Проснулись мы в то утро рано, задолго до первого школьного звонка. Точнее говоря, проснулся рано я, а Федька и не думал подниматься: ругался вовсю, натягивая на голову одеяло.
— Федь, а Федь! Вставай же!
— М-м-м… А сколько времени?
Я стремглав бросился в соседнюю комнату, где обитали огромные часы, похожие на гроб, поставленный стоймя. Они так уныло и неохотно отсчитывали часы и минуты, что мне всегда казалось: стоит только им остановиться, потом заводи не заводи — стрелки ни за что с места не сдвинутся.
— Ничего, успеем, — позевывая, ответил Федька, когда я ему сказал, что уже четверть восьмого. Нехотя выбрался из-под одеяла, спросил: — И куда это мои ботинки подевались?
Чем дольше он возился, тем большее нетерпение меня охватывало. Казалось, что мы обязательно опоздаем, что заявимся в школу, когда все уже будут сидеть за партами. А как тогда в класс зайти?
— Давай-давай, Федь, быстрей одевайся!..
Наконец-то все заботы и сборы позади — и оделись, и умылись, и позавтракали. Наконец мы выбегаем на улицу.
Утро встречает нас торжественно и празднично. Небо стоит высоко-высоко, и редкие облачка серебристыми паутинками плывут по нему. Солнце вовсю сияет нам прямо в лицо, и Федькины оттопыренные уши горят, как фонари. Он размахивает своим новеньким портфелем, и под солнечными лучами ярко поблескивает никелированный замок. Мне кажется, что Федька нарочно так размахался, чтобы поиздеваться надо мною. Дело в том, что у меня в руках кошелка не кошелка, сапог не сапог, а черт-те что.
«Черт-те что» появилось на свет после того, как я наотрез отказался брать с собою старую, ношеную-переношеную сумку, с которой ходил и в пятый, и в шестой, и в седьмой класс.
С моей стороны это было не совсем честно: сумка все эти годы служила мне верой и правдой, всегда была добрым, надежным товарищем. Сколько раз летела она на пол, в снег, на траву, а то и просто в дорожную пыль, потому что никогда не было времени аккуратно положить ее где-нибудь. А разве не мчалась она наперегонки с другими сумками по льду — чья дальше других отлетит? И разве не принимала боевое участие в многочисленных сражениях, разгуливая по головам и спинам моих противников? Разве надежно не скрывала все те вещи, о которых взрослым не требовалось знать, — то рогатку, то пугач, то «запретную» книжку. Хотя бы того же Мопассана: при одном намеке на него мама начисто пообрывала бы мне уши.
Но что поделаешь! Честно отслужила свое сумка, но ехать с нею в город мне было стыдно.
Вот тогда-то и пришла маме мысль сшить мне портфель. Вскоре она торжественно извлекла из кладовой голенища от женских сапожек. Мама их носила, когда была еще молодой, и последний раз надевала задолго до моего рождения.
С подобающим почтением разглядывал я старые, потрескавшиеся от времени голенища и никак не мог в толк взять, для чего их мама вытащила.
— Мы из них закажем тебе портфель.
— Портфель?
— Ну да… Отнесу к немому, и он такой сошьет, что будет не хуже настоящего.
Признаться, тогда я даже спорить не пытался. Меня разобрало любопытство: что же из этого может получиться?
Немой, который обувал по меньшей мере половину села, наверное, никакого понятия не имел, что представляет собой портфель. Поэтому кроил и шил так, как подсказывала ему фантазия. Главное, о чем он старался, чтобы не было износу его творению. «Чтобы в воде не промокал, — показал, подмигивая, в небо, — чтобы и по швам не расходился», — ткнул пальцем сначала в дратву, потом в мою сторону.
— Когда же за ним прийти? — поинтересовалась мама.
Немой, приложив ладонь к груди, показал затем семь растопыренных пальцев.
Ага, значит, через неделю.
