Это было все, что он сказал в тот момент.
Сначала я удивился, что он не стал обострять. Пока не понял, что он действовал мудро. Я было подумал, что он дает слабину, но потом еще немного поразмыслил и сообразил, что, в сущности, он действовал очень мудро. У Гимнаста прихватило живот, парень, похожий на девку, начал заикаться, а Сирота наверняка вспоминал третье воскресенье месяца. Каждому была предоставлена свобода действий, чтобы вытряхнуть из них то, что лежало глубже. Вожак им не мешал, у него был опыт в таких мероприятиях, вот почему он был мудрый.
— Я рад, что я — сирота, — продолжал Сирота. — Рад, что мои дорогие родители давным-давно померли, будь они живы, я бы не посмел показаться им на глаза.
И тут Заика, которого он взял под защиту, говорит ему:
— Ты что, трусишь?
Мы все поразились: Сирота только что защищал его, а он на него нападает. Наверное, надеется таким образом попасть в любимчики. Это было так противно, что никто его не поддержал.
Круглый Сирота тоже не обратил внимания на эту подковырку.
— По мне, делайте, что хотите, убивайте живых, поджигайте их дома, выбрасывайте детей в окно, пожалуйста, но оставьте в покое мертвых. Выйти на бой с живым врагом и, если нужно, убить его — дело чести. Но убивать мертвых — нет на этом благословения».
В начале рассказа все перебивали Младшего, а теперь сидели тихо и слушали, откинувшись на спинки своих стульев или утонув в кресле, как Брат. Они курили, смотрели в пустоту, время от времени бросали взгляд на рассказчика и оставались совершенно пассивными. На их лицах нельзя было прочесть, как подействовал на них рассказ. Они были те же, что прежде, а я сидел среди них, чужак, о чем они не знали, и тоже слушал и пытался, насколько мог, равнодушно глядеть в пространство. Ты подлец, говорил я себе, нужно встать и покончить с этим мерзким и позорным делом. Мне было приятно и в то же время мучительно называть себя подлецом. Рассказ Младшего вызвал во мне всю накопившуюся злобу и ненависть, я страдал, и в то же время мне было приятно, что я страдаю. Я чуть было не разрыдался, и это было мне приятно. Бывают отцы, которые со слезами на глазах лупят своих детей. Такой папаша извлекает из порки двойное удовольствие: оттого, что бьет, и оттого, что при этом мучается. Тут Младшего перебил Атлет.
— Так он и сказал? — спросил он.
Он все еще сидел, спокойно развалившись на своем стуле, и, казалось, думал: ишь ты, каков сиротка! Он переглянулся с Угрюмым, и, хотя они были совсем разными людьми, этот взгляд выдал мне их тайное согласие, которого я не замечал прежде. Я увидел, что добродушный Атлет уже совсем не так добродушен.
— Дальше, — сказал Угрюмый. — Продолжай!
Младший продолжил:
«Гимнаст снова за свое:
— Ничего ты не понимаешь. Думаешь, для чего мы здесь и чем занимаемся? Дело не столько в мертвых, сколько в живых. Ты представь, как они утром придут сюда и обнаружат сюрприз, может, завтра им опять кого-нибудь хоронить, представляешь? Хотел бы я поглядеть на их лица.
— Говори тише, — сказал Вожак и ободряюще похлопал его по плечу.
Мы все молчали, и Сирота тоже. Мы снова чувствовали тишину кладбища и ночи, поднялся теплый ветер, качнул деревья, так что ветки коснулись могил. Там, где мы стояли, не было видно неба, ни под деревьями, ни на свободных местах между ними, стояла ночь, беззвездная ночь.
— Вот когда они заметят, что дела их — хуже некуда, заживо почуют, что им конец. На своей шкуре испытают все смертельные страхи, которые может испытать человек, пока еще что-то соображает. Их жизнь станет жутким умиранием, намного страшней самой смерти, и последняя уверенность, что смерть принесет им покой и мир, исчезнет.
— Может, все это и правда, — возразил Сирота, — но все же…
— Перестаньте наконец, — сказал Вожак.
— Я хотел только сказать…
— Нет, перестаньте наконец!
— Дай ему выговориться, — сказал вдруг Заика без малейшего заикания.
