Один успел упасть, другой — подняться,
Но луч бесчестных глаз был так же прям,
И в нём их морды начали меняться.
Дикарь тот, кто спасает себя.
Я умираю каждый день.
Как солнце в зеркале, двуликий дух
Из глубины очей её мерцает,
И облик — всякий раз иной из двух.
Даже по прошествии трёх недель головные боли не прекращались.
Упав на лес, Леонардо сломал несколько рёбер и получил сотрясение мозга. Он пролетел меж толстых лиловых стволов кипарисов, раздирая в клочья, как тряпку, дерево и ремни Великой Птицы. Его лицо уже чернело, когда слуги Лоренцо отыскали его. В себя он пришёл в доме отца; однако Лоренцо настоял, чтобы его переправили на виллу Карреджи, где им могли бы заняться лекари Пико делла Мирандолы. За исключением личного дантиста Лоренцо, который, вымочив губку в опиуме, соке чёрного паслёна и белены, удалил ему сломанный зуб, пока Леонардо спал и грезил о падении, прочие лекари только и делали, что меняли ему повязки, ставили пиявок да ещё состряпали его гороскоп.
Зато в Карреджи Леонардо закрепил свои отношения с Лоренцо. Он, Сандро и Лоренцо поклялись быть друг другу братьями — невинный обман, ибо Первый Гражданин не верил никому, кроме Джулиано и своей матери, Лукреции Торнабуони.
Говорили ещё, что он доверяет Симонетте.
Леонардо завязал при дворе ещё несколько важных знакомств, в том числе подружился с самим Мирандолой, имевшим немалое влияние на семейство Медичи. К своему удивлению, Леонардо обнаружил, что у них с сыном личного медика Козимо Медичи есть немало общего. Оба они тайно анатомировали трупы в студиях Антонио Поллайоло и Луки Синьорелли, которые, как считалось, разоряют могилы ради своих художественных и учебных нужд; и Леонардо был потрясён, узнав, что Мирандола тоже был в своём роде учеником Тосканелли.
Тем не менее Леонардо вздохнул более чем свободно, когда чума наконец отступила и они смогли вернуться во Флоренцию. Его приветствовали как героя, потому что Лоренцо во всеуслышание объявил с ringhiera[77] Палаццо Веккио, что художник из Винчи на самом деле летал по небу, как птица. Но среди образованных ходили слухи, что Леонардо на самом деле свалился с неба, подобно Икару, на которого, как говорили, он очень походил спесью. Он получил анонимную записку, которая явно отражала эту точку зрения: «Victus honor» — «Почёт побеждённому».
Леонардо не принял ни одного из бесчисленных приглашений на балы, маскарады, вечеринки. Его захватила лихорадка работы. Он заполнил три тома набросками и зеркальными записями. Никколо приносил ему еду, а Андреа Верроккьо по нескольку раз на дню поднимался наверх взглянуть на своего знаменитого ныне ученика.
— Ну как, ещё не пресытился своими летающими машинами? — спросил он у Леонардо как-то в сумерки. Ученики внизу уже ужинали, и Никколо торопливо расчищал место на столе, чтобы Андреа мог поставить принесённые им две миски с варёным мясом. В студии Леонардо царил, как всегда, беспорядок, но старая летающая машина, приколотые к доскам насекомые, препарированные мыши и птицы, наброски крыльев, рулей и клапанов для Великой Птицы исчезли, заменённые новыми рисунками, новыми механизмами для испытания крыла (ибо теперь крылья должны были оставаться неподвижными) и большими моделями игрушечных летающих вертушек, которые были известны с 1300 года. Он экспериментировал с Архимедовыми винтами и изучал геометрию детских волчков, чтобы вычислить принцип махового колеса. Как быстро крутящаяся линейка вытягивается в руке параллельно земле, так в воображении Леонардо рисовалась машина с приводом от пропеллера. Однако он не мог не думать о противоестественности подобного механизма, ибо воздух текуч, как вода. А природа, прообраз всего, сотворённого человеком, не создала вращательного движения.
Леонардо дёрнул струну игрушечной вертушки, и маленький четырёхлопастный пропеллер ввинтился в воздух, словно бы преступая все законы природы.
— Нет, Андреа, я не потерял интереса к этому самому возвышенному моему изобретению. Великолепный выслушал мои мысли и верит, что следующая моя машина удержится в воздухе.
Верроккьо проследил взглядом за красной вертушкой, которая отлетела к стопке книг.
— И Лоренцо обещал заплатить тебе за эти... эксперименты?
— Такое изобретение может произвести переворот в военном искусстве! — не сдавался Леонардо. — Я экспериментировал ещё с аркебузами и набросал чертёж гигантской баллисты, арбалета, какого ещё никто не мог представить, и придумал пушку с рядами бочонков, которая...
— Конечно, конечно, — сказал Верроккьо. — Но, должен сказать тебе, неразумно доверяться вспышке мимолётного восторга Лоренцо.
— Уж наверное у Первого Гражданина интерес к военной технике не мимолётный!
— И потому он проигнорировал твой прежний меморандум, в котором ты развивал те же идеи?
— То было прежде, а то — сейчас, — сказал Леонардо. — Если Флоренции придётся воевать, Лоренцо использует мои изобретения. Он сам мне сказал.
— Ну разумеется, — кивнул Андреа. И, помолчав, сказал: — Перестань дурить, Леонардо. Ты художник, а художник должен писать. Почему ты не хочешь работать над теми заказами, которые я тебе предлагаю? Ты отверг уже многих хороших заказчиков. Денег у тебя нет, а плохая репутация имеется. Ты не закончил даже свою caritas[78] для мадонны Симонетты.
— Денег у меня будет хоть отбавляй, когда мир увидит, как моя летающая машина парит в небесах.
— Ты же чудом остался в живых, Леонардо. Не хочешь посмотреться в зеркало? Ты едва не сломал себе хребет. И тебе так хочется повторить всё сызнова? Или тебя остановит только смерть? — Он покачал головой, словно досадуя на собственную несдержанность, и мягко сказал: — Тебе, видимо, нужна твёрдая рука. Это я виноват. Мне ни в коем случае нельзя было допускать, чтобы ты в первую очередь занимался всем этим, — Андреа махнул рукой в сторону Леонардовых механизмов. — Но ставкой была твоя честь, и Лоренцо обещал мне, что побережёт тебя. Он был совершенно очарован тобой.
— Хочешь сказать, что сейчас это не так?
— Я только говорю о его характере, Леонардо.
— В том, что он передумал, моя вина. Но, быть может, мне стоит ещё испытать его... это ведь ты говорил мне о предложении Лоренцо пожить в его садах.
— Он не откажет тебе — но ему будет сейчас не до тебя, как и не до кого из нас... после того, что случилось.
— О чём ты?
— Галеаццо Сфорца убит. Его ударили кинжалом в дверях церкви Санто Стефано. В церкви... — Верроккьо покачал головой. — Я только что узнал.
— Это зло, предсказанное Флоренции, — сказал Никколо. Он явно был так голоден и стоя с жадностью ел принесённое Верроккьо варёное мясо.
— Воистину так, парень, — согласился Андреа. — В Милане заварушка, так что Флоренция осталась с одной Венецией, а это весьма ненадёжный союзник. Лоренцо послал гонцов ко вдове Галеаццо в Милан, но она не сможет смирить своих деверей. А если Милан окажется под влиянием Папы...
— То миру в Италии придёт конец, — сказал Леонардо.
— Ну, это уж слишком сильно сказано, — заметил Андреа, — но будет трудно обратить всё это на пользу Флоренции.
— Великолепный умеет договариваться, — сказал Никколо.
Андреа кивнул:
— Ребёнок прав.
Юный Макиавелли хмуро глянул на него, но смолчал.
— Боюсь, что и я прав — насчёт мира в Италии, — настойчиво проговорил Леонардо. — Ему скоро конец. Разве не потеряли мы уже Федериго Урбинского, нашего лучшего кондотьера? Не ушёл ли он к Святому Престолу? Теперь Лоренцо более, чем когда-либо, понадобятся инженеры.
Андреа пожал плечами.
— Я только художник, — сказал он, и по саркастической нотке в его голосе Леонардо понял, что Верроккьо сердится на него. — Но я, так же как и ты, знаю, что у Лоренцо уже есть инженер. Ему служит Джулиано да Сангалло.
— Сангалло плохой художник и бездарный инженер, — сказал Леонардо.
— Он зарекомендовал себя в нескольких кампаниях, и его выбрал сам Лоренцо.
— Ты не прав. Лоренцо не забудет о моих изобретениях.
Андреа только прошипел что-то, прижав язык к нёбу.
— Доброй вам ночи. Леонардо, поешь, пока не остыло. — Он пошёл к двери, но на пороге остановился. — Ах да, чуть не забыл. Мадонна Веспуччи назначила тебе аудиенцию.
— Когда? — спросил Леонардо.
— Завтра, в час пополудни.
— Андреа...
— Что?
— Что обратило тебя против меня?
— Моя любовь к тебе... Забудь изобретательство, вооружения, все эти летающие игрушки. Ты художник. Пиши.
Леонардо внял совету мастера и провёл весь вечер за мольбертом. Но он, оказалось, уже отвык от испарений уксусной эссенции, лака, скипидара и льняного масла. Глаза у него щипало и жгло, голова раскалывалась от боли; однако писал он хорошо, как всегда. У него мучительно пощи пывало подмышки, зудели брови и лоб, он с трудом дышал через нос; но подручные Мирандолы уверяли, что все эти временные нарушения исчезнут, когда ток крови очистит «внутренние отеки». Во время работы Никколо прикладывал к его лбу одно из снадобий Мирандолы — тряпочку, смоченную смесью розового масла и пионового корня.
Аталанте Мильоретти зашёл взглянуть на Леонардо и привёл с собой друга, чтобы подбодрить его — Франческо Неаполитанского, лучшего из лютнистов. Леонардо попросил их остаться и составить ему компанию, покуда он пишет; ему хотелось знать все новости, слухи и сплетни, чтобы быть готовым к завтрашнему визиту к Симонетте. Франческо, невысокий, изящный и гладко выбритый, продемонстрировал свою искусность в игре на лютне; затем Леонардо попросил Никколо дать Аталанте лиру в форме козьей головы, исполненную на манер той лиры, которую он преподнёс Великолепному.
— Я хотел и эту лиру отлить из серебра, — сказал при этом Леонардо, — но мне не хватило металла.
— Металл меняет тон инструмента, — заметил Аталанте.
— К лучшему? — спросил Леонардо.
Помолчав, Аталанте всё же ответил:
— Должен признаться, я предпочитаю дерево... как в этой.
Леонардо мечтательно проговорил:
— Может быть, Лоренцо пожелает выкупить козу — в пару к своему коню. Дай он металл, мне достался бы остаток. В качестве платы.
— Может, он и согласился бы, — кивнул Аталанте. — И у тебя всё равно остался бы оригинал. — Он сделал паузу. — Но если разразится война, серебра не будет ни у кого... Ты знаешь, что Галеаццо Сфорца зарезали? На улицах об этом только и говорят.
— Да, — сказал Леонардо, — знаю.
— Его вдова уже просила Папу дать герцогу отпущение грехов.
— Об этом тоже говорят на улицах? — поинтересовался Леонардо.
Аталанте пожал плечами.
— Говорят, она отправится прямиком к Папе, и это станет причиной войны.
— Мы ведь даже не знаем, удастся ли ей удержать бразды правления, — вставил Никколо. — Быть может, Милан станет республикой... как Флоренция.
Мужчины улыбнулись, ибо Флоренция была республикой лишь по названию; но Аталанте ответил Никколо серьёзно, как равному:
— Заговорщики действительно были республиканцы, мой юный друг, но народ Милана любил своего тирана и жалеет о его смерти. Вожак заговорщиков Лампуньяни был убит на месте, а тело его протащили по городу. Других отыскали очень скоро и страшно пытали. Нет, там республике не бывать. И даже стань Милан республикой — кто поручится, что он останется нашим союзником? А что думаешь об этом ты, Франческо?
Лютнист пожал плечами, словно устал от политики и хотел только одного — заниматься музыкой.
— Я думаю, вы, флорентийцы, видите предвестия войн и скандалов под каждым камешком. Вы тратите драгоценное время, тревожась о грандиозных замыслах врагов... а потом быстро умираете от старости.
Леонардо рассмеялся. Он ничего не мог поделать с собой — его влекло к этому циничному маленькому музыканту, который с виду был немногим старше Никколо.
— И всё-таки? — настаивал Аталанте.
— Никто не желает войны, и менее всех Сикст, — сказал Франческо.
— Он честолюбив, — заметил Аталанте.
— Но осторожен, — ответил Франческо. — Однако убийство — дурной знак. Оно создаёт мерзкий прецедент — выходит, что теперь и святость домов Божьих не даёт безопасности. А сейчас — можем мы сыграть для мессера Леонардо?
— Разумеется, — сказал Аталанте. — Боюсь, мы не выполнили своей задачи — скорее уж наоборот.
— Какой задачи? — спросил Никколо.
— Поднять настроение твоего мастера.
— Дело почти невозможное, — вставил Сандро Боттичелли, входя в комнату. — Но даже нашего Господина Совершенство, нашего Леонардо можно одолеть.
— Андреа позволял кому-нибудь шататься по его bottega? — добродушно осведомился Леонардо. — Или вы совсем не боитесь стражи Великолепного, что бродите после вечернего колокола?
— Не припомню, чтобы тебя раньше это особенно тревожило, — хмыкнул Аталанте.
— Увы, даже я порой поступал по-мальчишески глупо. — Леонардо повернулся к Сандро. — Что ты имел в виду?
— Ты о чём?
— Что меня можно одолеть.
— Victus honor.
— Так это ты прислал записку!
— Какую записку? — с весёлым видом осведомился Сандро.
— Что ж, вижу, тебе уже лучше.
— Во всяком случае, я больше не пуст, — сказал Сандро; однако в нём всё равно чувствовалась печаль, будто всё, что, по его словам, исчезло, осталось с ним — что он по-прежнему пуст, одинок и страдает. — Аталанте, дай нам услышать вашу игру; возможно, мы с Леонардо даже подпоём.
— По-моему, это угроза, — сказал Леонардо.
— Господи Боже мой! Тогда я не буду петь.
— Я сочинил мелодию к стихотворению Катулла, — сказал Аталанте. — Ты ведь любишь его, Леонардо?
— Конечно, люблю, — сказал Леонардо. — Хотя это и может быть сочтено кощунством, я пристрастен к кое-чему из Марка Туллия Цицерона и Тита Лукреция Кара; но, должен признаться, терпеть не могу ни всеми почитаемого Вергилия, ни заодно с ним — Горация и Ливия[79]. Меня тошнит от стихов ради стихов. Пусть наши друзья придворные беспрестанно поминают Цицерона. Но Катулл... Его слова будут звучать вечно. Назови стихи, и я подпою тебе.
— «Lesbiame dicit», — сказал Аталанте; он кивнул Франческо, и они заиграли и запели. Аталанте оплетал своим нежным высоким голосом голос Леонардо, более звучный, но не отличавшийся таким широким диапазоном:
Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья,
Я поручиться готов — Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Её и кляну, и браню я,
А поручиться готов — Лесбию очень люблю!
Мелодия и слова звучали медленно, хотя песня была легка, и они переходили от песни к песне, исполняя вариации Аталанте на Катулловы стихи:
Odi et amo...
И ненавижу её, и люблю. «Почему же?» — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь.
Odi et amo...
Сандро налил вина, и Леонардо позволил себе немного выпить. Он разрешил присоединиться и Никколо. Ко времени, когда Аталанте и его друг ушли, Никколо крепко спал на тюфяке, обняв обеими руками толстый том римской поэзии. Он был похож на спящего Вакха, каким его изваял Пракситель — волосы его, густые и взлохмаченные, кудряшками закрывали лоб.
— Поздно, — сказал Сандро, — пора и мне. — Он говорил шёпотом, чтобы не разбудить Никколо. Потом приподнял занавеску, прикрывавшую портрет Симонетты, который писал Леонардо, и улыбнулся.
— Ты пишешь тело, а видно душу. Я же пишу душу, а вылезает тело.
— Ты пьян, — сказал Леонардо.
— Конечно, пьян, и ты тоже, мой друг. Я вижу, ты поселил Симонетту в Винчи. — Он говорил о картине Леонардо «Мадонна с кошкой». — Что бы ты ни писал, что бы ни изображал — там всегда присутствуют горы и стремнины Винчи, верно? И всё-таки ты до сих пор ослеплён фламандской техникой. По-моему, ты стал куда искуснее, чем твой извечный соперник ван дер Гоос.
— И это всё, что ты видишь в моей картине, Пузырёк? Искусность?
— Отчего же, Леонардо, я вижу ещё Симонетту во плоти. Я почти могу прочесть её мысли, ибо она у тебя живая. Этого я не могу отрицать.
— Благодарю, — сказал Леонардо. — Между нами есть различия, но...
— Да не так уж и много.
— Я имел в виду живопись.
— А-а, — протянул Сандро. И всё же он смотрел на картину Леонардо зачарованными глазами. Как тогда, когда их взгляды встретились во время экзорцизма.
— Пузырёк, ты что-то знаешь и не хочешь мне говорить?
Сандро усмехнулся и прикрыл картину занавеской.
— Когда понесёшь её, будь осторожен. Как бы она не отсырела.
— Сандро?.. — Леонардо ощутил смутное беспокойство.
— Завтра, — сказал Сандро, напряжённо глядя на холст, словно всё ещё мог разглядеть скрытый под ним портрет.
Леонардо появился у Симонетты после обеда; он пришёл точно в назначенное время, что случалось с ним редко. Хотя художники по большей части не менее пунктуальны, чем купцы, врачи и прочие люди, чьи дела зависят от назначенных встреч, Леонардо не в силах был овладеть даже этой основной чертой буржуа. Привычка опаздывать была, к несчастью, его второй натурой. Но сегодня его мысли не были отвлечены ни летающими и военными машинами, ни естествознанием, ни даже живописью и игрой света и тени — хотя он бережно нёс под мышкой обёрнутый в шёлк портрет Симонетты, следя за тем, чтобы шёлк не слишком сильно прижимался ко всё ещё мягким слоям льняного масла и лака.
Он размышлял о Симонетте и о том, чего она хочет от него. Покаянный озноб охватил его, когда он вспомнил об их свидании на порочной вечеринке у Нери; и всё же он продолжал быть её другом, истинным другом, абсолютным и безупречным, каким и она обещала ему быть. Леонардо ощущал путаную смесь вины и влечения — и тревоги тоже, потому что Сандро настойчиво уверял, будто Симонетта впитала его ядовитый фантом, несмотря на все усилия Пико делла Мирандолы.
Но в самом-то деле, что ещё скрывает от него Сандро?
И не страдает ли сам Сандро, Боже избави, от некоторых проявлений холодной чёрной желчи — melaina cholos... убийственной меланхолии?
Леонардо вошёл в кованые чугунные ворота и прошёл по узкой аллее, которая всего лишь служила подъездным путём — но тем не менее её охраняли мраморные грифоны, сатиры, наяды, великолепно сложенные воины и сама Диана Охотница — и лишь тогда вышел ко двору и крытой галерее двухэтажного дома Веспуччи. Он постучал в массивную застеклённую дверь; и слуга провёл его через просторные, расписанные фресками залы, причудливо обставленные комнаты, кабинеты и выкрашенные охрой коридоры в открытый внутренний дворик, по которому свободно бродили павлины. Там и сидела Симонетта, со слабой улыбкой на бледном, в мелких веснушках лице, глядя поверх заросшей диким виноградом стены на тянувшиеся внизу улицы и аллеи. Брови её были выщипаны в тоненькую линию, рот плотно сжат, отчего нижняя губка немного выпячивалась вперёд. Она казалась погруженной в глубокую задумчивость. Дул едва ощутимый ветерок, который тем не менее шевелил по-детски тонкие завитки её длинных, светлых, заплетённых в искусную причёску волос. На ней была накидка из алого сатина — шёлковые рукава с буфами, низкий вырез; на цепочке, обвивавшей шею, висел кулон — в центре золотого с чернью медальона был укреплён кусочек рога единорога, панацея от ядов.
Она казалась воистину неземным существом, и на миг Леонардо почудилось, что перед ним одна из аллегорических картин Сандро. Симонетта была воплощённой «Venus Humanitas» Боттичелли.
— Леонардо, отчего ты на меня так уставился? У меня вскочил прыщик на подбородке?
— Нет, мадонна, ты прекрасна.
— Ия счастлива видеть, Леонардо, что у тебя на лице только следы синяков, — сказала Симонетта. — Сандро преувеличил размеры твоих увечий. И тем не менее ты должен обещать мне, что никогда больше не подвергнешь себя такому риску.
Леонардо поклонился, благодаря её за доброту.
— Должен сказать, что Сандро сумел уловить суть твоей совершенной красоты в той картине, которую он мне показывал.
Щёки её слегка порозовели.
— И что это за картина?
— Он зовёт её «Аллегорией Весны» и говорит, что она отчасти навеяна строками из одного труда Марсилио Фичино.
— Ты знаком с этим трудом?
— К стыду моему, нет, — ответил Леонардо.
— Ты так мало ценишь академиков?
— Боюсь, что их интеллектуальные исследования превосходят мои скромные возможности, — иронически проговорил Леонардо. — Однако idee fix[80], в согласии с которой Сандро формирует каждую фигуру в своих картинах, — это ты, мадонна. Его изображение «Трёх Граций» есть не что иное, как три разных выражения твоего лица. Никто не может взглянуть на эту картину и тотчас же не влюбиться в тебя.
— Тогда, боюсь, это очень опасная картина.
Леонардо рассмеялся.
— Сандро мне о ней только говорил, — добавила она. — Он слишком робок, чтобы показать её мне.
— Только потому, что он ещё не закончил её, мадонна. Знаешь ли, он на самом деле куда худший бездельник в живописи, чем я; однако вся дурная репутация досталась именно на мою долю.
Теперь была очередь Симонетты рассмеяться; но Леонардо чувствовал, что она пусть мягко и даже любовно, но обращается с ним как с дурачком. Помолчав немного, она сказала:
— Ты боишься подойти ко мне поближе? А что ты прячешь там, под шёлком? Может быть, это картина, которую я так долго ждала?
Леонардо поклонился.
— Нов сравнении с ослепительным изображением Сандро твоей красоты мой скромный дар покажется тёмным.
Вновь она рассмеялась и протянула руки:
— Ну так дай мне её, и я сама буду её судьёй.
Леонардо прислонил холст к стене перед Симонеттой и сдёрнул ткань, прикрывавшую его.
Симонетта подалась к картине, словно была близорука.
— Леонардо, — проговорила она, — твоя картина прекрасна. Ты всё изменил с тех пор, как я в последний раз видела её. Неужели я и вправду могу быть такой хрупкой и девственной? Мне кажется, я смотрю на женщину, какой хотела бы быть. Эта картина словно двуликое зеркало Синезия, которое отражает и горний мир, и наш собственный. А здесь... — она указала на почти геометрическое изображение деревьев и гор на заднем плане, — здесь я вижу небесный пейзаж. И озарён он небесным светом.
Она улыбнулась, и Леонардо поразила её улыбка — меланхолическая, однако сдержанная и немного загадочная. Он запечатлел в памяти эту улыбку, хотя и чувствовал себя так, словно оскверняет Симонетту — ведь когда-нибудь он напишет именно эту её улыбку, а не саму Симонетту.
— Это просто край моего детства, мадонна.
Симонетта повернула к нему лицо и сказала:
— Спасибо, Леонардо.
— Лак ещё не совсем высох.
— Я буду осторожна. Я не могу не трепетать при мысли, что лишь сейчас, теперь мне дано увидеть себя вот такой, на небесах, но я не позволю твоему волшебному зеркалу потемнеть, как в детской песенке.
— О чём ты, мадонна? — спросил Леонардо.
Она пропустила его вопрос мимо ушей и позвонила в колокольчик. Прибежал лакей, мальчик лет двенадцати.
— Отнеси эту картину в дом и позаботься о ней, — велела Симонетта мальчику, прикрывая холст. Обернувшись к Леонардо, она добавила: — Боюсь, что в воздухе пыль; как бы она не повредила твоей великолепной картине.
Когда мальчик ушёл, Леонардо повторил свой вопрос, но Симонетта лишь покачала головой и сказала:
— Сядь рядом и обними меня.
Леонардо поглядел вниз, на улицы, лежавшие под стеной.
— Не бойся, — сказала Симонетга, — нас никто не увидит.
Она крепко обняла Леонардо, прижав его голову к своей груди, и он ощутил её гладкую, чуть влажную кожу и жёсткость парчи, вдохнул запах её тела, смешанный с фиалковым ароматом духов. Дыхание её было неглубоким, резким, и звук его, передаваясь от её плоти в его ухо, усиливался, точно биение волн о скалы. Затем она притянула его лицо к своему, и Леонардо вновь ощутил влечение к ней; но вдруг Симонетта судорожно закашлялась. Она рванулась из его объятий, словно оскорбившись; но Леонардо удержал её и вновь крепко обнял. Она кашляла, тяжело, с присвистом, дыша, задохнулась и жадно хватала ртом воздух, пытаясь отдышаться. Тело её содрогалось, изнемогая, с каждым новым приступом изнурительного кашля напрягаясь, точно тетива лука, и Леонардо чудилось, что внутри её рвётся что-то немыслимо тонкое; её слюна промочила его рубашку.
И не сразу он заметил, что слюна перемешана с кровью.
Когда кашель ослабел, Симонетта отстранилась. Глаза её были зажмурены, словно она сосредоточилась на чём-то, словно усилием воли она могла преобразить себя в фантом здоровья; именно это, подумал Леонардо, она и делала. Она вытерла мертвенно-бледное лицо и промокнула губы алым платочком, на котором не были заметны пятна крови.
Симонетта прямо взглянула на Леонардо. Глаза её блестели, точно из них вот-вот хлынут слёзы; и Леонардо понял, что Сандро конечно же прав. Её глаза, синие и чистые, как море, были обиталищем призраков. Ему вообразилось, что он смотрит сквозь прозрачную вуаль; что она потеряна для него, потеряна для всего мира.
Миг спустя Симонетта стала собой — уравновешенная, но всё же смущённая. Она крепко сжала руки Леонардо; её ладони, в отличие от его вспотевших рук, были сухими.
— Не спрашивай меня, Леонардо, — теперь ты знаешь всё.
— Мадонна, я...
— А я испортила твою одежду, но она, в конце концов, тёмная, как мой платок, и кровь будет не так заметна.
— Это не важно, — сказал Леонардо. — Принести тебе чего-нибудь выпить?
— Сандро сказал тебе всё, — проговорила Симонетта, сохраняя, однако, вопросительную интонацию. — Нет, вероятно, не всё, милый Леонардо.
— Я не желаю играть в такую игру, — сказал Леонардо.
— Но ведь такова природа всех человеческих отношений, не так ли? — улыбнулась она.
Краска вернулась на её лицо — теперь оно было, по крайней мере, просто бледным. Однако глаза её горели глубинным бледно-синим пламенем, фантастическим разливом: a miracolo gentil[81].
— Что же в таком случае сказал тебе Сандро?
— Ничего, мадонна, разве только что он тревожится о вас.
— Я скоро уйду. — Она засмеялась, и этот смех заледенил кровь Леонардо. — В сущности, мой дорогой друг, я уже ушла.
— Ты, мадонна, нуждаешься в отдыхе и, вероятно, в перемене жительства. — Леонардо чувствовал себя неуютно, точно рыба, вынутая из воды. — Тебе надо бы вернуться за город и не дышать пагубными городскими испарениями.
— А говорил ли тебе Сандро, что я не выпустила этот его совершенный образ? Я взяла его себе как утешение.
— Я не понимаю, — пробормотал Леонардо.
— Ну конечно же понимаешь. — Симонетта положила голову ему на плечо. — Что страшного в том, что я задохнусь от любви, если я всё равно скоро должна умереть? Моя душа вечна, не так ли? Очень скоро я буду в morte di bacio[82]. В моём небесном вознесении я буду молиться за тебя, Леонардо. И за Сандро. Но, Леонардо, не боишься ли ты, что я что-то украду у тебя, как украла у Сандро?
— Симонетта...
— Что же ты не улыбнёшься, друг мой? — спросила она, заглядывая в его лицо. — Твоей душе и твоим идеям ничто не грозит.
— Меня это не забавляет, — сказал Леонардо, высвобождаясь из её объятий.
— Бедный Леонардо, — мягко проговорила она. — Я чрезмерно взволновала тебя. Я боюсь умирать. Мне страшно быть одной.
— Ты не умрёшь, мадонна, — по крайней мере, пока не настанет естественный срок твоей кончины. И у тебя нет нужды быть одной.
— В обоих случаях ты не прав, Леонардо.
— Откуда ты знаешь?
Симонетта печально улыбнулась.
— Может быть, мне было видение.
— А как же Великолепный?
— Он ничего не знает, даже того, что я кашляю. Вот почему в последнее время я не могу видеться с ним часто, и я боюсь, что его и Джулиано это огорчает.
— Тогда позволь им заботиться о тебе.
— Не хочу. Пусть они запомнят меня красивой, если я и сейчас ещё такова, а не такой, какой я стану. Я люблю и любила их обоих, как люблю Сандро. — Помолчав, она добавила: — Я пустила его в свою постель.
Леонардо был потрясён.
— Так он знает... всё?
— О нас и о моей болезни — да, конечно. Но я заставила его поклясться никому не говорить, что я скоро умру. — Симонетта рассмеялась. — Я сказала ему, что мои соглядатаи повсюду, что он не может довериться никому... даже тебе, милый Леонардо; что, если я узнаю, что он пал жертвой влияния Сатурна, я закрою перед ним двери моего дома.
— Ты не боишься, что он от этого опять захворает? — спросил Леонардо.
— Я не допущу, чтобы с ним случилась беда. Он любит меня, как никто другой; я могу хотя бы подарить ему эти дни. Но всё равно он будет страдать. И ты, дорогой мой Леонардо, останешься с ним... чтобы позаботиться о нём. Ты ведь сделаешь это?
— Конечно.
— Тебе не должно показаться порочным, что я хочу прежде, чем умру, привести в порядок свою жизнь, оплатить долги и, быть может, исполнить небольшую эпитимью. Это так же естественно, как отношения между людьми.
