Мальчик никому не рассказал об Уильяме Косвелле Хейли. Ни шерифу, ни своей сестре Сюзанне, ни кому бы то ни было еще. Он принес бродяге глоток воды в его же ботинке, после чего оставил Уильяма Хейли умирать в одиночестве. Это был самый трусливый и эгоистичный из множества проступков, совершенных им в ранней юности. Но, возможно, это событие все же повлияло на него неочевидным образом, поскольку Роберт Грэйньер остепенился и все свои молодые годы провел разнорабочим в городе и окрестностях, нанимаясь то на железную дорогу, то в семьи предпринимателей — к Итонам, Фраям, Боннерам — и во всякой бригаде для него неизменно находилась работа, поскольку он не брал в рот спиртного, не делал ничего неподобающего и в целом считался надежным человеком.
Он работал, работал, и вот ему уже исполнилось тридцать — так о нем можно было бы сказать, но о нем никто особо не говорил, поскольку он мало кому был интересен. Разменяв четвертый десяток, он все еще колол дрова, грузил вагоны, работал в разных бригадах, созванных более предприимчивыми горожанами, которым требовалась помощь то здесь, то там.
А потом он встретил Глэдис Олдинг. Один из его братьев — впоследствии он не мог вспомнить, которого именно благодарить, — взял его с собой на службу в методистскую церковь, и там была она: миниатюрная девушка, сидевшая по другую сторону прохода и тихонько подпевавшая гимнам; Роберт сразу выделил ее голос среди прочих. После службы все собрались за лимонадом и булочками в церковном дворе, и там она непринужденно представилась ему, слегка улыбнувшись — можно подумать, девушки такое каждый день проделывают; может, оно и правда так — Роберту Грэйньеру это не было известно, поскольку Роберт Грэйньер сторонился девушек. Глэдис выглядела значительно старше своих лет — это из-за того, как она позже ему объяснила, что выросла в доме, подставленном солнцу и летом проводила слишком много времени на воздухе. Руки у нее были грубыми, как у пятидесятилетнего мужчины.
Они часто виделись: Грэйньер, учитывая обстоятельства их знакомства, искал встреч с нею на воскресных службах у методистов, а также на собраниях вечерней молитвенной группы по средам. В разгар лета Грэйньер отвел ее по Ривер-роуд к участку земли размером в акр, который он приобрел на низком утесе над Мойи. Он купил его у молодого Гленвуда Фрая — тот мечтал об автомобиле и впоследствии обзавелся им, продав немало земельных участков таким же, как он сам, парням. Он сказал ей, что думает разбить здесь сад. Идеальное место для хижины находилось ниже по тропинке, идущей по скудно заросшему холму, который он мог с легкостью выровнять, сдвинув несколько камней, формировавших холм. Он мог бы расчистить для хижины площадь и побольше, вырубив деревья вокруг — можно было даже пни не выкорчевывать, а для начала огородничать прямо среди них. Тропинка в полмили длиной вела к лужайке, которую расчистил несколько лет назад Уиллис Гросслинг, ныне покойный. Дочь Гросслинга сказала Роберту, что он может пасти там скот — не стадо конечно, но несколько голов пожалуйста. А ему и не надо было много — пару овец да пару коз. Может быть, дойную корову. Все это Грэйньер рассказал Глэдис, не упоминая, к чему, собственно, клонит. Он надеялся, что она сама догадается. Точнее, был почти уверен — не случайно же она на эту прогулку надела то самое платье, в котором по воскресеньям ходила в церковь.
Был жаркий июньский день. Они одолжили повозку у отца Глэдис и привезли с собой в двух корзинах еду для пикника. Вскарабкались на холм и добрались до луга Гросслинга, поросшего ромашками — те доставали им до колен. Расстелили одеяло у ручейка, струившегося в траве и прилегли рядом. Грэйньер считал это пастбище красивым местом. Кто-нибудь должен все это нарисовать, сказал он Глэдис. Под легким ветерком кивали лютики, подрагивали лепестки ромашек. При этом казалось, что на краю поляны цветы стоят неподвижно.
— Мне кажется, сейчас я способна понять все таким, какое оно есть, — сказала Глэдис. Грэйньер знал, как много значат для нее церковь и Библия, и решил, что сейчас, возможно, она говорит о чем-то таком.
— Тогда ты видишь меня насквозь, — сказал он.
