СТАТЬИ

1. ИЗВЕСТНОСТЬ РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ {*}

(Письмо к издателю «Музеума»)

Приятно видеть, как наша литература мало-помалу знакомится с иностранцами. Карамзин переведен на трех языках, Кантемира читают с большею приятностию на французском, нежели в старой его одежде, а Державина, подражая нашим переводчикам романов, успели уже перепортить. Г. Борг, как я увидел из вашего журнала[1], намерен перевести все знаменитые стихотворения русских поэтов и с тем преимуществом перед прочими переводчиками, что он с особенною точностию удерживает красоты подлинника. Наконец, в скором времени покажется новая на немецком языке книга «О древней российской словесности»1, из которой присылаю вам три песни.

Для меня тем лестнее писать о ней, что я был свидетелем ее рождения, если можно сказать, принял ее из родительских рук. Автор сей книги, мой приятель и притом сотоварищ, воспитывался в России между русскими и знает так хорошо наш язык, что часто, одушевленный порывами или Державина, или Жуковского, принимается за перо и довольно приятно изъясняется стихами. Но писать к вам без всякого плана, следуя одной только охоте, значит в переводе наскучить вам до бесконечности исписанными листами, от чего сохрани меня боже и в прозе, и в стихах. Итак, скорее к берегу, к берегу!

Прочтите наперед содержание этой, может быть, для всякого русского любопытной книги. Сочинитель говорит о веселом характере великороссов, притом смешанном с какою-то заунывностию, которая непосредственно рождается при взгляде на снежные долины и голые рощи, почти три четверти года сетующие на жестокую природу. Оттого-то, продолжает он, дознано, что ни один из европейских народов не способнее русского к элегическим сочинениям. Следуя по времени, разбирает он песнь о Игоре, приводит из нее некоторые места, и, сказав замечание о ее переводе гг. Язвицкого и Палицына (или Попова), переходит к песням. Здесь распространяется о веке, которому можно бы было приписать их, разделяет их на песни элегические, заключающие в себе одни излияния чувства, и на песни балладические, рассказывающие чью-нибудь историю. Наконец, тою же самою мерою и как можно ближе переводит лучшие. В конце рассуждения говорит он о русских сказках, собранных г-м Ключеревым2, там о польском веке3, который оканчивает Кантемиром, с краткою его жизнию. Всего любопытнее приведу вам описание коня, переведенное тем же размером из известной сказки: «Начинается сказка от сивки, от бурки» и пр.

Wenn es rennet das Ross,

Es erzittert der Schoss

Der zermalmeten Erde,

Es fliegen voruber

Dem muthigen Pferde

Die Berg’ und die Thaler,

Es dampfen die Felder,

Es rauschen die Walder,

Und hinten mit Sausen,

Und hinten mit Brausen

Der Wind in die Ohren

Ihm heulet und pfeift[1].

Увидя, как примут его сочинение, он, может быть, напишет о новейших наших поэтах. Кто не пожелает успехов этому молодому человеку, одаренному способностями? Кто не подумает с удовольствием, что, может быть, за веком, прославленным нашим громким оружием, последует золотой век российской словесности?...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прошу вас, милостивый государь, уведомить в вашем журнале читателей о сей книге.

Барон Д.

2. НА КРИТИКУ «ГАЛАТЕИ»{*}

По природе и по образу мыслей моих я всегда был и буду равнодушен к похвалам и брани журнальных аристархов наших; никогда не сердился на их замечания, даже радовался, доставляя им случай написать одну или две лишние странички. Но, прочитав в 19-м № «Галатеи» критику на мои стихотворения, почел обязанностью заметить сочинителю ее всю неприличность его нападок на нравственное чувство уважения, которое я со всеми благомыслящими соотечественниками питаю к Пушкину, Баратынскому и Плетневу. П. А. Плетнев, отвлекаемый от муз другими полезными занятиями, реже двух первых являлся на литературном поприще, но всегда дарил читателей стихотворениями, исполненными чувства и гармонии. Прозаические статьи его отличаются правильностью языка и точностью мыслей и,— что у нас довольно редко,— тоном хорошего общества. С благородною гордостию радуюсь, что могу без лести хвалить друзей моих. В первых двух стихах ответа моего1 на ненапечатанное еще «Послание» ко мне П. А. Плетнева я как бы предвидел или предчувствовал критиков «Галатеи».

Б<арон> Дельвиг.

P. S. Признаюсь в моем невежестве: я не понимаю слова «художественность»2, так же как не постигаю и мысли, побудившей г. Раича превратить в балладу бессмертную поэму Тасса3. Впрочем, в угодность г. издателю «Галатеи» я советовал почтенному переводчику «Ромео и Юлии»4кинуть уже переведенные размером подлинника четыре действия сей трагедии и, не думая о верном передавании красот Шекспира, перевести снова сию трагедию мерою «Моих Пенатов»5.

3. «РАДУГА». ЛИТЕРАТУРНЫЙ И МУЗЫКАЛЬНЫЙ АЛЬМАНАХ НА 1830 ГОД. {*}

Изд. П. Араповым и Д. Новиковым. М., в тип. С. Селивановского.

Что такое альманахи в Германии, в их отечестве? Игрушки взрослых детей, подарки на новый год, книжки, которых главное достоинство состоит в картинках и в богатом издании. Хорошая статья прозаическая, стихотворение, носящее отпечаток таланта, не необходимость в подобном издании, а даже неожиданный подарок. Мы, русские, давно уже известны охотою подражать всему иноземному. И альманахи не ушли от замечательности нашей: мы ввели их в употребление, но, кажется, ранее, чем бы следовало. Впрочем, в этом случае наша поспешность не повредила, а принесла пользу. Пример редкий — объяснимся. Альманахи наши не блестят картинками по причине очевидной: мы не имеем еще художников, живописцев, отличных талантом и образованием, которые бы посвятили себя альманачной работе, и продажа альманахов, по незначительности своей, не позволяет издателям даже подумать об украшениях. Наши народные альманахи в сравнении с иностранными так же смешны, как изысканный наряд бедной девушки; нам вместе с нею осталась одна прелесть убора — опрятность, но увы, и сия добродетель нелегка у нас. Как же наши подарки на новые годы могут быть праздничными подарками? Они избрали себе удел лучший, тоже невольный: быть годовыми выставками литературных произведений. Большая часть наших писателей постоянно наделяет их образцами своих годовых занятий, а у некоторых и все труды трехсот шестидесяти пяти дней занимают в них две-три странички.

Наблюдателям хода русской словесности не многим чем удовлетворить свое любопытство в альманахе «Радуга». Исключив ученое рассуждение «О народных русских пословицах» И. М. Снегирева и две живые статьи — «Фомин понедельник»1 и «Визитные карточки»2, проза похвалиться ничем не может. Краковский же замок Н. А. Полевого страшит нас за его «Историю русского народа». Ужели в ней характеры героев наших будут выставлены в таком ложном свете и так карикатурно, как здесь им представлен Суворов? Что сказать о стихотворениях «Радуги»? Они решительно не выходят из мудрых пределов золотой посредственности,— все, даже стихи А. С. Пушкина и князя П. А. Вяземского. В отделении музыки (NB. чисто выгравированном) меломаны наши с удовольствием найдут новые произведения княгини З. А. Волконской, В. Е. Шольца, А. В. Всеволодского, князя В. С. Голицына, О. О. Геништы и А. Н. Верстовского и пожалеют, что цыганские песни не совсем верно выражают оригинальность очаровательного пения московских вакханок.

4. «ДИМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ». ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН. СОЧИНЕНИЕ ФАДДЕЯ БУЛГАРИНА. 4 ЧАСТИ. {*}

СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (В I ч. XXVIII — 302, во II—301, в III —362, в IV—517 стр. в 12-ю д. л.)
Статья 1.

В предисловии к «Димитрию Самозванцу» просвещенные читатели увидят причину, почему предмет, сам по себе богатый романическими происшествиями и необыкновенными характерами, лишился в романе г. Булгарина занимательности и живости. Автор пренебрег главную цель романиста, а заботился о второстепенных. «Желание мое,— говорит он,— представить Россию в начале XVII века в настоящем ее виде»1. Цель всех возможных романов должна состоять в живом изображении жизни человеческой, этой невольницы судеб, страстей и самонадеянности ума. Живописуя историческую картину, художник, разумеется, должен знать место, на коем действовали герои его, должен изучить черты лиц их, одежду и оружие их времени,— но это необходимое не есть еще главное, совершенно удовлетворяющее все требования искусства. Не поименованных кукол, одетых в мундиры и чинно расставленных между раскрашенными кулисами, желает видеть в картине любитель живописи; он ищет людей живых и мыслящих, и вследствие их жизни и мысли действующих; а место и одежда их должны только довершать очарование искусством обманутого воображения. То же самое желали бы мы найти и в романе г. Булгарина. Русские давно знакомы с действующими лицами оного. История нам сохранила их имена и деяния, их характеры и черты лиц; археологи раскрыли нам подробности их жизни домашней и общественной; обычаи, поверья, одежда и оружие того времени благодаря их изысканиям удовлетворят самого любопытного охотника до древностей. Актеры, следственно, готовы и одеты, даже мы знаем их способности: заставьте же их переиграть известную нам великую драму по возможности так же хорошо, как они представили ее в первый раз перед нашими предками.

Не говорите нам, что «автор здесь в стороне, а действуют исторические лица. Я никого не заставлял действовать и говорить по моему произволу» и пр. и «если кому не нравятся характеры, не моя вина». Автор не может быть в стороне: ему нет нужды самому выходить на сцену, как делывали греческие комики; но он обязан отвечать, что он не исказил ни одного исторического лица, что он всегда заставлял его говорить сообразно известной степени его ума и темперамента, что каждое движение тела его есть выражение невымолвленной мысли или еще не обнаруженного желания, а не произвол автора; и что все прибавления романиста не суть своенравные вымыслы, а ученые пополнения утраченных временем страниц из книги человеческих помыслов и деяний. В настоящей жизни, в людях, окружающих нас, мы можем не любить дурных характеров, остерегаться людей подозрительных, презирать глупых и злых, убегать вредных; но в романе виноват сочинитель, если характеры нам не нравятся, ибо от характеров романа требуется одной естественности. Кому бы пришло в голову сердиться на романиста за то, что он представил злодеев, известных в истории, злодеями? Мы еще более будем снисходительны к роману «Димитрий Самозванец»: мы извиним в нем повсюду выказывающееся пристрастное предпочтение народа польского перед русским. Нам ли, гордящимся веротерпимостию, открыть гонение противу не наших чувств и мыслей? Нам приятно видеть в г. Булгарине поляка, ставящего выше всего свою нацию; но чувство патриотизма заразительно, и мы бы еще с большим удовольствием прочли повесть о тех временах, сочиненную писателем русским.

Итак, мы не требуем невозможного, но просим должного. Мы желали бы, чтоб автор, не принимаясь еще за перо, обдумал хорошенько свой предмет, измерил свои силы. Тогда бы роман его имел интерес романа и не походил на скучный, беспорядочный сбор богатых материялов, перемешанных с вымыслами ненужными, часто оскорбляющими чувство приличия. История не пощадила Димитрия Самозванца; его пороки и безрассудность выставлены ею не в полусвете: зачем же ужасную память о нем обременять еще клеветою? Где, в каких тайных летописях найдено, что он был шпионом у Сапеги (см. I часть)? Какое чисто литературное намерение заставило автора наделить его сим незаслуженным званием? Сколько убийств, напоминающих дела Стеньки Разина (в особенности утопление Калерии), взведено на него понапрасну! Сколько страниц посвящено сухим, неуместным выпискам о богатстве Годунова, чтобы заставить бедного Самозванца пересказать слова Лудовика XVIII о Наполеоне: «Да, он был хороший мой казначей» (ч. IV)! Борис Годунов и Василий Шуйский, два лица, блистающие в истории нашей необыкновенным, гибким умом и редким искусством жить с людьми различных свойств, ускользнули совершенно от наблюдательности автора. Первый, как дитя, перед всеми проговаривается, что он злодей, и как дурной актер, не знает, что делать с собою, высказывая им затверженную роль. Он некстати то встает со стула, то опять садится, подымает голову, опускает ее на грудь и мечет туда и сюда руки. А второй едва обрисован: это призрак, это лицо без образа.

Роман до излишества наполнен историческими именами; выдержанных же характеров нет ни одного. Автор сам, как видно, чувствовал, что по событиям, им описанным, не узнаешь духа того времени, и впадал поминутно в ошибку прежних романистов, справедливо указанную Валтером Скоттом: он перерывает ход действия вводными, всегда скучными рассказами. Что же касается до сцен народных, они незанимательны по его собственной воле, для нас остающейся доселе загадкою. Выписываем из предисловия собственные слова его: «Просторечие старался я изобразить простомыслием 2 и низким тоном речи, а не грубыми поговорками».

Высказав первые впечатления, родившиеся в нас при чтении романа сего, предоставляем себе в следующих статьях полнее развить наши мнения и подробнее поговорить о сей книге3, которая, без сомнения, найдет много читателей и, следственно, должна иметь некоторое влияние и на литературу нашу.

В заключение скажем еще одно замечание. Язык в романе «Димитрий Самозванец» чист и почти везде правилен; но в произведении сем нет слога, этой характеристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечувствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию таланта.

5{*}

В третьем нумере «Московского Вестника» на нынешний год мы прочли следующее замечание: «В предисловии к переводу „Илиады”, которым подарил русскую словесность г. Гнедич, говорится об опытах гекзаметрами Жуковского и Дельвига,— и ни слова о гекзаметрах Мерзлякова, который прежде всех в наше время ввел эту меру. Не понимаем, что значит такое упущение и в следующем нумере предложим документы в подтверждение истины наших слов, в пособие будущему историку русской словесности». Странно, подумали мы, обвинять Гнедича в проступке, им не сделанном! В предисловии к «Илиаде» не говорится, кто у нас первый по возобновлении начал слагать гекзаметры, а именуются два писателя, которых стихи нравятся переводчику Гомера. Можно не разделять с человеком образа мыслей, даже охуждать вкус его; но требовать, чтобы он чувствовал, как мы, или, еще более, укорять его, как сделано в «Московском вестнике», зачем он не говорит, чего мы желаем, — несправедливо. Тем не менее ожидали мы четвертого нумера сего журнала, надеясь найти в нем, для поверки нашего мнения о трудах г. Мерзлякова, исчисление его гекзаметрических пьес и хотя поверхностное суждение об оных. Ожидали с любопытством, потому что знали из числа их только две-три небрежные попытки в переводах с древних и читали в трудах Московского общества любителей словесности его мнение1, что гекзаметр у нас существовать не может, ибо русский язык не певучий. Наконец желанный нумер вышел и в длинной, ученической диссертации о старике Гомере мы прочли: «...что честь торжественного введения гекзаметра в святилище русской словесности составляет одну из многочисленных заслуг почтенного профессора и поэта, подарившего нас прекрасным переводом из „Одиссеи” и некоторыми оригинальными стихотворениями в гекзаметрах, задолго до появления первых отрывков из настоящего преложения „Илиады”»2. Признаемся, к стыду нашему, мы не знаем ни одного оригинального гекзаметрического стихотворения г. Мерзлякова; на перевод же «Одиссеи» ссылаться нельзя, хотя при первом издании его3 и было сказано, что он переведен размером подлинника. Всякий, умеющий скандовать стих, увидит, что помянутый отрывок переведен не древними гекзаметрами, а неровными амфибрахиями: то шестистопными, то пятистопными и даже есть один стих четырехстопный. Так неотчетливо привыкли и осуждать и хвалить в наших журналах. Так, в Московском же Вестнике прошлого года укоряли барона Дельвига4, зачем он иногда в пятой стопе гекзаметра заменяет дактиль хореем. Барон Дельвиг виноват в этом только тем, что, не зная правил своего критика, следовал примеру Гомера, Виргилия, Горация, Фосса и правилам, изложенным Германом и Другими европейскими учеными. Обратимся к переводам г. Мерзлякова. Гекзаметрами он переложил: из «Илиады» начало песни VII-й, единоборство Аякса и Гектора; из Каллимаха «Гимн Аполлону»; из идиллий Мосха: «Европа»; из Овидиевых превращений: «Дафна» и «Пирам и Тизбе». Если произведения каждого искусства в начале должны носить на себе печать несовершенства, то сии пьесы имеют неотъемлемое право на первородство. В них напрасно вы будете искать важной и верной гармонии Гомера, роскошного благозвучия Мосха и до изысканности щеголеватых стихов Овидия: в них вы заметите одно намерение кое-как высказать нечистым прозаическим языком поэзию подлинника. Словом, если г. Гнедич и знал о сих опытах, то умолчал о них по причинам понятным. Он первый из русских переводчиков с древних чувствовал все достоинство своего подлинника и все неприличие шутить над искусством и своими читателями.