— Именно для этого ты меня и позвала? — спросил Леонардо.
— Возможно, — ответила Симонетта. — Но ты, кажется, сердит, Леонардо. Ты сердишься на меня?
— Нет, — сказал Леонардо, — конечно нет. Я просто...
— Потрясён? — перебила она.
— Не знаю, — пробормотал он, смешавшись. — Я чувствую себя таким беспомощным... и бессильным.
— Я обычно действую на мужчин совсем не так.
Симонетта лукаво улыбнулась ему, и Леонардо наконец улыбнулся в ответ. Напряжение между ними исчезло; они обнялись и некоторое время молча смотрели вниз, на улицу под стеной. Леонардо безмолвно восхищался гривой роскошных золотых волос Симонетты. Она была так близко; он легко мог влюбиться в неё, как это случалось с большинством мужчин, имевших честь её знать. Но даже сейчас он не мог не думать о Джиневре; и как бы сильно он ни желал Симонетту, душа его мучительно тосковала о Джиневре.
— А теперь, Леонардо, — проговорила Симонетта почти шёпотом, — ты должен рассказать мне о своём полёте в небеса, потому что я знаю только то, что слышала от других...
Однако их мечтательное уединение было прервано отдалённым тихим стуком.
— Это, должно быть, что-то важное, иначе бы Лука не стал нас беспокоить, — сказала Симонетта. Она дала знак слуге войти — это был тот самый мальчик, который унёс в дом картину Леонардо.
— Вы хотите, чтобы я говорил шёпотом, мадонна? — спросил он, покосившись на Леонардо — чужака — и быстро опустив глаза. Он держал в руках небольшой свёрток из тиснённого золотом бархата и явно нервничал.
— Разумеется, нет. Я не учила тебя таким плохим манерам, Лука. Что ты принёс?
Он передал свёрток Симонетте и добавил:
— Вы сказали, мадонна, сообщить немедля, если Великолепный...
— Он здесь?
Леонардо похолодел от страха: если Первому Гражданину закрыт доступ в эти личные покои, какое извинение найдёт он, Леонардо, тому, что оказался здесь?
— Нет, мадонна, его лакей принёс пакет. Мне не нужно было беспокоить вас?
— Нет, Лука, я тобой весьма довольна. А другой наш гость уже здесь?
— Да, мадонна.
Симонетта кивнула.
— Теперь оставь нас. — И принялась читать записку, лежавшую в свёртке.
— Мадонна, всё ли в порядке? — тихо спросил Леонардо. Он предпочёл не допытываться, кто этот другой гость Симонетты. Воображение рисовало ему нетерпеливого и влюблённого Сандро, который дожидается её в спальне.
— Да, конечно. — И Симонетта развернула свёрток, в котором оказались три соединённых кольца из золота, в которые были вплетены бриллианты — личный геральдический знак Лоренцо, символ силы и вечности.
— Они прекрасны, — сказал Леонардо.
— Да, — прошептала она, — и Лоренцо носил их на пальце. Его жена наверняка заметит их отсутствие.
— Боюсь, мадонна, ты подвергаешь Сандро нешуточной опасности.
— И тебя тоже, — сказала Симонетта.
— Этого я не имел в виду.
— Знаю, Леонардо, но ты прав. У Лоренцо везде свои глаза и уши, и боюсь, чересчур много их направлено на этот дом. — Она тихо засмеялась. — Но я не смогу долго удерживать его на расстоянии — это невозможно, потому что, как пишет он в своей записке, он намерен завтра после обеда осадить мою крепость. По правде говоря, мне его недостаёт. Я люблю его превыше всех на свете. И скажу ему это, если только не умру прежде.
— Ты не умрёшь! — упрямо сказал Леонардо.
— Это было бы чудом. — Симонетта искоса глянула на него и прибавила: — Не то чтобы я не верила в чудеса, ведь я сама сотворила одно для тебя.
— О чём ты говоришь? — спросил Леонардо, но Симонетта прижала палец к его губам.
— Чудо надлежит вкушать, а не пожирать, как голодный пожирает мясо. — Она придвинула своё лицо совсем близко к его лицу и спросила: — Чего ты жаждешь превыше всего в мире?
Леонардо залился румянцем.
— Джиневру, не так ли?
— Да, — прошептал Леонардо.
— Она здесь.
Рождённые под одной звездой имеют такое
свойство, что образ самого прекрасного среди
них, входя через глаза в души прочих, согласуется
абсолютно с неким существующим прежде
образом, запечатлённым в начале зачатия в
небесный покров души, равно как и в саму душу.
Или не знаешь ты, что замыслы твои раскрыты?
— Я хочу увидеть её немедленно!
— Вначале тебе нужно овладеть собой, — сказала Симонетта. — И узнать, что тебя ждёт.
— Под каким предлогом ты устроила, чтобы она пришла сюда? Слуги с ней?
— Разумеется, — улыбнулась Симонетта, — сейчас они с ней, но скоро я отвлеку их, потому что Гаддиано, в отличие от некоторых придворных художников, предпочитает работать со своей моделью наедине.
— Гаддиано? — воскликнул Леонардо, знавший, что Гаддиано не кто иной, как сама Симонетта.
Она улыбнулась.
— Именно. Сам Лоренцо нанял этого художника написать портрет Джиневры в качестве свадебного подарка. А я предложила художнику своё жилище.
— А Лоренцо знает...
— Что Гаддиано — это я? — спросила Симонетта. — Нет. Но он хочет помочь тебе. Ему понравилась мысль обмануть Николини, потому что Великолепный терпеть его не может — этот старик из прихвостней Пацци.
— А Джиневра знает, кто ты такая?
— Никто не знает этого, кроме тебя, милый Леонардо.
— Что я должен делать, мадонна? — спросил Леонардо. Он был возбуждён и чувствовал себя бегуном, который никак не может отдышаться.
Симонетта снисходительно улыбнулась ему.
— Я предпочла бы не наставлять тебя в делах такого деликатного свойства. — Она поднялась. — Но сейчас я войду в дом и уведу оттуда лакеев Николини — думаю, они только счастливы будут провести остаток дня в харчевне «Дурная стряпня». А когда они вернутся, Гаддиано во плоти будет писать портрет прекрасной Джиневры, а бедная Симонетта удалится, увы, в свои покои отдыхать. Но между тем Джиневра будет в полном твоём распоряжении.
— Я твой вечный должник, мадонна, — пробормотал Леонардо, не смея подойти к ней ближе.
— Что ж, тогда, если мне удастся прожить подольше, я, может быть, даже напомню тебе о твоём долге и обращусь к тебе по какому-нибудь деликатному делу. — Симонетта шагнула к нему, погладила пальцами выцветающий синяк на скуле и, поцеловав Леонардо, прибавила: — Я сказала твоей прекрасной Джиневре, что вы с Гаддиано большие друзья и что он согласился писать эту картину вместе. Так что не тратьте всё драгоценное время в объятиях друг друга. Ты должен будешь поработать над картиной, иначе слуги Николини могут что-то заподозрить.
— Джиневра спрашивала о твоём участии в этом деле?
— Она знает, что мы друзья, и ничего более, так что ты можешь не опасаться её ревности. Но не тревожься, Леонардо, уверяю тебя, она будет чересчур занята, чтобы расспрашивать тебя слишком подробно. Через несколько минут Лука придёт за тобой. — И с этими словами Симонетта удалилась.
Лука закрыл дверь мастерской Симонетты за Леонардо, который при виде Джиневры словно окаменел. Сводчатая комната с огромным каменным очагом, высокими окнами и потолками была идеальной студией. Джиневра прямо смотрела на Леонардо, и её дивные, с тяжёлыми веками глаза, всегда казавшиеся немного сонными, сейчас словно пронизывали его насквозь.
— Может быть, ты всё же войдёшь, Леонардо? — спросила она. Её круглое лицо внешне оставалось бесстрастным.
Леонардо подошёл к мольберту, на котором стоял портрет Джиневры, но даже не взглянул на холст. Его пробирала дрожь, и сердце колотилось быстрыми толчками. На миг он онемел; словно его, как Сандро, вдруг провели через изгнание всех чувств, словно его любовь к Джиневре выгорела дотла. Он очищен... отчего же он так дрожит? Отчего сердце бьётся где-то у самого горла?
— Ты хорошо выглядишь, — неловко выдавил он.
— Ты тоже, — ответила она, словно её приковали к месту, словно она уже позировала художнику. — Я боялась, что... — Джиневра оборвала себя и отвела глаза. Она была очень хороша в простом платье с красными рукавами поверх тонкой прозрачной камизы. Чёрный шарф был наброшен на её нагие, обильно усыпанные веснушками плечи, сеточка из чёрных кружев прикрывала затылок. Её рыжие кудри были растрёпаны, и это нарушало почти совершенную симметрию её тонкого овального лица.
— Тебе нравится портрет, который начал твой друг Гаддиано?
Лишь тогда Леонардо кинул взгляд на работу Симонетты. Ей великолепно удалось уловить особое очарование Джиневры; в сущности, эта картина была самим светом. В ней было много точных мазков в духе самого Леонардо, много глубины и мирного покоя летнего воскресного дня.
— Это поистине прекрасный и точный портрет, — искренне проговорил Леонардо. И, помолчав, добавил — лицо его. при этих словах начал понемногу заливать румянец: — Джиневра, почему... почему ты здесь?
— Мне казалось, что ты этого хотел.
Леонардо не приближался к ней.
— Я хотел быть с тобой с тех пор, как...
— Я тоже, — сказала Джиневра, и лицо её порозовело. Она опустила взгляд на свои руки и, увидев, что они дрожат, крепко стиснула их. Если бы не руки, она казалась бы воплощением покоя и неподвижности; словно Леонардо говорил с её портретом, а не с самой Джиневрой, которая вся была юность, плоть и страсть. — Я не могла встретиться с тобой прежде, — продолжала она, — потому что, в сущности, была узницей. Ты, конечно, догадался об этом. — Она упорно уставилась на свои ладони, прираскрыв их, словно хотела выпустить на волю ценную добычу. — Леонардо, я люблю тебя. Почему бы ещё я здесь?
Потрясённый, Леонардо мог лишь кивнуть. Но, словно сухая ветка, он вспыхнул от огня, зажжённого чувством, которое нельзя было отличить от гнева. И всё же он ощущал, как немеет всё тело, желая её со знакомым нетерпением. Она открылась ему... и его тело отозвалось на её слова, как прежде отзывалось на её ласки. Однако он не мог ответно открыться перед ней; некая высокомерная и недоверчивая часть его всплыла на поверхность и пыталась овладеть его разумом.
— Если это правда, почему ты так говорила со мной после того, как голубь зажёг фейерверки у Дуомо?
Джиневру его слова явно уязвили.
— Да потому что я знала, что у мессера Николини везде свои шпионы! Разве не появился он, точно призрак, сразу после нашего разговора? Ты забыл, Леонардо? И неужели ты думаешь, что он не стремился всей душой услышать то, что я должна была тебе сказать?
— Ты могла бы дать мне знать... хоть как-то. Вместо того, чтобы мучить меня.
— Я не могла подвергать опасности мою семью. — Голос Джиневры дрожал, но тем не менее в нём звучал вызов; Леонардо представил, что она тосковала о нём так же сильно, как он о ней. — И когда я впервые попыталась послать тебе весточку, — продолжала она, — это оказалось попросту невозможно. Если бы не твой друг мадонна Симонетта, ума не приложу, что бы я смогла сделать.
— Я тоже люблю тебя, — сказал Леонардо.
— Я должна быть изображена с кольцом Луиджи ди Бернардо, — сказала она, и это означало, что её «контракт» с Николини скоро будет завершён в постели старика. Джиневра смотрела на него всё так же прямо — только сейчас, казалось Леонардо, с надеждой.
— И что же ты предлагаешь с этим сделать? — спросил Леонардо. Он тоже дрожал. Он хотел обнять её, но ноги точно приросли к полу, и слова этого пустого разговора отдавались эхом, точно их произносили в громадном пустынном чертоге.
— Я не могу выйти за него, — сказала она, имея в виду Николини, — если ты... по-прежнему хочешь меня. Я думала, что смогу... ради чести своей семьи.
Леонардо кивнул.
— Я сказала отцу, что, возможно, не сдержу своего слова мессеру Николини.
— И... что же он сказал?
— Он плакал, Леонардо. — Она говорила медленно, словно попросту перечисляла факты. Глаза её светились, наполненные слезами, которые ещё не пролились на щёки. — Но...
— Что?
— Он понимает, что не будет обесчещен публично. Он уже получил... приданое, которое не могут забрать, потому что тогда это будет бесчестие для мессера Николини. Теперь мы ничего не должны, и семья вне опасности; хотя, в сущности, мы сможем выплатить ему всё за два, может быть, три года. Но я всё же опозорила своего отца. Я подвела его, выставила лжецом и мошенником. — Слёзы наконец потекли из её глаз. — Я просто не смогла пройти через всё это. Я слишком эгоистична. Я не смогу быть с ним. — Она содрогнулась. — Он задушит меня, я умру, я...
— Так ты всё же хотела пойти до конца? — спросил Леонардо.
— Я не знаю, Леонардо. Вначале не хотела, потом хотела. Я думала, что должна сделать это для папы. Почему ты мучаешь меня? — спросила она с отчётливым гневом в сузившихся глазах.
— Потому что боюсь, — сознался он.
— Чего?
— Потерять тебя снова, ибо тогда я стану таким, как Сандро.
Джиневра обеспокоенно улыбнулась.
— Я, кажется, уже стала такой. Я думала, что, если умру от любовной меланхолии, по крайней мере, внутри меня навечно останется отражение твоей души.
— Что за глупости! — вздохнул Леонардо.
— Но мы и вправду образы друг друга! — настаивала Джиневра. — Когда мне снилось, как мы занимаемся любовью, я видела над нашими головами лик архангела Рафаэля. Он шептал, что исцелит нас, что при нашем сотворении мы были созданы в облике друг друга, и этот облик — его собственный.
— Но ведь он покровитель слепых, моя милая Джиневра, — с иронической улыбкой сказал Леонардо.
— Я дала обет ежедневно ставить свечку перед Santo Raphael, если...
— Если? — переспросил Леонардо и вдруг обнаружил, что стоит перед ней, а она испуганно смотрит на него снизу вверх.
— Если мы будем вместе... — прошептала она; и он опустился перед ней на колени, словно произносил собственный ex voto[83] ty46ty. Джиневра склонилась над ним, и он, целуя её, ощутил тяжесть её тела. Их губы едва соприкоснулись, словно они удерживали друг друга от самых невинных восторгов, чтобы не отвлекаться в своём пути к конечному наслаждению. Они продолжали смотреть в глаза друг другу, словно и впрямь искали там отражения своих душ; но, хотя руки их уже свободно исследовали тела друг друга, лишь участившееся дыхание да шорох шёлка нарушали тишину. Затем, по некоему совместному совместному решению сердец и чресел, они разом набросились на одежду друг друга. Слишком нетерпеливые, чтобы устроить себе ложе, они раскачивались, скользили, вцеплялись друг в друга прямо на холодном и жёстком изразцовом полу. Они старались не оставлять отметин друг на друге, прижимаясь, целуя, кусая, всасывая, словно вдруг им стало тесно в пределах собственной плоти и крови.
— Cosa belissima[84], — выдохнула Джиневра, стянув гульфик Леонардо и переместившись так, чтобы принять его пенис в рот и даровать ему высшее и наиболее интимное наслаждение. Она никогда прежде не делала этого; и от тепла её губ Леонардо словно съёживался и съёживался, покуда весь не стал этой частью тела между ног, раскалившейся, точно уголь; но он боролся со своими ощущениями и смотрел на труд его возлюбленной, чистый и святой, дивный, как глас небесный. Она поклонялась ему с любовью, далёкой от похоти, с совершеннейшей формой любви, о которой мечтал Платон... или, быть может, Рафаэль, святейший из ангелов.
И Леонардо ритмично двигался в ответ, целуя Джиневру, вкушая её солоноватые соки, нависая над ней — его торчащий пенис был словно якорь, ищущий своего пристанища; и они смотрели, не отрываясь, в глаза друг другу, когда Леонардо прижимался к ней так сильно, насколько позволяли их кости. Они быстро привели друг друга к завершению, потому что их чувства были чересчур раскалены, чтобы им можно было воспрепятствовать, и особенно это касалось Леонардо — он не смог сдержать семяизвержение. Но он продолжал вжиматься в неё, проникать глубже, ибо? хоть и насытился, хоть его пенис стал немым и бесчувственным, он был полон решимости дать ей то же наслаждение, которое испытал сам. Он трудился над Джиневрой, точно она была камнем, которому должно придать резцом форму; и наконец она сдалась, и, шёпотом повторяя, как она его любит, напряглась, и выгнулась на полу, который был увлажнён их потом. Она совершенно не сознавала себя, растворившись на миг в чистейшей влаге любви и наслаждения.
Леонардо лежал, не засыпая, но плывя где-то между сном и бодрствованием; он крепко сжимал в объятиях Джиневру. Она не спала и следила за ним взглядом.
— Леонардо... Леонардо!..
— Что? — отозвался он невнятно, потому что лицом утыкался в её грудь. Он отстранился, опираясь на локоть, чтобы видеть лицо Джиневры.
— Ты когда-нибудь занимался любовью с мадонной Симонеттой? — спросила Джиневра. Она стала вдруг серьёзна и одновременно ребячлива; но её глаза на миг словно отразили рыжее пламя волос.
— Нет, — сказал Леонардо, мгновенно обретая контроль над собой. Он выдавил смешок и сел. — Конечно нет. С чего ты взяла?
Джиневра пожала плечами, словно забыв уже, что задала ему такой вопрос, и притянула его к себе; и всё же Леонардо не мог не чувствовать, что его застали врасплох.
— Много женщин склонялось перед тобой так, как я? — спросила она, имея в виду свою нежную фелляцию.
— Джиневра! — воскликнул Леонардо. — Что за вопросы?
— А, значит, так много, что и ответить не можешь? — лукаво осведомилась она.
— Ну да, бессчётное множество, — ответил он, расслабляясь, и начал ласкать её, касаться её лица, шеи, плеч, затем груди; и она касалась его.
Они оба были готовы; и хотя страсть потускнела, но лишь самую малость. Он снова обрёл её, благодарение чуду Симонетты; но в то время, когда Леонардо и Джиневра занимались любовью, словно сотворяя одну на двоих шумную молитву, мысли его затемнил фантом — Симонетта. Он не мог не воображать её, словно под ним была она, а не его истинная Джиневра, словно светлые волосы Симонетты касались его... бледная кожа Симонетты влажно приникала к его коже, словно она была здесь для того, чтобы мучить его, втягивая в свой древний влажный водоворот экстаза.
Леонардо зажмурился, пытаясь изгнать призрачное присутствие Симонетты; но тут он достиг оргазма, и его вина преобразилась в наслаждение.
Ибо такова извращённость даже самого пылкого любовника.
Более убивают словом, нежели мечом.
Кто так тебя поймёт? Кто назовёт милой?
Кого ласкать начнёшь? Кому кусать губы?
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твёрдым!
И, отбросив страх, единорог придёт к сидящей
девице, и положит голову ей на колени, и уснёт,
и так охотники изловят его.
Следующие дни текли приятно и лениво, точно на исходе лета, но без летней жары и влаги. На время Леонардо почувствовал себя счастливым, как никогда. Хотя он постоянно изобретал и чертил машины, работа перестала быть главной его страстью. Но точно так же, как он грезил о Джиневре, так идеи естественно и непрошено рождались в его руках и мозгу; его смертоносные машины появлялись на свет точно так же, как женские портреты, словно его творческая мощь — и любовь — были слепы, как судьба.
Он жил — изо дня в день, день за днём — ожидая, когда Лоренцо пригласит его работать в садах Медичи и чинить статую сатира Марсия. Между тем он трудился для Андреа; брал небольшие и несложные заказы (как, например, украшение циферблата часов для смиренных монахов из Сан Донато), гулял с Никколо в окрестностях Флоренции, делая зарисовки и записи в переплетённом в кожу блокноте; навещал Сандро и даже Пико делла Мирандолу, дружба с которым всё крепла.
Был сезон карнавалов, и флорентийцы находили странную, почти свирепую радость в этих ритуалах весны — турнирах, пирах, состязаниях игроков в мяч и бесконечных парадах, которые наводняли бульвары гигантскими плотами и армиями armeggeria в эффектных костюмах.
Первый Гражданин не был исключением. Хотя Лоренцо упорно не замечал настойчивых и пылких предложений Леонардо насчёт летающих машин, вооружения и военной техники, он поспешил пригласить Леонардо, славившегося своей силой и ловкостью, в свою команду игроков в мяч.
Честь немалая, потому что игроки были из благороднейших флорентийских семей, и игры обставлялись с не меньшей пышностью и церемониями, чем любой турнир.
С барабанщиками, судьями, трубачами, знамёнщиками и вбрасывателями мячей в командах было по двадцать семь человек. Леонардо с радостью облачился в алые с золотом цвета Медичи: лёгкие туфли, платье из шёлка и бархата — рейтузы, куртка, шапочка. Он подождёт, пока не сумеет убедить Лоренцо в своих достоинствах военного инженера; пока же он был в команде Медичи, он — перехватчик. Он и брат Лоренцо Джулиано должны атаковать бегунов противника, у одного из которых будет мяч.
Игра была воистину костоломной: частенько ломали руки, запросто разбивали головы. Известны были случаи, когда игроки погибали на поле, как в битве; однажды такое произошло и во время игры команд Медичи и Пацци. Трагическая случайность — юному corridori, бегуну из семьи Нерли, сломали хребет. Он носил цвета Пацци. Удар — нечаянно, конечно — нанёс сам Джулиано, так что Пацци выжали из этого случая всё, что могли: они делали деньги из своей ненависти к Медичи. Лоренцо заплатил семье Нерли и тем сохранил их верность.
Но хотя Леонардо жил каждым мгновением, он жил для Джиневры, для тех благословенных дней, когда слуга Симонетты прибегал в bottega Верроккьо, чтобы отвести Леонардо в особняк Наттанео Веспуччи. Там он проводил часок наедине с Симонеттой, как брат с сестрой, покуда она преображалась в Гаддиано... в мужчину; и Леонардо даже привык воспринимать её как юношу — как Сандро, Зороастро или даже Никко.
И она даровала ему Джиневру — словно в её власти было даровать жизнь и любовь.
В эти часы Леонардо писал и занимался любовью. Он сделал портрет Джиневры своим, и можно было сказать, что сама картина столько же говорит о Леонардо, сколько изображает Джиневру, ибо он обратил масло и лак Симонетты в самую суть своих грёз, и тем не менее каждая деталь здесь служила общему. Симонетта писала точно и блистательно; но Леонардо превратил её картину в поэму света, видение, оду, обретшую плоть. За золотистым лицом Джиневры, которое теперь лучилось собственным сиянием, словно она была самой Девой, Леонардо написал кусты можжевельника, в которых заключалось, как в рамке, телесное и одновременно духовное великолепие Джиневры.
Он избрал можжевельник ради игры слов: по-французски можжевельник «genievre». В длинные гибкие руки Джиневры он вложил флейту святой Вивианы; говорили, что этим инструментом подвижница трогала и слабейшие, и самые твёрдые сердца. Всё прочее, кроме Джиневры, на картине тонуло в розоватой дымке; и в этой дымке, во мгле дальних холмов Леонардо написал свой собор памяти.
Потому что собор снился ему.
Однако содержание снов ускользало из памяти Леонардо.
— Когда твой отец поговорит с Николини? — спросил Леонардо у Джиневры. — Если он промедлит ещё немного, картина будет закончена!
Говоря эти слова, он тщательно выписывал каждую из можжевеловых игл, что образовывали тёмный фон вокруг её лица. Джиневра пригладила волосы; хотя они занимались любовью час назад, на лице её всё ещё горел румянец, и оно чуть припухло, словно её, не оставляя синяков, отхлестали по щекам.
— Он не говорит со мной о таких вещах, — сказала она.
— Ты не умоляла его?
— И ты поставишь меня в подобное положение? Ему это трудно. Неужели ты не можешь потерпеть ещё чуть-чуть, Леонардо? Мы всю жизнь будем вместе.
— А пока должны встречаться, как воры.
— Воры мы и есть, — словно про себя проговорила Джиневра.
— Прости, — сказал Леонардо. — Уверен, что твой отец сделает всё возможное — когда сочтёт нужным.
— Он желает нам счастья, Леонардо. Ты же знаешь, как он относится к тебе. Но это всё... превыше его сил. Он не двурушен и не вероломен, он добропорядочен и прост. Добрый торговец — нет, прекрасный торговец. Злая судьба почти сломала его, но, обещаю тебе, более он никогда не окажется в нищете! — Она повысила голос, словно отвечала оскорбителю; но вдруг осеклась — и, расплакавшись, отвернулась от Леонардо. Он оставил картину и опустился на колени подле Джиневры.
— Я могу подождать, — прошептал он, целуя её. — Я не стану больше расспрашивать тебя.
— Прости меня, — пробормотала она, вытирая глаза и нос рукавом с кисточками; но когда ласки Леонардо стали настойчивее, мягко отстранилась. — Нет, Леонардо, не время. С минуты на минуту здесь будет мессер Гаддиано, чтобы сменить тебя.
Леонардо кивнул; однако ему было тревожно, потому что Симонетта не смогла увидеться с ним прежде, чем он встретился с Джиневрой. Что могло случиться? Размышляя над этим, он спросил:
— Хочешь сказать, что Гаддиано заменит меня? — и с преувеличенным пылом прижался к Джиневре.
Она хихикнула.
— Ты получил довольно. Не может быть, чтобы ты всё ещё...
— Хочешь потрогать мой гульфик?
— Не рискну — ещё, чего доброго, кое-что сломаю. — Она игриво оттолкнула его. — Леонардо, ну пожалуйста!..
— Но ты же всегда требуешь у меня доказательств.
— Доказательств? Чего?
— Моей верности. Был бы я таким голодным, если бы в моей постели была ещё одна женщина?
— Я бы ничуть не удивилась — судя по тому, что о тебе болтают.
— Ты это серьёзно? — Он скроил оскорблённую гримасу.
— Нет, — сказала Джиневра. Потом поднялась, взяла Леонардо за руку и через комнату подвела к картине. — Я хочу взглянуть, что ты успел сделать сегодня.
— Испортил красивую девушку.
— Ну вот ещё, — сказала она, внимательно глядя на картину. — Что это — вон там? — Она указала на смутные очертания собора памяти, вписанного Леонардо в голубовато-зелёное марево холмов.
— Собор, — сказал Леонардо.
— Так теперь я твоя святыня? — Джиневра искоса глянула на него и улыбнулась.
— Вот именно. — Но когда Леонардо взглянул на портрет, на то, что сделал сегодня, по спине его пробежал холодок. Туманное воспоминание о сне.
Он сжал её руки.
— Тогда мы в нём и обвенчаемся, — сказала она. — В нашем собственном соборе.
Леонардо улыбнулся; но в этот самый миг, когда он, стоя рядом с Джиневрой, вдыхал аромат её волос и приторный острый запах, который обычно исходил от неё после занятий любовью, — в этот миг сон с жуткой ясностью галлюцинации вернулся к нему.
Он — внутри своего собора памяти, пытается войти в дверь, которую охраняет трёхголовая бронзовая статуя. Одна из голов — голова его отца; другая — Тосканелли; третья, самая пугающая, — голова Джиневры. Её глаза под тяжёлыми веками глядят на него, и он не видит в них ни страсти... ни любви.
Он потерял её.
Глаза обвиняли его... но в чём?
Леонардо на миг зажмурился, потом схватил кисть и записал собор, создав в верхнем правом углу холста уродливое пятно жжёной умбры.
— Леонардо, зачем ты это сделал? — Джиневра явно расстроилась.
— Прости, Джиневра. Мне вспомнился дурной сон.
— Но зачем... — Она осеклась. — Сон был обо мне?
Леонардо не ответил.
— Леонардо?..
— Мне снилось, что ты больше не любишь меня, что ты винишь меня...
— Но в чём?
Леонардо пожал плечами и отвернулся от картины, но на Джиневру не смотрел.
— Не знаю.
— Ну так я люблю тебя, и...
Её прервал стук в дверь. Настало время, когда появлялся Гаддиано. Джиневра с досадой поглядела на Леонардо, словно пытаясь передать невысказанное послание. Потом пригладила кудри и возвратилась на своё место.
— Войдите!
И в комнату вошла Симонетта, переодетая Гаддиано.
Этот Гаддиано, с выверенными движениями и осанкой, с тщательно наложенным гримом, кого-то напомнил Леонардо: в окончательно завершённом, почти смазливом лице, которое придал своему Давиду Андреа дель Верроккьо, были те же черты — такой же подбородок, полные, но сжатые губы, тонкий, почти аристократический нос. Но Симонетта была неотделима от Гаддиано: глаза, в которых жили призраки, выдавали её; взгляд её был мягче и не столь пронзителен, как у Леонардо, который смотрел на мир горячо, почти сердито.
Но сейчас в глазах Гаддиано была усталость.
— Привет, влюблённые пташки, — сказала Симонетта голосом, неотличимым от мужского. Она улыбнулась Джиневре, небрежно поклонилась и подошла к картине.
Леонардо сразу почувствовал, что что-то не так. Даже в чужой личине она выглядела слабой и неуверенной.
— Что ж, вижу, наша совместная работа подвигается, — сказала она Леонардо. — Но что это за пятно?
— Перемена настроения, — сказал Леонардо.
Симонетта лукаво глянула на него, потом опустилась на табурет перед мольбертом, взяла кисть и стала затирать пятно.
— Леонардо, друг мой, не уйти ли тебе прежде, чем люди Николини придут за Джиневрой?
— Да, конечно, — сказал Леонардо. — До свидания, Гаддиано, и спасибо. — Он поклонился Джиневре и поцеловал её, словно они были одни. — Пожалуйста, не сомневайся во мне. Я люблю тебя больше...
Снаружи прозвенел колокольчик: Лука предупреждал их, что люди Николини уже прибыли.
Леонардо уже переступал порог, когда Симонетта закашлялась; спазмы скрутили её. Хрипя, она пыталась вздохнуть — и не могла.