— Да, вижу — ответила она.
— А я вижу тебя — прямо перед собой, — сказал он и поцеловал ее в губы.
— Ой, — сказала она. — Прямо к зубам моим прижался.
— Это плохо?
— Нет. Давай еще раз. Только легче.
Тот первый поцелуй был похож на обратное падение — Роберта вытолкнуло наружу из норы, прямиком в мир, в котором он, похоже, сможет жить; как будто раньше он сопротивлялся чему-то, а теперь развернулся, отдался течению. Целый день они целовались среди ромашек. Он чувствовал, что вскипает изнутри, что крови в нем больше, чем он способен вместить.
Когда солнце распалилось, они перебрались под лабрадорскую сосну, одиноко стоявшую среди былинок; он прислонился спиной к стволу, она прижалась щекой к его плечу. Сколько же там было ромашек — поле будто вспенилось. Он хотел попросить ее руки прямо сейчас. И боялся спросить. Она, должно быть, тоже этого хочет, иначе не лежала бы здесь, дыша ему в плечо, позволив ему зарыться лицом в ее волосы, еле уловимо пахнущие потом и мылом. «Как думаешь, Глэдис, ты бы вышла за меня?» — спросил он, сам того не ожидая.
— Да, Боб, думаю, с радостью бы вышла, — сказала она и, кажется, на мгновение перестала дышать; он выдохнул, и оба рассмеялись.
Когда летом 1920-го, отработав в Ущелье Робинсона, он возвращался с четырьмя сотнями долларов в кармане — сперва проехал в пассажирском вагоне до Кер-д’Алена, штат Айдахо, потом в товарняке по Ухвату[3], — долину Мойи пожирал огонь. В Боннерс-Ферри он въезжал сквозь сгущающееся марево древесного дыма; городок заполонили обитатели прибрежных районов, которым теперь негде было жить.
Грэйньер искал жену и дочь среди укрывшихся в городе. Многие из них остались без крова и были обречены на скитания. О его семье никто ничего не знал.
Он искал в толпе среди сотни людей, разбивших лагерь на ярмарочной площади, окруженных жалкими остатками их мирского имущества, каких-то случайных мелочей, кукол, зеркал, уздечек — все было влажным от воды. Эти успели, миновав лесной пожар ниже по течению, перейти реку вброд и выбраться на южный берег. О других, которые двинулись на север, пытаясь обогнать распространение огня, с тех пор не слышали. Грэйньер спрашивал всех и каждого, но о жене и дочери так ничего и не узнал, и отчаянье его росло по мере того, как он наблюдал странное счастье тех, кто выбрался живым, и их же неприкрытое безразличие к судьбе тех, кому это не удалось.
Поезд «Спокан Интернэшнл», тот самый, идущий на север, остановился в Боннерсе и не двигался дальше до тех пор, пока огонь не утих и Ухват хорошенько не вымочило дождем. Закрыв рот и нос платком, чтобы не нахвататься дыма, все двадцать миль по дороге, ведущей вдоль Мойи в сторону дома, Грэйньер прошел пешком; он то и дело останавливался и смачивал платок в реке, а вокруг серебристым снегопадом кружился пепел. Здесь ничего не горело. Огонь занялся на восточном берегу, неподалеку от деревушки Медоу-Крик, и распространился на север, пересек реку над узким ущельем, по настилу, образованному объятыми огнем повалившимися исполинскими елями, и пожрал долину. Медоу-Крик превратилась в пустыню. Грэйньер остановился у железнодорожной платформы, напился воды из бочки и тут же двинулся дальше, даже не присев. Вскоре он уже шел через лес гигантских обуглившихся стволов, которые еще пару дней назад были хвойными деревьями. Мир был сер, бел, черен, воздух едок — ни животных, ни растений; пламя тоже ушло, но тепло живого огня было по-прежнему ощутимо. Столько пепла, столько удушливого дыма — еще за несколько миль до дома ему было ясно, что никакого дома больше нет, но он все равно шел вперед, оплакивая жену и дочь, снова и снова выкрикивая их имена: «Кейт! Глэдис!» Он сошел с дороги, чтобы взглянуть на участок Андерсенов, первый за пределами Медоу-Крик. Поначалу он даже не смог бы показать, где стояла хижина. Их угодья ничем не отличались от остальной долины, выжженой, безмолвной, если не считать повсеместного шипения последних остатков чего-то прогоревшего. Из высокого пепельного сугроба торчала кухонная плита, ее железные ножки подогнулись от жара. Поблизости валялось несколько больших камней от дымохода. Все остальное было занесено пеплом.