6. «ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА РУССКОГО ПОСЕЛЯНИНА». СЕЛЬСКАЯ ПОЭМА ФЕДОРА СЛЕПУШКИНА. {*}

СПб., в тип. Департ. внешней торговли, 1830. (С литографированною картинкой. 80 стр. в 8-ю д. л.)

Иностранцы удивляются азиатской щедрости наших журналов на похвалы, а мы приписываем эту неумеренность азиатской лености нашей читать и думать. Многие, никогда не следовавшие за текущею словесностию, вдруг обязываются говорить о каждой вновь выходящей книге и, не имея охоты читать, не привыкнув при чтении мыслить, прибегают к легкому способу отделываться от читателей: к риторическим похвалам или к брани, по которой видно только, что рецензент сердит на сочинителя. Вот почему грозные определения наших Аристархов не сходствуют с общим мнением рассуждающей публики, а ими раздаваемые лавры и благодарность от лица всего человечества1 — обидны истинному таланту.

Подобной похвалою обезображено и предисловие2 к «сельской поэме» Ф. Слепушкина. К ней ничего не прибавишь, говоря о Виргилии или Томсоне, и по ней не узнаешь, чем крестьянин Слепушкин обратил на себя внимание, кроме своего положения. По нашему мнению, стихотворения его3 приятнее многих поэм и элегий молодых наших поэтов, которые вместо мыслей и поэзии ищут одних звуков, напоминающих гармонию стихов Пушкина и Баратынского, и тем счастливо походят на снегирей, высвистывающих песню о Мальбруге. Стихи в «Сельской поэме», не отличаясь ни отделкою, показывающею знатока в искусстве, ни возвышенностию поэтических мыслей, привлекают читателей правдою описаний. В ней все предметы не по слуху знакомы нашему певцу-поселянину: в ней воспел он свой быт, скромный, но счастливый.

В оправдание нашего мнения помещаем здесь его стихотворение.

ЯРМАРКА

Настало утро золотое,

Зарница в небе чуть блестит;

Светает небо голубое,

И ранний соловей свистит,

Поют везде пернатых хоры!

Лучи льет солнце от небес,

Поля воскресли, холмы, горы,

Луга, сады и дикий лес;

Струи меж камнями играют,

Под ивами на ручейке

Своим журчаньем привлекают!

Там отдается вдалеке

Звон тихий старого погоста,

Тут почта резвая летит

С крутого берега вдоль моста,

Лишь по дороге пыль клубит!

Вот потянулися рядами

Обозы с сельскими трудами

На хлебной ярмарки базар;

В обгон в колясках и рыдванах

Мчат кони статные бояр!

Купцы, посадские в кафтанах,

В цветных халатах дорогих

Несутся вихрем на лихих!

Как бы на пир веселый к другу,

Со всех сторон толпы гостей,

По берегу, воде и лугу

Шумят, как стадо лебедей.

И вот все съехались, собрались,

Товары в лавках разобрались:

Там белоснежный коленкор,

Там легкий разноцветный флер;

Там лоснятся атласом ленты,

Сверкают с гасом позументы,

Парчи узорчатые, штоф

И ситцы модных всех цветов,

Платки с широкими каймами

Лежат открытыми кусками

В подряд уборно на виду,

Как будто бы цветы в саду,

Гостей красою привлекают.

Там грани хрусталей сверкают,

Златистый расписной фарфор,

Там манит запахом помада,

Прохожих привлекает взор.

А тут для сельского наряда

Кумач, китайки и платки,

Для молодцов там кушаки,

А для красавиц позументы,

Цветистый бисер, в косы ленты;

Для ходоков тут сапоги,

Для ездоков шлеи, дуги;

Для малых деточек потехи,

В палатках пряники, орехи,

Для едоков воз калачей,

По вечкам разные товары;

Шумят со сбитнем самовары,

Проворный сбитенщик гостей

Шутливой лаской закликает.

А под горой, как вихрь, летает

Цыган на жеребце гнедом,

Крутит коня пред табуном!

То тихой рысью, ровным скоком,

И, замечая зорким оком,

Охотника он ловит взгляд.

К нему подъехал: «здравствуй, сват!

Давай, родной, скорее руку,—

Купи удалого гнедка! —

Иль променяй на воронка,

А за меня тебе порука

Весь табор коренных цыган,

Греха боюсь навесть обман!

Гнедко мой хоть куда годится —

В тяжелый воз, и прокатиться;

Как статен и красив собой!

Весна шестая как родился,

Недавно кол во рту пробился,

И шерсть полюбит домовой.

Не дай бог видеть мне кибитки

Когда я лгу! — готовы литки».

Высокий на лугу шатер,

Как башня гордая, белеет;

На нем орел, внизу, как бор,

По крыльям елка зеленеет.

Веселье там у поселян,

За пенным по траве кругами

Сидят рядком друзья с друзьями,

С продажей меду и семян,

Любя друг друга, поздравляют,

Почокиваясь, дружно пьют,

В прохладе песенки поют

И в звонкие рожки играют;

В кругу отвага молодца

Вприсядку пляшет голубца.

По ярмарке, как рой шумливый,

Гуляет весело народ;

Тут ряд идет вельмож, господ;

Забавен разговор шутливый,

И смех летает с их толпой.

А вслед посадские гурьбой,

Купцов подруги молодые,

На них наметки золотые,

Кокошник жемчугом увит,

Яснеют по челу подзоры,

На штофных ферязях уборы,

Широкий гас как жар горит!

Селяне мирные с женами

Счастливо сбыли дар гумна,

Душа их радости полна,

Идут, уговорясь с друзьями,

В ряды к знакомому купцу.

Купить жене кумач, отцу

Кушак, китаечник родимой,

А бисеру сестре любимой,

По шляпе добрым сыновьям,

По ленте в косы дочерям,

Малютке поясок шелковый,

Радивой бабушке — камки

На подзатыльник лоскут новый.

Купили,— бережно в мешки

Свои обновы уложили

И, нагулявшись, покатили

Селяне мирные к домам.

Вот шум на ярмарке стихает,

И реже стало по рядам,

Уже на небе вечеряет,

Едва мерцает солнца свет,

Ночь темная за ним идет,

Умолкло все, и пусто стало,

И ярмарки как не бывало!

Свет нас забавами манит,

И суета наш ум кружит;

Пестреет мир перед глазами,

Все жизнию кипит пред нами,

Но эта ярмарка минет,

Всему простор — и следа нет.

Ф. Слепушкин 19 января 1830 г

7. «НИЩИЙ». СОЧИНЕНИЕ А. ПОДОЛИНСКОГО. {*}

СПб., в тип. X. Гинца, 1830. (45 стр. в 8-ю д. л.)

Певец «Нищего» познакомился с читающею публикою нашей в 1827 году, выдав маленькую поэму «Див и Пери». Счастливо выбранный предмет, стихи, всегда благозвучные, хотя не везде точные, и в целом хорошее направление молодого таланта обрадовали истинных любителей русской словесности. Поэма «Див и Пери», сама собою не образцовое произведение, сделалась драгоценною книжкою по надеждам, какие подавал ее сочинитель. Удовольствие судей благомыслящих откликнулось шумною радостью в наших журналах, как едва слышное одобрение театральных знатоков подхватывается громкими плесками амфитеатра. Один московский журналист1 даже вызвался благодарить молодого поэта от лица всего человечества. Поступок, у нас неудивительный. Упорное молчание людей, которые, по своему образованию и уму, должны б были говорить в полезное услышание наше, оставляет литературных демагогов в счастливой самоуверенности, что они говорят по общему призванию и от лица всех мыслящих. Потому-то в их судейских определениях заметите много повелительного и ничего убедительного! Пожалеем, если неотчетливая похвала их имела вредное действие на молодый талант нашего поэта вторая поэма его «Борский» обрадовала только журналистов, из коих один объявил2, что теперь должно учиться стихи писать у г. Подолинского, а не у Жуковского и Пушкина. Стихи в «Борском», как и в «Див и Пери», благозвучны, но язык еще более небрежен, а план его, как известно читателям, склеен из неискусных подражаний двум-трем поэмам любимых наших поэтов и закончен катастрофой собственной выдумки, годной разве для модных французских пародий3, какова «Le lendemain du dernier jour d’un condamne» [1]

Благозвучные стихи без мыслей обнаруживают не талант поэтический, а хорошо устроенный орган слуха. Гармония стихов Виргилия, Расина, Шиллера, Жуковского и Пушкина есть, так сказать, тело, в котором рождаются поэтические чувства и мысли. Как женская красота вполне выразилась в формах Венеры Медицинской, так у истинных поэтов каждая мысль и каждое чувство облекаются в единый, им свойственный гармонический образ. Сия-то связь очаровательности звуков с истиною вдохновений всегда будет услаждением и славою человечества; она врезала в памяти великого Лейбница двенадцать песней «Энеиды»; плененный ими, он говаривал: «Если бы Виргилий наименовал меня только в одном стихе «Энеиды», я бы почел себя счастливейшим человеком и пренебрег бы всякою другою известностью».

Подобное благозвучие предвещала нам, как заря прекрасного дня, поэма «Див и Пери», и, к сожалению, надежды наши не сбылись по прочтении «Нищего». В нем напрасно вы будете искать поэтического вымысла, в нем нет во многих местах (не говорю о грамматике) даже смысла. Это что-то похожее на часовой будильник, но хуже: ибо будильник имеет цель, он звенит, чтобы разбудить в назначенное время спящего человека. В подтверждение нашего мнения расскажем содержание сего сочинения:

Бедный итальянец, уже в преклонных летах оставивший Италию, тоскует по родине, жалуется, что она далеко и, как ребенок, не умея назвать собственным именем, описывает ее частными картинами, более изображающими Швейцарию, чем Италию:

Еще я помню: горы там,

Снега и льдины по горам,

Они блестят венцом златым

Под небом вечно голубым;

Долин и нега, и краса,

Роскошно зыблются леса

И брызжет искрами залив

У корней миртов и олив;

Там ряд священных мне могил

Широко явор осенил —

И, может быть в его тени

И я бы мирно кончил дни…

Я?… Нет! ничтожные мечты!..

Ему запрещено возвращение в отчизну, и он оттого хотел бы разлюбить ее.

Но как по вольности, о ней

Тоска живет в груди моей

Отчего же страдает он? — От любви, и вот каким образом:

Однажды праздником весны —

Храня обычай старины —

Плясал под сению дерев

Круг резвых юношей и дев,

И между них была она,

Моя Аньола!

Утомлена, ко мне на грудь

Она поникла; я дохнуть

Не смел…

И вдруг руки моей слегка

Коснулась жаркая рука,—

Я вспыхнул — к пламенным устам

Прижал ее — не помнил сам,

Что делал я, кипела кровь —

И я ей высказал любовь.

Аньола, удивленная, как и читатели, нежданным и неуместным признанием в любви,

Прочь пошла, не оглянулась.

Нищий из этого заключил, что она его не любит; ему показалось,

Что жизнь пучина слез и бед,

Любовь — огонь, а счастья нет.

И он, скрыв в душе любовь свою,

Бежал всего — родных, друзей,

И часто в сумраке ночей,

Тревоги полный, чуждый сну,

Один всходил на крутизну

и бессмысленно рыдал. Однажды ночью (на юге долго ночь тепла, замечает поэт) застает он над водопадом Аньолу и не одну; слышит, как она целуется, видит, как

Приникнув к ней, рука с рукой,

Ее ласкал соперник —

и сталкивает этого счастливца со скалы, то есть исполняет на деле ревнивое мечтание Алека, прекрасно высказанное Пушкиным:

…Когда б над бездной моря

Нашел я спящего врага,

Клянусь, и тут моя нога

Не пощадила бы злодея:

Я в волны моря, не бледнея,

И беззащитного б толкнул,

Внезапный ужас пробужденья

Свирепым смехом упрекнул,

И долго мне его паденья

Смешон и сладок был бы гул.

(«Цыганы»)

Незнакомец сброшен со скалы, Аньола бог знает куда скрылась, даже не вскрикнув от испуга, а герой поэмы услышал голос несчастного и узнал по нем родного брата. Невольное братоубийство подействовало не на сердце его, а на голову. Не знаем, было ли такое намерение у автора; судим по исполнению. Нищий помешался, и с этого несчастного мига все, что ни рассказывает он в остальной части поэмы,— или без смысла, или без цели. Чем бы кинуться к несчастному брату на помощь, или, если это напрасно, постараться, по крайней мере, пока жив он, вымолить у него прощение, он преспокойно проговорил следующее непонятное заклинание и упал в обморок:

Если б гром

С небес разгневанных упал,

И под развалинами скал

Братоубийцу он погреб,—

Чтоб бездна приняла, как гроб,

Мою главу… чтоб в судный день

Моя испуганная тень

Укрылась в сумраке земли,—

Чтоб мне на сердце налегли

Громады гор,— но гром молчал!

Пришед в себя и пропев целую идиллию о красоте утра, насилу воспоминает он о своем поступке и то сомневается, но

Беглый взгляд

Случайно пал на водопад,

И что же? — брата епанча,

У ската горного ключа

Полой вцепившись о гранит,

По ветру вьется и шумит!

