В любой работе обязательно наступает момент, когда начало работы и вызванный им кураж забываются, конца еще не видно, все кажется тусклым, как поле, осыпанное мутной февральской порошей. В такой момент Лев Николаевич Толстой писал Страхову: «Боже мой, если бы кто-нибудь за меня кончил „А. Каренину“ Невыносимо противно».
Это письмо всегда поддерживало дух Леонтьева. Если уж великий Толстой был подвержен припадкам уныния, то мне сам бог велел. Особенно угнетающе действовало на Леонтьева в такие дни посещение больших книжных магазинов вроде «Дома книги» на Новом Арбате. Господи, и чего только нет! И прекрасно изданная классика, и переводная литература, и море разливанное чтива. И кому, к черту, нужна еще одна книжка, которую ты вымучиваешь, дурея от гектолитров кофе и тысяч сигарет?
Очень полезно было после «Дома книги» зайти в гастроном «Новоарбатский». Здесь тоже глаза разбегались от сотен колбас. Но раз их выпускают, значит, покупают, значит, они кому-то все же нужны? То же и с книгами. Раз издают, значит, покупают. Раз покупают, значит, читают. Значит, ищут в них то, чего не находят ни в классике, ни у зарубежных авторов. Находят ли в моих книгах? Кто его знает. Хочется верить.
Хотя до конца романа было еще далеко, Леонтьев, думая о его дальнейшей судьбе, испытывал некоторый дискомфорт. Где его издавать? Со Смоляницким отношения испортились после того, как Паша Акимов запустил утку о смерти Незванского и особенно после его пресс-конференции. История с подменой Незванского на актера Магаданской драмы Кричевского не стала достоянием прессы, но не исключено, что Смоляницкий знал, что подставу обнаружили. Недаром производитель горнорудного оборудования, каким-то образом связанный с хозяином «Парнаса», пригрозил «Российскому курьеру» оставить его без рекламы.
Леонтьев не понимал, зачем Смоляницкому вообще понадобился этот спектакль. Допустим, Незванский не пожелал прилететь в Москву, догадываясь, что услышит от газетчиков не только комплименты. Не так уж трудно уговорить, нажать. Или заболел? Это вероятнее. Все-таки 74 года — возраст почтенный. Казалось бы, что за беда? Выздоровеет — прилетит. Но это Леонтьев не видел в промедлении беды. Смоляницкий видел. Скорее всего, это было связано с тиражами. Как и предсказывал Акимов, спрос на книги Незванского после сообщения о его таинственной смерти подскочил. Но тянуть с воскрешением не следовало — подходили новые романы, объяснить читателям, как это их любимый автор умудряется писать с того света, было бы затруднительно.
Об охлаждении отношений свидетельствовали и мелочи: Леонтьева перестали приглашать на встречи читателей с авторами издательства, на презентации новых книг. В общем, все говорило о том, что соавторов с их новых романом не встретят в «Парнасе» с распростертыми объятьями.
В один из дней, бесцельно промаявшись у компьютера с набросками новой главы, Леонтьев написал обстоятельную заявку на серию «Полиция нравов» и поехал с ней в новое издательство, которое выпустило с его подачи две книги Акимова. Оно еще не успело обзавестись своим брендом вроде Незванского, и Леонтьев надеялся, что его идея будет им в масть.
Это было странное издательство. Размещалось оно в районе Олимпийского проспекта в симпатичном особнячке, в котором все время шел ремонт. Что-то постоянно улучшали, переделывали, и редакторы с авторами, выйдя покурить в холл, всегда рисковали вляпаться в краску или перемазаться известкой. В состоянии перманентного обновления пребывало и само издательство. Прогрессивные проекты налетали, как тайфуны на тихоокеанские острова, под них лихорадочно перестраивался весь процесс. Не успевали редакторы освоиться с изменившимися требованиями, как новые, еще более прогрессивные идеи овладевали начальством. В результате все сотрудники издательства, от младшего редактора до главного, думали не о деле, а о том, не останутся ли они завтра без работы.
Когда никто ничего не решает, можно иметь дело только с человеком, контролирующим финансы. Таким человеком в издательстве был коммерческий директор с грузинской фамилией Эбонидзе, хотя ничего грузинского в нем не было, а было еврейское. Отличало его то, что он был очень маленького роста. Приехав в издательство, всегда молча, ни с кем не здороваясь, проходил через холл и только в кабинете, водрузившись в высокое кресло, оказывался доступным для общения.
Эбонидзе принял Леонтьева доброжелательно, при нем прочитал заявку, немного подумал, барабаня по подлокотникам маленькими пальцами, и заключил:
— Может иметь быть. Сколько романов вы сможете выдавать в год?
— Максимум два.
— Мало. Чтобы серия жила, нужно выбрасывать на рынок по книге в два-три месяца. Иначе читатель ее забудет, и все деньги, которые мы потратим на раскрутку серии, пропадут. Понимаю, для вас это нереально. А если привлечь других авторов? Взять коллективный псевдоним. Например, Эдуард Хан. А что? Звучит. «Полиция нравов», Эдуард Хан. Как вы на это?
