Автобиографии

О себе, об идеологии и еще кое о чем

Отец мой художник, мать — актриса. Это я к тому говорю, что в Полтаве есть еще Зощенки. Например: Егор Зощенко — дамский портной. В Мелитополе — акушер и гинеколог Зощенко. Так заявляю: тем я вовсе даже не родственник, не знаком с ними и знакомиться не желаю.

Из-за них, скажу прямо, мне даже знаменитым писателем не хочется быть. Непременно приедут. Прочтут и приедут. У меня уж тетка одна с Украины приехала.

Вообще писателем быть трудновато. Скажем, тоже — идеология... Требуется нынче от писателя идеология. Вот Воронский[52] (хороший человек) пишет:

...Писателям нужно «точнее идеологически определяться».

Этакая, право, мне неприятность!

Какая, скажите, может быть у меня «точная идеология», если ни одна партия в целом меня не привлекает?

С точки зрения людей партийных я беспринципный человек. Пусть. Сам же я про себя скажу: я не коммунист, не эс-эр, не монархист, я просто русский. И к тому же — политически безнравственный.

Честное слово даю — не знаю до сих пор, ну вот хоть, скажем, Гучков[53]... В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эс-эр он или кадет — не знаю и знать не хочу, а если и узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.

Многие на меня за это очень обидятся. (Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций.) Но это так. И это незнание для меня радость все-таки.

Нету у меня ни к кому ненависти — вот моя «точная идеология».

Ну, а еще точней? Еще точней — пожалуйста. По общему размаху мне ближе всего большевики. И большевичить я с ними согласен.

Да и кому быть большевиком, как не мне?

Я «в Бога не верю». Мне смешно даже, непостижимо, как это интеллигентный человек идет в церковь Параскевы[54] Пятницы и там молится раскрашенной картине...

Я не мистик. Старух не люблю. Кровного родства не признаю. И Россию люблю мужицкую.

И в этом мне с большевиками по пути.

Но я не коммунист (не марксист вернее) и думаю, что никогда им не буду.

Мне 27 лет. Впрочем, Оленька Зив[55] думает, что мне меньше. Но все-таки это так.

В 13-м году я поступил в университет. В 14-м поехал на Кавказ. Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист, — поехал добровольцем на войну. Офицером был. Дальше я рассказывать не буду, иначе начну себя обкрадывать. Нынче я пишу «Записки бывшего офицера»[56], не о себе, конечно, но там все будет. Там будет даже, как меня однажды в революцию заперли с квартирмейстером Хоруном в городском холодильнике.

А после революции скитался я по многим местам России. Был плотником, на звериный промысел ездил к Новой Земле, был сапожным подмастерьем, служил телефонистом, милиционером служил на станции Лигово, был агентом уголовного розыска, карточным игроком, конторщиком, актером, был снова на фронте — добровольцем в Красной Армии.

Врачом не был. Впрочем, неправда — был врачом. В 17-м году после революции выбрали меня солдаты старшим врачом, хотя я командовал тогда батальоном. А произошло это оттого, что старший врач полка как-то скуповато давал солдатам отпуска по болезни. Я показался им сговорчивей.

Я не смеюсь. Я говорю серьезно.

А вот сухонькая таблица моих событий:

арестован — 6 раз,

к смерти приговорен — 1 раз,

ранен — 3 раза,

самоубийством кончал — 2 раза,

били меня — 3 раза.

Все это происходило не из авантюризма, а «просто так» — не везло.

Нынче же я заработал себе порок сердца и потому-то, наверное, стал писателем. Иначе — я был бы еще летчиком.

Вот и все.

Да, чуть не забыл: книгу я написал. Рассказы — «Разнотык»[57] (не напечатал; может быть, напечатаю часть). Другая книга моя «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова»[58] — в продаже. Продается она, я думаю, в Пищевом тресте, ибо в окнах книжных лавок я ее не видел.

А разошлась эта книга в двух экземплярах. Одну книжку купила — добрый человек — Зоя Гацкевич[59], другую, наверное, — Могилянский[60]. Для рецензии. Третью книжку хотел купить Губер[61], но раздумал.

Кончаю.

Из современных писателей могу читать только себя и Луначарского[62]. Из современных поэтов мне, дорогая редакция, больше всего нравятся Оленька Зив и Нельдихен[63].

А про Гучкова так и не знаю.

[Автобиография]

Я родился в Полтаве в 1895 году[64]. Мой отец — художник. Из дворян.

В 1913 году я окончил классическую гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета.

Курса не кончил. В 1915 году пошел добровольцем на фронт. Был ранен и отравлен газами. Получил порок сердца. Чин имел штабс-капитана.

В 1918 году пошел добровольцем в Красную Армию.

В 1919 году вернулся в первобытное состояние.

В 1921 году занялся литературой.

Первый мой рассказ[65] напечатан в 1921 году в «Петербургском альманахе».

Михаил Зощенко

Ленинград, 1924

О себе

Я родился в 1895 году. В прошлом столетии! Это меня ужасно огорчает.

Я родился в 19 веке! Должно быть, поэтому у меня нет достаточной вежливости и романтизма к нашим дням, — я юморист.

О себе я знаю очень мало.

Я не знаю даже, где я родился. Или в Полтаве, или в Петербурге. В одном документе сказано так, в другом — этак. По-видимому, один из документов — «липа». Который из них «липа», угадать трудно, оба сделаны плохо.

С годами тоже путаница. В одном документе указано — 1895, в другом — 1896. Определенно, «липа».

Профессий у меня было очень много. Об этом я всегда говорю без иронии. Даже с некоторым удивлением к самому себе.

Наиболее интересные профессии, кроме самых разнообразных военных, были такие:

Студент Петроградского университета.

Комендант почт и телеграфа. (При Керенском.)

Агент уголовного розыска. (Район Ленинград — Ораниенбаум.)

Инструктор по кролиководству и куроводству. (Смоленская губерния, город Красный. Совхоз «Маньково».)

Постовой милиционер. (В Лигове.)