Из остальных слов Нищего понять можно, что он был посажен в тюрьму, что его навещала мать (которую, будто бы, тихонько и за деньги к нему впускали, как к важному государственному преступнику), что она и Аньола умерли и что судьи позабыли его в тюрьме, где он просидел бы до конца жизни, если бы Наполеон, завоевав Италию, не велел освободить заключенных. На воле совесть его не мучила, нет,— первое чувство, родившееся в нем, была любовь! и его тревожила только одна мечта, что он сирота! Однако ж он посетил могилы матери, Аньолы и убитого им брата и на них увидел чудеса: кусты живых роз с нездешним запахом и кипарис, пахнущий розами. Тут же (не знаем, сон ли это был) явились ему три знакомые тени и приказали навсегда удалиться из Италии. Он их послушался, пришел в Россию, и здесь беспокоят его мысли странные, из коих одну пускай он сам перескажет:

Убог и сир,

Я обхожу печальный мир.

Порою тучные поля

Объемлю жадным взором я

И мыслю если б хоть одно

Здесь было и мое зерно.

8{*}

В 39-м № «Северной пчелы» помещено окончание статьи о VII главе «Онегина», в которой между прочим прочли мы, будто бы Пушкин, описывая Москву, «взял обильную дань из «Горя от ума» и, просим не прогневаться, из другой известной книги», Седьмая глава «Евгения Онегина» лучше всех защитников отвечает за себя своими красотами, и никто, кроме «Северной пчелы», не найдет в описании Москвы заимствований из «Горя от ума». И Грибоедов, и Пушкин писали свои картины с одного предмета: неминуемо и у того, и у другого должны встречаться черты сходные. Но из какой, просим не прогневаться, другой известной книги Пушкин что-то похитил? Не называет ли «Северная пчела» известною книгою «Ивана Выжигина», где находится странное разделение московского общества на классы, в числе коих один составлен из архивных юношей?1 Кажется, что так, и мы также обвиним Пушкина, хотя, по какой-то игре случая, его описание Москвы было написано прежде «Ивана Выжигина» и напечатано в «Северной пчеле» почти за год до появления сего романа2. Обвиним Пушкина и в другом, еще важнейшем похищении: он многое заимствовал из романа «Димитрий Самозванец»3 и сими хищениями удачно, с искусством, ему свойственным, украсил свою историческую трагедию «Борис Годунов», хотя тоже, по странному стечению обстоятельств, им написанную за пять лет до рождения исторического романа г. Булгарина.

9{*}

В Познани печатается новое полное собрание польских поэтов. Мы видели образчик сего издания, предпринятого графом Эдуардом Рачинским, и спешим разделить наше удовольствие с русскими библиоманами. Формат in-folio, бумага веленевая, необыкновенной доброты, буквы, напоминающие лучшие издания Фирмена Дидота,— словом, вся роскошь типографическая употреблена на украшение памятника, воздвигаемого просвещенною благодарностию бессмертным певцам, сим благовестителям высоких мыслей, глубоких чувств и славы народной. Вчуже радуемся прекрасному подвигу и предвидим в далеком будущем и у нас наступление поры таковых предприятий. Пока еще наших образцовых писателей ждет участь незавидная. По правилам ценсурного устава, нам дарованного мудрым правительством, сочинения каждого писателя через двадцать пять лет после его смерти делаются собственностию народною. Все могут издавать их. Кто же первый у нас воспользуется сим правом? Невежественное корыстолюбие. Это нам уже и доказало дурное издание Фон-Визина1, издание, о котором было говорено в библиографии 1-го № «Литературной газеты». Творения князя Кантемира, Ломоносова, Богдановича, Хемницера, Державина и проч. попадут сперва в руки деятельных издателей русских песень, сонников и украсятся теми же художниками и биографами, которые так несчастливо трудились над жизнеописаниями русских военачальников, прославивших свое имя в незабвенный 1812-й год.

10. БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН. СОЧИНЕНИЕ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА. {*}

Издание третие. СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1830. (46 стр. в 8-ю д. л.)

«Бахчисарайский фонтан», сочинение А. С. Пушкина, напечатан уже третьим тиснением: формат один с мелкими стихотворениями того же автора, вышедшими в двух частях в С.-Петербурге (1829). Издатели не поместили прежнего предисловия1, теперь уже не необходимого, но в свое время возбудившего жаркие споры. В нем князь П. А. Вяземский первый выказал всю смешную сторону так называемых у нас классиков, первый поднял знамя умной и благомыслящей критики. В замен сей убыли прибавлен к выписке из занимательного «Путешествия по Тавриде» И. М. Муравьева-Апостола отрывок письма самого сочинителя к Д ***, в котором читатели увидят, как часто первые впечатления, прозаически скользя по душе, нечаянно после разгораются в ней огнем вдохновения и созревают до высокой поэзии.— Мы читали и перечитывали и в третьем издании «Бахчисарайский фонтан». Человек, не лишенный чувства изящного, не устанет читать подобные сочинения, как охотник до жемчугу пересматривать богатое ожерелье. В каждый новый раз удовольствие усугубляется, потому что все более и более убеждаешься в неподдельной красоте своей драгоценности. Пушкин в сей поэме достиг до неподражаемой зрелости искусства в поэзии выражений, а в сцене Заремы с Марией уже ясно обнаружил истинное драматическое дарование, с большим блеском впоследствии развившееся в трагедии «Борис Годунов» и в исторической поэме «Полтава».

11. «ПОДСНЕЖНИК НА 1830 ГОД». {*}

СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1830. (В 16-ю д. л. 177 стр.)
СТИХОТВОРЕНИЯ ТРИЛУННОГО. АЛЬМАНАХ НА 1830 ГОД. ДВЕ ЧАСТИ.
СПб., в тип. К. Крайя, 1830. (В 16-ю д. л., в 1-й ч.— 112, во 2-й ч.— 111 стр.)
«ВЕСЕННИЕ ЦВЕТЫ, ПОДАРОК ДЛЯ СВЕТЛОГО ПРАЗДНИКА НА 1830 ГОД».
М., в тип. Н. Степанова, при имп. Театре, 1830. (В 16-ю д. л. 155 и 10 стр.)

Подснежник», в прошлом году изданный к святой неделе несколькими писателями, хорошо знакомыми русским читателям, имел нынешний год трех последователей. В числе их один явился с его именем1, но только с именем, ибо он, исключая прекрасную эпиграмму Пушкина2 и две-три порядочные пьесы других сочинителей, далеко отстал от своего соименника во всем, даже в красивости и чистоте издания. — Некто, человек с талантом, скрывающийся под прозванием Трилунного, выдал альманах, заключающий в себе собрание стихотворений самого издателя (новость у нас, но бывалое в Германии!). Ежели сочинитель оных молодой человек, то мы примем смелость из доброжелательства к юному таланту, подающему благие надежды, попросить его: продолжать много писать, но не торопиться печатать. Не громкие рукоплескания учтивых знакомых, но время, благотворно охлаждающее родительское пристрастие авторов к их произведениям, и строгий, всегда полезный суд беспристрастных друзей вспомоществуют хорошему созрению дарований поэтических. Пример Пушкина может быть убедителен. Несмотря на живое, нетерпеливое ожидание многочисленных любителей его поэзии, он ни одного значительного стихотворения не печатает, пока оно не полежит в его портфеле три или четыре года.

«Весенние цветы» напечатаны в изъявление благодарности князю Николаю Борисовичу Юсупову, облагодетельствовавшему издателя оных. Подвиг похвальный и благородный!

12{*}

<Не то беда, что ты поляк:

Костюшко лях, Мицкевич лях!

Пожалуй, будь себе татарин,—

И тут не вижу я стыда;

Будь жид — и это не беда;

Беда, что ты Видок Фиглярин.>

Сия эпиграмма напечатана в 17 № «Сына отечества и Северного архива» при следующих словах: «Желая угодить нашим противникам и читателям и сберечь сие драгоценное произведение от искажения при переписке, печатаем оное». К сожалению, доброе намерение их не исполнилось. До них дошла эпиграмма известного поэта нашего уже искаженною до пасквиля. Вместо Видока Фиглярина, имени выдуманного, поставлены имя и фамилия г-на Булгарина, что, как читатели наши видят, нет в настоящем списке и быть не может. Эпиграммы пишутся не на лицо, а на слабости, странности и пороки людские. Это зеркало истины, в котором Мидас может видеть свои ослиные уши потому только, что он их имеет в самом деле.

13. ОПЫТ ПЕРЕВОДА ГОРАЦИЕВЫХ ОД В. ОРЛОВА. {*}

СПб., в тип. Экспедиции заготовления государственных бумаг, 1830. (178 стр. в 8-ю д. л.)

Многие лирические поэты наши подражали Горацию, некоторые переводили его. Державин и Капнист лучше всех постигли философическую поэзию певца Августа и Мецената. Они заставили его русским преподавать свои легкие правила жить и наслаждаться жизнию так же хорошо, как прежде он преподавал их римлянам. Словом, они брали только основу од его и писали прекрасные, оригинальные стихотворения. И. И. Дмитриев и В. А. Жуковский более их держались подлинника и подарили нас двумя-тремя его одами, ознаменованными преимущественно печатью их гения. Поповский и Тучков издали по переводу почти всех лирических стихотворений Горация. Волков, Востоков, Мерзляков, Милонов, Филимонов, Вердеревский и другие в разные времена и с разными успехами печатали свои переводы из Горация в повременных русских изданиях. Три первые ближе держались к оригиналу: несколько од их еще долго останутся у нас образчиками верных и хороших переводов; прочие, выдавая мысли своего поэта, не заботились об удержании образа, в котором они у него одушевлялись. Таков и объявляемый нами перевод. Мы видим талант поэтический в опытах г-на Орлова, но, читая его хорошие, гладкие стихи, не получаем ясного понятия о Горации. Желательно было бы иметь или подобный том собственных произведений г-на Орлова, или перевод Горация сколь возможно близкий, при чтении которого забывали бы о переводчике.

14. «ЯГУБ СКУПАЛОВ, ИЛИ ИСПРАВЛЕННЫЙ МУЖ». НРАВСТВЕННО-САТИРИЧЕСКИЙ РОМАН СОВРЕМЕННЫХ НРАВОВ. В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ. {*}

М., в тип. С. Селивановского, 1830. (В 12-ю д. л., в 1-й ч. VIII, 146, во 2-й ч. 146, в 3-й ч. 123, в 4-й ч. 127 стр.)

Издатель «Литературной газеты» получил возражение на рецензию романа1 «Ягуб Скупалов», помещенную в 6-м № «Московского телеграфа» сего года. С сожалением он увидел, что антикритик, без сомнения, приученный к беспрерывным и личным враждам прочих русских журналистов, и его полагает найти с легко раздражаемым самолюбием, заставляющим нас часто, назло своих мечтательных соперников, а более назло здравого смысла, называть белое черным, черное белым. Рассудительные читатели «Литературной газеты» с первого и по нынешний номер, вероятно, не видали пристрастия в ее суждениях. Так и ныне мы не можем не согласиться с рецензентом «Московского телеграфа». Роман «Ягуб Скупалов» — не нравственный, не сатирический и не верно описывающий современные нравы,— а просто дурной, едва ли не худший из всех дурных русских романов, начиная с «Несчастного Никанора» и до «Ивана Выжигина» включительно.

Защитник «Ягуба Скупалова» старается доказать, что он был написан прежде романов Нарежного и романа «Иван Выжигин». Если бы это было и правда, то все бы ни к чему не послужило. За введение нового рода в литературу нашу правительство не дает привилегий, в силу которых вводителю позволялось бы целые десять лет быть лучшим в этом роде. Дурное сочинение все будет дурно, прежде ли, после ли всех оно написано. Тредьяковский первый в России сочинил эпопею, и право первенства нисколько не спасло его от насмешек, до сих пор преследующих его «Телемахиду». Тот же Тредьяковский доказывал в ученых диссертациях, что для эпопеи лучший стих есть гекзаметр, и издал риторику и пиитику, в которых собрал много полезных правил и замечаний из европейских риторов и учителей поэзии: за это просвещенное потомство не откажет ему в уважении. Но возвратимся к роману «Ягуб Скупалов».

Защитник его сожалеет, что сей роман в письмах, говоря, «что это слишком пахнет романами минувшего века, а ныне, когда потребности читающей публики изменились, должно удовлетворять оной предметами, сообразными с направлением духа времени». Мысли ложные! Никакой род в руках мастера не стар так же, как хорошие романы прошлого века не стары для нынешнего и для всего просвещенного будущего. Сколько уже прошло столетий с тех пор, как Апулей написал роман «Золотой осел», а его и ныне прочтешь с тем же удовольствием, с каким читаешь романы Валтера Скотта и повести Вашингтона Ирвинга. Сервантес, Лесаж, Ричардсон, Фильдинг, Смоллет и Гольдсмит будут всегда хороши, несмотря на появление новых родов и новых гениев. Литературная республика не сходна с азиатскими монархиями, в которых повелитель, чтобы спокойно властвовать, должен задушить братьев. В ней всем талантам простор, для всякого круг действий велик и независим; каждый славными трудами укрепляет за собою толпу почитателей, в то же время ни у кого их не отнимая. Творите в добрый час, покоряйте вашим талантом внимание сограждан, и ни один достойный соперник ваш не встретит вас недружелюбно. Но если вы хотите иметь успех совершенный, то пишите не спеша и думайте не о денежных выгодах, а о соблюдении всех требований вашего искусства. В противном случае будьте довольны хорошею распродажей вашего произведения и не сердитесь на неодобрение судей. Не читайте приговоров их; а в утешение спрашивайте не у коротких, но чиновных знакомых мнения о вашей книге. Мы вам предсказываем наперед самые лестные похвалы; и заметьте, чем важнее государственный человек2, вами спрашиваемый, тем более он похвалит вас. Пускай злые люди припишут это его учтивости: вам какая нужда верить таким толкованиям?

15. «БЕРЛИНСКИЕ ПРИВИДЕНИЯ, ИЛИ НЕЧАЯННАЯ ВСТРЕЧА В МАСКАРАДЕ, ИСТИННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ». ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО, ПОСЛЕДНЕЕ СОЧИНЕНИЕ Г-ЖИ РАДКЛИФ. {*}

М., в тип. Армянского института Лазаревых. 1830. (В 16-ю д. л. 37 стр.)

Никогда московские продавцы подобных книжонок не были так сильно уверены в оплошности покупателей, как издатель «Берлинских привидений». Имя г-жи Радклиф, им выставленное на заглавном листке, совершенно уподобляется червяку на удочке. Как неосторожная рыба, едва схватившись за лакомую пищу, узнает, что она жестоко обманута, так и читатель, привлеченный именем славной сочинительницы, на первой странице текста этой пустой повести открывает странную шутку, с ним сыгранную, читая сетование автора, что такой предмет привелось описывать не г-же Радклиф, а ему.

При сем случае нельзя не пожалеть, что у нас до сих пор нет еще перевода жизнеописаний славных романистов, соч. Валтера Скотта1. Читатели, не знающие иностранных языков, получили бы великое удовольствие, а книжные промышленники посовестились бы так просто обманывать добродушных любителей приятного чтения.

16. «РАЗБОЙНИК». ПОВЕСТЬ В СТИХАХ. СОЧИНЕНИЕ И. М. X. А. С. МАТВЕЯ ПОКРОВСКОГО. {*}

М., в тип. Армянского института гг. Лазаревых, 1830. (В 16-ю д. л. 67 стр.)

