Теперь я опишу, как в последний раз разговаривал с моим другом. С тех пор прошло лет пятнадцать. Но мне кажется, это случилось только что. После этого разговора мы никогда больше не встречались. Только однажды, несколько лет назад, еще в Г., меня как-то спросили, знаком ли я с этим человеком, и назвали его имя. Да, знаком, ответил я. И все.
— Мы знаем, что вы с ним знакомы, — сказали мне.
— Вот как?
— Хотите знать, от кого?
Я ждал.
— От него самого, — был ответ. — Он сам рассказал нам об этом. В случайной беседе. Он передает вам привет. Вероятно, он может быть вам полезным. Он сделал карьеру, большая шишка.
— Он поручил вам спросить меня, не может ли он быть мне полезным? — резко спросил я.
— Конечно, — был ответ. — Конечно. Он неприкрыто намекнул, что охотно воспользуется своим влиянием…
— Спасибо, — сказал я.
И все. Ни привета, ни ответа на этот понятный вопрос. Никакого послания. Я отнесся к этому случаю совершенно равнодушно.
Но тогда он еще был моим добрым другом. Если я мысленно возведу стену, которая делит весь ход событий на «до» и «после», мне, быть может, удастся пробудить то чувство, которое обязывает меня записать эту историю. Мой добрый друг. Он жил в X. и каждый год приезжал на каникулы в наш городок, где ютился у какой-то своей тетки в мансарде под крышей. В крышу были врезаны два больших окна, вероятно, первоначально чердак задумывался как мастерская художника.
Встав на стол и открыв окна, мы могли высунуть головы наружу и увидеть весь город. Прямо перед нами красовались башенные часы на церкви. За городом простиралась широкая равнина, за ней река. Время от времени порыв ветра проносился по крышам и нашим лицам. Тогда мы легко воображали себя матросами в открытом море или пилотами, набирающими высоту.
Здесь, наверху, мы были ближе к самолетам, что прокладывали свой путь в небе над нашим городком. Тогда еще не летали нон-стоп над сушей и морем, как мы привыкли теперь. Стоит ли вообще упоминать об этом? Но я хочу этим сказать, что в те времена меньшим достижениям соответствовала куда большая способность ими восторгаться.
Мой друг не пропускал ни одних каникул, он приезжал, пусть даже на пару дней. Зачем? Как-то раз он прозрачно намекнул, что для него это единственная возможность вырваться из-под опеки его родителей. Приглашение тетки было всего лишь предлогом.
Проходили месяцы до нашей следующей встречи. Иногда он писал мне. Я отвечал сдержанно. Он был на три года старше и на голову выше ростом. Он еще ходил в школу, в последний класс.
— Здравствуй, — говорил он в своей небрежной манере. — Вот я и вернулся, как дела? Кстати, спасибо за твое письмо, ты великий писака.
Обычно я не отвечал на колкость, тщетно ожидая извинения.
— Брось, не обижайся, — говорил он. — Я пишу ради собственного удовольствия.
Он рассуждал так спокойно и ласково, что я снова ощущал себя его близким другом.
Между прочим, у него был небольшой дефект речи, из-за заячьей губы. Я-то привык и почти не замечал изъяна. Хотя не раз наблюдал, как он волновался, сталкиваясь с кем-нибудь незнакомым. Тогда он говорил намного хуже. Его недостаток становился заметнее именно потому, что он хотел его скрыть. Но человек он был мягкий, несклонный к ссорам, и поэтому тут же обретал свою старую, ничем не примечательную манеру речи.
Где мы познакомились? То ли в бассейне, то ли на школьной спортплощадке, где обычно собирается молодежь. В первый раз мы разговаривали о школе, об учителях, экскурсиях, походах, обо всем, что составляет школьную жизнь. По дороге домой договорились встретиться на следующий день… Я был несказанно горд тем, что старший парень удостоил меня своим вниманием, что я добился этой чести.
Втайне я опасался, что он каким-нибудь хитрым способом узнает, кто я такой. То есть кто я такой в глазах других. Но еще больше я опасался, что он узнает, кем я сам себя ощущал. Узнай он об этом, я потерял бы его, без сомнения. Тогда конец нашей дружбе. Я делал все, чтобы это предотвратить.
