Мы поступаем в восьмой класс

— Вот ты у меня уже и взрослый! — Мама заботливо поправляет на мне воротничок рубашки и пытается пригладить мои всегда торчком торчащие волосы.

— Совсем, совсем взрослый!

Где-то в самой глубине души у мамы теплится надежда, что однажды погожим утром откроет она глаза и увидит меня взрослым. Степенным и солидным — ну, таким, например, как Павел Степанович. Тот самый Павел Степанович, что недавно изрек:

— Ступай на место! Ты никогда не будешь математиком!

По правде говоря, и другие учителя время от времени выражали твердую уверенность, кем я не буду. Если верить их словам, то я абсолютно не способен овладеть ни одной из существующих для нормальных людей профессий. Не быть мне ни географом, ни писателем, ни инженером, ни историком, — это они знали. Одного лишь не ведали: кем же я стану…

— Давай присядем перед дорогой!

Мама задумчива и немного печальна. Бледные тени усталости лежат на ее губах, мелкими морщинками сгущаются в уголках глаз. «Сколько же лет моей маме?» — впервые задаю себе вопрос, над которым никогда до сих пор не задумывался. Мне всегда казалось, что мама будет жить вечно.

Хотя мне давно известно, что Земля вертится вокруг Солнца, однако подсознательно все еще уверен в том, что весь окружающий мир вращается вокруг мамы. Значит, мама никак не может умереть, потому что тогда придет конец всему свету.

Вчера вечером мама долго вычесывала из моей головы «остатки летних каникул». Толстый роговой гребешок аж трещал. Я поминутно хватал маму за руки, а она сердилась и говорила, что в моих волосах разве только граблями грести.

— Боже мой, и репьи у него! Ты что, все лето на голове ходил?

Потом мама луговой водой вымыла мою голову, зачесала назад волосы и заставила на ночь повязаться косынкой. А когда я посмотрел утром в зеркало, то едва удержался, чтобы не плюнуть от отвращения: большущий лоб, торчком уши и волосы прилизаны, будто у какой-нибудь девчонки.

Чтобы я в этаком виде на улице появился? На глазах всего честного народа?

Опасливо, чтобы мама не заметила, послюнив ладонь, старательно лохмачу волосы.

— Ну что же, сынок, пошли.

Мама поднимается, внимательно оглядывается вокруг, словно не мне, а ей предстоит распрощаться с домом, где все такое родное и привычное. И изрезанный, исковырянный, залитый чернилами трудяга-стол, за которым так часто мы собирались втроем: мама, я и Сергейка. И скамьи на мощных дубовых ножках: если уж они выдержали все происходившее в отсутствие мамы и до сих пор не сломались, то, значит, какой-то неведомый столяр смастерил их действительно не за страх, а за совесть. И печь — кормилица и поилица, источник тепла и покоя, без которой неизвестно как бы мы и жили. И щербатые чашки и тарелки, и обкусанные деревянные ложки, которыми так хорошо есть, а еще лучше драться — конечно, когда не видит мама. И пузатый комод, облупленный и весь потрескавшийся: он чем-то напоминал старого-престарого человека, давно зажившегося на свете; часто по ночам, в полудремоте, я слышал, как комод потихоньку кряхтел и постанывал. И до самой ручки размочаленный веник, что не раз танцевал на наших спинах — моей и Сергейки. И ведра, до блеска изнутри полуженные родниковой лесной водой, и вытертые нашими спинами стены, и оконные рамы, и двери, — сегодня все это прощается со мной перед дальней дорогой.

У меня почему-то начинает пощипывать в носу, и я, наклонив голову, тороплю маму:

— Так мы пойдем или как? — И снова спрашиваю: — Ты сумочку не забыла?

Дело в том, что в черной клеенчатой сумке лежит мое свидетельство об окончании семилетки. В нем не такие уж и плохие отметки, хотя мама постоянно твердит, что они могли быть значительно лучше. Я вполне с нею согласен, что могли бы, однако не моя в том вина: ведь не я же все эти оценки выставлял!

