Спроси меня кто-нибудь, какая дисциплина самая ненавистная, я, не колеблясь, назвал бы немецкий язык. По правде говоря, мне никогда не приходилось встречаться ни с одним учеником, который его любил бы. Да и за что можно было любить этот предмет, если он требовал постоянной зубрежки, заучивания слов, которыми мы не пользовались вовсе: ни на других уроках, ни тем более вне уроков. Но однажды мне все-таки довелось применить знание немецкого языка.
Случилось это в седьмом классе, где-то под Новый год. В нашем клубе тогда появился бильярд — огромный стол, покрытый зеленым сукном. Каким образом его направили в сельский клуб, никто толком не знал. Возможно, наш клуб перечислил деньги на инструменты для духового оркестра, а их не оказалось. Тогда вместо труб и кларнетов нам и подбросили бильярд. До сих пор вспоминаю ту сцену: возле только что вернувшейся из района грузовой машины стоят рыжий парень — заведующий клубом Иван — и заведующий сельсоветом дядька Андрей, который громыхает на всю улицу:
— У тебя голова на плечах есть? Ты что этакое привез?
— Так это же бильярд…
— «Билярд, билярд»… Гроб тебе из него сколотить — вот тогда и будет тебе билярд!
Как бы там ни было, но не отсылать ведь обратно, коли уж привезли. И дядька Андрей, для порядка покричав еще, махнул рукой.
Бильярд собирали два плотника: сколько дней морочились с ним. Где молотком, где обушком, по своему разумению, где подогнали, а где и подтесали. Шары после той экзекуции катились как пульки — все к одному борту, к одной и той же лузе. Парни ходили вокруг с киями, штрикали то один шар, то другой, а мы лишь с завистью со стороны глазели. Нам даже руки сводило — так хотелось взять кий, да Иван упорно отгонял нас от бильярда — зеленое сукно, видите ли, берег.
Наконец однажды он сказал мне и Ванько, что позволит несколько раз ударить кием по шарам, если мы очистим от снега дорожку от клуба до проезжей дороги.
Снегу тогда навалило ой-ей-ей сколько. От клуба до дороги было не меньше четырехсот шагов, пришлось нам с Ванько немало попотеть, пока справились. А Иван время от времени выходил на крыльцо и покрикивал:
— Шире, шире разгребайте! Чтобы и машина могла пройти!
От нас валом валил пар, когда, управившись, мы вошли в клуб. Тут Иван снова заколебался:
— А вдруг сукно порвете? Кто тогда платить будет?
Как мы его ни уверяли, что ни за что не порвем, как ни просили, Иван так и не подпустил нас к бильярду.
— И не просите, ребята, ничего у вас не выйдет! Идите лучше на балалайке поиграйте.
Обиженные до глубины души, возвращались мы домой. Наши сердца пылали жаждой мести. Ванько предлагал взять в руки лопаты, снова засыпать дорожку снегом, да еще полить водой на ночь, чтобы потом грыз ее Иван зубами. Но я охладил друга, сказав, что разве, кроме нас, не найдутся в селе другие такие же дураки? Ивану стоит только свистнуть — руками выгребут! Нет, если мстить как следует, то надо что-нибудь другое придумать. Такое, чтобы Ивана всего скрючило.
И я придумал.
Иван был влюблен в нашу молоденькую учительницу немецкого языка Парасю Михайловну. Когда она появлялась в клубе, Иван словно пьянел, начинал терять равновесие на ровном месте и даже билеты забывал спрашивать. Мы этим частенько пользовались: шли гурьбой за Парасей Михайловной. Пока Иван в себя придет, нас, глядишь, добрый десяток в клуб проскочит.
Влюбленность Ивана не была тайной и для Параси Михайловны. Но она почему-то не испытывала от этого никакого удовольствия, а сильно гневалась на Ивана и не раз сердито его отчитывала, чтобы перестал таращить на нее глаза и не делал для всего села посмешищем.