Леонардо метнулся к ней, за ним — Джиневра. Он попытался успокоить Симонетту, но она отшатнулась. Призвав силу воли, она перестала кашлять, но дышала тяжело, с бульканьем.
— Мессер Гаддиано, вы слишком больны сегодня, — озабоченно сказала Джиневра. — Я позову мадонну Симонетту...
— Нет-нет, мадонна, она нездорова... Я сейчас приду в себя, это просто лёгочная хворь, на прошлой неделе я слишком долго гулял ночью... Её слуги позаботятся обо мне. Но ты, Леонардо, уходи немедля, не то пострадаем мы оба. В распоряжении мессера Николини острые кинжалы.
— Его слуги не знают, кто я...
— Это те же люди, что сопровождали мессера Николини на празднике Горящего Голубя в Дуомо, — серьёзно сказала Джиневра. — Они знают тебя в лицо.
— Ты не так уж и неизвестен во Флоренции, — заметила Симонетта по-прежнему в духе Гаддиано; даже теперь ей удалось сохранить привычный сарказм. — Тебе так хочется подвергнуть нас всех риску? — Тут Симонетту снова одолел кашель, она усилием воли подавила его и отёрла рот алым платком, который промок и потемнел от крови. Лицо её было бледнее мела.
— Он прав, Леонардо, — сказала Джиневра. — Ты должен немедля уйти.
Леонардо подчинился, и как раз вовремя, потому что едва он вышел из комнаты и пошёл вниз, к выходу, как услышал голоса слуг Николини. Они недурно набрались в таверне и сейчас подсмеивались над юным лакеем Симонетты Лукой.
Но потом закричала Джиневра, и Леонардо остановился, словно перед ним выросла стена:
— На помощь! Кто-нибудь... помогите!
Ей откликнулись Лука и люди Николини: они уже бежали по коридору к студии. Леонардо тоже бросился назад, так быстро, как только осмелился. Расстроенный, он выругался про себя, затем прислушался: похоже было, что Симонетта выкашливает лёгкие.
— Поднимите его, — велела Джиневра, и один из слуг заворчал. — Идите за мной; мы отнесём мессера Гаддиано в постель... А ты — отправляйся во дворец Медичи и позови сюда мессера Пико делла Мирандолу.
— Что, к мазилке?
— Он друг Первого Гражданина, так что поторапливайся! — властно приказала Джиневра. Как будто она, а не Николини, была хозяйкой этих людей.
Потом голоса вдруг исчезли, растворились в тёмной глубине большого дома; и Леонардо остался стоять один в коридоре без окон, где были слышны лишь его участившееся дыхание и испуганный стук сердца.
«Симонетта, ты не должна умереть.
Ты не можешь умереть».
Он подумал о Джиневре.
Подумал о тонкой ниточке, связавшей его с покровителем, Великолепным.
О военных машинах, которые мечтал построить для него.
«Симонетта, ты облегчила мой путь наверх, к Медичи... и к Джиневре. Ты нужна мне.
Ты должна жить.
Я люблю тебя, сестра моя».
Он ощущал тягу к Симонетте, к её извечной чистоте. Он жаждал целительной страсти и меланхолии, которую они безмолвно делили.
Она была инструментом и убежищем. Но он использовал её и был ничем не лучше вора, ибо даже сейчас, наедине со своими мыслями, он грешил против неё и своей возлюбленной Джиневры.
Несколькими днями позже в мастерскую, где Леонардо по заданию Верроккьо трудился над терракотовой скульптурой Девы и единорога, ворвались Товарищи Ночи, Ufficiale di Notte.
Леонардо повернулся к ним, удивлённый и потрясённый; в одной руке он держал молот, в другой — резец, словно этим оружием намеревался отбиваться от чернорясых священников. Эти люди — полиция нравов, Служители Ночи и Монастырей — были облачены в одеяния поддерживавших Медичи доминиканцев; то были волки Церкви, inquisitores, оруженосцы, гонцы и палачи. Величайшая ирония заключалась в том, что они были оруженосцами самого Лоренцо. Казалось, чья-то страшная и искусная рука обратила их против своих.
— Леонардо, мы здесь! — обеспокоенно окликнул его Пико делла Мирандола, махая рукой из-за спин одетых в церковное солдат. — Не делай ничего неосмотрительного. Мы с Сандро здесь, чтобы помочь тебе. — Он повернулся к капитану, старому воину с иссечённым шрамами лицом: — Могу я побеседовать наедине с синьором Леонардо да Винчи?
— Я получил приказ доставить его прямо в Сан Марко, — сказал капитан с долей почтительности в голосе, — но вы, синьор, если пожелаете, можете присоединиться к синьору да Винчи в карете. Боюсь, однако, что ваш друг... — Он кивнул на Сандро.
— Не беспокойтесь, я поеду следом в другой карете, — сказал Сандро, — если, конечно, капитан не против.
Капитан вежливо кивнул.
— Могу я узнать, что происходит? — Леонардо с трудом сдерживал гнев. О нём говорили так, словно он — мебель, которую собираются передвинуть с места на место.
— Вы обвиняетесь в преступлении, синьор.
— И что же это за преступление? — едко осведомился Леонардо.
— Леонардо, — предостерегающе проговорил Пико.
— Содомия. — Капитан понизил голос, словно из осторожности, хотя слышно это было всем в комнате.
— Что? — Голос Леонардо охрип от ярости. — А кто выдвинул это обвинение?
— Синьор Леонардо, будьте добры пройти с нами, — хладнокровно сказал капитан, который наверняка был привычен к таким ситуациям. — Или вы предпочитаете, чтобы вас заковали в кандалы? — Несколько Товарищей Ночи тотчас обнажили мечи и угрожающе наставили их на Леонардо. — А теперь, пожалуйста, любезный, опустите ваши инструменты, а то ведь я уже готов потерять христианское терпение.
Леонардо всё ещё сжимал в руках молот и резец — в ярости он не думал ни о страхе, ни о последствиях.
— Я должен знать, кто выдвигает это злобное обвинение!
— Вы узнаете всё очень скоро. — Капитан кивнул ближайшим своим солдатам и отступил.
— Я должен знать сейчас!
— Леонардо, — умоляюще сказал Пико, — опусти инструменты. Ничего не поделаешь, надо послушаться приказа. Я поеду с тобой, займусь твоим делом и поговорю с властями.
Леонардо хотел было что-то сказать, но, подумав, кивнул и отдал Пико резец и молот.
— Идём, — сказал один из Товарищей, похлопывая Леонардо мечом плашмя по бедру.
— Так вы с Сандро знали об этом... обвинении? — спросил Леонардо у Пико.
— Нас предупредили, но... было уже поздно. Его нашли этим утром в bocca di leone[85].
— A-а, — сказал Леонардо, сузив глаза. Сердце его колотилось; на миг слёзы затуманили взгляд.
Анонимы обычно опускали обвинительные письма в сосуд в форме львиной головы у ворот Палаццо Веккио. Существование такого рода отвратительных delatores[86] было неизбежно в эпоху заговоров, соперничества и мелочной ненависти. Лоренцо, живший в страхе перед заговорами против своего дома, поощрял позорные ящики, ибо разве не может быть найдено внутри нечто важное, даже жизненно важное?
— Я, кажется, знаю, кто мог сыграть эту предательскую шутку, — сказал Леонардо Пико, выходя из комнаты и позволяя свести себя вниз по нескольким пролётам лестницы к ожидавшим внизу погребально-чёрным каретам.
Пико и вправду позволили ехать с Леонардо в закрытой чёрной повозке, но места было мало, потому что с ними ехали ещё двое солдат, зорких, как хорьки, и державших наготове на коленях остро блестящие рапиры. Солдаты были молодые, с румяными пухлыми лицами.
— Я буду твоим адвокатом, — сказал Пико; при всей его молодости он выглядел внушительно в белой мантии мага.
Пико был воплощением щегольства, и его ярко-рыжие волосы сейчас были черны, как у Франческо Сфорца; они обрамляли бледное прекрасное лицо с пронзительными серыми глазами.
— Тебе придётся пройти через унижение, друг мой, но тут уж ничего не поделаешь, — добавил он.
— Что тебе известно? — спросил Леонардо.
— Только то, что против тебя и других выдвинуто мерзкое обвинение.
— Но кем?
— Tamburos[87] — ящики трусов, — сказал Пико, — и я ни разу не видел, чтобы хоть одно обвинение из найденных в них было подписано. Не ожидал увидеть этого и теперь. — Он пожал плечами. — Но Лоренцо не отменит их.
— Кто ещё замешан в этом деле?
Пико покачал головой.
— Прости, но это всё, что я знаю.
— А что Си...
Пико наступил Леонардо на ногу, остерегая его.
— Лоренцо сумеет это остановить, — тем не менее сказал Леонардо.
Глядя на солдат, Пико сделал ещё один знак Леонардо, чтобы тот не раскрывался перед посторонними.
— Даже Первый Гражданин не может сорвать гражданский процесс, — сказал он вслух и, помолчав немного, добавил: — Тем не менее я уверен, что ему уже известно о твоих затруднениях...
Леонардо пытался сдержать дрожь. Кто мог обвинять его — спрашивал он себя. Да ещё в содомии, самом мерзком и низком преступлении! Кому заплатил Николини? Что Николини причастен к доносу — в этом Леонардо не сомневался.
Он погиб. И потерял Джиневру.
Бесповоротно.
Нет, не потерял, подумал он. Её украли.
Но он принудил себя выбросить из головы эти злые и мучительные мысли. Он не должен думать о последствиях. Особенно о Джиневре. Вскоре ему предстоит защищаться от клеветы Николини. «Господи, помоги мне, подумал он».
— Как мадонна? — спросил он, уже не называя имени.
Пико кивнул, давая понять, что понял — Леонардо имеет в виду Симонетту.
— Она больна и собирается покинуть город — городские испарения ослабляют её.
— Ты виделся с ней?
Леонардо казалось, что он продирается через ясный, пронзительно очерченный кошмар; тем не менее он чувствовал себя как бы в стороне, словно смотрел извне на всё происходящее. Он мог бы вырваться из кареты, но без оружия ему этого не сделать, кроме того, при этом мог пострадать друг.
— Ну? — поторопил Леонардо, когда Пико не ответил.
— Она отказывает всем посетителям, — сказал Пико и быстро добавил: — Но это ещё ничего не значит. Известно, что она отказалась видеть даже Лоренцо.
— Трудно поверить, — пробормотал Леонардо и тут заметил очертания Сан Марко. Сердце его забилось быстрее; теперь он желал только произвести хорошее впечатление, сохранить хотя бы внешнюю гордость. Он подумало Пьеро, своём отце, и вспыхнул от стыда; но самым непереносимым была всё же потеря Джиневры.
В конце концов он потерял всё.
Он спрятал лицо в ладони — от Пико.
— Леонардо...
— Что?
— Тебя оправдают.
Он горько рассмеялся.
— Ты хочешь сказать — потому что я невиновен? И ты веришь, что это имеет хоть какое-то значение? А даже если и так, вред уже причинен. Сможет ли мой отец предстать перед францисканцами и доминиканцами, быть их нотариусом? Сможет ли он быть тем же для Mercatanzia[88]? Могу ли я... — Он чуть было не сказал «жениться на Джиневре», но подавился своими словами, как крысиным ядом.
Воистину он отравлен.
Ещё прежде, чем обвинён.
Когда они выбрались из душной повозки и стража преградила путь Леонардо, держа мечи хоть и опущенными, но направленными на него, Пико быстро сказал:
— Леонардо, если судья решит заключить тебя в тюрьму, не бойся. Лоренцо обещал Симонетте позаботиться о твоём освобождении.
Тюрьма...
Леонардо показалось, что слова Пико поразили его в самое сердце — что его обманули. Конечно, тюрьма... и он услыхал собственный голос, равнодушный, словно своё положение нисколько его не волновало:
— Так ты всё-таки говорил с нашей мадонной...
Леонардо провели по затенённым лоджиям в каменный двор монастыря, основанного сильвестрианцами в 1299 году. Теперь это было средоточие деятельности Медичи, и окружающие сады по пышности можно было сравнить разве что с Эдемом[89].
Какая ирония, что Леонардо привезли именно сюда. Будто Медичи бессильны остановить собственную руку.
Леонардо не смог не взглянуть на фреску «Распятие» работы Фра Анжелико, на полотно того же отменного художника, на котором был изображён святой мученик Пётр с вонзённым в его плечо кинжалом и указательным пальцем, прижатым ко рту в знак молчания и тайны.
Но ни молчания, ни тайны не было там, куда привели Леонардо. Когда его торопливо вели по застывшим блестящим залам, он слышал жужжание голосов, словно снаружи собиралась толпа. Он было остановился, но капитан повлёк его дальше. Они миновали несколько сводчатых дверей, и капитан отворил последнюю. Леонардо было велено войти в оказавшийся за ней подвал и ждать.
— Долго мне здесь быть? — спросил он, уже ощущая страх перед этим замкнутым пространством.
— Пойду взгляну, что можно сделать, — сказал Пико. — Не волнуйся, ты в безопасности. Ничего не случится, пока меня не будет рядом, друг мой.
Слабое утешение.
Сандро стоял рядом с Пико, бледный, точно это его собирались похоронить заживо за сводчатой дверью.
— Могу я остаться с ним? — спросил он.
— Вы можете подождать в зале собраний, синьор, вместе с остальными, — ответствовал капитан.
И Леонардо остался один, запертый в крохотной монастырской келье, где луч света лежал на полу упавшей колонной. Он сидел на табурете и глядел на единственное украшение кельи — большое распятие на стене, высеченное с ужасающей, почти реалистической точностью.
Текли часы, келья наполнилась тусклым светом сумерек — и лишь тогда дверь отворилась. Трое Товарищей повели Леонардо по проходу к залу собраний, превращённому в зал судилищ.
— Эй, Леонардо! — окликнули его сзади. То был Нери, одетый в чёрное и тоже под стражей. Он выглядел бледным и испуганным.
Леонардо кивнул, ощутив вспышку унижения. За Нери он заметил ещё кого-то — как показалось, знакомого, но стражники уже увлекли его дальше. А потом он оказался в зловонном спёртом нутре зала собраний.
К вящему унижению, ему пришлось пройти по галерее, забитой добрыми гражданами Флоренции — нищими, любопытными, лентяями, простолюдинами всех сортов, лавочниками и жёнами патрициев — главными сплетницами в городе. Леонардо смотрел поверх всех голов, собранный и суровый, как солдат.
Толпа шумела, и один из офицеров, пройдясь по галерее, поднял руку. Разговоры и шум тотчас улеглись.
Леонардо встал перед судьёй — тот восседал на высоком, ограждённом деревянным барьером помосте, одетый в белое. Мягкие складки его длинного обрюзгшего лица стекали на шею под тяжестью жира. Он явно скучал и был к тому же близорук, потому что поднёс бумагу с печатью Медичи слишком близко к глазам.
Потом появился Нери; с тревожным видом он встал рядом с Леонардо. Он открыл было рот, но стражник прикрикнул:
— Тихо! Помни, перед кем стоишь, преступник! — Стражник, разумеется, говорил о судье. Нери кивнул и вперил взгляд в пол.
Стражники ввели златокузнеца Бартоломео и портного Баччино; Леонардо был шапочно знаком с ними, так как они были друзьями Нери. Но он удивился и даже почувствовал облегчение, когда увидел входящего в зал Марко Торнабуони. Тот держался так, словно был их капитаном, а не взятым под стражу узником. Торнабуони, юный щёголь, друживший с Леонардо, носил одно из лучших имён Флоренции; у его семьи были дела с Медичи. Возможно, его присутствие облегчит участь их всех.
Глаза их на миг встретились в безмолвном приветствии — но и только. Почему же их всех собрали здесь? — спросил себя Леонардо. Тут он ощутил уверенное прикосновение Пико делла Мирандолы, но не осмелился задать ему этот вопрос. С Пико появились ещё двое, очевидно, советчики Нери и Торнабуони. К Нери пришёл маленький человечек с близко посаженными глазками и большими ушами, оттопыренными официальной, слишком большой для него шапкой; второго человека Леонардо знал — это был приятель его отца.
Леонардо кивнул ему, потом отвернулся, сделав вид, что разглядывает галереи. Там стоял Сандро; он выглядел смущённым, словно это по его вине Леонардо попал в эту западню. Леонардо рад был увидеть его.
— Это все обвиняемые? — спросил судья капитана, что стоял между судейским помостом и галереей.
— Да, ваше преподобие.
Судья кивнул и, глядя сверху вниз на арестованных, проговорил:
— Сейчас я зачитаю обвинение, найденное отцами прелатами в ящике перед Палаццо Веккио апреля восьмого дня: «Будьте извещены, судебные старшины: истинно, что Джакопо Салтарелли, кровный брат Джиованни Салтарелли (он живёт с братом в доме златокузнеца в Ваччереккиа против Вуко, а лет ему семнадцать), означенный Джакопо претерпел много бед, вынужденный уступать людям, которые домогались от него нечестивых удовольствий, одно из коих — содомия. Таким образом ему доводилось делать многое, скажем так, обслуживать нескольких человек, о которых я знаю весьма много. Называя лишь некоторых, скажу о Бартоломео ди Паскуино, златокузнеце, что живёт в Ваччереккиа; Леонардо ди Сер Пьеро да Винчи, что живёт у Андреа Верроккьо; Баччино, портном, что живёт в Орто Сан Микеле; Марко Торнабуони, — тут судья глянул из-под своей бумаги на юношу и, покачав головой, закончил: — И Гульельмо Онореволи, прозываемом Нери, что одевается в чёрное.
Джакопо Салтарелли, подумал Леонардо. Он привёл Леонардо и его друзей к Нери в тот пасхальный вечер; он был тем раскрашенным ало-пегим созданием, которое трудилось над пенисом Нери. Но Салтарелли знал, что делает фелляцию не Леонардо, потому что как раз тогда Нери разгримировался, сняв с лица накладки и грим.
Леонардо понял, что стоит здесь не случайно.
— Итак, юные преступники, — сказал судья, откладывая бумагу, — мне достоверно известно, что вы не питаете уважения к ночным колоколам, что вы носитесь по улицам, обнажив мечи, с криками: «Смерть тем, кто на нашем пути»; что вы пьёте и дебоширите, развратничаете с мужчинами и женщинами. Не собрались ли вы вместе в пасхальный вечер, чтобы поносить Христа на оргии, где и был развращаем вами юный Джакопо Салтарелли? Не поклонялись ли вы Сатане в ту самую ночь в доме Онореволи, и не превратилось ли это поклонение в совокупление? — Судья возвысил голос, словно возбуждённый собственным красноречием. — А ты, молодой Онореволи, не проник ли в его задний проход, хоть он и совсем дитя? Ты, что выдаёшь в себе приспешника Сатаны одними только чёрными одеждами — ты скоро увидишь, что единственное твоё достояние — клочок тряпья, чтобы подтереться!
Галереи взревели.
Потом судья взглянул на Марко и Леонардо.
— Позор вам, Марко Торнабуони и Леонардо ди Сер Пьеро да Винчи! Марко, ты из древнего патрицианского рода; Леонардо, твой отец славится незапятнанной репутацией и хорошо знаком мне. Вы развратничали с детьми и покрыли себя позором педерастии.
— Я не педераст! — выкрикнул Леонардо, не в силах больше сдерживаться. — Не содомит!
Стражники бросились к нему, но тут мягко вмешался Пико, извинился перед судьёй и прошептал:
— Ты не должен взрываться; обо всём можно будет договориться, но, если ты спровоцируешь судью, я ничего не смогу сделать.
— Но это унижение...
— Ничего не поделаешь. Тебе придётся выдержать это.
— Сохраняйте спокойствие! — велел судья и продолжал перечислять грехи и извращения тех, кто стоял перед ним. Леонардо понадобилась вся его воля, чтобы отрешиться от голоса судьи и насмешек с галереи; он вновь грезил о своём соборе памяти, перебирал имена, места и события, испытывая странное ощущение deja vu[90]: горящие бумаги и левантинская засуха... землетрясения и сердцебиения... убийства, кровь, разрушения... Так грезил он наяву.
Он ощутил тепло, словно на левую сторону его лица, на щёку и шею кто-то наставил увеличительное стекло. Чей-то взгляд жёг его, и неудивительно — на галерее было полно народу. Но он не удержался от того, чтобы посмотреть вновь на своих обвинителей, на тех, кто счёл его виновным, не разбираясь, правда это или ложь; и тогда увидел, что у дверей, с лицом бледным, как у больного, стоит отец.
Сер Пьеро да Винчи стоял, выпрямившись, облачённый в платье нотариуса — и из его суженных глаз изливался на сына огонь преисподней.
То был не просто взгляд, а овеществлённая ненависть.
И в миг, когда глаза их встретились, Леонардо ощутил, что горит заживо.
— Но тебе нечем защищаться, Леонардо, — сказал Пико во время перерыва, объявленного судьёй. Было уже поздно, и солнце клонилось к горизонту. Леонардо был измучен, унижение не прекращалось.
— Это был Нери, переодетый мной, а не...
— Я понимаю, что ты мне сказал, и уверен, что так и было. Но никто тебе не поверит, и я знаю этого судью — ему не понравится, если ты обвинишь другого.
— Но ведь всё было именно так!
Пико взглянул на Леонардо и пожал плечами.
— Тогда что же нам делать? — спросил Леонардо.
— У меня уже всё готово.
— И что же?..
— Мы попробуем купить тебе свободу. Великолепный выделил для этого кое-какие деньги.
— Но это не очистит моего имени, — мрачно сказал Леонардо. — Лоренцо мог бы прекратить всё это.
— Мы уже обсуждали это, — раздражённо сказал Пико. — Если бы он мог спасти тебя — он спас бы; но он Первый Гражданин, а не тиран. Что бы он ни думал, он не может поступать только так, как ему нравится.
— Ты прав, Пико, во всём прав, — сказал Леонардо. — Прости. Ты более чем добр ко мне.
— Я ничего не обещаю. Ты, кстати, всё-таки можешь провести пару месяцев в тюрьме. Но не дольше того...
— Ты же сказал, что Лоренцо позаботится о моём освобождении.
— И он, и я. Но на это может понадобиться время.
Леонардо закрыл глаза и кивнул, словно решение суда было уже оглашено.
Леонардо стоял в зале собраний перед судьёй с обрюзгшим лицом, который готовился огласить приговор. Снова взгляд отца жёг ему затылок. Он крепко сжимал дрожащие руки, терпя издёвки галереи.
Пико говорил в защиту Леонардо:
— Культ красоты мальчиков совершенно платонический... в лучшем смысле этого слова. Что он такое, как не восторг перед красотой товарищества и дружбы?.. Быть может, освобождение на поруки... Мы готовы внести две сотни флоринов.
На галерее раздались крики, свист, гогот: сумма была немаленькая.
Леонардо глубоко вздохнул. Будь что будет, подумал он, тюрьма — так тюрьма. Воля его пошатнулась, мысли расплывались; и в долгие мгновения перед тем, как судья объявил его участь, Леонардо вспомнилась детская игра. Святой отец в Винчи учил его, как представить Христа во плоти, как видеть сквозь время, подобно монаху-картезианцу Лудольфу: «Ты должен продвигаться вперёд с осторожным любопытством. Должен ощутить свой путь. Должен коснуться каждой раны Спасителя».
Леонардо насчитал тогда 662 раны.
Но Лудольф насчитал их 5490.
Леонардо снова считал раны Христа и чувствовал, как мучение волнами омывает его душу.
Пришедшего в отчаяние изобрази поразившим
себя ножом и руками разодравшим на себе одежды;
одна из его рук пусть раздирает рану; сделай его
стоящим на ступнях, но колени должны быть несколько
согнуты; тело также нагнулось к земле, волосы вырваны
и растрёпаны.
Глаз, называемый окном души...
Могло ли всё это быть дурным сном, лихорадочным кошмаром, фантазмом?
Хотя выкуп Лоренцо был принят судом и избавил Леонардо от тюрьмы, обвинение не было снято, и унижение продолжалось. Это-то и было сутью Мирандолова «Ars notorea» — демоническое волшебство безнадёжности, melancholos. События потеряли привычную реалистичность, сделались предзнаменованиями, символами, наполнились тайным значением. Даже время вышло из равновесия; часы тянулись мучительно медленно, дни же исчезали мгновенно один за другим, словно камни, катящиеся в тёмную пропасть. Время и происходящее окружал ореол кошмара, и как ни бился и ни кричал Леонардо, стремясь проснуться, ему это никак не удавалось.
Неужели мир на самом деле изменился?
Неужели он на самом деле был арестован и обвинён?
Он сидел за столом в своей студии. В комнате было темно, если не считать водяной лампы, стоявшей на том же столе — это изобретение Леонардо увеличивало смоченный в масле фитиль и излучало ровный яркий свет. До вечера было ещё далеко, но день выдался хмурым и серым; в его сочащемся свете обычно светлая, полная воздуха студия казалась мрачной и душной.
Анатомические рисунки усеивали стол и пол, большая их часть была покрыта бурыми пятнами запёкшейся крови. Везде были мензурки, чашки, принадлежности для анатомирования: стальные скальпели и вилки, хирургические ножи и крючки, трубочная глина и воск, пила для костей, долото; были на столе и чернильница и ножик для очинки перьев.
Леонардо превратил студию в лабораторию, анатомический кабинет. Там же, на столе, на нескольких горелках кипел в наполовину полной миске вязкий раствор с яичными белками, и в этой массе кипятились глазные яблоки быков и свиней. Леонардо сегодня утром побывал на бойне, посмотрел, как помощник мясника валит хрипящее животное на залитый кровью пол, а мясник ударом ножа в сердце приканчивает его. Леонардо там знали и разрешали вынимать и уносить глазные яблоки.
Теперь они плясали в железной миске — то всплывали, то опять тонули, сами похожие на яйца, тугие, белые, ноздревато-губчатые.
Хотя руки Леонардо и были грязны, он сочинял письмо. Он писал на первом попавшемся под руку листке, рядом с заметками для камер-обскуры и набросками частей глаза животных и птиц; писал быстро, зеркальным шрифтом, как все свои черновики. Он обратится с просьбой к Бернардо ди Симоне Кортигьяни, другу своего отца. Бернардо — гонфалоньер гильдии ткачей, лицо важное, к тому же всегда любил Леонардо и сочувствовал его положению.
Быть может, Пьеро да Винчи ещё не успел настроить его против Леонардо.
Пьеро в гневе и унижении отвернулся от сына. Леонардо писал отцу — безуспешно; он даже пришёл в отцовский дом — для того лишь, чтобы получить от ворот поворот.
«Вам известно, сударь, — писал Леонардо, — и я говорил Вам об этом прежде, что нет никого, кто бы принял мою сторону. И мне не остаётся ничего, кроме как думать, что если того, что зовётся любовью, не существует — что вообще осталось от жизни? Друг мой!» Леонардо остановился, потом в раздумье округлил последние слова завитками. Выругался, оторвал исписанный кусок от листка и смял в кулаке.
Он писал всем, кому мог, прося о помощи. Написал даже дяде в Пистойю, надеясь, что тот сумеет смягчить отца.
Франческо не смог ничего сделать.
С тем же успехом Леонардо мог быть мертвецом или бесплотным призраком. Правду сказать, он и чувствовал себя призраком: во всём доме не пустовала лишь одна его студия. Андреа вывез-таки учеников и семью в деревню после того, как от чумы умерло семейство на их улице; Сандро и Мирандола отправились с Лоренцо пережидать жару и поветрие в Карреджи; а Никколо Леонардо отослал назад к Тосканелли, ибо как мог обвинённый в педерастии оставаться мастером юного ученика?
— Джиневра, — вырвалось у Леонардо. Это был стон чуть громче шёпота. Он поставил локти на стол и закрыл лицо крупными, изящными, почти женскими ладонями.
Она уехала с отцом в загородный дом на следующий день после осуждения Леонардо. Он молился, чтобы она оставалась верной ему, чтобы не позволила Николини...
Она любит его, это точно. На это он может положиться. Он должен бы выбранить себя за то, что сомневается в ней.
Но он потерял её — бесповоротно. Он знал это, ощущал, как пустоту, холодную и тёмную пустоту внутри себя.
Сейчас он не удивился бы, перейди эта болезнь души в чуму. Так было бы лучше всего. Он воображал, как набухают бубоны у него под мышками, видел свою смерть. В голове его возник образ: Дева-Чума, жуткий близнец нежной богини Флоры. Вместо гирлянд и венков — капли яда, разбрызганные по полям и улицам.
Леонардо набросал её и сделал подпись, чтобы обдумать впоследствии.
Потом встал, наклонился через стол и половником вынул из миски кипятившиеся в яичных белках глазные яблоки. Выключил горелки и разложил перед собой глаза, твёрдые, как сваренные вкрутую яйца. Из набора анатомических инструментов он выбрал скальпель и, отодвинув записную книжку, начал резать глаза поперёк, стараясь, чтобы ни одна капля не вытекла изнутри. Словно охваченный безумием, он лихорадочно препарировал и делал заметки на покрытых засохшей кровью листах.
«Невозможно, чтобы глаз производил из себя зримые лучи, зримую силу...» — записал он и тут же ощутил, как горит его лицо при воспоминании о ненавидящем, обвиняющем взгляде отца, который прожигал его шею.
И он нацарапал сбоку от диаграммы, которую срисовал из «Opus Maius»[91] Роджера Бэкона: «И даже будь глаз создан из тысячи миров, не мог бы он уберечь себя от уничтожения в миг создания этой силы, этого излучения; а если это излучение передаётся по воздуху, как запахи, то ветер мог бы подхватывать его и, как запахи, переносить в другие места».
Платон, Эвклид, Витрувий и даже Джон Пэкхем и Роджер Бэкон ошибались.
Глаз не может испускать лучи.
Отец не мог жечь его взглядом...
Леонардо препарировал глаза и, по мере того как стол под его руками становился скользким от крови и сукровицы, ярость его понемногу унималась. Он разговаривал сам с собой, работая и делая заметки. Особенно его интересовала «чечевица» глаза: «Природа создала поверхность зрачка выпуклой, дабы предметы могли запечатлевать образы свои под большими углами, что было бы невозможно, будь глаз плоским».
Но когда он устал и все свиные и бычьи глаза растеклись по столу, мысли его обратились к философии или, скорее, к самому себе, и он записал: «Тот, кто теряет глаза свои, обрекает душу на заточение в темнице, где нет надежды увидеть снова солнце, светоч мира».
