«Für seine hervorragenden Tateh hat ihm der Führer das Eichenlaub mit Schwertern und Diamanten zum Ritterkreuz verliehen…»
— Ты пойдешь с Витиской в Злин, — приказал Николай. — Отвезете Кубису дрова.
Уже два раза я отвозил дрова в Злин. Николай все чаще поручал мне подобные задания, возможно, потому, что вид у меня был немного приличнее, чем у других, я был незаметнее, старался, когда только удавалось, приводить себя в порядок, бриться и тому подобное, а кроме того, умел обходиться с людьми.
— Можешь зайти еще к своему приятелю аптекарю. Он только что получил товар…
Я усмехнулся, представив, как обрадуется мой приятель, когда снова увидит меня.
— Только осторожнее, Володя. Без всяких там фокусов. Немцы совсем взбесились из-за генерала. Лучше не возвращайтесь в темноте. Переночуешь у Кубиса.
— Будь покоен, Николай.
— Вы не имеете права попадаться. Выпутывайся как знаешь, только и смерть не оправдает тебя, если немцам достанется машина Витиски.
Он пожал мне руку на счастье.
— Еще не все: что-то случилось со связным. Говорят, его убили немцы, но вдруг только ранили…
По-видимому, и это было не все. Я ждал, что еще он скажет.
— Передашь Василю, пусть ничего не посылает в Плоштину, через несколько дней мы уйдем отсюда.
— Это правильно. В Плоштине теперь небезопасно.
За деревней меня уже поджидал Витиска. Мы выехали сразу же. Почти каждый километр шоссе украшали немецкие плакаты: «Achtung, Bandengefahr!»[21]
— Гитлеровские награды, — насмешливо проговорил Витиска.
А я думал о пропавшем связном. Что знал этот человек? Возможно, немного, но с кем он держал связь? Не угрожает ли опасность Марте? А может быть, он в Плоштину ходил, этот связной…
Эх, Марта, Марта…
А вдруг я увижу ее, вдруг мы встретимся!..
Может быть, и Витиска знает, где она находится, но он ничего не скажет — не имеет права, а я не имею права спрашивать. Очень хочется увидеть Марту! Как же я соскучился! Мы так и не встречались после случая с генералом. Уже дважды отправлялся я в Злин с твердым намерением найти ее. Но в конце концов я брал себя в руки. Нельзя делать этого, ни в коем случае — это риск, а рисковать нам нельзя.
Трехтонка Витиски была на редкость облезлая, обшарпанная, помятая, неприглядная, облепленная грязью. Казалось, она вот-вот развалится. Но это только казалось. Мотор ее мог поспорить с мотором какой-нибудь последней модели. Кое-какие переделки превратили трехтонку в боевой партизанский автомобиль. Двойное дно было замаскировано превосходно; Витиска держал там автомат и гранаты, и я положил туда свой автомат. В генераторе, круглом, безобразном, помещенном сбоку, имелся бронированный тайник. Говорили еще, что где-то, где — знал только владелец, запрятана была и адская машина, которая, стоило потянуть за бечевку, могла мигом взорвать всю эту роскошь вместе с окружающим.
Я не знал, что мы везем, мне это было неинтересно. Если бы потребовалось, Витиска сказал бы мне. Он числился за штабом особых поручений, о котором мы в Плоштине не знали ничего. Сначала мне сказали, что Плоштина — это боевой центр нашего соединения, но со временем я убедился, что мы лишь служим прикрытием настоящего боевого центра.
Немцы, у которых служил Витиска, — хозяева визовицких лесов и лесопильного завода — и не догадывались, какой это был замечательный шофер. Он всегда благополучно прибывал на место назначения. В Злин он ездил почти каждый день, развозил топливо немцам. Немецкие снобы в Злине обожали греться у неэкономичных каминов. Инженер Кубис часто заказывал дрова для своих немецких друзей. Инженер Кубис был немец, член национал-социалистской немецкой партии, руководящий работник ее злинского отделения. Его сын Альфред геройски погиб на Восточном фронте. В газетах был напечатан некролог на полполосы; почтальон вручил похоронную убитому горем отцу, гордящемуся сыном-героем. В рабочем кабинете отца героя висела фотографии двадцатилетнего защитника «Великой Германии» в траурной раме. Говорили, что старый инженер со слезами на глазах смотрел на фотографию.