— Никак. Попрет халтура. Когда писатель пишет за того парня, халтура неизбежна. Зачем выкладываться, если книга не моя?
— Можно написать в договоре, что со временем автор сможет переиздать книгу под своим именем. Скажем, через пять лет. Стимул?
— Кто знает, что будет с нами через пять лет!
— Да, времена меняются быстро, — согласился Эбонидзе. — Твою мать, дали бы хоть лет десять спокойно пожитьЛадно. Мне нравится, что писатели будут выпускать книги под своими фамилиями. Мобилизует. Может, и пусть? Серия одна, авторы разные.
— А как быть со сквозными героями? Тот же Мартынов. У нас он один, у другого автора будет совсем другой.
— Да, задачка… — Эбонидзе снова побарабанил пальцами по подлокотникам кресла. — А вот какПридумал. У каждого автора детективов есть свой любимый герой, верно? Оперативник, следователь, сыщик. Вот путь он и приведет его в серию. «Ментов» смотрите — «Улицу разбитых фонарей»? В одной серии главный герой этот, носатый, как его?
— Казанова, — подсказал Леонтьев.
— Вот-вот. А в другой главный Ларин, Казанова на втором плане. Почему бы и нам так не сделать? У вас главным будет Мартынов. У других авторов — кто-то другой. Объединяющий момент есть — все они служат в полиции нравов. По-моему, выход.
— Пожалуй, — помедлив, согласился Леонтьев. — Нужно подумать.
— А чего тут думать? — возбудился Эбонидзе. — Найдите трех-четырех хороших авторов, и вперед. Сразу запустим их в работу. Когда вы закончите свой роман?
— Месяца через три.
— Прекрасно. К тому времени подтянутся и другие. Через полгода у нас будет четыре романа. С ними уже можно запускать серию. Договорились?
Пробираясь к выходу через заставленный строительными козлами холл, Леонтьев с усмешкой подумал, что на этот раз причиной тайфуна, который обрушится на это невезучее издательство, будет он.
В советские времена в Союзе писателей СССР было около десяти тысяч членов, из них две с половиной тысячи москвичей, остальные из провинции и союзных республик. Однажды в разгар перестройки Леонтьев заехал с женой (она была еще жива) поужинать в ресторан Центрального дома литераторов и обратил внимание, что публика в Дубовом зале какая-то необычная. Не было развязных завсегдатаев ЦДЛ, знающих всех официанток по именам и чувствовавших себя в ресторане, как дома. Вернее, они были, но как бы затерялись среди крупных мужчин с красными лицами в добротных костюмах и давно вышедших из моды галстуках. Официантка объяснила:
— Пленум Союза писателей РСФСР.
— Вот смотри, — сказал Леонтьев жене. — Завтра все эти люди останутся без куска хлеба.
И как в воду глядел. Раньше у каждого из областных писателей был свой лужок: раз в год-два книжка в «Современнике» или в «Советской России» о каком-нибудь герое Соцтруда, рассказец в альманахе, очерк в местной газете. Плюс литконсультация на полставки, плюс руководство местным литобъединением. Не разгуляешься, но жить можно. Халява кончилась сразу и навсегда. Где тот «Современник», где та «Советская Россия», кому нужны книжки о героях Соцтруда, будь они даже трижды героями? Провинциальный писатель вдруг обнаружил себя на развалинах собственного дома. Было от чего взвыть. Немудрено, что Союз писателей России сразу стал прибежищем самых лютых ненавистников новой власти.
Положение московских литераторов было не лучше. Книги, ждавшие выхода годами, вылетели из планов издательств. Толстые журналы, тиражи которых съежились до микроскопических размеров, вообще перестали платить или платили такой мизер, что за гонораром не стоило и ехать — на бензин больше потратишь. Исчез Литфонд, писательская поликлиника стала платной. Тихо скончалось даже Бюро пропаганды художественной литературы, которое в трудные времена подкармливало писателей, давая путевки на встречи с читателями. Одно выступление — 16.50. Если в день провести три выступления, а подписать путевок на десять, то получалось ничего, жить можно. И вдруг все обесценилось, как вклады в сберкассах, — наработанные связи, опыт, имя.
Московский писатель — существо более проворное, чем его провинциальный собрат. Во все времена столица оттягивала на себя из провинции наиболее активных и честолюбивых людей. Но и они оказались не готовы к рынку. Собственно, рынок существовал и раньше, только на нем был один покупатель — Слава КПСС. К нему приспособились, установилась более или менее устойчивое равновесие. Сейчас на рынок пришел покупатель, который платил за книгу трудно заработанные рубли, и диктовал спрос. И оказалось, что двум с половиной тысячам московских писателей нечего ему предложить.