Телефонист пограничной охраны.

Сапожник.

Конторщик Петроградского военного порта.

Было еще множество других профессий. Всего не вспомнишь.

Между прочим, о ремесле сапожника. Я очень люблю это спокойное, благородное ремесло. Я почти год (1920) работал подмастерьем у сапожника Воскресенского (или Вознесенского) на Васильевском Острове, по Второй линии, напротив Румянцевского сквера.

Однажды произошла такая встреча. В подвал к нам пришел человек в крылатке. Я разговорился с ним. Он назвал себя писателем Н. Шебуевым[66]. За руку я с ним не здоровался, но разговаривал о чем-то долго. Я был тогда никому не известный юноша. Литературой в то время не занимался. А на коленях, на зеленом фартуке, у меня лежали дамские недочиненные ботинки. И поэтому, вероятно, я не назвал Шебуеву своей фамилии. Воображаю, с каким удивлением Н. Шебуев будет читать эти строчки!

Во второй раз Н. Шебуев пришел к нам вместе со своей женой. Мы опять о чем-то долго разговаривали. Однако я не чинил ему сапоги. Чинил хозяин.

Самая пышная должность у меня была в 17-м году. После Февральской революции. Я был комендантом почт и телеграфа в Петрограде. Мне полагалась тогда лошадь. И дрожки. И номер в «Астории».

Я на полчаса являлся в Главный Почтамт, небрежно подписывал бумажки и лихо уезжал в своих дрожках.

При такой жизни я встречал множество удивительных и знаменитых людей. Например, Горького[67]. Шаляпина[68] как-то раз встретил у Горького. Знаком с Дм. Цензором[69]. Иногда встречаю Липатова[70]. Два раза сидел с Сергеем Есениным в пивной[71]. На Михайловской улице.

Старик Есенин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил...[72]

Рабиндраната Тагора[73] не пришлось увидеть. Но твердо верю, что встречу и этого почтенного старца.

Сейчас у меня биография скудная. Писатель. Кажется, это последняя профессия в моей жизни. Мне жаль, что остановился на этой профессии.

Это очень плохая профессия, черт ее побери! Самая плохая из 12-ти, которые я знаю.

Сент. 27 г.

О себе, о критиках и о своей работе

Предупреждение

Эта моя статья написана не для книги. Происхождение статьи совершенно случайное.

В Институте истории искусств читали доклад о моей литературной работе[74]. Меня попросили выступить после доклада.

Я говорю плохо, несколько запутанно и, по этой причине, перед докладом за полчаса набросал эти строчки.

Статья получилась спорная. Я и сам сейчас не совсем согласен с ней. Но в тот день мне казалось именно так. Я беллетрист. И это качество, к сожалению, никогда не оставляет меня.

Я сообщаю читателю об этих обстоятельствах для того, чтобы читатель более терпимо отнесся к этой моей случайной статье.

Относительно моей литературной работы сейчас среди критиков происходит некоторое замешательство.

Критики не знают, куда собственно меня причалить — к высокой литературе или к литературе мелкой, недостойной, быть может, просвещенного внимания критики.

А так как большая часть моих вещей сделана в неуважаемой форме — журнального фельетона и коротенького рассказа, то и судьба моя обычно предрешена.

Обо мне критики обычно говорят как о юмористе, о писателе, который смешит и который ради самого смеха согласен сделать черт знает что из родного русского языка. Это, конечно, не так.

Если я искажаю иногда язык, то условно, поскольку мне хочется передать нужный мне тип — тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе.

А относительно мелкой литературы я не протестую. Еще неизвестно, что значит сейчас мелкая литература.

Вот, в литературе существует так называемый «социальный заказ». Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно. Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой[75]. Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, заказывают конечно же не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции.

Я взял подряд на этот заказ.

Я предполагаю, что не ошибся.

В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.

Но когда критики, а это бывает часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести — это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики — журнальная юмористика, сатирикон[76], собачья ерунда, это неверно.

И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого подразделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот — повесть для потомства.

Правда, по внешней форме повесть моя ближе подходит к образцам так называемой высокой литературы. В ней, я бы сказал, больше литературных традиций, чем в моем юмористическом рассказе. Но качественность их лично для меня одинакова.

А дело в том, что в повестях («Сентиментальные повести») я беру человека исключительно интеллигентного. В мелких же рассказах я пишу о человеке более простом. И само задание, сама тема и типы диктуют мне форму.

Вот отчего так, казалось бы, резко делится моя работа на две части.

Но критика обманута внешними признаками.

А беда вся в том, что особенно последние два года, в силу некоторой усталости, отчаянной хандры и еженедельной обязательной работы, я ухитрился написать много плохих мелких вещей, которые на самом деле не поднимаются выше обычного журнального рассказа. Это еще больше сбивает критиков, которые с большой охотой и чтоб впредь не возиться со мной, загоняют меня чуть не в репортеры. Но я опять-таки не протестую.

Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я — пролетарский писатель. Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.

Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя. Оттого темы моих рассказов проникнуты наивной философией, которая как раз по плечу моим читателям.

В больших вещах я опять-таки пародирую. Я пародирую и неуклюжий, громоздкий (карамзиновский) стиль[77] современного красного Льва Толстого или Рабиндраната Тагора[78] и сентиментальную тему, которая сейчас характерна. Я пародирую теперешнего интеллигентского писателя, которого, может быть, и нет сейчас, но который должен бы существовать, если б он точно выполнял социальный заказ не издательства, а той среды и той общественности, которая сейчас выдвинута на первый план...

Еще я хотел сказать об языке. Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня — почти карамзиновский. Их фразы — карамзиновские периоды.

Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы.

Может быть, единственный человек в русской литературе, который понял это, — Виктор Шкловский[79].

Он первый порвал старую форму литературного языка. Он укоротил фразу. Он «ввел воздух» в свои статьи. Стало удобно и легко читать. Я сделал то же самое.

Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей[80].