Кубис руководил каким-то небольшим особым отделением заводов Бати. Он был настолько последователен в своем немецком фанатизме, что даже с нами говорил только по-немецки. Об этом фанатизме инженера рассказал мне как-то в Плоштине его убитый в России сын, который настолько был не похож на отца, что вовсе не желал говорить по-немецки. Этот сын рассказал мне еще кое-что. Что в отделении его отца работает Марта; она, правда, чешка, но из таких, которые симпатизируют немцам и верят в силу немецкого оружия. Всем знакомым известно, что она со своим шефом более чем в дружеских отношениях, знают и то, что пожилой господин страдает, видя, как его поздняя любовь путается с другими, более молодыми и более важными немцами, особенно с начальником военного отдела гестапо Вильчиком. Весь Злин говорит об оргиях, попойках и всяких прочих непотребствах, которые вершатся в доме Вильчика. Весь Злин говорит, что над этой шайкой, немчурой Кубисом и его рыжей сукой суд после войны будет короткий.
Фред сначала смеялся, рассказывая мне все это. Потом перестал смеяться.
— Отец такой фанатик, что, боюсь, ему даже не поверят после войны.
— Отчего не поверят? У него есть доказательства, и одно бесспорное — его убитый сын. Ты.
О Марте даже Фред не знал больше, чем рассказал мне. Знал только то, что она жила в Плоштине как дочь Рашки, год назад Кубис устроил ее у себя. Тогда в этих местах о партизанах и не слыхали.
Мне ужасно захотелось заговорить с Витиской. Он определенно многое знает. И знает, где сейчас Марта.
Но Витиска — неразговорчивый человек, и это — одно из его качеств. Ему мои вопросы не понравились бы — и бог знает, что бы он обо мне подумал.
До Злина оставалось уже полпути, когда мы увидели направляющуюся к нам навстречу колонну солдат. Витиска сбавил скорость. Когда мы подъехали ближе, я схватил его за локоть.
— Смотри, собаки…
Витиска кивнул.
— Карательный отряд.
— А не вернуться ли нам? — спросил я, сам понимая, какую чушь несу.
— Не для того их послали, чтобы останавливать старые коробки с дровами. Да нам и не развернуться…
Он был совершенно спокоен, и я уже в который раз задавал себе вопрос: что же он такое, этот шофер Витиска?
Опасения мои были напрасны. Эсэсовцы не обратили на нас никакого внимания, даже собаки не взглянули на нас. Зато я хорошо рассмотрел их; появление в этих местах карателей очень встревожило меня. Они были в эсэсовской форме, но не в черной, а в серой. На погонах и на черных фуражках у них был череп и скрещенные кости; идущие впереди вели на поводках волкодавов, они шли по трое в ряд, за ними пехота, а в арьергарде конный отряд. Командир, щеголеватый молодой штурмбаннфюрер, вышагивал по обочине дороги, похлопывая хлыстом по голенищу.
— Собак тридцать, пеших девяносто, конных сорок. Карательный отряд в полном составе, — доложил Витиска. — Это они по вашу душу. Жарко вам будет в горах.
Нам? Почему только нам?
— А вам — нет? — вырвалось у меня.
— Нам — нет. За нами охотятся другие. Правда, сволочь одинаковая.
Тут у меня захолонуло в груди. Куда идут эсэсовцы? Не в Плоштину?
— Эй, парень, заворачивай! Да побыстрей!
— Не сходи с ума. Они не в Плоштину. А если и туда — о них сообщат прежде, чем это сделали бы мы. Спокойно.
Похоже, для него не в новинку подобные вещи.
— У вас перед ними одно существенное преимущество, — пытался успокоить меня Витиска. — Ты видел, как они обвешались оружием? Полное снаряжение. Не хватает еще вспомогательных отрядов! А вы вооружены легче, у вас меньше всякого имущества, потому вы подвижнее. И знаете в горах все дороги.
Его слова утешали слабо, но все же утешали.
— Пока карателям не удастся заманить вас в какую-нибудь ловушку, им вас не настигнуть.
Но эсэсовский карательный отряд был не единственным сюрпризом этого дня.
Вилла Кубиса стояла на окраине города Бати. Некогда вилла была еврейской, Кубис сделал ее «арийской». Виллу окружал большой сад, высокие окованные ворота раскрыты настежь. Въехав во двор, мы увидели перед входом два больших черных автомобиля, в дверях стояли двое эсэсовцев с автоматами наперевес. Нас они немедленно взяли на прицел.
Заметив мой испуг, Витиска спокойно сказал:
— Без паники, у господина директора высокие гости.