— Ну, говори! — сказал Вожак.
— Но все же, — продолжал Сирота, — это беззаконие, и внутренний голос говорит мне, что так оно и есть. Если ты веришь во что-то такое…
— Не интересуюсь, — сказал Гимнаст.
— Что есть Небеса и…
— Чепуха это все, — сказал Заика. — Не верую, в Небеса не верую.
Это было невероятно смешно, я слышал многих заик и всегда старался не расхохотаться. Некоторые комики зарабатывают дешевые лавры, изображая заик. Я всегда их презирал. Но еще никогда не встречал заику, который бы заикался на словах: „Не верую, в Небеса не верую“. Это было ужасно смешно, ужасно и смешно. Мы все тихо рассмеялись.
— Пошли, — сказал Вожак и бегом повернул на боковую тропинку.
Мы, спотыкаясь, бежали следом, прямо под деревьями, ветви хлестали нас по ушам. Вдруг он завопил: „Осторожно!“ Мы быстро пригнулись, но было поздно, острый конец свисавшей ветки попал ему в глаз. Он прижал руку к правому глазу.
— Покажи, — сказал я.
— Дальше! — закричал он яростным голосом и бросился бежать, зажимая рукой правый глаз, мы за ним.
Мы прибежали в правый верхний угол кладбища. Там у подножья холма были маленькие холмики, детские могилы. Мы подбегали, прыгали на них, хватали маленькие надгробья, вытаскивали из земли обелиски и швыряли их в темноту. Когда закончили, осталась только большая ровная песчаная площадка. Мы ее утоптали.
В ботинки набился песок, но это нам не мешало. Детские могилы были хорошим разгоном, мы вошли во вкус и чувствовали, что делаем хорошую работу, один заводил другого, никто не отлынивал. Мы стали одним целым, одной командой, действовали согласованно и дружно. Наш Вожак все еще держался за глаз, наверное, боль была жуткая, он видел в темноте только одним глазом. В самом деле, каждый старался, как мог. Похоже, небольшое разногласие в начале дела подготовило почву для единой акции. Мы выполнили ее хорошо, но все-таки без настоящего вдохновения. Если сравнить с тем, что еще случилось позже, я должен сказать, что поначалу мы действовали даже с прохладцей.
Потом мы отряхнули штаны и вытряхнули песок из ботинок. И продолжили свое дело. Поблизости стояло несколько фамильных захоронений, большие мраморные плиты и четырехугольные колонны, окруженные железными оградами. Решетки были старые, хрупкие, наполовину проржавевшие, они едва держались в пазах и не оказали никакого сопротивления. Мы вытащили их из земли и побросали на соседние могилы. Потом мы взялись за каменные плиты, но сначала вынули все цветы и побросали их к стене (там были и свежие цветы, на этих старых могилах) или просто топтали их, когда как, а потом попробовали валить памятники. Но они были слишком большими и слишком массивными, а у нас ни лопат, ни ломов. Первым на камни попер Гимнаст, он налетал на них с разгону, как на спортивный снаряд, Заика тянул с другой стороны, а мы стояли по бокам и толкали. Но плиты не поддавались, такая досада. Мы перешли к следующему склепу и повторили все снова: сначала ограда, потом цветы, потом холм и, наконец, плиты, но с ними опять ничего не вышло. Хотя близилась ночь, нам казалось, что стало светлее, мы могли лучше видеть друг друга. Вожак прикрывал рукой свой глаз. Никто не говорил ни слова. Потихоньку мы разогрелись, и, несмотря на разочарование, наша работа продвигалась. Только камни упрямились, и из-за их упрямства мы постепенно впадали в ярость, что в конечном счете пошло на пользу нашим стараниям. Пока камни стояли, у каждого из нас было чувство, что мертвые еще оказывают нам сопротивление, что они еще не мертвы и смотрят на разрушение презрительно и гневно.
— Еще раз, — сказал Вожак, подгоняя нас.
Он отвел руку от глаза, и мы увидели, что веко набухло и закрыло глазное яблоко. Мы изо всех сил навалились на дерево перед камнем, на котором были высечены золоченые буквы и цифры. Без толку.
— Давай к другим, — скомандовал Вожак.