Спустя назначенный срок мы пришли к немому. Увидев нас, он отложил в сторону чей-то ботинок, поднялся с табуретки и достал с полки что-то завернутое в мешковину. Когда он развернул сверток, мы с мамой невольно содрогнулись.
Это было нечто среднее между нищенской сумой, сумкой почтальона и кожаным ведром, таким, какое кучера прихватывали с собой, отправляясь с обозом в дальний путь. Одним словом, некий чудовищный гибрид всего этого. В этом предмете с одинаковым успехом можно было носить воду, ставить тесто, хранить картошку и заквашивать яблоки.
Радостно гмыкая, немой показывал, как надо «портфель» зашнуровывать, пытался надеть мне на плечо. Чтобы не обидеть немого, мама сказала, что ей портфель понравился.
— Нет, он все-таки неплохой, — убеждала она сама себя, когда мы возвращались домой. — Ты только посмотри, какой он прочный.
Что прочный, так прочный: был бы хоть немного поменьше! И не такой неистово рыжий!
— Не большая это беда, — утешала меня мама. — Походишь сейчас с ним, а на следующий год, будем живы-здоровы, куплю тебе настоящий портфель.
Что поделать? И на том спасибо. А пока суд да дело, снимаю эту громадную суму с плеча, беру ее под мышку, чтобы меньше мозолила глаза: чудилось, что все проходящие мимо только на мой «портфель» и глядят.
Вот, наконец, и школа. Она встречает нас празднично сияющими окнами и трепещущим на ветру большущим транспарантом на красном полотнище: «Добро пожаловать!» Это приглашение относится и к нам с Федькой. И, входя во двор школы, я невольно выпячиваю грудь.
Тут полным-полно учеников: и старших, и младших, и совсем еще цуценят. Первоклассников сразу заметно: они как пришли сюда с мамами и папами, так от них не отходят. И глаза у них — как пятаки. А между ними туда-сюда снуют те, что немного постарше, — из второго, третьего и четвертого классов. Носятся так, что аж в глазах рябит. Кричат, верещат — плотва, одним словом. Даже не верится, что и я когда-то был таким, как они.
Ученики пятого, шестого и седьмого классов ведут себя более сдержанно. Девочки особенно. Эти прохаживаются стайками по две-три, обняв друг друга за плечи, а на мальчиков не обращают никакого внимания. Задаваки, да и только!
Впрочем, интересуют меня не они, а те, что почти взрослые: восьмиклассники-десятиклассники, к которым отныне принадлежу и я. Больше всего я присматриваюсь к десятиклассникам. Почти у всех наглаженные брюки, ботинки начищены до блеска. Вид у них серьезный. Оно и понятно: всего один год — и они со школой распрощаются!
А девчонки! К ним теперь и не подступись! Расфуфырились — косы в лентах. Никак не верится, что это те же самые девчонки, которые совсем недавно сломя голову носились вместе с нами.
Вот и Оля Чровжова. Расхаживает, обнявшись с какой-то городской девочкой. На меня даже не взглянула, когда мимо проходила, хотя я нарочно встал у нее на дороге.
Ну и ладно! Подумаешь!..
Обиженный до глубины души, начинаю искать глазами Федьку. Но он не иначе сквозь землю провалился. А ведь обещал не оставлять меня одного, познакомить с ребятами. В отчаянии бросаюсь искать его, да разве в такой кутерьме кого-нибудь найдешь? Да еще с таким портфелем, с этим рыжим чудищем, которое поминутно приходится за спину прятать.
С Федькой столкнулись, когда я уже потерял всякую на это надежду. Но он не очень-то мне обрадовался: был увлечен беседой с каким-то пареньком, наверное своим одноклассником.
— Тебе чего?
— Федь! А мне куда идти?
— Становись к своему классу… Вон там, видишь, они строятся… — ткнул пальцем куда-то вбок, лишь бы я поскорее от него отцепился.