[Как я работаю]

Это — не специальная статья — о том, как я работаю. Это стенограмма моей беседы на эту тему с начинающими писателями-рабкорами. Вернее — часть стенограммы, — исправленная и несколько дополненная мною для настоящего сборника.

Другими словами, это изложение устной моей речи. Но так как я говорю не слишком хорошо, то получилось несколько запутанно и не совсем, что ли, отчетливо.

А ведь в статье говорится о том, как надо работать. Так работать, как сработана статья, пожалуй, не надо. Но для устной беседы — такое построение статьи было позволительно.

Рассказать о том, как я работаю, довольно трудно — весь творческий процесс складывается чрезвычайно быстро и почти всегда подсознательно.

Но я постараюсь — как это делают в кино — замедленной съемкой показать вам, в чем состоит сущность моей работы.

Прежде всего я должен сказать, что всю свою литературную работу я делю на две категории, на две системы. То есть, у меня есть два способа работы. Один способ — когда имеется вдохновение, когда я пишу творческим напряжением. Тогда работа идет легко, быстро и без помарок. Причем весь план, вся композиция вещи складываются сами по себе.

Второй способ — когда нет вдохновения. В этом случае я пишу техническим навыком. При этом способе работы я сам проделываю то, что обычно проделывается подсознательно: сам прорабатываю план сюжета, сам соразмеряю части и, слово за словом, делаю рассказ. И все годы моей литературной работы свелись к тому, чтобы научиться такой технике, при которой качество продукции было бы все время приблизительно одинаково.

Никому из писателей не удавалось всю литературную работу провести с помощью одного только творческого подъема. Таких писателей я не встречал. То есть, литература, конечно, знает таких писателей. Это по большей части состоятельные люди, помещики или люди, имеющие другую профессию. Они могли работать только тогда, когда хотели. Причем годами не работали, ожидая, когда их «посетит вдохновение». Кстати о вдохновении — что такое вдохновение и как его получить — я буду говорить несколько позже.

Так вот такие писатели писали в полной своей силе, и качество продукции у них было, конечно, чрезвычайно высоко. Но количество произведений у таких писателей было почти всегда незначительно.

Скажем, такой исключительный писатель, как Мериме[81], за всю свою семидесятилетнюю жизнь написал что-то около двух десятков рассказов да один роман. Он почти не знал неудач. Все вещи его, особенно по тому времени, были сделаны с исключительным блеском. Но если б этот Мериме работал как профессионал, как поденщик — вряд ли бы он имел такую высокую квалификацию. Пожалуй, такую квалификацию он бы имел, но наравне с блестящими вещами у него были бы и посредственные.

Но нам, писателям, которым приходится писать все время, без перерыва, без большого отдыха, нам необходимо научиться писать и без вдохновения. Нам необходимо научиться той технике, с которой можно работать в любое время и во всяком состоянии.

Человек устроен так, что не способен находиться долгое время в одинаковом напряжении. Часто бывают провалы. Физические и всякие другие, которые необходимо чем-то заменить, чтобы на долгое время не выйти из строя.

Отсутствие творческой энергии, отсутствие вдохновения, оказывается, можно заменить. Можно работать и хорошо писать, не имея вдохновения, не испытывая никакого творческого напряжения. Есть какие-то рецепты, какие-то законы, знание которых вполне заменит творческое вдохновение.

Талант и вдохновение — это превосходная вещь, но, оказывается, можно некоторое время работать и без них. Одним нутром, как у нас иной раз работают, работать нельзя, и, главное, нельзя на этом базироваться, ибо тогда при малейшей болезни, при малейшем препятствии и при других многих жизненных обстоятельствах писатель принужден сложить оружие.

Каков же этот рецепт и как его отыскать? Для этого следует присмотреться к собственному вдохновению, когда оно бывает.

Присматриваясь к тому, как я работаю подсознательно, я прихожу к выводам, что самое главное в этой работе — три основных положения. Первое — правильное построение рассказа, правильная пропорция материала в каждой его части. Это дело наиболее легкое. Этому просто научиться, делая всякий раз подробный план рассказа.

Второе — точность изложения и наиболее сильные слова и образы, которые при вдохновении возникают сами собой. Без вдохновения — необходимо пользоваться записной книжкой.

И, наконец, третье, то, чему научиться наиболее трудно, — это, так сказать, плавное течение рассказа, одно дыхание, если так можно назвать это отсутствие швов, которые обычно получаются при удающейся не сразу работе. Читатель может и не заметить этих швов, но зато он заметит отсутствие плавности, немонолитность вещи, и тогда интерес к ней если и не пропадает, то уменьшается. Становится трудно читать. Внимание ослабевает. Легко оторваться.

Избежать этого, не имея вдохновения, конечно, чрезвычайно трудно. Тут требуется упорное мастерство, навык и правильный глаз, который видит шероховатости. Эти шероховатости и швы стираются или заполняются словами.

Повторяю: научиться этому можно упорным трудом. Причем все неудачи чрезвычайно полезны и поучительны.

Огромную роль в такой работе играет записная книжка. Я думаю, что каждый писатель ведет записную книжку. В частности, для меня она чрезвычайно важна. Почти каждый день, вечером, я заношу в свою записную книжку несколько слов, одну-две фразы, иногда образ, какую-нибудь встречу, причем все очень кратко, одним словом, одной фразой. Это вошло уже в привычку, и я все это проделываю почти каждый день. Весь улов за день я заношу в записную книжку, часто мне это, может, и не пригодится в дальнейшей моей работе, но иногда, в особенности когда я работаю без вдохновения, я из записной книжки беру слова и фразы и вставляю их в повесть или рассказ.

Должен сказать, что лично я работаю большей частью и главным образом имея вдохновение, то есть то творческое напряжение, которое позволяет работать легко, быстро и успешно. При такой работе на рассказ тратится столько времени, сколько требуется, чтобы его записать.

Однако иной раз приходится работать и без вдохновения.

И все 10 лет моей литературной работы свелись именно к тому, чтобы научиться той высокой технике, при которой качество продукции все время держится приблизительно на одинаковом уровне. Это позволяет мне не зависеть от вдохновения и не ждать его.