Чем дальше на север, тем громче становился треск ломающихся и свист горящих стволов, и вот уже каждое обуглившееся дерево по-прежнему исходило дымом. За следующим изгибом реки он услышал рев пожара и в полумиле увидел огонь, черно-красной завесой опадавший с ночного неба. Даже на таком расстоянии жар был невыносим. Он повалился на колени, на теплое пепелище, по которому пришел, и зарыдал.
Десять дней спустя, когда поезд «Спокан Интернэшнл» возобновил движение, Грэйньер добрался до Крестона, что в Британской Колумбии, и вечером того же дня вернулся на юг, вновь проехав сквозь долину, когда-то бывшую ему домом. Судя по тому, что говорили вокруг (Грэйньер напряженно вслушивался в каждое слово), пламя вскарабкалось на гребни холмов и остановилось на полпути вниз по другую их сторону. Теперь это была не долина, а потухшее разворошенное кострище на дне канавы. Всю свою жизнь Роберт Грэйньер будет вспоминать выжженную долину на закате — самое невероятное зрелище из всех, что он когда-либо видел не во сне, а наяву: льдистая синева последних отблесков над головой, облака, те, что повыше, еще белели, отражая загорный свет, под ними другие, похожие на ребра, переливались серым и розовым, а самые нижние терлись о вершины гор Бассард и Квин; и под этим невиданным небом — черная безмолвная долина, которую пересекает поезд, невероятно шумный и все же не способный пробудить этот сгинувший мир.
Новости в Крестоне были ужасны. Ни один беглец из долины Мойи туда не добрался.
Несколько недель Грэйньер провел в доме сестры, ничего толком не мог делать, истощенный горем и всем случившимся. Он понимал, что потерял жену и дочь, но иногда мысль о том, что Глэдис и Кейт все же уцелели в пожаре, врывалась в его разум: он должен искать их — по всему свету, если придется, пока наконец не найдет. Каждую ночь он просыпался от кошмаров: Глэдис выходит из почерневшего леса на их двор, вся в дымящихся лохмотьях, с дочерью на руках, и, никого не обнаружив, стоит и плачет на пустыре.
В сентябре, спустя тридцать дней после пожара, Грэйньер арендовал повозку и пару лошадей и, набрав припасов, отправился вверх по реке, намереваясь соорудить убежище на своем акре земли и всю зиму ждать возвращения семьи. Со стороны это наверняка выглядело безумием, но эксперимент привел его в чувство. Едва оказавшись среди пожарища, он почувствовал, как его сердечная печаль почернела и очистилась, словно это был обрывок материи, из которого выкурили все надежды и неистовство. Местами слой пепла на его пути достигал такой плотности, что разглядеть дорожное полотно было не легче, чем под зимними заносами. Лишь самые быстроногие, а также крылатые существа смогли выбраться из разбушевавшегося огня.
Проехав по этой пустыне несколько миль, он едва мог дышать, так там все воняло — и, сдавшись, развернулся и двинулся обратно в город.
С приходом осени дельцы из Спокана, штат Вашингтон, открыли отель в маленьком железнодорожном лагере в Медоу-Крик. Весной несколько обездоленных семей вернулись в долину Мойи, чтобы начать все сначала. Грэйньер о подобном даже не помышлял, но в мае и он разбил лагерь на берегу реки: ловил пятнистую форель и искал по лесам редкий ароматный гриб, росший из потревоженной огнем земли — канадцы называли его сморчком. В течение нескольких дней продвигаясь на север, Грэйньер оказался неподалеку от своего старого дома и взобрался на склон, по которому они с Глэдис обычно спускались к реке. Он подивился тому, сколько побегов и цветов уже проросло сквозь повсеместную смерть.
Он добрел до места, где стояла их хижина, и не обнаружил ни признака, ни намека на свою прошлую жизнь — лишь клочок темной земли, окруженный почерневшими пиками елей. Хижина превратилась в огарок — ее прах смешался с почвой, затем его утрамбовал снег, а потом смыл и растворил паводок.