Отхожу от Федьки, смотрю вокруг во все глаза — ищу свой класс. Ага! Вон они! Какой-то паренек взобрался на крыльцо, размахивает руками и изо всех сил выкрикивает:
— Восьмари, давай ко мне!
Пробираюсь к нему, а он уже командует:
— Двоечник к двоечнику — ста-а-новись! Направо р-р-ав-няйся!
Смех, выкрики, кто-то становится в строй, кто-то нет, так как этот парень вовсе не учитель и никто ему нами командовать не поручал. Директор, который как раз проходил мимо, сделал ему замечание:
— Кононенко? Вы опять за свое!..
— А что такого я сделал, Василий Васильевич? — весело возмущается тот. — Я ведь вам помогаю!..
Хотя команды никто всерьез не принимает, однако все начинают понемногу строиться. А там уже и другие классы стали выстраиваться, и бесформенная до сих пор толпа, заполнявшая школьный двор, прямо на глазах превращается в стройные, длинные шеренги. Остаются только группки родителей и учителя во главе с директором.
Лысина директора сияет, как солнце. Он поднимает руку, и гомон вокруг него понемногу стихает. Слушаем, что он там говорит. Вернее, слушают только первые ряды, те же, что стоят подальше, почти ничего не понимают. Доносятся только отдельные, выскочившие из фразы слова. Хотим мы того или не хотим, но наши уши улавливают совершенно противоположное тому, что сейчас произносит директор.
— «…балуйтесь… безобразничайте… нарушайте школьную дисциплину…» — категорически звучат указания директора, и нам чем дальше, тем становится веселее.
Потом держала речь десятиклассница — круглая отличница, наверное: в такой день вряд ли кому другому поручили бы выступить. Она таких вещей наобещала от имени всех учеников, что никаким ангелам не снилось: и учителей слушаться, и учиться только на «очень хорошо», и дисциплину не нарушать, и вести себя примерно…
Девочка, что выступала, была красивая, но мне она не понравилась: вероятно, из тех самых, что к учителям подлизываются. Заведется такая в классе — пиши пропало! Пролезет обязательно в старосты — и тогда каждого поедом съест.
После этой девчонки говорил завуч. Он кратко рассказал, что мы будем изучать, какие новые предметы включены в учебную программу. Потом директор взмахнул рукой, с крыльца прозвучал звонок, и мы двинулись в классы.
Учитель с красной повязкой на руке громко предупреждал всех, чтобы оставляли головные уборы в раздевалке и не уносили с собой в классы. Но я кепку снял еще во дворе и спрятал в свою кожаную суму: побоялся, что украдут. Ведь это была единственная моя обнова: настоящая, купленная в магазине кепка с модной пуговицей, с узеньким козырьком. Очень уж хорошо сидела она на моей голове, а еще лучше летала, если ее изо всех сил запустить вверх.
Заходим в высокий коридор, поднимаемся по широкой лестнице. Вокруг все сияет: и пол, и стены, и потолок, и перила лестницы. Веду по ним рукою, двигаясь по ступенькам вверх, и поминутно натыкаюсь на набитые через равные интервалы короткие брусочки, сначала никак не могу понять, для чего они. Наконец осеняет: это ведь для того, чтобы ученики были лишены увлекательной возможности съезжать по перилам.
Еще интереснее на втором этаже: окна такие огромные, что к ним подойти страшно. И видно из них ух как далеко! Даже железную дорогу и станцию. Вдоль стен — металлические баки с водой. Медные краны начищены так, что аж сияют, а кружки — на цепочках, прямо как собачата. Наверное, чтобы ученики ими не дрались и не обливали друг друга водой. А вот и наш класс: просторный, высокий, с большой черной доской, светло-коричневым столом для учителя и низкими черными партами для нас. Пока я проталкивался в класс, не только задние — все места были заняты. Осталось свободным только одно, на первой парте, под самым носом у учителя.