Некоторого успеха в этом деле я достиг, ибо кое-какие мои рассказы, написанные в самом большом творческом упадке, считаются чуть ли не наиболее удачными. Это для писателя чрезвычайно важно.

Например, мой маленький пустяковый рассказ «Баня», очень известный и до последней степени затрепанный эстрадой, был написан без вдохновения. Этот рассказ был написан искусственным путем, то есть я сам подбирал кропотливо фразу за фразой и вытаскивал из записной книжки слова, причем техника была настолько высока, что читатель не заметил в этом рассказе искусственных швов.

Этот пример я привел к тому, чтобы показать, что техника и уменье иной раз не уступают самому высокому творческому подъему.

Вот этой технике, основанной на опытах, на неудачах, на тщательном анализе своей творческой работы, и должен учиться каждый писатель. Писать же, как поет птица, одним творческим вдохновением, хоть и легко, но вредно. Писать только одним «нутром», без знания техники и, так сказать, от «господа бога» — совершеннейшие пустяки. Такие писатели обычно не долго могут протянуть. Вот отчего мы знаем такое большое количество «неудачников» — людей, бросивших литературу после первых удачных опытов.

Путь точной техники, точного знания и уменья «обыграть» сюжет дается годами упорной, тяжелой работы.

Причем знание техники не мешает творческому подъему. Напротив, такое знание только помогает и улучшает вещь.

Теперь я хочу сказать о вдохновении.

Вдохновение есть то счастливое сочетание физического здоровья, бодрости, нервной свежести и уверенности в себе, которое позволяет всю силу своей личности бросить в одно место, — в данном случае — в литературу.

Это есть мощь, потенция. Это есть правильная работа всего организма. Вернее, неправильная, пожалуй, даже совсем неправильная. Вдохновение — это не совсем нормальный акт. Это скорее перегрузка. Это высокая работа организма за счет других, более низких органических функций. Это, если говорить модным языком, — сублимация.

Человек, который живет распутно — не имеет вдохновения. Он имеет вдохновение, но имеет его тем меньше, чем больше распутничает.

Да и не только распутство, но и счастливая жизнь, удачи, красота, любовь к женщине — все это весьма плохие обстоятельства для вдохновения. Правда — классический пример — влюбленные пишут стихи. Но всякий раз перестают писать, если их любовь увенчана. Если, скажем, человека бросила женщина, и этим он несчастен, — есть все шансы, что он, помотавшись по свету, напишет какую-нибудь вдохновенную поэму или какой-нибудь цыганский романс.

И, может быть, поэтому почти у всех наших крупнейших писателей, поэтов и больших артистов была плохая личная жизнь, почти все они были «неудачники» в личной судьбе.

Конечно, я не хочу этим сказать, что человек должен стремиться к неудачам, чтобы получить вдохновение. Нет, просто человек должен переключать на литературу весь творческий подъем, рассчитанный на другое. И, переключаясь таким образом, человек, естественно, меньше оставляет энергии для других почтенных занятий. Злоупотребляя же этим, то есть отдавая слишком много творчеству, — человек естественно чувствует некоторую неудовлетворенность, но тут, как и во всем, надлежит найти какую-то среднюю линию.

Я хочу остановиться еще на вдохновении, ибо это есть чрезвычайно важное и, в сущности, единственное обстоятельство для писателя, для всей его работы. Техника помогает, техникой можно временно заполнить недостаток вдохновения или даже полное его отсутствие. Можно, наконец, не снижать своей квалификации, владея техникой. Но, не имея никогда и никакого вдохновения, писатель, конечно, не сможет достичь крупных успехов.

Но тут я должен сказать самое, по-моему, важное. Вдохновение не есть что-то необычайное, которое надо ожидать неизвестно откуда. Я повторяю: вдохновение есть физическое состояние, совершенно подвластное воле человека. Можно потерять вдохновение, с излишком пользуясь «благами жизни». Но можно его и приобрести. Можно его заранее «заказать», скажем, за месяц вперед.

Разговор о том, что Пушкин распутничал и вместе с тем имел огромное вдохновение, — не основателен. Пушкин не работал во время своих разгулов. Он работал главным образом, когда судьба его кидала в провинцию. И там всю силу своей личности, всю силу, которую он тратил на всякие утехи, он отдавал литературе.

Правда, другой пример — Гоголь. Гоголь потерял вдохновение, а вместе с тем жил больше чем просто. Но тут дело объясняется просто. Вдохновение можно потерять, и гораздо легче, чем от чего-либо другого, от переутомления. Гоголь работал, так сказать, «запоем», не давая никакого отдыха своей голове. И вначале эффект такой работы был просто изумителен.

В сущности говоря, за 6–7 лет Гоголь написал почти все, что мы знаем.

Вот тут скорее бы помогла некоторая доля, что ли, распутства, чем искусственное и насильное раздражение творческой энергии. За этим следуют болезни и полная потеря вдохновения.

Когда же пропадает вдохновение, писатель обращается к философии, к богоискательству, к разрешению разных проблем, — для всего этого требуется лишь ясность головы, но необязательна полная и гармоничная работа всего нашего организма.

И, пожалуй, самое важное для писателя — это сохранить ту свежесть нервной энергии, то физическое здоровье и равновесие, при которых только и бывает это превосходное и необходимейшее состояние для писателя — вдохновение.

Вот к этому состоянию, несмотря на неблагоприятные условия, я и стремлюсь и этого добиваюсь. Техника же помогает мне не выходить из строя в те моменты, когда я истратил свое вдохновение на свою жизнь.

На этом был закончен мой доклад.

Из целого ряда заданных мне потом вопросов приведу здесь наиболее любопытные — вместе с ответами на эти вопросы.


Вопрос. Какова техника дела записной книжки? Вы пишете на одной стороне и потом вы вырезываете?

Ответ. Я вижу, что вы меня не поняли. Вы думаете, что я из записной книжки беру слова, фразы и вклеиваю их в рассказ? Это не так.

