Евреи из нижнего города были крайне религиозны и фанатично следовали своим порядкам; евреи из богатых кварталов строго соблюдали ритуал. У первых иудейская вера была заложена настолько глубоко, что отделиться от нее казалось так же невозможно, как жить без сердца. Для вторых верность традициям отцов представлялась хорошим тоном, доказательством достоинства, нравственной утонченностью, не менее, а может быть, даже и более, чем подлинная религиозность. Между этими двумя классами, каждый из которых был набожен по-своему, мелкая и средняя буржуазия жила по-другому. Они обращались к Богу с просьбой благословить деловую сделку, вылечить родителей, супруга или ребенка, но тут же забывали об этом, а если и вспоминали, то со смесью суеверного страха и робкого недовольства: Бог никогда не давал… именно того, о чем его просили.
Отец Ады время от времени ходил в синагогу, как приходят к капиталисту, который мог бы, если бы захотел, помочь с бизнесом или даже навсегда вытащить из нищеты, но у которого слишком много просителей, которому надо защищать слишком многих и который действительно слишком богат, слишком велик, слишком могуществен, чтобы думать о тебе, скромном земном существе; но у которого всегда можно встать на пути… Почему бы и нет? Может быть, он заметит?.. Или еще, когда все шло не так, о Нем вспоминали с тихим ропотом, вздыхая: «О Боже, Боженька!», со слабой надеждой и печальным, покорным упреком: «Почему ты меня оставил?»
Но традиции были слишком сложными, слишком странными, и следовать им неукоснительно было трудно. Какие-то из них соблюдали, а что-то просто бросали. Постились раз в году, а на Пасху ели пресный хлеб без дрожжей, и если его положить на одну тарелку с обычным русским хлебом, то это считалось страшным грехом. Один раз такое произошло, просто по небрежности, и ничего плохого не случилось – Божья кара не поразила семью. Жизнь продолжилась. В детстве Ада видела, что единственное, что взрослые соблюдают, – это постный день (и даже это впоследствии было забыто). Отец объяснил ей, что в этот день в жизни людей произошло нечто очень серьезное и страшное, потому что у Бога на коленях была огромная книга, «как книга учета в магазине у твоего дедушки», где в актив людям записывались добрые дела, а в пассив – грехи. Ада поняла, что чтобы задобрить Бога, нужно не есть, но ей не надо было поститься – она была слишком мала и худа, да и кроме того, у детей на совести нет никаких серьезных грехов. Они появляются позже. Она так никогда и не узнала, заканчивались ли религиозные познания ее отца на этом или он считал ее слишком маленькой, чтобы она могла понять все как следует, и держал оставшееся при себе.
Что же касалось тети Раисы, то после замужества она попала в несколько более прогрессивную среду, в которой делом чести считалось держаться как можно дальше от тех, кого называли (с таким презрением!) простыми евреями, бедными евреями.
Итак, в семье Зиннеров иудаизм больше не приносил радости, зато порождал проблемы. Бедных единоверцев с радостью оставили бы и дальше коснеть в грязи, бедности и предрассудках. Но, к несчастью, о них нельзя было совсем забыть из-за кошмарного жилья и лавки на первом этаже, из-за улицы, которая сама по себе не представляла собой гетто, но была очень близка к этому, ее запахов и криков, не считая других неудобств, гораздо более серьезных и временами трагических – погромов.
Аде в ее восемь лет не приходилось этого видеть, но так же, как люди знают, что на свете существует смерть, она знала, что в жизни есть опасности, которых, конечно, не может избежать все остальное человечество, но больше всех они грозят именно жителям этого города, этого квартала; каждая из них могла настигнуть внезапно, но могла и пощадить. Этой доли неопределенности было достаточно, чтобы ее успокоить. Да и кроме того, взрослые вокруг нее так часто говорили об этом, что их слова перестали хоть как-то действовать на ее воображение. Так ребенок, родившийся вблизи вулкана, никогда не думает об извержении, по крайней мере, до тех пор, пока оно не произойдет и он не увидит это собственными глазами. Этих угроз было две – погромы и холера.
О них говорят совершенно одинаково, думала Ада: понизив голос, долго качая головой и возводя глаза к небу. Во время летней жары, когда смертность, которая в нижнем городе и так была очень высокой, взлетала еще выше, когда весной появлялись паломники с язвами и паразитами, во время голода или засухи люди шушукались: «Этим летом точно…», и если в России случалось какое-нибудь событие, хорошее или плохое (мир, война, победа, поражение, рождение долгожданного наследника в царской семье, покушение, громкий судебный процесс, революционные волнения или большая нужда в деньгах) те же голоса тревожно шептали:
– Это случится в этом году, в будущем месяце, нынче ночью…
Ада слушала их с таким безразличием, как будто погром уже случился, а она об этом и не подозревала, хотя при ней уже неделю говорили о беспорядках, массовых убийствах, разгромленных магазинах, убитых женщинах, юных девушках… Тут поникали головой, а Лиля придавала своему лицу выражение чрезвычайной невинности. Казалось, что на нем написано: «О чем вы говорите? Я вас не слушаю, и даже если бы слушала, я бы все равно ничего не поняла». Лиля с каждым днем становилась все красивее. Она стала убирать длинные косы в тяжелый низкий узел, волосы на висках и на низкому лбу слегка кудрявились. Контраст между белой, как у блондинок, кожей и иссиня-черными волосами притягивал к себе внимание. Руки у нее были тонкие и изящные. Несмотря на все свидания с гимназистами в городских садах и несколько поцелуев, у нее нет никаких дурных наклонностей, думала умудренная опытом тетя Раиса.
