Кому и этот пример покажется недостаточно убедительным, пусть прочтет запись беседы Сталина с председателем американского газетного объединения Р.Говардом. Тут уж точка зрения Сталина на классовую структуру советского общества выражена без всяких околичностей и умолчаний, точно и прямо: “нет классов”, “остается лишь некоторая, но не коренная разница между различными прослойками социалистического общества”, — а по его мнению “наше общество состоит исключительно из свободных тружеников города и деревни — рабочих, крестьян и интеллигенции”, прямо называемых Сталиным “прослойками” (с.111). Здесь его ранее сформировавшиеся представления о социальной структуре социалистического общества выражены с предельной ясностью, не оставляющей места для идеологических спекуляций.

Это происходило в начале 1936 года. Социализм победил. Ситуация стабилизировалась. Номенклатура выполнила свою историческую миссию, заключавшуюся в том, чтобы руководить “беспартийной массой рабочих…, а затем и крестьян, для того, чтобы она могла прийти и пришла бы к сосредоточению в своих руках управления всем народным хозяйством”.2 Это время пришло: действительно далеко продвинувшаяся (хотя еще и неполная) социальная однородность трудящихся, завершившаяся культурная революция, единый народнохозяйственный комплекс — все говорило за то, что появляется реальная возможность выполнить намеченную Лениным задачу “сосредоточения в руках беспартийной массы управления всем народным хозяйством”. Но это значило, что объективно время номенклатуры как господствующего класса закончилось: ясно, что для выполнения этой задачи номенклатуре пришлось бы уходить с арены истории. Ну, так в чем же дело?

Сталин с присущей ему точностью формулировок объясняет: “Дело в том, что классы, которые должны сойти с исторической сцены, последними убеждаются в том, что их роль окончена. Убедить их в этом невозможно” (с. 35). Ирония истории заключалась в том, что прекрасно понимая это абсолютно верное положение в общем виде, Сталин и не подозревал, что оно может относиться конкретно также и к тому (номенклатурному) классу, интересы которого он так блестяще выражал и так прекрасно защищал — в бытность того прогрессивным классом. Но все проходит. По мере выполнения своей миссии из прогрессивной социальной группы номенклатура неуклонно превращалась в реакционную, все больше начинали чувствоваться “трещины в прогнившем здании старого строя”, все труднее становилось скрывать классовое расслоение и противоречия между все сильнее расходящимися интересами трудящихся и номенклатуры, а потому номенклатура как класс вынуждена была, подобно другим отжившим господствующим классам, “всеми средствами отстаивать свое существование как господствующего класса” (там же).

Прежде всего усилилась деятельность в идеологической области. Началась подготовка Конституции, которой предстояло играть охранительную роль, закрепляя то, “что уже есть, что уже добыто и завоевано теперь, в настоящем” (с.123). В связи с этим перед номенклатурой встала задача “уточнить социально-экономические основы Конституции в смысле приведения Конституции в соответствие с нынешним соотношением классовых сил в СССР (создание новой социалистической индустрии, разгром кулачества, победа колхозного строя, утверждение социалистической собственности как основы советского общества и т.п.)” (с. 119). Как видим, в этом постановлении VII Съезда Советов Союза ССР, принятом в феврале 1935 года, также еще речь только о неких “классовых силах”. А вот уже в ноябре 1936 года в докладе “О проекте Конституции Союза ССР” на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов Сталин дает совершенно четкую схему классового деления советского общества, включающую “рабочий класс”, “класс крестьян” и “интеллигенцию” (с. 122), т.е. ту схему социального деления, которая, приобретя канонический характер, сохранилась без каких-либо существенных изменений в нашей общественно-экономической и пропагандистской литературе практически по сегодняшний день.