Мы кинулись вдоль тропы к надгробьям поменьше, словно с цепи сорвались. Теперь мы увидали, что все они, как назло, все еще стоят прямо и грозят нам. Словно скелеты высовывают из своих земляных нор то руки, то ноги, то голову, будто показывали, что у них еще есть власть, с которой нужно считаться, что они еще не покинули землю, а только отступили в ее лоно, откуда могут творить свои безобразия. Мы бежали по тропинкам и проходам, а мертвецы как будто гнались за нами. Так получилось, что мы взялись за одну могилу вдвоем, Заика и я, Гимнаст бежал с Сиротой, а Вожак работал один. И тут пал первый камень, мы свалили его на могилу, и теперь казалось, что мертвый упал ничком и лежит на своей собственной могиле, голый, с голым животом. И тогда мы разобрались с самой могилой. Все-таки есть разница: топтать детскую могилу или взрослую. Молодую мертвечинку топчешь как будто нежнее, чем стариков. Со вторым камнем тоже пошло легко. Потом еще один, мы опрокинули его назад. Он лежал с таким видом, будто выполз макушкой из могилы и валялся теперь на спине, беспомощный в сентябрьской ночи. Как будто его больше не охраняли ни ночь, ни лес. Как будто мы поразили тьму в самую сердцевину, и теперь она медленно удаляется через кладбище, а деревья отступают вверх по холму, в чащу леса. Дальше попался камень, который мы не смогли опрокинуть. Оставить его стоять и глядеть на судьбу своих братьев и сестер? Пусть глядит, так ему и надо. Некоторые могилы словно ждали нас и сами собой начинали разрушаться, прежде чем мы на них набрасывались. Другие были прочнее, задубели от времени, нам было некогда с ними возиться. А еще мы нашли несколько свежих могил, без памятников. Зато они были завалены цветами. По цветам и было понятно, что они свежие. Один цветок мы воткнули в петлицу, остальные растоптали. Я все время боялся оказаться около разрытой могилы и угодить в нее. Но такого удовольствия я мертвым не доставил, смотрел в оба в кромешную тьму. За короткое время мы опрокинули солидное число памятников и растоптали много могил, кладбище стало лысым и мертвым, картина пустоты в ночи. Нам стало жарко, мертвые разогрели нашу кровь. Теперь мы могли быть довольны. Потом мы устроили небольшой перерыв, отряхнули руки и штаны.
Похожий на девку Заика сказал:
— Как думаешь, нас за это накажут?
Я не сразу его понял, я не ожидал от него такого вопроса, так как он старательно мне помогал и как-то особенно подпрыгивал вверх, чтобы с большей силой приземляться на могилы.
— Накажут? Кто и за что?
— Ну, я имею в виду, что мы за это поплатимся.
— Глупости, неужели ты в это веришь?
— Я не верю, но все время об этом думаю.
— Может, ты боишься попасть в ад? — спросил я.
— Не верю я в ад, — сказал он, — но не могу об этом не думать.
— О чем ты не можешь не думать?
— Что мы делаем что-то неправильное, — ответил он шепотом.
Он одно время не заикался, но, когда начал шептать, снова стал спотыкаться на словах. Он глубоко вздохнул.
— Почему это неправильное? — спросил я.
— Ты же знаешь пословицу.
— Какую?
— Она все время крутится у меня в голове.
— Какая пословица?
— Ты ее наверняка знаешь!
— Ну?
— Я ее немного подзабыл, но смысл примерно помню, мама меня научила, она начинается: „Не делай другому то…“
— О да, — сказал я, — эту я знаю, моя мать тоже часто ее талдычила, меня от нее тошнит.
— Значит, ты тоже ее знаешь?
— Конечно, — сказал я. — Она же древняя.
— А кто, собственно, это сочинил?
— Не знаю, о пословицах так не спрашивают. Они возникают сами собой.
— Если бы тебя здесь похоронили и кто-то на твоей могиле…
— Если я мертв, меня это больше не интересует. А ты что, веришь в привидения?
— Или твои родители, или сестра, или кто-то, кто тебе дорог?