Вот я и решил написать ему вроде бы от Параси Михайловны записку, чтобы Иван узнал, чего он на самом деле стоит. Поначалу писал прозой, но моя душа, горевшая праведным гневом, требовала высоких чувств, и я, несколько раз перечеркнув написанные строки, ударился в поэтический слог. Спустя час напряженной творческой работы вот что получилось:
Рожа у тебя как у жабы,
Голос у тебя как у бабы,
Глаза у тебя как у рака,
А сам рыжий, как собака.
Прочитал Ванько. Тому очень понравилось. Тогда я изготовил конверт, заклеил вареной картошкой и вручил Ванько, чтобы отнес в клуб и сказал, что это от Параси Михайловны.
Но Ванько заупрямился: а что, если Иван успеет прочитать «любовное послание», прежде чем он успеет дать деру?
Тогда-то я и додумался переписать свои стихи немецкими буквами. А так как Иван никогда в жизни немецкий язык не учил, то, пока доберется до смысла, мы с Ванько успеем отбежать на расстояние, вполне для нас безопасное.
Не мешкая мы уселись за стол, раскрыли учебник немецкого языка и принялись за дело. Ни одного домашнего задания мы так усердно никогда не готовили.
Наконец труд был завершен. Старательно переписал я стихи, да еще подписался: «Параска Михайловна». Снова в ход была пущена картошка, конверт тщательно заклеен, но мне показалось это недостаточным, я еще нарисовал сердце, пробитое стрелой.
— Здорово! — одобрил Ванько. И, наморщив лоб, добавил: — Теперь еще подпиши: «Жду ответа, как соловей лета».
Дописал и это!
— А может, он уже знает по-немецки? — допытывался осторожный Ванько.
— Да откуда ему знать-то? Он ведь всего четыре класса кончил.
Договорились, что понапрасну рисковать не будем и, как только Иван распечатает конверт, сразу же дадим стрекача.
Ивана мы застали в клубе. Он как раз скамейки расставлял перед киносеансом.
— Ага, ребята! — обрадовался он. — А ну, давайте, помогите!
— Нам некогда. Мы вот письмо тебе принесли.
— Какое письмо?
— От Параси Михайловны.
Услышав о Парасе Михайловне, Иван стал еще более рыжим. А когда взял из моих рук конверт и увидел пронзенное стрелою сердце, то совсем запылал, и мы, чтобы не оказаться в самом центре пожара, тут же улепетнули из клуба.
— Хлопцы! Эй, хлопцы! — Иван уже выскочил на крыльцо и отчаянно махал рукой. — Помогите записку прочитать! Дам на бильярде поиграть!
— Пусть кого дурней себя поищет, — мстительно выдыхал на бегу Ванько. — А здорово мы с тобою придумали!
Я, конечно, соглашался, что действительно придумано здорово, особенно если Иван разыщет кого-нибудь пограмотнее себя и услышит то, что сказано о нем в письме. Откуда же мне было знать, что у Ивана в голове в самом деле клепок не хватает. Что он, не найдя среди взрослых знатока немецкого языка, дождется Парасю Михайловну и вручит ей записку. Да если бы одну записку, а то ведь еще с конвертом, на котором написано: «Жду ответа…» — и сердце, пробитое стрелою.
Читать послание Парася Михайловна не стала. Она только спросила Ивана, который совсем плавился от счастья, кто ему передал письмо, и сразу же ушла из клуба.
После этого случая и того, что за ним последовало, к немецкому языку я окончательно охладел. Уже в восьмом классе этот предмет преподавала Клара Карловна. Она и внешне была типичная немка: белокожая, беловолосая, с редкими белыми ресницами над холодными бледно-голубыми глазами. С нами разговаривала исключительно по-немецки и только изредка что-нибудь поясняла по-русски. Часто я ее вовсе не понимал и переспрашивал Кононенко.