Джиневра...
В дверь громко постучали.
— Мастер Леонардо! — прокричал гулкий мужеподобный голос Смеральды, старейшей из служанок Андреа, которая отказалась оставить bottega и уехать с хозяином.
— Я же просил не тревожить меня, Смеральда. Я не голоден.
— Я и не спрашиваю, голодны вы или нет, — дерзко заявила она, распахивая дверь. — Мне и дела до этого нет, так-то!
Дородная, в грубом платье и чепце, она была с ног до головы увешана амулетами и ладанками с ароматическими шариками. Она носила кость из головы лягушки, скорлупу лесного ореха, наполненную ртутью, язык ядовитой змеи, пахла смолой, гвоздикой и табаком — всё это были верные средства защиты от чумы и прочих несчастий. Кроме того, она ежедневно записывала на бумажках определённые молитвы, потом складывала эти бумажки всемеро и съедала на пустой желудок. После этого она могла не бояться ни чумы, ни взрывного характера Леонардо; но когда увидела, что Леонардо снова занимался препарированием — быстро перекрестилась семь раз, сморщилась и, пробормотав защитное заклинание, сказала:
— Ну и воняет здесь! По мне, так вы просто хотите впустить сюда чёрную плясунью.
— Смеральда, в чём дело?
Она поднесла ко рту ароматический шарик.
— Вас там спрашивают.
— Кто?
Смеральда пожала плечами.
— Дама?
Снова пожатие плеч.
— Ты ведь наверняка знаешь, кто это!
— Вы примете гостя?
— Это Сандро? Пико делла Мирандола?
Смеральда, моргая, смотрела на него.
Леонардо нетерпеливо выругался.
— А поесть я вам всё-таки принесу! — заявила она, не отнимая ладанки ото рта.
— Это даже хуже, чем я ожидал, — сказал Сандро, войдя в студию. — Ты выглядишь ужасно! — Он с отвращением огляделся и, скептически глянув на беспорядок на столе, поинтересовался: — Autophaneia?[92]
Леонардо слабо улыбнулся, и это была его первая улыбка за много дней, а возможно, и недель.
— Сегодня ты здесь демонов не найдёшь. Я вызываю их только в Шаббат.
— Тогда что это такое?
— Остатки весьма важных органов, они были окнами души. Разве у тебя нет глаз, чтобы их увидеть? — Леонардо не хотел быть саркастичным — просто не смог удержаться. Однако и оставаться один он тоже не хотел; он был рад видеть друга, и это само по себе удивляло его.
— Всё это надо вымыть, — сказал Сандро. — А тебе нужен свежий воздух.
— Воистину, — чуть слышно прошептал Леонардо.
Сандро методично сновал по комнате, открывая окна.
— Почему ты не отвечал на мои письма? Ты их получал? Тебя приглашали в гости к Лоренцо.
— Если б я мог покинуть Флоренцию — думаешь, я не последовал бы за Джиневрой? — спросил Леонардо. — Я не могу появляться в обществе... пока это не кончится.
Он всё ещё был на поруках и не мог покидать пределов Флоренции; если бы его заметили вне городских стен, любой его спутник был бы сочтён сообщником. Он был отверженным — и по закону, и на самом деле.
— Об этом не стоило бы беспокоиться; Лоренцо не отказался бы от тебя. Ты был бы под охраной Первого Гражданина.
— Но он ведь и не приглашал меня. Если память мне не изменяет, пригласить меня предложил ты.
— Ладно, не будем спорить. Мы уже вернулись домой. Похоже, Флоренция опять здорова — если не считать вот этого источника заразы.
— А Джиневра? — спросил Леонардо, так внимательно глядя на друга, словно мог прочесть ответ у него на лице. — Ты ничего не сказал про Джиневру.
— Я не видел её, — сказал Сандро. — Мы пробыли в Карреджи совсем немного, а потом мадонна Кларисса увидела во сне, что к ней подбирается дева-чума. Она очень испугалась, так что мы перебрались в Кафаджиоло — а это слишком далеко.
Леонардо кивнул при упоминании жены Лоренцо Клариссы.
— Так ты совсем ничего не знаешь о Джиневре?
Сандро помялся.
— Я писал ей, как и тебе.
— И?..
— Она ответила с обычной любезностью. Она, мол, здорова, а вот отцу из-за подагры приходится пускать кровь... Я так понимаю, что ты о ней вообще ничего не слышал?
— Ни словечка. — В голосе Леонардо звучала горечь. Он пытался найти ей извинения, но не мог отрицать правды: она бежала от него, как если бы он был чумой.
Сандро сжал его руку, потом полез в рукав своей рубашки и вытащил запечатанное воском письмо.
— Послание от того, кого ты так бранил.
— И кто же это?
— Великолепный.
— Но я никогда не...
— Вскрой письмо, — с упрёком сказал Сандро; обычный спокойный тон не мог скрыть его волнения.
Леонардо вскрыл письмо. На листе окаймлённой золотом бумаги Лоренцо стояли лишь слова: «Absoluti cum conditione ne retamburentur» — «Оправдан по причине неподтверждения доноса».
Обвинения с Леонардо были сняты.
Леонардо завопил и стиснул Сандро в медвежьих объятьях.
— Довольно, довольно! — со смехом отбивался тот. — Я всего лишь посланец! — И, когда Леонардо наконец выпустил его, продолжал: — Лоренцо сам узнал только что, и я попросил у него разрешения самому принести тебе радостную весть.
— Я рад, что ты её принёс, — сказал Леонардо, озираясь в поисках плаща и шляпы. — Я должен увидеть Джиневру.
— Пожалуйста, Леонардо, — сказал Сандро, — окажи мне маленькую любезность, потому что у меня есть ещё сюрприз. Но тебе придётся чуть-чуть потерпеть. Вот столечко. — Сандро поднёс согнутый указательный палец к большому, оставив между ними расстояние в дюйм. — Так как?..
Леонардо согласился подождать, но метался по комнате так, словно мог всё потерять, промедлив хоть на мгновение. И тут в дверь постучали, и в студию вплыла Смеральда с подносом, полным вина и снеди.
За ней шёл Никколо.
— Что это? — вопросил он, роняя мешок с платьем и постелью на пол и указывая на стол.
— Эксперимент, — сказал Леонардо и улыбнулся мальчику, который тут же оказался в объятиях мастера. Только сейчас Леонардо ощутил, до чего же ему не хватало общества Никколо. Мальчик действительно был ему небезразличен.
— Можно мне остаться с тобой, Леонардо? — спросил Никколо, выпрямляясь, чтобы казаться повыше — уже почти мужчина. — Мастер Тосканелли мне разрешил.
— Не уверен, что это будет хорошо для тебя.
— Но зато может быть благом для тебя, Леонардо, — заметил Сандро.
— Это не важно.
— А Тосканелли думает, что важно. Он считает, между прочим, что ты совсем замкнулся в себе.
Леонардо зарычал.
— Я писал тебе из Романьи, — продолжал Никколо. — Но ты ни разу мне не ответил.
— Я болел, Никко. Был чем-то вроде сомнамбулы. Помнишь, как болел Сандро? Немного похоже.
— Я не ребёнок, Леонардо. Ты можешь говорить со мной прямо, как с Сандро. — Тем не менее Никколо как будто удовлетворился этим объяснением. Он снова взглянул на застывающую на столе массу и непререкаемым тоном изрёк:
— Меланхолия. Но не чистая.
— Нет, Никколо, — возразил Сандро, — всё не так, как ты думаешь. Он не вызывал демонов, но он болен — даже сейчас.
— Да я здоровее вас! — отозвался Леонардо, приводя себя в порядок.
Сандро лишь дипломатично кивнул и попросил Никколо позвать Смеральду. Оказалось, что она поблизости — подслушивает под дверью.
— Эту комнату надо вымыть, — сказал ей Сандро. — Сейчас же.
Смеральда перекрестилась.
— Не скажу, чтобы мне это нравилось, — заявила она и удалилась в раздражении.
Леонардо увидел, что Никколо таскает кусочки капусты и варёного мяса с принесённого Смеральдой подноса, и вдруг сам почувствовал, как он голоден. Но, точь-в-точь как у пьяницы, приходящего в себя после загула, голова у него болела, во рту было сухо и вязко. Всё же он начал есть — сперва капусту, затем даже пару кусков мяса, а Сандро между тем уговаривал его есть помедленнее, не то он разболеется. Леонардо глотнул вина и сказал:
— Я должен найти Джиневру и рассказать ей новости. И пока я этого не сделаю...
— Позволь мне пойти с тобой, — настойчиво попросил Никколо.
— Как я ни рад тебя видеть, не знаю, могу ли я уже взять на себя ответственность...
— Мы оба пойдём с тобой, — перебил его Сандро, — но не сегодня, не этим вечером. Завтра, когда ты окрепнешь.
Леонардо уступил; его вдруг охватила усталость, в голове стало пусто, а на душе — легко: обвинения наконец-то сняты. Он уснул, и покуда он спал, Сандро и Никколо убрали органические остатки его опытов. Только тогда явилась Смеральда, вымыла полы, сменила постельное бельё и привела студию в надлежащий вид.
Но когда Леонардо проснулся и принял горячую ванну — а он не мылся по-настоящему несколько недель, — он настоял на том, чтобы выйти на узкие, переполненные народом улицы. Сандро и Никколо ничего не оставалось, кроме как пойти с ним, потому что Леонардо был переполнен энергией; он будто копил её все эти два месяца — и теперь она разом выплеснулась наружу.
— Куда мы идём? — спросил Никколо, стараясь поспеть за мастером, одетым весьма и весьма щегольски: veste togata[93] с cappucio[94], переброшенным через плечо, красно-синие туфли и тех же цветов берет.
— Никуда... и куда угодно, — сказал Леонардо, хлопая Никколо по плечу, чтобы взбодрить его, а заодно и Сандро. — Я свободен!
Он глубоко вдохнул; но уличные запахи всё ещё были нестерпимы, ибо во время недавней паники из-за чумы, что могла унести так много добрых граждан Флоренции, мусор и отбросы никто не убирал, и их скопились огромные кучи — куда больше, чем могли сожрать бродячие псы. Кое-где вонь сделала улицы непроходимыми; и куда бы ни пошли Леонардо и его друзья, мостовые были скользкими от иссиня-чёрной грязи, которая, казалось, покрывала всё, от стен домов до лотков уличных торговцев.
Мастеровые и торговцы трудились вовсю. На многолюдных улицах царил праздник. Было тепло, хотя и необычно хмуро; до конца дня оставался ещё час. Повсюду было шумно и ярко: с окон свисали полотнища, цветные навесы протянулись над балконами, и все горожане, что богатые, что бедные, равно были подобны ярким косякам рыб в спокойных и тусклых водах. В толпе царило возбуждение: скоро должен был прозвонить вечерний колокол, и похоже было, что все крики, покупки, продажи, любовь, беседы и прогулки одновременно сосредоточились в этом отрезке сумерек между вечером и ночью. Скоро в беднейших кварталах большинству жителей не останется ничего иного, кроме как идти спать или сидеть в темноте — потому что сальные свечи или даже просто вонючие, смоченные в жиру фитили стоили дороже, чем мясо.
Никколо зажал нос, когда они проходили мимо останков разорённой лавки рыботорговца; Сандро поднёс к лицу платок. Толпа издевалась над тощим блёкловолосым человеком, прикованным к позорному столбу у лавки; на груди у него висело ожерелье из тухлой рыбы и табличка со словом «вор». Таково было традиционное наказание для нечестных торговцев. Руки и ноги его были в грубых кандалах; он сидел и смотрел в мостовую и вскрикнул только раз — когда брошенный каким-то мальчишкой камень попал ему в голову.
Друзья миновали дворец гильдии шерстобитов и пошли вниз по Виа Каччийоли — улице торговцев сыром — и дальше, по Виа деи Питтори, где жили и работали художники, ткачи, мебельщики и горшечники.
В восторге, не зная, куда Леонардо ведёт их, Никколо радостно сказал:
— Сандро, расскажи Леонардо о празднике Мардзокко.
— Лоренцо хочет, чтобы ты присоединился к нам на празднике Мардзокко, — сказал Сандро. Ему было не по себе из-за того, как стремительно шагал Леонардо — быть может, потому, что он знал, что идут они ко дворцу Веспуччи. Однако об этом не было сказано ни слова. — Я, конечно, скажу Великолепному, что ты предпочитаешь получить приглашение лично от него.
— Перестань, Пузырёк, — сказал Леонардо.
— На улицах везде будут звери, — сообщил Никколо. — Дикие вепри, медведи, львы, натравленные друг на друга.
— Зачем устраивать этот праздник? — спросил Леонардо, всё ещё словно издали, словно прежде был отделён от всего, кроме своих мыслей.
— На каком свете ты жил? — осведомился Сандро. — Вся Флоренция празднует, потому что две львицы в зверинце окотились.
Мардзокко, геральдический лев, был эмблемой Флоренции. Сотни лет Синьория держала львов в клетках Палаццо. Их защищало государство, и смерти их оплакивались, а рождения праздновались. Рождение льва предрекало преуспевание, смерть — войну, чуму или иные несчастья и катастрофы.
— Поистине глубокий смысл в том, чтобы отмечать чудо рождения жестокостью и убийством, — заметил Леонардо. — Сколько зверей погибло на арене во время последнего праздника? И сколько людей?
Но энтузиазма Никколо ничто не могло остудить.
— Можем мы пойти на праздник, Леонардо? Пожалуйста...
Леонардо сделал вид, что не услышал.
— А знаешь, — сказал Сандро, — в этой бойне, которую ты так ненавидишь, ты бы мог заполучить несколько образцов для препарирования — пантер, гепардов, ирбисов, тигров...
— Может быть, — отозвался Леонардо. Он давно хотел изучить обонятельные органы львов и сравнить их зрительные нервы с нервами других животных, препарированных им. — Может быть... — повторил он рассеянно.
Никколо подмигнул Сандро, но и тут не получил ответа, потому что Сандро сказал Леонардо:
— Симонетта плоха.
Леонардо замедлил шаг, почти остановился.
— Её кашель ухудшился?
— Да, — сказал Сандро. — Она вернулась во Флоренцию, но я очень за неё беспокоюсь.
— Мне жаль, Пузырёк. — Леонардо почувствовал внезапный укол вины. В прошедшие недели он даже не вспомнил о ней. — Я навещу её, как только смогу.
— Она не принимает гостей... но тебя, уверен, видеть захочет.
— Вот дом Джиневры. — Леонардо словно не расслышал последних слов Сандро. Сквозь арку впереди ему видны были рустированные стены и арочные окна Палаццо ди Бенчи. Но тут вдруг Леонардо выругался и бросился ко дворцу.
— Леонардо, в чём дело? — крикнул Никколо, торопясь следом. Но Сандро на миг задержался, словно ему невыносимо было видеть то, что сейчас произойдёт.
Во всех окнах палаццо стояло по свече и оливковой ветви, окружённой гладиолусами. Гладиолус символизировал святость Девы, как то описывалось в апокрифическом Евангелии от Иоанна; оливковая ветвь была символом земного счастья. Вместе они объявляли миру о свершившемся бракосочетании.
Джиневра стала женой Николини! Леонардо был вне себя от гнева и горя.
Он заколотил в дверь, но она не открылась. Как вошло в обычай, из окошечка в двери выглянул слуга и спросил, кто пришёл.
— Сообщите мессеру Америго де Бенчи и его дочери мадонне Джиневре, что их друг Леонардо просит принять его.
Прошло немного времени, и слуга, возвратившись на свой пост, сказал:
— Простите, маэстро Леонардо, но они нездоровы. Хозяин передаёт вам свои поздравления и сожаления, потому что он хотел бы видеть вас, но...
— Нездоровы?! — Леонардо побагровел от ярости и унижения. — Нездоровы! А ну открывай, старый пердун! — И он снова заколотил по обитой панелями двери, а потом кинулся на неё плечом, как таран.
— Леонардо, хватит! — крикнул Сандро, пытаясь успокоить друга, но Леонардо в бешенстве оттолкнул его. — Это бесполезно, — продолжал Сандро, — ты не сможешь проломить дверь, да и я не смогу. Ну же, дружище, успокойся. Там никого нет, никто тебя не слышит.
Но Леонардо не трогало ничто.
Он звал Джиневру, ревел и чувствовал, что снова скатывается в кошмар минувших месяцев. По рукам и всему телу струился холодный пот, лицо горело; но он был в блаженном далеке ото всего: улицы, шума, собственных криков... Это был сон, и спящим был он сам.
— Джиневра! Джиневра!
Сандро вновь попытался остановить Леонардо, но тот стряхнул его, как пушинку.
На улице сама собой образовалась толпа. Чернь, возбуждавшаяся с опасной лёгкостью, шумела и свистела.
— Да впустите вы его! — крикнул кто-то.
— Правильно! — поддержал другой.
— Открой дверь, гражданин, не то, как Бог свят, мы поможем выломать её!
Отдавшись скорби и гневу, Леонардо кипел, бранился, угрожал.
— Зачем ты сделала это? — кричал он.
Его теперь не трогали ни честь, ни унижение; гордости и самообладания как не бывало. Как могло случиться, что Джиневра и Николини повергли его ниц какими-то сухими оливковыми ветками?
Это было редкостное зрелище. Леонардо был великолепен. Леонардо обезумел, сорвался с цепи. Душа его была отравлена, но не фантомом Сандро, не видением совершенной любви.
Он был одержим зверем — собственной яростью. Потерей. Ибо он потерял всех, кого любил — мать, отца и, наконец, Джиневру.
Это было почти облегчением.
Дверь открылась, и толпа одобрительно зашумела.
В дверном проёме стоял Америго де Бенчи. Высокий и некогда крепкий, теперь он выглядел измождённым, почти больным. Леонардо с трудом узнал его. Отец Джиневры улыбнулся другу и сказал:
— Входи, Леонардо. Я скучал по тебе.
Он кивнул Сандро и Никколо, но не пригласил их войти.
Толпа удовлетворённо поворчала и стала расходиться, когда Леонардо вошёл во дворец.
Леонардо поклонился отцу Джиневры и извинился; но Америго де Бенчи вместо ответа взял его за руку и повёл через ограждённый колоннами дворик и обитые латунью двери в сводчатую гостиную.
— Садись, — сказал Америго, указывая на кресло перед игорным столиком. Но Леонардо был захвачен портретом, что висел над красного дерева столешницей — тем самым, что он и Симонетта писали с Джиневры. Однако сейчас его поразило, что он изобразил её холодной, словно её тёплая плоть была камнем. Она смотрела на него через комнату из своей рамы, и глаза её были холодны, как морская пена — сияющий ангел, окружённый можжевеловой тьмой.
— Да, ты и мессер Гаддиано прекрасно изобразили её, — продолжал Америго. — Джиневра мне всё рассказала.
Старик был печален и отчасти взволнован. Он присел рядом с Леонардо. Вошёл слуга и налил им вина.
Леонардо смотрел на шахматную доску, на ряды красных и чёрных фигур: рыцари, епископы, ладьи, пешки, короли и королевы.
— С меня сняли все обвинения, — сказал он.
— Я и не ждал иного.
— Тогда почему на окнах эти ветви? — Леонардо наконец взглянул на отца Джиневры. — Ты сказал, что Джиневра всё тебе рассказала... Разве она не сказала о своих чувствах ко мне... о том, что мы хотели пожениться?
— Сказала, Леонардо.
— Тогда что же случилось?
— Леонардо, ради Бога! Тебя же обвинили в содомии...
— Ты лицемер.
— И к тому же ты бастард, Леонардо, — мягко, без злобы сказал Америго. — И твой отец, и ты сам — мои друзья. Но моя дочь... Наш род. — очень древний. Есть некоторые области жизни, закрытые для тебя.
— Так это потому, что меня не приняли в университет?
— Леонардо...
— Я должен видеть Джиневру. Не могу поверить, что она добровольно сунула шею в такую петлю.
— Это невозможно, — сказал Америго. — Дело сделано. Она — замужняя женщина.
— Брак может быть отменен, — сказал Леонардо. — И он будет отменен.
— Не может и не будет, — сказал Николини; он стоял в начале лестницы из двух пролётов, что вела в комнату за спиной Леонардо.
Леонардо вскочил, рывком повернулся к Николини. Он дрожал, вспоминая образ, столь часто проносившийся в его мозгу. Джиневра бьётся под Николини, не в силах сопротивляться, когда он, навалившись всем весом, входит в неё.
— Уймись, — сказал Николини. — У меня нет ни малейшего желания драться с тобой; к тому же, даже убей ты меня — Джиневры тебе всё равно не видать, потому что из-за тебя её семья подвергнется ещё большим унижениям.
— Думаю, Джиневра могла бы и сама сказать мне это.
— Невозможно! — воскликнул Америго.
— Почему же? — возразил Николини. — Быть может, пришло время проверить её пыл. — И он велел слуге позвать Джиневру.
— Что ты задумал? — спросил его Америго, заметно взволнованный. Он повернулся было, чтобы пойти за слугой, но Николини жестом остановил его.
Наконец слуга возвратился и сказал:
— Мадонна Джиневра просит извинить её, мессер Николини, но сейчас она спуститься не может.
— Она знает, что я здесь? — спросил Леонардо.
— Да, мастер Леонардо, я сказал ей.
— И она сказала, что не сойдёт?
Слуга нервно Кивнул, потом отступил на шаг и повернулся на пятках.
— Думаю, тебе ответили, — сказал Николини, но в голосе его, хоть и суровом, не было ни намёка на триумф или насмешку.
— Это не ответ. Я должен услышать, что она не любит меня, из её собственных уст.
— Леонардо, всё кончено, — сказал Америго. — Теперь она замужняя дама. Она согласилась без принуждения.
— Я не верю, — сказал Леонардо.
Николини побагровел.
— Мне кажется, этого довольно. С тобой обращались куда вежливее, чем ты заслуживаешь, и то лишь из-за добрых отношений моего тестя с твоей семьёй.
— Я не считаю его другом, — ровным голосом сказал Леонардо.
— Я твой друг, Леонардо, — сказал Америго. — Просто... таковы обстоятельства. Мне очень жаль тебя... но, клянусь, я ничего не мог сделать.
— Думаю, ты сделал для него всё, что мог, — заметил Николини.
— Я должен видеть Джиневру.
— Но она не хочет видеть тебя, Леонардо, — сказал Америго.
— Тогда дайте ей самой сказать мне это.
— По-моему, с нас довольно. — Николини повернулся и махнул кому-то. По его знаку двое кряжистых слуг вошли в комнату. Они совершенно очевидно, ожидали, этого знака и были вооружены.
— Луиджи, — начал Америго, — вряд ли нужно...
Но Леонардо уже обнажил клинок, и стражи Николини сделали то же самое.
— Нет! — вскрикнул Америго.
— Всё равно, — прошептал Леонардо сам себе, чувствуя, как очищающие соки оттекают от его гланд в грудь, давая силу. Он более не был уязвим. Хотя сейчас на один его меч приходилось три вражеских, он больше не думал о смерти; и, словно на последнем дыхании, он воззвал к Джиневре. Один из слуг в удивлении отступил, потом присоединился к товарищу.
— Леонардо, прошу тебя, спрячь меч! — взмолился Америго. — Это зашло слишком далеко...
— Леонардо, хватит! — Это был уже голос самой Джиневры, она как раз входила в комнату. Николини и слуги пропустили её. Осунувшаяся и маленькая, она была в нарядной, богато украшенной камизе мавританской работы.
Леонардо обнял её; но она стояла не шевелясь, будто попав в плен. Николини не вмешивался.
Немного погодя Леонардо разжал объятья.
Джиневра молчала, глядя на паркетный пол.
— Почему ты не отвечала на мои письма?
Джиневра вначале повернулась к отцу, потом сказала:
— Я не получала их.
Её гнев выразился лишь в том, как она посмотрела на отца, а потом на краткий миг маска ледяного покоя слетела с неё. Америго отвёл глаза, избегая взгляда дочери. Вновь повернувшись к Леонардо, она сказала:
— Это ничего не изменило бы, Леонардо. Тогда священник отслужил уже messa del congiuonto[95]. Я принадлежу мессеру Николини. Ты посылал письма замужней женщине.
— Потому-то я и перехватывал их, — вставил Америго де Бенчи.
— Ты поверила в мою виновность?
— Нет, — тихо ответила она. — Ни на миг.
— И ты не могла подождать... дать мне шанс?
— Нет, Леонардо, так сложились обстоятельства.
— Ах да, разумеется! Обстоятельства! И ты можешь теперь смотреть мне в глаза и утверждать, что не любишь меня?
— Нет, Леонардо, не могу, — мёртвым голосом сказала она. — Я люблю тебя. Но это ничего не значит.
— Не значит? — повторил Леонардо. — Не значит?! Это значит всё.
— Ничего, — повторила Джиневра. — Ты заслуживаешь лучшего, чем получил. — Теперь она говорила ради Николини — холодная, мёртвая, бесчувственная. — Но я приняла решение в пользу семьи и буду жить долгом.
Она всё решила. Леонардо потерял её так же верно, как если бы она полюбила Николини.
Он резко повернулся к Николини:
— Это ты написал донос!
Николини спокойно молчал, не отрицая обвинения.
— Джиневра! — Леонардо взял её за руку. — Идём со мной.
— Ты должен уйти, — сказала Джиневра. — Пусть даже твоё унижение — это унижение моё, я не могу навлечь бесчестье на семью. Наши раны исцелимы, когда-нибудь ты это поймёшь.
— И ты сможешь быть женой человека, который оклеветал меня?
— Иди, Леонардо. Я не отступлю от слова, данного Богу.
И тогда Леонардо бросился на Николини с мечом. Николини ждал этого, он отступил, обнажая свой клинок. Один из телохранителей бросился на Леонардо сзади, другой звучно ударил его в висок рифлёной изогнутой рукоятью меча.
Леонардо покачнулся. Что-то резко, звонко лопнуло в нём, будто оборвалась струна лютни; и даже падая, он видел лицо Джиневры.
То был камень.
Всё, что видел он, окаменело. А потом, словно его мысли обратились на что-то иное, на какой-то другой предмет, всё исчезло...
Во тьме, что предшествует воспоминаниям.
Когда львица защищает дитя своё от руки охотника,
дабы не испугаться копий, она до конца держит
глаза свои опущенными к земле, чтобы бегством
не отдать потомство на пленение.
Расставаясь с тобой, я оставил тебе своё сердце.
Близился конец недели — а лицо Леонардо по-прежнему представляло собой один большой багрово-жёлтый синяк. Удар разорвал кожу, и врач сказал, что шрам от «Божьего суда» останется с ним до конца его дней — как будто таинственная мистическая печать запечатлелась на его лице.
Очистив рану вином, лекарь стянул и зашил её края; он не придерживался модной тогда идеи, что природа, мол, сама зарастит рану, выделяя какие-то клейкие соки. Он настаивал, чтобы окна оставались закрытыми, и строго-настрого запретил слугам Америго де Бенчи есть лук, чтобы не загрязнять воздух. Он прописал Леонардо примочки против головных болей — льняные, сильно пахнущие, пропитанные смесью пионового корня с розовым маслом — и время от времени возвращался, чтобы проверить и сменить повязки. Хотя клинок слуги Николини проник глубоко, жизненно важных органов он не задел.
Леонардо лечили в Палаццо де Бенчи.
Но Джиневра переехала жить к Николини.
Леонардо лихорадило, спина горела, словно он лежал на раскалённых кочергах. В бреду ему являлись Сандро и Никколо, но, странное дело, не Джиневра. Она ушла из его мыслей — словно покинула собор его памяти ради замка Николини. Словно Леонардо, как шествующие за смертью в процессии, бичевал себя и, как они, восстал из смерти, говорил с Девой и пил с Христом... и стал свободен от мира, болезней и боли, любви и забот, от пылающего своего сердца. Ещё ему грезилось, что он идёт через залы своего собора памяти — но они пусты и темны, все, кроме одной сводчатой комнатки, озарённой пламенем свечей; и в этой комнатке стоит гроб — его собственный гроб; и в нём лежит он сам — мёртвый, разложившийся в сырую вязкую гниль; но его не оставляло леденящее ощущение, что он восстал из мёртвых, как Христос, но оказался пуст, как зимняя тыква. Ему мнилось, что он плывёт в белоснежном море, где волнами были льняные простыни, а поверхностью — набитый пером тюфяк.
Он очнулся внезапно, задыхаясь и колотя руками воздух, словно и впрямь тонул. Было темно. Лампа горела, как роковой глаз, и источала маслянистый запах, что смешивался с болезненным запахом его тела. В настенном канделябре горела одинокая свеча, освещая тяжёлые драпировки.
Америго де Бенчи стоял у массивной, о четырёх столбах, кровати и был бледен как призрак. У него было мягкое, однако породистое лицо с благородными чертами, доведёнными до совершенства в Джиневре: тяжёлые веки, полные губы, вьющиеся волосы, длинный, слегка приплюснутый нос. Вздохнув с облегчением, он сказал:
— Благодарю тебя, Боже, — и перекрестился.
— Пить, — сдавленно попросил Леонардо.
Америго налил ему воды из кувшина, стоявшего на полке рядом с умывальным тазом.
— Ты вспотел — значит, поправишься. Так сказал доктор.
— Давно я здесь? — спросил Леонардо, напившись.
— Больше двух недель. — Америго забрал у него стакан. — Я позову твоих друзей, Боттичелли и юного Маккиавелли, они обедают в кухне. Пока ты был в лихорадке, они не отходили от постели.
— Буду очень тебе благодарен, если ты их поскорее позовёшь, потому что я не хочу оставаться здесь, — прошептал Леонардо. Он попытался встать, но у него от слабости тут же закружилась голова.
— Ты был очень болен... Мы так тревожились о тебе, Леонардо. — Америго всё ещё стоял над ним, явно не желая уходить. — О тебе справлялся отец.
— Он был здесь?
— Нет... но его вызвали в Пизу по делам podesta[96]. Скоро его ждут назад.
Леонардо промолчал.
— Леонардо... во всём виноват я один.
— Перестань, Америго. Не может быть одного виноватого во всём.
— Но я не хочу, чтобы ты винил Джиневру. Она просила меня выдать её за тебя, а не за Николини.
— Она могла и отказаться.