Откуда он узнал, что моя младшая сестра умерла? Непонятно. Может, он сказал это просто так, к примеру. Но вопрос был трудный, и я задумался, а он тем временем отвернулся, чтобы отойти помочиться на чей-то памятник. Когда он снова подошел, он немного стеснялся меня, этот парень, похожий на девчонку.
— Не знаю, я еще об этом не думал. Но мне бы это не слишком понравилось, — сказал я».
— А кто, собственно, это сочинил? — спросила Лиза и повернулась к Брату, прерывая повествование.
Я вздрогнул, услышав ее голос, потому что совсем забыл о ее присутствии. Теперь она сама напомнила о себе. Брат со скучающим видом пожал плечами.
— Не знаю, — отрезал он.
— Кто, собственно, это сочинил? — спросил Угрюмый и равнодушно обернулся к Атлету.
Казалось, небольшой перерыв пришелся кстати, они потягивались на своих местах, девушка пригладила волосы, Атлет вытянул ноги, сложил руки и опустил голову на грудь. Он размышлял.
— Я тоже не знаю, — сказал он через некоторое время. — Кто бы это мог быть?
— Какой-нибудь анонимный старый хрыч.
— Грек?
— Нет, не думаю, этого нет в Новом Завете. В Нагорной проповеди, что ли? Такие вещи по большей части есть в Нагорной проповеди или Бог весть где.
— Странно, — сказал Младший. — Каждый ее знает, каждый повторяет, никто по ней, слава Богу, не живет. И никто не помнит, кто ее сочинил.
— Он сказал, слава Богу! — Угрюмый язвительно и жестко расхохотался. — Слава Богу, никто по ней не живет. Это лучший анекдот, который ты выдал сегодня вечером. Надо же — слава Богу!
Это прозвучало, как проклятие.
— Пословица старая, — вдруг выпалил я, попытавшись придать своему голосу безразличие.
Я чувствовал, что у меня задрожали ноги и весь я покрылся потом.
— Вот как, — сказала Лиза и дружески мне улыбнулась.
— Да, мой отец всегда ее повторял, — продолжал я, не догадываясь о последствиях своего признания.
— Сколько лет твоему отцу? — спросил Атлет, а Младший захихикал.
— Он не так стар, как эта пословица, — ответил я.
Теперь рассмеялись и другие, но смех был не такой, как раньше, в нем была известная доверительность, разрядка, некое признание. Я мог бы еще обернуть ситуацию в свою пользу.
— Так кто ее сочинил, давай выкладывай! — потребовал Младший.
— Ее сочинил… не помню точно, кажется, Гилель[3] или кто-то вроде него.
— Это кто такой? — спросил Угрюмый, удивленно глядя на меня.
— Да так, один старик, — только и сказал я. Больше ничего. Если захочет, пусть поищет имя в справочнике сегодня вечером. Если не забудет его к тому времени.
Добрый, старый бородач Гилель, ты истолковывал и объяснял этот мир всем, кто колеблется, стоя на одной ноге… Старый Гилель!
— Рассказывай дальше, — сказал Брат. Младший продолжал:
«Мы выполнили всю работу, и другие тоже не теряли времени даром. Они шныряли туда-сюда на другой стороне. Мы слышали падение камней, топот ног, стоны и кряхтенье и беготню по шуршащей листве. Они закончили одновременно с нами.
— Эти камни такие тяжелые, — сказал Сирота, когда мы встретились на центральной дорожке. Он утирал со лба пот, его лицо блестело в темноте, он устал и тяжело дышал.
— Много ты завалил? — спросил я его, чтобы немного подбодрить.
— Я не считал, — ответил он. Выглядел он не так чтобы радостно и, похоже, был не слишком доволен своими достижениями.
— А вы-то чем там занимались? — вдруг сказал он, указывая в направлении стены. — Вы же оставили стоять целый ряд.
Я обернулся и увидал в темноте ряд могил, целых и невредимых. Холмы и надгробья стояли целехонькие, как ни в чем не бывало, мы о них забыли.
— Пошли, — крикнул он и бросился по боковой тропе.