Уже в этих детских страданиях заключается первый самообман. Возвышенные чувства, которыми мы так кичимся, скрывают только слабость — мы боимся признать, что не доросли до утраты, что выбор нам не по силам. Это все равно что упорно имитировать страсть, зная о своей импотенции, зная, что как любовник ты никуда не годишься.
Но моего друга вроде бы не интересовали мои опасения. Он оставался самим собой. Постепенно его беззаботность передалась мне. Даже во время нашей последней встречи (я еще не знал, что она будет последней) он оставался по-прежнему дружелюбным. Мы часто отправлялись в далекие прогулки по окрестным лесам, обменивались мыслями, делились впечатлениями. Так как он был старше, его впечатления казались мне более интересными. Я любил его слушать. И он никогда не забывал расспросить меня о моих приключениях.
Чем беззаботнее казалась мне наша дружба, тем меньше я думал о том, что должен рассказать ему о своей беде. Да и зачем? В наших отношениях она не играла роли. Что-то во мне противилось полной откровенности. Я не считал ее такой уж важной. Может быть, я стеснялся. Боялся этим признанием снизить самооценку.
Однако в этот последний раз все произошло иначе. Я раскрыл ему свою израненную душу, втайне надеясь найти у него утешение и поддержку. Те времена, когда мама взяла меня за руку и отвела к детям, чтобы те приняли меня в игру, давно миновали. Я считал, что спокойно могу рассказать ему все и при этом не выглядеть жалким. А он?
Не буду приукрашивать мое воспоминание и утверждать, что с самого начала уловил в его поведении тень грядущего разрыва. Значит, он притворялся, лицемерил? Нет, нет, человек — странное существо. Бывает, что в начале разговора он еще симпатизирует собеседнику, а в конце становится чужим и вызывает ненависть.
Он, как всегда молча, с терпеливой готовностью выслушал мой рассказ. Ничего другого я от него и не ожидал. Он смотрел то вдаль, то на дорогу прямо перед собой, заложив руки за спину. Время от времени он кивал головой, давая понять, что ему интересно. Я украдкой искоса поглядывал на него. Меня обуревало горячее чувство признательности. Я радовался, что он идет рядом. Пусть узнает все, думал я, это хорошо. Если он мне друг, я могу рассказать ему и о моем враге, о несчастьях, которыми он грозит мне повсюду.
— Значит, у тебя есть враг, — повторил он после паузы, сохраняя серьезность. — Почему ты ничего мне о нем не рассказывал?
— Мне казалось, что пока еще это не так важно, — необдуманно сказал я.
— Ты ошибаешься, — сказал он решительно и вдруг посмотрел на меня. — Ты сильно ошибаешься. Твой враг должен быть для тебя важнее, чем твой друг.
Хотя этот тон не был для меня полной неожиданностью (ведь он отвечал моему предчувствию), он все-таки застал меня врасплох. Я не ждал такого ответа.
— Почему? — возразил я. — Разве это возможно? Впрочем, это я его враг. Больше, чем он мой. Я с ним даже незнаком. О нем говорил мой отец.
И я впервые заговорил с ним о Б., еще не называя имени.
Вдруг он довольно бесцеремонно перебил меня.
— А кто это, собственно говоря?
Я назвал имя.
Он молчал.
Потом сказал, немного гнусавя (видимо, из-за своего дефекта):
— Кстати, что говорит о нем твой отец?
Я повторил слова отца.
Возникла пауза.
— Ты его знаешь? — спросил наконец я.
Он кивнул.
— Я хорошо его знаю, — произнес он медленно и осторожно.
Я испугался.
— Знаешь? Что же вас связывает?
— Очень многое в последнее время, очень многое.
Ответ меня поразил.
— Он и твой враг?
Его рот сложился в легкую усмешку, и стала заметной заячья губа.
— Нет, нет, напротив!
— Значит, твой друг?