Ничего не поделаешь, пришлось усаживаться за эту парту. Хорошо хотя бы то, что не девчонка будет сидеть со мною, а парень.
— Ты зачем сюда сел? — сердито спрашивает он.
Конечно, виду не подаю, что поначалу испугался. Отвечаю вопросом на вопрос:
— А ты чего?
Парень шмурыгнул носом, и его лицо тут же приняло не угрожающее, а насмешливое выражение:
— А-а, меня сюда все равно пересадит классрук…
— Кто, кто?
— Классрук, классный руководитель… Ты откуда? Из села, что ли? — спрашивает немного погодя.
— Из села. Ну и что?
— Все вы там подлизы…
— Я вовсе не подлиза, — обиженно отвечаю. Неприязненно смотрю на соседа: откуда он такой выискался, чтобы обзывать?
— Тебя как зовут?
— Толя.
— Толя, — повторил парень. — Толька, тюлька, фитюлька… А вот меня — Михаил Иванович Кононенко.
Сам ты тюлька-фитюлька! Тоже мне — Михаил Иванович! Попадись ты мне в нашем селе, я бы тебе показал, какой ты Михаил Иванович!..
Кононенко тем временем достает линейку и карандаш, чертит поперек парты жирную линию.
— Это моя половина, а там — твоя. Залезешь в мою, по носу получишь!
Такое для меня не в новинку: сам не раз делил с соседом парту. Но только когда ссорились. А этот — ни с того ни с сего.
Отворачиваюсь от Кононенко и делаю вид, что он мне совершенно безразличен. Не спеша расшнуровываю свой «портфель», вынимаю чистую тетрадь, ручку, а чернила уже есть на парте — в неразливайках. Чувствую, что Кононенко наблюдает за мной, но не обращаю на него никакого внимания. Если он ко мне так, то и я буду так же.
И зачем только я пошел в этот восьмой? Куда лучше было бы в ФЗУ, вместе с Ванько…
Вдруг прозвучал звонок.
— Электрический, — слышу голос соседа, но никак не отзываюсь: я все-таки на него обижен.
Шум в классе сразу утих: в дверях появился учитель.
Застучали парты, ученики дружно поднялись. Учитель бодро здоровается и быстро идет к своему столу. Раскрывает классный журнал и начинает знакомиться с нами:
— Андриенко!
— Голобородько!
— Данильченко!
В ответ поднимается тот или другой ученик. Слышу свою фамилию и так громко выкрикиваю «я», что по классу катится хохот. Учитель с удивлением посмотрел на меня.
— Садитесь!
Я опустился на свое место, а учитель назвал Кононенко. И тот, явно передразнивая меня, тоже изо всех сил выкрикнул «я». В классе снова захохотали. Учитель, наверно давно привыкший к выходкам моего соседа, только взглянул в его сторону и сказал, чтобы тот тоже садился.
Закрыв журнал, учитель сообщил нам, что его зовут Григорий Викторович и он будет преподавать нам историю.
— Григорий Историевич, — шепчет будто бы сам про себя мой сосед. Вероятно, он уже стал нудиться за этой «погранлинией», однако не я ее прочертил, не мне ее и стирать. Тем временем учитель говорит, чтобы мы достали учебники по истории, и урок начался.
Григорий Викторович рассказывает очень интересно, совсем не заглядывая в книгу. Я оперся подбородком на кулак и собрался внимательно слушать. Не успел сосредоточиться, как что-то хлясь по уху! Не иначе дробинка из рогатки.
Я аж подскочил. Тру ухо, оглядываюсь — кто бы это?
Да разве узнаешь? У всех совершенно невинный вид. Тогда я осторожно, чтобы учитель не заметил, скашиваю глаза под парту, пытаюсь найти, чем же в меня выстрелили… А ничегошеньки!
Только приготовился слушать, как опять — хлясь по уху!