Иногда Кононенко переводил, а иногда нес полнейшую околесицу. Я, конечно, обижался, а Клара Карловна, уловив наше перешептывание, стучала по столу длинным сухим пальцем и строго предупреждала:
— Но! Но!
Моей особой Клара Карловна заинтересовалась в первый же день нашего знакомства. Когда поручила мне прочитать новый текст из учебника, то едва не упала в обморок от моего «немецкого» произношения.
— Генуг! Генуг! — аж стонала немка.
После меня вызвала Олю Чровжову, у которой произношение было никак не лучше. И тогда она приняла решение: прикрепить к каждому новенькому хорошего ученика из нашего же восьмого класса.
— Как ето говорит? Взат… Взат…
— На буксир, — первой догадалась Оля.
— Я, я! На пуксир.
Мне сразу же стало интересно: кого назовет Клара Карловна? Очень хотелось, чтобы Васю Гаврильченко. Неизвестно только, примерный ли он у нее ученик или нет?..
Нина — хорошая девочка, вот только педагог из нее никудышный. Возможно, это потому, что не хватает терпения. Или нервов, как говорит моя мама.
— Ты просто невозможный! — всякий раз взрывается Нина и подскакивает с места. Щеки ее пылают, губы дрожат, в глазах блестят гневные огоньки. — Дер! Понимаешь, дер, а не ди!
Я тоже начинаю сердиться: почему именительное мужского рода вдруг в немецком языке становится женского?..
Чем глубже мы с Ниной забираемся в дебри немецкой грамматики, тем чаще ссоримся. И не однажды Нина, отшвырнув учебник, кричала, что больше у нее сил нет. Что я кого угодно своими «почему» до слез доведу.
— Завтра же скажу Кларе Карловне, пусть кого-нибудь другого к тебе прикрепит!
— Ну и говори! Подумаешь, тоже мне учительница нашлась! Сама ничего толком не знаешь!
— Ах, так!..
Нина хватала учебники, ожесточенно запихивала в портфель и выскакивала из класса.
— После всего этого я тебя и видеть не хочу! — сердито бросала с порога.
Но я хорошо знал, что все эти угрозы исполнены не будут, что завтра Нина Кларе Карловне ничего не скажет, а снова после уроков сядет на первую парту рядом со мной. Ведь и ей, как и мне, чего-то недоставало бы, оборвись сразу этот каждодневный «буксир». Если я оставался с Ниной после уроков сначала назло Оле Чровжовой, то со временем стал ощущать, что даже немецкий язык может быть увлекательным. Это когда мы с Ниной склонялись над одним учебником и ее волосы касались моей щеки. Никогда не думал, что могут быть такие приятные, такие нежные волосы. Каюсь, частенько говорил Нине, что свой учебник я забыл дома.
Как бы там ни было, мой немецкий язык постепенно выправлялся. Я уже вполне прилично читал, правильно произносил слова и не блуждал, как среди трех сосен, в тех самых артиклях, определениях единственного и множественного числа. Даже Клара Карловна однажды сказала, что она довольна моими скромными успехами. Услышав это, я невольно оглянулся на Нину. Глаза ее сияли, она явно гордилась мною. Как-никак это был ее первый педагогический успех: Нина и во сне, наверное, себя видела учительницей — не немецкого, правда, а математики…
Вот уроки заканчиваются, и мы собираемся домой. Нам было по дороге, несколько кварталов мы шли вместе, и сейчас, спустя много лет, когда вспоминаю те наши совместные прогулки, то почему-то кажется, что они всегда были освещены ярким солнцем. В том солнечном сиянии, чистом и радостном, я вижу Нину, от белых парусиновых туфелек до белокурых, золотистых волос, что свободно падали на плечи. Тогда была такая мода, что девочки безжалостно чекрыжили косы и как-то особенно, как-то независимо и гордо встряхивали распущенными волосами.
Всю дорогу мы разговаривали. О чем — существенного значения не имело: нам было радостно, мы все время смеялись, часто сами не зная почему. И мне очень хотелось, чтобы дорога от школы с каждым днем становилась длиннее, а время не бежало так быстро.