Он молчал. Мой прямой вопрос явно показался ему неуместным. Не могу передать словами, как сильно огорчило меня это молчание. Впрочем, его поведение все время смущало меня, особенно дефект его речи.
Я потерял самообладание и, не помня себя, разразился саркастической тирадой.
— А кто он, собственно, такой, этот господин, который поднимает вокруг себя столько шума, что другие поднимают вокруг него еще больший шум? Кто он такой и что он может? Разве у него есть заслуги? Какие? Просто смешно! Развязный главарь, наглый и бессовестный! Он третирует любого, кто не разделяет его мнения. Несколько крепких парней, и наваждение рассеется. Да ну его к черту. Не будем больше говорить о нем. Он для этого слишком неинтересен.
Насколько я помню, я тогда впервые бросился в бой с открытым забралом.
Я сам немного испугался собственной горячности. До сих пор у меня не было повода высказаться столь непосредственным образом. Не считая случая на футбольном поле. Но то, чем он закончился, сделало меня еще малодушнее. Нельзя все время быть осторожным паинькой, если приходится вонзать ногти в собственную плоть, чтобы дать выход своей ярости. Изображать святого вредно для здоровья.
Мой друг бросил мне вызов. Вот пусть и узнает, что я об этом думаю. Я был полон решимости.
— Ты ошибаешься, — спокойно возразил он. — Говорю тебе, ты страшно ошибаешься.
Снова этот гнусавый тон.
— Ты должен с ним считаться. Несколько крепких парней не справятся с его идеями, разве что они захватят с собой парочку таких же крепких идей в качестве оружия. Но как я понимаю…
Он снова говорил, как в начале. Его голос еще источал прежнюю доверительность, которая так благостно на меня воздействовала. Добрая душа! Но теперь меня раздражал его тон. Я уже не мог этого вынести.
— Какое ты имеешь к нему отношение? — спросил я возмущенно.
— Об этом позже, — невозмутимо продолжал он своим слегка назидательным тоном. — Часто друг не говорит тебе того, о чем ты сам не решаешься спросить, потому что не желаешь этого знать или на самом деле не знаешь. Вот о чем ты часто узнаешь от своего врага. Может, он преувеличивает, может, поступает с тобой несправедливо, но не забывай, какое-то зерно истины в этом есть. Ты чем-то глубоко его оскорбил. Глубже, чем кто-то другой, более тебе близкий. Ты чем-то разъярил своего врага. Не забывай об этом. Не стоит взвешивать или исследовать его слова. Нужно найти, где ты ранил его. Может обнаружиться, что вы в чем-то близки.
Я понял его, да я, в общем, понял его, даже если от меня ускользнул смысл того или иного слова. Он хотел сказать, что враг — это позитив! Его слова нашли во мне отклик. Нет, он проповедовал не глухому. Но что, черт побери, их связывает? Он избегал ответа.
— Ты его знаешь, — снова начал я.
— Да, я его знаю, некоторое время назад я узнал его ближе. В силу различных обстоятельств.
— Ты никогда о нем не рассказывал.
— Ты сам сегодня начал.
— А если бы не начал?
Он молчал, но я сразу увидел, что он почти незаметно пожал плечами.
Если бы я не начал, он бы ничего мне не рассказал, подумал я. Значит, до сих пор он умалчивал о том же, о чем молчал я. Эта мысль поразила меня. Ничего себе дружба. Двойная измена с одним и тем же соперником. Забавно.
— Может быть, я очень скоро рассказал бы тебе о нем, — нарушил он молчание. — Ты имеешь право знать. Я видел его, недавно, и был заворожен; слышал его, и был покорен. Думаю, он стал моим другом. Я за него жизнь отдам.
Жизнь кролика, подумал я. И тотчас почувствовал боль. Она сидела где-то внутри, и я не мог бы сказать точно, в каком месте. Я устыдился своей озлобленности. Внезапно он как-то изменился.
— А почему ты хочешь отдать за него жизнь? — продолжал я допытываться в том же издевательском тоне, который был так мне отвратителен. Ты должен его возненавидеть, вдруг сообразил я, теперь ты должен его возненавидеть. Так положено. Произошло предательство, ты потерял друга…
Несколько секунд я пытался разжечь в себе чувство ненависти. Тщетно.