— Если бы ты старательней учился…

Ха, старательней! Куда еще старательнее, если мне до сих пор кажется: все семь лет я только то и делал, что погибал над учебниками и тетрадками.

— …Ты был бы таким же круглым отличником, как Оля Чровжова.

Так и знал! Никак мама не может понять, что я парень, мужчина, а не какая-то зубрила-девчонка, которая только и знает — пальцы в уши, нос в учебник.

— Зато она имеет только очень хорошие оценки, — возражает мама, — и уж кого-кого, а ее обязательно примут в восьмой класс. А вот если ты не поступишь…

Теперь мне все ясно: мама просто-напросто боится, что я не закончу среднюю школу. Тогда прощай среднее образование, которое она так мечтает дать своим сыновьям.

— Ну, если не примут — что ты станешь делать?

— Поступлю в ФЗУ. Ванько ведь поступил.

Признаться, кому-кому, а Ванько я очень завидовал. Ему уже выдали форму, да какую: шинель, картуз и ремень с большой пряжкой. Когда Ванько впервые появился в ней на улице, все мы обалдели. А Ванько еще похвалялся:

— Вот стипендию получу — буду только «Казбек» курить.

Да что и говорить, сказочная судьба выпала Ванько: ходить в форме, курить «Казбек» и водить поезда. А мне, видите ли, снова в школу…

— Глупенький, — ласково говорит мама. — Я ведь для тебя хочу, как лучше.

Откуда-то из огорода отзывается Сергейка. Забрался в заросли кукурузы и что-то там мастерит. Все время он если что-нибудь не строгает, то сколачивает, и мама говорит: Сергейка у нас будет инженером. Что касается меня, то я уверен совсем в другом: мой младший братишка, когда вырастет, станет самым упрямым ослом на свете. Он и сейчас: как упрется на чем-нибудь, так ты, хоть убей его, ничего не сделаешь. Так что же будет дальше?..

— Ты хочешь Толю проводить?

Сергейка сначала смотрит на дощечку, которую только что строгал, потом на меня. Я хорошо понимаю братишку, которому ужасно не хочется оставлять начатую им работу. Но мама, которая никогда не была мальчишкой, удивленно допытывается:

— Разве ты не хочешь проводить брата?

— Хочу, — нехотя отвечает Сергейка. Сует за пояс свою дощечку и — что с вами, взрослыми, поделаешь! — бредет за нами.

Улица, по которой мы шествуем, длинная-предлинная. Она протянулась так, словно кто-то взял наше село, как краюшку хлеба, да и разломил пополам. Трещина засыпалась песком, заполнилась пылью, поросла спорышем и превратилась в улицу. Одним концом она выбегает в поле, другим упирается в лес.

Мама идет в праздничном платье, в том самом, с которого я спорол однажды все пуговицы и тут же проиграл их Кольке. Платье нарядное, такого, наверное, нет ни у кого, и мама в нем прямо расцвела. Она приветливо здоровается со встречными женщинами, охотно рассказывает, куда это мы в таком нарядном виде шествуем.

— Смотри учись хорошо! — напутствуют меня женщины. — Да ни с какими бандитами там не связывайся, слышишь?!

Все они непоколебимо уверены, что каждый город — неважно, большой или маленький, — кишмя кишит бандитами.

Ну вот, надо же, и мать Соньки тут как тут. А я-то надеялся, что хотя бы сегодня без нее обойдется. Да разве от такой куда денешься?

— Ой, зятек мой дорогой, на кого же ты нас покидаешь?

Делает вид, что горюет, а сама аж трясется от смеха. Рада-радешенька, что меня в краску вогнала. Чего это она ко мне привязалась с этим зятем? И без нее ребята прохода не дают. Чуть что, так сразу крик поднимают: «Зятек! Зятек!..»

Нет, все-таки придется Соньку отлупить. Так ей поддать, чтобы и она, а главное, ее мать навсегда от меня отцепилась.