Он несся, как одержимый, это был тот еще спектакль, гвоздь программы этой ночи, в жизни его не забуду. Сирота, как темный кобольд, огромными скачками перелетал с могилы на могилу, в воздухе мелькало его черное тело. Он широко раскинул руки и двигал ими, как будто греб в ночи. У него была невероятная прыгучесть, даже самый глубокий песок не мог ее ослабить. Он снова и снова скакал с одной могилы на другую. При этом он издавал булькающие звуки, выплевывал их изо рта, словно извергал из глубины кишок. Я побежал за ним и видел, как он топал на последнем холмике рядом со стеной, все быстрее отбивая чечетку. Охваченный безумным возбуждением, он повалился на могилу, растянувшись на ней во всю длину, вцепился руками в мокрую, липкую землю и начал копать и расковыривать ее. Его пальцы пожирали землю, зарываясь в нее все глубже, как будто он испытывал неутолимое желание выцарапать скелет. Голова его оказалась на земле, в рот набился песок. Он сплюнул, булькнул и продолжал царапать в бешеном темпе. Потом внезапно остановился и замер на этом холмике, вскочил и перепрыгнул на соседнюю могилу. Здесь все повторилось, сначала яростная чечетка, дергающиеся вверх колени, видимо, силы его были на исходе, потом он растянулся на могиле во всю длину и засунул руки в землю. Но лежал он дольше, как будто хотел отдохнуть и набраться сил для следующего захода.
— Хорошо, — сказал я, помогая ему подняться. Руки его были в черной земле, лицо черное и плащ черный и весь в песке.
— Это ты здорово сделал, — сказал я, но он не ответил и молча позволил мне отвести его назад, к остальным. Только Гимнаст отсутствовал. Он стоял несколькими рядами дальше и изучал надпись на опрокинутом камне. Ему пришлось низко наклониться, потому что было темно, и он не мог ничего разобрать. Он встал на колени и оперся руками о мрамор.
— Пошли, — устало сказал Вожак. Он был доволен, но выглядел измученным и унылым. Глаз все еще не открывался, но болел не так сильно. Он был хорошим Вожаком и позволял нам делать все, но мне показалось, что ему не хватало азарта. Нам пришлось вытаскивать все из самих себя, он нас не вдохновлял. Ему не повезло с самого начала. Может, он скис, потому что видел все только одним глазом. Но вообще он был хорошим Вожаком. Потом к нам присоединился Гимнаст.
— Все, — сказал он. — С меня хватит, я пошел. — И он повернулся, чтобы уйти.
— У тебя опять живот болит? — спросил Заика. Этот вечер придал ему уверенности в себе, и он начал задирать других. — Пойди и просрись!
— Заткни пасть, — отвечал Гимнаст. — Меня сейчас вырвет.
— Ну тогда проблюйся, — сказал Вожак, стряхивая песок со своего плаща.
— Я столько не жру, сколько сейчас наблевал бы, — сказал Гимнаст. — Я ухожу.
— Ты останешься, — резко возразил Вожак. — Ты останешься!
Между прочим, мы все перестали шептать, говорили обычно, не особо громко, но и не особо тихо. Тишины больше не было, не было и ночи, и лес не смог этому помешать.
— Никаких глупостей, — продолжал Вожак. — Ты не можешь ехать домой в таком виде. Кретин!
Гимнаст шагнул к нему, словно хотел помериться силой, лицо измазано песком, к рукам прилипла земля. Он медленно поднял правую руку, тело напряглось, во взгляде угроза и ненависть.
— Сволочь, — сказал Заика и двинулся на него. — А ты сам часом не?..
Гимнаст резко развернулся. Они стояли так близко друг к другу, что каждый, если бы захотел, мог положить голову на плечо другому. Гимнаст замер в нерешительности. Его руки расслабленно и безвольно повисли вдоль тела, знак, что он не боялся Заики. Но и Заика больше не трусил. И тут оба разразились грязными ругательствами, это было совершенно бессмысленно, и никто не думал, что до этого дойдет, хотя иногда казалось, что сейчас они пустят в ход кулаки. К счастью, до этого не дошло, дело ограничилось неистовой бранью и оскорблениями. Самые мерзкие проклятья извергались из их уст, такие гнусные, что я не могу их здесь повторить, хоть я и сам не святой», — сказал Младший и посмотрел на девушку.