Меня охватила грусть, может, потому, что никто не просил меня пожертвовать жизнью.
— У него великие идеи, — продолжал он. — Понимаешь, что это значит? Он ставит перед нашей жизнью новые масштабные цели. Ради этого стоит жить и не жаль умереть. Хотел бы я, чтобы ты хоть раз увидел его и услышал.
Абсурдная идея.
— Он мой враг, — твердо сказал я. — Враг моего отца и многих других, таких, как мы. Он хочет истребить нас, если милость Божья не…
— Да ну тебя к черту, — прервал он меня. — Что ты несешь! Ему нужен кто-то, враг или кто угодно, чтобы достичь своей цели. Ты слишком буквально все понимаешь.
— Что ему нужно? — недоверчиво переспросил я. — Враг, чтобы достичь своей цели?
Непостижимо. Я не понимал его.
— А что, твой отец никогда не предостерегал тебя? Не говорил: если будешь вести себя плохо, станешь бездельником, как вон тот или этот, хочешь стать таким? Вот и он поступает так же с тобой и прочими. И больше ничего. Просто он таким образом поясняет свои мысли и намерения. Может, он и прав.
— Это правда, — робко ответил я. — Мой отец иногда так говорит. Это предостережение и угроза.
— Вот видишь, — легко согласился он.
Но я был недоволен. В этом возрасте ты открыт всем наущениям. Ведь возможности внешнего мира суть одновременно реалии мира внутреннего. Раньше он говорил по-другому, серьезнее, а теперь он по любому поводу отделывался шуточками. И я потерял его. В конце концов, меня мало заботили цели и обходные пути, в которых якобы нуждался мой враг, чтобы осуществить свои неведомые замыслы. Я думал о друге, которого терял. Кажется, он чувствовал мое смятение.
— Но между нами это ничего не меняет, ты меня понимаешь? — сказал Кролик.
Я только язвительно усмехнулся.
— Ты шутишь. Хочешь быть другом и мне, и ему? Это невозможно!
Он заметил мое возбуждение и попытался меня урезонить. Да, он честно старался приглушить разочарование, которое нарочно или нечаянно вызвал во мне.
— Ты преувеличиваешь, — настаивал он.
— А если он осуществит свои, как ты их называешь, масштабные идеи, в том числе и те, что касаются нас?
— Но до этого еще далеко, — увещевал он. — Честное слово.
Те же слова произнес в свое время мой отец, пытаясь меня успокоить.
Его ответ был для меня знаком, что он, по сути, дошел до предела. Он не знал, что делать. Чтобы пощадить меня, он продолжал лгать. Может быть, он сам увидел невозможность того, что несколько секунд назад объявил самым обычным на свете делом. Но момент был упущен. Я почувствовал, что пути назад нет.
Он уже не был таким, каким был в начале нашей прогулки, все изменилось. Что произошло? Два друга беседовали о третьем лице. При этом выяснилось, что третье лицо одному из них друг, а другому — враг. Вот и все. Я непрерывно наблюдал за ним со стороны. Он снова шел вальяжной походкой. А мой мир разбился на куски. И остались два огромных обломка, друг и враг, их нельзя было сложить вместе. Нельзя было возвратить утраченную гармонию их единства. Но в то же время я чувствовал, что, утратив друга, обрел наконец своего врага из плоти и крови.
Мы закончили свой путь почти в полном молчании. Нам больше нечего было сказать друг другу. Мне казалось, что время от времени легкий смешок срывался с его губ. Конечно, он думал о своем новом друге, он же видел его и слышал его речи. Наверняка он мог бы рассказать о нем много больше. Мое любопытство росло, но гордость не давала ему воли. Это становилось невыносимым. И тут мне пришла в голову безумная мысль, что он намеренно все подстроил, что произнес свои последние слова, чтобы в мире и согласии завершить эту прогулку. Ведь она началась так сдержанно и благопристойно. Может быть, при этом у него возникли насчет меня и другие соображения, которые он старательно скрывал.