Резко оглядываюсь — те же самые безмятежные лица. Но стоило повернуться к учителю, как снова — хлясь, хлясь!
Начинаю уже злиться. Во-первых, больно, а во-вторых, учителя мешают слушать. Ну, погодите же!
Торопливо ищу на ощупь в кармане… Ага, вот оно! Резинка. Тонкая, упругая, по концам две петельки: на пальцы надевать.
Кладу резинку на коленку, из тетрадки выдираю клочок бумаги. Конечно, патроном было бы куда лучше, но ничего, для первого знакомства и бумага сойдет.
Мой сосед так и стрижет глазами. Он заметил, что меня обстреливают, и теперь сгорает от любопытства: что же это я готовлю в ответ? Даже стеречь свой кордон забыл.
Я плотно свертываю бумажный квадратик, потом сгибаю пополам и сажаю на резинку, на большой и указательный пальцы надеваю петельки, что есть силы натягиваю и, не целясь, из-под локтя стреляю назад.
— Ой!..
Ага! Попал!
Кононенко от смеха давится, аж шипит, а я боюсь мигнуть — сижу навытяжку, от учителя глаз не отрываю.
— Что случилось? — спрашивает он недовольно. — Почему вы кричите, Голобородько?
— Меня кто-то по губе ударил! — жалуется тот.
— Вы как маленький! — с досадой отмахивается от него Григорий Викторович. Но Голобородько не унимается:
— Ага, маленький! Вас бы кто-нибудь так ударил!
— Ладно, ладно! Потом разберемся, — нетерпеливо прерывает его Григорий Викторович. — Кононенко, вы что, дома не выспались?
Мой сосед отрывает от парты голову и отвечает, что выспался.
Урок продолжается, стрельба тоже продолжается. Правда, она стала менее интенсивной: я прикрыл уши ладонями, и тем, кто сидит сзади, обстреливать меня теперь не так интересно. Прислушиваюсь к учителю и обещаю себе, что завтра обязательно приду с настоящими зарядами — не бумажными, а из картона. Вот тогда почувствуют.
На перемене, как только учитель вышел из класса, ко мне подошел Голобородько. Тот самый, которому я влепил свой бумажный гостинец. Он был на голову выше меня, и руки у него длиннющие, как у гориллы.
— Это ты меня ударил?
— Вовсе не я…
— Не ты? А что у тебя в парте?
Я и опомниться не успел, как Голобородько выхватил мою сумку.
— Ребята, мяч!
Сцепив зубы, я бросился к нему:
— Отдай!
— Ребята, лови! Гоп-ля!
«Портфель» стал летать по всему классу. Я кидался от одного ученика к другому, но лишь натыкался на пустые руки, а за моей спиной истошно и весело звучало: «Гоп-ля!»
Наконец, «портфель» снова попал в руки Голобородько. Он спокойно подождал, когда я подскочу к нему, и поднял вверх руки.
— Отдавай!
— А ты попробуй достать!
Я не выдержал и изо всех сил толкнул его в грудь. «Портфель» полетел на пол, Голобородько чуть не упал, тут же ринулся на меня и вцепился в волосы…
Нашу возню прервал звонок. После этого мне уже было не до уроков.
— Он тебя будет бить, — на следующей перемене сообщил Кононенко. — Сказал, что все кости тебе переломает.
— Ну и пусть… Видал я таких!
Однако на душе у меня было совсем не спокойно. Не столько тревожила предстоящая драка, сколько то, что все вокруг чужие, все против меня. Даже мой сосед, даже Чровжова Олька.
На большой перемене отправился на поиски Федьки. Если и он отречется от меня, то тогда и жить на свете не стоит.
— Знаю я этого Голобородьку, — говорит Федька. — Так, значит, когда он тебя бить будет?
— Сегодня, после уроков. — И добавляю, чтобы Федька не подумал, будто я очень боюсь: — Понимаешь, они там все за него, все против меня.