В ту пору, когда Леонтьев только начал сотрудничать с «Парнасом», Смоляницкий попросил его найти литераторов, которые смогут работать под Незванского. Леонтьев пообещал. В его телефонной книжке было штук сто адресов, он не сомневался, что выполнить просьбу Смоляницкого не составит труда. Но не тут-то было. Кто-то эмигрировал, кто-то уже был при деле, кто-то ушел в бизнес и возвращаться в профессию, во все времена не слишком денежную, а в последние годы полностью утратившую престижность, решительно не желал. Остальные, узнав, что за роман в пятнадцать листов будут получать по полторы-две тысячи долларов, оскорблялись: «Старичок, за кого ты меня принимаешь?». При том, что сами давно жили за счет жен, а для самоуважения годами ваяли нетленку — про Николая Второго или про Второе пришествие Мессии. Бедные жены!
Из ста человек удалось выбрать только шесть, да и то с двумя пришлось повозиться, дотягивая их рукописи до минимально приемлемого уровня, а третий, получив аванс, запил и ушел в глухое подполье. Но трое оказались нормальными профессионалами. Их-то Леонтьев и решил привлечь к участию в серии «Полиция нравов».
Герман Арбузов два года безуспешно штурмовал ВГИК, на третий год поступил, но не на режиссерский факультет, а на сценарный. Но в душе продолжал считать себя кинорежиссером и ждал только случая явить миру свой талант. Случая все не было, в Госкино его в упор не видели, в объединение «Экран» на ЦТ прорваться тоже не удавалось, несмотря на всю его энергию. А энергии у него было хоть отбавляй. И тогда он решил пойти другим путем. Года два крутился, как проклятый, зарабатывал где только можно — на сценариях документальных фильмов, на рекламе. Бросил пить и курить, складывал рубль к рублю и наконец накопил сколько-то тысяч — сумму, достаточную для того, чтобы начать снимать фильм по собственному сценарию. Самое замечательное, что это была никакая не антисоветчина, не чернуха, а кино о положительном герое из рабочего класса.
Кончилась затея плачевно. В один прекрасный осенний день Герман арендовал прогулочный теплоход, вывез съемочную группу, артистов и массовку на Москву-реку, снял какие-то эпизоды. И нет бы сразу вернуться в Москву, поддался на уговоры массовки и разрешил отдохнуть на лоне природы. Отдых кончился пьянкой с сокрушительными последствиями: сначала от сигареты загорелся стог, на котором артисты отдыхали, огонь непонятным образом перекинулся на теплоход. Когда наконец прибыли пожарные, от теплохода остался только остов. Сгорели две камеры «Конвас», пленка с отснятым материалом. По счастливой случайности никто серьезно не пострадал — отделались ожогами. Уголовного дела возбуждать не стали, но за теплоход Герману пришлось заплатить. Он остался без копейки, но это его не остановило. С прежней энергией он снова начал зарабатывать деньги на фильм, но тут перестройка закончилась августом 1991 года, кино вообще, а тем более кино про положительного героя из рабочего класса, стало никому не нужно. Пришлось Герману отложить мечту о кино до лучших времен и зарабатывать на жизнь литературной поденщиной.
К тому времени, когда Леонтьев позвонил ему с предложением писать за Незванского, он успел побывать автором женских романов Аленой Снегиревой, Еленой Зарубиной из серии «Детектив глазами женщины», кем-то еще. Но проекты не удавалось раскрутить, они отмирали, не успев расцвести, платили копейки. Поэтому звонку Леонтьева он обрадовался.
Писал Герман бойко, сказывалась сценарная выучка, в новых романах Незванского, в которые Леонтьев иногда заглядывал, сразу угадывался его стиль. Сюжеты тоже придумывал без особых изысков, но вполне грамотно, концы всегда сходились с концами, а большего и не требовалось. С годами он не утратил бьющей через край энергии. Когда летел по длинному коридору издательства «Современник», в котором «Парнас» арендовал несколько кабинетов, — в долгополом развевающемся плаще, остролицый, остроносый, с косой белобрысой прядью на бровях, — все словно бы приходило в движение, просыпались корректорши, оживлялись техреды, а главбух запиралась в своем кабинете и не выглядывала, пока Герман не исчезал так же стремительно, как и появлялся.
Когда Леонтьев, путаясь в маршрутках, добрался до полуподвала на Алтуфьевском шоссе, где находилось то, что Герман Арбузов называл свой студией (в подражание некогда знаменитой студии драматурга Арбузова), творческий процесс был в полном разгаре. В разных концах полуподвала, в прошлом красного уголка жэка, если судить по старым транспарантам, сваленным в углу, за компьютерами сидели два молодых парня, ожесточенно молотили по клавиатуре. Третий, в драных по моде джинсах и черном пуловере на голое тело, примостился на стуле перед обшарпанным письменным столом, за которым восседал Герман. Ноутбук на столе был отодвинут в сторону, перед ним лежала отпечатанная на принтере, исчерканная красным рукопись, которую он читал с нескрываемым отвращением.
— Ты что написал? Что ты, твою мать, написал? — орал он на парня. — Ты хоть читаешь то, что пишешь?