На заглавии этой стихотворной повести издатели могли бы написать, что она последнее сочинение лорда Байрона, и были бы так же правы, как приписавшие г-же Радклиф повесть «Берлинские привидения». Это исповедь какого-то чудака-разбойника. Для примера слога и соображений поэтических выпишем несколько стихов. У героя сего сочинения сгорел дом, в пожаре погибла жена его. Неверная молва обвинила одного соседа в зажигательстве его дома. Послушайте, как он отомстил:

К отмщенью злость меня звала,

Неистовством вооружила,—

К злодею я во весь опор —

И в грудь ему воткнул топор.

Но что ж? Покойник был невинен.

Напрасно я его обидел,

Невинно кровь его пролил

И ею руки обагрил.

17. IWAN WUISCHIG1N, MORALISCH-SATYRISCHER ROMAN VON TH. BULGARIN. AUS DEM RUSSISCHEN UBERSETZT VON AUGUST OLDEKOP. 4 TN. {*}

Leipzig. 1830.
(ИВАН ВЫЖИГИH, НРАВСТВЕННО-САТИРИЧЕСКИЙ РОМАН Ф. БУЛГАРИНА, ПЕР. АВГУСТ ОЛЬДЕКОП), 4 Ч.
Лейпциг, 1830. (В 1-й ч. XXIV, 184, во 2-й 188, в 3-й 220 и в 4-й 316 стр. в 12-ю д. л.)

Как не быть нам благодарным иностранцам! Пиши только,— они всегда готовы переводить наши сочинения. Однако чрезмеру опасливые патриоты наши ропщут на них за преложение романа «Иван Выжигин». «Какое странное понятие,— говорят они,— будут иметь европейцы о русских нравах, прочтя сие произведение?» Не бойтесь, милостливые государи, Россия не закрыта от любопытных чужеземцев китайскою стеною. Со времен Петра Великого просвещенные и почтенные европейцы не оставляют столиц наших. Принцы крови, посланники знаменитых государей, ученые путешественники и просвещенные торговые люди посещают Россию ежегодно и, возвращаясь домой, письменно или словесно передают о ней свои верные наблюдения. Из одних напечатанных и везде уважаемых замечаний о России на английском, французском и немецком языках легко можете увидеть, как мы известны вне нашего отечества. Вспомните Сегюра, принца де-Линь и г-жу Сталь, и вы успокоитесь. Вот вам три представителя образованности и любезности европейской, которые удивлялись, во множестве встречая в гостиных наших людей вполне их оценявших и очаровательностию обхождения и разговоров заставлявших забывать всю прелесть блестящих обществ Парижа, Лондона и Вены. Умные иностранцы им поверят скорее, чем «Ивану Выжигину», в котором не найдут ни характеров, ни нравов, ниже́ нравственности и сатиры, обещанных на заглавном листе; не отыщут даже интереса романов Коцебу, Списса, Дюкре-Дюминиля и прочих своих посредственных романистов; и только заключат, что в России нет еще хороших романов, если, веря предисловию г-на переводчика1, «Иван Выжигин» в семь дней у нас раскупился. Но и сему объявлению переводчика вряд ли они поверят, опытами убежденные в истине пословицы: A beau mentir qui vient de loin [1]. Ha роман сей, за несколько месяцев до появления в свет, открыта была подписка2, и подписка сия, по-видимому, у автора шла неудачно, ибо он решился подконец продать свое сочинение книгопродавцу за десять тысяч рублей, по крайней мере вдвое дешевле того, что он получил бы от 2400 покупателей, в семь дней, по словам г-на Ольдекопа, расхвативших роман «Иван Выжигин». Книги же, какого бы достоинства они ни были, сделавшись собственностию книгопродавцев, расходятся у нас хорошо, благодаря купеческой ловкости и оборотливости. Взгляните в русские книжные каталоги: вы удивитесь, сколько раз перепечатывались многотомные собрания разного вздора именно потому, что они изданы и проданы книгопродавцами; а книги (как, например, путешествие Крузенштерна, имевшее в переводах несколько изданий) едва ли в двадцать лет окупили издержки типографские. Впрочем, и у нас были и есть доказательства исключительной любви к произведениям, ознаменованным дарованиями высокими. Так, «Истории Государства Российского», соч. Карамзина, раскупили в 28 дней три тысячи экземпляров, за каждый платя не по 15 рублей, а по 50; так сочинения А. С. Пушкина, им самим издаваемые, с жадностью раскупаются и читаются.

Переводчик романа «Иван Выжигин» ропщет в предисловии на трудности, с ним повстречавшиеся в сем занятии. Жалеем об нем, тем более что с его трудолюбием и талантами он бы мог употребить на лучшее и труды свои, и время.

18{*}

Люди недальновидные, но любящие и привыкшие отдавать себе отчет во всем ими прочитанном, осуждали, между прочим, в «Иване Выжигине» неопределенность времени, в которое жили и действовали герои сего романа. По названию государственных должностей, существующих в России, по одежде и некоторым обычаям думаешь, что автор представляет нынешнее время России; по войне же небывалой и по описаниям нравов московских и петербургских разуверяешься совершенно в первом предположении. Задача сия разрешилась. Автор «Выжигина» с намерением закрывал эпоху существования своих действующих лиц, дабы, представляя по своему разумению русские нравы, написать историю целой династии Выжигиных, то есть в течение трех-четырех лет выдать похождения сына Ивана Выжигина, Петра Ивановича и, может быть, внука его Петра Петровича и правнука Ивана Петровича, и так далее. Мы получили верное известие, что уже две части похождений Петра Ивановича написаны, а все четыре вперед запроданы книгопродавцу. Если это семейство Выжигиных попадется через сто лет кому-нибудь в руки, то какое тогдашний читатель возымеет почтение к постоянству нашему в модах и обычаях, видя отца, сына, внука и правнука в одинакой одежде, с одинакими привычками и странностями.

19. «НОВЕЙШЕЕ СОБРАНИЕ РОМАНСОВ И ПЕСЕНЬ, ИЗБРАННЫХ ИЗ ЛУЧШИХ АВТОРОВ, КАК-ТО: ДЕРЖАВИНА, КАРАМЗИНА, ДМИТРИЕВА,БОГДАНОВИЧА, НЕЛЕДИНСКОГО-МЕЛЕЦКОГО, КАПНИСТА, БАТЮШКОВА, ЖУКОВСКОГО, МЕРЗЛЯКОВА, А. ПУШКИНА, БАРАТЫНСКОГО, КОЗЛОВА, БАРОНА ДЕЛЬВИГА, КНЯЗЯ ВЯЗЕМСКОГО, ФЕДОРА ГЛИНКИ, БОРИСА ФЕДОРОВА, ВЕНЕВИТИНОВА, СЛЕПУШКИНА И МНОГИХ ДРУГИХ ЛИТЕРАТОРОВ». ПОСВЯЩЕНО ПРЕКРАСНОМУ ПОЛУ. В 2-Х ЧАСТЯХ. {*}

М., в тип. С. Селивановского, 1830. (В 1-й ч. 170, во 2-й 238 стр. в 16-ю д. л.)

Вот одна из тех книг, которыми книгопродавцы наши ведут обильную торговлю в провинциях. Езжавшие по России, вероятно, заметили, что в большой части губерний русских и малороссийских нет почти дома дворянского и купеческого, в котором бы не было песенника или сонника, и даже обеих сих книг вместе. Требование на них велико: доказательством служить может их частое появление в новых изданиях, в различных форматах. Никто не осудит в оных дурной бумаги и скудости типографической, ибо они покупаются людьми, ищущими доставить себе удовольствие за умеренную цену, но все благомыслящие заметят гг. книгопродавцам, что уже пора им думать об исправности ими печатаемого текста. Наши поэты, или говоря словами издателя «Новейшего собрания романсов и песень», лучшие авторы и многие другие литераторы могут наконец потерять терпение, видя беспрестанно являющиеся в продажу их произведения с непозволительными опечатками, часто совершенно искажающими всякий смысл человеческий. Верно, никто из наших поэтов не имеет столь мелкого самолюбия, чтобы обрадоваться, найдя искаженную свою песню между ариями из «Русалки», «Коза-papa», «Дианина дерева» и «Козака-стихотворца»; итак, молчание сочинителей, при перепечатывании их пьес без позволения авторского, должно приписать добродушию и уметь ценить оное.

«Новейшее собрание романсов и песень» чуть ли не хуже всех старых песенников. Большая часть прежних изданий по крайней мере полнее сего собрания. Исправности и порядка не ищите. Это список сидельца, едва знающего писать по линейкам, и страстного охотника переписывать все попавшееся под руки. На первой странице, в первом стихе и первом слове уже опечатка!1«Песня Клары» из Гете2 и «Дифирамб» Коцебу3 стоят в числе простонародных песень. Не веришь глазам своим, встречая в собрании сем оды и самовольное расстановление имен сочинителей. Так, песни В. Л. Пушкина приписаны А. С. Пушкину4.

20. «ВАСИЛИЙ ШУЙСКИЙ». ТРАГЕДИЯ В ПЯТИ ДЕЙСТВИЯХ. СОЧ<ИНЕНИЕ> НИКОЛАЯ СТАНКЕВИЧА. {*}

М., в тип. Августа Семена, при имп. Медико-Хирургической академии, 1830. (107 стр. в 8-ю д. л.)

Трагедия «Василий Шуйский», со всеми ее несовершенствами, есть очень приятное явление в нашей литературе. Мы слышали, что автор оной шестнадцати лет. Начало раннее, но прекрасное! Это не безотчетливо снизанная из звучных стихов повесть или так называемая поэма. Труд, совершенный господином Станкевичем, есть, по выражению художников, труд академический. Он попробовал силы свои на предмете, ожидающем еще писателя зрелого и великого, и показал исполнением, что может сделать истинный талант в его лета. Стихи везде хороши, чувств много и две-три сцены счастливо соображены. Но от исторического трагика требуется большего. Он должен воображением оживить людей, знакомых нам из преданий, обнаружить характеры их, раскрыть тайны их сердец и, искусно дополнив промежутки жизни, известной нам только отрывками, достойными памяти народной, озарить ярким светом лица и действия, остающиеся в истории загадочными. Возьмем для примера характер Шуйского1, замечательнейший в русских летописях, бледнейший в безжизненном романе «Димитрий Самозванец». Он, как Протей, поминутно изменяется на политическом своем поприще. То видишь его льстецом и участником в злодеянии страшном, то тайным заговорщиком, то раскаявшимся преступником, то явным врагом Самозванца, то царем слабым, то великим и, наконец, сверженный с престола и пленный, является он трогательным образцом страдальца невинного и благородного. Как связать все эти противоположности? Кто поймет эту душу многочувствовавшую, этот разум многообразный? — Трагик, но в пору зрелости своего таланта, изучивший и обдумавший дела людей давнопрошедших и жизнь настоящую и испытавший все пружины сердца, дарованного человеку мудрым провидением.

Ошибки молодого поэта — ошибки его возраста: характеры не поняты и едва обрисованы, обычаи не соблюдены и предприятия истинно поэтические не выполнены. Есть несколько погрешностей против языка, и в особенности против словоударений. Например, слово «нена́висть» во многих местах трагедии употреблено с ударением, ему не свойственным, на втором слоге: «ненависть». Все это поправится в свое время; желаем только автору терпения и страсти безослабно себя усовершенствовать и надеемся от него больших успехов на просторном поле русской драматургии.

21. «СЕЛАМ, ИЛИ ЯЗЫК ЦВЕТОВ». {*}

СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1830. (132 стр. в 16-ю д. л.)

Селамом называется изобретенный на Востоке способ разговаривать цветами. Под сим заглавием г-н Ознобишин напечатал стихотворную повесть, в которой два разлученные любовника пересылаются цветами, имеющими условные значения. В конце повести помещен и словарь сих благовонных выражений сердечных дум, надежд и желаний. Молодой поэт оканчивает свое стихотворение следующим эпилогом:

Вот неподдельный вам рассказ,

Что родило Селам восточный; —

Из древней хартии нарочно

Его я выписал для вас.

Как сладостны цветы Востока

Невыразимою красой!

Но для поклонницы Пророка

Приятней их язык немой!..

У нас гаремы неизвестны;

Наш Север холоден! Для дам

Селамы будут бесполезны:

Они так преданы мужьям.

Но вы, чьи очи голубые

Так робко вниз опущены,

Для вас, девицы молодые,

Блестят в полях цветы весны!

От строгой маменьки украдкой,

От прозорливых няни глаз,

Селам свивайте, в неге сладкой:

Любовь легко научит вас.

Девицы наши не воспользуются этим советом по двум важным причинам. Во-первых, потому, что у нас няни не имеют уже влияния на взрослых девиц, а маменьки не запирают дочерей и не мешают им выбирать по сердцу верного спутника жизни; во-вторых же, Флора в наших полях так скупа, так однообразна, что некогда и почти не из чего у нас свивать Селам. Но просвещенные русские дамы поблагодарят г-на Ознобишина за несколько счастливых стихов, за любопытный словарь, составленный несчастною половиною их пола, и за красивое издание его книжки, которую приятно увидеть на их туалете.

22. «ТЕАТРАЛЬНЫЙ АЛЬМАНАХ НА 1830 ГОД». {*}

СПб., в тип. Плюшара, 1830. (334 стр. в 16-ю д. л.)

Несколько лет сряду у нас издаются драматические альманахи, и все разными издателями. Кажется, каждый из них, собрав несколько отрывков театральных и напечатав оные, уверяется, хотя немного и поздно, что еще рано нам делать такие предприятия. Издатель нынешнего альманаха сам признается в предисловии, что у нас нет еще ничего порядочного на сцене. Из чего же вздумал он составить свой альманах и зачем его издал? — Мы бы не сказали ни слова и даже бы похвалили его книжку, если бы в ней находилось две-три маленькие, хотя посредственные, но полные пьесы, годные для представления на домашних театрах. Мы в ней видели бы тогда цель, и цель достигнутую. Но к чему может послужить сбор отрывков из вялых собственных пьес и из плохих переводов? — Издатель в предисловии приписывает посредственность драматической поэзии русской тому, что у нас мало платят авторам. Нам кажется напротив! Если бы у нас совсем ничего не платили за пьесы и более прислушивалися к голосу критики, то давно бы наши драматические музы сравнялись с другими своими сестрами, далеко их опередившими. Прекрати нынче театральная дирекция выдачу денег за пьесы, нынче же отхлынет от русского театра многочисленная толпа, наводняющая нашу сцену вздором, написанным каким-то татарским языком. Кто нам докажет, чтобы Фон-Визин и Озеров (единственные в России люди, которым бы должно было платить по-европейски), писали для театра из денег? Вот почему они так разнятся и чистотою языка и обдуманностию плана от прочих наших драматических писателей! Взгляните же на театральных подрядчиков русских, что они производят? Сыщет ли кто в их произведениях хотя один живой, замечательный характер? Нет! Они об характерах и не думают; они шьют роли как платье на такого-то актера, на таких-то актрис. Захочется ли им посмотреть, каковы хорошенькие дебютантки в мужском платье,— вот русская публика каждый вечер их и видит в кургузых фрачках, в круглых шляпах и с тоненькою тросточкой. Имеет ли какая актриса привычку говорить осиплым, мужицким голосом и размахивать кулаками, наподобие торговок толкучего рынка — и для нее готовы десять комедий и сотня водевилей, в которых главную роль играет провинциальная, сердитая барыня, более похожая на поломойку, неловко передразнивающую свою госпожу. Даже разговорный язык, кажется, приноровлен к образу выражения наших артистов, ибо ни в каком ином обществе не услышишь ничего похожего на странное наречие наших комедий. Водевильные же куплеты дошли у нас до такой прозы, до такой легкой ничтожности, что лет через пять, вероятно, их будут сочинять театральные капельдинеры. Вот в каком положении русская драматургия! Посудите же, время ли теперь издавать драматические альманахи, в которых должны быть помещаемы отрывки, заслуживающие всеобщее внимание!