Он затормозил поодаль от двух «мерседесов». Оба эсэсовца со всех ног бежали к нам.
— Weg da! Zurück!.. Los, los![22]
— Мы привезли дрова для пана директора, — нарочно коверкая немецкий язык, объяснил Витиска.
— Jetzt nicht! Jetzt weg mit euch! Los![23]
В это время на пороге появился Василь, дворник пана директора. Он стал говорить что-то немцам, что именно — мы не слышали, но вскоре он подошел к нам.
— Дрова сложите на заднем дворе! — громко приказал он нам по-немецки. Лицо его было злым и раздраженным.
Мы объехали виллу и стали сбрасывать дрова. Василь продолжал ругаться. Эти бандиты чехи наглеют безбожно, за ними нужен глаз…
Подойдя к нам, он стал ругаться еще отчаяннее.
— Не сюда… бездельники, в подвал несите! Где это видано, чтобы дрова в саду складывать… — Он вошел в дом, открыл окно подвала и вернулся к нам.
— Сюда несите! Да не разбейте стекло. Побыстрей! Смотреть не могу на ваши идиотские рожи! Эй, ты, — позвал он меня, — иди, будешь складывать здесь, я покажу…
Один из эсэсовцев, бормоча что-то под нос, подошел ближе. Дворник не упускал нас из виду ни на минуту. Я и не заметил, как он оказался у меня за спиной.
— Так дрова не складывают, — не унимался он. — Не сюда, вот в тот угол. Ну и свора же вы! Ленивые скоты…
Продолжая рычать, он бросил мимоходом:
— А знаешь, кого принимает старик? Скорцени!..
От удивления и испуга я уронил полено.
— Да ты не трусь… Mensch! Schau, dass du fortkommst![24]
Он вышел из погреба, я слышал, как во дворе он говорит эсэсовцу:
— Ты смотри за ними в оба, и что за народ, хуже евреев!
Немец проворчал что-то. Молодчина, Василь!
Прошло около четверти часа; я услышал, как во дворе заворчали моторы. Сразу же появился Василь.
— Ну, можно идти… Только не шуми.
Он провел меня в соседнее подвальное помещение. Через растворенное окно нам было хорошо видно все, что происходило снаружи.
Прямо передо мной были господин Кубис и три эсэсовских офицера в больших чинах.
На почтительном расстоянии строем стояли другие эсэсовцы. Тут же находился какой-то штатский.
— В штатском — Вильчик, толстый такой… А с хлыстом — это Скорцени.
Эсэсовцы шумно прощались с хозяином. С ужасом и каким-то даже восхищением я смотрел на этого эсэсовца, сильного и здорового. Он стоял на ступеньках, широко расставив ноги, высокомерно улыбаясь. Его серое кожаное пальто было подбито дорогим мехом, лицо раскраснелось от выпитого коньяка, но выглядел он вполне элегантно, в нем чувствовалась некоторая заносчивость и самоуверенность, на лбу красовался шрам. Вот он, совсем близко, этот страшный человек. Это он захватил Хорти, хотя тот окружен был личной охраной. Это он похитил Муссолини из крепости Гран-Сассо. Особо отличился он на Украине и во Франции своей жестокостью по отношению к мирным жителям. Он командовал одним из самых известных карательных отрядов, носил чин генерала СС, обергруппенфюрера СС, был кавалером рыцарского креста с дубовой ветвью, мечами и бриллиантами, который получил за отчаянное похищение Муссолини[25].
«Какая честь», — горько усмехнулся я.
Скорцени можно назвать как угодно — убийцей, дьяволом, но, уж во всяком случае, это выдающийся разбойник, человек действия. Вот он стоит тут, в двух шагах от меня, с тремя своими подручными. Автоматная очередь, граната — и от него ничего не останется.
— Того, молодого, зовут Энгельхен… — говорил мне Василь. — Третьего я не знаю…
Я перевел взгляд со Скорцени на Вильчика. Так вот у кого служит моя Марта! Скотина! Эсэсовцы усаживались в машины.
— Поклонитесь фрейлен Марте, — кивнул Вильчик Кубису.
Ну, скот, попадешься нам — не уйти тебе…
— Да, теперь вам не сладко будет. Неспроста послали немцы сюда этого дьявола, — проговорил Василь.
Мы уложили половину всех дров, остальные Витиска перенесет в контору Кубиса.
— Господин Кубис мог бы позволить себе закупить побольше дров, — заметил я.
— Дрова распределяются по строгим нормам, — с важностью ответил Василь, пряча усмешку.