Мы повернули назад. Я, как всегда, провожал его до дома тетки. Последний отрезок дороги я прошел в одиночестве. В сущности, тогда я очень упростил ему дело. Мы могли попрощаться как ни в чем не бывало. Ему было достаточно не приезжать на следующие каникулы, чтобы избавиться от меня. Но я буду начеку.
Вдруг он сказал:
— Я хочу на прощанье рассказать тебе одну историю.
— На прощанье? — вырвалось у меня.
— Как хочешь, — небрежно обронил он. — Как хочешь. Я сам услышал ее только недавно. Но могу и не рассказывать.
— Какую историю? — осторожно спросил я.
Он усмехнулся, видя мое любопытство.
— История о лосях. Знаешь ее?
— Нет.
— Слушай.
Он задумался. Я испугался, что у него вдруг пропадет охота рассказывать мне эту историю. Он выдержал короткую паузу и начал:
— Давным-давно немецкий кайзер гостил у своего кузена, русского царя. Визит был долгим, с осмотром достопримечательностей, праздниками и охотой. На прощанье царь подарил кузену в знак нерушимой братской привязанности стадо лосей. Это были великолепные, огромные животные с ветвистыми рогами, робкие и гордые, в наших краях таких уже не встретишь. Они оставались только в России, в некоторых областях, в степях и лесах, где редко ступала нога человека. Кайзер забрал их с собой, в свои владения. Он созвал всех лесничих и рассказал им о том, какой драгоценный подарок получил он, а значит, и они от его кузена. И все они вместе стали подыскивать в своей стране такое место, где эти животные, по их разумению, могли бы чувствовать себя, как дома. Нашлась одна обширная область с лесами и степными просторами, между Балтийским морем и лагуной[1], вдалеке от селений. Территорию объявили заповедником, построили маленькие деревянные сараи, запасли на зиму сена и листьев и назначили лесничего, чтобы он следил за этими кормушками. Некоторое время так оно и шло, и огромные лоси жили рядом с кормушками в своем царстве на перешейке между двумя водоемами и спаривались под старыми буками. По утрам можно было увидеть, как сохатые медленно переходят с края поляны в высокий кустарник. Днем они одиноко и неподвижно стояли между свисающими ветвями, глядя в бесконечность своими большими карими глазами. К ним следовало подкрадываться осторожно, чтобы не спугнуть. От испуга они вздрагивали и большими скачками удалялись в чащу. Громко стуча копытами, они убегали все дальше на холмы, поросшие травой. Взбегая по склону, они откидывали голову назад, и казалось, что рога у них растут на крепком загривке. А потом они снова исчезали в лесной чащобе. Некоторое время тяжелое тело лося еще сохраняло инерцию бега, а потом постепенно переходило на гордую оленью поступь. Длинные шеи склонялись к земле, сохатые щипали траву и листья, и тогда их рога напоминали узловатые сучья, упавшие с деревьев. Запах помета лесных зверей смешивался с запахом помета лосей, их рев во время гона сливался с голосами лесного зверья. Казалось, их присутствие испокон веков наполняло собой жизнь между двумя водоемами.
Прошло довольно много времени, когда стали поступать первые сообщения о гибели животных. Все чаще в лесах, на равнинах, то там, то сям находили труп лося. Прекрасное, некогда теплое тело валялось на земле, словно сгнившее дерево, невидящие глаза застыли в глазницах, как тусклые стеклянные бусины, и не было никаких следов, указывающих на то, каким образом зверя настигла смерть. Вместе с тем казалось, что оставшиеся в живых лоси охвачены какой-то апатией. Они еще поднимались на холмы и спускались на равнину, но прыжки утратили смелость, аллюр потерял упругость.