23. «ГИНЕКИОН». {*}

СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1830. (38 стр. в 16-ю д. л.)

В книжке под сим заглавием помещено шестнадцать пьес из греческой анфологии с вольным, рифмованным переводом. Знающие греческий язык с наслаждением перечтут эти золотые стихи, пощаженные всегубящим временем и искаженные неискусным русским переводчиком1.

24. «КАРЛ СМЕЛЫЙ, ИЛИ АННА ГЕЙЕРШТЕЙНСКАЯ, ДЕВА МРАКА». СОЧ<ИНЕНИЕ> СИРА ВАЛТЕР-СКОТТА. ПЕР. С АНГЛИЙСКОГО С. ДЕ-ШАПЛЕТ, 5 ЧАСТЕЙ С ПОРТРЕТОМ АВТОРА. {*}

СПб., в тип. Штаба отдельного корпуса внутр. стражи, 1830. (В 1-й ч. 232, во 2-й 227, в 3-й 234, в 4-й 272 и в 5-й 264—XIX стр. в 8-ю д. л.)

Рассказывают, что есть на Руси один романист1, который всякий раз, принимаясь за сочинение нового романа, дает клятву своим друзьям удавиться, ежели его произведение не будет выше созданий Валтер-Скотта. Не слышно, чтобы кто-нибудь из нынешних русских писателей лишил себя жизни, но, к сожалению, не видно у нас и романов, достоинством своим, не говорим равных, хотя бы издали похожих на творения шотландского барда. В области русской литературы обильное поле романов, исторических, философических, сатирических, нравственных и пр. и пр., ждет еще возделывателей. Наши писатели мимоходом, так сказать, сорвали с него несколько красивых цветков, дико выросших на девственной почве. Если собрать все замечательные русские романы и повести, то они едва ли составят один том, величиною равный девятой части «Истории Государства Российского». Замечательными произведениями называем мы хорошие, а чтобы написать что-нибудь хорошее, не надо шутить ни своим талантом, ни читателями. Валтер-Скотт не продавал своих романов, еще не написанных, хотя английские книгопродавцы платят в двадцать раз более наших; напротив, первые романы свои он выпускал в свет, тщательно скрывая свое имя, известное уже по его поэтическому таланту. Он был успокоен своею совестию, что, несмотря, понравятся ли они толпе или нет, все их оценят люди, которые наверно заметят, что автор для удовольствия читателей не жалел ни трудов, ни разнообразного своего таланта, и наградят его признательностию. Эта литературная совесть не помешала Валтер-Скотту отдавать должное отличным его современникам. Мы в нем с удовольствием видим оправдание прекрасного изречения Вольтерова:

Je n’ai point d’ennemis; j’ai des rivaux que j’aime. [1]

Все нынешние таланты Англии суть друзья его, из которых каждый, вероятно, имеет кучу остервенелых врагов в негодных писачках, досадующих на знаменитость, заслуженную дарованием. Славный шотландский романист далеко не похож на живописца «Московского телеграфа»2, который в 12-м № наконец явно признался в печальном чувстве своего ничтожества. Видя, как статьи его щедушны, как они без похвал и брани тонут одна за другою в забвении, он вздумал утешать себя, с насмешкою перепечатывая похвалы, в разные эпохи русской литературы воздаваемые современниками людям отличным. Не все Гомеры, Шекспиры, Данте: не всех сочинения выливаются в нетленную, совершенную форму; но полное бессмертие сих избранников муз не отнимает у прочих писателей надежды на другое, тоже завидное бессмертие: на бессмертие Симеона Полоцкого, князя Хилкова, Буслаева, Елагина, Сумарокова и других, то есть на память имен, уважаемых потомством за пользу, которую люди, носившие их, принесли языку и просвещению своими неутомимыми, почтенными трудами, хотя обращавшими на себя внимание единых современников.

С благородным образом мыслей и чувств всегда произведешь благородное, заслуживающее если не удивление, то наверное уважение. Низкие страсти лишают нас душевного спокойствия, без коего никакой талант ничего не сделает отличного. Поэзия есть добродетель, сказал известный поэт наш3. Эта добродетель, это спокойствие души видны во всех произведениях Валтер-Скотта. От них-то его сочинения нравственны без всяких предварительных намерений автора; ибо в душе, хорошо созданной, все положения жизни отражаются как-то наставительно и чисто: так очень обыкновенное местоположение на поверхности зеркального стекла представляется прекрасною картинкой. Предмет романа «Карл Смелый» менее разнообразен и любопытен, чем многие другие романы того же сочинителя, но искусство в нем видно одинаково. И в нем Валтер-Скотт, сверх обыкновенной романической занимательности, очаровывает читателей другою прелестию: он, так сказать, утоляет жажду нашего любопытства, рождающуюся при чтении строгой истории. Он сближает нас с оригинальными характерами, вскользь ею представленными по их малому влиянию на человечество, и мы перестаем роптать на ее разборчивость и важность. В пяти томах нами объявляемого романа мы узнаем домашним образом4 Карла Смелого, Маргариту Анжуйскую и вдоволь наслаждаемся милым, беспечным нравом доброго короля Рене, забывавшего в идеальном мире всю бедность существенности.

Русский перевод г-на Шаплета, как и прочие его переводы, ясен и местами чист; но, к сожалению, мы нигде не заметили, чтобы наш переводчик воспользовался своим знанием английского языка. Он не старался передавать характеристику слога Валтер-Скотта, без чего для читателей все равно, с какого бы языка он ни переводил.

25. «КЛАССИК И РОМАНТИК, ИЛИ НЕ В ТОМ СИЛА». КОМЕДИЯ В ОДНОМ ДЕЙСТВИИ, В СТИХАХ. СОЧ<ИНЕНИЕ> КОНСТАНТИНА МОСАЛЬСКОГО. {*}

СПб., в тип. Департ. внешней торговли, 1830. (52 стр. в 8-ю д. л.)

На зло благомыслящим читателям борьба русских классиков и романтиков не утихает. Вряд ли Троянская война столько длилась и была сопровождаема подобным жаром. Нельзя даже предвидеть окончания сим прениям. В наших Ахиллесах заметно более остервенения, чем знания дела. Это важные политики немецких клубов, за пивом обсуживающие действия французов, взявших Алжир без их позволения. Это люди какого-то особенного мира, в котором течет доброе, бархатное пиво, а не время, поминутно обогащающее нас и новыми опытами, и новыми идеями. Наши классики лет с тридцать учат литературе по одним и тем же тетрадкам; наши романтики, справедливо осуждая их неподвижность, несправедливо гордятся незнанием оных тетрадок, без коих две-три хотя и новые, но не пережеванные мысли ни к чему им не служат, разве к большему омрачению слабого ума, дарованного им не всегда щедрою природою. Бывали у нас литературные споры, но спорщики были люди, отличные или необыкновенными талантами, или хорошею ученостию. Война Ломоносова, Сумарокова и Тредьяковского объяснила и определила многое в языке русском и потому имела добрые следствия. Состязания о старом и новом слоге1, после нескольких литературных соборов, кончились полезно и удовлетворительно для обеих сторон. Но вспомните, кто были и в сем прении предводителями? Довольно указать на почтенного председателя Академии Российской и на Карамзина, славою которого гордятся все истинные русские. Кто же спорит о классицизме и романтизме? Люди, которые никогда не были и не будут ни классиками, ни романтиками; журналисты, равнодушные так же к старому, как и к новому, неравнодушные только к числу своих подписчиков. Елена их не есть общая польза: они бьются, позабыв и стыд, и пристойность, из желания уничтожить своих товарищей и попасть в монополисты литературные. Это война ос, нападающих на пчелиные ульи, богатые медом, а не спор старого поколения, по законам природы остановившегося при запасе им собранных мыслей и не понимающего, каким образом новое поколение может идти далее.— Не замечая сих Мирмидонов, наша литература видимо усовершенствуется. Наши хорошие писатели советуются с просвещением века, изучают красоты в произведениях славных своих предшественников, и нет в поэзии рода ни древнего, ни нового, в котором бы они не пробовали сил своих и не заслужили одобрения просвещенных читателей.

Видя в настоящем положении и счастливый ход литературы нашей, и жалкие драки наших журналистов, читатель, вероятно, полагает, что в комедии, нами разбираемой, выведены два журналиста, один старик, другой молодой. Старый вышел из моды, потому что он остановился на правилах своего Аристотеля, как голова его осталась в парике и ноги в сапогах с кисточками; молодой же отбил у него легкомысленных подписчиков модными картинками2и уверениями, что он идет рядом с веком, и на беду еще влюбился в дочь огорченного Классика. Девушка не прочь от такого жениха. Она любит наряжаться, а будущий муж ее, издатель модного журнала, за каждое объявление о новых материях, шляпках, перчатках и пр. получает от продавцев значительные образчики в подарок. Как отказаться от такого обладания? Она во что бы то ни стало решается успокоить классический гнев отца и осчастливить Романтика. После нескольких смешных сцен ей все удается, и комедия кончится.— Так или иначе, но все из предмета войны наших классиков и романтиков следовало составить эту комедию. Г-н Мосальский не захотел воспользоваться тем, что ему само ложилось под перо. Происшествие комедии его ни на что не похоже; не наблюдения и опытность помогали ему созидать характеры: нет! он сам объявляет в 28 № «Сына отечества»3, что в комедии его все лица вымышленные, и тем еще хвалится. Вот почему герои его более созданы для жительства в желтом доме, чем для какой-либо сцены. Потому же дурны и актеры повести «Терпи, казак,— атаман будешь», несмотря что в «Северных цветах на 1830 год» О. М. Сомов ничего о ней не сказал дурного. Но если бы в «Обозрении» «Северных цветов» и была похвалена повесть г-на Мосальского, все бы это не помешало издателю «Северных цветов» и «Литературной газеты» иметь свое мнение и объявлять оное. Стихи и в повести и в комедии дурны. Кто захочет поверить сие замечание, тот может отыскать в «Северной пчеле» нынешнего года напоказ напечатанный отрывок из повести «Терпи, казак» и пр4. Рецензент журнала «Галатеи», разбирая комедию «Классик и Романтик», удачно выписал из нее два стиха, из коих заключающий пьесу

В уме, в таланте — вот в чем сила

может послужить правилом для будущих комиков, а первый

Тьфу пропасть! толку не добьешься

кратким отчетом о разбираемом сочинении5.

26. «МИРЗА-ХАДЖИ-БАБА ИСФАГАНИ В ЛОНДОНЕ». 4 Ч. {*}

СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (В 1-й ч. XXII—262, во 2-й 276, в 3-й 262 и в 4-й 317 стр. в 12-ю д. л.)

Нет ничего скучнее растянутой шутки. Г-ну Морьеру, сочинителю разбираемой нами книги, хотелось пошутить, вообразя, как бы персияне выразили свое удивление, в первый раз увидев Англию и Лондон, и какие получили бы впечатления, прожив там несколько времени. Идея оригинальная и хорошая для статьи журнальной! Но однообразные шутки его растянулись на четыре книги, и поэтому можно поручиться, что все читатели, которые с удовольствием бы прочли и перечли предположенную нами брошюрку, едва ли дочтут сие длинное сочинение до конца и без скуки. Наитерпеливейший человек вряд ли одолеет оное. Нет, без сомнения! — «„Персидские письма” знаменитого Монтескьё (говорит переводчик) читаются поныне; со всем тем известностию своею они более обязаны славе остроумного своего сочинителя, чем внутреннему своему достоинству». Не соглашаемся с почтенным переводчиком. В «Персидских письмах», кроме славного имени сочинителя их, находятся красоты вечные. Монтескьё хотел представить в них картину жизни и понятий своих современников; хотел сказать несколько полезных истин, которых без маскарадного платья не пропустили бы в тогдашние общества,— и достиг своей цели. Книга его, полная остроумия и портретов, снятых с натуры великим мастером, никогда не устареет и не выйдет из употребления. Он смеялся над слабостями и пороками, во все времена свойственными человечеству, а не над фразами (как г. Морьер) одного языка, переведенными на другой слово в слово. В минуту безотчетной веселости иногда может случиться говорить по-русски, например, выражениями французскими: «Как вы себя носите...[1]», «Вы имеете разум» [2], «...Мне нравится корень более вороны» [3] и пр. и пр.; но составить книгу в четырех частях из подобных шуток непростительно. Непростительно отнять у человека два дня и не заплатить ему за это хотя одним умным замечанием, хотя одною полезною истиной или хотя просто удовольствием.— Русский переводчик1, хорошо знающий языки персидский и английский, исполнил свой долг как нельзя лучше. Он применялся к духу русского языка и заменял те персидские выражения, которые для англичан смешны, а для нас даже и не странны, другими равносильными и нам непривычными выражениями. Со всем тем он в предисловии предугадывает, что наверное найдутся хулители его благоразумного способа переводить, и таковым он объявляет, что роман не история и не математика, требующие от передателя особенной точности; «а если им и того недовольно,— присовокупляет он,— то они могут сесть на ковре риторики, поджать под себя ноги учености и, закурив огромную немецкую трубку критики, для вящей потехи, носом классического негодования испускать дым замечаний и доказательств». Не умея так пестро, так ориентально выражаться, мы в заключение статьи сей просто выскажем наше сожаление, что почтенный переводчик предпочел сии четыре части «Мирзы-Хаджи-Баба»2 первым четырем того же сочинения, в которых по крайней мере хорошо представлено нынешнее состояние Персии; пожалеем, что он вместо похождений Мирзы-Хаджи-Баба не перевел чего-нибудь замечательного с персидского или с арабского языков; а более того еще пожалеем, зная хорошо его дарования, что он до сих пор медлит подарить нас трудами собственными. Глубокие сведения, приобретенные им во время путешествия по трем частям Старого света, наблюдательный и острый ум, воображение, обогащенное блестящими вымыслами Востока,— вот сколько порук за удачу нами желаемого сочинения, которое, вероятно, не отказался бы перевести Морьер, если бы знал по-русски.