Все свои надежды тетя Раиса возлагала на Лилю… Лиля была так очаровательна, так женственна, ее легкая походка, нежный цвет лица и прирожденное стремление быть любимой придавали ее движениям робкую и трепетную призывную грациозность. Прелестная Лиля… Ее все обожали. Бен говорил: «Она гусыня, но хорошенькая, нежная и беленькая…» А потом добавлял: «Ее съедят с большим удовольствием». В свои девять лет Бен понимал о жизни несколько больше, чем его сестра – в пятнадцать. У своей матери Лиля вызывала некоторое уважение, смешанное с беспокойством. Так владелец конюшни благосклонно, но не без определенной тревоги относится к хорошенькой кобылке, которая еще не показала, на что она способна; однажды она оправдает возложенные на нее надежды, если не сломает ногу при первой же скачке.
Наконец, мечты тети Раисы о будущем для своей дочери были весьма экстравагантными. Ей было недостаточно найти ей удачного мужа! Нет! Ей нужно было другое! Лиля… ее ждет совсем другая судьба. Она станет актрисой или танцовщицей… Или певицей в Гранд-Опера. Она была так послушна, так податлива. Ее мать могла лепить из нее все, что ей заблагорассудится. Это не Ада, от которой ничего нельзя было добиться. Эта малышка, то молчаливая и замкнутая, то упрямая, вечно витает где-то в облаках… Она достаточно сделала для своих собственных детей. Как говорит русская пословица: «Своя рубашка ближе к телу, чем одежда соседа». Но когда тетя Раиса говорила «дети», «мои дети», в действительности она имела в виду только Лилю. Поэтому, когда начинались волнения, Лилю отправляли к родителям одной из ее одноклассниц. Та семья была православная, так что под их кровом ей ничего не грозило. Что же касается Бена и Ады, потом видно будет.
В тот год Ада впервые прикоснулась к книгам своего деда. Она еще не ходила в гимназию, поскольку проболела все приемные экзамены, но к ней ходил давать уроки студент-первокурсник, за обеды и две пары башмаков в год. Она усердно занималась и было видно, что ум ее глубже и живее, чем у Бена, но не такой стремительный и резкий. Тем не менее, тетю Раису это раздражало:
– Почему, – едко спрашивала она, – еврейский ребенок всегда или слишком глуп, или слишком умен? У Лили разум восьмилетнего ребенка, а Бен на каждое замечание отвечает как столетний старик. Вот кого Ада копирует. Ну почему они не могут быть как все, ни глупее, ни умнее?
Но на этот вопрос ей никто ответить не мог.
Дедушкину библиотеку составляли произведения русских авторов и переводы английской, немецкой и французской классики. Перед Адой открылась целая неведомая вселенная, краски которой были такими яркими, что реальный мир вокруг нее бледнел и истончался. Слова, которые произносили Борис Годунов, Атали, Демон и король Лир, были так весомы, каждый слог был так невыразимо драгоценен, поэтому что толку в тех скучных и бессмысленных разговорах взрослых, в передававшихся из уст в уста новостях, которые не имели для Ады никакого значения: «Говорят, генерал-губернатору угрожают смертью… Говорят, что начальник полиции ранен… Говорят, что арестовали евреев… Если это правда, увы… быть беде… И даже если неправда… Сохрани нас Бог…»
Однажды вечером, когда Ада уже собиралась ложиться спать и наконец отложила книгу, она услышала с улицы, обычно такой тихой в это время года, какой-то странный незнакомый шум. Стоял февраль, было не очень холодно, но снега было много, и дул сильный ветер. Что эти люди делают на улице? Когда она подошла к замерзшему окну и подышала на него, чтобы растопить лед, то увидела, что по улице идет возбужденная толпа, то крича, то свистя. Ада смотрела, ничего не понимая, пока в комнату вдруг не вошла тетя Раиса. Ее лицо было все в красных пятнах, которые появлялись, когда она злилась или ею овладевали сильные чувства. Она схватила Аду за руку и оттолкнула от окна.
– Что ты здесь делаешь? Ну что за невыносимый ребенок! – закричала она. (Она явно была рада, что племянница оказалась под рукой, чтобы выместить на ней злость и страх.) – Когда ты нужна, тебя никогда нет, а если не нужна, то вечно путаешься под ногами! Это неразумно, моя дорогая, – закончила она совсем другим тоном, так как на пороге появился отец Ады.
Ада совсем не удивилась этой внезапной перемене: она привыкла к тому, что у тети два лица и два голоса, и она может переходить от ругани к мягкости с немыслимой легкостью и быстротой. Вот и сейчас ее злобное шипение во мгновение ока превратилось в нежный и жалобный звук флейты.
– Дитя мое, это неразумно. Ты уже давно должна была спать, уже пробило десять часов. Иди, Адочка, маленькая моя, но…
Они с деверем посмотрели друг на друга.
– Сними только платье и туфли.
– Почему?
Взрослые ничего не ответили.
– Сегодня ночью ничего не будет, – сказал дед, войдя в комнату. – Они разобьют несколько окон и пойдут спать. Вот когда придут солдаты, только тогда…
Он не договорил. Все трое осторожно подошли к окну. Свет в комнату проникал только от лампы, стоявшей в соседней спальне, но отец Ады взял ее, прикрутил фитиль наполовину и свечение стало тусклым, дымчато-красным и почти невидимым. Ада с любопытством смотрела на них; они прижались друг к другу в полутьме, шептались, по очереди дыша на черное стекло, но она была в том возрасте, когда желание спать настигает внезапно и с непреодолимой силой, будто опьянение. Она несколько раз глубоко зевнула и в темноте подошла к кровати. Как ей и было велено, она сняла только башмаки и платье, потом, улыбнувшись, проскользнула под одеяло – в старой кровати было тепло и уютно – и заснула под звуки первых камней, брошенных в окна нижнего города.