И не удивительно, что сохранилась. Она оказалась чрезвычайно удобной для номенклатуры, ибо полностью запутывала существо дела, сам смысл классового деления. В марксизме классовое деление всегда, независимо от его конкретного характера, отражало наличие двух полярных производственных социальных групп, одна из которых в том соединении живого и овеществленного труда, которое и характеризует в определенном смысле процесс общественного производства, всегда олицетворяла рабочую силу, а другая — условия ее применения, т.е. средства производства (что отражалось в различном характере отношений собственности этих групп к совокупности имеющихся у данного общества средств производства). Как мы видели выше, ничего подобного, в отличие от всех остальных случаев, в данном случае места не имело, т.е. данное деление не имело ничего общего (кроме упоминания всуе понятия “класс”) с марксизмом и его материалистическим пониманием общественных процессов, зато надежно затушевывало не только социальную роль, но и само существование господствующей социальной группы, той самой социальной группы, которая как целое действительно распоряжалась всей совокупностью средств производства нашего общества. Выше мы видели также, что поскольку полностью скрыть ее наличие все же не удавалось, был введен в обиход жупел “бюрократии”. Если ко всему этому прибавить еще и использование для наименования классов при социализме тех терминов, которые в марксизме применялись для обозначения классов других формаций (рабочий класс в капиталистической3, крестьянство в феодальной4), то можно только поражаться мастерству этой грандиозной мистификации.

При этом надо отдать должное Иосифу Виссарионовичу: он честно предупредил, что “рабочий класс СССР — это совершенно новый, освобожденный от эксплуатации рабочий класс, подобного которому не знала еще история человечества” (с. 123) (равно как и “советское крестьянство — это совершенно новое крестьянство, подобного которому еще не знала истории человечества” — с. 124). Предупредить-то он предупредил, да формула “рабочий класс СССР” немедленно “рационализировалась” (в том числе и им самим) и ее никто больше не употреблял в указанном (т.е ограничительном по существу) смысле, хватало и просто “рабочего класса”, а если и прибавляли “СССР”, то уже только в смысле указания “страны пребывания”. А вот любые характеристики, которые марксизм выработал собственно для рабочего класса, можно было, благодаря этой, вроде бы совершенно незначительной коррекции, при необходимости относить и к сталинскому “рабочему классу СССР”, напрочь забывая, что это “совершенно новый класс”. Высший пилотаж!

Аналогично обстояло дело относительно политической власти. Как мы видели, ранее у Сталина речь не шла о политическом господстве какого-либо класса, да и как ей было идти при отсутствии классов (“классов нет”), хотя власть осществляли некие “лучшие представители рабочего класса” (с. 86). Теперь же положение кардинально меняется, да и речь уже идет не вообще о власти, и даже не о господстве, а о диктатуре! И опять мы имеем терминологический финт. Во-первых, если говорить о диктатуре рабочего класса (пролетариата) как о государстве переходного периода, то, по Марксу и Ленину, он в этом случае осуществляет диктатуру как масса, как “вооруженные рабочие” — “простая организация рабочих масс”5 без особой политической машины, которая в этом отношении как раз и составляет предмет Конститутции. То есть, в данном случае мы опять уже имеем дело с чем-то другим, а не с той диктатурой, о которой говорили Маркс и Ленин, хотя используется для нее все то же наименование. Во-вторых, здесь, как и в случае с понятием “рабочего класса”, сам термин “диктатура” есть результат подсовывания значения одного понятия под другое. Ленин понятие диктатуры определил с предельной научной строгостью: “Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть. Не что иное, как это (выделено Лениным! — Л.Г.), означает понятие “диктатура”.6 Именно такой характер и имела диктатура пролетариата тогда, когда она в строгом соответствии с положениями марксизма имела место у нас непосредственно после революционного взятия власти. Другими словами, диктатура — это не любой, а вполне определенный вид власти (и “не что иное, как это”). А тут вдруг диктатура — власть, “никакими законами не стесненная”, — вводится в Основной Закон! Поэтому можно утверждать, что совершается научный подлог, когда отождествляют власть вообще и конкретный вид этой власти — диктатуру. Полностью отождествляя “диктатуру” с “государственным руководством обществом” (с. 128), делают все возможное, чтобы посильнее запутать вопрос о власти в советском обществе. В результате таких манипуляций уже легко делается вывод, “что общество состоит из двух дружественных классов, из рабочих и крестьян, что государственное руководство обществом (диктатура) принадлежит рабочему классу, как передовому классу общества, что конституция нужна для того, чтобы закрепить общественные порядки, угодные и выгодные трудящимся” (с. 129). Вот так-то. “Диктатура” — это вам уже не какие-то там “передовые представители”!