27. «ЗАПИСКИ О ГОРОДАХ ЗАБАЛКАНСКИХ, ЗАНЯТЫХ РОССИЙСКИМИ ВОЙСКАМИ В ДОСТОПАМЯТНУЮ КАМПАНИЮ 1829 ГОДА, ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА ПОЛКОВНИКА ЭНЕГОЛЬМА». {*}

Печатано по высочайшему повелению.— СПб., в тип. Плюшара, 1830. (160 стр. в 8-ю д. л.)
(NOTICE SUR LES VILLES SITUEES AU DELA DES BALKANS, OCCUPEES PAR LES TROUPES RUSSES PENDANT LA GLORIEUSE CAMPAGNE DE 1829. PAR LE COLONEL D'ETAT-MAJOR ENEHOLM)
Imprime par ordre supreme. St-P. В. de l’impr. de Pluchart. 1830. (144 p. in—8o)

Появлению обеих сих книг, подлинника русского и перевода с одного на французский язык, обязаны мы полковнику Генерального штаба Энегольму, который в славную войну 1829 года все краткие промежутки времени, отданного им обязанностям службы, посвящал ученым отдохновениям: советам с древними писателями о странах, им посещенных, и изложению на бумагу собственных путевых наблюдений. Нынешние войны менее походят на всеразрушающие ураганы, оставляющие за собою одно опустение; нет, это, так сказать, вооруженные ученые экспедиции, в которых кровь проливается только по печальной необходимости, и тяжелые потери коих вряд ли не вознаграждаются богатыми приобретениями по многоразличным частям познаний человеческих. Мудрые повелители народов европейских, конечно, более Сен-Пьера думают о вечном мире и желают оного для блага своих подданных и для счастия своего сердца,— но зло в природе человеческой существует, и, со всеми филантропическими желаниями их, война делается необходимостию. Пример недалек. Вспомните две недавние и славные войны наши с персиянами и турками. Вспомните же, как водимые могущим духом просвещенного монарха, войска наши поступали в странах, занятых ими. Они поражали одну только силу, принудившую их на новом опыте показать давно уже всем известное: что орлов наших любит Победа. Но кто укорит русских солдат в жестоких поступках, будто ими чинимых с завоеванными селами и городами? Промышленность и торговля, эти робкие дети мира и безопасности частной, бежали ль, завидя русские знамена? Напротив, стан победоносных героев наших походил на движущуюся ярмарку, на которую мирные жители земель вражеских без страха сносили свои избытки и с выгодою возвращались в домы свои.— Благословим же Провидение: оно незримыми путями своими довело нас до той высокой степени, с которой, если мы еще не можем отвратить зла, доселе почитаемого неизбежным, по крайней мере извлекаем из него столько полезного, что дерзаем не с одним тщетным соболезнованием оглядываться на пролетевшие политические бури.

Книга г-на Энегольма есть любопытная, хотя и малая частица из великого приобретения, сделанного нашими учеными для наук во время двух прошедших войн, и новое доказательство, как правительство старается распространять в нашем отечестве полезные познания. Она напечатана по высочайшему повелению. Для ясного понятия о содержании сего любопытного сочинения выписываем оглавление статей оного: Общее обозрение Фракии: 1. Исторические воспоминания и 2. Описание Фракии вообще; описание городов Фракии: город Адрианополь, Кирх-Клисса, Виза, местечко Мидия; краткое обозрение мест, прилегающих к Черному морю, от Мидии до Мисемврии, Железный завод Самоково, местечко Тирново, Ахтеболи, Василико, Сизополис, Бургас, Анхиоло, Мисемврия, город Айдос, местечко Карнабат, город Сливно, Ямболь, Чирмень, местечко Джессер-Мустафа-Паша, город Демотика, Люлле-Бургас, местечко Каристран, город Чорлу и местечко Сарай.

28. БРОШЮРКИ, ИЗДАВАЕМЫЕ ИВАНОМ КРОНЕБЕРГОМ. № 1. ИСТОРИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД НА ЭСТЕТИКУ. {*}

Харьков, в университетской тип., 1830. (36 стр. в 8-ю д. л.)

Под именем брошюрок, кажется, г-н профессор будет издавать от времени до времени извлечения из своих лекций. Предприятие полезное и прекрасное, достойное подражания. Пора уже нашим ученым перестать походить на древних египетских жрецов, свято скрывавших свои знания от так называемых профанов. Старание умножить в общем обороте новые идеи у нас еще необходимее, чем где-нибудь. У нас еще многие люди, обрекшиеся на обучение юношества, смотрят на ход просвещения, как на буку. Им кажется невежеством и развратом все то, чего нет в их тетрадях, написанных тому за пятьдесят лет. Они убеждены, что из всех наук одна словесность должна не двигаться вперед, и, при всем желании удержать ее на одном месте, они, неприметно для себя, но по законам природы, подаются назад. Не возобновляя умственной деятельности новыми впечатлениями, они теряют свежесть старых, и все познания их, наконец, сосредоточиваются в бедном знании форм и греческой и латинской номенклатуры оных. Посмотрите, о чем спорят наши профессоры-критики? Они бранят новое сочинение за то, что по слепоте своей не видят, или, по несовершенству наших учебных книг, не находят в русских пиитиках рода, к которому бы можно было его приписать.

Г-н Кронеберг начинает свое сочинение следующими словами: «Эстетика как наука возникла в прошедшем столетии у германцев, в Германии ею исключительно занимались. У других народов эстетика как наука не существует, а если и является систематическое учение сего предмета, то оно почерпнуто из немецких источников, и новейшие понятия о сем предмете, проявляющиеся у других народов, должно причислить к идеям, заимственным у германских ученых. Почему история эстетики должна необходимо относиться к одним только немцам».

Не соглашаемся ни с мнением, ни с заключением г-на профессора. Науки не рождаются из головы ученых, как баснословная Минерва, некогда вышедшая из головы Зевеса, во всеоружии и в совершеннолетии. С той минуты как люди стали думать и меняться своими мыслями, науки стали получать свои начала. Ужели в истории политической экономии мы не воздадим главной чести Адаму Смиту, набросавшему в беспорядке почти все положения, на которых в наших глазах основалась сия наука? Откуда немцы взяли эстетику? Ужели они ее выдумали? Нет, они имели великих и малых предшественников, облегчивших и объяснивших труды их. Первый, Гомер, великан древнего мира, в новейшем имеющий равных себе только Шекспира и Данте, этот создатель поэзии греческой и латинской, породил и первых теоретиков-эстетиков. Аристотеля, Лонгина (не знаем, зачем позабытого г-ном Кронебергом), Горация и других. Во Франции и Англии много ученых трудилось над эстетикой прежде Лессинга. Нужды нет, что труды их были несовершенны: самые ошибки их стали поучительны позднейшим мыслителям, и взгляд на ход идей, наконец в Германии составивших нечто целое и получивших форму науки, любопытен и необходим для истории оной.

По нашему мнению, эстетика учит теории духовных наслаждений. Нет народа, который бы не любил поэзии, музыки, живописи и ваяния: следственно, нет народа, который бы не находил в душе свойств наслаждаться прекрасным, своей эстетики, вполне выражающейся в произведениях его поэтов и художников. Но не везде были теоретики, пытавшиеся объяснить словами действие изящного на душу. Просвещение сблизило, породнило между собою великие семейства людей, и удовольствия их сделались общими. Изящные искусства основали одну нераздельную республику; нынешний кодекс ее есть свод всех кодексов частных, по коим доселе разные литературные правительства судили и рядили в обширных областях фантазии. Немцы последние трудились над составлением сего уложения. Труд их полнее прочих, но все еще не дошел до совершенства возможного. Отдавая полную справедливость г-ну Кронебергу, в первой лекции сказавшему по-русски много нового, мы бы не желали видеть в полезном труде его некоторого пристрастия, разделяемого им со многими немецкими критиками: пристрастия к английской и немецкой литературам и безотчетного отвращения от французской. Немцам это простительнее: они долго боролись с деспотизмом французского классицизма, и жар (хотя и благородный) их правого негодования еще не простыл и после решительной победы. Нам же с признательностию и с хладнокровным беспристрастием можно пользоваться литературною свободой, ими добытою с боя. Наши эстетики должны развернуть перед нами полную историю всех многоразличных открытий, доныне сделанных в мире фантазии, и заметить себе, что никакою ученостию нельзя из бесталанного человека сделать гения, но можно односторонними и пристрастными суждениями сбить с настоящего пути молодой, необыкновенный талант и даже совершенно помешать его развитию.

29. «ЖУРНАЛ ПЕШЕХОДЦЕВ ОТ МОСКВЫ ДО РОСТОВА, И ОБРАТНО В МОСКВУ». {*}

Издал М. Н. М. к. р. в. М., в университетской тип., 1830. (226 стр. в 16-ю д. л.)

Намерение не дурное. Двое любопытных пошли пешком из Москвы в Ростов по дороге, которая на каждом шагу ознаменована историческими воспоминаниями, драгоценными всем русским. Цель пешешествия была: сличить и поверить предания летописцев с изустными преданиями, сохранившимися в простом народе, и с местностями, которые часто положением, названием, одним начальным или окончательным звуком имени поясняют темное место в истории. Но пешеходы наши не удовольствовались одними учеными изысканиями; нет, они захотели путешествие свое сделать сентиментальным и, так у нас называемым, живописным; захотели, и тем испортили все дело. Из 226 страниц большая часть посвящена совершенно постороннему, нелюбопытному. Читаешь, как ученые путешественники встречались с молодыми дамами, с гордыми их мужьями, с несчастными девицами, с грубиянами, с болтунами, и устаешь более сочинителя сего путевого журнала, пешком прошедшего несколько сот верст. Устаешь гораздо более, ибо наш Кокрень, по-видимому, неутомим. В продолжение всего пути он не перестает быть словоохотным: говорит обо всем, даже открывает читателям свою пылкую страсть к поэзии и на берегах Кубры1, он, восторженный, приносит благоуханную жертву любимцу эстетической души своей, графу Дмитрию Ивановичу Хвостову.

30{*}

На сих днях г-н Ф. Б., издатель «Северной пчелы», обнародовал нижеследующую прокламацию, которою повелевает всем русским покупать «Историю русского народа» [1]: «Чуждый зависти и всех литературных мелочей, я всегда отдавал справедливость жесточайшим моим противникам; [1] но теперь с удовольствием говорю истину о труде писателя самостоятельного, благонамеренного и пламенного любителя просвещения [2]. Занимаясь с любовью всю жизнь историею, и преимущественно русскою, осмеливаюсь сказать явно, что я в состоянии судить об истории [3]. Не почитаю «Историю русского народа» совершенною, но признаю оную сочинением черезвычайно важным, любопытным и полезным для России, ибо в ней в первый раз появляются политика, философия и критика [4]. Повторяю однажды уже сказанное, что «История русского народа», сочинение г. Полевого, есть такая книга, которую не только можно, но должно, и непременно должно, прочесть после «Истории» Карамзина, и что каждый любитель отечественного обязан даже иметь ее. Льщу себя надеждою, что я заслужил доверенность публики и что в этом случае она поверит словам моим более, нежели тем отвратительным нападкам, которые превращают литературное поприще в какое-то торжище и унижают звание литератора [1]. Почтенный, добрый, благородный Карамзин сказал, что первая потребность писателя есть доброе сердце. Читая в журналах грубую брань, клеветы, сплетни, гнусные выходки зависти рядом с преувеличенными похвалами бессмертному историографу, поневоле выводим заключение, которое... не идет в печать» [2].

31. «БАСНИ ИВАНА КРЫЛОВА». В ОСЬМИ КНИГАХ. НОВОЕ ИЗДАНИЕ, ВНОВЬ ИСПРАВЛЕННОЕ И УМНОЖЕННОЕ. {*}

Иждивением книгопродавца Смирдина. Цена в С.-Петербурге и Москве 4руб., с пересылкою в города 5 руб. ассигнациями. СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (В 8-ю д. л. 309 стр.) То же. (В 16-ю д. л. 423 стр.)

Кому лучше можно оценить талант, как не таланту? Выпишем же здесь слова А. С. Пушкина о первоклассном баснописце нашем (в статье о предисловии г-на Лемонте к переводу басень И. А. Крылова)1: «Конечно ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naivete, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться. Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов». Сие точное и не преувеличенное мнение о достоинстве Крылова оправдывается восторгом целой России. Новых басень в собрании сем двадцать одна, и в них находятся та же точность в соображении, та же свежесть в поэтических украшениях и та же веселая, полная глубокого смысла острота, которыми нас пленял сочинитель их, быв еще в полной зрелости мужества. Многих поражал следующий вопрос: отчего басня, по-видимому создание еще младенчествующаго ума, делается нередко и ныне исключительным занятием писателя великого и пленяет, вышедшая из рук его, все возрасты?2 Уж верно, небывалый разговор двух или трех зверей и в заключение сказанная всем известная нравственная истина — сами по себе не привлекательны. Все сии нравственные истины мы слушаем в ребячестве от родителей или наставников, и большая часть их остается без применения и непонятая в нашей памяти, доколе собственный опыт или разительный, хотя и посторонний, пример нам не докажут их существенного достоинства, необходимости ими пользоваться. Поэзия разрешает удовлетворительно вопрос наш. Она, действуя прямо и могущественно на чувства наши, привлекает все участие наше к повествуемому, и, делая нас не хладнокровными, но живыми свидетелями ею оживленного происшествия, врезывает не в память, а в сердце наше ненапрасные наставления, прививает к душе истины, сейчас готовые расцвесть и принести плод целительный и сладкий.

32. «КУПЕЧЕСКИЙ СЫНОК, ИЛИ СЛЕДСТВИЕ НЕБЛАГОРАЗУМНОГО ВОСПИТАНИЯ». НРАВСТВЕННО- САТИРИЧЕСКИЙ РОМАН. {*}

М., в тип. Семена Селивановского, 1830. (В 12-ю д. л. 44 стр.)

Сначала нынешнего года любители журнального чтения стали замечать в «Телеграфе» и в «Сыне отечества» какие-то особенные прибавления, стихотворные и прозаические. Первый помещал оные при статьях «Нового живописца»1, а вторый под названием Альдебарана2. Прибавления эти в обоих журналах были написаны очень посредственно. «Что за странность? — говорили читатели,— зачем сии статьи отделяются от прочих статей журналов? Они ни красотою, ни безобразием не отличаются от прочих сестер своих! Тут что-нибудь скрывается:

Мрачно всюду, глухо всюду;

Быть тут чуду, быть тут чуду!»3

Общее недоумение скоро объяснилось. Издатели «Сына отечества» не могли долго скрывать тайны, они расхохотались и объявили, «что эти статьи суть пародии на произведения лучших наших писателей». После такого открытия все с бо́льшим любопытством принялись перечитывать и «Телеграф», и «Сын отечества». Какие же пьесы сии журналы пародировали? — Не знаем! Хорошее в нашей малообъемной литературе всем известно. Дело же пародии, удерживая отличительные выражения какого ни есть известного сочинения, рассмешить читателя иным смыслом, несогласным с сими выражениями. Читали, перечитывали, думали, доискивались,— напрасно, напрасно!