Однажды Нина прислала мне записку. В нашем классе записки писали только во время уроков. Когда нельзя было разговаривать. Эти своего рода почтовые послания передавались с парты на парту, пока не доходили до адресата. Надо было только глядеть в оба, чтобы учитель ничего не заметил, так как это грозило неприятностями и автору, и адресату, и почтальону…
В этих записках писалось все что угодно. Были, конечно, деловые, например: «Дай списать задачку». И информационные: «А Калюжный вчера Ольку целовал во время немецкого». И издевательски-ругательные: «А ты — болван набитый! Ха-ха-ха!» Получишь такой «привет» и оглядываешься тайком, надеясь угадать, какая это, извините, свинья написала. По почерку ведь, хоть разбейся, не узнаешь — обязательно измененный.
Нинину записку никак нельзя было назвать деловой: «Толик! (Сердце у меня екнуло: до сих пор никто так не называл.) Я достала два билета в кино. На „Щорса“. Пойдем? Н.».
Я сразу же оглянулся, встретился с глазами Нины, согласно закивал. Потом выдрал из тетради целую страницу и огромными буквами, через весь лист написал наискось: «Угу. Т.».
Еще никогда моим ботинкам так не доставалось, как в тот день. Отродясь не чищенные, они захлебывались ваксой. Незаметно от Федьки, чтобы он не допытывался, куда это я собрался, вынес ботинки на крыльцо, обулся и побежал в кино.
Вот и Дворец культуры. А вон и Нина. Еще издали она увидела меня и радостно машет билетами.
Сидели в десятом ряду, посредине большущего зала. Фильм захватил нас, мы уже не принадлежали самим себе, а тем легендарным событиям, что развернулись на мерцающем в сумраке экране.
После кино какое-то время идем молча. Солнце давно уже спряталось за горизонт, а месяц еще не вышел, и было бы совсем темно, если б не фонари, развешанные на столбах через полсотни метров один от другого. Около каждого столба будто маленькие озерки света разлиты, мы то вплываем в них, то снова ныряем в темноту, я то отчетливо вижу Нину, то вдруг ее окутывают сумерки, и вот уже это вроде совсем не она, не моя школьная подруга, а какое-то таинственное существо, и мне кажется чудом, что она сейчас идет рядом со мной.
Когда мы поравнялись с моим домом, Нина хотела попрощаться, но я храбро ответил, что я провожу ее домой.
С моей стороны это был необычный поступок, на который не каждый парень мог бы решиться. Дело в том, что Нина жила не в Верхнем поселке, а в Нижнем — совсем в другой державе, куда нам, верхневским, и днем соваться небезопасно. Ну а ежели ночью поймают, да еще с девушкой, то тогда совсем беда.
Вот и я, вгорячах предложив проводить Нину, вскоре же получил полную возможность в этом раскаяться. Когда она, попрощавшись, закрыла калитку, вбежала на крылечко и скрылась в доме, мне тотчас показалось, что железные двери безысходной западни захлопнулись за мной. Мрак, зловещий и враждебный, сразу же пополз изо всех переулков, и я, нахлобучив поглубже кепку, двинулся в обратный путь.
Вот так же, вероятно, чувствовали себя разведчики на чужой территории. Так же они пробирались, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Вот впереди вроде кто-то перебежал улицу. Вот как будто сзади топот. И я, боясь оглянуться, нырнул в первый на пути переулок и сломя голову помчался вперед.
Домой добрался далеко за полночь: плутал по закоулкам и огородам — никак не мог выбраться из Нижнего поселка. Осторожно открыл калитку, пробрался к окну — заперто!
Прижимаюсь лицом к темному окну — даже здесь слышно, как храпит Федька. Осторожно стучу в стекло, покрикиваю:
— Федь, а Федь! Открой!
Хоть бы шелохнулся.