— Я её отец.
Измученный, Леонардо отвернулся. Только тогда Америго сказал:
— Нет, Леонардо. Боюсь, у неё не было выбора.
Леонардо смотрелся в таз с водой у постели: шрам на лице всё ещё оставался алым рубцом, печатью его глупости. Он слышал приглушённые удары резца и молотка: в bottega Верроккьо кипела работа. Франческо, старший подмастерье, держал учеников в ежовых рукавицах, да и сам Андреа каждый час бурей налетал на нерадивых; казалось, он вообще не спит. Сделать надо было слишком многое; просроченных заказов у Андреа было не меньше, чем неоплаченных счетов. Усталый, покрытый пылью, он больше походил на каменотёса, чем на хозяина большой bottega.
А следующие дни обещали быть ещё более напряжёнными. Андреа взял трёх новых учеников и ещё один заказ от Лоренцо на терракотовый рельеф Воскрешения.
Никколо, конечно, объявил, что новые ученики совершенно бесталанны.
— От них даже кошкам нет спасения, — сетовал он Леонардо. — Они поймали Бьянку — маленькую серую киску — и сбросили её в лестничный пролёт.
— Кошка пострадала?
— Нет, но такие глупости неуместны.
Леонардо взболтал воду в тазу и помахал в воздухе мокрыми руками; смотреть на себя он не мог. Поднимать руки было всё ещё трудно, выпрямляться тоже — болела раненая спина.
— Никко, чем ты так недоволен? Они ещё мальчишки, и я уверен, что синьор Франческо скоро отыщет занятие их пустым рукам.
Никколо пожал плечами.
— Ты боишься, что тебя отошлют назад, потому что взяли их.
— Это три лишних рта, которые надо кормить.
— Маэстро Тосканелли посылает Андреа куда больше, чем стоят твои стол и кров. Уверяю тебя, ты в безопасности.
— В этот раз ты пострадал куда хуже, чем когда свалился с неба, — заметил Никколо.
— Как же низко я пал, — пробормотал Леонардо; но ирония отлетала от Никколо, как горох от стенки.
— Твоё лицо можно сделать прежним. Я тут кое-что разузнал.
— Ну, разумеется, — едко заметил Леонардо.
— Это правда, — настаивал Никколо. — Есть один хирург, еврей, он живёт близ Сан Джакопо олтр'Арно — он исправляет любые повреждения и уродства. Он творит чудеса. Лепит плоть, как глину.
— И как же он творит все эти чудеса?
Никколо снова пожал плечами.
— Его ученик рассказывал мне, что хирургу принесли мальчика, у которого недоставало части носа; кажется, он и родился с этим пороком, и его все жалели, потому что он был похож на чудовище.
— Никколо...
— Хирург изменил форму носа, разрезав предплечье мальчика и засунув нос в рану — так глубоко, что мальчик головы повернуть не мог; так он и оставался в течение двадцати дней. Потом, когда хирург вырезал нос мальчика из раны, к носу пристал кусочек мяса. Потом хирург вылепил мальчику новые ноздри в этом мясе — да так искусно, что никто не мог определить, где проходит шрам. Подумай теперь, Леонардо, в сравнении с этим твой рубец — просто детские игрушки.
— Как ты узнал об этом хирурге? — Леонардо стало любопытно — он никогда не слышал о такой технике хирургии.
— Маэстро Тосканелли посылал меня к нему с поручением. Его зовут Исаак Бранкас. Я помню, где он живёт, и могу...
— Ты не станешь ничего делать, — резко сказал Леонардо. — Моё лицо заживёт само.
— Но, Леонардо...
— И если на нём есть шрам — так тому и быть. Пусть это будет мне памятка, что в будущем не надо быть упрямым ослом. — Ладно, Никко, — продолжал Леонардо как ни в чём не бывало, — не сказал ли Сандро, что, если он не придёт к этому часу, нам надо отправляться без него?
Праздник Мардзокко начался: рыночная площадь уже, верно, полна народу.
— Сегодня первая обязанность Сандро — быть с Великолепным; вот кому без него действительно не обойтись.
Никколо одарил Леонардо внимательным взглядом.
— Ты хочешь сказать, что пойдёшь без него? Вправду пойдёшь?
— Хочешь сказать — пойду ли я с тобой? Конечно, пойду, Никколо. Ты такой же мой близкий друг, как Сандро. Ты мне как сын. Я что — плохо обращался с тобой в последние дни?
— Нет, — смутившись, быстро ответил Никколо.
— Знаю, что плохо, — продолжал Леонардо, — но теперь всё это в прошлом. Обещаю: сегодня я буду заниматься только тобой. Мы набросимся на самых злобных зверей, и наша жизнь будет в наших собственных руках.
Никколо кивнул.
— А что, и вправду много народу погибает в Мардзокко?
— Порядочно, — сказал Леонардо. — Если ты передумал, я, конечно...
— Я хочу пойти.
— Тогда я возьму тебя. Но это тяжкая ответственность — защищать тебя от диких тварей всех мастей... и обоего пола. — Леонардо не смог удержаться от улыбки, намекая на склонность Никколо к служанкам, кухаркам и просто шлюхам.
Никколо засмеялся, потом лицо его застыло.
— Ты перепугал всех друзей, Леонардо. Мы так волновались за тебя.
— Со мной всё будет в порядке.
— Сандро считает, что ты...
— Что — я?
— Отравил себя, как он — с Симонеттой.
— А ты, Никко, — ты тоже так думаешь?
— Я — нет, — сказал Никколо.
— Почему?
— Потому что ты слишком... зол.
Идя с Никколо к рыночной площади, Леонардо думал о Симонетте. Как только к нему возвратились силы, он попытался навестить её, но получил вежливый отказ: её юный слуга Лука сказал, что Симонетта спит и в любом случае — слишком слаба, чтобы принимать гостей. Однако Леонардо знал, что она виделась с Сандро. Её болезнь уносила силы Сандро, что, как с удивлением обнаружил Леонардо, было весьма важно.
Но он скоро увидит друга; и Леонардо приготовился предложить ему любую помощь, на какую только способен.
Однако эти мысли лишь маскировали его тревогу о Симонетте. Она была его зеркалом; полностью он открывался только ей. И хотя они теперь почти не виделись, он не мог потерять её.
Только не сейчас, не вослед Джиневре...
Они приближались к Меркато Веккио, и на улицах стало так людно, что приходилось пробиваться через толпу. Даже сегодня торговцы стояли у своих раскладных лотков и торговали мясом, птицей, овощами и фруктами. Их вывески были украшены грубо нарисованными крестами. Один торговец ощипывал живых цыплят. Рядом с ним крупная плотная женщина жарила на вертелах над жаровней дичь и продавала её на самодельном прилавке вместе с хлебцами, бобами и медовыми пастилками.
Пучки петрушки, розмарина, базилика и фенхеля благоухали на заваленных требухой улицах. Там в клетках выставлялись на продажу кошки, кролики и живые птицы; один купец выставил даже нескольких волков и запрашивал за них бешеную цену; впрочем, он мог надеяться, что продаст их, потому что не могло не найтись в толпе таких, кто захочет уподобиться Первому Гражданину и заслужить публичное virtu[97], выставив для стравливания собственных зверей. На другой улице продавали священные предметы и фигурки зверей, особенно геральдических львов. Фигурки были вырезаны из камня и дерева или сделаны из золота и серебра. Предусмотрительные златокузнецы платили солдатам за охрану товара.
Леонардо и Никколо держали путь по лабиринтам улиц и площадей; дома, построенные на останках старых башен, что некогда принадлежали высокородным вождям, вздымались как тюремные стены, заслоняя собою солнце. Они ещё не дошли до главной рыночной площади, когда услышали крики горожан и рычание и вой хищников. Леонардо сжал руку Никколо, чтобы их не смогли случайно разделить, и они стали пробиваться сквозь толпу.
Наконец они добрались до Меркато Веккио. Ограждённая по углам четырьмя церквами, она была превращена в арену. Лотки торговцев спешно убрали и установили большие трибуны; высотой они были с некоторые дома. Вымпелы с изображением Мардзокко и гербами Медичи реяли над самыми высокими точками трибун, над крышами и башнями домов.
— Смотри! — закричал Никколо, и лицо его вспыхнуло одновременно восторгом и страхом.
Толпа вдруг с воплями раздалась. По улице мчались самые большие вепри, каких Леонардо когда-нибудь доводилось видеть. Животные сбежали с арены, где их охраняли armeggiatori братства покупателей. Человек пятнадцать ливрейных юнцов мчалось за зверями, чтобы догнать их и прикончить: быстро убив беглецов, юнцы могли уменьшить позор, который навлекли на себя и своих нанимателей.
Но вепри обезумели от ярости — полуголодные, испуганные, с пеной на мордах.
Леонардо покрепче сжал руку Никколо, и тут их сдавило и вытолкнуло на обочину. Кто-то попытался врезать Никколо по уху, но Леонардо отбил удар.
— Спокойно, Никко, — сказал он; и тут их качнуло назад, словно под напором приливной волны. Леонардо удалось устоять и удержать Никколо; не обними он его, мальчик упал бы и был раздавлен.
— Леонардо, я и сам справлюсь! — Никколо вырывался, пытаясь заглянуть поверх голов стоящих впереди.
Толпа вновь навалилась на них, и они смешались с ней. Вепрь порвал девочку лет десяти, прежде чем один из armeggiatori успел смертельно ранить его. Но даже с копьём, пронзившим шею, вепрь продолжал сражаться. Леонардо увидел его: пасть раскрыта, клыки покраснели от чужой и собственной крови. Огромная голова дёрнулась вправо, влево... и тут юноша в ливрее сразил его. Рёв зверя был зловеще похож на человеческий. Потом вепрь рухнул, ломая клыки, когда его морда ударилась о камни вымощенной ещё римлянами улицы. Упал ещё один кабан; смуглый юноша перерезал ему горло и брезгливо отпрыгнул, когда зверь в предсмертной судороге сперва помочился, а потом опорожнил кишечник. Другие вепри промчались мимо, один из них истекал кровью; armeggiatori бросились в погоню.
Кабанов и armeggiatori поглотили улицы, и опасность миновала.
Новость кругами расходилась по толпе. Слышались довольные возгласы. Отец раненой девочки и двое юношей в ливреях унесли её, и толпа вернулась к кровавой оргии смерти и жертвоприношений на Меркато Веккио.
Никколо ни на дюйм не отступал от Леонардо, и они позволили толпе вынести себя к арене и высившимся над ней трибунам. Люди, вооружённые копьями и защищённые подвижными деревянными панцирями «черепах», дразнили медведей. Распотрошённые трупы воняли на солнцепёке. Рыночная площадь превратилась в склеп, в жуткое напоминание о праздниках древнего Рима. Семь-восемь десятков хищников рыскали по арене, всматривались в толпу, принюхивались к запаху крови, дрались и убивали друг друга. Перед улицами были сооружены ограды; прореху, в которую прорвались кабаны, чинили двое перепуганных рабочих в голубых с золотом ливреях Пацци.
— Это armeggiatori Пацци упустили вепрей, — сказал Никколо. — Как думаешь — случайно?
Леонардо пожал плечами.
— Если бы они собирались устроить охоту на улицах, то пустили бы несколько человек впереди вепрей. И ты же сам видишь — ограда сломана.
— Они могли только что решить выпустить их. Ограду могли надломить прежде, чем её разнесли кабаны... Но я уверен, что Сандро будет доволен.
— Почему это? — спросил Леонардо.
— Потому что бесчестье падёт на Пацци. Ты разве не слышал, что происходит?
— Боюсь, что нет.
— Пацци и Медичи сцепились на улицах. Разлад зашёл слишком далеко.
Воистину Леонардо чересчур долго был отрешён от мира.
— Как так? — спросил он.
— Церковь на стороне Пацци. Но Сандро говорит, что Лоренцо слеп и глух ко всему. — Никколо приуныл, и Леонардо обнял его.
Он был всё-таки ещё совсем мальчишкой, хоть временами и очень походил на взрослого. Сейчас его заворожил большой косматый зверь, что твёрдо стоял на ногах, угрожающе наклоняя голову ко всякому, кто приближался к нему.
— Кто это? — спросил Никколо.
— Зубр, — отозвался Леонардо, печально глядя на трупы животных, устилавшие арену, как мусор. Если бы ему удалось получить несколько этих трупов для препарирования и изучения, это было бы не такой пустой потерей. Но медлить было опасно, потому что толпа требовала новых развлечений, новых зрелищ, и вполне вероятно, что кабанов и тигров выпустят с арены, чтобы охотиться за ними на улицах. Леонардо оглядел рукотворный цирк: поглазеть на кровавую оргию сюда собралось по меньшей мере тридцать тысяч человек. Прямо впереди, за полем была трибуна Медичи. Её сделали в форме замка — со рвами, сторожевыми башнями и пародией на укрепления. Дюжины вымпелов — алые полотнища и лилии на золотом фоне — безвольно свисали со стен. Воздух был недвижен и тяжек, не давая отдохновения от удушающих запахов пота и смерти.
— Идём, Никко, — позвал Леонардо. — Здесь становится небезопасно.
Вместе они пошли вкруг арены. Леонардо приходилось толкаться, а то и драться, чтобы держаться рядом с Никколо.
— Вон там, смотри, — сказал тот, указывая в дальний конец арены. Офицер только что дал сигнал выпустить львов, что сидели в большой, занавешенной до того клетке; первыми двинулись самки, подозрительно озираясь и прикрывая львят, у которых ещё сохранились пятнышки на шкуре; львы вышли следом, их блестящие, почти чёрные гривы резко контрастировали с длинными песочного цвета телами. Несколько людей в «черепахах» держались поодаль, не столько дразня львов, сколько присматривая, чтобы никто из львят не пострадал.
Толпа разразилась приветственными воплями.
— Идём дальше, — сказал Леонардо.
— Ты видишь львят? — спросил Никколо.
— Да, — сказал Леонардо. — Но, если с ними что-то случится, платить придётся дорого.
— Так ты всё-таки веришь в предзнаменования?
— Нет, Никко, но я верю в суеверных людей; а если они поверят, что с ними случится беда, то не успокоятся, пока её себе не устроят.
— По-моему, это то же самое, — заметил Никколо.
Леонардо против воли рассмеялся, и собственный смех показался ему чужим и пустым. Однако он чувствовал обречённость, словно его плоть и жилы не могли сдержать бушующей в нём бури. Он уже слышал, как она мягко бьётся в ушах; такие же удары слышал он ребёнком, когда плакал.
— Вот видишь, Леонардо, — сказал Никколо, необычайно гордый собой, — ты всё-таки можешь смеяться.
— Могу, конечно. — Леонардо заставил себя улыбнуться Никколо и обнял его за плечи. Он вдруг почувствовал странное облегчение; однако ощущал он и напряжение во всём теле, и то, как незримые бабочки бились паутинными крылышками в стенки его желудка, ибо это самое напряжение защищало его от скорби.
— Ты должен снова стать собой, — сказал Никколо, — тем Леонардо, которого все любят.
— А ты? — спросил Леонардо.
— Что ты хочешь сказать?
— Ты любишь только прежнего Леонардо, а не такого, какой я сейчас? — Никколо сильно разволновался, и Леонардо добавил: — Прости, Никко. Но прежний Леонардо ушёл навсегда.
— Тогда тебе придётся учиться заново надо всем смеяться.
— Прежний Никколо тоже ушёл, — заметил Леонардо.
Никколо с безмолвным вопросом повернулся к нему.
Они остановились среди толпы, но Леонардо тут же подтолкнул мальчика.
— Пока я... болел, ты, кажется, стал мужчиной. Теперь тебе хотелось бы снова стать ребёнком?
— Нет, Леонардо, — сказал Никколо. — Но мне, ничего не поделаешь, не хватает тебя.
— Так вот же я, с тобой.
Никколо ничего не ответил. Он пробирался вперёд, к трибуне-замку Медичи, которая была теперь прямо перед ними. Солдаты в цветах Медичи и шлемах с плюмажами охраняли единственный вход на лестницу, ведущую к скамьям, откуда видна была вся арена.
— Вот и вы. — Зороастро да Перетола перегнулся через амбразуру деревянной башни. — Антонио, — крикнул он одному из стражников, — это маэстро Леонардо и его друг. Без задержек проведи их внутрь. Я сейчас спущусь.
Стражник поморгал и, как будто признав Леонардо, ввёл его и Никколо в шутовской замок. Над ними вздымались галереи, до отказа набитые друзьями, сторонниками и прихлебателями Медичи. Шум стоял такой, будто ревело море; Леонардо и Никколо пришлось отскочить, чтобы не попасть под струю мочи.
— А нет ли здесь укрытия получше? — спросил Леонардо у стражника, глядя наверх сквозь ярусы скамей. Он видел тысячи ног; обрывки бумаги и куски еды падали сверху, точно манна с нечестивых небес.
— Тут надо держать ушки на макушке, — заметил он.
— Я хочу наверх, — со всхлипом проговорил Никколо.
Отсюда Леонардо видел часть арены. Казалось, прямо на него глянул волк — и через мгновение исчез. Поле зрения было узким, к тому же глаза слезились от пыли.
— Мы только дождёмся Зороастро.
— Он бы мог провести нас наверх, — сказал Никколо. — Оттуда было бы хоть видно, что происходит.
Взревела львица, но рёв её был едва различим за шумом толпы. Потом её стало видно — она волокла за шею трепыхающегося волка, возможно, того самого, что видел Леонардо. За ней следовал взрослый лев и двое львят, которые кормились на трупе.
— Ты видишь, Никколо?
Но Никколо, побледнев, смотрел в другую сторону.
— Леонардо! — окликнул подошедший Зороастро. Он был в лосинах и куртке — одежде щёголей; болезненно-жёлтое лицо лоснилось от жира и пота.
— Как тебе удалось получить приглашение? — Леонардо быстрым жестом обвёл «замок».
— Я же Медичи, — отмахнулся Зороастро.
— Я и не отрицаю твоих прав по рождению, — сказал Леонардо. Неужто кто-то из семьи Медичи действительно верил, что Зороастро происходит из семьи Руччелаи?
— Благодарю, но...
— Где Сандро? — перебил Леонардо. — Наверху с Лоренцо?
— Нет, Леонардо. Великолепный просил меня дождаться тебя и передать известие.
— Великолепный?
— Ну, Сандро. Но меня просили проводить тебя в палаццо мадонны Симонетты. Она больна.
Сердце Леонардо дрогнуло, но он постарался взять себя в руки.
— Никколо, если хочешь, оставайся с Зороастро.
— Но я должен проводить тебя, — возразил Зороастро.
— Я хочу с тобой, Леонардо. — Никколо подошёл ближе к своему мастеру.
Леонардо кивнул и обратился к Зороастро:
— Прошу тебя, окажи мне любезность.
— Какую?
— Сандро говорил, что я смогу получить несколько звериных трупов. — Леонардо указал на арену.
— Ах да, Никколо говорил, что ты практикуешься в autophaneia.
Леонардо кинул на Никколо быстрый недовольный взгляд.
— Трупы нужны мне для анатомирования, Зороастро. Для исследований. Это наука, а не магия.
Кажется, Зороастро это разочаровало.
— Я прикажу, чтобы для тебя собрали образцы.
— Никто ничего не сделает, если ты сам не присмотришь.
— Я должен идти с тобой, — настаивал Зороастро.
— Твоё присутствие у мадонны Симонетты может не понравиться Великолепному. А это будет некстати, особенно если, как мне кажется, он расположен к тебе.
— Так оно и есть, — надувшись, подтвердил Зороастро.
— Так ты окажешь мне эту любезность?
— Кажется, у меня нет выбора. Но почему присутствие твоего ученика не потревожит Первого Гражданина?
Леонардо не ответил; помахав рукой другу, он взял Никколо за руку и ушёл с трибун Медичи. Вдали от Меркато Веккио замусоренные улицы и кривые переулки казались совсем вымершими.
— Тебе плохо, Леонардо? — спросил Никколо. — Ты такой бледный...
— Я в порядке, Никко, — сказал Леонардо.
— Мы можем передохнуть. — Никколо указал на аrchi de bottega[98], что соединяла две высокие башни; в узком затенённом проходе были высечены каменные скамьи.
— Нет... спасибо.
Леонардо чувствовал, что нельзя терять времени.
Позади вдруг раздался рёв, будто Арно вышел из берегов и обрушился на Флоренцию — приливная волна человеческих воплей.
Никколо вздрогнул и обернулся, но Леонардо лишь покачал головой.
— Что это было? — спросил Никколо.
— Быть может, Зороастро в конце концов найдёт для меня и льва, — пробормотал Леонардо и, чуть помолчав, добавил: — Могу предположить, что одного, а может, и двоих убили.
— Это был бы очень дурной знак.
— Да, Никко, очень дурной...
— Я думал, ты не веришь в такие вещи.
Но Леонардо не ответил, потому что мысли его были сосредоточены на Симонетте.
Великолепный и его приближённые в тревоге стояли перед спальней Симонетты, словно готовы были заградить путь смертоносной, неумолимой гостье — смерти. Тусклый свет просачивался в открытый зал, своеобразный chambre de galeries[99], через высокие застеклённые окна; и сам воздух с пляшущими пылинками был лишь отражением тревоги любовников и поклонников Симонетты. Здесь были Пико делла Мирандола, Анджело Полициано, Джулиано, Сандро и поэт и сатирик Луиджи Пульчо, один из любимцев Лоренцо. Поодаль приглушённо переговаривались прихлебатели, друзья и члены семьи; кое-кто плакал; куртизанки, гуляки, философы, поэты, матроны — все смешались в душном жарком зале.
Роскошно одетый священник, как цербер, стерёг дверь в комнату Симонетты — один из Лоренцовых Товарищей Ночи. Он молился, нервно перебирая костяшки красно-чёрных чёток. Его губы шевелились, серые глаза глядели в никуда. Быть может, он пересчитывал раны Христа или размышлял, каких привилегий может ожидать от Великолепного. Однако на Леонардо, когда тот вошёл в зал, он взглянул прямо и с узнаванием.
Леонардо тоже узнал его и, униженно смутясь, отвернулся: это был тот самый капитан Товарищей Ночи, который арестовывал его.
Потом Леонардо поклонился Лоренцо, но Первый Гражданин, будто в гневе, отвернулся от него; и Леонардо ещё сильнее охватили тревога и беспокойство. Он чувствовал себя неловко, точно выставленным напоказ.
На его счастье, подошёл Сандро. Он похлопал Никколо по плечу, обнял Леонардо и шепнул:
— Дела очень плохи, дружище — хуже некуда. — Голос Сандро заметно дрожал, и он выглядел таким измождённым, словно смерть приблизилась не только к Симонетте, но и к нему. — Симонетта... — Но продолжить Сандро не смог.
Собравшись с силами, Сандро отвёл Леонардо в сторонку, чтобы поговорить наедине.
Но Никколо не отходил от своего мастера.
— С ней сейчас врач, — сказал Сандро. — Он пропускает к ней только по одному человеку. Он даёт ей Agnus Scythicus — это наша последняя надежда. Говорят, это средство творит чудеса.
— Как рог единорога... или оленя, — вставил Никколо.
— Именно, — согласился Сандро.
— Сандро, почему Великолепный отвернулся от меня? — спросил Леонардо, стараясь скрыть тревогу.
— Я тоже это заметил. Не знаю. Быть может, Симонетта что-то сказала ему.
— Возможно... Но ты, мой друг, как ты?
— Я сильнее, чем ты думаешь.
— Наоборот, Сандро, — я думаю, что у тебя огромный запас сил.
— Ты думаешь, раз я был заражён vita nova[100] Симонетты... потому что из меня изгоняли...
— Пузырёк...
— Но её дух струился из её глаз и рта, как дым благоуханного дерева...
— Возьми себя в руки, Сандро! — Леонардо стиснул руку друга, стремясь поддержать его. Из глаз Сандро скатились слёзы; он торопливо отёр их и улыбнулся Леонардо.
— Я плохой утешитель.
— Зато хороший друг.
— Более важно, что я был её возлюбленным.
— Был и есть.
— Мне думается, Леонардо, она была хорошим другом и отдалась мне, как врач пациенту.
— Тот может считать себя счастливцем, у кого такой врач, — сказал Леонардо.
Сандро кивнул и улыбнулся.
— Правда, я слишком, наверное, суров к себе. Но я не могу смотреть, как она умирает, Леонардо. Просто не могу... — Он сильно прижал ладони к лицу, будто пытаясь сокрушить самые кости. Леонардо обнял его, повернув к стене, чтобы другие не увидели, как он плачет, и так держал, как ребёнка, покуда он не перестал всхлипывать и не задышал ровнее.
Придя в себя, Сандро отстранился от Леонардо.
Дверь спальни Симонетты открылась, и в зал вышел врач; Лоренцо и Пико делла Мирандола в белой мантии чародея подошли к нему. Они посовещались, и Лоренцо прошёл к Симонетте. Но почти сразу вышел и знаком предложил войти Сандро. От Леонардо Великолепный снова отвернулся.
Когда Сандро ушёл, Никколо сказал:
— Возможно, нам стоило бы выразить его великолепию свои соболезнования.
— Симонетта ещё не умерла! — резко сказал Леонардо. — Неужели ты так спешишь, что торопишь смерть?
— Прости, Леонардо. Я не хотел никого задеть. Просто подумал, что, если ты заговоришь с ним, он перестанет смотреть на тебя волком.
Но Леонардо смотрел на дверь спальни Симонетты. Он думал о Сандро — Сандро, который без Симонетты перестанет быть собой.
Как станем мы жить без тебя, Симонетта?
Кто будет любить нас?
Кому станем поверять мы свои тайны?
Кто теперь откроет нам мир?
Я люблю тебя, сестра моя.
Сандро вернулся таким, словно заглянул в лицо самой Марии. Даже в сокрушении он казался восхищенным, словно сама скорбь была служанкой восторга. Он направился прямиком к Леонардо и сказал, что Симонетта хочет видеть его.
— Сандро, что случилось? — спросил Леонардо.
Сандро не ответил. Глаза его застилали слёзы.
В комнате больной Леонардо встретил густой, тошнотворно-приторный запах смерти. Но Симонетта была ещё жива — она сидела в большой, о четырёх столбах, постели. Подушки и покрывало были сырыми от испарины; в руках она держала чётки и красное льняное полотенце. Она только что кашляла, и хотя на красном следы крови были не видны, на кончиках пальцев влажно блестели капельки кровянистой слюны. Симонетта улыбнулась Леонардо и знаком велела закрыть дверь, что он и сделал.
— Подойди, Леонардо, сядь рядом, — сказала она. — Лоренцо настоял, чтобы врач поил меня этим... арабским папоротником. Как будто какая-то трава или заклятье могут спасти от вечности. — Она показала на питьё в бокале, что стоял на полочке у постели, рядом с грязной ступкой и пестиком. — Теперь я буду болеть до самой смерти, покуда ангелы не призовут меня. — Она улыбнулась, закрыла глаза и вдруг задрожала.
Леонардо тоже вздрогнул.
— Не бойся, милый друг, — сказала Симонетта, вновь взглянув на него. — Я ещё не готова.
Леонардо сел на ступеньку у кровати, но Симонетта потянулась к нему и настояла, чтобы он лёг рядом с ней. На ней была только ночная сорочка из белого, расшитого золотом дамасского шёлка; длинные светлые волосы, расчёсанные и завитые, унизывал жемчуг. Её прекрасное лицо было измождено и истерзано болезнью, которая отнимала у неё жизнь, и здоровый румянец на щеках был обманом: её лихорадило.
Но напугали Леонардо её глаза. В них пылало пламя; они были отражением её сгорающей души.
— Но они здесь, — сказала Симонетта, пробегая пальцами по шраму на его лбу.
— Кто?
— Ангелы. Горние посланцы. Ты разве не видишь их?
— Нет, мадонна.
— Жаль, ибо они прекрасны... как ты, Леонардо. Бедный Леонардо. — Симонетта смотрела на него, по-прежнему лаская его лицо. — Сандро мне всё рассказал. И Джиневра тоже.
— Да? — потрясённо переспросил Леонардо. — И что же она рассказала?
— Я старалась помочь ей, но сделать ничего было нельзя. Мессер Николини победил. Он умён и опасен. Он уничтожил бы семейство Бенчи, даже если бы это обесчестило его самого. Я говорила о нём с Лоренцо.
— И что Лоренцо?
— Он не хочет тревожить Пацци, а Николини слишком близок к ним. — Симонетта вздохнула. — Как, впрочем, и мой свёкор. — Она помолчала, глядя перед собой, и проговорила тихо, словно размышляя вслух: — Я предупреждала Лоренцо, что ему грозит опасность. От Пацци. Я бывала среди них и боюсь за него. Но Лоренцо верит, что его все любят. Он как дитя... Леонардо!
— Да?
— Иди ближе. — Она соскользнула на перину, одновременно повернувшись к нему.
— Мадонна, а если кто-нибудь войдёт?
— Не волнуйся. Даже Первый Гражданин почитает желания умирающих.
Он послушался и вытянулся рядом с Симонеттой. Она прижалась к нему, обвив ногой его ноги.
— Мадонна...
— Леонардо, я безразлична тебе? — Она смотрела на него, и он чувствовал, как она дрожит в его объятиях.
— Ты моя сестра.
— И больше ничего?
— Я люблю тебя, мадонна.
— Ия люблю тебя, Леонардо. Смог бы ты ласкать меня даже в смерти? Во имя любви? — Симонетта поцеловала его.
Дыхание её было кислым, а кожа пахла розами.
Она распахнула сорочку, открыв себя, и приникла к Леонардо, так сильно притянув его к себе, что он едва не задохнулся. Симонетта тихонько вскрикнула; а потом, отпустив его, внимательно всмотрелась в его лицо, словно запоминая каждую его чёрточку.
Таким она унесёт его в горние выси.
Леонардо поддерживал её, покуда она кашляла, потом отёр кровь с её подбородка, губ, руки и кольца Лоренцо.
— Леонардо, — прошептала Симонетта, слишком слабая, чтобы говорить громче, — позаботься о Сандро.
— Не тревожься, мадонна.
— Он крепче, чем ты думаешь.
— Что ты сказала ему? Он показался мне таким... другим, когда вышел от тебя.
Симонетта улыбнулась.