— А что такое, что такое?
— Привет, Валера, посиди, я сейчас закончу с этим мудаком, — обернувшись на стук двери, кивнул Герман. — Вот что ты написал: «Он отрезал заточкой толстый шмат сала». Понял?
— Не понял. Шмат не может быть толстым? Пусть тонкий, мне все равно. Даже лучше: отрезал нежный пластик сала, тонкий как лепесток розы.
— Заточкой, твою мать! Что такое заточка? Это кусок арматуры с острым концом, как можно им отрезать шмат сала?
— Не скажите! Я читал в одном детективе. Там два зэка уходят в побег и берут третьего, как корову. Чтобы съесть по дороге. Там так и сказано: отрезал заточкой кусок от филейной части. Ну, от жопы.
— Автор этого детектива такой же мудак, как ты!
— Не скажите, — продолжал упорствовать парень. — Автор — главный специалист Генпрокуратуры. Так в аннотации сказано.
— Вот поэтому наша Генпрокуратура может ловить только генпрокуроров! Забирай свою хрень. Послезавтра мне на стол, со всей правкой.
— Дайте хоть два дня, вы столько начиркали!
— Не дам. Сроки поджимают. Задержим — Смоляницкий с нас шкуру спустит. Шкуру бы ладно — оштрафует. Нам это надо? Вали.
— Студент Литинститута, — бросил Герман вслед парню. — И чему их там учат? Здорово, Евсей Фридрихович, рад тебя видеть.
— Здорово, Евсей Фридрихович, — в тон ответил Леонтьев. Кивнул на парней за компьютерами: — Тоже Незванские?
— Они. Работаем бригадным методом. Горький когда-то внедрял бригадный метод. У него не вышло. У нас вышло. Говорят, ты с соавтором какой-то забойный роман залудил? Смоляницкий бегал по всему «Парнасу», кричал: вот как надо писать!
— Ничего получился роман.
— Не жалко было отдавать Незванскому?
— Жалко, а что делать? Четыре штуки, как говорит мой соавтор, не баран накашлял.
Герман даже изменился в лице.
— Сколько?! Он заплатил вам четыре штуки? Загибаешь.
— Спроси у него. Зачем мне врать?
— СукаЯ с трудом штуку восемьсот из него выдавливаю!
— Ладно, Герман, я не за этим пришел. — Леонтьев положил перед ним заявку на «Полицию нравов». — Посмотри. Учти, серия авторская. Так что бригадный метод не пройдет.
— Интересно, — прочитав, сказал Герман. — Сколько будут платить?
— Как обычно. Роялти. Восемь процентов от отпускной цены. Может быть, девять.
— При тираже десять тысяч — это максимум тысяча баксов, — прикинул Герман. — В год больше трех романов не выдашь. А Незванских я делаю по восемь штук.
— Ничего себе! — восхитился Леонтьев. — Сколько же ты их всего наклепал?
— Около тридцати, я уже со счету сбился. Восемь сотен отдаю моим Незванским, штуку себе. Не получается положительного сальдо-бульдо. Три и восемь — есть разница?
— А слава? Ее в расчет не берешь?
— Валера, мы-то с тобой знаем, чего она стоит! На хлеб не намажешь, в суп не положишь. Самолюбие пощекотать? Девочкам с автографом подарить? Так они предпочитают Франклинов. Без всяких автографов. И их можно понять.
— Значит, нет?
— Раскрутите серию — подключусь. А сейчас не могу. Извини, жизнь такая.
«Если мы раскрутим серию, на хрен ты нам будешь нужен!» — хотел сказать Леонтьев, но промолчал.
— Ты, урод, показывай, что навалял!..
Дверь полуподвала отрезала Леонтьева от продолжения творческого процесса.
Саша Иванов, с которым Леонтьев встретился на другой день, был полной противоположностью Герману Арбузову: большой, спокойный, внешне простодушный, но очень себе на уме. В романах, которые он штамповал за Незванского с методичностью заводского пресса, Леонтьева всегда удивляла его прямо-таки болезненная страсть к подробным и довольно вдохновенным описаниям женского белья от «Дикой орхидеи». Его можно было принять за латентного эротомана, если бы с такой же страстью он не описывал косметику «Ив Роше», мобильные телефоны «Сименс» и прочие модные новинки, появляющиеся на российском рынке. Смысловой нагрузки эти описания не несли, тормозили действие, но в спорах с редакторами, норовившими вычеркнуть их, Саша проявлял буйволиную несговорчивость, ни на какие сокращения не соглашался, даже грозился забрать рукопись. Доходило до Смоляницкого, он окорачивал редакторов: черт с ним, оставьте как есть.
В остальном романы Саши были вполне кондиционные, написанные усредненным языком, характерным для всего чтива — масскульта, как называли подобную беллетристику критики. Масскульт словно бы навязывал писателям свою стилистику, нужно было приложить немало стараний, чтобы отличить одного автора от другого.