«Они прямо купались в своих словах, у каждого был богатый репертуар, никто в долгу не остался. Мы все распсиховались, и хорошо, что это случилось напоследок, ведь если бы это произошло в начале, мы не смогли бы так слаженно осуществить акцию. То, что они бросали в лицо друг другу, было и впрямь лихо. Я, конечно, не чистоплюй, мы все не стесняемся в выражениях, но эта ругань для нас, остальных, была за гранью. Больше всего меня удивляло, что они вдруг так остервенели друг на друга. Я-то думал, что этот вечер сплотит нас.
— Мне нужно помыть руки, — сказал Сирота.
И тут они заткнулись.
— Где-то здесь должна же быть вода, — сказал Вожак.
Мы поискали и нашли в углу у ворот маленький домик, на внешней стене которого был водопроводный кран. Для начала мы выбили в нем окна, так что стекло с веселым звоном разлетелось на каменном полу. Потом мы умылись, по очереди, не очень тщательно, потому что ни у кого при себе не было мыла. Смыли грязь с рук, сполоснули лицо, шею, вытряхнули из обуви песок и почистили штаны, которые пришлось снять. Ведь в таких брюках нельзя было показаться на люди. Все это мы проделали молча. За нами лежало кладбище, стоял лес, и все еще была ночь. У нас было только одно желание — как можно скорее убраться отсюда. Мы перелезли через стену, я избавлю вас от подробностей этого перелезания, но оно далось намного труднее, чем прыжок вниз со стены, и не обошлось без ран и царапин. Я порвал свои штаны. Потом мы порознь прокрались через городок и ближайшим поездом уехали домой. Все следы дела устранить не удалось, руки Сироты все еще были в грязи, он выглядел как садовник, и наши плащи тоже были замараны. Но так как мы ехали в разных вагонах, это не слишком бросалось в глаза. В общем и целом прекрасный был вечер. И я рад, что так славно его провел, и все позади».
— Отлично, — сказал Угрюмый, когда Младший закончил, и сочувственно кивнул.
— Еще по стаканчику? — предложил Атлет. Младший кивнул. Он устал и затих.
Брат встал, схватил бутылку и начал разливать по кругу.
— Я пас, — сказал Атлет.
Я выпил, а потом еще раз посмотрел на каждого, потому что знал, что больше их не увижу. Я пил большими глотками и при каждом глотке зрительно запоминал их всех по очереди. Младшего на стуле, который казался таким довольным, после того, как рассказал свою историю, и после дежурства вынужден был пить целую неделю. Угрюмого, который так возражал против рассказа, все время прерывая его многочисленными вопросами. Благодушного Атлета, который был среди них самым большим мерзавцем. И наконец, Брата и Сестру, настолько разных, что я вообще сомневался в их родстве. Я пил и думал, что они и такие, и сякие, добродушные и симпатичные, жестокие и дурные. Когда они чувствовали, что быть жестоким хорошо, они становились жестокими. А если они могли быть добродушными, они бывали и такими. Но сейчас им рассказали, что хорошо быть жестоким, им представили жестокость как правое и благородное дело, вот они и озверели. Они были как волки, нападали ночью на кладбища и разоряли их. Но как ни старались они выглядеть волками, они все же не были зверями. Ведь речь не только о том, что они делали и говорили, но и о том, что они вынуждены были скрывать. Все было бы намного проще, если бы им не пришлось ни о чем умалчивать, если бы они могли быть только жестокими, просто жестокими, и больше ничего. С ними было бы легче справиться. Не нужно было бы ломать голову над вещами, которые все-таки не укладываются в голове.