От этого горя уже издатель «Телеграфа» избавил читателей. Он объяснил, что это не пародии, а пьесы, написанные точь-в-точь так, как пишут лучшие наши прозаики и поэты. По таковом признании все успокоились и никто не удивился. После выхода в свет 1-го тома «Истории русского народа» никто уже не сомневался в неограниченной самонадеянности издателя «Телеграфа». Человек, полагавший возможным в один год написать и, как журнал, выдать двенадцать томов «Истории русской» и ею убить двадцатилетний труд Карамзина4, может уже легко увериться, что он обладает всеми талантами, и что ему, словно как по щучьему веленью, стоит только захотеть, чтоб быть Ломоносовым, Державиным, Жуковским, Батюшковым, Вяземским, Пушкиным, Баратынским, Языковым и пр. и пр. и пр. Убеждения благомыслящих людей, что одному человеку невозможно иметь всех талантов, были бы тщетны! Осталось только молчать и сожалеть, что русский историк теряет на пустяки драгоценное время, которое бы ему следовало посвятить изучению отечественного языка и нужным размышлениям; или бы употребить оное на скорейшее издание очень запоздалых №№ «Московского телеграфа».

Самонадеянность заразительна. Мы не смеем подозревать издателя «Телеграфа» в сочинении нравственно-сатирического романа «Купеческий сынок»; но как не согрешишь и не заметишь, что сочинитель сей книжки писал под его влиянием? В этом стихотворном произведении ясно видны усилия безграмотного и бесталантного труженика подделаться под фактуру стихов известного барда Екатерингофа5. Потому-то в 14 № «М. Т»., дабы намекнуть читателям, в каком роде эта книжица, и помещена вместо разбора брань не на нее, а на «Литературную газету»6и князя Вяземского, стараниями коего «Телеграф» был поставлен на степень хорошего журнала. Но едва князь Вяземский перестал участвовать в оном, то похвалы ему прекратились и благодарность пропала, которой, впрочем, он никогда не требовал, равно как «Литературная газета» не ищет оправдываться в обвинениях «Телеграфа», «Северной пчелы» и «Сына отечества». Мы раз уже сказали и теперь повторим, что мы ничего общего с сими журналами не имеем. Цель нашей газеты не деньги, а литература. Писатели, участвующие в нашем издании7, желали, чтобы издавалась газета, в которой бы могли они беспристрастно и нелицеприятно говорить о литературах русской и иностранных, не находя препятствия в коммерческих видах издателя. Как они желали, так и исполнилось. Окончим статью сию выпискою из романа «Купеческий сынок»; читатели легче увидят по оной, что это за книга и справедливы ли наши подозрения:

О вы, несчастные отцы!

Ей, время вам и оглянуться!

Вы не дворяне, а купцы —

Зачем за барями тянуться?

На что то детям вашим знать,

Что знают знатные дворяне!

Их дело только торговать,

Да деньги были бы в кармане:

Они всего для них верней!

Где золото не уважают?

Без них с чинами у дверей,—

А в двери не всегда впускают;

Чего б соделать не возмог

Богач, лишь только пожелает?

А ваш воспитанный сынок

Все виден в публике; бывает

Приметно все, что он купец ...8

33. «ИСТОРИЯ ДРЕВНЕЙ И НОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ». СОЧИНЕНИЕ ФРИДРИХА ШЛЕГЕЛЯ. {*}

Перевод с немецкого. Часть вторая. СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (370 стр. в 8-ю д. л.)

Первая часть сего любопытного сочинения напечатана была в прошлом году. Решительно можно сказать, что до появления сего перевода мы не имели книги, в которой бы полнее и ученее излагалась история древней и новой литературы. Изучение же оной открывает таланту все пути ко храму Памяти. Мы не имеем недостатка в молодых поэтах; но они, к несчастию, терпят нужду в познаниях и теряют труды свои в нанизывании звучных слов, заключающих в себе мысли и чувства, много раз сказанные и пересказанные нашими лучшими писателями. В сей книге они увидят, что люди, увековечившие свои сочинения, были представителями своего народа и времени, и что нравственная высота их была плодом общего человеческого усовершенствования.

Фридрих Шлегель, ученейший филолог нашего времени, одарен был пылкою, боголюбивою душою. Способный к поэтическим вдохновениям, он жаждал еще высших вдохновений, восторгов религиозных, и, не нашед их в протестантстве, лишенном всех обрядов, очаровывающих сердце и воображение, принял римско-католическую веру, которая почти столько же, как наша православная, готова во все мноразличные минуты треволненной жизни утешать и прощать нас, всегда нуждающихся в материнском ее утешении и прощении. Высок и славен тот художник, который смиряет в душе земную гордость и в своих вдохновениях признает влияние постороннее, едва ли им заслуженное, небесное. Такие чувства создали Рафаэля, такие чувства должны со временем произвесть и певца, который, как Рафаэль, познакомит нашу душу с радостями простыми, но упоительными, с наслаждениями, по которым можно предугадывать блаженство духов бесплотных и чистых. Вот чего желает Шлегель; вот что не нравится в книге его протестантам и некоторым католикам, подозревающим в нем агента иезуитского,— но что не может быть ни вредно, ни опасно для русских. Признаемся, что хваленая веротерпимость наша что-то очень походит на весьма непростительное равнодушие ко всему религиозному и что теплая вера отцов наших никому бы не повредила, но еще бы украсила и возвысила души наших художников. Тот ошибается, кто думает, что религия мешает полному развитию человеческих познаний. Никакая наука не вредна для ней, напротив, она в философических науках спасает нас от заблуждений. Она, позволяя уму свободно измерять силы свои, охраняет его от излишней самонадеянности, от смешного верования в свои выводы. Каждая новая система философическая есть новая ступень для ума, которому положено от бога непрестанно усовершенствоваться, распространяя и исследуя свои познания: но благодетельная вера удерживает нас от превращения какой-либо системы в секту, ибо последование положениям сей последней значит остановить ум на одной точке и из едва собранных результатов его сотворить свою религию. Сколько необыкновенных умов можно указать в истории философии, которые возвеличили сию науку, сохраняя меж тем в душе вечные, божественные истины. Поэзии ли после того чуждаться их? Поэзии ли, этому совершенному органу, кажется, созданному ангелами для прославления бога и творения рук его? У нас ли не желать поэтической наклонности ко святому в то время, когда мы в состоянии сотнями считать метроманов, а вряд ли найдем пятерых чистых энтузиастов в толпе стихотворцев русских? Словом, мы видим только хорошее в образе воззрения Фридриха Шлегеля и надеемся, что его книга принесет существенную пользу молодым литераторам нашим.

Что сказать о переводе?1 К сожалению, нечего, кроме благодарности за труд. Переводчик держался слишком буквально подлинника и оттого часто бывает темен. Некоторые места без немецкого текста нельзя понять. Жаль, если трудный и запутанный слог отобьет от чтения сей книги нетерпеливых читателей!

34. «ТЕОРЕТИКО-ПРАКТИЧЕСКОЕ НАСТАВЛЕНИЕ О ВИНОДЕЛИИ». ПЕРЕВЕДЕНО С ФРАНЦУЗСКОГО И ИЗДАНО ИЖДИВЕНИЕМ ИМП. ВОЛЬНОГО ЭКОНОМИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА, ТЩАНИЕМ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ОТДЕЛЕНИЯ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА, АФАНАСИЯ СТОЙКОВИЧА. {*}

СПб., печатано в тип. Ивана Байкова, 1830. (369 стр. в 8-ю д. л.)

Книга, нужная в нынешнее время, когда на виноделие многие русские капиталисты обращают живое внимание; собрание полное всех знаний, приобретенных по сему предмету в чужих краях, но, к сожалению, не примененное к нуждам и возможностям нашим и не пополненное изобретениями русскими.

Нет плодов, нет овощей, из которых бы нельзя было делать вина. А сколько у нас есть губерний, в которых изобилие плодов еще никакой пользы не приносит; сколько земель, способных производить самыя нежные растения юга, оставлены на произвол природы невнимательностию помещиков,

Безмятежных, не желающих,

Не скорбящих, не теряющих1,

но зато ничего и не выигрывающих! Однако число этих неприступных духов Шиллеровых приметно уменьшается. Нужда пробуждает деятельность общую, и богатая земля наша скоро будет приневолена платить нам все, что может: а чего она не может? Не надо только требовать неисполнимого. Например, от бургонского винограда, выросшего на крымской почве, нельзя ожидать вина, всем похожего на настоящее бургонское. Почва многое изменяет во вкусе и доброте винограда. Так, Асмансгейзер, вино из бургонского винограда, пересаженного на берега Рейна, уже более походит на рейнвейн, чем на бургонское. Впрочем, какая нужда, чтобы Крым, Астрахань, Кавказ, Дон и другие наши виноградные земли производили вина, совершенно похожие на иностранные; желательно только, чтобы они имели качественное достоинство сих последних.

35. «СЕВЕРНЫЙ ПЕВЕЦ, ИЛИ СОБРАНИЕ НОВЕЙШИХ И ОТЛИЧНЕЙШИХ РОМАНСОВ И ПЕСЕНЬ». ПОСВЯЩАЕТСЯ ЛЮБИТЕЛЬНИЦАМ И ЛЮБИТЕЛЯМ ПЕНИЯ. 2 ЧАСТИ. {*}

М., в тип. Лазаревых Института восточных языков, 1830. (В 1-й ч. 130, во 2-й 134 стр. в 12-ю д. л.)

Это «Собрание новейших и отличнейших романсов и песень» ничем не отличается от прочих русских песенников: тот же дурной выбор, та же небрежность типографическая и те же непростительные ошибки. Жалко, что до сих пор ни один хороший литератор не взялся за сей труд, вовсе не неблагодарный. У нас с удовольствием раскупают подобные книги, и можно очень легко собрать две довольно толстые части древних и новых песень, достойных памяти. «Северный Певец» нельзя сказать украшен, но обезображен двумя литографированными картинками. Издатель сей книги на 33 стран. 2 части приписал барону Дельвигу песню, ему не принадлежащую1. Б. Дельвиг благодарит за такое внимание, но отказывается от незаслуженной чести.

36. «ЦИТРА, ИЛИ МЕЛКИЯ СТИХОТВОРЕНИЯ г. ГРУ—НОВА». {*}

М., в тип. Решетникова, 1830. (35 стр. в 16-ю д. л.)
«ДВА ПОСЛАНИЯ ВЫПИВАЛИНА К ВОДКЕ И К БУТЫЛКЕ. С ПРИБАВЛЕНИЕМ ПОСЛАНИЯ К г. ВЫПИВАЛИНУ». В СТИХАХ.
М., в тип. Лазаревых Института восточных языков, 1830. (20 стр. в 8-ю д. л.)
«СМЕРТЬ КУПЦА, ИЛИ ОТЕЧЕСКОЕ НАСТАВЛЕНИЕ СЫНУ ПРИ КОНЦЕ ЖИЗНИ. СОЧ(ИНЕНИЕ) АЛЕКСАНДРА ОРЛОВА».
М., в тип. Н. Степанова, при имп. Театре, 1830. (32 стр. в 12-ю д. л.)
«СТАРИЧОК-ВЕСЕЛЬЧАК, РАССКАЗЫВАЮЩИЙ ДАВНИЕ МОСКОВСКИЕ БЫЛИ». ПЕЧАТАНА С ИЗД. 1792 г., БЕЗ ИСПРАВЛЕНИЙ.
М., в тип. Н. Степанова, при имп. Театре, 1830. (94 стр. в 12-ю д. л.)

Гораций, в послании к Пизонам, советует молодым поэтам отдавать свои произведения на суд людей, известных познаниями, и после поправлять и не обнародовать их лет девять. Совет прекрасный, достойный последования! Но нет правила без исключений, и Гораций наверное бы посоветовал сочинителям нами объявляемых книжек не показывать никому и не поправлять оные, а просто держать их взаперти, пока они не пригодятся закурить трубку или затопить камин.— Не понимаем, как можно с 1792 года забытую глупость перепечатать в 1830-м?

37{*}

«Северная пчела» давно уже упрекает «Литературную газету» в охоте клеветать на нее. Она два раза уже укоряла издателя оной1, будто бы он выдумал, что г. Ф. Б. пишет роман «Петр Иванович Выжигин»; теперь же в 126 № не верит существованию письма, из коего в 59 № «Литер<атурной> газеты» выписано доказательство, как «С<еверная> пчела» бывает неточна в своих известиях2. Издатель «Литературной газеты» приглашает издателей «С<еверной> пчелы» собственными глазами убедиться в достоверности и официальности сего письма; оно находится у него; а на первые укоры отвечает, что он о рождении нового Выжигина слышал от Н. И. Греча и от книгопродавца, его торговавшего. Для полного же доказательства, как «Литературная газета» беспристрастна, издатель ее давно уже желает, чтобы г. Ф. Б. написал хороший роман; хвалить же «И. Выжигина» и «Дмитрия Самозванца» нет сил. Что же делать! Как же быть!

38. «БЕСПРИЮТНАЯ». ПОВЕСТЬ В СТИХАХ. СОЧИНЕНИЕ ПРОВА МАКСИМОВИЧА. {*}

СПб., в тип. имп. Воспитательного дома, 1830. (45 стр. в 8-ю д. л.)

Это первое особенно появившееся произведение развивающегося молодого таланта. Имеет ли право рецензент встретить оное строгим судом? Нет! Критика разбирает строго только произведения писателей, уже достигнувших полного развития своего таланта, и намерения ея клонятся преимущественно к тому, чтоб выказывать в новом сочинении истинные красоты, которых оценка всегда поучительнее изобличения недостатков. Есть у нее и другое дело, легкое, но невеселое: стегать хлыстом насмешек вислоухих Мидасов. Сих последних у нас довольно. Радуешься хорошей книге, как оазису в африканской степи. А отчего в России мало книг? Более от лености учиться. Мы знаем почтенного поэта и наставника, кому посвящена повесть «Бесприютная»1, и желали бы видеть его начитанность в молодом поэте. Тогда бы он, верно, яснее был в своем рассказе, отчетливее в описаниях и, конечно, дал бы своему стихотворению новый образ, приличнейший предмету, чем давно избитые формы, в которые некогда так удачно были вылиты мастерские произведения Пушкина и Баратынского.

39. «МАКБЕТ». ТРАГЕДИЯ ШАКСПИРА. ИЗ СОЧ<ИНЕНИЙ> ШИЛЛЕРА. ПЕРЕВОД А. РОТЧЕВА. {*}

СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1830. (В 8-ю д. л. 116 стр.)

С сердечным сокрушением замечаем мы, что выхваляемое «Московским телеграфом» неуважение к знаменитым именам внушило в некоторых молодых поэтов наших и неуважение к творениям великих писателей, и пренебрежение к своим читателям. Уже одно заглавие разбираемой нами книги убеждает в сей горькой истине. Что такое значит: «Макбет, трагедия Шакспира из сочинений Шиллера»? Как Шиллер сочинил трагедию Шекспира? — Шиллер перевел «Макбета» с некоторыми изменениями; он мог и сочинить трагедию «Макбет», взяв для своей драмы один предмет с Шекспиром; но как мог написать написанное другим — не понимаем. Какой немец, француз или англичанин, вздумавший перевести «Илиаду» с перевода Гнедича, поставил бы в заглавии своего перевода: «„Илиада” Гомера из соч. Гнедича?» Может быть, сыщутся люди, которые наше замечание на заглавие сей книги назовут мелочною привязкою. Они не будут правы! Как Задиг узнавал по следам, оставшимся на дороге, и по пыли, улегшейся на окрестных деревьях, какое животное перед ним пробежало, какого оно было роста и хромало ли оно или нет,— так и привычный читатель всегда угадает по первому листику книги, с вниманием ли она или без внимания написана.