— Переночуете здесь, — продолжал он. — Витиска в городе, ты — у нас. В город и не суйся, там полно карателей.
— Николай приказал мне заняться тут еще кое-какими делами.
Придется зайти в аптеку.
Упоминание об аптеке развеселило Василя, ему были известны мои отношения с аптекарем.
— Только гляди в оба. Их в городке как собак нерезаных.
— Не станут же они тут искать партизан.
Я отправился в город пешком. Идти пришлось порядочно, но ехать автобусом я но рискнул. На каждом шагу, на каждой улице, на каждом перекрестке я наталкивался на эсэсовцев. Они заполонили все тротуары, держались с особой наглостью, задирали молодых женщин. Жители города сворачивали в подворотни, старались далеко обходить эсэсовцев. Вот батевский магазин военной обуви; точно мухи, облепили они витрину. Да, это не Париж, но парижские ботинки и не годятся для дорог войны, теперь такие времена, что и батевская эрзац-обувь — редкость, даже для таких важных бар и властителей мира, как эсэсовцы. Но сколько же их! И откуда взялось столько!..
Я остановился около доски с объявлениями. Мое внимание привлек плакат, на котором изображена была огромная красная рука с длинными когтями, протянутая к Градчанам.
«Если попадешься им, погибнешь…» — такая подпись была под этим выразительным произведением немецкой пропаганды. И самое удивительное — надпись была только на одном языке. Рядом висел еще один плакат, и тоже не какой-нибудь. На красном фоне огромные жирные черные буквы — длинный ряд имен казненных «изменников родины», которые предали фюрера и свою чешскую отчизну. Следующий лист бумаги — тоже красный — на двух языках, чешском и немецком, угрожал всем, кто осмелится на какие-либо действия, направленные против «Великой Германии». Это воззвание было свежеотпечатанным. Его подписал Скорцени.
Ясно, что гитлеровцы специально сеют панику и страх. Они хотят запугать население террором — для того и эсэсовцы в таком количестве разгуливают по улицам. Все это говорит, однако, и о другом — в относительно «тихой», оккупированной без сопротивления стране, которая вот уже шесть лет томится под немецким игом, которая «в обстановке спокойствия и организованности» позволила уничтожить сотни тысяч жизней, люди поднимают головы.
В это время явились двое и стали наклеивать на доску самое свежее объявление, тоже на красной бумаге, пожалуй, самое интересное из всех. Оно возвещало осадное положение. Запрет появляться на улицах от восьми часов вечера до пяти утра без специального пропуска. За нарушение — расстрел. Логично, справедливо и даже элегантно — расстрел.
Подойдя к аптеке, я огляделся. Посетителей у прилавка не было. Я вошел.
— Добрый день, пан магистр…
Маленькие глазки аптекаря, казалось, стали еще меньше, у него что-то выпало из рук, он покраснел как рак, потом полиловел, схватился рукой за сердце, застонал. Даже забыл ответить на мое приветствие. Он точно в соляной столб обратился. Кроме него, в аптеке находилась еще девушка. Когда я вошел, она занималась уборкой — теперь она с интересом уставилась на меня.
— Вы даже не поздороваетесь с клиентом? А мне бы нужно купить кое-что…
Аптекарь настолько пришел в себя, что жестом, полным отчаяния, пригласил меня в свой кабинет.
— Ведь меня же повесят, вырежут всю семью. Разве вы не знаете, что творится в городе? Или вы не человек? Или нет другой аптеки? — трещал он, как пулемет.
Тут были и жалобы на тяжелую жизнь, и мольбы, и упреки.
— Вы получили спирт. Два бочонка.
Он вскочил, будто сел на булавку.
— Ничего я не получал, ничего у меня нет, ничего не дам, спирт для немцев, он под строгим контролем, а в таких случаях немцы беспощадны.
— Двадцать пять литров, пан магистр.
— Двадцать пять литров! Исключено, невозможно, ужасно, безответственно, это прямой разбой!
Он плясал передо мной, вертелся, юлил.
— Мне нужен спирт. И чтобы безо всяких.
У него нет, он не даст, бочонки запломбированы.
— Вы разве партизаны? — шипел он. — Вы бандиты и пьяницы, спекулянты, воры, разбойники, грабители; то, что вы делаете, — вопиющее свинство, обман. Да и неизвестно, кто вы в самом деле! Так всякий может прийти и сказать: давай двадцать пять литров спирта для партизан…
…А его, аптекаря, за это немцы повесят, а если и не повесят, то после войны он окажется нищим, кто возместит ему огромные убытки?