В моей записной книжке три отдела. В одном отделе — слова. Я записываю те слова, которые мне показались интересными. Может быть, это — новые слова, может быть, они интересны по своей необычайности, может быть, это — жаргонные слова, или слова, которые употребляют рабочие в разговоре. Вот какие слова я записываю. Но это не значит, что я из них клею рассказ. Это значит, что когда я пишу рассказ и когда у меня не хватает своей силы, — тогда я прибегаю к записной книжке. И тут же на черновике своей рукописи я записываю те слова, которые могу вставить или для блеска, или чтобы усилить правдивость той жизни, о которой я хочу рассказать.

В другом отделе — фразы, поговорки, пословицы, в третьем — сюжеты для моих будущих рассказов.

Всем этим я пользуюсь, когда у меня не хватает собственного вдохновения.


Вопрос. Сильно ли вы переделываете свои рассказы?

Ответ. Я говорил вам: работа складывается двояко, те рассказы, которые я пишу с вдохновением, я отделываю мало. Тут вся работа делается подсознательно, — я одним жестом записываю рассказ, и он достаточно точен и правилен. Но в тех рассказах, которые я пишу искусственным путем, техническим навыком, — там я затрачиваю большую работу. Иногда маленький рассказ работается 4–5 дней. Рассказ же, написанный с вдохновением, обычно пишется 15–20 минут.


Вопрос. Как вы написали свою новую повесть «Сирень цветет»[82]? По вдохновению?

Ответ. Это большая повесть, больше двух печатных листов. Я не могу сказать, что она вся целиком была написана по вдохновению. В основном она написана в большом творческом подъеме. Но какие-то ее части написаны техникой.


Вопрос. При выборе сюжета вы используете газеты?

Ответ. Очень часто. 30–40 процентов сюжетов маленьких рассказов брались из газет, если не целиком, то отталкиваясь от какой-нибудь детали газетного сюжета.


Вопрос. Скажите, сколько лет потребовалось вам на приобретение техники, чтобы писать без вдохновения?

Ответ. Первые два-три года я работал, не владея никакой техникой, я старался писать в те моменты, когда мне хотелось писать, когда у меня была просто потребность писать. В такие моменты я писал без ошибок, не имея техники. В дальнейшем, в связи с такой работой, я кое-чему научился. Потом я чаще и чаще пробовал писать, когда мне и не хотелось, причем эта работа была наиболее для меня поучительна.


Вопрос. Вы сказали, что стараетесь писать так, чтобы примерно на одной высоте держать ваши рассказы. Как это понять?

Ответ. Бывает, что писатель написал прекрасную повесть, но наряду с этим у него есть совершенно отвратительный, неинтересный, бессодержательный рассказ. Это значит, что человек написал хорошую повесть, когда у него было вдохновение. А рассказ он написал, когда вдохновения не было, и вот без знания и техники у него и получилась посредственная вещь. А техника помогла бы и тут достигнуть приличного результата. Техникой лично я стараюсь достичь такого качества товара, какой выходит из-под пера при самом большом вдохновении. Но это, конечно, трудно. И для этого требуется большая работа.


Вопрос. Как обстоит дело у вас с черновиками, в которых имеются ваши рассказы, сохраняете ли вы их или возвращаетесь к ним, если имеется приблизительно одинаковый сюжет?

Ответ. Обычно бывает так: я написал рассказ в черновике. Во время переписки я исправляю, заменяю, отделываю, но чтобы я снова возвращался к черновикам — этого мне, конечно, не приходилось.


Вопрос. Какая главная задача лежит на писателе в наше время, особенно партийце?

Ответ. Я не берусь говорить об обязанностях, которые несет партиец. Но вообще перед писателем наших дней, по моему мнению, стоит такая задача: необходимо научиться писать так, чтобы возможно большее количество людей понимало его произведения. Необходимо массу заинтересовать литературой. А для этого нужно писать ясно, кратко и со всей возможной простотой.

Вот, на мой взгляд, основная задача, которая стоит перед современным писателем.

[Автобиография]

Я начал писать рассказы, когда мне было девять лет.

До 25 лет я писал изредка. Иной раз не писал годами. Но стремление к литературной работе было почти всегда.

Стало быть, я имел за плечами пятнадцатилетний опыт, когда после революции начал работать как профессионал.

Я сразу столкнулся с труднейшей задачей — писать для новой страны, для новых, еще неизвестных читателей.

Судя по письмам, которые я получал, многие думали, что я пишу с необычайной легкостью, просто так, как поет птица. Как Маяковский говорил: «Разжал уста и вот — пожалуйста»[83].

Это, конечно, было далеко не так.

Обычно, правда, я писал рассказы легко. Но по временам, когда я искал новую форму или новый жанр, — я сталкивался с необычайными трудностями. Такие, например, трудности мне пришлось одолеть в начале моей работы.

Первые мои литературные шаги после революции были ошибочны. Я начал писать большие рассказы в старой форме и старым, полустертым языком, на котором, правда, и посейчас еще иной раз дописывается большая литература.

Только через год, пожалуй, я понял ошибку и стал перестраиваться по всему фронту. Эта ошибка была естественна. Я родился в интеллигентной семье. Я не был, в сущности, новым человеком и новым писателем. И некоторая моя новизна в литературе была целиком моим изобретением.

Мне много пришлось поработать над языком. Весь синтаксис надо было круто менять, чтобы сделать литературную вещь простой и доступной новым читателям. Доказательством того, что я не ошибся, были очень высокие тиражи моих книг. Стало быть, язык, который я взял и который, на первых порах, казался критике смешным и нарочно исковерканным, был, в сущности, чрезвычайно простым и естественным.

Возможно, конечно, что в этом деле я несколько преувеличивал. Но искусство всегда преувеличение. Иначе получается фотография.

Работу над языком я продолжаю. Кое-что в дальнейшем уберу, кое-что приглажу. В общем, это будет одна из основных задач моей будущей работы.

О будущей своей работе говорить сейчас несколько затруднительно. У меня были большие сомнения, что именно сейчас нужно.