На мое счастье, вот и конец улицы. Село позади, впереди лес. Огромные сосны одна перед другой тянутся, аж на цыпочки встают, чтобы со мной попрощаться.

Мама останавливается и говорит Сергейке:

— Ну, проводил брата — теперь можешь возвращаться домой.

Но Сергейка, который до сих пор плелся за нами, как на убой, идти домой уже никак не хочет.

— Ты же устанешь!

— Не устану.

Стоит, упрямо выставив вперед лоб, словно бычок. Я очень хорошо знаю: пусть теперь мама ругает, даже пусть побьет, он все равно пойдет следом за нами.

— Ладно, — не выдерживает характера мама. Ей, милой нашей маме, не хочется в такой день портить настроение ни нам, ни себе. — Проводишь нас и сейчас же домой… Только смотри мне, чтобы все было в порядке. А я тебе гостинцев привезу…

Сергейка согласно кивает головой. Я немного отстаю от мамы и иду рядом с братишкой.

— Что это у тебя?

Брат поглубже засовывает дощечку в штаны.

— Пугач, — тихонько отвечает так, чтобы мама не услышала. Наша мама, надо сказать, принципиально против любого оружия. В особенности если оно попадает в наши руки.

— А где ты трубку возьмешь?

— Ванько обещал. Во-от такую… Целая горсть спичечных головок влезет!

Я отчетливо представляю, как грохнет этот пугач, и у меня поднимается глухая обида на Ванько, который, видите ли, Сергейке, а не мне отдаст ту трубочку. Ну, погоди, ты у меня еще попросишь что-нибудь!

— Спичек только мало, — печалится братишка.

— Спичек? Да я тебе сколько хочешь их привезу! У меня теперь всегда будут деньги.

— Откуда они у тебя?

— А те, что мама на еду давать будет. Каждый день — рубль… И те, что на проезд. «Зайцем» раз прокатиться — вот тебе аж сорок семь копеек в кармане!

— Что же ты там есть будешь? — интересуется брат. — Конфеты небось?

Он никак не может себе представить, что за обыкновенную еду — борщ или кашу — надо платить деньги.

— Я бы только одни конфеты покупал, — мечтает он вслух. — Драже и халву.

Самым большим лакомством была для нас халва. Раз в два или три месяца мама привозила из районного центра огромную буханку белого хлеба и целый килограмм халвы. Халву делили на три части: одну маленькую и две большие, так как маме она почему-то не очень нравилась. Хлеб же нарезали большими аппетитными ломтями. И мы пировали: откусывали душистый, мягкий хлеб сколько могли, а халву — понемножку…

Наконец мы дошли до полустанка.

— Теперь ты можешь возвращаться, — говорит мама Сергейке.

Но он об этом и слышать не хочет: протопать такой долгий путь и даже паровоз не увидеть! Да и к тому же здесь все необычно, не то что в селе. Бесконечные бегущие вдаль блестящие рельсы — горячие-горячие под солнцем. По ним так хорошо идти, расставив для равновесия руки. Еще задолго до того, как появится поезд, рельсы начинают едва слышно гудеть. Как часто, бывало, мы ложились на них ухом и старались угадать, какой идет поезд: пассажирский или товарный? И были среди нас такие мастера, что никогда в этом не ошибались.

Я поглядываю на братишку, балансирующего сейчас на рельсе, и невольная грусть охватывает мое сердце. Почему-то мне кажется, что мы уедем не за тридцать километров, а за тридевять земель. Кажется, что и этот полустанок со скромной деревянной будкой, которую лишь рабочие поезда замечают, а пассажирские гордо проносятся мимо, и дорога к нашему селу, и само село, и речка, и поле, — все это навсегда уходит из моей жизни. Тревожно и беспокойно становится мне, хотя в этом я никогда и никому не признался бы.