Он увидел дровяную печь, лежавшую на боку, как поджавший лапки жук. Он выровнял ее и потянул за ручку. Петли сорвались, дверца отвалилась. Внутри лежала березовая чурка, едва обуглившаяся. «Глэдис!» — тихо позвал Грэйньер. Все, что он когда-то любил, обернулось прахом, но осталось полешко, которого она касалась, которое держала в руке.
Он побродил по участку, покопался в запекшейся грязи, но не нашел ничего, что смог бы опознать. Пробираясь сквозь пепел, он поддел ногой один из корабельных гвоздей, которые использовал при строительстве стен, но не смог найти остальные.
Не смог он найти и их Библию. Слово Божие, которое оказался не в силах защитить даже сам Господь, — значит, решил Грэйньер, тот пожар был сильнее Бога.
В июне-июле эта прогалина порастет травой, зазеленеет. Из пепла уже всюду повылезли дюжины лабрадорских сосен, около фута вышиной. Он подумал о бедной малютке Кейт и проговорил: «А она и ростка не переросла».
Грэйньер думал, что он, вполне возможно, единственное живое существо в этих бесплодных землях. Но, стоя на месте своего бывшего дома и разговаривая сам с собой, он слышал, как с далеких вершин ему отвечают волки, а тем, в свою очередь, вторят другие — и вот уже вся долина поет. А еще были птицы — приседали тут и там, чтобы передохнуть, пролетая над пожарищем.
Глэдис — или ее душа — была поблизости. У него возникло стойкое ощущение, что где-то здесь должно быть нечто, принадлежавшее ей и малышке, им обеим. Но что именно? Он полагал, это могли быть конфеты из красной коробки Глэдис — шоколадные, в белых обертках. Безумная мысль, но он не стал ее отгонять. Каждую неделю Глэдис с малышкой рассасывали по шоколадке. И вот он уже видит, что повсюду вокруг него разбросаны белые фантики. Но когда он попытался приглядеться к одному, все они исчезли.
В сумерках Грэйньер лежал у реки, завернувшись в одеяло, и его взгляд зацепился за что-то, промелькнувшее наверху, — что-то летело вдоль реки. Он поднял взгляд и увидел проплывавший над головой белый чепец его жены Глэдис. Чепец просто плыл по воздуху.
Неделями он оставался в своем лагере, ждал, жаждал больше подобных видений, вроде чепца и шоколадок, — столько призраков, сколько захочет его посетить; а еще он пришел к выводу, что, поскольку видит в этом месте всякое невозможное и ему это нравится, у него вполне может развиться привычка разговаривать с самим собой. По многу раз на дню он ловил себя на том, что испускает глубокий вздох и произносит: «Вот уж злоключение!» И тогда он думал, что уж лучше встать и заняться делом, чем вздыхать лишний раз.
Иногда — впрочем, нечасто, — он вспоминал Кейт, их милую кроху. Ее история не была такой уж печальной. Она по большей части спала, то есть и не жила, считай.
Лето он прожил, питаясь сушеными сморчками и свежей форелью, тушенными в сливочном масле, которое он покупал в лавке в Медоу-Крик.
Некоторое время спустя к нему приблудилась собака, небольшая рыжая сука. Она осталась с ним, и он прекратил разговаривать сам с собой — было неловко делать это в присутствии животного. В Медоу-Крик он купил брезентовый тент и веревку, чуть позже купил козу и привел ее в свой лагерь; собака настороженно преследовала пришелицу на некотором удалении. Он привязал козу неподалеку от времянки.
Несколько дней он бродил вдоль ручья по ущельям, там, где не все выгорело дотла, собирая ивовые прутья, из которых сплел загон площадью около двух квадратных ярдов и в ярд высотой. Вместе с собакой они сходили в Медоу-Крик, где он купил четырех кур — и петуха, чтобы тот следил за порядком; принес их домой в мешке из-под зерна и поселил в загоне. Бывало, он выпускал их на день-другой, время от времени загоняя обратно, чтобы курицы неслись на виду — впрочем, спрятать посреди этой разрухи яйцо им было особо негде.
Рыжая собачка питалась козьим молоком, рыбьими головами и, как полагал Грэйньер, всем, что могла раздобыть сама. Она была добрым товарищем, когда ей самой этого хотелось, но порой уходила и не появлялась по нескольку дней кряду.
Поскольку земля была слишком голой для выпаса, козу он растил там же, где и кур. И все равно выходило дороговато. С первыми сентябрьскими заморозками он забил козу и завялил большую часть мяса.
