Со дня свадьбы четырех лет не прошло, и вот он уже овдовел; Грэйньер жил в своей времянке у реки, чуть ниже того места, где когда-то стоял его дом. Он жег костры до глубокой ночи, часто засиживаясь до самого рассвета. Он боялся своих сновидений. Поначалу ему снились Глэдис и Кейт. Потом только Глэдис. Наконец, когда Грэйньер провел в уединенном молчании пару месяцев, ему снился один лишь костер — как он поддерживает огонь перед сном; силуэт его собственной руки и обугленный конец сосновой палки, которую он использовал в качестве кочерги, — и, обнаружив наутро лишь серый пепел и головешки, он удивлялся, ведь в его сне всю ночь горел огонь.
Еще три года спустя он жил в своей новой хижине, стоявшей аккурат на месте предыдущей. Теперь по ночам он спал беспробудно и часто ему снились поезда, и часто — один конкретный поезд, в котором он ехал; он чувствовал запах угольного дыма, а мимо проносился мир. А потом он стоял посреди этого мира и звук поезда стихал вдали. В этом было что-то неуловимо знакомое — полунамек из детства. Бывало, он просыпался под тонущий в долине шум поезда «Спокан Интернэшнл» и понимал, что его-то он и слышал во сне.
Как раз от такого сна он проснулся в декабре, в его вторую зиму в новой хижине. Вот поезд идет на север, вот поезд прошел. Он снова был ребенком в чуждом ему мире, и это пугало, мешало заснуть. В темноте Грэйньер оглядел свое жилище. Кровельные работы он уже закончил, врезал окна, поставил две лавки, стол и пузатую дровяную печь. Спали они с рыжей собачкой по-прежнему на подстилке, но в остальном этот дом почти ничем не отличался от того, в котором они с Глэдис и малюткой Кейт когда-то были счастливы. Вероятно, осознание именно этого факта, здесь и сейчас, в темноте, после ночного кошмара, и вызвало к жизни Глэдис, точнее, ее дух. За несколько долгих минут до того, как она появилась, он почувствовал ее присутствие в комнате. Безошибочно ощутил — как даже с закрытыми глазами различил бы фигуру того, кто встал напротив окна, перекрыв ему свет.
Правой рукой он коснулся собачки, вытянувшейся рядом. Она не гавкала, не рычала, но Грэйньер почувствовал, как вздыбилась и застыла шерсть у нее на спине, когда явление стало не просто ощущаться в комнате, а обрастать чертами — поначалу лишь зыбкое свечение, как от оплывшей свечи, и вот оно уже приняло форму женщины. Она мерцала, свет колыхался. Вокруг нее трепетали тени. Это была Глэдис, точно, она — бликующая, ненастоящая, как человек на киноэкране.
Она ничего не говорила, но каким-то образом передавала свои чувства: она скорбела по дочери, которую не могла найти. А без этого она не могла почить в Иисусе или упокоиться в лоне Авраамовом. Ее дочь не перешла в мир духов, а затерялась здесь, в мире живых; одинокое дитя в горящем лесу. Но лес не горит, сказал он ей. Глэдис не слышала. Она вновь переживала свои последние мгновения: лес пылает, у нее всего минута, чтобы собрать кое-какие вещи и с ребенком на руках выбежать из хижины, пока холм обволакивает дымом. Все, что она похватала, теперь казалось ей ничего не стоящим, и она выбрасывала одежду, ценные мелочи, а жар гнал ее к реке. Когда она добралась до края утеса, в руках у нее остались лишь Библия и красная коробка шоколадных конфет — то и другое она прижимала к себе локтями; ребенка она держала на руках у груди. Она остановилась и уронила конфеты и тяжелую книгу, пока привязывала ребенка к переднику, — и вот она снова готова их подобрать. Чтобы удержать равновесие, спускаясь по каменистому холму, ей требовалась одна свободная рука, и она выбросила Библию, а не конфеты. Это обнажившееся безразличие к Богу, к Отцу всего сущего, ее и погубило. В двадцати футах над водой она споткнулась о камень — и в следующее мгновение сломала спину о валуны внизу. Ноги у нее онемели, она не могла ими пошевелить. Она лишь теребила узел на переднике, пока ребенок не освободился и не пополз по берегу, чтобы, пусть хоть какое-то время, побороться за жизнь. Вода ласкала Глэдис, и вот уже эта нежная сила стащила ее вниз, завладела ею; Глэдис утонула. Одну за другой из лужиц и из-под камней малышка подбирала разбросанные шоколадки. Восьмидесятифутовые ели, высившиеся над водой, прогорев, падали в ущелье, иголки на ветвях полыхали и испускали дым, как пиротехнические змеи, объятые пламенем верхушки шипели, касаясь поверхности реки. Глэдис плыла мимо, уже не по воде, а над ней и видела все, происходящее в мире. Мох на кровельном гонте ее дома скукожился и задымился. Бревна в стенах раскололись с треском, похожим на выстрелы из крупнокалиберного оружия. Журнал, лежавший на столе у печки, скрутился, потемнел, вспыхнул, страница за страницей спиралью поднялся вверх и улетел, пылая и кружась. Единственное стекло в хижине разбилось вдребезги, занавески начали чернеть по краям, на полке над дымящейся кухонной лоханью растаял воск на банках с помидорами, бобами и канадской вишней. Внезапно в доме зажглись все лампы. На столе взорвалась банка соли с металлической крышкой, и вся постройка вспыхнула, как спичечная головка.
Глэдис все это видела и теперь, благодаря ей, он тоже знал. Смерть лишила ее будущего, жизнь лишила ее дочери. Кейт выбралась из огня.
Выбралась? Этого Грэйньер не мог понять. Какая-нибудь семья, жившая ниже по течению, спасла его малютку? «Но как им это удалось — и что, никто не узнал? Такой странный и счастливый поворот событий уж точно попал бы в газеты — попало же в Библию то, что случилось с Моисеем».
Он произнес это вслух. Но слышала ли его Глэдис, была ли по-прежнему с ним? Он больше не ощущал ее присутствия. В хижине было темно. Собака затихла.