Я был отчасти сбит с толку кучей статей и статеек, которые чего только не требовали от писателя. Одни требовали, чтоб писатель писал, главным образом, о производстве, другие желали видеть писателя фельетонистом стенной газеты. Третьи говорили, что все «проклятые вопросы» уже решены или решаются руководящими органами и писатель должен истолковывать распоряжения правительства. Это, конечно, не так.

Роль писателя в социалистической стране именно такая же, какая она была и всегда. Писателю, в силу профессионального уменья думать и разбираться во всех вопросах, дана исключительная способность видеть многие вещи, которые могут ускользнуть от обычного взгляда.

Итак, будущую свою работу я мыслю, конечно, в прежнем плане — сатира, сатира, осмеивающая человеческие недостатки. Ведь сколько я мог заметить, все недочеты и неудачи, которые бывают в наши дни, упираются, главным образом, в недочеты человеческой натуры — в глупость, халатность, леность, эгоизм, корысть и преступность.

Сатирику хватит еще работы надолго.

Теперь несколько слов о моей личной жизни. Родился в Ленинграде (Петербурге) в 1895 году. В семье художника. Кончил гимназию. Учился два года в университете на юридическом факультете.

В 14 году пошел добровольцем на фронт. (Скорей из любопытства, чем из патриотических чувств.)

Был ранен и отравлен газами.

До 17 года был на фронте. С 17 по 19 год был секретарем суда, комендантом почт и телеграфа в Ленинграде, инструктором по кролиководству и куроводству в Смоленской губернии, телефонистом пограничной охраны в Стрельне и Кронштадте. В 19 году пошел добровольцем на фронт, хотя и был освобожден от воинской повинности по болезни сердца.

Пробыл в Красной Армии на Нарвском фронте шесть месяцев.

С 20 по 22 год переменил много профессий. Был агентом уголовного розыска, служил в милиции, был конторщиком, делопроизводителем и т. д. Изучил несколько ремесел — столярное, сапожное и пр.

С 20 года начал писать. С 22 работаю исключительно в литературе. Последние два года имел много общественной работы, по каковой причине и писал редко.

Автобиография

Родился в 1895 году (10 августа) в г. Полтаве. Отец — художник-передвижник. (Его картины имеются в Третьяковской галерее и в Суворовском музее.)

Отец — из потомственных дворян, украинец. Мать — русская.

Я окончил 8-ю гимназию в Петербурге (в 13 году) и продолжал учение в Петербургском университете (юридический факультет).

В 1915 году (закончив ускоренные военные курсы) ушел на фронт в чине прапорщика.

На фронте пробыл два года. Участвовал во многих боях, был ранен и отравлен газами. Имел четыре боевых ордена и чин штабс-капитана.

Годы 15–17 находился в должностях — полкового адъютанта, командира роты и батальона — 16-го гренадерского Мингрельского полка Кавказской дивизии. После Февральской революции служил в Петрограде в должности коменданта Главного почтамта и телеграфа и позже — в сентябре 17 года — был адъютантом архангельской дружины.

После Октября вернулся в Петроград и служил в пограничных войсках — в Стрельне и Кронштадте.

В сентябре 18 года перевелся из пограничного отряда в действующую армию и до весны 19 года пробыл на фронте в 1-м образцовом полку Деревенской бедноты (адъютантом полка).

В апреле 19 года был демобилизован по болезни сердца и снят с военного учета. С апреля 1919 года служил следователем в Уголовном надзоре (Лигово — Ораниенбаум).

В 1920 году поступил в Петроградский военный порт — делопроизводителем. И в этом же году занялся литературой.

В 1921 году вышла в свет первая книга моих рассказов (в издательстве «Эрато»).

За последующие двадцать лет было издано большое количество моих книг, перечислить которые я не в состоянии. Из больших работ могу только отметить: «Сентиментальные повести» (1923–1936), «Возвращенную молодость» (1933), «Голубую книгу» (1935) и «Исторические повести» («Черный принц», «Керенский», «Возмездие»).

В 1941 году (в начале Отечественной войны до октября) работал в ленинградских газетах, на радио и в журнале «Крокодил».

В октябре 41 был эвакуирован в Алма-Ату и там до весны 43 года работал в сценарной студии («Мосфильм»), написал сценарий («Солдатское счастье»), который был утвержден кинокомитетом и пущен в производство (43 года). (Сценарий этот напечатан в моем однотомнике 1946 года, Госиздат.)

В марте 1943 года я вернулся в Москву и работал членом редколлегии журнала «Крокодил».

Осенью 1943 года я напечатал в журнале «Октябрь» мою повесть «Перед восходом солнца», за которую подвергся резкой критике.

В 1944-46 годах работал для театров. Две мои комедии были поставлены в Ленинградском Драматическом театре. Одна из них («Парусиновый портфель») выдержала 200 представлений за 45–46 год.

В августе 1946 года (после постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград») я был исключен из ССП. За годы 46–52 я, главным образом, занимался переводческой работой. Было издано четыре книги в моем переводе: 1. М. Лассила, «За спичками», 2. М. Лассила, «Воскресший из мертвых», 3. Антти Тимонен, «От Карелии до Карпат», 4. М. Цагараев, «Повесть о колхозном плотнике Саго» (в издательствах Госиздат КФССР и «Советский писатель» — Москва).

В июне 1953 года я вновь принят в ССП.

В настоящее время работаю в сатирическом жанре — в журналах «Крокодил» и в «Огоньке». Кроме того, работаю для театра и пишу книгу рассказов.

5 июля 1953 г.

Как я пошел сражаться за Советскую власть

В 1917 году мне было двадцать лет.

Двадцать лет — это светлая юность, заря жизни. Однако я не чувствовал себя молодым и тем более юным. За плечами я уже и тогда нес тяжелый груз: два года войны, брошенный университет, ранение, удушливые газы.

К тому же выяснилось, что я не имел никакой профессии.

На юридический факультет университета мне не хотелось возвращаться. О литературе я тогда не помышлял. И поэтому стал подыскивать какое-нибудь занятие, созвучное моей душе.