Мы еще посидели некоторое время за маленьким столом, я знал, что это в последний раз, и потому не испытывал желания оставить их одних и уйти прочь. На этом свете, думал я, можно делать много дурных вещей, можно убивать, грабить и на разные лады отравлять жизнь ближним. И еще больше есть вещей, которые можно делать из любви к ближнему, доказывая ему этими делами, как сильно мы его любим. Но если любовь требует и позволяет осквернять прах мертвых и по ночам разорять кладбища, значит, с любовью дело обстоит совсем скверно. Никому из моих приятелей я не смогу рассказать о том, что пережил здесь сегодня. Никто не поймет, почему я тут же не встал и не бежал прочь, они осудят мое поведение как безвольное, трусливое и бесчестное, и, возможно, их упрек будет в чем-то справедлив. Но никто из них не может измерить, насколько скверно обстоит дело с любовью. Пусть Младший считает себя отчаянным смельчаком, совершившим подвиг, пусть и другие думают, что совершать подобные подвиги сейчас и, может быть, в будущем хорошо и необходимо, они совершают их, так сказать, колеблясь на одной ноге. В сущности, каждый из них знает, как скверно обстоит дело с любовью. И еще я думал о том, что речь идет не о могильном холмике, на котором они скачут, не о камнях, которые они опрокидывают. Если угодно, речь идет о другом образе смерти. Это может быть падающая звезда, рассыпающая искры, или птичий крик, или зеркальная гладь озера. Песок и камень сами по себе не священны. Это не кумиры, которых нужно ублажать. Священен разве что страх, который они индуцируют. Может быть, эти донкихоты и впрямь думали, что могут растоптать смерть, если набросятся на ее символы. Смерть уже так разрослась в них самих, что им приходится вытаптывать ее по ночам, исходя страхом и ненавистью. Но и с их ненавистью дело обстоит скверно, намного хуже, чем они полагают. Ибо даже ненависть не может существовать без капли любви, а иначе это уже не ненависть, а хладнокровное опустошение, разорение, глупая гибель, густой туман над полями, застилающий тропы, неосуществленное творение. Если бы они могли, они бы сделали смерть неосуществимой, они бы истребили ее своею ненавистью и героическими подвигами и при этом воображали, что их жизнь все сильнее возрастает по мере того, как они беснуются против смерти. Но смерть нельзя побороть ненавистью. Смерти противостоит жизнь. Пока ты ненавидишь и разрушаешь могилы и надгробья, имей в виду, что это дурная ненависть, означающая смерть, а не жизнь. Эта ненависть твой враг, а потому берегись, ибо она враг опасный. Поэтому даже ненависти нужно учиться. Сегодня она — слабость, завтра может стать силой, она всегда — энергия, вспыхивающая в момент твоего преображения. И если тебе хоть сколько-нибудь дорога жизнь, преобрази в себе свою ненависть. Там, где ты сам себе враг и антагонист, и я тебе враг и антагонист, там ее и преображай. Даже если ты заблуждаешься, думая, что сражаешься со мной из-за моего иного мнения, или другого цвета волос, или из-за того, что мой нос не так торчит на лице, как твой, все, против чего ты сражаешься, — твое собственное. И чем больше ты от себя это утаиваешь и не желаешь признавать, и не можешь постичь и хитришь, тем энергичнее ты опровергаешь это во мне, опровергаешь ненавистью, которая больше не предана жизни. Но там, где ты сам враждуешь с собой, я хочу понять первопричину и подловить тебя. Я хочу, чтобы ты меня понял. Там я стою за тебя. И пока ты и я, пока мы не научились этой ненависти, которая проистекает от полноты чистого сердца, которая предана жизни, пока не научились сохранять в ней ту самую каплю любви, мы плохие противники в этом мире, недостойные поединка. Но и моя ненависть еще труслива, безвольна и бесчестна, в ней еще слишком много страха перед собственными холодными возможностями, перед собственной жестокостью и саморазрушением. Вот почему я тоже сижу здесь и смог выслушать их героическую историю, ведь моя собственная ненависть еще слаба, труслива и бесчестна. Мне еще предстоит научиться ненавидеть.
Брат снова расслабился в своем низком кресле, перевесив ноги через подлокотник, разговор зажурчал дальше, но я уже не обращал на него внимания. Тут девушка наклонилась к брату и спросила вполголоса:
— А ты уже бывал на дежурстве?
— К сожалению, нет, — сказал он и потянулся за своим стаканом.
Я смотрел на ее лицо, оно не изменилось, оставалось таким же дружелюбным и ласковым. Она ему улыбалась.
Очень скоро я поднялся, другие ушли одновременно со мной. Любовь должна быть легкой? И в нее можно вплыть на всех парусах, как на облаке, высоком и невесомом? К сожалению, нет, Лиза.
И теперь я знаю, почему забыл твое имя.