Отхожу от окна, размышляю: что же теперь делать? Громче стучать — хозяев разбудишь. Начнутся расспросы, где это я до полуночи шатался…
Брожу по двору, не зная, где мне приткнуться. А спать хочется — так бы и влип в подушку!
Прохожу мимо хлева. Хлев не хлев, а сарайчик на курьих ножках. Там, вверху, на жердочках, сидят с десяток кур, а справа, сбоку… Постой, постой… Что же сбоку? Да ведь сено. Целая копенка прошлогоднего сухого сена!
Не раздумывая долго, забираюсь в сараюшку, лезу на сено. Куры встревоженно закудахтали. Одна у другой допытываются, кого это принесло. Отодвигаюсь подальше от края, под балку. Значит, когда проснусь, резко подниматься не надо, а то и лоб разбить можно.
Лежу навзничь, потихоньку начинаю дремать. Куры покудахтывают, никак не угомонятся, да вдруг отозвался петух, что-то на них сердито прикрикнул, и они сразу же замолкли. Сладко потягиваюсь, покрепче зажмуриваю глаза и тотчас проваливаюсь в глубокий сон.
Проснулся от неистового крика петуха. Вскочил, совсем ошалев, и, конечно, врезался лбом в балку. Постанывая, сползаю вниз. Лоб аж пылает, в глазах скачут искры, в затылке тенькает. Нащупываю дверь, выползаю во двор. Семеню к колодцу, к огромному корыту, из которого хозяйка поит коз. Опускаю лоб в воду и долго-долго стою на четвереньках у корыта. Время от времени щупаю разбитое место — не уменьшается ли шишка?
На улице начинает светать, я опять направляюсь в курятник и забираюсь на сено в надежде, что удастся хотя бы часок поспать. Только лег, только умостился, как снова заорал петух: «ку-ка-ре-ку!»
Орет как сумасшедший, даже хвост вниз выгибает. Ну, погоди, я т-тебе покажу!
Сползаю вниз, выхожу во двор и выламываю хворостину поудобнее. Возвращаюсь и, хорошенько примерившись, как хлестану петуха по свесившемуся хвосту!
Если бы все это произошло где-нибудь на открытом месте, петух залетел бы за облака. А так он врезался в соломенную крышу и шлепнулся вниз и уже на земле заорал как недорезанный. Тут же, сочувствуя своему повелителю, вовсю закудахтали куры.
Так мне и не удалось заснуть. До самого утра просидел на скамейке у хаты. Щупал разбитый лоб и тоскливо думал: «Чтобы оно огнем сгорело, такое ухажерство!»
Хоть мы с Ниной по-прежнему занимались после уроков, мои успехи в немецком языке продолжали оставаться довольно сомнительными. И кто знает, не ожидала ли и меня доля Голобородько — остаться в восьмом классе еще на год, — если бы не Карацюпа, не Индус и не «Пионерская правда».
В те годы не было ни одного школьника, который не бредил бы Карацюпой — прославленным пограничником, грозой всех шпионов и диверсантов. Не было пионера, который не мечтал бы заиметь такую собаку, как Индус. Его все видели в газетах рядом с пограничником Карацюпой — самого красивого, самого сильного, самого умного из всех псов на свете. Сто сорок нарушителей — вот какой боевой счет Индуса!
Тем временем «Пионерская правда» начала печатать сообщения о тех учениках, которые стали воспитывать служебных собак для пограничников.
Мы с братом решили тоже помочь пограничникам. Мы отчетливо представляли себе, как вырастим похожего на Индуса пса, как научим его брать след и обезоруживать нарушителей, как потом поедем на заставу и там с рук на руки передадим нашего воспитанника какому-нибудь пограничнику. Мы даже кличку придумали — Дик. Так что оставалось только достать щенка.