Наконец он устал, сильное напряжение сморило его.
— Пять литров — и ни капли больше.
— Я думал, что пришел в аптеку, а вы торгуетесь, как рыночная баба.
— Вы исчадие ада, кровопийца, гиена, стервятник, мерзкая тварь, чума… Десять литров…
— Ну, если я начну торговаться, пан магистр, то прибавлю, так что берегитесь, как бы я пятьдесят литров не потребовал.
Это подействовало. Он тяжело опустился в кресло, отирая пот с лица.
— От вас всего можно ожидать.
Слишком уж быстро он капитулировал, меня это насторожило. Иной раз нам случалось здорово поторговаться.
— Я зайду завтра утром, пан магистр. Надеюсь, вам не надо напоминать, что моим друзьям известно, куда я ходил…
Он оскорбился. Теперь, когда он уже смирился с мыслью, что выполнит мое требование, он вдруг стал патриотом, который ничего не пожалеет для родины и изо всех сил старается быть полезным героям — борцам за свободу. Но в этот день его патриотизм подвергся еще большему испытанию.
Прибежала испуганная девушка.
— Пан шеф… Немцы!..
Он не сразу понял, что и немцы могут прийти за каким-нибудь лекарством. Как видно, он сразу решил, что пришли за ним.
С большим трудом привели мы его в чувство.
— Идите в магазин, там клиенты.
Он шел, держась за стены.
Но через несколько минут я услышал, как он бойко болтает по-немецки:
— Aspirin? Bitte… es ist nicht gerade Aspirin, aber genau so wie Aspirin, und mit Coffein. Schutzgummi? Ja, ein Dutzend, zwei wünschen die Herrschaften?[26]
Немцы с шумом удалились, и я вошел в магазин. Аптекарь стучал зубами:
— Идите, идите, прошу вас…
Я еще раз напомнил ему, что зайду утром в восьмом часу. Девушка, которая мыла в углу склянки, заговорщически улыбнулась мне. Она не выдаст, как видно, она очень довольна, что я насмерть испугал ее хозяина.
Я медленно возвращался к Кубису.
Василь дал мне поужинать и проводил наверх, в комнату, где я должен был спать.
— Можешь выкупаться, тебе не повредит. Да не бойся ничего, этот дом — бастион вечного немецкого духа в немецкой стране, которая называется Чехия и Моравия. Если желаешь, тут и книги есть. Витиска придет в седьмом часу утра.
Я слышал, как Василь вышел из дому, закрыл за собой тяжелые, окованные двери. Я остался в доме один. От душа я отказаться не мог, но вымылся быстро и снова оделся. Меня охватило сильное беспокойство. Все может случиться, как говорил Василь, но только бы немцы не пронюхали правду, а они могут узнать все каждую минуту. Может быть, они давно все знают и только ждут удобного момента для нападения. Неприятная тишина в доме усиливала мою тревогу. И что тут невозможного? А вдруг этот дом и в самом деле, немецкий бастион? У меня застучало в висках — нет, слишком долго я был в горах, чуть что — теряю всякий контроль над собой. В горах чувствуешь себя увереннее, там человек все же остается человеком, а город полон неожиданностей, город — это западня.
Чтобы отогнать тревогу, я стал осматривать комнату. Она была обставлена простой современной мебелью. Ничего лишнего. На стене висела единственная картина незнакомого мне художника. Я подошел к книжным полкам. Там было немногим больше ста томов, но книги были все такие, которые мне бы хотелось иметь у себя. Когда-нибудь кончится же эта долгая война и я буду жить, как и полагается человеку, и у меня будут книги.
В кабинете Кубиса, в нижнем этаже, тоже стоят книжные шкафы, большие, тяжелые, внушительные. В них хранятся труды нацистских пророков, разумеется, есть там и второе издание «Mein Kampf», обладающее наибольшей ценностью, это издание является особой привилегией и своего рода удостоверением «старых борцов» за нацистские идеалы, есть там и «Миф» Розенберга, и всевозможные трактаты о превосходстве немецкой расы. Тут же — ничего подобного. Здесь, в этих ста томах, заключен чей-то истинный духовный мир, но чей? Комната эта принадлежит не Кубису и не Василю.