Одно время Леонтьев каждое лето ездил отдыхать в небольшой приморский поселок в восемнадцати километрах от Геленджика. Поселок был в тупике, кормившиеся при кухне местного санатория собаки скрещивались между собой как попало, в итоге получилась какая-то ублюдочная усредненная масть с малоразличимыми признаками первоначальной породы. Таким же беспородным был и язык масскульта. Леонтьев иногда ловил себя на том, что и его подмывает поддаться соблазнительному искушению: зачем выпендриваться, если и так сойдет? Особенно если твое сочинение навсегда уходит от тебя под чужим именем.
Саша Иванов делал в год по три «Незванских» — не больше и не меньше. Свой метод он объяснял так:
— Однажды я прочитал, что если писать в день всего по одной странице, за год наберется триста шестьдесят пять страниц. Это меня впечатлило. Пятнадцать листов. Неслабо, да? А если не по одной странице, а по две? Или по три? Сорок пять листов — три книги! Фокус в том, что нужно писать по три страницы буквально каждый день, без выходных и скидок на настроение. Так и пишу.
Четыре с половиной тысячи долларов в год, меньше чем по четыре сотни в месяц — при нынешних московских ценах не пожируешь. Четырехкомнатная квартира на Ленинском проспекте осталась ему в наследство от отца, секретного физика. Жена не работала, двое сыновей-школьников, больная теща — потяни-ка такую ношу. Но Саша никогда не жаловался на безденежье. Когда «незванские», закончив дела в «Парнасе», заруливали в соседнее кафе и после соточки-другой горячо обсуждали, где сколько платят, он лишь невозмутимо покуривал трубку.
Леонтьев договорился, что подъедет к четырем, но приехал в половине четвертого, и все полчаса просидел на кухне — пил чай и вел с женой Саши светский разговор. К самому он не был допущен самым решительным образом: Саша работает, мешать нельзя, страшно злится.
— Какой-то он у вас нерусский писатель, — заметил Леонтьев. — Лесков говорил, что русский писатель любит, когда его отвлекают от работы.
— Да, он такой, — подтвердила она. — С десяти до четырех его нет ни для кого и ни для чего.
Когда урочный час наконец-то пробил, Иванов приветствовал гостя, заключив в объятья и дружески похлопав по спине широкой, как лопата, ладонью, в кабинете усадил в необъятное кожаное кресло возле журнального стола, предложил:
— По коньячку? Нечасто мы видимся. Сидишь тут, как медведь в берлоге, совсем от людей отвыкаешь.
— Спасибо, рано, — отказался Леонтьев. — У меня принцип: до шести не пью.
— Уважаю чужие принципы. Мне вчера звонил Герман Арбузов. Матерился, как сапожник. Это правда, что Смоляницкий отвалил тебе за Незванского четыре штуки?
— Так получилось.
— Это достало его до самых печенок. Выпытывал, сколько Смоляницкий платит мне. Я сказал что есть: по полторы тысячи. Немного успокоился. И я его понимаю. Не то обидно, что тебе мало платят, а то, что другим больше. Как я понимаю, ты приехал по делу?
Внимательно прочитав заявку и выслушав пояснения Леонтьева, неторопливо набил трубку, попыхтел ароматным «Золотым руно» и оценил идею так же, как коммерческий директор Эбонидзе:
— Может иметь быть. На какие тиражи они рассчитывают?
— Как пойдет. Зависит от нас. Для начала — десять тысяч. Зацепим читателя, будет и тридцать, и пятьдесят.
— А сто? Или триста, как у Незванского?
— Мечтать не вредно. Но занимать под эти гонорары я бы не стал.
— То-то и оно. Симпатичная задумка. Даже я на секунду дрогнул. Но если посмотреть трезво: зачем тебе это нужно?
— Ну как? — слегка растерялся Леонтьев. — Тебе не надоело писать за того парня?
— Это не критерий. Надоедает все. От добра добра не ищут.
— Получать по полторы тысячи басов за полновесный роман — это ты называешь добром? — удивился Леонтьев.
— Но мы-то с тобой знаем, что полторы штуки — это еще не все.
— Что ты имеешь в виду?
— Не понимаешь? — на этот раз удивился Саша. — В самом деле не понимаешь? Брось, мы же свои люди. Ты с самого начала это знал — еще когда предложил мне работать под Незванского. Понятно, все карты не раскрыл. Но я тоже не пальцем деланный, дотумкал.
— Стоп, — сказал Леонтьев. — Давай с начала. Чего я не понимаю?
Саша озадаченно посмотрел на него, потом подошел к книжному стеллажу, достал томик в знакомом серийном оформлении и открыл на закладке. Прочитал вслух:
— «Нет, наркота — это от дьявола. Вино — от Бога. Когда человек пьет вино сухое или крепленое, виноградное или даже плодово-выгодное, когда он пьет портвейн, херес, мадеру, кагор, малагу, марсалу, пино гри, токай, мускат или мускатель, когда он пьет коньяк, арманьяк, ром, джин, бренди, виски, самогон, водку простую или высшее достижение человеческой цивилизации — водку „Смирновъ, столовое белое вино номер двадцать один“, — он как бы берет в долг под не очень большие проценты…» Узнаешь?