Это было не таким простым делом, как нам на первый взгляд казалось. Ведь для службы на границе была пригодна лишь немецкая овчарка, значит, и щенок должен быть той же породы. Тем городским пионерам, о которых писала газета, было, конечно, куда как легче, а вот в нашем селе овчаркой и не пахло. Было полным полно Шариков, Полканов, Рыжиков, они честно несли свою собачью службу и принимали оживленное участие в наших развлечениях, но ни один из них не имел малейшего шанса попасть в пограничные войска, так как все были беспородными дворняжками.
Мы долго расспрашивали всех по очереди ребят, нет ли у кого немецкой овчарки, и стали уже терять надежду, как вдруг наш приятель Микола сказал, что у его родного дядьки, что живет в соседнем селе, есть необходимая нам овчарка, которая вот-вот принесет щенят.
Микола славился тем, что мог выдумать какую угодно историю, и поэтому мы отнеслись к его рассказу с некоторым сомнением:
— А ты откуда знаешь, что это немецкая овчарка?
— Так ведь мой дядька сам на границе служил. Вы что думаете — мало он там всяких шпионов задержал?..
Сомнения наши тут же рассеялись. Но теперь задача: как получить щенка?
— Ну а что я за то буду иметь? — стал торговаться Микола. — Вы что думаете, дядька так просто, задаром отдаст?
Мы заверили, что за ценой не постоим: выложим все, что только у нас есть.
И вот настал долгожданный день: Микола объявил, что сегодня принесет щенка. Только строго-настрого предупредил, чтобы встречать его не выходили, а ожидали дома. И мы часа четыре висели на воротах, выглядывали.
Наконец-то!
Пазуха у Миколы топорщилась, там что-то шевелилось и тихонько поскуливало.
— Держите вашу овчарку! — произносит Микола и засовывает руку за пазуху.
Наши нетерпеливо протянутые руки одновременно опускаются. То, что достал из-за пазухи Микола, ну нисколечко не похоже на овчарку. Это был пепелястый, лопоухий и неимоверно лохматый щенок. Он дрожал и жалобно скулил.
— Это овчарка?
— А то что же еще!
— А почему он такой серый?
— Потому как еще маленький. Вырастет — сразу порыжеет… Так вы будете брать или обратно к дядьке отнести?
Так состоялось наше первое знакомство.
Прежде всего мы решили искупать щенка: у нас еще теплилась надежда, что грязь отмоется, он станет рыжее. Когда мы вынули щенка из миски и вытерли, в комнату вошла мама.
Я давно убедился, что взрослые имеют скверную привычку появляться в тот самый момент, когда их меньше всего ожидаешь.
— Это что такое? — с подозрением спросила мама.
— Овчарка…
— Для заставы, значит…
— Мы его только что искупали…
— Не слепая: вижу, что искупали, — строго заметила мама. — А вот чем вы его вытирали?
Все мы — я, Сергейка, мама и даже щенок — посмотрели на полотенце.
— Так, — сказала мама после тяжелой паузы, — мне еще щенка не хватало. Давно я вас от лишаев лечила?
Мы подавленно молчали. Я, Сергейка и щенок. Какая-то общая ниточка протянулась между нами, от сердца к сердцу, и щенок вдруг стал для нас таким дорогим, таким родным, что разве только служба в пограничных войсках могла нас разлучить. Это почувствовала мама и утомленно сказала:
— Вы и дня прожить не можете, чтобы не притащить в дом какую-нибудь пакость… Добро бы этот… — Красноречивый кивок в сторону Сергейки, что изо всех сил прижимал щенка к груди. — А ты? Ты ведь уже в восьмом классе! Должен хоть немного соображать: вытирать щенка тем же самым полотенцем, которым пользуемся мы!
С мамой я был согласен. Тут я, конечно, не подумал, надо было достать из комода чистое полотенце, вытереть им, свернуть аккуратно и положить на место. Тогда все было бы в порядке.