Ирония истории опять же в том, что в конце концов Сталин оказался прав: не прошло и года после принятия новой Конституции, как власть действительно приобрела форму неприкрытой (сколько бы ее не старались закамуфлировать) диктатуры номенклатуры (а уж конечно не “рабочего класса”!). Закончилась трансформация Советов, которые уже при Ленине народжающаяся номенклатура стремилась превратить из “органов управления через трудящихся” в “органы управления для трудящихся”.7 Конституция юридически закрепила это превращение посредством “прямого, равного и тайного” избирательного права. Известно, что даже самая демократическая буржуазная конститутция путем демократического “прямого” избрания представительных органов только закрепляет власть тех, кто имеет возможность обеспечить избрание нужных людей, в конечном счете надежно гарантируя власть буржуазии, имеющей в руках все средства воздействия на избирателей. То же самое произошло и у нас, разве что средства воздействия несколько отличались, но распоряжалась ими по своему усмотрению номенклатура, как господствующая социальная группа, гарантируя необходимое течение “избирательного процесса”. Лукавил Иосиф Виссарионович, утверждая, что “некому, собственно, давить на народ для того, чтобы исказить его волю” (с. 240). Очень даже было кому, и еще как искажали! Впрочем, что собой представляли наши “выборы без выбора”, всем хорошо известно. Но дело не только в этом. При многоступенчатой системе выборов тех, “настоящих” Советов, избирающие близко знали избираемых, что затрудняло манипулирование избирателями, и благодаря этой близости имелась реальная возможность организации отзыва депутатов в любое время с любых постов (на чем особо настаивал Ленин и без чего о народовластии не приходится и говорить). С ликвидацией многоступенчатости избираемые резко “отдалялись” от избирающих, уже не оставалось возможности непосредственной оценки качеств первых последними, а следовательно, открывалась широчайшая возможность манипулирования выборами для тех, кто эту возможность имел (“печать надо прибрать к рукам обязательно” — с.231); да и право отзыва становилось чисто номинальным. А вот по никак не обоснованному мнению Сталина “непосредственные выборы на местах во все представительные учреждения вплоть до верховных органов лучше обеспечивают интересы трудящихся нашей необъятной страны” (с.112). Нет, не лучше: введение прямых выборов надежно ликвидировало остатки народовластия и окончательно превратило Советы в декоративные органы.

Итак, за неполный год, прошедший от беседы с Р.Говардом до доклада о проекте Конституции, Сталин диаметрально поменял точку зрения на классовую структуру советского общества. С чего бы это? Разве раньше у номенклатуры не было классовых врагов? Конечно были, но ситуация была иной. Повторим: одно дело — прогрессивный класс, интересы которого в основном совпадают с задачами прогрессивного развития общества (и который потому противостоит преимущественно остаткам отживающих классов), а другое — класс, все больше становящийся реакционным вследствие все увеличивающегося расхождения этих интересов (т.е входящий в коллизию уже с большинством трудящихся ради сохранения своего господства). Естественно, что обеспечение господства теперь превращается в самостоятельную задачу, решение которой для данного класса является жизненной необходимостью. Вот и приходилось ее решать, в том числе и в идеологической сфере.