— Быть может, он увидел ангелов, которых не разглядел ты. — Тут она глянула вбок, точно рядом с ней и впрямь опустился ангел.
— Быть может.
— И ещё, Леонардо...
— Да, мадонна?
— Обещай, что станешь защищать Лоренцо, как самого себя.
Застигнутый врасплох, Леонардо сказал:
— Мадонна, он даже не хочет смотреть на меня. Боюсь, я рассердил его.
— Нет, Леонардо, его рассердил не ты. Я.
— Быть того не может!
— Я сказала ему, что ты был моим любовником, — сказала она сухо, глядя мимо Леонардо. — Он спросил меня, и я не могла не сказать ему правды. Мы обещали никогда не лгать друг другу.
Леонардо глубоко вздохнул.
— Теперь мне всё ясно. Он никогда не простит меня, ведь я его предал.
— Он смягчится, Леонардо, обещаю тебе. Я сказала, что соблазнила тебя, — она тихонько засмеялась, — и обвинила в этом его.
— То есть как?
— Я сказала, что тосковала, потому что он обделил меня вниманием. Сказала, что знаю, что он занимался любовью с Бартоломеей де Нази. Он думает, что я использовала тебя, чтобы причинить ему боль.
— И он не разгневался на тебя?
— Такова божественная сила любви, Леонардо, — скромно сказала Симонетта; и сейчас, глядя на её оживлённое лицо, Леонардо не мог поверить, что она на пороге смерти. Напротив, он начал втайне надеяться, что она выживет.
— Но ты сказала, что вы с Лоренцо обещали никогда не лгать друг другу.
— Это и не была ложь.
Леонардо невольно отшатнулся.
Симонетта коснулась его руки.
— Но это не значит, что я не люблю тебя, Леонардо. Я сказала о нас с тобой и Джиневре.
— Зачем? — потрясённо и зло спросил Леонардо.
— Не надо, Леонардо, не смотри на меня так. Я сделала это, чтобы помочь ей уйти от тебя: Николини расставил ловушку, из которой невозможно было выбраться. Я сделала это из чистой любви, Леонардо. Иначе вы оба не выпутались бы. Я...
Тут вдруг лицо Симонетта стало... пустым.
— Симонетта! — испуганно позвал Леонардо.
— Да, Леонардо, прости. Мысли ускользают, мне трудно удерживать их...
— Ты должна поправиться. Я не вынесу этой потери.
Симонетта грустно посмотрела на него.
— Это потери Джиневры та не мог вынести, славный мой Леонардо. Я, как та сам сказал, всего лишь твоя сестра.
— Я люблю тебя!
— Но не так, как я.
— Тогда почему ты отказывалась видеть меня, когда для Сандро твой дом был открыт?
— Если бы я увидела тебя, то, возможно, захотела бы жить.
— Сейчас я здесь, мадонна.
Она улыбнулась.
— Я уже видела эмпиреи[101] и Первичный Движитель. Правда, Леонардо. Я взглянула на лепестки небесной розы. Я видела реку света и святых в небесах. И даже сейчас я вижу небесные престолы и ангелов. Даже люби ты меня, как любишь Джиневру, ты не удержал бы меня здесь. — Симонетта погладила его по лицу, потом провела пальцами по курчавым волосам. — Если ты заглянешь в мои глаза, возможно, тоже увидишь ангелов. Вот, видишь?
Чтобы доставить ей удовольствие, Леонардо кивнул.
Она отвернулась и закашлялась; но, когда Леонардо хотел поддержать её, оттолкнула его. Потом кашель унялся, и она отёрла рот; её рука и подбородок были в кровавых пятнах.
— Я не хочу, чтобы ты осквернял себя, — сказала она, — но когда я — уже скоро — освобожусь от мира, не вознесёшь ли ты меня на небеса Венеры, чистый ангел?
— Симонетта! — тревожно воскликнул Леонардо.
— Ах, я ошиблась. — Симонетта коснулась его лица. — Ты не ангел. — Она смотрела на него так, словно он был её натурщиком. — Ты Леонардо... и тебе пора уходить.
Леонардо было прижался к ней, но она покачала головой.
— Быть может, ты всё-таки ангел, — сказала она. — Ты обещаешь сделать, как я прошу?
— Да, мадонна, — прошептал Леонардо.
Симонетту несли в храм Оньиссанти на открытых носилках. Она была в белом платье с длинными рукавами; волосы, заплетённые в косы, не украшало ничего, кроме лент. Лицо её было напудрено и бело, как слоновая кость. Она лежала на ложе из цветов; они окружали её, как тень небес. Цветы наполняли и сам воздух. Плачущие, скорбящие люди высовывались из окон и бросали на проходящую внизу процессию пригоршни цветочных лепестков.
Симонетта была святой, и её несли личные armeggeria Лоренцо из самых видных семей Флоренции. Красивые юноши были в предписанных трауром цветах: темно-красном, мглисто-зелёном, коричневом. Процессия медленно двигалась по тихим, хотя и переполненным улицам: Флоренция оплакивала свою королеву красоты. Горожане рыдали в голос и раздирали на себе одежды, словно умерла их родная сестра или дочь.
Леонардо и Никколо шли рядом с Сандро, за верным другом Лоренцо Джентиле Бекки, епископом Ареццо.
Сам же Лоренцо ждал в темноте храма — в отличие от его жены Клариссы. В груботканой тёмной рубахе с поясом он стоял подле алтаря, глядя на неф и часовню сквозь коринфские колонны и полукруглые арки из серо-голубого pietra serena, камня Флоренции. Следы экземы проступили на его лице, но он не попытался скрыть их.
Леонардо следил за службой, однако ощущал себя далеко от всех этих голосов, молитв, всхлипов и шёпота. В нём ревела его собственная буря, отзвук его личной скорби. Но слёз не было. Он был так же холоден и мёртв, как голубые камни церкви. Как Симонетта, он нашёл свой путь к избавлению.
Она ушла к чистому вечному свету, к Основе Основ.
Он бродил по мрачной стране смерти, где любовь, мука, скорбь были лишь наблюдаемыми явлениями, идеями столь же далёкими и холодными, как чистые образы Платона.
Чистилище.
И, глядя на Симонетту, чья плоть преобразилась в мрамор, он молился за неё — и за себя. Он молился, чтобы она действительно вознеслась. Чтобы её видения ангелов и высших созданий оказались правдой. Чтобы она чудесным образом стала для него Беатриче и вывела его из смертной тьмы его собственной души.
Ибо душа его терзалась — терзаниями Симонетты и Джиневры, но не его собственными.
Сандро и Никколо с двух сторон держали его за руки. Потому что — невозможная вещь — он плакал. Грудь его ходила ходуном, дыхание пресекалось. Он чувствовал, как солоны слёзы.
А потом служба кончилась — и рядом с ними оказался Лоренцо. Он обнял Сандро и наконец-то взглянул на Леонардо.
— Она была тебе хорошим другом, мастер Artista[102], — сказал Лоренцо, и губы его искривила слабая, но жестокая ироническая усмешка. — А я — человек слова. Я сдержу слово, данное нашей мадонне, хотя сейчас мне противно видеть твоё лицо.
Леонардо мог лишь кивнуть: не время было наводить между ними мосты.
Лоренцо ушёл, забрав с собой толпу придворных, друзей и родни. Их место заняли другие почитатели Симонетты. Процессия скорбящих будет течь всю ночь, как воды Арно, оставляя на мраморном полу крошево из бумажек, еды и раздавленных цветов.
Не замечая давки вокруг, Леонардо смотрел на Симонетту.
Флорентийская грёза любви.
Ныне хладная плоть флорентийского камня.
— Симонетта показывала тебе своих ангелов? — спросил Леонардо у Сандро.
— Да, — сказал тот.
— И ты их видел?
— Идём, Леонардо. Нам пора уходить.
— Ты видел их? — настаивал Леонардо.
— Да, — сказал Сандро. — А ты?
Леонардо покачал головой, а потом наконец позволил Сандро и Никколо вывести себя из церкви.
Я знал одного человека, что, обещав мне многое,
менее, чем мне надлежало, и будучи разочарован
в своих самонадеянных желаниях, попытался лишить
меня моих друзей; и, найдя их мудрыми и не
склоняющимися перед его волей, он стал грозить мне,
что, изыскав возможности обвинить меня, он лишит
меня моих покровителей...
Когда хоронили Симонетту, на чистом вешнем небе полыхали зарницы.
Леонардо был свидетелем бури, что внезапно прокатилась по небесам, сопровождаемая слепящими вспышками молний и резким своеобразным запахом, заполнившим воздух. Он стоял у могильного холмика с Никколо, Сандро и Пико делла Мирандолой, когда капли дождя и град обрушились на скорбящих, большая часть которых била себя в грудь и призывала святых. Сверкая алмазным сиянием, град ложился на мокрую траву и подстриженные кусты. Говорили, что в каждой градинке заключён омерзительный образ демонов, населяющих мир природы: саламандр, сильфов, ундин, громов, жуков, слизняков, вампиров, летучих мышей, чешуйчатых ящериц и крылатых рептилий.
А потому эта буря была истолкована учёными, магами и философами однозначно: как гибельное, пагубное знамение, дар из мира демонов и живых звёзд. Разве не объявил сам Фома Аквинский догматом веры то, что демоны могут насылать с небес ветер, бури, град и огненный дождь?
Даже Пико делла Мирандола полагал, что над судьбами людей и народов тяготеют злобные влияния. Разве не был Великолепный политически скомпрометирован кондотьером Карло да Монтоне, который напал на Перуджу и угрожал миру в Италии? Разве не дошли отношения Первого Гражданина с властным Папой Сикстом IV до точки разрыва, особенно после того, как он упорно отказывался позволить избранному Папой архиепископу, Франческо Сальвиати, занять место в назначенной ему епархии во Флоренции? Теперь вся Флоренция жила в страхе перед войной и отлучением; и молва утверждала, что убитый горем Лоренцо передоверил свои обязанности кабинету, своим наперсникам Джиованни Ланфредини, Бартоломео Скала, Луиджи Пульчи и своей мудрой, опытной в политике матушке, Лукреции.
Леонардо выполнил то, что обещал Симонетте. Он присматривал за Сандро, как за Никколо, и пытался наладить отношения с Лоренцо. Но Первый Гражданин не принимал его, не отвечал на его письма, не замечал подарков: удивительных изобретений, выдумок и игрушек, а также восхитительной картины, так точно изображавшей рай, как только это доступно смертному. Лоренцо даже не позволял Сандро произносить при нём имя Леонардо.
— Он смягчится, — уверял Сандро. — Сейчас говорит не он сам, а его боль.
Боль Лоренцо была чересчур остра.
Леонардо загрузил себя горой работы: она была его единственной защитой от внутренних страхов и внешних опасностей. Но он не мог и помыслить о живописи и холсте, о мастерстве красками и лаком воспроизводить нежную плоть той, кого он потерял.
Ничто не должно напоминать ему о Симонетте... о Джиневре.
Вместо этого он занялся математикой, изобретательством и анатомией; если он и отрывался от своих занятий, то лишь для того, чтобы изложить на бумаге свои мысли о механике или пометить образцы и срезы мяса, костей и жил — ибо ни кости, ни изобретения, ни формулы не могли ранить его чувством или воспоминанием.
Он создал себе убежище из холода и пустоты. Однако внешне он был по-прежнему любознателен и общителен; его студия разрасталась, захватив постепенно череду комнат — к смятению юных учеников, которые эти комнаты занимали. Ходить здесь было опасно: многочисленные Леонардовы машины и изобретения валялись повсюду, словно по студии прошлась буря. Студия больше походила на мастерскую механика, чем на bottega художника: тут были лебёдки и вороты, гири с крюками, висевшие на специально изобретённых отпускающих механизмах, компасы и другие, самим Леонардо придуманные инструменты: ваги, шлифовальные и полировальные приспособления, токарные станки с педальным приводом и механические пилы, устройства для шлифовки линз и роликовые механизмы для подъёма колоколов. Леонардо мудрствовал над всеми видами зубчатых колёс, над способами передачи механической энергии, над системами блоков; и повсюду валялись его заметки и наброски клапанов, пружин, маховых колёс, рычагов и шатунов, шпонок, осей и приводов. Хотя у Леонардо были собственные — неофициальные — ученики, которые возились с его машинами и моделями, он не позволяй. никому из домашних Верроккьо убирать комнаты — боялся, что кто-нибудь похитит его идеи.
Но над всеми машинами, моделями, инструментами, книгами, разрозненными тетрадями висела новая, хотя и не достроенная ещё летающая машина. Она казалась такой лёгкой и хрупкой, словно бумазея и шёлк, дерево и кожа могли быть основой любви и счастья.
— Леонардо, иди к столу! — нетерпеливо прокричал снизу Андреа дель Верроккьо.
Низкое солнце золотилось в небе; столовая, обычно служившая мастерской, казалась сотканной из дымки и сна, потому что косые лучи просвечивали плававшую в воздухе пыль. Длинный рабочий стол был покрыт скатертью, на которой разложили ножи, тарелки и чашки, расставили миски и узкогорлые кувшины с крепким вином. Ароматы жареного мяса, оладий, сладостей смешивались со слабым, но постоянным запасом лака и неизгладимым запахом каменоломни, потому что в студиях даже сейчас обрабатывали мягкий камень из Вольтерры и Сиенны. Шум был не только слышим, но и ощутим кожей.
— Ты так торопишься завершить заказы, что твои ученики работают без обеда? — спросил Леонардо, входя в комнату. Сегодня вечером за столом сидели только Андреа, его сёстры, кузины, племянницы и племянники, а также — Лоренцо ди Креди, Никколо, старший подмастерье Франческо, Аньоло ди Поло и Нанни Гроссо. Аньоло и Нанни, старшие ученики, были любимцами Андреа.
— Я подумал, не пообедать ли в кругу семьи, — отозвался Андреа; он явно чувствовал себя не в своей тарелке. — И кроме того, Леонардо, я тороплюсь закончить заказы... особенно запрестольный образ для добрых монахов из Валломброзы.
Эти слова вызвали нервный смешок Аньоло ди Поло, недруга Леонардо. Они были схожи характерами, но Леонардо более одарён, и Аньоло вечно ему завидовал.
— Но с этим заказом всё в порядке, — заметил Лоренцо ди Креди, писавший для Леонардо панно «Святой Донат и сборщик податей».
— Леонардо, а ты работал над образом? — спросил Андреа. В голосе его слышалась какая-то резкость, словно он был зол на Леонардо... словно подстёгивал его.
Леонардо вспыхнул.
— Я закончил predella[103] Сан Доминго, осталась только голова святого Евстафия. Наш дорогой Лоренцо ди Креди был так добр, что обратил свой немалый талант на заказ, пока я занимался... исследованиями.
— У тебя обязательства перед predella, — сказал Андреа с необычным для него жаром.
— У меня обязательства перед твоей bottega и тобой. — Леонардо так резко повернулся к нему, что едва не опрокинул стол.
— Что-о?..
— Эти исследования приносят немалый доход в твою мошну, маэстро. Зачем заставлять меня писать, если Лоренцо может делать это не хуже?
— Затем, что эта работа не Лоренцо, а твоя, — ответил ему Андреа. — Ты старший ученик.
— А как ты провёл сегодняшний день, если не писал и не ваял? — спросил у Леонардо Аньоло.
Леонардо ответил без малейшего сарказма:
— Я продолжал занятия анатомией в больнице, синьор Аньоло. Знаешь ли ты, что когда человек стоит с протянутой рукой, то она чуть короче, если ладонь обращена вниз, чем когда повёрнута вверх? Я проанатомировал руку и насчитал тридцать костей, три — в самой руке и двадцать семь — в кисти. Меж кистью и локтем — две кости. Когда поворачиваешь руку вниз, вот так, — он показал движением левой руки, — то две кости скрещиваются таким образом, что кость с внешней стороны руки косо ложится на внутреннюю. Ну, а теперь скажи — разве не нужно знать это тому, кто работает с кистью и резцом?
Аньоло нахмурился и покачал головой.
— Да зачем же это надобно?
— Писать... да и ваять верно.
Аньоло покраснел.
— А по-моему, тебе любое средство хорошо, лишь бы за холстом не сидеть! — выпалил он под всеобщий смех.
— Я говорил в больнице с одним стариком. — Теперь Леонардо обращался уже к Андреа. — Его кожа была жёсткой, как пергамент, он жаловался на слабость и холод.
Через несколько часов он умер; и когда я вскрыл его, то обнаружил причину его слабости и холода, а заодно — почему у него был такой высокий резкий голос. Его трахея, ободочная кишка, да и весь кишечник высохли, а в вене под ключицей были камни размером с зубчик чеснока. И изо всех вен сыпалось что-то вроде шлака.
— Дядя Андреа, если маэстро будет продолжать, меня стошнит, — заявила одна из племянниц Верроккьо, девочка лет двенадцати.
— Тогда возьми тарелку и уйди в другую комнату, — мягко посоветовал ей Андреа. Затем улыбнулся и кивнул Леонардо, давая знак продолжать.
— Артерии были толстыми, а некоторые и совсем перекрыты, — сказал Леонардо, как будто его и не прерывали.
— Вот как? — отозвался Андреа.
— Мне кажется, старики слабеют и замерзают оттого, что кровь более не может свободно течь по перекрытым протокам. Врачи настаивают, будто всё дело в том, что с годами кровь густеет, — но они ошибаются. Они думают, что можно узнать обо всём на свете, только читая «De Medicina»[104] и «De Utilita»[105].
Андреа кивнул с заметным интересом, но вслух сказал:
— Леонардо, мне нравится такое усердие, но, боюсь, как бы ты снова не стал мишенью для нападок и пересудов.
— Я не единственный художник во Флоренции, изучающий анатомию.
— Но ты один, как говорят, не боишься Бога.
— Кто это говорит?
— Хотя бы я, — сказал Аньоло.
Леонардо резко повернулся к нему, но тут вмешался Андреа:
— Аньоло, изволь выйти из-за стола.
— Но я...
— Сейчас же! — Когда Аньоло ушёл, Андреа сказал: — Когда мы закончим, я хотел бы перемолвиться парой слов с Леонардо.
Эти слова послужили сигналом к окончанию ужина, но прежде чем сотрапезники распрощались с Андреа, он махнул им рукой, призывая задержаться.
— Но сперва, — продолжал он, — я должен сделать объявление. Поскольку вы все — члены моей семьи, — при этих словах он взглянул на Франческо и Леонардо, — я хотел бы, чтобы вы первыми услышали эти новости.
Франческо обеспокоенно подался вперёд.
— Всем вам известно о моих неладах с венецианцами, — продолжал Андреа.
Речь шла о конной статуе венецианского кондотьера Бартоломео Коллеони. Андреа получил заказ и уже стал работать над макетом, чтобы перенести его в бронзу, но тут венецианцы передумали и заказали фигуру кондотьера Валлано де Падова. Верроккьо должен был сделать только коня. Услышав об этом, он разбил модель, раздробил на кусочки голову лошади и покинул Венецию. Венецианцы же в ответ объявили, что, появись он в Венеции, сам лишится головы.
— Ну а теперь венецианцы, кажется, готовы удвоить плату, лишь бы я возвратился в их город и отлил им статую, — с улыбкой продолжал Верроккьо.
Удивились все, и в особенности Франческо.
— Как так? — спросил он. — Они же вынесли тебе смертный приговор, разве нет?
— Вынесли, — подтвердил Андреа. — А я ответил на их угрозы. Я сказал, что постараюсь никогда не возвращаться в их вонючий городишко, потому что они, без сомнения, не сумеют восстановить на плечах единожды отрубленную голову — особенно такую великую и уникальную, как моя!
Тут улыбнулся даже Франческо.
— Более того — я сказал им, что я зато сумею заменить голову коня, да ещё головой куда более прекрасной, чем была. — Андреа пожал плечами. — Им это почему-то понравилось.
— Когда ты едешь? — спросила его сестра.
— Примерно через месяц.
— Тогда нам надо время, чтобы привести в порядок заказы, — сказал Франческо. — Нам надо потеснее поработать с Леонардо... ведь он остаётся за мастера.
Андреа помялся и всё с тем же смущённым видом сказал:
— За мастера останется Пьетро Перуджино.
Все молчали, застигнутые врасплох.
Несколько мгновений висела тишина, затем её нарушил тот же Франческо:
— Я думал, Пьетро в Перудже.
— Он возвращается в этом месяце, — сказал Андреа. — А теперь, надеюсь, вы извините нас с Леонардо. Нам надо кое-что обсудить.
Вышли все, кроме Никколо: тот остался сидеть подле Леонардо.
— Пожалуйста, маэстро, — сказал он, — позволь мне остаться.
— Это личные дела, Никколо, — сказал Андреа.
— Почти такие же личные, как повешение. — Леонардо наконец дал выход огорчению. — Пускай мальчик останется.
— Как хочешь, — пожал плечами Андреа и, помолчав немного, добавил: — Прости, Леонардо, но ты не оставил мне выбора.
— Выбора?
Леонардо откинулся на стуле, подняв глаза к потолку, словно молился.
— Возможно, если бы тебя не обвиняли в содомии, если бы ты писал и ваял сообразно своему положению и тому, чему тебя учили, вместо того чтобы придумывать какие-то изобретения и собирать машины, которые народ почитает нечистыми, если бы ты держался подальше от книгопродавцев с Виа деи Либре — тогда у меня, возможно, и был бы выбор. Но ты не даёшь себе труда уважать даже Церковь. У тебя есть деньги покупать лошадей, однако ты не можешь оплатить своего членства в гильдии художников или пожертвовать пять сольдо на праздник Святого Луки! — Андреа говорил всё громче.
— Так ты хочешь сказать, что предпочёл Перуджино, потому что я не читаю по пяти раз на дню «Отче наш» и «Аве Мария»?
— Я отдал ему предпочтение, потому что монахи Валломброзы не станут платить нам, пока ты связан с их запрестольным образом. Они даже просили, чтобы то, что написал ты, было вычищено или записано.
— Что?
— Есть и другие покровители, недовольные тобой.
— За этим стоит Лоренцо, — ровно сказал Леонардо.
— Это не важно.
— Согласись, что это так.
— Вся Флоренция знает, что он ненавидит тебя. Что ты ему сделал, Леонардо? Он ведь тебя любил.
Леонардо только покачал головой.
— Ты был слишком занят своими машинами, чтобы замечать, что творится вокруг.
— Но мои машины покупают! Это было бы невозможно, сожми Лоренцо кулак... окончательно.
— Покупают. Но кто? Враги Медичи? Ты слеп, Леонардо.
Леонардо смотрел на свои руки, и они казались ему руками того старика, которого он вскрывал, — холодные мёртвые придатки, кое-как привязанные к запястьям. Они онемели, их покалывало, словно сердце забыло на время гнать кровь в его конечности.
— Зачем ты унижал меня? — спросил он у Андреа.
— Ты о чём?
— Перед тем как объявить, что меня заменит Перуджино — зачем ты унижал меня всей этой чушью о том, что я, мол, не работаю над монаховым распрекрасным predella?
— Я был зол. Мне не хотелось просить Перуджино.
— Ах, ну да, я должен был понять, — с сарказмом сказал Леонардо, — теперь всё ясно.
— Я был зол не на тебя, Леонардо. На себя. Но обратил эту злость против тебя.
Леонардо промолчал.
— Потому что я трус. Мне бы надо было встать против всех, кто клевещет на тебя.
— И против Великолепного? — Голос Леонардо смягчился. — Нет, маэстро, ты не трус. Тебе надо думать о семье и других учениках. Будь я на твоём месте, мне пришлось бы поступить так же.
— Спасибо, — сказал Андреа. — Ты мне как сын, а я... да какой из меня отец, ничем не лучше твоего. — Тут он вспыхнул. — Ох, прости! Я не хотел говорить такого. Синьор Пьеро да Винчи мой друг. Я и представить не могу...
Тут они посмотрели друг на друга и оба рассмеялись. Никколо, слегка ошалевший, тоже улыбнулся.
— Что ты станешь делать, Леонардо? — спросил Андреа.
— Поищу дом.
— И правильно. Тебе давно пора иметь собственную bottega.
— Художнику, который не получает заказов, bottega ни к чему.
— Удача ещё вернётся к тебе. Ты слишком хороший художник, чтобы долго сидеть без заказов. А покуда продавай эти свои бестолковые машины.
— Сторонникам Пацци?
Андреа пожал плечами.
— Быть может, я сумею заинтересовать твоими талантами венецианцев.
— Быть может, — согласился Леонардо.
Наступило горькое молчание.
— Леонардо, а как же я? — спросил Никколо, торопясь развеять неловкость мгновения.
— Андреа?.. — спросил Леонардо.
— Это решать только маэстро Тосканелли, — проговорил Верроккьо.
Никколо кивнул и уставился в пол, словно хотел взглядом выжечь в нём дырку.
Тот, кто понимает взаимосвязи между частями
вселенной, поистине мудр; он может получать
пользу от высших созданий посредством звуков
(phonas), вибраций (hylas) и форм (schemata),
уловляя дух того, кто вдали.
...вот что: «Или не зришь ты слепящего света,
что исходит из гробницы Пророка?»
Леонардо переехал в тесный неприглядный домишко, который подыскал ему Зороастро. Дряхлые красные кирпичи были мягкими и крошились; скорее всего, они остались от разрушенной башни, срытой для «большей общественной безопасности», когда в 1250 году народ взял под контроль Синьорию. Старые укреплённые личные башни были некогда средоточием непримиримой вражды между партиями гвельфов и гибеллинов[106].
Плата оказалась на удивление низкой, да иной она и быть не могла при таком состоянии дома. Зато комнаты с высокими потолками, словно в утешение, хорошо держали свет, а из окон хоть немного, но был виден Арно. Такова была bottega да Винчи, новая мастерская, где Леонардо собирался создавать предмет своей гордости — механические чудеса.
По случайному совпадению дом стоял близ Понте Веккио.
Бывший хозяин Леонардо будет его соседом.
Никколо вместе с Зороастро каждый день навещал маэстро Паоло дель Поццо Тосканелли. Зороастро обожал влиятельных знакомых, a bottega Тосканелли была салоном для художников, путешественников, известных учёных и нового поколения интеллектуалов, что восставало против приверженцев старой науки.
— Тебя приглашают, — сообщил Зороастро, без стука входя в личную мастерскую Леонардо. За ним, не переступая порога, стоял Никколо. Леонардо сидел перед холстом и писал, точно во сне. Захваченный врасплох, он вздрогнул, и его кисть скользнула, смазывая черты сурового измождённого лица святого Иеронима. В этом полотне отразились вся горечь Леонардо и его желание уйти от мира. Он писал святого со старика, которого вскрывал в больнице: впалая грудь, жилистые плечи, тонкая шея, впалые щёки. У ног страдающего святого лежал рычащий лев. Мука и жертвенность.
То был автопортрет... вопль его скорби.
— Значит, ты всё же решил снова взяться за кисть. — Зороастро скользнул по картине пренебрежительным взглядом. — Но после твоих прелестных Мадонн я никак не ожидал такого. Это заказ?
Зороастро был щегольски разряжен в пёстрые шелка.
Леонардо вспыхнул, будто с него сорвали маску.
— Почему ты врываешься ко мне, даже не постучав? — холодно спросил он. — И кто это меня приглашает?
— Это не совсем приглашение, Леонардо, — сказал Никколо. — Но маэстро pagholo Medicho справлялся о тебе. — Только любимцам Тосканелли было позволено называть его личным прозвищем. — В конце концов, ты все эти недели пренебрегал им.
— Пренебрегать маэстро невозможно, — сказал Леонардо. — Он всё время в обществе.
— Тем не менее он жаждет твоего, — сказал Зороастро.
— Я не готов ко встрече с обществом. Будь я там, мне не потребовались бы твои услуги, чтобы продавать мои изобретения. И ты не наживался бы на мне и не носил бы этих богатых и безвкусных одеяний.
Зороастро как будто вовсе не был задет. Он поклонился и сказал:
— Но если бы ты не был к моим услугам, о чём ты говоришь так презрительно, у тебя не было бы ни этого прекрасного дома, в коем ты работаешь, ни собственных учеников, ни денег, ни поварихи.
Леонардо улыбнулся и покачал головой.
— Вот видишь? — спросил Зороастро. — Я прав. Так что снимай свой халат и одевайся, потому что у маэстро Тосканелли гость, который хочет тебя видеть. — Было очевидно, что он упивается предвкушением.
— Никко, передай ему мои извинения.
— Он велел сказать тебе, что здесь тот, кто одалживал тебе книгу о тайнах цветка, — сообщил Никколо. — Тот, кого зовут Кукан в Венце...
— А Куан Инь-ци, — сказал Леонардо. — Так он возвратился.
— Мы теряем время, — заметил Зороастро. — А опаздывать к маэстро pagholo непочтительно.
— Зороастро, ты тоже приглашён на вечеринку к маэстро? — спросил Леонардо.
— Мы все приглашены, — запальчиво ответил Зороастро.
Леонардо хмыкнул.
— Так он не хочет принимать тебя без меня, так, что ли, Зороастро? Из маэстро pagholo вышел бы отменный лавочник.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Никколо.
— Как положено лавочнику, он хорошо знает своих посетителей. Ему отлично известно, что наш друг и компаньон не успокоится, пока не проникнет в ближайшее окружение маэстро. И не даст покоя мне.
Зороастро двинулся к двери, источая ледяную ярость.
— Не будь так уверен, маэстро Artista. — Его голос, упавший до шёпота, дрожал. — Тебе не всегда будет так просто унижать меня — и находить кредиты для исследований, которые столько же мои, сколь твои.
Леонардо удивлённо взглянул на Зороастро. Не может же он, в самом деле, настолько принимать себя всерьёз?
— Маэстро pagholo сказал ещё, что один султан проехал полмира, чтобы повидаться с тобой, — некстати вставил Никколо.
— Он сказал это тебе? — вопросил Зороастро. — Ну, если маэстро Тосканелли избирает наперсником дитятю, то без моего общества он вполне сможет обойтись. — И он удалился, уязвлённый до глубины души.
Леонардо смотрел на фигуру святого Иеронима, страдавшего во тьме на холсте, смотрел так, словно и Никколо и Зороастро были лишь временной помехой; и улыбался картине, как будто это была шутка, понятная лишь им двоим. Корни её уходили в слоистые каменные стены грота за домом его матери в долине Бончио. На миг Леонардо даже почуял затхлый запах сырой земли и сладостный аромат снадобий из черники и шалфея, тимьяна и мяты. Ребёнком в той прохладной и душистой пещере он был счастлив.