«Скорей бы пришел поезд», — обреченно думаю я, и, словно вызванный мною, там далеко-далеко, где рельсы сливаются в тонкую нитку и исчезают в лесу, появляется поезд. Сначала виден только дымок. Он поднимается все выше и выше, и вот уже видны и труба, и колеса, и небольшие, словно игрушечные, вагончики. Все это мчится, кажется, прямо на нас и вот, тяжело пыхтя, с дребезгом и лязгом останавливается рядом.

Мы с мамой бежим к ближайшим дверям. Спешим, потому что поезд стоит всего одну минуту. Карабкаемся на высокие ступеньки и едва успеваем забраться в тамбур, как паровоз залихватски свистит, резко дергает вагоны и мчится дальше.

Изо всех сил вцепившись в поручни, я смотрю на Сергейку. Он стоит около рельсов и старательно машет нам рукой. Чем дальше мы отъезжаем, тем меньше и меньше становится фигурка Сергейки, и мне почему-то становится жалко брата.

— Ма, — тихонько говорю я, войдя в вагон и усаживаясь на скамейке, — почему мы не взяли Сергейку?

Мама не отвечает. Может, не услышала, а может, не знает, что сказать. Тогда я усаживаюсь поближе к узкому окну вагона и прислоняюсь к раме лбом.

Средняя школа, в которой мне предстояло учиться, находилась в середине железнодорожного поселка, застроенного деревянными, на четыре квартиры, бараками, все, как один, похожими на пеналы для карандашей и ручек. Я шел и удивлялся: как живущие в них люди отличают дома один от другого? Все под приплюснутыми, покрытыми красной краской крышами, все ограждены реденьким штакетником, в каждом дворе — небольшие тощие деревца, прозябающие на унылой желтовато-серой песчаной земле. Песок был всюду: во дворах, на улице, в моих ботинках. Даже ступать по нему было трудно.

Наконец добрели до школы. Стоит она тоже на песчаной площадке, хотя деревья здесь погуще и забор из штакетника намного новее. Само же школьное здание похоже на дворец: двухэтажное огромное строение с такими большущими окнами, что для стен вроде бы и места не остается. Во все глаза смотрю на широченные стекла и удивляюсь, как они до сих пор уцелели. Неужели ученики этой школы рогаток не имеют?

— Вот здесь ты будешь учиться, — благоговейно говорит мама. И сразу же добавляет: — Конечно, если тебя примут.

Мама волнуется. Вытирает носовым платочком ладони, поминутно приглаживает волосы. Словно ей, а не мне поступать в восьмой класс. Ну, вот, доходит очередь и до моей персоны:

— Застегни верхнюю пуговицу… Вечно она у тебя расстегнута! Боже, а волосы! Да не крути ты головой, дай хотя бы немного причесать… А уши! Только вчера ведь мыла… Ну разве можно идти к директору с такими ушищами?

Мне кажется, что директору надо в мой аттестат смотреть, а не в уши заглядывать. Мама, однако, другого мнения и тщательно протирает платочком мои уши.

— Ты у меня смотри: будешь сидеть у директора — ногами не шаркай, — напутствует она меня напоследок, — и руки чтоб на коленях держал. И головою не крути, а все время на директора гляди.

Подавленный величием момента, я смиренно киваю.

Директорский кабинет такой же огромный, как и вся школа. Мы с мамой замерли возле двери, не осмеливаясь вступить на роскошную ковровую дорожку.

Директор восседает за массивным столом, спиной к окну, лицом к нам. Наверное, он небольшого роста, так как над столом виднеются только его голова и плечи. От его головы никак не могу отвести зачарованного взгляда. Сколько на свете прожил, никогда такой блестящей лысины не видел. Была она похожа на только что облупленное пасхальное яйцо. Как в гипнозе, не отводя глаз от директорской лысины, я опустился на краешек стула и замер, поджав ноги и положив ладони на колени. Так, как мама учила…

Из школы мы выходили веселые и счастливые. Мама вся сияет — гордится мною, что я уже восьмиклассник.

— Знаешь что, Толечка? Давай-ка в кино сходим!