Кайзер созвал своих лесничих, и они стали держать совет, как остановить молчаливое вымирание поголовья. Рассмотрели все возможности, корм, климат и условия обитания, пригласили ветеринаров, чтобы те обследовали трупы и нашли вещества, которые могли бы указать на внутреннюю причину смерти. Но ветеринары ничего не нашли. Тогда опросили знатоков жизни леса, чье ученое мнение и суждение считалось настолько авторитетным, что могло бы способствовать объяснению загадочной напасти. Но никто из них не знал объяснения. В конце концов, кайзер написал своему кузену, царю, поделился с ним своим огорчением и попросил совета.
Царь прислал одного из своих лесничих, который долго жил в той местности, где водились лоси, и знал все, чтобы было связано с их образом жизни. Этот человек поселился в маленьком деревянном доме в лесу на перешейке и провел там целый год. Он исследовал все, что было связано с жизнью лосей на их новой родине. А когда минул год, он отправился к кайзеру, лесничим и ученым и сказал: «Я все изучил и выяснил, что сено превосходное и листья сочные. Климат благоприятный, почва, лес и степь добрые. Сделано все, что может сделать человек, чтобы сохранить поголовье. Животные ни в чем не нуждаются».
— Почему же они вымирают? — нетерпеливо спросил кайзер. — Они и впрямь ни в чем не нуждаются?
— Ни в чем, — подтвердил старик. — Никто не виноват. Но лосям не хватает…
— Чего? — снова перебил его кайзер.
— Кое-чего, — продолжал лесничий. — И потому они умирают.
— Ну же! — сказал кайзер и забарабанил пальцами по столу.
— Волков.
— Волков? — недоверчиво переспросил кайзер.
— Да, — сказал старик. — Волков им не хватает, волков.
И уехал домой, к своим лосям и волкам.
Мой друг умолк.
Некоторое время мы молча шли рядом, и я непрерывно твердил про себя: «Волков им не хватает, волков». Я был ошеломлен.
Кто бы мог подумать, что им не хватает волков. Почему не неба над степью? Не певчих птиц? Почему не… Но нет. Волков им не хватает. Я чувствовал, что должен что-то сказать. Но в голове у меня вертелся только этот вопрос.
— Странная история, — сказал я после паузы, не обращаясь прямо к нему.
Он не ответил.
Зачем вообще он рассказал мне эту историю? Ведь было же у него какое-то определенное намерение, раз он выложил мне эту, а не другую байку, думал я. А теперь он, наверное, ждет, что я скажу. Ждет моего одобрения.
Я судорожно подбирал слова. Он так долго говорил, а теперь молчит. И то и другое: и рассказ, и долгая пауза, произвели на меня сильное впечатление. Я чувствовал, как оно давит мне на плечи, парализует язык. Рассказ задел меня, он был связан с нашим разговором, уж это точно, с врагом и всем, что его касалось.
Но одновременно что-то во мне взбунтовалось, а я не находил слов для выражения своего бунта.
— В высшей степени своеобразная история, — повторил я с досадой и снова выдержал короткую паузу, давая понять, что мне нужно еще раз осмыслить эту в высшей степени своеобразную историю. — Кажется, я понял, зачем ты ее рассказал, — продолжал я. — Но не до конца. Мне вообще не нравятся басни про зверей, я никогда их не ценил. Хотят рассказать что-то про людей, а приводят в пример животных. Зачем? Человек и зверь, это две совсем разные планеты. И что правильно для одного, не всегда правильно для другого.
Я заметил, что вступил в дискуссию, чтобы обрести прежнюю уверенность. Взглянув на него, я увидел, что он прижимает к зубам верхнюю губу со шрамом и смотрит вдаль отсутствующим взглядом. Может, он вообще уже не слышал моих последних слов. У меня стало муторно на душе, я замолчал и шел рядом с ним, как немой.
На ближайшем перекрестке, за несколько улиц до дома его тетки, я остановился. И протянул ему руку.
Он решительно пожал ее. Казалось, он только и ждал этого прощального рукопожатия. Потом он долго и пристально смотрел на меня. Я не совсем понял, что было в этом взгляде: печаль или триумф. Не мог его истолковать. Он поднял голову и устремил взгляд на улицу. Он явно повеселел. Потом откашлялся. Шрам на его губе слегка покраснел. Это был последний сигнал, понятный, как красный свет светофора.