После вторых заморозков он начал душить и тушить кур, и за пару недель они с собакой съели их всех — и петуха заодно. А потом он перебрался в Медоу-Крик. Он не возделал земли, не возвел никаких построек, кроме времянки.
Когда он был готов отправиться в путь, то обсудил будущее с собакой. «Держать псину в городе не по мне, — сказал он. — Но ты, похоже, старенькая, и я не думаю, что в твоих-то летах способна пережить зиму, скитаясь среди этих холмов». Он сказал, что заплатит лишние пять центов, и они проедут двенадцать миль до Боннерс-Ферри на поезде. Но ее это, по всей видимости, не устроило. В день, когда он собрал свои нехитрые пожитки, готовый добрести до станции в Медоу-Крик, рыжей собачки нигде не было видно, и он отправился один.
После работ в Ущелье Робинсона, завершившихся год назад раньше срока, у него скопились кое-какие деньги, чтобы перезимовать в Боннерс-Ферри, но, желая растянуть их на подольше, Грэйньер устроился работать за двадцать центов в час к некому Уильямсу, у которого был контракт с «Грейт Нозерн» на продажу тысячи вязанок дров по два доллара семьдесят пять центов за каждую. Постоянные физические нагрузки изо дня в день согревали его и еще семерых мужчин всю ту зиму, хотя она оказалась самой холодной за последние годы. Река Кутеней замерзла, и как-то раз с того места, куда на повозках им свозили березовые и лиственничные бревна для распила и колки, они увидели, как по льду перегоняют стадо из двухсот голов скота. Животные вышли на безжизненную белую поверхность и взвихрили снежную муть, поначалу скрывшую целиком их самих, затем поглотившую северный берег и наконец поднявшуюся так высоко, что в ней затерялись и солнце, и небо.
Позже, в марте, Грэйньер вернулся в долину Мойи, туда, где когда-то стоял его дом, на этот раз загрузив припасами всю телегу.
В то, что осталось от леса, вернулись звери. Пока Грэйньер тащился в своей телеге за большезадой медлительной клячей песочного цвета, рои оранжевых бабочек срывались с иссиня-черных кучек медвежьего помета и порхали, трепетали, как листья без деревьев — настоящее волшебство. По этой грязной дороге ходило больше медведей, чем людей, оставляя тут и там следы прямо посередине; позже летом они будут кормиться на полянах низкорослой черники, которая, как он уже заметил, возвращалась на потемневшие склоны холмов.
В старом лагере у реки он вновь натянул брезентовый навес и повалил с пять дюжин обгоревших елей — ни одна из них в обхвате не превышала размер его головы, — руководствуясь общепризнанной теорией, что мужчина, действующий в одиночку, способен заготовить строительное бревно толщиной с собственную голову. При помощи арендованной кобылы он уложил стволы на поляне, после чего ему предстояло вернуть снаряжение в конюшню в Боннерс-Ферри и сесть на обратный поезд до Медоу-Крик.
Лишь пару дней спустя, вернувшись в старый дом — точнее, теперь уже в новый дом — он заметил то, чего не замечал за работой: стояла полнокровная, солнечная, обворожительная весна; долина Мойи зеленела на фоне черного пепелища. Земля вокруг оживала. Иван-чай и лабрадорские сосны доставали ему почти до бедер. Когда поднимался ветер, по долине проплывала горчичного цвета дымка сосновой пыли. Если он не обкорнает побеги, поляна вновь превратится в лес.
Он построил небольшую квадратную хижину: в канаве по колено глубиной выложил фундамент из камней ниже границы промерзания, разметил и подпилил, выровняв, стволы, сделал зарубки и водрузил получившиеся бревна — те, что ложились выше, он поднимал на собственном горбу. Через месяц у него было четыре восьмифутовые стены. Окнами и крышей он займется позже, когда раздобудет необрезные доски. С восточной стороны он натянул брезент, чтобы защититься от дождя. Отшелушивать кору было не нужно — огонь сделал это за него. Он слышал, что опаленные деревья служат дольше, но в хижине воняло. Посреди грязного пола он навалил и поджег кучи сосновых иголок, надеясь вышибить один запах другим — и через некоторое время это ему удалось.
В начале июня вернулась рыжая собачка, поселилась в углу и разродилась выводком из четырех щенков, выглядевших довольно-таки по-волчьи.