— Идём, Никколо, — сказал он наконец, выходя из задумчивости. — Думаю, Зороастро уже настрадался всласть.
— Маэстро pagholo просил также, чтобы мы привели Тисту, — сказал Никколо. Хотя Тиста был ещё мальчиком, Верроккьо позволил ему уйти с Леонардо — как его ученику.
— Зачем бы это?
Никколо только пожал плечами.
— Ты никак не связан с этим?
— Нет, Леонардо. Даю слово.
Леонардо, Никколо, Тиста и Зороастро пришли к Тосканелли в последний момент.
Было ещё не темно, но колокола Великолепного уже звонили. Мечи не обнажались, не горели сигнальные огни — но Флоренция жила как в осаде.
Казалось, fortuna отвернулась от города удачи. Убеждённый, что Лоренцо в союзе с Карло Фортебраччо — кондотьером, который напал на папские области в Перудже, — Папа Сикст IV теперь открыто интриговал против Флоренции. Ходили также слухи, что король Неаполя Ферранте благословил флорентийских изгнанников в Ферраре на убийство Лоренцо. Те же слухи приходили и из Милана — так, во всяком случае, сообщал доверенный советник Лоренцо Джиованни Торнабуони. И теперь, когда Пацци объединились с Папой, до заговора было рукой подать.
— Входи, Леонардо, ты припозднился, — сказал Америго Веспуччи, настежь распахивая дверь bottega Тосканелли. И в этот миг из-за угла вывернулись трое Товарищей Ночи в чёрных рясах.
— Эй, вы, там, стоять! — рявкнул один из вооружённых священников.
— Преподобные, — сказал Америго монахам-воинам, — эти люди здесь по приглашению самого маэстро Тосканелли.
Старший из солдат кивнул и убрал руку с эфеса меча. К этому времени и Леонардо, и его спутники были уже в доме, вернее — в маленьком дворике; в сумеречном свете правильные ряды готических окон и тонкие колонны создавали впечатление высоты.
Леонардо обнял Америго.
— Почему нас ждал ты? — спросил он. — Это же дело слуги.
— Не тогда, когда гости приходят после колокола.
— Ну, с Товарищами мог бы поговорить и любой из нас, — заметил Леонардо, — хотя бы тот же Зороастро. — Как ни был против Леонардо покидать свою bottega, сейчас ему было уютно, даже легко. Что в мире имело значение? Быть может, этой ночью ему удастся напиться. Утром ему будет худо, и к работе он вернётся лишь после полудня.
Леонардо засмеялся над собой, и Никколо тревожно нахмурился.
— Пожалуй, я сыт по горло Леонардовыми шуточками, — сказал между тем Зороастро и повернулся, в одиночку направляясь к выходу.
Леонардо схватил его за руку и оттащил с порога. Он понимал, что не должен бы высмеивать Зороастро перед Америго, на которого Зороастро всегда стремился произвести впечатление — без особого, впрочем, успеха.
— Прости, Зороастро, — сказал он, — я поступил дурно, прости... Это всё из-за моего дурацкого настроения. Идём, поднимемся вместе. — И Леонардо кивком попросил Америго показывать дорогу.
— Прошлой ночью Товарищи арестовали и избили племянника Сигизмондо делла Стуффа, — сказал Америго, словно для того, чтобы отсрочить подъём. — Его нашли сегодня утром — бесчувственного. Кажется, сейчас на улицах небезопасно даже для тех, кому покровительствуют Медичи.
— Здесь мы в безопасности, — сказал Леонардо. — А теперь идём, Америго, и представь нас гостям маэстро pagholo.
— Просто идите наверх, — сказал Америго. — Я буду через пару минут.
— Так ты всё ещё стесняешься, — сказал Леонардо. — Идём с нами, составишь нам компанию. Ты всегда был самым блестящим из учеников маэстро pagholo.
Америго кисло улыбнулся.
— Только я никак не свыкнусь со своими достоинствами.
Тем не менее он повёл их наверх, и Леонардо позволил всё ещё дувшемуся Зороастро идти впереди.
Когда они вошли в салон на втором этаже, Тосканелли стоял перед собравшимися и держал речь. С верхней ступени лестницы Леонардо видна была его спина. Тосканелли излучал энергию, что было большой редкостью в его bottega. Его слушатели, всё внимание, сидели на стульях с мягкими подушками. Бенедетто Деи и Пико делла Мирандола улыбнулись Леонардо, Куан Инь-ци кивнул. Он был в пышных одеждах и цилиндрической, на китайский манер, шляпе. Бенедетто и Пико курили деревянные трубки длиной футов по пять, и их одеяния цветного шёлка были подпоясаны витыми золотыми шнурами. Слуги в кафтанах г и тюрбанах, стоя рядом с ними, набивали и раскуривали трубки.
На почётном месте восседал человек, которого когда-то Симонетта представила как посла калифа вавилонского — Деватдар Сирийский. Подле него стояли вооружённые слуги и несколько женщин, светлокожих и смуглых, в розовых платьях, шёлковых головных уборах и узорчатых вуалях, только подчёркивавших красоту их удлинённых глаз. Деватдар обратил на Леонардо пронзительный, словно оценивающий взгляд.
Сидели там и другие, богатые и почтенного вида итальянцы; но все они бледнели рядом с роскошно одетым Деватдаром и его свитой.
— Леонардо, — сказал Тосканелли, оборачиваясь, — приветствую. — И он представил Леонардо Деватдару Демурдашу аль Каити, который чуть склонил голову и сказал:
— Так ты и есть Леонардо да Винчи. — Говорил по-итальянски он хорошо, без акцента. Поблескивая в улыбке ровными красивыми зубами, он продолжал: — Я наслышан о тебе, мастер Леонардо, да, наслышан...
— Тогда у вас преимущество передо мной, — сказал Леонардо.
— Разумеется. — Деватдар поднялся, словно собираясь уступить своё место Леонардо. Он был огромен и внушителен: глубоко посаженные глаза, полные губы, бритые щёки и чёрные борода и усы. Те офицеры и женщины из свиты Деватдара, которые сидели вокруг него, разом вскочили, будто вознамерившись все стулья в салоне передать в распоряжение Леонардо, Никколо и Тисты.
Возникла мгновенная неловкость, и Тосканелли, заглаживая её, воспользовался моментом, чтобы представить Леонардо, Никколо и Тисту другим гостям; похоже, особенно ему хотелось, чтобы Леонардо познакомился с его protege[107] из Генуи Кристофоро Колумбусом и инженером Бенедетто д'Абакко, которого прозывали Арифметико.
Когда Леонардо, Тосканелли и Деватдар наконец уселись рядом, Тосканелли вздохнул — словно представление, устроенное им для Деватдара, утомило его. Он вытер свой крупный нос и взглянул на Леонардо — мягко, в отличие от Деватдара.
— Леонардо, я позволил себе вольность познакомить его светлость с твоими изобретениями... и твоим письмом Великолепному.
— Я нашёл их весьма интересными, — заметил Деватдар.
— О чём ты говоришь, маэстро pagholo? — спросил Леонардо.
— О твоих военных изобретениях — бронированных повозках, взрывающихся стрелах, машинах, что могут летать и сбрасывать гранаты на врага, чтобы убивать и вносить замешательство, — пояснил Деватдар. — О да, маэстро Леонардо, это очень интересное письмо. А если к тому же ты действительно можешь сделать всё это — это было бы куда интереснее.
— Но как это письмо попало к тебе? — Леонардо обращался к Тосканелли, упорно пропуская мимо ушей слова Деватдара.
— В этом повинен я, Леонардо, — сказал Пико делла Мирандола. Говорил он глухо, всегда бледные щёки горели. — Я знал о твоём письме и рассказал о нём маэстро pagholo. Маэстро попросил показать ему письмо.
— А Лоренцо? — спросил Леонардо.
— Он считает тебя художником, Леонардо. Он не видит в тебе инженера.
— Но он же знает о моих изобретениях.
Пико засмеялся.
— Он — Лоренцо. Он сам выбирает, что знать и что видеть. А после смерти мадонны Симонетгы...
— Леонардо, Пико, — вмешался Тосканелли, — вы неучтивы к нашему почтенному гостю.
— Вовсе нет, — возразил Деватдар, — я вижу, маэстро Леонардо расстроен, и готов просить прощения, ибо в этом есть моя вина... Айше!
Женщина в вуали бесшумно подбежала к нему. На ней был длинный жилет с глубоким вырезом, обнажавшим половину полной груди. Меж грудей у неё была татуировка — голубые круги; длинные изящные пальцы были красными от хны. Голову её скрывала шёлковая накидка, глаза были подведены. Хотя лица её было не разглядеть — только тёмные блестящие глаза, — Леонардо решил, что она красива.
Деватдар заговорил с ней по-арабски и кивнул на Леонардо.
— Маэстро Тосканелли был столь любезен, что позволил мне развлекать его и его гостей, — сказал Деватдар. — Я настаиваю, чтобы мне было разрешено возвратить часть тех почестей, которые он оказывает мне и моей свите всякий раз, когда я посещаю ваш прекрасный город. А потому сейчас вы попробуете наш кофе из Эль-Ладикийи, ароматизированный серой амброй, — пейте его, вдыхая дым из своих трубок.
— Этот дым пьянит, — сказал Пико, и Леонардо лишь сейчас понял, что его друг пьян. Человек, сидевший подле Мирандолы — его представили как Кристофоро Колумбуса — тоже выглядел захмелевшим. Лицо его горело.
— Мы называем это снадобье — гашиш, — сказал Деватдар. — Мне, когда дым наполняет мои лёгкие, нередко являются джинны... Ты их ещё не видишь?
— Нет пока, — отозвался Кристофоро, покачивая головой. — Но сейчас ещё сумерки, а им, наверное, нужна тьма. — Генуэзец по рождению, Колумбус говорил по-итальянски с лёгким испанским акцентом. С виду он был ровесником Леонардо — низкорослый, мускулистый, с грубоватыми чертами лица. — А ты, маэстро Леонардо, ты видел джиннов?
Леонардо неохотно принял трубку и кофе от женщины по имени Айше. Он сжал в ладони тёплую чашку и взял трубку — лишь тогда Айше отошла от него.
Леонардо затянулся смолистым дымом, и у него перехватило дыхание. Из вежливости он снова приник к янтарному, инкрустированному золотом мундштуку трубки. Чувства его вроде бы не изменились, но вдруг ему стало тепло; и тёплая точка в груди вроде бы расширялась...
И сам он вроде бы расширялся.
— Ну, маэстро Леонардо? — не отставал Кристофоро. — Ты видишь джиннов?
— Если и вижу, то не знаю этого, — сказал Леонардо. — Что такое джинны?
— Ты разве не читал «Murooj al-Dhahal», маэстро? — удивился Кристофоро.
— Он говорит о книге, где собраны тысяча и одна история, — пояснил Деватдар. — Повести очень древние. Там можно найти описание джинна. Но мессеру Кристофоро следовало бы сослаться на священный Коран. — Эти слова прозвучали откровенной насмешкой над Колумбусом. — Пророк учит нас, что джинны сотворены из огня. Это отдельный род существ, как люди, ангелы и демоны. Джинны принимают разные обличья, человеческие тоже, — тут он глянул на Кристофоро, словно тот и был одним из таких вот джиннов, — могут появляться... и исчезать.
— Маэстро Тосканелли убедил меня, что твои знания беспредельны, — сказал Кристофоро, обращаясь к Леонардо. — Я поражён, что ты мог оказаться в неведении относительно...
— Кристофоро! — вмешался Тосканелли. — Теперь неучтив ты. — Он обратился к Леонардо: — Мой молодой друг склонен к матросским шуткам. Он только что вернулся героем. Его корабль был подожжён в сражении при мысе Сан-Висенте, и он, чтобы спастись, уплыл в Португалию.
— Героем — но с чьей точки зрения? — спросил Куан Инь-ци. — Он бился на стороне португальцев против своей родины — Генуи.
— Вам это не по нраву? — спросил у него Кристофоро. Куан смотрел на него в упор, словно разглядывая интересный, но тем не менее всего лишь природный феномен, вроде эллипса или солнца. — Я был избран Богом для исполнения божественной миссии, которая превыше народов и правительств.
— И что же это за миссия? — спросил Куан.
— Исследовать край света; и никакие доводы, никакие вычисления, ни одна карта в мире не помогут мне.
— А что же поможет? — Куан откровенно развлекался.
— Пророчество, — просто сказал Кристофоро. — Если вам требуется доказательство, что я честен, вы найдёте его в книге Исайи или в Первой книге Ездры.
Никколо наклонился к Леонардо и сказал:
— Он безумен.
— Тише, — отозвался Леонардо.
— Айше, — негромко позвал Никколо женщину, что приготовила трубку для Леонардо. Она обернулась, и он попросил трубку для себя.
— Нет, Никколо, совершенно точно — нет, — сказал Леонардо.
— Я для тебя ещё ребёнок?
— Ты для меня не ребёнок, — возразил Леонардо. — Но... — Он чувствовал себя пустым, словно высосанным, мозг его истончился. Гашиш струился сквозь него, обволакивая лёгкие, замедляя ток крови и превращая её в дым.
Айше что-то сказала Деватдару по-арабски, а он, в свою очередь, обратился прямо к Никколо:
— Да, сын мой, ты конечно же можешь сколько угодно вдыхать дым и пить кофе, но вот твой младший друг Тиста не должен пробовать ничего, кроме еды: ему уготована нами особая роль.
Слуга Деватдара готовил трубку для Никколо; Леонардо посмотрел на Деватдара.
— Маэстро pagholo, — начал он, привставая.
Но Деватдар наклонился к Леонардо и прошептал:
— Не тревожься о своём подопечном, маэстро, он получит только крепкий табак.
Никколо между тем затянулся — и тут же закашлялся. Несколько человек в тюрбанах рассмеялись и принялись переговариваться по-арабски. Лицо Никколо вспыхнуло. Он уставился в пол, и Леонардо, сидевший рядом, потрепал его по плечу.
— У меня тоже першило горло, — сказал он тихо. — Ужасная гадость, верно?
Леонардо казалось, что у него слипаются внутренности; зато зрение его обострилось необычайно.
— Готов ли твой юный друг? — спросил Деватдар.
— Никколо, он обращается к тебе, — сказал Леонардо.
Никколо повернулся к Тисте, и тот кивнул.
— Да. Но к чему он должен быть готов, шейх Деватдар?
— А это, мой юный синьор, ты скоро узнаешь. — Деватдар поднялся, а за ним — вся его свита, и повёл Тисту в другую комнату, где на подставке была приготовлена жаровня, полная углей и благовоний. Деватдар кивнул Айше, и она раздула угли; он в это время нацарапал что-то на листке бумаги и тут же разорвал его в клочки.
Комната быстро наполнилась дымом и тяжёлым приторным запахом ладана и кориандрова семени.
Леонардо трудно было дышать, и он гадал, испарения каких ещё трав и снадобий он вдыхает. Он чувствовал себя связанным. Все его чувства обострились; он слышал каждый шёпот и вздох, чуял все оттенки запахов, видел похожие на людей тени...
Джинны...
Тиста, стоявший рядом с жаровней, закашлялся. Когда кашель прошёл, Деватдар сказал:
— Мой добрый друг маэстро Тосканелли поведал мне, что из его студии было похищено несколько важных предметов, в том числе ценная латунная астролябия. Я обещал продемонстрировать, как может истинная магия помочь отыскать вора. В конце концов, это наименьшее, что я могу сделать для своего любезного хозяина. — Он взглянул на Тосканелли и с улыбкой поклонился. — Маэстро pagholo не верит в магию... пока.
Леонардо обвёл взглядом комнату — вокруг стояли многие слуги и ученики Тосканелли.
— Для этого вам и нужен был ученик маэстро Андреа? — спросил Пико делла Мирандола.
— Я ученик Леонардо да Винчи! — возразил Тиста.
— Ошибся, прости. — Пико поклонился мальчику.
— Для успеха опыта, — сказал Деватдар, — мне надобен мальчик, не достигший зрелости, либо девственница, либо беременная женщина. Есть здесь девственницы или беременные?.. Думаю, таковых нет. Мастер Никколо был так любезен, что привёл сюда своего юного друга... Тисту! А теперь, если у кого-то есть замечания...
— Продолжай, — сказал Тосканелли. — Все замечания могут подождать до окончания демонстрации.
Деватдар велел Тисте сесть в приготовленное для него кресло. Айше поворошила угли в жаровне и добавила ладана — и тогда Деватдар, взяв ладошку мальчика и сложив её чашечкой, налил туда немного чернил. Всё ещё удерживая руку мальчика в своей, он сказал:
— Тиста, видишь ли ты отражение лица в чернильном зеркале?
— Да, ваша светлость... — Тисту затрясло.
— Ты не должен поднимать головы, не должен кашлять — только смотреть в зеркало. Ты понял?
— Да...
Деватдар начал бросать на угли приготовленные клочки бумаги, снова и снова повторяя при этом заклинание. Леонардо мог разобрать лишь два слова: «таршун» и «тарионгун». Клочки сгорали, исходя едким дымом. Стряхнув на угли последний клочок, Деватдар помахал рукой, направляя дым прямо в лицо Тисте.
Леонардо поперхнулся, потому что дым заполнил, казалось, всю комнату. Он осторожно, медленно перевёл дыхание. Запах ладана пропал. Теперь жаровня источала вонь — мерзкую, нескрываемую. Леонардо чувствовал себя как во сне. Теперь и вправду могли являться тени, плясать и обращаться в духов — чистых и нечистых.
— Не тревожься, Леонардо, — прошептали у него за спиной. — Твой разум скоро очистится. Я видел уже эту магию Деватдара. Он поощряет своего джинна помогать ему. Открыто он заявляет, что они — духи чистые, но порой признает, что нет.
Леонардо обернулся — и увидел Куана Инь-ци.
— Ты прочёл книгу, которую я тебе оставил? — спросил Куан.
— Да, — сказал Леонардо.
— А помнишь ты наш разговор о существовании будущего вещей и святом Августине?
— Да.
— Тогда понаблюдай за фокусом Деватдара. Это лишь демонстрация памяти.
— А теперь — видишь ли ты своё лицо в чернильном зеркале?
— Нет, — отвечал Тиста, дрожа.
— Тогда скажи нам, что ты видишь.
— Свет. Очень яркий.
— Откуда он исходит?
— Из гробницы.
— А где гробница?
— В здании. Очень далеко.
— Это гробница Пророка?
— Да.
— Из чего сделана эта гробница?
— Не знаю.
— Она парит в воздухе?
— Нет, — сказал Тиста, голова его чуть качнулась, словно он заглянул в ладонь, которую крепко держал Деватдар.
— Он испытывает мальчика, — прошептал Леонардо Куан Инь-ци. — Многие верят, будто гроб Пророка сделан из металла и парит над землёй.
— Но каким образом?..
— С помощью магнитов.
— Он подсказывает Тисте, — сказал Леонардо.
— Что ещё ты видишь? — спросил Деватдар.
— Человека... старца. Он одет как ты. В зелёное.
На Деватдаре были прорезной шёлковый жилет, кафтан и зелёный тюрбан, означавший, что он — последователь пророка Мухаммеда.
— Этот человек — святой?
Тиста кивнул.
— Что он говорит тебе?
Тиста резко дёрнулся, но Деватдар удержал его руку.
— По-моему, хватит, — сказал Леонардо.
— Ему ничего не грозит, — сказал Куан. — Дай шейху ещё немного времени.
Никколо, стоявший подле Леонардо, схватил его руку и крепко сжал.
— Тиста, — сказал Деватдар, — ответь мне.
Тиста забормотал, затем не то запел, не то завыл:
— Лалала-иллалла-илалла-лала...
— Ты хочешь сказать: «Да ила илла Аллах»?
Мальчик кивнул.
— Ты знаешь, что это значит?
— Нет, шейх.
Деватдар обратился к находившимся в комнате:
— Мальчик цитирует первую строчку символа веры Ислама: «Да ила илла Аллах» — «Нет Бога, кроме Аллаха».
Все разом заговорили, но Деватдар поднял руку — и стало тихо.
— Теперь, Тиста, сядь рядом со святым, — велел Деватдар. — Ты сидишь?
Тиста кивнул. Хотя голова его была склонена, словно он смотрел в чернильную лужицу у себя на ладони, глаза его оставались закрыты.
— Он знает, кто похитил астролябию маэстро Тосканелли. Он знает также, что ещё было похищено у маэстро. Спроси его. — Деватдар сделал паузу. — Ну?..
— Были украдены флорин и другие монеты... серебряные. Я не знаю сколько. А ещё — увеличительное стекло.
— Я искал его, — заметил Тосканелли. — Думал, что засунул куда-нибудь.
— Теперь скажи нам, кто украл все эти вещи.
И опять Тиста ничего не ответил. Он тяжело обмяк в кресле и, казалось, спал.
— Тиста, отвечай сейчас же.
— Я не знаю.
— Ты всё ещё видишь святого?
— Да.
— Спроси его. Он поможет тебе. — И снова после паузы Деватдар спросил: — Ну?..
Тиста, запинаясь, дал общее описание, которое могло подойти к любому из стоящих вокруг учеников.
Леонардо покачал головой, а Куан легко коснулся его плеча.
— Терпение, друг мой. Хотя, быть может, на сей раз ты и окажешься прав. Это колдовство не всегда срабатывает.
— Что ещё ты видишь? — спросил Деватдар.
— Только человека. Я сказал, что он говорит. Это всё.
— Спроси его снова, этого недостаточно. Тиста, ну же! Спрашивай!
— Он говорит, у юноши чёрный зуб. Юноша носит кувшин и верёвку.
Тут Тиста открыл глаза, и Деватдар проговорил:
— Продолжай смотреть в зеркало. Не отводи глаз от зеркала. — Потом он спросил Тосканелли: — Подходит описание вора к кому-нибудь из твоих учеников?
— Нет, — сказал Тосканелли, — но я знаю, кто это.
— И кто же?
— Его нет в этой комнате. Он ученик Маттео Микьеля и часто приносил мне инструменты.
— Как ты догадался, кто это такой, по описанию Тисты? — резко спросил Леонардо.
— Все гончары и веревники в ведении Маттео, а Тиста описал юношу с кувшином и верёвкой, — пожал плечами Тосканелли. — К тому же у него и впрямь чёрный зуб. — Он повернулся к одному из стоявших у двери учеников. — Он ведь твой приятель, Уго?
— Да, маэстро, — сказал юноша.
— Тебе что-нибудь известно об этом деле?
— Нет, маэстро... я только знаю, что он сбежал от своего мастера. Это всё, что мне известно, клянусь кровью Христовой, это правда!
— Да-да, — сказал Тосканелли, — я тебе верю. Не волнуйся.
— Хочет ли кто-нибудь ещё узнать что-то о человеке, живом или мёртвом? — спросил Деватдар.
Бенедетто д'Абакко пожелал спросить о своём отце. Тиста описал человека в странной позе: руки прижаты к голове, одна нога приподнята, а другая стоит на земле, словно он поднимается со стула.
— Всё так! — восторженно подтвердил Бенедетто. — У него бывали сильные головные боли, и он именно так держался за голову. И у него не гнулось колено. Ребёнком он упал с лошади.
Деватдар спросил Тосканелли, есть ли у него ещё вопросы для Тисты.
— Думаю, с мальчика довольно, — отказался Тосканелли.
— Да, конечно, — сказал Деватдар. — Но прежде чем его видения потускнеют, быть может, маэстро Леонардо пожелает что-нибудь спросить у мальчика?
Он смотрел на Леонардо прямо, с вызовом.
Симонетта, подумал Леонардо.
— Мессер, ты слышишь меня? — спросил Деватдар.
— У меня нет вопросов к моему ученику, который, кажется, спит.
— Уверяю тебя, это отнюдь не так. Тиста, ты слышишь меня?
— Да.
— Думай о своём маэстро, Леонардо. Что ты видишь в зеркале?
Тиста дёрнулся, глаза его расширились, он неотрывно смотрел в ладонь, которую держал Деватдар. Мальчик снова был испуган.
— Что ты видишь? — спросил Деватдар.
— Всё темно.
— Скоро потемнеет. Но пока ещё не темно. Что ты видишь?
— Огонь. Он окружает тебя, Леонардо! — Тиста уже почти кричал. — И кто-то ещё... там есть кто-то ещё! — Тиста вскочил, отшатнулся от Деватдара, выдёргивая руку.
— Я падаю! — вскрикнул он, простирая руки. — Помогите!
Леонардо кинулся к мальчику и держал его, покуда тот не затих. Через несколько минут Тиста огляделся, словно только что проснувшись. Вид у него был озадаченный.
— Что ты видел? — спросил Деватдар. — Почему падал? Откуда?..
— Довольно, — сердито сказал Леонардо, становясь между мальчиком и Деватдаром. — Вы не должны были позволять этого, маэстро pagholo, — упрекнул он Тосканелли.
Деватдар склонил голову и извинился перед Леонардо, но всё же не оставил попыток заставить Тисту описать то, что он видел.
— Ты наверняка помнишь зеркало, — говорил Деватдар. — Просто сосредоточься. — Похоже, он был искренне тронут, словно всё произнесённое Тистой касалось именно его.
Тиста изумлённо глянул на Леонардо.
— Маэстро, я не помню никакого зеркала.
Деватдар дожидался Леонардо наверху, в личных покоях Тосканелли. Он сидел за длинным столом, заваленным чертежами и картами.
— Прими мои искренние извинения, маэстро Леонардо, — сказал он, опуская карту, разрисованную зверями и чудищами. — Я не хотел пугать твоего ученика, но я и никогда прежде не видел, чтобы на зеркало так реагировали. Хоть мальчик и утверждает, что ничего не помнит, но он что-то видел. Я бы последил за ним повнимательнее, чтобы с ним не случилось беды.
Леонардо остановился в дверях.
— Как вы думаете, что он видел?
Деватдар пожал плечами.
— Будущее, без сомнения.
Леонардо из почтения кивнул.
— Но мы встретились здесь не поэтому, — продолжал Деватдар, жестом приглашая Леонардо сесть рядом. — У меня есть для тебя предложение.
— Какое?
— Ты можешь сделать всё, о чём говорил в письме к Великолепному? Можешь построить такие военные машины? Или ты просто хвастал?
— Это правда.
— Тогда, возможно, у меня найдётся для тебя работа, если ты пожелаешь попутешествовать и пережить приключения. — Он помолчал. — Мне нужен военный инженер. Маэстро Тосканелли сказал мне, что эта должность может тебя заинтересовать.
— Нет, — сказал Леонардо. — Он ошибается. Моя жизнь и работа — здесь. Я никуда не уеду.
Деватдар пожал плечами.
— Мы ведём войну с захватчиком, что коварно вторгся на наши пограничные земли. Мы сможем хорошо заплатить тебе... и обеспечить тебя деньгами, людьми и всем необходимым для постройки твоих бомбард и летающих машин.
— И кто же этот захватчик?
— Один из сыновей Великого Турка Мехмеда, который является исконным врагом равно христиан и арабов. Сына его зовут Мустафа. Ты наверняка слышал о нём.
Леонардо чуть покачал головой, уверенный, что Деватдар разыгрывает его.
— А где идёт война?
— В землях, что вы зовёте Киликией. Но это не война — скорее стычка. И для тебя это будет своего рода проверка.
— И если я её выдержу...
— То сможешь получить больше людей и власти, чем твой герцог Лоренцо, — сказал Деватдар. — Но сперва ты должен принять решение.
Не принимая вызова, Леонардо ровно смотрел на Деватдара.
— И покинуть край, где претерпел столько унижений...
Люди будут ходить и не будут двигаться; будут
говорить с тем, кого нет, будут слышать того,
кто не говорит.
Мы все задолжники Смерти.
Зима выдалась необычайно холодная. Арно, как стеклом, покрылся льдом. А для Леонардо это время к тому же обернулось временем поста, потому что Зороастро не мог продавать его машин; не было и заказов. Тот маленький доход, что ещё был у Леонардо, приходил из рук его приятеля Доменико дель Гирландайо, который расписывал часовню Санта Мария Новелла. Леонардо дошёл до того, что согласился стать его помощником.
Великолепный был поистине беспощадным врагом; кроме того, Леонардо убедился, что супруг Джиневры Николини гораздо влиятельнее, чем он полагал.
Леонардо ухитрился стать персоной non grata одновременно и для Пацци, и для Медичи. Ему следовало бы принять предложение Деватдара оставить Флоренцию. Сердце его было мертво — во всяком случае, он так полагал — и всё же он не мог заставить себя покинуть христианский мир.
Но Деватдар скоро вернётся и отыщет Леонардо — для того хотя бы, чтобы отобрать свой дар: он оставил Леонардо наставника, дабы подготовить его к жизни в исламском мире и обучить арабскому — свою наложницу Айше.
Поздним февральским вечером, когда ледяной дождь намерзал на ветках деревьев, превращая их в хрусталь, и покрывал поля стеклянистой наледью, в личные покои Леонардо Айше впустила настойчивого мальчика-слугу.
Леонардо тотчас узнал его: он служил Симонетте.
— У меня письмо для вас, маэстро.
— От кого?
Но мальчик сунул письмо в руку Леонардо и, как вор, выбежал из комнаты. Айше посмотрела ему вслед, затем перевела взгляд на Леонардо, словно ожидая, что он перескажет ей содержание письма.
Письмо было с печатью, но не заклеено.
«Милый Леонардо!
Я пишу тебе со страхом, как бы это письмо не перехватили. Вот почему я велела своему слуге Луке отдать это письмо тебе в собственные руки. Он сопровождает моего мужа во Флоренцию по делам. Ты, конечно, помнишь его по нашим дням во дворце мадонны Симонетты, когда вы вдвоём писали мой портрет. Да, Леонардо, я знаю, что Гаддиано была она. Я знаю и то, что она была твоей любовницей; или, вернее, что ты был одним из её многих любовников. Она рассказала мне всё, но какое я имела право ревновать? Тем не менее я возненавидела её за то, что она мне об этом рассказала, спаси Господь её душу и прости меня за то, что виню её сейчас, когда она в вечном покое.