Я с любовью провел рукой по корешкам драгоценных книг. Достоевский и Стриндберг, Флобер, Чапек… Толстой, Гейне, Уайльд… Эренбург, Стефан Цвейг, Уитмен, Якоби, Бодлер… Бокаччо… Кафка… Фейхтвангер и Томас Манн, Эразм, Анатоль Франс и Спиноза… Фрейд… Весь запрещенный Гитлером список. Пожалуй, здесь специально собраны запрещенные немцами авторы. И тут у меня появилась мысль. Эта библиотека принадлежит женщине, эти книги из всей огромном мировой литературы выбрала женщина. Из всех произведений Флобера тут была «Госпожа Бовари», Толстого представляла «Анна Каренина», Уайльда — «Саломея».
А внизу я нашел Полачека[27]. Это было новое открытие.
Я переходил от одной книги к другой.
А не была ли жена Кубиса еврейкой? Мне известно о ней только то, что она покинула его, как только он объявил себя немцем, и теперь живет где-то в Англии. Но эта вилла перешла в «арийское» владение Кубиса только после бегства его жены. Тут, как видно, была обширная библиотека, и кто-то выбрал из нее вот эти тома.
Фред? Не похоже. Василь? Неправдоподобно.
Я достал с полки Мопассана — это были рассказы, отмеченные печатью его тяжелого недуга: «Орля», «Ночь», «Море», — невеселое чтение.
Я уснул в кресле с книгой в руке.
Меня разбудило легкое прикосновение. И не в силах открыть глаза, я потянулся к оружию, но никак не находил его… Я испугался, проснулся окончательно, однако долго не мог сообразить, где нахожусь.
И тут я услышал тихий смех, милый смех…
— Испугался, Володя?..
— Мне что-то снилось… Но как ты попала сюда? Ведь осадное положение…
— У меня пропуск. Ты что такой мрачный? Не рад мне?
— Да нет, я еще просто не проснулся, я очень рад.
— Ну ладно, а то я уж думала, где мне сегодня спать…
Значит, это ее комната! Здесь живет она. Как же я сразу не догадался!
— Но если ты хочешь, — продолжала она серьезно, — я могу уйти. В этом доме места хватит.
— Нет! Нет! Я только удивился, что ты живешь здесь, — ведь я третий раз на этой вилле, а сегодня еще с утра думал, где бы найти тебя. И заснул я мыслью о тебе.
Это было не совсем так — я заснул с мыслью о женщине, которой принадлежит или принадлежала эта комната. И не догадывался, что это Марта.
— Я знала, что ты придешь сегодня. И сказала Василю, чтобы постелил тебе в моей комнате.
Я глядел на нее и не мог наглядеться. На ней была короткая шубка, изящные туфли, белый шелковый шарф — элегантная городская женщина, столичная женщина.
— Ну что ты так смотришь?
— Я тебя такой еще не видел.
— А что во мне такого?
— Да есть кое-что.
— Скажи.
Отчего не сказать?
— Я все удивляюсь, как могло это с нами случиться, с тобой и со мной? Твой мир и мой никогда не могли сблизиться.
— Это все?
— Все.
— Нет, это не все. Я договорю за тебя. Можно? Городская женщина, аморальная, игрушка сытых, женщина из тех, которые вдыхают жизнь, как кокаин, искательница приключений, острых ощущений, способная заработать даже на самом святом, — так?
— Не совсем.
— Не говори. Так и есть. Если ты и не думаешь так, то я думаю.
— Нет, я думал совсем о другом. Я всегда боялся таких женщин, как ты.
— А меня не боишься?
— Теперь — нет.
— Милый мой…
Она присела на подлокотник.
— Мой милый…
Я гладил ее руки, притянул ее к себе, растрепал огненные волосы. К нам вернулась доверчивая тишина. Мы были, как тогда в Броде, одни. Мир со всеми его страданиями уплыл далеко, мы более его не воспринимали.
Она ловко высвободилась.
— Ты ложись, Володя. Мне надо еще кое-что сделать. Сейчас вернусь.
— В доме никого нет.
— А мне никто и не нужен.
Она вышла. Я разделся, отбросил в сторону пижаму, которую мне оставил Василь, накрылся мягким пушистым одеялом и стал ждать Марту. Она вернулась быстро и села на край кровати. Огонь, волны противоречивых чувств совсем захлестнули меня. Радость, сострадание, любовь, счастье — голова кругом пошла от всего этого. Она здесь, со мной — и все остальное не имеет никакого значения, никакого значения.
— Подожди… я сама… ты ведь не привык… лучше свет погаси.
— Не стану. Я хочу смотреть. Разве нельзя?
— Погаси, Володя, погаси, я скажу, когда можно снова зажечь.