Он обсудил это дело с Бобом, индейцем из племени кутенеев, когда отправился в Медоу-Крик за покупками. Кутеней-Боб был уравновешенным, непьющим и, подобно Грэйньеру, постоянно подрабатывал в городе; они знали друг друга уже много лет. Кутеней-Боб сказал, что это странное дело — сучата, похожие на волчат. Кутенеи полагали, что в волчьей стае потомство приносит лишь одна пара — ни один другой волк, кроме вожака, спариваться не мог. И волчица, которую тот решал обрюхатить, была единственной течной сукой в стае. «Вот я и говорю, — сказал Боб. — Вряд ли твоя бродячая собачка могла понести от волка». Ну а что если, допытывался Грэйньер, она встретилась с волчьей стаей, как раз когда у нее была течка — может, король волков вставил ей чисто ради новизны ощущений? «Ну, как знать, как знать, — сказал Боб. — Возможно. Возможно, теперь у тебя есть собако-волки. Возможно, Роберт, ты теперь вожак стаи».
Трое щенков разбрелись, как только собачка их отлучила, но один, неполноценный, остался, и мать вроде не возражала. Вот про этого Грэйньер был прямо уверен, что он произошел от волка, однако щенок даже не скулил, когда вдалеке, чуть ли не в горах Селкирк со стороны Британской Колумбии, стаи затягивали в сумерках песню. Грэйньер чувствовал, что монстрика необходимо обучить потомственным повадкам. Как-то раз вечером он опустился рядом со щенком на колени и завыл. Мелкий просто сидел на заднице; из закрытого рта нелепо торчал кончик розового языка. «Ты не развиваешься в соответствии со своей природой, ты должен выть, когда это делают другие», — сказал Грэйньер полукровке. Потом встал, выпрямился и взвыл — грустно, протяжно; звук разнесся над долиной, над тихой речкой, которую едва было видно в сумерках. Щенок не реагировал. Но впоследствии, заслышав волков на закате, Грэйньер сам задирал голову и принимался выть во всю мочь — ему от этого делалось легче. Тяжесть, скапливавшуюся у него на сердце, вымывало, и, после вечернего выступления с хором волков Британской Колумбии, он вновь теплел, оживал.
Он пытался и об этом поговорить с Кутеней-Бобом. «Воешь, значит, — сказал индеец. — Считай, нашел себя. Так оно и происходит — как это говорят? Нет такого волка, что не смог бы приручить человека».
Щенок исчез ближе к осени. Грэйньер надеялся, что тот отправился за границу, к своим братьям в Канаду, но приходилось предполагать худшее: его наверняка сожрали ястребы или койоты.
Много лет спустя — в 1930-м — Грэйньер встретил Кутеней-Боба в тот самый день, когда индеец умер. Кутеней-Боб тогда впервые в жизни напился. Какие-то сезонные рабочие с ранчо, приехавшие из Британской Колумбии, смешали в кувшине лимонад с пивом, шенди, то есть, и уломали его выпить. Пей спокойно, сказали они, лимонный сок, дескать, нейтрализует действие пива, и Кутеней-Боб поверил им, потому что в Соединенных Штатах уже больше десяти лет был сухой закон, а парни из Канады, где выпивка была разрешена, считались экспертами в вопросах алкоголя. Вечером того дня Грэйньер обнаружил старого Боба на скамейке напротив гостиницы в Медоу-Крик, между ног у него была зажата восьмиквартовая банка, наполненная пивом — уж точно не лимонадом — и он лакал, как изголодавшаяся дворняга. Индеец глушил весь день, несколько раз уже успел обмочиться и потерял способность связно говорить. Вскоре после наступления темноты он побрел куда-то и сумел пройти милю вдоль рельсов, на которые в итоге повалился без сознания; по нему проехала целая вереница поездов. Четыре или пять составов. На другой день собравшиеся невдалеке полчища ворон побудили кого-то отправиться посмотреть, в чем там дело. К тому времени Кутеней-Боба разбросало на четверть мили вдоль путей. Следующие несколько дней его соплеменники прочесывали землю вдоль рельсов, собирая оставленные воронами клочья плоти, костей, одежды в яркие, диковинно раскрашенные кожаные мешочки, которые они унесли и, должно быть, захоронили в соответствии со своими обычаями.