Я более не волнуюсь за себя — довольно я себя жалела — нет, ныне меня одолевает страх за твою жизнь... и за жизнь моего отца. Затевается какое-то лихо, какой-то заговор, и мой муж посвящён в него. Остерегайся ненависти Пацци к Медичи. Я слышала, как поминалось твоё имя. Твоё и Сандро.
Я так хочу вернуться во Флоренцию. Немного погодя я снова пришлю Луку к тебе. Молюсь, чтобы ты не отвернулся от меня. Я не могу переменить того, что говорила и делала. Мой муж держит моего отца в тисках. Мы не могли бороться с ним. Прости меня, я была дурой.
Но сердце моё всегда было твоим. Если бы только мы могли быть вместе, я более ни о чём бы не тревожилась. Но всё остаётся как есть — и слёзы превратили меня в реку. Я люблю тебя — и бессильна что-либо сделать.
Джиневра».
Раздираемый противоречивыми чувствами, Леонардо сложил письмо и спрятал под рубаху.
Он хотел бы порвать его и никогда более не вспоминать о ней — но не мог этого сделать. Она похоронила его, а теперь — возможно, из прихоти — хотела эксгумировать труп. И всё же пустой, холодный гнев, владевший им, смешивался сейчас с пробудившейся надеждой. Если Джиневра в самом деле любит его, если она так же отчаялась, как он, они всё ещё могут изменить судьбу. Они могут бежать из Флоренции — не прикован же Леонардо к этому месту! Они могли бы отправиться в Милан; там они наверняка найдут прибежище во дворце Лудовико Сфорца, который выражал интерес к трудам Леонардо...
Леонардо сел на постели, терзаясь яростью, надеждой, унижением. Он, как дитя, грезил наяву...
— Маэстро, открой мне — что тревожит тебя? — спросила Айше по-арабски. Она стояла перед ним без накидки, длинные чёрные волосы заплетены в косу, глаза густо подведены сурьмой.
— Ничего, — ответил Леонардо по-итальянски и знаком велел ей подойти и сесть на постель рядом с ним. Он расстегнул её жилет, обнажив полные, покрытые татуировкой груди, и ласково погладил их. На миг она, казалось, удивилась: прежде он не отвечал ни на какие её заигрывания и позволил ей спать в одной с ним комнате только ради того, чтобы спасти её от затруднений.
Потом она улыбнулась, словно поняла... словно прочитала письмо Джиневры.
Она что-то шептала ему по-арабски, когда он боролся с ней, целовал и грубо, яростно кусал её. И она боролась с ним, царапалась и кусалась, крепко сжав его пенис своими окрашенными хной пальцами. И Леонардо позволил ей ласкать его — а сам между тем снимал её одежды и смотрел, как она садится сверху, точно стервятник на настигнутую жертву, и смотрел в её большие тёмные глаза, когда она принимала его в себя. Он двигался в ней, пока она не закричала, достигнув оргазма; тело её содрогалось. Тогда он перекатил её с себя и сам навалился сверху, будто поймав её в ловушку; прижав её руки, он поднялся над ней и взял её — бешено, с ожесточением насильника. Она пыталась бороться, но он не прекращал двигаться в ней, и наконец она снова закричала. Её тело прильнуло к нему, он входил в неё, и она принимала его, они двигались в слитном ритме, то приникая друг к другу, то отстраняясь — до тех пор, покуда сам он не достиг вершины наслаждения, и в этот влажный судорожный миг он увидел Джиневру.
Она была Impruneta, Мадонна. Она улыбалась и прощала его за всё.
— Маэстро... — едва слышно сказала Айше.
— Да...
— Мне больно.
— Мне больно, перестань! — взмолился Тиста — Никколо волок его прочь от новой летающей машины Леонардо, завернув руку за спину и только что не ломая её.
— Обещаешь держаться подальше от машины маэстро? — грозно вопросил Никколо
— Обещаю!
Никколо отпустил мальчика, и тот нервно попятился от него. Леонардо стоял в нескольких шагах, казалось совершенно забыв об их существовании, и смотрел со склона вниз, в долину. Туман, как во сне, стлался по травам; вдали, окружённая серовато-зелёными холмами, лежала Флоренция.
Леонардо прибыл сюда, чтобы испытать свой новый планер — он лежал рядом, и большие дугообразные крылья хлопали по земле. Леонардо принял совет Никколо — у новой машины были закреплённые крылья и не было двигателя. Это был именно планер. Конечно, Леонардо хотел покорить искусство полёта. Когда-нибудь он создаст машину, достойную его мастерства, он знает уже, как нужно управлять ею. А эта машина целиком соответствовала мыслям Леонардо об использовании идей природы, ибо ему предстояло обрести крылья, как если бы он и в самом деле превратился в птицу. Он повиснет в пустоте — ногами вниз, головой вверх — и будет управлять крыльями, сгибая ноги и перемещая вес. Подобно птице, он будет плыть в пустоте, парить, скользить...
Но он боялся. Он откладывал полёт на новой машине вот уже два дня — с тех пор, как они стали здесь лагерем. Он потерял уверенность в себе, хотя умом был уверен, что в машине изъянов нет. Он чувствовал, что и Никколо, и Тиста, и Айше — из шатра — наблюдают за ним.
Никколо закричал. Вздрогнув, Леонардо обернулся — и увидел, что Тиста, отвязав верёвку, удерживавшую планер на земле, забрался в упряжь под крыльями. Леонардо бросился к нему — но Тиста шагнул с обрыва прежде, чем кто-либо успел его остановить.
Крик Тисты далеко разнёсся в холодном разреженном воздухе — мальчик парил в пустом небе и вопил от радости. Он облетел гору, ловя тёплые потоки воздуха, и начал спускаться.
— Возвращайся! — сложив ладони чашечкой, прокричал Леонардо, не в силах, однако, сдержать восторга. Машина работала! Айше стояла теперь рядом с ним — молчала, смотрела, что-то прикидывала.
— Маэстро, я пытался остановить его, — сказал Никколо.
Но Леонардо не обратил внимания на его слова, потому что погода вдруг изменилась, и ветер забился порывами вкруг горы.
— Держись дальше от склона! — крикнул Леонардо, но слова его пропали втуне, и оставалось лишь беспомощно смотреть, как планер, подхваченный порывом ветра, метнулся вверх, завис в холодном воздухе — и опавшим листком канул к земле.
— Выдвинь вперёд бёдра! — кричал Леонардо.
Планер можно было заставить слушаться. Если б мальчик практиковался — это было бы не так уж трудно. Но он не практиковался, и планер юркнул вбок, врезаясь в скалу. Тисту вышвырнуло из ремней. Хватаясь за кусты и камни, он пролетел ещё футов пятьдесят.
Когда Леонардо добрался до него, Тиста был почти без сознания. Он лежал меж двух иззубренных скал — голова запрокинута, спина неестественно вывернута, руки и ноги разбросаны, как тряпичные.
— Тебе где-нибудь больно? — спросил Леонардо. Рядом опустился на колени Никколо; лицо его было мертвеннобелым, словно в нём не осталось ни кровинки.
— Мне совсем не больно, маэстро, — еле слышно ответил Тиста. — Пожалуйста, не сердись на меня.
— Я не сержусь, Тиста. Но зачем ты сделал это?
— Мне каждую ночь снилось, что я летаю. На твоей машине, Леонардо. На этой самой. Я ничего не мог с этим поделать. И я придумал, как мне добиться своего. — Тиста слабо улыбнулся. — И добился.
— Добился, — прошептал Леонардо.
Тиста вздрогнул.
— Никколо...
— Я здесь.
— Мне плохо видно. Кажется, я вижу небо.
Никколо взглянул на Леонардо, и тот отвёл глаза.
— Леонардо?
— Да, Тиста, я рядом.
— Когда я стал падать, я сразу понял, что это было.
— Что ты понял? — Леонардо позволил Никколо устроить Тисту поудобнее, но сделать можно было немногое. У мальчика была сломана спина, и обломок ребра прорвал кожу.
— Я видел это в чернильном зеркале, когда шейх заставлял меня помогать ему в колдовстве. Я видел, что падаю. И видел тебя. — Тиста попытался сесть, и лицо его исказилось от боли. На миг он, казалось, удивился; а потом взглянул мимо Леонардо, будто слепой, и едва слышно проговорил:
— Выбирайся отсюда. Никколо, заставь его. Ты хочешь сгореть?
Разлив Арно был разрушителен в тот год и всеми признавался дурным знамением. Однако для Леонардо, казалось, распахнулись двери удачи. В конце концов, он был сейчас в великом соборе Санта Мария дель Фьоре по недвусмысленному приглашению Джулиана, брата Лоренцо Медичи — обсудить заказ на изготовление бронзовой статуи Кларисы, жены Великолепного. И при нём было любовное послание от Джиневры — она вернулась во Флоренцию.
Она действительно любила его — несмотря ни на что.
Если правда, что несчастья ходят по трое — во что Леонардо тайно верил, — тогда, возможно, смертью бедного Тисты завершился кошмарный круг.
Леонардо и Сандро стояли у высокого алтаря рядом с другими друзьями и родичами Медичи. Было тёплое пасхальное утро, и праздничная месса вот-вот должна была начаться.
— Перестань суетиться, — сказал Сандро.
— А я и не заметил, что суетился, — сказал Леонардо, оглядывая огромную толпу, заполнявшую собор. — Боюсь, Джулиано опоздает или вообще не придёт. Он жаловался, что его донимает спина.
— Не волнуйся; да и не с Джулиано ты должен встретиться. С Лоренцо.
Леонардо кивнул.
— Мне было бы спокойнее — с Джулиано.
— Всё будет хорошо, поверь мне. Прошлое забыто; Лоренцо не может долго таить злобу. Пригласил бы он тебя в храм, если бы не был искренен?
— Ты говорил ему о...
— О твоём письме? Да, но он только отмахнулся. Он получает подобные донесения пачками.
— Тогда ему следовало бы быть поосторожнее.
— Ты что — посадишь его под арест в его собственном palazzo?
Орган грянул грегорианский хорал — и появился Лоренцо с кардиналом Раффаэлло. Кардинал приехал с визитом из Рима. Он был совсем ещё мальчик — внучатый племянник Папы.
Лоренцо и кардинал были встречены архиепископом Флорентийским и его канониками и проведены к алтарю. Приторный запах ладана заполнил собор. Кругом посмеивались, перешёптывались и отпускали саркастические замечания о юном кардинале, дожидаясь начала службы. Леонардо огляделся: он никогда прежде не видел в храме столько народу. Толпа была огромна, даже для пасхального воскресенья.
— Он мог бы хотя бы позаботиться о своей безопасности, — заметил Леонардо.
— Кто? — спросил Сандро.
— Лоренцо. Где его телохранители?
— Здесь, можешь быть уверен. Мне жаль твоего Никколо. Ты должен бы заставить его посещать мессу.
— Не могу, — ответил Леонардо, вспоминая, как плакал мальчик на похоронах Тисты. — Он должен сам пережить свою боль. Он считает себя виновным в случившемся. — Леонардо помолчал. — А виновен-то я.
— Никто из вас не виновен, — сказал Сандро. — А вот и Джулиано. Кто это с ним?.. Похоже, Франческо де Пацци. — Сандро покачал головой. — Никогда не пойму политиков.
Кто-то сзади шикнул на Сандро — юный кардинал заговорил нараспев: «In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen». В высокой шляпе, тяжёлой парчовой пелерине и церемониальном одеянии кардинал выглядел не более чем на двенадцать лет, хотя на самом деле ему было семнадцать. Но голос у него был глубокий и звучный.
«Introibo ad altare Dei...»
Лоренцо подошёл к компании друзей, где были блестящий юный философ Полициано, Антонио Ридольфи, Сигизмондо делла Стуффа и Франческо Нори, один из Лоренцовых любимцев; всех их готовили к политической деятельности. Лоренцо встал рядом со старой ризницей и алтарём святого Зенобия, неподалёку от Сандро и Леонардо. Увидев Сандро, он улыбнулся, затем кивнул Леонардо.
— Вот видишь? — шепнул Сандро. — Что я говорил?
Служба продолжалась — гипнотическое, пышное, великолепное действо, словно каждая нота впитала в себя вечность, каждое святое слово исходило от Бога. Антифон, «Отче наш», святое причастие. Прихожане опустились на колени.
Леонардо заметил в толпе Николини: тот выглядел богато, важно и весьма самоуверенно. Он стоял на коленях вблизи от представителей Папы Сикста и членов семей Пацци, Веспуччи и Торнабуони, все — враги Медичи.
Джиневры с ним не было, да она и писала Леонардо, что не станет публично демонстрировать своё унижение. Сегодня у Николини какие-то тайные политические дела, и его не будет... сегодня вечером, наконец-то сегодня вечером у Леонардо и Джиневры будет свидание.
«Agnus Dei, qui tollis peccata mundi: miserere nobis...»
Звякнули колокольцы, знаменуя вознесение ангелов.
Леонардо огляделся и заметил, что архиепископ торопливо пробивается к выходу; Николини следовал за ним.
— Пузырёк, взгляни-ка, — прошептал Леонардо Боттичелли; но его друг был погружен в молитву.
«Ite, missa est...»
Леонардо увидел, как Великолепный склонил голову и перекрестился. Сзади к нему подходили двое священников. Один выхватил кинжал из рукава чёрной рясы и бросился на Первого Гражданина, намереваясь, видно, рывком развернуть его к себе и полоснуть кинжалом по горлу.
Вдруг по другую сторону хора начались крики и сумятица. Крики стали паникой, паника — давкой. «Свод рушится!» — вопил кто-то, хотя великолепный свод работы Брунеллески был незыблем.
Леонардо уже бежал к Лоренцо, однако тот был быстр, как и положено отменному фехтовальщику. Он отскочил, выдернув из ножен меч и обмотав плащом левую руку. Кинжал священника лишь скользнул по шее Лоренцо, полилась кровь. Лоренцо же вонзил меч прямо в сердце убийцы, и хлынула обильная алая струя. Лоренцо повернулся, чтобы бежать, но второй священник бросился ему наперерез, и тогда Франческо Нори метнулся между Лоренцо и нападавшим. Кинжал священника вошёл ему в живот; в этот миг и подбежал к ним Леонардо.
Обозлённый тем, что Лоренцо остался жив, священник бросился на Леонардо, но тот отпрянул и воткнул свой кинжал в жирную шею противника. Взгляд Лоренцо был диким; Леонардо отшвырнул его и рванулся наперерез подбиравшемуся сзади Пацци, но Лоренцо опередил его и сам зарубил юнца. Глаза Лоренцо и Леонардо встретились; и в этот миг возродилась их дружба.
Вокруг них кипел ожесточённый бой, Леонардо и оставшиеся друзья Лоренцо образовали круг, прикрывая Великолепного от приспешников Пацци и испанцев кардиналовой свиты. Они отступали к северной ризнице; остальные двигались сзади, рубясь с преследующими их заговорщиками.
— Быстрее! — крикнул Лоренцо Ридольфи и Сигизмондо делла Стуффа, которые торопливо пятились к массивным бронзовым вратам ризницы. Затем все вместе налегли на створки, отсекая вооружённых людей Пацци, что вопили, требуя их крови. Двери удалось продержать закрытыми достаточно долго, чтобы Полициано успел повернуть в замке ключ. Створки врат сомкнулись, сломав вражеский меч; из-за двери донеслись разочарованные вопли. Лоренцо без сил опустился на пол ризницы; на случай, если кинжал священника был отравлен, Ридольфи отсосал кровь из раны своего покровителя.
— Джулиано... — сказал Лоренцо, и в голосе его был страх. — Джулиано жив? Я видел, как он входил в собор, я...
— Успокойся, — сказал Полициано. — Я уверен, что с ним всё в порядке. Они охотились за тобой.
— Нет. Они собирались убить нас обоих.
— Я видел Джулиано, — сказал Леонардо.
— И что?
— Он был жив и благополучен. — Леонардо старался успокоить Лоренцо; он не мог сказать ему, что Джулиано был в обществе одного из Пацци.
Лоренцо повернулся к Полициано.
— Нори умер, — сказал он. — Я любил его. — Он словно лишь сейчас осознал это.
Полициано кивнул. Его длинное уродливое лицо искажала та же гримаса горя, что и у Лоренцо. Внезапно Лоренцо вскочил, оттолкнул Ридольфи и попытался открыть дверь. Сигизмондо делла Стуффа оттащил его.
— Я должен узнать... должен увидеть брата... должен быть уверен, что он не... — Голос Лоренцо прервался, будто он не мог выговорить слово «мёртв».
Зазвенел колокол на башне Палаццо Синьория; набат был так оглушителен, что Леонардо ощутил, как дрожат стены.
Потом всё стихло.
Они прислушались. Было слышно, как, плача, бормочет юный кардинал:
— Я не знал, клянусь, я не знал...
Быть может, опасность уже миновала, быть может, кардинал там один.
Леонардо предложил взобраться на хоры, к органу — посмотреть, кто охраняет здание, если его вообще кто-нибудь охраняет. Лестница скрипела, когда он карабкался наверх, и в тусклом свете на мраморном балконе клубилась пыль.
Внизу осталось лишь несколько человек. Кардинал, один, стоял на коленях, плакал и трясся от страха. Его вырвало прямо у алтаря. Джулиано лежал на розово-зелено-белом мозаичном полу, вокруг него молились и плакали коленопреклонённые священники собора. Кровь окружала его, как тёмная тень; череп был расколот, волосы слиплись, рука неестественно вывернута, словно, умирая, он тянулся к Богу. Леонардо смотрел, и ему было плохо: кто бы ни убил Джулиано Медичи, он должен был страшно ненавидеть его, потому что грудь, многократно истыканная кинжалом, казалась одной сплошной раной. Изодранная белая шёлковая куртка превратилась в алую; Леонардо и хотел бы, но не мог не заметить этого цвета. Прежде всего он был художником, а уже потом — человеком. Воистину, сказал он себе, я проклят.
Он всё смотрел на Джулиано будто заворожённый.
А где Сандро, спросил он сам себя, что с ним? И живы ли все остальные? И что сталось с...
— Леонардо, что ты там видишь? — прокричал снизу Лоренцо. — Джулиано жив?
Леонардо не нашёл в себе силы ему ответить.
— Что с тобой? — спросил Сигизмондо, быстро взбегая по лестнице. Опустившись на колени подле Леонардо, он глянул вниз, в собор, на изуродованные трупы.
— Иисусе сладчайший, Джулиано... — прошептал он. — Лоренцо не должен об этом знать. Мы должны вывести его так, чтобы он не увидел брата.
Леонардо кивнул.
— Я поднимаюсь! — крикнул Лоренцо.
— Нет, это мы спускаемся, — отозвался Сигизмондо. — Просто у Леонардо слегка закружилась голова.
— А Джулиано?
— Мы его не видели.
— Слава Богу!
— Аминь, — сказал Полициано. Но когда они спустились к Лоренцо и остальным, Сигизмондо взглянул на Полициано и чуть заметно покачал головой. Полициано понял всё и отвернулся: за последний час юный философ потерял двоих лучших друзей. И в этот миг Леонардо снова вспомнил о Сандро. Где он, цел ли вообще?..
Они распахнули двери и повлекли Лоренцо к выходу по залитым кровью полам Дуомо. Леонардо и Сигизмондо загораживали Лоренцо, чтобы он не увидел окровавленного трупа Джулиано. Кардинал взмолился к нему, клянясь в невиновности, но Лоренцо смотрел прямо перед собой, глухой к отчаянным мольбам юноши. Священники и настоятели удивлённо подняли глаза. Полициано сделал им знак оставаться, где они есть.
Когда они достигли дверей, Лоренцо вдруг остановился, словно почувствовав присутствие мёртвого Джулиано, словно страждущий дух брата воззвал к нему. Он оттолкнул Сигизмондо и Леонардо, увидел брата и упал на его тело.
— Кто бы ни сделал это — он умрёт, обещаю тебе, я уничтожу их всех до последнего, клянусь в этом твоей душой, Джулиано! — И тут Лоренцо вдруг успокоился. И так, неестественно спокойный, вышел из собора.
Трупы были повсюду. Наёмников в цветах Патти прикончили флорентийские стражи порядка и жаждущая крови толпа горожан. Оборванные дети деловито обирали трупы, потрошили карманы. Кое-кто выковыривал глазные яблоки или вырезал зубы — на память. А горожане продолжали требовать крови — крови Пацци. Когда на улице появился Лоренцо, поднялся такой крик, словно он воскрес из мёртвых. Кто-то пал на колени; другие крестились; потом вдруг народ хлынул к нему, крича его имя, стараясь коснуться его.
Высокий и величественный, Лоренцо поднял руки, призывая всех к вниманию.
— Друзья мои, я обращаюсь к вашей доброте и чувству справедливости! Пусть справедливость восторжествует, но должно также и держать себя в руках. Мы не должны карать невиновных.
— Мы отомстим за тебя! — крикнули из толпы.
— Мои раны несерьёзны, прошу вас...
Но Флоренция не желала успокаиваться. Лоренцо исполнил свой долг. Теперь его окружали друзья и стража, охраняя от почтительного пыла подданных.
— Пико! — вскрикнул Лоренцо и обнял подбежавшего к нему Пико делла Мирандолу.
— Все сходят с ума от тревоги, — сказал Пико. — Мы не знали, убит ты или спасся...
— Мы прятались в Дуомо, — сказал Лоренцо.
— Лучше нам укрыть тебя в более безопасном месте, — сказал Пико. — Твоя матушка дома. Она разослала людей по всему городу — искать тебя...
— Она знает о Джулиано?
— Мы подумали, что лучше скрыть это от неё... на время. За Джулиано уже мстят, друг мой. Предатели сокрушены. Горожане забрасывали камнями старого Джакопо Пацци и его войско, пока те не отступили. А сейчас они вешают предателей в Палаццо Синьории.
— Что?!
— Архиепископ пытался взять Синьорию своими силами — с наёмниками и ссыльными из Перуджи.
— Я видел, как архиепископ заблаговременно покинул собор, — сказал Леонардо и тут вспомнил, что Николини последовал за ним.
— Нам надо пойти туда и взглянуть, как идут дела, — сказал Лоренцо.
— Тебе надо пойти домой и успокоить матушку, — возразил Пико. — Флоренции ты нужен живым.
— Я никогда не был нужен Флоренции живым. — Лоренцо подозвал стражу, и все они двинулись к Синьории. По дороге к палаццо Леонардо спросил Пико, не видел ли он Сандро.
— Видел. Он во дворце Медичи, залечивает полученную рану. Ничего опасного, рана поверхностная.
— Каким образом его ранили?
Пико улыбнулся.
— Он сказал, что защищал тебя от нападавшего.
— Я его даже не заметил.
— Скорее уж не заметил, что на тебя напали.
К Синьории они подошли слишком поздно. Мстительная оргия увечий и убийств зашла уже достаточно далеко. Прибытие Лоренцо приветствовала огромная толпа. Люди никак не могли поверить, что он жив. Это было чудом. Они выкрикивали благодарения Деве и не желали ни утихать, ни останавливаться. Голос Лоренцо был заглушён криками: «Кончать с предателями! Palle, palle!» Ему ничего не оставалось, кроме как смотреть, как захваченных в Синьории перуджинцев выбрасывают голыми из окон — на площадь. Потом нашли Франческо Пацци — и, вопящего, кусающегося, истекающего кровью, повесили, содрав одежду, на одном из окон дворца.
— Великолепный, — сказал Пико, — говорят, он был одним из убийц Джулиано.
Лоренцо молча смотрел, как этот человек дёргается на верёвке, содрогаясь в смертных конвульсиях под вопли и хохот толпы. Но когда рядом с ним повесили архиепископа — Лоренцо не сдержался и тоже закричал от восторга.
Падая, архиепископ в гневе и унижении ударил Франческо по шее — и они закачались вместе. По улицам волокли виновных и безвинных. Площадь была усыпана выколотыми глазами и отрезанными ушами, украшена насаженными на пики головами. А против дверей Синьории уже возводилась настоящая виселица.
Девизом этого дня было неистовство. Судя по всему, оно же станет девизом последующих дней.
Когда архиепископ замер в петле и побагровел, на подоконник выволокли Николини. Он стоял недвижно, покуда с него сдирали одежду, и смотрел прямо вперёд, даже когда после сильного тычка повис рядом с архиепископом.
Леонардо, смотревший на эту сцену, оцепенел от ужаса. Если Николини поймали вместе с архиепископом, то, возможно, и Джиневра в опасности... Ему стало страшно и одновременно по-звериному жутко и весело. Он должен идти, должен найти Джиневру и уберечь её от опасности.
— Разве он не был твоим другом? — спросил вдруг Лоренцо, подразумевая Николини.
Леонардо с удивлением взглянул на него. Лоренцо не мог не знать, что Николини — его смертельный враг. Впрочем, Лоренцо был сейчас вне себя. В уголках его рта вскипала пена.
— Нет, Великолепный, я ненавидел его.
— А-а, — сказал Лоренцо и сразу отвернулся от Леонардо, отвлечённый настойчивыми славословиями толпы.
«Смерть предателям!» — перекатывалось по городу. Клич был слышен от Палаццо Медичи до Понте Веккио. Леонардо спешил к palazzo Николини. Он держался переулков и боковых улочек, где не было толпы. В воздухе висела вонь от мочи, крови и гари. Целые кварталы были охвачены огнём. На улицах плакали дети. Из окна второго этажа, прижимая к себе ребёнка, выпрыгнула женщина; платье её горело.
— Ты подонок Пацци? — крикнул крепкий оборванец-араб, явно вожак столпившейся вокруг него шайки. Он замахнулся мечом на Леонардо, но тот успел нырнуть в проулок. Нужно было спешить. Спасти Джиневру.
Снова трупы. В переулке кричала женщина. Леонардо мельком заметил оголённую грудь. Будут ещё и насилия и убийства — день только-только подошёл к середине. Что-то принесёт ночь? На улицах царило безумие, даже там, где людей почти не было. В этом было что-то опьяняющее. Но Леонардо сейчас владел только страх за Джиневру.
Большая дубовая дверь palazzo Николини была разбита.
Левой рукой Леонардо выхватил из ножен меч, в правой сжал кинжал — и так он проскользнул в окружённый колоннами дворик. По каменным плитам бегал павлин. У парадных дверей, полуотворенных, стоял слуга. На первый взгляд казалось, что он просто прислонился к двери — на деле его прикололи к ней копьём.
Бесшумно и быстро Леонардо крался по дому, по большим комнатам и залам, украшенным картинами и музыкальными инструментами, игорными столиками, мебелью — он искал Джиневру. В кабинете он наткнулся на забитого до смерти слугу. В гостиной двое насиловали служанку и её сына.
Сверху донёсся взрыв хохота.
С бьющимся сердцем Леонардо бросился к спальням.
И там нашёл Джиневру — на постели, нагую, распухшее лицо в синяках и царапинах, рука сломана. Один человек насиловал её, другой, голый, сидел на кровати — Леонардо узнал в нём ученика златокузнеца Паскуино.
Кровавая дымка застлала глаза Леонардо. Ученик Паскуино успел лишь вскинуть на него удивлённый взгляд — кинжал Леонардо вонзился в его шею. Потом, отшвырнув и кинжал и меч, Леонардо сбросил с Джиневры второго насильника. Он узнал и его — то был брат Джакопо Салтарелли, который обвинил Леонардо в содомии и которому заплатил за это Николини. Но жуткая ирония этого совпадения ускользнула от Леонардо. С силой, воспламенённой праведным гневом, он так ударил о стену груболицего дюжего парня, что у того раскололся череп. Он сполз по стене, оставляя широкую полосу крови. А Леонардо повернулся к Джиневре. И увидел, что горло её перерезано, груди изранены и залиты кровью, и кровь запеклась между ног.
Леонардо не мог говорить, не мог молиться ни Иисусу, ни Марии, никому из сонма святых о вмешательстве, об исправлении свершившегося, о переделке реальности. Он взял её на руки и так держал. От неё пахло испражнениями и спермой. Кровь её ран запятнала его рубаху, омочила ставшее маской лицо. Он смотрел на гусиное пёрышко на алом покрывале, словно сосредоточась на этой полоске пуха, отказавшись видеть что-либо ещё, мог перестать помнить и вообще существовать.
А потом, будто разум покинул его, он принялся методично и умело препарировать тела убийц. Он разделял, разрубал, резал — и вспоминал время, когда сидел за столом в своей студии. Там пахло спиртом и ламповым маслом, и на столе перед ним в кипящем яичном белке плясали, как варёные яйца, глаза забитых на бойне коров. В тоске и безумии Леонардо тогда резал глаза, взрезал эти сферические окна души, трудился, трудился, вскрывал осторожно и методично.
Точно так же действовал он и сейчас — разделял, разрубал, взрезал и, казалось, забывал дышать. Джиневра, думал он, но имя более не было связано с той, которую он любил; все связи обернулись огнём и дымом, карающим, очищающим, восходящим к небесам дымом.
И на самом деле в спальню Джиневры вползал дым.
Он сочился из трещин в полированном дереве двери. Пьяные бандиты внизу подожгли дворец Николини, и теперь дерево, шерсть и конский волос тлели и вспыхивали; а Леонардо всё ещё пребывал в своём кошмаре, в своём остром как нож сне наяву — и всё громче и громче звучал в его мозгу голос: «Леонардо, Леонардо, ты здесь?»
Леонардо удивился этой мысли. Здесь. Где — здесь? Он размазал по полу остатки голубых глаз Джиованни Салтарелли, его разбухшая грязная душа была теперь пуста, как весеннее чистое небо.
— Леонардо! Леонардо!
И, внезапно очнувшись, Леонардо обнаружил, что стоит у окна с руками, покрытыми свежей и запёкшейся кровью. Было слепяще жарко. Платье тысячей иголок впивалось в тело. Он не мог дышать. Внизу стояли... Никколо? Сандро? И... Тиста? Быть того не может. Тиста умер. Однако мальчик слепо глядел вверх, на Леонардо.
— Выбирайся отсюда! — крикнул он. — Никколо, заставь его! Ты хочешь сгореть?
— Да! — крикнул Леонардо, но он уже вылезал из окна, каменный косяк теплом обдал окровавленные лицо и руки; а потом он падал, медленно, как опавший лист, как Тиста в летающей машине, и воздух был прохладным, влажным и влекущим, как мягкая земля, набросанная вокруг свежевырытой могилы.