— Я пойду с тобой, — принимает решение Федька. — Ты без меня один не иди, слышишь?
Когда окончились занятия, Федька ждал меня в коридоре. По дороге наставлял:
— Он длиннее тебя, так ты его бей под дых…
Сколько времени мы дрались, не знаю. Только в голове звон стоял и глаза застилало. Да еще воздух стал совсем раскаленный. Потом кто-то меня обхватил за пояс (оказалось, что это был Федька), а я все продолжал молотить кулаками воздух, бросался вперед, хотя враг мой исчез, будто сквозь землю провалился.
— Молодчина! — по дороге домой хвалил меня Федька. — Голова здорово болит?
Я ощупывал саднящие шишки и сквозь запекшиеся губы выдохнул, что вовсе не болит.
На следующий день я появился в школе увенчанный лаврами победителя. Да еще над кем! Над самим Голобородько! Самым сильным из всех учеников восьмого «В».
Ребята, которые еще вчера не обращали на меня никакого внимания, теперь спешили первыми поздороваться. Изо всех сил жали руку, не иначе хотели сами удостовериться, такой ли я силач.
Вот в класс влетел Кононенко — красный, задыхающийся, взбудораженный. Швырнул в парту портфель, во весь голос поздоровался:
— Привет, Тюлька!
Не успел я обидеться, как он ткнул меня под бок кулаком, сказав восхищенно и весело:
— Ну и здорово же ты навешал этой дубине! Так ему и надо!
Я не спрашиваю, почему именно «надо», для меня было вполне достаточно того, каким восхищением сияли глаза Мишки. А то, что называет меня Тюлькой, — так это наверняка не по злобе, и обижаться на него потому совсем не надо.
Однако недолгим было мое счастье: прямо с первого урока меня вызывают к директору.
Шел я к нему и думал: за что же ругать будет? Ведь сколько лет учился, ни разу на приятные разговоры не вызывали. Учительская всегда была для меня местом искупления вины, суровых внушений.
— А, это ты… Ну-ка, подойди поближе!
Медленно приближаюсь к огромному блестящему столу, из-за которого зловеще сияет директорская лысина.
— Рассказывай, что ты вчера после уроков натворил.
Только теперь стало ясно, зачем я понадобился директору. Значит, про вчерашнюю драку кто-то все-таки донес. Но почему же тогда только меня одного вызвали?
Низко опускаю голову. Не знаю, что говорить директору, к тому же стараюсь упрятать свои синяки от его грозного взора.
— Дрались? — допытывается он. — Ты что, язык проглотил? Так из-за чего же вы подрались?
Отмалчиваюсь. Как ему объяснишь, чтобы понял, почему все произошло?
— Молчишь?! Значит, то, что рассказал Голобородько, правда?
Голобородько?!
От возмущения у меня перехватило дыхание. Чего-чего, а такой подлости никак не ожидал. Меня охватывает мрачное отчаяние. Теперь пусть сколько угодно меня ругает, пусть наказывает, как только вздумается, ни одного слова я больше не скажу. Все равно не поверит.
Еще ниже опускаю голову, чтобы директор не заметил слезы боли и обиды. Украдкой их глотаю, с горечью думаю: «Ну и ладно, ну и пусть!»
— Так и будем молчать? — спрашивает сердито директор.
После долгой паузы произносит:
— Хорошо. Учту, что это первое допущенное тобою нарушение. Но имей в виду: если еще кто-нибудь на тебя пожалуется, исключу из школы. Мне хулиганы не нужны.
Потом что-то медленно пишет на листке бумаги. Аккуратно складывает пополам, вкладывает в конверт, заклеивает.
Отвезешь домой и передашь матери! А теперь иди!
Совсем убитый вышел я от директора. Жег мне руку конверт, а еще больше — обида, чувство того, что меня наказали совсем несправедливо. В голове сумрачные мысли о том, что, наверное, придется оставить школу. Напоследок войти в класс (чтобы он провалился!), собрать учебники (чтоб они сгорели!) и, не взглянув ни на одного из восьмиклассников, выйти вон.