Леонтьев кивнул. Это была цитата из одного из его «Незванских».
— Не хочешь ли ты сказать, что сотворил эту поэму бесплатно и ничего не поимел от торгового дома Смирнова?
— Я мог что-нибудь поиметь?
— Валера, ты меня обескураживаешь. Что значит мог? Должен был! Обязан! Две штуки как минимум — только за одно упоминание о «смирновке». А у тебя в романе не одно!.. — Саша вернул книгу на место и извлек другую.
Мамаев кинулся к телефону и набрал номер мобильника Тюрина. В трубке послышалась музыка, потом недовольный голос начальника службы безопасности: «Слушаю. Кто это?» «Я тебе, твою мать, что приказал? — прошипел Мамаев. — Я тебе приказал: смотреть днем и ночью!» «Ты, Петрович? Они смотрят». «Выключи музыку!» «Не могу. Это группа Хуун Хуурту. Я у китайского летчика Джао Да». «У кого?!» «Это ресторан-клуб на Лубянке. Так называется: „Китайский летчик Джао Да…“»
И дальше:
«Послушай, Тюрин. Ты не делай мне одолжения, не нужно, — попросил Мамаев. — Если тебе не нравится у меня работать, так и скажи. Я не буду тебя удерживать. Даже выходное пособие дам. И сиди в этой китайской помойке хоть сутками!» «Ты можешь уволить меня без всякого пособия, но китайского летчика не трогай! — неожиданно взъерепенился Тюрин. — Это самое стильное место в Москве. Самое стильное! Для тех, конечно, кто понимает!» «Да ты чего?» — опешил Мамаев. «Ничего! „Китайский летчик“ для него помойка! Чтобы оценить вкус, нужно иметь вкус! Конечно, если ты всю жизнь жрал „Солнцедар“, „Шато Марго“ тебе не понравится!..»
Саша захлопнул книгу и с иронией поинтересовался:
— Неужели и «Китайского летчика» ты воспел от широты души?
— Стыдно признаться, да. Я в нем даже ни разу не был. Название понравилось.
— Ну вот. А я-то восхищался: вон как Валера Леонтьев упаковывает «product placement», учись, Иванов!
— Что такое «product placement»?
— Даже этого не знаешь? Скрытая реклама! Правильно Пушкин сказал: мы ленивы и нелюбопытны. И сами же из-за этого страдаем.
Саша сел к компьютеру, отыскал нужный файл и уступил место у монитора Леонтьеву:
— Просвещайся.
Леонтьев прочитал:
«Принцесса на Кириешках», «Бочка но-шпы и ложка яда» — вслед за теле- и кинопродуктами рекламодатели осваивают книжный product placement. Литературный PP за рубежом стал активно использоваться с 90-х годов. В раскрутке Bulgari замечен британский романист Фэй Уэлдон (роман «Коллекция Bulgari»). Писательница Кароль Мэттьюс обязалась упоминать в своих произведениях машины Ford…
В России product placement в книгах стал существовать как работающий канал коммуникаций с 2003 года. Тогда после успешного эксперимента с книгой Дарьи Донцовой «Филе из Золотого Петушка» Полина Киселева, покинув компанию «Продукты питания», создала агентство Fabula и поставила PP в книгах на коммерческие рельсы. Первое место в рейтинге Fabula занимает Дарья Донцова: она выпускает по двенадцать книжек в год миллионным тиражом. Стоимость одного упоминания марки в ее книге рекламодателю обойдется от $17 000. За ней следуют: Татьяна Устинова (четыре новинки в год, тираж миллион экземпляров), Сергей Лукьяненко (новых книг столько же, тираж полмиллиона), Александра Маринина (1–2 книги в год, 700-тысячный тираж). Упоминание бренда в книгах этих авторов стоит чуть меньше — от $12 000. Далее идут авторы 300-тысячных тиражей, от $2000 за упоминание: Евсей Незванский, Татьяна Полякова и прочие…
— Лучше бы я этого не знал, — сказал Леонтьев, дочитав статью. — Что самое противное в жизни? Упущенные возможности.
— Возможности еще не упущены, — возразил Саша. — Я сведу тебя с нужными людьми. Они оценят твое умение подавать скрытую рекламу. Но о «Полиции нравов» придется забыть.
— Да нет, спасибо. Я уж побарахтаюсь. Не выйдет — значит, не выйдет. Но не попробовать не могу. Иначе получу комплекс на всю оставшуюся жизнь. А оно мне надо?..
Однажды Леонтьеву приснился странный сон. Чаще всего ему снилось, что он мучительно пытается свести концы с концами в каком-то тексте, концы не сходятся, текст разваливается, исчезает на глазах, несмотря на отчаянные усилия его удержать. Просыпаясь, с облегчением понимал, что это был сон, и мгновенно его забывал. Но этот запомнился.