— В кино? Вот это да! Пойдем в кино!..

— Но сначала зайдем в столовую, — несколько гасит мама мою радость. — Ты ведь, наверно, есть хочешь?

Конечно, хочу. Да еще в столовой! Интересно ведь посмотреть, как и что там едят.

В столовой людей — как пчел, а между ними мечутся женщины в серых халатах, посуду собирают.

Понемногу мы продвигаемся в очереди к кассе. Я зажимаю в руке две ложки, две вилки и две чайные ложечки — их при входе нам дал мрачного вида дядька. При этом предупредил, что, когда будем уходить, ложки и вилки надо сдать другому — тому, который напротив него стоит. Не сдадим — из столовой не выпустят.

— Для чего это? — удивляется мама. — Почему нельзя просто на столе оставить?

— Для того, дамочка, чтобы не разворовали. Один, у кого совесть есть, оставит, а другой к себе в карман сунет. Да еще пару чужих прихватит…

Теперь я гляжу в оба, чтобы кто-нибудь ненароком не похитил наши ложки и вилки. Все с большим подозрением поглядываю на парня, который непрестанно на меня напирает. Сам в замасленной спецовке, руки в мазуте, на взъерошенных волосах еле держится видавшая виды кепка: такие-то небось и охотятся за ложками. Резко отстраняюсь от него и тут же получаю крепкий подзатыльник.

— Я тебе что — котлета, что на вилку насаживаешь?!

Отскакиваю от мужчины, которого нечаянно кольнул. А он во весь голос ругается.

Конечно, все вокруг хохочут, а у меня от мощного леща голова гудит. Да еще мама по дороге к столу отчитывает:

— С тобой на людях показаться нельзя!

Виновато помалкиваю. Хотя, если как следует разобраться, не так уж я виноват в случившемся. Разве было бы лучше, если бы тот мазурик наши вилки спер?

Взять значившиеся в меню ростбиф или гуляш мама не рискнула — кушанья неизвестные, да и к тому же дорогие. Поколебавшись немного, заказала вместо них две порции котлет и два стакана какао.

Пробовать котлеты мне уже доводилось, а вот какао — никогда. Хотя как-то раз видел раздавленную пустую коробку из-под него, на которой была надпись «Золотой ярлык». От коробки шел таинственный и волнующий запах, и в моем воображении возникали далекие заморские края, караваны верблюдов, толстобокие корабли, смуглые пираты. И вот этот сказочный напиток стоит передо мной, и я его буду пить, как только доем котлету.

— Не спеши, — говорит мама, смущенно оглядываясь вокруг. — Ты как будто сто дней ничего не ел.

Проглотив побыстрее котлету, я наконец-то припал к своему стакану, наслаждаясь душистым напитком…

Домой возвращались уже вечером, так как все-таки и в кино сходили. И кого, как бы вы думали, увидели мы, когда из вагона вышли? Сергейку!

Мама своим глазам не поверила:

— Ты?.. Да как ты тут оказался?

Молчит — ни гугу.

— Дома ты хоть был?

Об этом мама могла бы и не спрашивать. Сергейка с головы до пят был покрыт мазутом и выглядел как трубочист после дня работы.

— Что же ты молчишь? — не на шутку начинает сердиться мама. — Язык проглотил?

Подошел путевой обходчик — оказывается, мамин знакомый.

— Так это, значит, ваш сынок? А я-то его целый день гонял, чтобы на рельсах не болтался. Еще под поезд попадет — мне тогда отвечать за него придется…

Мама благодарит обходчика, и все мы втроем двигаемся домой. Сергейка жует огромную горбушку, которую мама отломила от буханки свежего хлеба, и глаза его — от голода, что ли? — прямо горят.

Разделавшись с горбушкой, Сергей потихоньку отстает от мамы и, приблизившись ко мне, шепотом спрашивает:

— А что мне мама купила?

Только теперь я понял, веревочкой какого ожидания был привязан к железнодорожной колее мой братишка.

Загрузка...