Но, кроме военного дела, я ничего не знал и по этой причине поступил в пограничную охрану. В пограничном отряде Финляндского района я пробыл полгода в должности старшего телефониста.

Однако профессия телефониста меня не прельстила, и я подал рапорт об увольнении. Врачебная комиссия обнаружила у меня порок сердца. Я был уволен с военной службы и снят с воинского учета.

Признаюсь: я был доволен таким исходом, ибо после двухлетнего фронтового опыта считал войну варварским делом, пригодным, быть может, минувшим столетиям.

И вот я снова стал подыскивать подходящую работу.

В разгар моих поисков пришло письмецо от моей старшей сестры Елены. В то время она проживала в Смоленской губернии — в имении родителей ее мужа, погибшего на войне. Родители эти, устрашенные первым громом революции, отбыли в Смоленск, а сестра моя осталась в деревне, поступив конторщицей в только что организованный совхоз. В своем письме сестра звала меня приехать в этот совхоз на должность птицевода.

За двадцать лет моей жизни я присматривался к птицам только лишь за обеденным столом, но в ту пору мне показалось, что быть птицеводом в деревенской глуши — это именно то, к чему стремится моя душа.

В конце сентября 1918 года я поехал к сестре, прихватив с собой несколько тощих брошюр по птицеводству.

Совхоз был расположен в барском имении на Днепре. В обширном помещичьем доме помещалась контора, и там же, в высоких ободранных комнатах, обитали служащие и директор совхоза.

За три дня пути я прочитал брошюры по птицеводству и теперь жаждал на практике применить мои сомнительные знания. Однако оказалось, что даже и эти знания тут были как бы излишни. В совхозе всего было три десятка кур и несколько уток. Причем каждую неделю служащие совхоза получали на паек по полкуры взамен жиров и мясных продуктов. Вдобавок директор (как мне сказали) съедал не менее четырех кур в месяц.

Я подсчитал на бумаге общую убыль и с грустью увидел, что из всего моего птичьего богатства вскоре останется один птицевод, коего несомненно уволят как излишний балласт.

Сестра моя, желая отвлечь меня от горестных подсчетов, радостным тоном сообщила, что в ближайшее воскресенье мы с ней приглашены на обед к местной помещице Ольге Павловне, которая проживает сейчас в соседней деревне, где она снимает дом у мужика.

Увидев мое удивление, сестра, засмеявшись, сказала:

— Так ведь никто из здешних помещиков далеко не уехал от своих усадеб. Все они живут в крестьянских избах. Ожидают, что большевистский режим вот-вот рухнет.

Я ни разу в жизни не видел помещиков, и мне вдруг захотелось (хотя бы и с опозданием) взглянуть на эту категорию людей, отмененную новым строем. И поэтому в ближайшее воскресенье я охотно пошел с сестрой на обед.

По дороге в деревню мы встретили большую группу крестьян. Все они были в лаптях и нищенски одеты. Увидев нас, они остановились и, быстро содрав шапки, низко, почти в пояс поклонились нам.

Может быть, они приняли меня за какую-нибудь важную персону? Нет, сестра разуверила меня в этом. Она сказала, что здесь принято так здороваться с господами.

Возле деревни произошла еще одна встреча с крестьянами. Видимо, шла семья. Впереди шествовала девчоночка лет семи. За ней — родители. И рядом плелся старик, шаркая по пыли рваными валенками. Родители же и девчоночка были в лаптях и в каком-то тряпье.

Эта крестьянская семья поклонилась нам еще более подобострастно. Причем девчоночка замешкалась с поклоном и только после материнского шлепка низко склонила свою головенку.

Я подошел к крестьянам. И вдруг на их лицах явственно увидел смятение, робость и даже страх. Я сказал, что я всего лишь простой работник совхоза и не дело так раболепно кланяться мне только потому, что я ношу господский костюм.

Крестьяне понуро слушали меня. А старик, увидев, что я чем-то недоволен, торопливо сказал, приложившись губами к моей руке:

— Уж ты не гневайся, барин, на серых мужиков.

Я отшатнулся от старика. Крикнул:

— А вам, дедушка, совестно так поступать. Вот уже скоро год власть у рабочих и крестьян, а вы всё еще лижете руки!

Старик, надев шапку, ответил:

— Не спорю, убрали господ с ихней земли. Живут они нынче по нашим избам. Да только кто его знает, как оно дальше будет получаться.

С досадой и раздраженный я направился с сестрой к деревне. И вскоре мы с ней подошли к высоким воротам, недавно окрашенным.

Во дворе у жаровни стоял повар в белом переднике. Он жарил на сковородке цыплят. Какая-то челядь суетливо носилась с тарелками и подносами.

Черная лохматая собачонка с пышным голубым бантом лениво затявкала, когда мы с сестрой поднялись на крыльцо.

Большая горница крестьянской избы была по-господски убрана. Пахло духами и мятой. На стенах висели ковры. В углу — пианино красного дерева. На подоконниках и на полу в изобилии стояли горшки и кадушки с комнатными цветами.

Грузная хозяйка полулежала на диване с томиком Блока в руках. Рядом в кресле сидел облезлого вида господин с длинными повисшими усами. Он был в высоких русских сапогах, но в смокинге, в петлице которого красовалась белая астра.

Хозяйка с преувеличенной радостью встретила нас. Тотчас велено было подавать к столу.

За обедом меня расспрашивали о петроградских новостях. Однако досада моя все еще не прошла, и я отвечал вяло, неохотно. Облезлый господин, слушая меня, не постеснялся зевнуть. Не докушав цыпленка, он ленивой походочкой подошел к пианино и стал наигрывать мазурки Шопена.

Под негромкую музыку хозяйка принялась рассказывать нам о скором и неминуемом крахе большевиков. Ее сведения на этот счет были весьма обширные. Так, например, о сельском хозяйстве она, едко засмеявшись, сказала:

— Допустим, господа, взять хотя бы их последние новинки — совхозы. Уж на что, кажется, мужицкое дело! Но и оно не налаживается у них. Крестьяне не желают там работать. А без мужиков, господа, у них ничего не получится. Уж вы поверьте моему опыту.