Приснилось ему, что он в какой-то незнакомой местности. Что-то вроде Кольского полуострова: сопки в первом свежем снегу, берег озера, рыбаки в прорезиненных робах на причале. Он спрашивает у рыбака:
— Мужик, какое сегодня число?
— Десятое октября.
— А год, год какой?
— Семьдесят восьмой.
Первое чувство: зачем, не хочу, зачем мне возвращаться на тридцать лет назад и переживать то, что я уже пережил, за что полностью расплатился?
Второе чувство: черт, как здорово, я ведь знаю все, что будет, знаю точно, что и в какой день произойдет, с учетом этих знаний я смогу выстроить жизнь совершенно по-новому, сделать ее успешной.
А как, собственно, по-новому? — думал Леонтьев, медленно переходя ото сна в реальность. Что, например, изменится от того что я буду точно знать, в какой день рухнет Советский Союз? И до меня знали. «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Просуществовал до 1991-го. Семь лет — не такая уж большая ошибка. Ну, проору на весь мир еще раз. Раньше проору — посадят в психушку. Позже — кому это интересно?
Что еще? Буду знать, когда обесценятся вклады в сберкассах? Так никаких вкладов в сберкассе у меня никогда не было. Моя беда всегда была не в том, что я трачу больше денег, чем зарабатываю, а в том, что трачу их быстрее.
Буду знать, что не нужно бросаться на фантики МММ и на бумаги ГКО? Я и не бросался.
Вот что, пожалуй, может принести реальную пользу — отмена цензуры, про которую я буду знать намного раньше других. И если заранее написать роман вроде «Детей Арбата», можно прогреметь не хуже, чем Рыбаков.
Роман. Легко сказать. Это год работы, не разгибаясь и ни на что не отвлекаясь. А он был когда-нибудь, этот год? Семья хотела есть каждый день, ее не попросишь поголодать, пока глава семьи ваяет нетленку. Так что и эта возможность переломить течение жизни была нереальной.
И к тому моменту, когда нужно было вставать, Леонтьев вполне примирился с тем, что жизнь как идет, так и идет. Были в ней неиспользованные возможности? Наверняка были. Но что толку о них жалеть? Только настроение портить. Раз не использовал, значит, не дано.
Об этом и думал Леонтьев, добираясь на перекладных от дома Саши Иванова на Ленинском проспекте до Нагорной, где жил Коля Скляр — третий кандидат в авторы книжной серии «Полиция нравов».
Есть люди, которые сразу рождаются взрослыми и пребывают взрослыми всю жизнь — от розовой юности до глубокой старости. Таким был Саша Иванов. А есть те, что так и остаются подростками. Таким был Коля Скляр. В сорок лет он так и не стал взрослым. Маленький, узкоплечий, с редкими черными волосами, с живым помятым лицом и страдающими глазами, он всегда напоминал Леонтьеву человека, попавшего не в свое время. Да так оно, пожалуй, и было.
На литературном небосклоне Москвы Скляр возник в середине 80-х годов, еще не окончив Литинститут, — опубликовал в «Новом мире» два рассказа и небольшую повесть, сразу обратившие на себя внимание и заставившие критиков говорить о появлении яркого дарования, продолжателя традиций тонкого лирика Юрия Казакова, раннего Нагибина и даже Бунина. Вышла книжка, готовилась вторая. Но тут времена изменились, хлынул вал остро политизированной литературы, проникновенная лирическая проза Скляра затерялась в нем, как робкий подснежник в бурном потоке вешних вод.
Когда Леонтьев нашел Колю и пригласил к сотрудничеству с «Парнасом», он работал оператором в котельной, невольно повторяя судьбу диссидентов и диссидентствующих писателей 70-х годов. Литература по-прежнему оставалась его единственной и всепоглощающей страстью, как первая юношеская любовь, он мучался оттого, что никому не нужно то, что он сочиняет во время ночных дежурств в котельной. Не без сомнений Леонтьев предложил ему писать за Незванского, был готов услышать недоуменное: «За кого ты меня принимаешь?», — но Коля предложению обрадовался. Все-таки какая-никакая, а литературная работа, — единственное, что он делать умел и любил.
Романов Незванского, которые в бесчисленном количестве выходили в «Парнасе», Леонтьев не читал, но книги, написанные Скляром, просматривал. Забавно было наблюдать, как вдруг в ткани романа возникают совершенно неожиданные — и часто совершенно неуместные — стилистические фейерверки. Это автор выплескивал на страницы чужого романа, как сперму, скопившийся в нем заряд творческой энергии и языковых находок, которых в своих книгах использовать не мог.
Однокомнатная квартира Скляра на пятом этаже панельного дома на Нагорной встретила Леонтьева таким шумом, будто он попал в цех, где работало несколько станков и бухал пневмонический молот. Были включены два старых телевизора, поставленные один на другой, оба на всю мощность, орал транзистор, вдобавок ко всему на проигрывателе крутилась заезженная пластинка, повторяя одну и ту же музыкальную фразу, тоже на полную громкость.