Послышался шелест шелка, что-то упало на пол, потом она сказала:
— Можно зажечь.
Она стояла передо мной в роскошном черном белье и нижней юбке с кружевами, сквозь ткань просвечивала белизна кожи. Она стояла совсем рядом — неотразимая, требовательная, полная страсти.
— Это тоже снять?
Нет, это уж слишком.
Меня покоробило от утонченной привычности, с какой она предлагала себя. Она умеет подать себя, знает, что хороша. Да и не так уж хороша, но только мимо такой ни один не пройдет равнодушно. И снова — в который уж раз! — ломал я себе голову: что такой женщине, как она, нужно в тяжелой борьбе, которую мы ведем? Зачем мы ей, зачем ей быть с нами? Или ее уму тоже нужны острые ощущения? Я представляю себе, как немцы валяются у ее ног, как они стараются блеснуть перед ней чинами, вверенными им тайнами, и немцы-то все высокого полета — господа полковники, господа майоры, господа из СС. Но и у нее, по всей видимости, есть воинское звание, и не малое, — ведь был же в ее окружении генерал. Ну, а я для чего ей понадобился?
Она легла рядом со мной. В комнате было тепло, я откинул одеяло, стал смотреть на нее, я даже желал найти в ней какое-нибудь несовершенство, какой-нибудь недостаток — нет, кожа ее была ослепительно белоснежна, даже родинок не было на этой коже; кожа была гладкая, гладкая и белая. Мне казалось, что у меня слишком жесткие руки, что, прикасаясь к ней, я причиняю ей боль, оскверняю совершенную белизну ее кожи. Говорят, только у рыжих женщин такая белая и бархатистая, словно ангорская шерсть, кожа. Она — точно теплый алебастр. И эта женщина — алебастровая Венера…
— Я мылась в трех водах… — сказала она.
В трех водах смывала она с себя прикосновения немцев, а немцы эти, по-видимому, были отцами благопристойных немецких семейств, мужьями, которые здесь, вдали от своих немецких жен, играют в хозяев мира.
Она вымылась в трех водах, и теперь у нее лицо невинной девочки, которая ищет, где бы укрыться, спрятаться от злобных жизненных шквалов. Над такими, как она, время не властно, оно останавливается.
— После войны мы будем вместе, Марта. Я не смогу без тебя.
Это были слова, которых она ждала, в этих словах было все, только они могли помочь, они несли радость, забвение прошлого, они открывали будущее — это была ее победа, ее торжество…
Она целовала меня, громко смеялась… Как будто совсем забыла о действительности, страшной действительности, окружающей нас. Но ко мне вдруг вернулось сознание этой действительности. Я сначала старался защищаться от этих мыслей, отогнать их, но мне не удалось. Дурмана как не бывало, я больше не видел Марту… Я видел перед собой энергичное, самодовольное лицо с большим шрамом и наглой усмешкой; другое лицо, одутловатое, напудренное, в золотом пенсне — лицо наголо обритого человека… Я снова слышал раздирающий, нечеловеческий крик: «Зверь… зверь… меня… как собаку…»
…Бессмысленное лицо простертого на земле генерала — не удивленное, не просящее, ничего не чувствующее, пустое и бессмысленное лицо…
— Здесь Скорцени…
Она вздрогнула. Прерывисто вздохнула, отодвинулась, сжалась, застыла вся.
— Знаю.
Она знает. Она знает, что он здесь. В эту минуту он был здесь, в этой комнате он встал между нами — пусть он не начинал еще свою эсэсовскую экспедицию, но здесь, в этой комнате, уже двое раненых, и ранены не только люди, ранено самое великое, самое святое, самое хрупкое, самое мимолетное из всего, что дано человеку, — счастье. Он — здесь. Вот он лег между нами, точно обоюдоострый тевтонский меч…
Она с головой накрылась одеялом и некоторое время не двигалась. Потом села на кровати, погасила свет.
— Я пойду, Володя.
— Куда ты пойдешь? Останься… только…
Она встала.
— Не уходи, Марта.
— Ладно. Я только надену что-нибудь другое.
Она снова легла, прижалась ко мне.
— Мне холодно, Володя.
Я обнял ее, старался согреть, но ее всю трясло.
— Ты не сердишься, Володя?
— Нет. Хорошо, что ты здесь.
— И мне хорошо, с тобой я чувствую себя увереннее, я будто свободна, и ничего больше нет. Ты согрел меня. Ты можешь очень много дать мне, Володя. Когда ты говоришь, ты находишь верные слова, молчишь, когда говорить не нужно.