Медленно вхожу в класс, усаживаюсь за парту. Ощущаю взгляды всего класса. Наверно, такой уж несчастный у меня сейчас вид.
— Был у директора?
Кононенко совсем забыл о всяких там «кордонах», подсаживается ко мне ближе. Все вы теперь хорошие, а кто громче всех кричал, когда по всему классу мой «портфель» швыряли?
Отворачиваюсь от него, делаю вид, что углубился в учебник. Хотя, по правде, ни одного слова не понимаю, буквы так и прыгают перед глазами.
— Что он тебе говорил?
— Ругал, — отвечаю, чтобы он отстал. И, не выдержав, делюсь с ним откровенно: — Матери вот письмо написал. За вчерашнее.
— А откуда он узнал?
— Голобородько ему пожаловался.
— Голобородько?!
Кононенко или делает вид или на самом деле никак не может поверить. Потом быстро выдирает листок из тетради, разрывает пополам, еще пополам, что-то взволнованно пишет. Я даже не пытаюсь прочитать — мне все стало безразличным: решил, что в школе ни за что не останусь.
Тем временем Кононенко свертывает записку и незаметно для учителя кладет на соседнюю парту.
В классе постепенно возникает какое-то движение. Неприметное, неуловимое, тщательно скрываемое от учительского ока. Едва слышно шуршит бумага, поскрипывают перья и тихо перелетают записки с парты на парту. Вот и учитель начинает ощущать, что в классе происходит нечто необычное, несколько раз он прерывает свой рассказ. Но сколько ни приглядывается — ничего заметить не может. Куда там! В течение семи лет ученики прошли не абы какую школу конспирации.
Прозвенел звонок. Как только закрылись двери за учителем, Мишка вихрем сорвался из-за парты, бросился к Голобородько.
— Это ты директору донес?
— А тебе какое дело? — буркнул Голобородько.
— Ага, значит, все-таки донес? — наскакивал на него Мишка. — А ну пошли к директору!
— Иди сам, если тебе приспичило!
— И пойду! Ребята, кто со мной? Гаврил, ты пойдешь?
— Пойду!
Высокий парень с гладко зачесанными светлыми волосами подошел к Кононенко и стал с ним рядом.
— И я с вами!
Девочка, что сидела за одной партой с Олей Чровжовой, тоже вышла из-за парты и стала рядом с Кононенко.
— Может, и ты меня бить будешь? — с вызовом бросил Голобородько.
— Давай-ка сюда это письмо, — командует, обращаясь ко мне, Кононенко. — А ну, пошли к директору.
Письмо отдаю с неохотой. Мне почему-то стало неловко, особенно перед девчонкой.
Кроме них троих, никто больше к директору не пошел. Кто молча сидел на своем месте, а кто разговаривал, пререкался, однако все с нетерпением ждали, чем же закончится вся эта история. А когда в дверях появилась делегация и Кононенко с порога закричал: «Наша взяла!», класс взорвался таким дружным «Ура-а!», что у меня даже уши заложило. Кричали все: и те, что за меня, и те, что за Голобородько. Молчали двое: Голобородько и я.
С того дня я никогда больше не дожидался после уроков Федьку, чтобы идти домой вместе с ним. У меня появились новые друзья. И Кононенко с Гаврильченко, и Нина Рыбальченко — та самая девочка, что сидит рядом с Олей Чровжовой, и еще один парень, который имеет необычное имя Ким, то есть Коммунистический Интернационал молодежи. У Интернационала нежное девичье лицо и такие длинные густые ресницы, что любая девочка им позавидовала бы.
Все они жили в том же углу поселка, что и я. Мы шли вместе веселой, шумной ватагой, и никогда еще не было мне так хорошо, так легко и радостно на душе…