По сравнению с жильем Скляра кабинет Леонтьева, даже когда он заканчивал книгу, был образцом порядка и чистоты. В этом доме, похоже, не знали о существовании пылесоса и веника. На каждой стене висело по трое часов, круглых, квадратных, прямоугольных. Все они показывали разное время, от половины шестого до шести тридцати. Странную эту коллекцию дополняли деревенские ходики с кукушкой. Время на них было среднее — без пяти шесть.
Среди всего этого бедлама в полуразвалившемся кресле с безучастным видом сидел Коля Скляр. Перед ним на низком столе, заваленном бумагами, стояла пишущая машинка «Эрика» с заправленным листом и початая бутылка водки. Все уже давно перешли на компьютеры, Коля оставался верен машинке. Это злило Смоляницкого, вынужденного тратить время и деньги на набор рукописи. Он несколько раз бесплатно предлагал Скляру старый компьютер, списанный, но вполне рабочий. Коля отказывался, произнося с застенчивой улыбкой, но не без снобизма:
— Боюсь, что он напечатает что-то такое, под чем я не смогу подписаться.
Леонтьев выключил телевизоры, заглушил транзистор, снял с пластинки адаптер проигрывателя. Сразу стало хорошо, тихо. Поинтересовался, усаживаясь на придвинутую к столу хлипкую кухонную табуретку:
— Керосинишь, маэстро?
— Привет, Валера, — слабо улыбнулся Скляр, пожимая гостю руку. — Как хорошо, что ты пришел. Приятная неожиданность.
— Какая же неожиданность? Я звонил вчера, что зайду.
— Да? — удивился Скляр. — Забыл. Примешь граммульку?
Леонтьев хотел отказаться, но в это время из ходиков выскочила кукушка, прокуковала шесть раз, лишив Леонтьева повода для отказа.
— Только немного.
Пока Коля ходил на кухню за чистым стаканом, Леонтьев заглянул в листок, вставленный в машинку. На нем было: «Николай Скляр. Первая весна. Рассказ». И начало фразы: «Весна в тот год была ранняя, дружная, вспыхнули тюльпаны, на Москву опускались синие вечера, и казалось…»
— Знаешь, что мы сегодня отмечаем? — спросил Коля, щедро налив Леонтьеву и себе. — Поминки по писателю Скляру. Вечная ему память! Не чокаемся.
Он опрокинул в себя водку, занюхал черной корочкой и поднял на Леонтьева тоскующие глаза:
— Хороший был писатель. Скажи, Валера? Тонкий лирик, наследник Бунина.
— Ты бы закусывал, наследник Бунина, — посоветовал Леонтьев.
— Да разве в этом дело? Разве в этом дело?.. Был писатель Скляр, нет писателя Скляра — вот что главное! И никто этого не заметил, ни одна живая душа!.. Решил, наконец, написать рассказ. Про любовь. Давно задумал, да руки не доходили. И вот — дошли. Сел. День сижу, два сижу, неделю сижу. А написал вот что: «На Москву опускались синие вечера, и казалось…». Что же мне казалось? Что казалось тонкому лирическому писателю Скляру? А вот что: что сейчас из-за угла вывернет черный «бумер», два мордоворота в коже с бритыми затылками выволокут пышногрудую блондинку, сорвут с нее кофтенку и будут, это… будут ее по очереди иметь. Валера, мне больше ничего в голову не приходитНичего! У тебя так бывает?
— У всех бывает, — успокоил его Леонтьев, понимая, что никакого разговора о деле не получится. — Ты бы кончал квасить. О любви нужно писать на трезвую голову. Тогда все напишется.
— Нет, уже не напишется, — сокрушенно сказал Коля, и из глаз его полились беззвучные слезы. — Слышишь — тикают! Они тикают, мое время уходит. Однажды кукушка последний раз скажет «ку», и мне конец. Иван Алексеевич меня на том свете спросит: «Как же ты, сукин сын, распорядился данным тебе от Бога даром? На что его разменял?». Что я ему отвечу? Что, Валера?!
— Давай-ка, дружок, отдохни. Философствовать в твоем состоянии вредно.
Леонтьев вынул Колю из кресла, уложил на продавленный диван, укрыл пледом. Скляр не сопротивлялся. Погасив верхний свет, оставив лишь настольную лампу, Леонтьев вышел в дождливый сентябрьский вечер с мокрыми листьями под ногами, с последними отсветами заката на крышах Черемушек, с морем огней, обступающих кварталы Нагорной улицы, мрачной, как кладбище.
Был час пик, в метро и в электричке полно народа. Стиснутый в толпе, Леонтьев рассеянно думал о том, что с идеей Эбонидзе привести в серию «Полиция нравов» новых авторов не больно-то получается. Но это его не очень тревожило. Знал по опыту: если дело задумано верно, энергетика дела сама привлечет все, что нужно для его совершения.