Голос ее изменился, вся она изменилась, она лежала рядом со мной спокойная, безгрешная, сестра человеческая. Будто дохнули века, библейски торжественны были ее слова. Она приподнялась и заговорила:
— «В полночь он содрогнулся, приподнялся, и вот у ног его лежит женщина.
И сказал ей: кто ты? Она сказала: я Руфь, раба твоя; простри крыло твое на рабу твою, ибо мне холодно…»[28]
— Знаешь ты это, Володя? Знаешь?
Я знал, но не в этом дело. Я похолодел. Я внезапно понял страшную, абсурдную вещь! Невозможно! Никакие человеческие силы не выдержат такого! Нет! Это только игра моих издерганных нервов…
И тут все переменилось. Я мысленно попросил у нее прощения за все, чем обидел ее, хотя бы и в мыслях.
Библиотека в этой комнате… А теперь еще ветхозаветная Книга Руфь…
Идет война, все в огне, свистят пули, по всей земле виселицы, концентрационные лагеря — это страшное время испытаний, все рушится, это время чудовищного напряжения человеческого духа, но не может же человек снести гору… Или может?
— Марта… Марта… скажи мне…
— После войны, Володя… не раньше… Только после войны. — Она не хотела говорить. — Я не хочу теперь, Володя, мне сейчас хорошо, ты точно исцеляешь меня…
— После войны, Марта, если ты захочешь, мы поженимся.
— А ты? Ты захочешь, Володя? После всего, что знаешь?
— Именно поэтому, Марта. Если бы не было этого всего, я бы не мог, наверное.
Она положила мне голову на плечо.
— Спи… спи, Марта, — я гладил ее волосы.
Она сделалась сразу маленькая, слабая. Если бы я мог взять на себя хоть часть ноши, которую она обречена нести, часть ее тяжкого еврейского бремени…
Она заснула. В комнате было темно — окно плотно закрыто маскировочной шторой, — но заснуть я не мог. Я вглядывался в темноту, старался разглядеть ее лицо. Я не видел его, но был почему-то уверен, что Марта улыбается.
И утром она улыбалась, обняв меня за шею, точно дитя.
Когда я вернулся из ванной, ее уже не было.
— Скорцени… — начал я доклад.
Николай уже знал. Он подал мне вырезку из немецкого эсэсовского журнала.
— Переводи, только точно.
Это было описание подвигов кавалера рыцарского креста с дубовыми ветвями, мечами и бриллиантами, похитителя Хорти и освободителя Муссолини, обергруппенфюрера Скорцени.
— Мы должны далеко обходить хутора, Володя. Плоштину покинем, жить будем в лесах, под открытым небом. Сегодня во всех деревнях развешаны объявления об осадном положении… Марту видел?
— Видел. Мы решили, что после войны поженимся.
— Это хорошо. Устроим партизанскую свадьбу. Сразу же, как война кончится. В первый день.
Любил Николай такие торжества. А почему бы и нет?
— Она была очень красивая, — сказала Элишка.
— Да.
— И вы серьезно хотели жениться на ней?
— Серьезно.
— Почему же вам и не сделать этого?
Почему… Так сразу и не ответишь… Потому что я калека. И она калека. Из-за того, что случилось после. Потому, что между нами — тень Плоштины. Я говорил ей, чтобы осталась, но она уезжает в Канаду.
— Возможно, говорили вы не так, как нужно.
— Возможно.
— Вы ее еще любите?
Не знаю. Люблю я ее еще? Не знаю. Только мне очень жаль ее.
— Не знаю.
— Вы не должны были отпускать ее в Канаду.
— Мы не могли быть счастливы. Мы никогда не могли бы преодолеть того, что стояло между нами.
— Немцы?
Да нет же, не немцы. Совсем другое. Тогда была война, сейчас мир.
— Это была партизанская любовь, Элишка. Теперь бы она прошла. Так лучше. Она это знает. Она от себя бежала. В Канаду.
— Вы могли бы ей помочь. Вы могли бы, Володя, такой уж вы человек.
Я внимательно взглянул на Элишку. У нее горели уши, она не знала, куда деть руки, куда смотреть.
— Спокойной ночи, — проговорила она нерешительно.
Может быть, она ждала, что я скажу — останьтесь. Я не сказал.
— Спокойной ночи, Элишка…
Я долго смотрел на белые двери, за которыми она исчезла… Завтра скажу Бразде, чтобы перевел меня в общую палату.