Росли мы, подрастал и щенок. Мы с нетерпением приглядывались к нему: когда, наконец, его серая шерсть начнет приобретать рыжеватый оттенок, поднимутся торчком уши и хвост, что закручивается бубликом, станет прямым, как палка. Однако нас ожидало жестокое разочарование: Микола нас попросту подло обдурил. Никакого дядьки, что служил на границе, у него не было, а тот несуществующий дядька, разумеется, никогда никакой немецкой овчарки не держал.
Так погибла наша мечта воспитать собаку для пограничной службы. И «Пионерская правда», которая долго придерживала место для нашей фотографии (я, Сергейка и Дик), была вынуждена напечатать снимок совсем другой собаки и другого счастливого владельца настоящей немецкой овчарки…
Однако у нас и в мыслях не было расстаться с Диком. Каждое утро он провожал нас, когда мы шли в школу, терпеливо ждал, когда вернемся, лаял под дверью, когда засиживались за учебниками. И последний, кого мы видели, уже отправляясь спать, снова был, конечно же, Дик. А когда наступали каникулы, мы и на минуту не разлучались.
А какой он был умный! Даже мама и та не раз говорила, что у Дика в голове ума больше, чем у меня и Сергейки, вместе взятых.
И вот Дика не стало.
В середине мая, когда я готовился дома к экзаменам, а Сергейка с головой нырнул в летние каникулы, Дика покусала собака. Мы сразу же бросились промывать его раны, заливать их йодом и забинтовывать.
Утром Дик со двора исчез. Мы нашли только окровавленные, перемазанные йодом бинты и весь день рыскали по селу, в поле и лесу, звали его в надежде, что откликнется, прибежит. Но так и не нашли и совсем поздно вернулись домой.
В тот вечер мы и есть не ели, и пить не пили — все выглядывали в темные окна. И нам чудился Дик — одинокий, несчастный, всеми покинутый…
А на третий день мама пришла встревоженная, сказала, чтобы мы собирались в райцентр, в больницу. Дика, оказывается, покусала бешеная собака, ту собаку охотники уже пристрелили, а мы, когда промывали Дику раны, могли тоже заразиться.
Впервые мы видели, чтобы мама так волновалась, нам же ну нисколечки не было страшно. Я только спросил, как же теперь с экзаменами. Страшно обрадовался, когда мама сердито ответила, что экзамены могут подождать, никуда они не денутся, сейчас главное — нас, детей, спасать. С мамой я был полностью согласен, что экзамены никуда не денутся — по мне, хоть бы их вовсе не стало, земля от этого не провалится, — и, совсем повеселев, стал поспешно собираться в дорогу, опасаясь, чтобы мама вдруг не передумала.
В больнице мы пробыли целехонький месяц. Нас через день кололи в живот, и уколы эти были очень болезненные, зато там было такое приволье, столько интересных книжек в библиотеке, роскошный сад вокруг, кормили нас так вкусно и учить ничегошеньки не надо, и мы были согласны хоть весь наш век оставаться в больнице.
Но все-таки нас выписали. Мне дали справку, мама отвезла ее в школу, и меня перевели в девятый класс без всяких испытаний.
В девятом большую часть времени я, наверно, просиживал над немецким языком. Во-первых, боялся ледяного взгляда Клары Карловны; во-вторых, никак не хотелось подводить Нину, которая за меня поручилась. Однажды она при всем классе сказала, что я знаю немецкий язык никак не хуже некоторых. А возможно, и лучше.
Не знаю, на кого Нина намекала, только после этого заявления на нее почему-то обиделась Ольга Чровжова. И Нина от нее пересела: поменялась партами с Калюжным. Сидит теперь сразу за мною и Кононенко. Кононенко по этому поводу сказал, что нам сильно повезло, так как теперь у нее можно во время контрольных списывать задачки.
И еще Кононенко сказал, что Нина в меня влюбилась. Я с ним тут же подрался, и несколько дней мы не разговаривали, а потом Вася Гаврильченко нас помирил. Он выслушал сначала меня, потом Кононенко и сказал, что мы оба слишком погорячились.
У нас с Мишкой произошло примирение, и наша дружба стала еще крепче.