Для чего переводятся хорошие книги? Для распространения новых познаний или для обогащения отечественной словесности чужими красотами. К которому подразделению надо причислить перевод трагедий Шекспира? к последнему, т. е. к тому, коего главная цель есть обогащение отечественной словесности чужими красотами. — Для выполнения сей обязанности чего требуется от переводчика? Кроме природных дарований,— глубокого знания языка, с коего переводишь, и привычки владеть своим; притом любви и уважения к подлиннику, — две необходимые страсти, без коих успех невозможен.— С такими понятиями переводили у нас Жуковский и Гнедич; с такими понятиями переводит ныне молодой, но уже зрелый поэт г-н Вронченко. «Гамлет» Шекспира, «Манфред» Байрона им переданы на русский язык с добросовестностию таланта.

Никто из любителей русской словесности не сомневается в природных дарованиях г-на Ротчева. Многие мелкие собственные его пьесы, рассеянные по журналам и альманахам, заставляют и любить талант его и быть к нему взыскательными. Критика из снисхождения, вероятно, к первым попыткам молодого человека на скудном драматическом поприще нашем ничего не сказала, кроме общих похвал, о «Мессинской невесте» и «Вильгельме Теле», трагедиях Шиллера, переведенных г-м Ротчевым. Но ее снисходительное одобрение не послужило в пользу переводчику. То, что ей казалось в нем еще неловкостию художника, не совершенно ознакомившегося с искусством, ныне обнаружилось пороком печальным и неожиданным. Перевод «Макбета» с немецкого языка показывает все непочтение к превосходному творениюШекспира и званию не пустому поэта.

Раскройте наугад русский перевод и сравните его, не говорю уже с английским, но с немецким подлинником. Вы увидите, что ни один даже удачный стих Шиллера не остановил переводчика и не заставил его постараться верно передать себя. Одна безотчетная поспешность добраться поскорее до конца выглядывает из каждой сцены, из каждого стиха, даже из корректуры типографской! Нет ни осмотрительности, ни оглядки! перелистываешь книгу и изумляешься. Не зная английского языка, наш поэт мог найти человека, который показал бы ему, как по-русски пишутся английские собственные имена. Он и о том не подумал. Он пишет Шакспир вместо Шекспир, лади вместо леди; у него Макдуф — то Макдуф, то Макдюф, а Фейф — то Фифа, то Фива, то Фифы!!

Нет, «Макбет» еще не переведен у нас. Жаль, что г. Ротчев счастливый талант свой не сдружил с внимательностию и старанием. Чем большею славою пользуется художник, тем более для поддержания оной ему надо быть строгим к себе и не шутить своим искусством. Поэма «Нищий» должна бы, кажется, быть поучительным примером для юных поэтов, как неумеренные похвалы лжекритиков и доверчивое сердце дарования прекрасного, но еще не познавшего себя могут быть пагубны. Надеемся, что г. Ротчев пойдет по дороге, ему свойственной, и более не будет соперничать в переводах с гг. Зотовым и Шеллером.

40. «БЕЗУМНАЯ». РУССКАЯ ПОВЕСТЬ В СТИХАХ. СОЧИНЕНИЕ ИВАНА КОЗЛОВА. {*}

СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (XI—33 стр. в 8-ю д. л.)
РОЖДЕНИЕ ИОАННА ГРОЗНОГО. ПОЭМА В ТРЕХ ЧАСТЯХ. СОЧИНЕНИЕ БАРОНА РОЗЕНА.
СПб., в тип. Плюшара, 1830. (108 стр. в 12-ю д. л.)

Русская литература еще не живет полною жизнию. Люди, по охоте или по обязанности наблюдающие за нею, находятся в положении стихотворного Ильи Муромца1, который без помощи волшебного перстня просидел бы целый век над очарованной красавицей и не дождался ее пробуждения. Наша красавица пробуждается очень, очень редко и скоро опять засыпает до неопределенного времени. Ныне одна только блестящая звезда Пушкина воздвигает ее ото сна и то много, много раза два в год: другие же русские кудесники приводят ее только до степени лунатизма2. Что ж? Мы рады и бреду милой женщины: все ж по крайней мере слышишь ее! Притом же, благодаря Месмеру и его последователям, мы теперь знаем, что лунатики могут иногда говорить не хуже неспящих. В подтверждение сего положения укажем на две замечательные новые поэмы, недавно вышедшие из печати: «Безумная», сочинение Ивана Ивановича Козлова, и «Рождение Иоанна Грозного», сочинение барона Розена.

Первой принадлежит без всякого сомнения пальма первенства, несмотря на дурно обдуманный план. Певец Чернеца и Натальи Долгорукой не исчерпал еще до дна кладязя чувств своих. В поэме «Безумная» каждый стих звучит не фистулою, но чистыми, полными тонами, прямо изникающими из прекрасного сердца. Это пение соловья, успокоивающее душу, но не удовлетворяющее фантазии. Разделяешь печаль с милым певцом и невольно сердишься на него, что он заставил нас плакать от несчастий вымышленных и рассказанных оперною актрисой, а не настоящею поселянкой. Безумная его театральная Нина, а не Офелия Шекспира, не Мария Кочубей Пушкина. Но черта, разделяющая естественное от театрального, не многими знаема, и недостаток в создании, нами замеченный в пьесе почтенного поэта нашего, выкупается, как мы уже сказали, изобилием чувств. Кто плакал, читая «Чернеца» и «Наталью Долгорукую», тот заплатит невольную дань чувствительности и при чтении «Безумной».

В поэме барона Розена фантазия и машины холодного соображения взяли верх над чувствами и тем испортили все дело. Соломония историческая так занимательна, неплодие ее и неверность супруга так естественны, что не нужно было выдумывать никаких заклятий и разрешений какого-то Псковитянина, не надо было выставлять на сцену отвратительного Шигоны и соблазнов Елены Глинской; а следовало просто занять нас единственно несчастиями отринутой и невинной супруги и чувствами умилительными беспримерной матери. Потому стоило погрузиться в самого себя и, подобно И. И. Козлову, не жалея, высказать все чувства души своей поэтической, и поэма бы его несказанно выиграла. Сколько бы тогда холодных описаний оказалось ненужными, сколько бы прозаических стихов не было написано молодым нашим лириком. Сцена юродивого, оканчивающая поэму «Рождение Иоанна Грозного», хорошо выдумана, но неудачно выполнена. Молодые художники! списывайте более с натуры и не спешите писать на память, наугад3.

41. «БОРИС ГОДУНОВ». {*}

СПб., в тип. Департ. народного просвещения, 1831. (142 стр. в 8-ю д. л.)

Желаем от чистого сердца всем русским литературным газетам каждый новый год начинать свою библиографию, как мы ныне: уведомлением о книге, равной достоинством с историческою драмой А. С. Пушкина «Борис Годунов». Появление ее вполне вознаградило долгое, нетерпеливое ожидание любителей поэзии. Это не произведение, писанное с единственным намерением поскорее кончить и, получив за оное деньги, опять с тою же мыслию приняться за новое денежное предприятие. Нет, еще в 1825 году «Борис Годунов» был написан, а только в 1831-м вышел из печати. Истинный талант выше денег ценит свое искусство. Сколько история представляет поэтов, которые, терпя крайнюю бедность, не продавали своего таланта и, питаясь черствым хлебом и водою, не спеша, готовили для просвещенных современников и справедливого потомства яству бессмертную, нектар и амврозию, вкусную пищу древних богов и существ, не ограничивающих круг бытия своего краткою земною жизнию. Но, благодаря бога, Пушкин не равен с сими светилами горькою участию! Судьба не гонит его. Наш просвещенный монарх, которого недавнее царствование ознаменовано уже столькими необыкновенными событиями, столькими великими подвигами, кои могли бы прославить целое пятидесятилетие, несмотря на разнообразные царственные заботы, находит мгновения обращать живительное внимание свое на произведения нашего поэта. Счастливо время, в которое таланты не низкою лестию, а достоинством неискательным приобретают высокое покровительство и в которое правда так богата истинною поэзией1.

Некоторых чересчур любопытных читателей и двух-трех журналистов занимает важная мысль: к какому роду должно отнести сие поэтическое произведение? Один называет его трагедией, другой драматическим романом, третий романическою драмой и так далее. К чему приведет их разрешение сей задачи? Не к познанию ли, по каким правилам судить новое сочинение? Назовите его, как хотите, а судите его не по правилам, но по впечатлениям, которые получите после долгого, внимательного чтения. Каждое оригинальное произведение имеет свои законы, которые нужно заметить и объявить, но единственно для того, чтобы юноши, учащиеся поэзии, и люди, не живо чувствующие, легче могли понять все красоты изящного творения. Воображать же, чтобы законы какой-нибудь поэмы, трагедии и проч. были непременными мерилами пьес, после них написанных, и смешно, и недостойно человека мыслящего. Пора убедиться нам, что человек, как бы учен ни был2, сколько бы правил ни знал, но не имеющий поэтического таланта, ничего необыкновенного не напишет. Сколько французов, сколько русских слепо верили в правила французской драматургии; и что же они написали? Ничего, что бы можно было читать после Расина, который не по трем единствам читается, перечитывается и будет читаться, а по чему-то иному, чего, к несчастию, и недостает ученым его подражателям.

«Борис Годунов» бесспорно должен стать выше прочих произведений А. С. Пушкина. Поэма «Полтава» была, так сказать, переходом нашего поэта от юности к зрелому возрасту3, от поэзии воображения и чувств к поэзии высшей, в которой вдохновенное соображение всему повелитель, словом, от «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана», «Цыганов» и проч. к «Борису Годунову». Уже в «Полтаве» мыслящих читателей поразила эта важная простота, принадлежность зрелого таланта, чуждая безотчетных увлечений и блестящих эффектов, но богатая поэзией истины. В прежних поэмах Пушкина план и характеры едва были начертаны и служили ему посторонними средствами, разнообразившими длинный монолог, в коем он изливал свою душу. В «Полтаве» поэт уже редко выходит на сцену и не говорит из-за кулис вместо действующих лиц; нет! герои поэмы его живут своею, незаимствованною жизнию. И с историей в руке никто не уличит их в самозванстве! Одна завистливая посредственность бранила сие произведение, как, вероятно, будет бранить и «Бориса Годунова». Но не для нее поэт пишет, не ее слушают образованные читатели. Единственный недостаток поэмы «Полтава», по нашему мнению, заключается в лирической форме. Предмет сей следовало бы вставить в драматическую раму4. Сколько превосходных сцен осталось неразвитых потому только, что лирическая поэзия намекает, а не досказывает. Петр Великий, Карл XII, Мазепа, старец Палей, Кочубеи, дочь их, влюбленный казак, Орлик: вот восемь замечательных, первостепенных характеров, совершенно постигнутых поэтом! Мы готовы утвердительно сказать, что драма «Полтава» не уступила бы драме, нами разбираемой. Единство действия, сие условие, предписанное искусству самой природой, строго соблюдено Пушкиным5. Подобно солнцу, силою своею в порядке управляющему целою системой планет, Борис Годунов до последнего издыхания великим умом своим все держит, над всем властвует. Куда поэт ни переносится, везде влияние Бориса видимо, и только одна смерть его взвела на престол Самозванца. Характер Бориса, чрезвычайно заманчивый в самой истории, только в вялом романе «Димитрий Самозванец» выставленный бледным и безжизненным, не только выдержан нашим поэтом, но еще как будто помощию увеличительного стекла придвинут к нам. Мы видим самые тайные изгибы сердца его и везде признаем подлинность нами видимого. Пушкин в минуту восторга, кажется, снова пережил всю жизнь этого самовольного Эдипа нашей истории и ни одной строкой, ни одним словом нас не разочаровывает. Везде в Годунове видишь человека великого, достойного царствовать и быть благодетелем рода человеческого, но униженного ужасным злодеянием, которое, как фурия, его преследует и на каждое доброе дело его накидывает покров отвратительный. Видя, хотя и заслуженные, страдания великого человека, невольно умиляешься, невольно веришь, что кара за убиение невинного царевича падет на одну главу его и не тронет его невинного сына: но за чистую кровь Димитрия небо потребовало чистой жертвы, и нам, знающим судьбу сего семейства, тем трогательнее кажутся сии последние слова умирающего Бориса, вотще наставляющего сына, как царствовать:

Умираю;

Обнимемся; прощай, мой сын, сей час

Ты царствовать начнешь… о боже, боже!

Сей час явлюсь перед тобой — и душу

Мне некогда очистить покаяньем.

Но чувствую — мой сын, ты мне дороже

Душевного спасенья… так и быть!

Я подданным рожден и умереть

Мне подданным во мраке б надлежало;

Но я достиг верховной власти — чем?

Не спрашивай. Довольно: ты невинен,

Ты царствовать теперь по праву станешь,

А я за все один отвечу богу.

О милый сын, не обольщайся ложно,

Не ослепляй себя ты добровольно.

В дни бурные державу ты приемлешь:

Опасен он, сей чудный Самозванец.

Он именем ужасным ополчен.

Я, с давних лет в правленьи искушенный,

Мог удержать смятенье и мятеж;

Передо мной они дрожали в страхе;

Возвысить глас измена не дерзала —

Но ты, младой, неопытный властитель,

Как управлять ты будешь под грозой,

Тушить мятеж, опутывать измену?

Но бог велик! Он умудряет юность,

Он слабости дарует силу... слушай:

Советника, во-первых, избери

Надежного, холодных, зрелых лет,

Любимого народом — а в боярах

Почтенного породой или славой —

Хоть Шуйского. Для войска ныне нужен

Искусный вождь — Басманова пошли

И с твердостью снеси боярский ропот.

Ты с малых лет сидел со мною в Думе,

Ты знаешь ход державного правленья;

Не изменяй теченья дел. Привычка —

Душа держав. Я ныне должен был

Восстановить опалы, казни — можешь

Их отменить; тебя благословят,

Как твоего благословляли дядю,

Когда престол он Грозного приял.

Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды.

Теперь ослабь, из рук не выпуская —

Будь милостив, доступен к иноземцам,

Доверчиво их службу принимай.

Со строгостью храни устав церковный;

Будь молчалив; не должен царский голос

На воздухе теряться по-пустому;

Как звон святой, он должен лишь вещать

Велику скорбь или великий праздник.

О милый сын! ты входишь в те лета,

Когда нам кровь волнует женский лик.

Храни, храни святую чистоту

Невинности и гордую стыдливость:

Кто чувствами в порочных наслажденьях

В младые дни привыкнул утопать,

Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,

И ум его безвременно темнеет.

В семье своей будь завсегда главой;

Мать почитай, но властвуй сам собою —

Ты муж и царь; люби свою сестру —

Ты ей один хранитель остаешься.

Загрузка...