После обеда мы сели играть в преферанс. Хозяйке везло, и она, открыв «десять червей», бурно воскликнула, возбужденная успехом и своими победоносными обеденными речами:

— Всю жизнь, господа, меня сопровождали удачи! И я уверена, что мне вскоре вернут мое имение!

Тасуя карты, она мечтательно заговорила:

— Вот вернут мою усадьбу... Я приглашу двух-трех жандармов и в их присутствии немного попорю тех мужиков, которые нынче работают на моей земле... И тогда все у меня пойдет по-старому...

— Только лишь попорете? — спросил облезлый помещик, приглаживая свои длинные усы. — Э, нет, добрейшая Ольга Павловна, порка в данном случае неубедительна! Нескольких мужиков (знаю кого) я своей властью попросту вздерну на деревьях моего сада. И поверьте мне — государство станет благодарить меня за то, что я утихомирю свой район.

Я бросил карты. Встал. И, запинаясь от волнения, сказал:

— Это подло и низко так говорить. И не менее подло, что вы довели своих крестьян до такого унизительного состояния. Но это, как вижу я, не мешает вам музицировать и нежно любить цветы, стихи и собак!

Хозяйка, растерявшись, надменно заахала. Помещик с длинными усами, сдержав ярость, сказал мне издевательским тоном:

— Да будет вам известно, ваше благородие, что я гуманнейший человек. Помимо того у меня высшее образование. Приняв в свое время усадьбу, я как родной отец подошел к мужикам. Постоянно предоставлял им работу на моих полях, платил им чуть ли не за каждый шаг. И что получил в ответ? Они же начали хамить мне, фамильярничать со мной. И я воочию увидел, что они еще не способны на высокие чувства. Наглядно убедился, что им нужна палка. И тогда, извините, ваше благородие, я резко изменил свою тактику...

Не дослушав помещика, я вышел из комнаты, буркнув в дверях: «Прощайте...»

Волнение душило меня. Я долго ходил по деревенской улице. Потом неожиданно зашел в какую-то избу.

Большая крестьянская семья, собравшись вокруг стола, хлебала какое-то варево из общей миски.

Нет, не бедность и нищета поразили меня в этой избе. Меня снова поразили поясные поклоны, смиренные опущенные взоры и раболепные слова.

Я обошел еще несколько изб. Всюду лежала чугунная тень прошлой жизни. Всюду еще таился страшный мир.

Что же в таком случае было раньше? недавно? Что же было всего шестьдесят лет назад — когда на базарах продавали крестьян?

Смутное представление у меня было в ту пору о Советской власти. Буржуазная печать в 1917 году на все голоса кричала, что большевики сметут с лица земли культуру и цивилизацию. Эта буржуазная пропаганда туманила некоторые головы молодежи моей среды и вызывала недоверие к новой власти.

И вот, шагая по деревенской улице, я вдруг отчетливо, но все же робко подумал: «Нет, это правильная власть, если она хочет уничтожить вековое рабство. Правильная власть для страны, где притаились господа, которые ждут не дождутся, чтобы снова надеть хомут на шею русского мужика».

Эти мысли несколько успокоили меня, и я вернулся домой. Сестра уже поджидала меня. Она не сердясь, но с усмешкой сказала:

— Теперь, Минька, вряд ли кто-нибудь пригласит тебя в гости. Правда, я им сказала, что ты нервный, контуженный. Но так и не смогла сменить их гнев на милость. Впрочем, наплевать на них. Мы будем играть в преферанс у одного моего знакомого агронома.

Я извинился перед сестрой за свою несдержанность и тут же сказал ей, что завтра с первым пароходом я уезжаю в Смоленск и оттуда в Петроград.

Сестра стала просить меня, чтобы я остался. Она сказала, что если я не захочу работать птицеводом, то она легко устроит меня счетоводом на базу. Однако я твердо решил уехать.

По приезде в Петроград я пошел в Главный штаб и подал заявление о моем желании вступить в Красную Армию.

Начальник штаба долго листал мои документы. И я ожидал, что он скажет мне что-нибудь о моем дворянском происхождении либо прочтет какое-нибудь поучение. Но он ничего не сказал. Он только спросил меня:

— А на какую должность вы рассчитываете? По вашим бумагам я вижу, что вы были на фронте адъютантом Мингрельского полка, а перед этим командовали ротой и батальоном.

Я ответил, что возьму любую должность, но мне не хотелось бы торчать в казармах, я предпочел бы действующую армию.

Начальник штаба сказал:

— На этих днях мы отправляем на фронт Первый Образцовый полк Деревенской Бедноты. Полк уже укомплектован, но там нет адъютанта. Если желаете, мы дадим вам это назначение.

Я согласился. Я порадовался, что вместе с деревенской беднотой буду сражаться против власти помещиков.

Через несколько дней вместе с полком я прибыл в Ямбург, чтобы занять позиции против белогвардейских отрядов Булак-Булаховича[84].

Эта подлинная история из моей жизни произошла сорок лет назад. И вот теперь, вспоминая столь давно минувшее, я совсем явственно вижу покорно склоненные головы крестьян, вижу их лапти и какие-то допотопные залатанные кафтаны из грубой домотканой материи.

Да, конечно, я и тогда слышал и знал, что крестьяне не всюду смиренно кланяются в пояс и не всюду и не всегда покорно склоняют свои головы. Иной раз они поджигают барские усадьбы и рассчитываются за свои беды и унижения.

Но то, что я увидел в тот год на Смоленщине, — это врезалось в мою память как страшный символ помещичьей власти.

Нет, молодому читателю сейчас даже трудно представить себе — в какой кабале и в какой темноте и бедности находились многие и многие наши крестьяне всего лишь сорок лет назад!

Об этом полезно напомнить тем забывчивым людям, которые иной раз брюзжат или чем-нибудь недовольны.

Загрузка...