Рассматривая, как классовое деление советского общества отражается в работах Сталина, не лишнее обратить внимание на критерии, по которым выделяются “дружественные классы и прослойка”. Как уже отмечалось, в марксизме классовое деление принято производить прежде всего по отношениям социальных групп к основным средствам производства. А вот как это делается в рассматриваемых сталинских работах. Сталин считал, что, в отличие от рабочего класса капиталистического общества, “рабочий класс СССР” нельзя назвать пролетариатом (но почему-то можно “рабочим классом”, хотя, как известно, классики марксизма использовали эти понятия как равнозначные), ибо “наш рабочий класс не только не лишен орудий и средств производства, а наоборот, он ими владеет совместно со всем народом” (с. 123). Если “совместно”, то зачем “рабочий класс СССР” выделять в некий отдельный класс? Ответа нет. Крестьянство как “класс мелких производителей” также отсутствует, “в основе хозяйства нашего крестьянства лежит не частная собственность, а коллективная собственность, выросшая на базе коллективного труда” (с. 124). Ну, чего стоит определение собственности в сельском хозяйстве как “коллективной” видно из сталинской директивы: “партийным организациям придется и впредь, на определенно короткий срок, заниматься вплотную сельскохозяйственными делами со всеми их мелочами, пахотой, севом, уборкой и т.п.” (с. 175); так “впредь” и занимались “со всеми мелочами”, несмотря на “коллективность”, вот только с “определенно коротким сроком” не получилось. Но почему же это крестьянство? А потому, что имеет “личное (!) хозяйство, личный двор и т.п.” (с. 140). Вот и все. Зачем же именовать “рабочим классом” и “крестьянством” те социальные образования, которые не имеют их наиболее существенных, по мнению самого именующего, конституирующих признаков? Оказывается, потому, что раз классы у нас “не исчезли”, то полагается нецелесообразным “вычеркивать из лексикона установившиеся для них (?) наименования” (с. 140). Даже если эти классы “совершенно новые”…

Еще лучше обосновывается, почему интеллигенция считается не классом, а прослойкой. Оказывается, “интеллигенция никогда не была и не может быть классом, — она была и остается прослойкой, рекрутирующей своих членов среди всех классов общества” (с. 139). И это тоже все: только вопрос о “рекрутировании членов” и ни слова о социально-экономических характеристиках этой группы.

Таким образом, все это пресловутое деление на “два дружественных класса и прослойку” имело сугубо конъюнктурный характер и в своих истоках не содержало и намека на научное обоснование. Это уже после, когда за дело принялась услужливая идеологическая обслуга (из той самой “прослойки”, и являющейся-то таковой именно постольку, поскольку не имеет собственного отношения к средствам производства, а потому вынуждена обслуживать потребности господствующего класса), чего только не наворотили!

Дальше лексикон резко меняется. В докладе на Пленуме ЦК ВКП(б) “О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников” уже речь идет не о “советских людях” и даже не о “рабочих и крестьянах”, а именно о “рабочем классе” (не о “рабочем классе СССР”), причем в массированном порядке (например, только на с. 157 это словосочетание употреблено десять раз). Оно и понятно: в своей борьбе за власть номенклатура демонстрирует именно классовый подход, говорит от имени класса — хотя и не от того, в интересах которого на самом деле действует. А действует она в интересах того господствующего класса, которым сама же и является. И как бы не хотелось это прикрыть, шила в мешке все же не утаишь, это обстоятельство выпирает даже в указанном докладе. Естественно, вещи своими именами не называются, но господствующая социальная группа просматривается достаточно четко — под псевдонимом “наши люди” (“наши партийные товарищи”). Выражение это столь же массированно сменяет “рабочий класс”, как только докладчик от политических деклараций переходит к практической политике. Но, может быть, эти “наши люди” — просто другое выражение, по своей сути соответствующее все тому же “мы, советские люди”? Отнюдь. Из контекста совершенно ясно, что здесь речь идет вовсе не о всех советских людях вообще, а только о некоторой их части, а именно, о четко ограниченной по отношению к остальным руководящей группе. И тем более ясно, что для остальных имелось совсем иное наименование, а именно “простой советский человек”, или, как это звучит у Сталина в заключительном слове на том же пленуме: “маленький человек… даже не секретарь ячейки, а (!) простой человек” (с. 202). И в общем виде это различие Сталин также формулирует вполне определенно: “Мы — руководители и они — руководимые” (с. 200). Точнее уж и не сформулируешь.

Интересно отметить еще один курьезный момент. “Руководящие слои” партии Сталин сравнивает с военной организацией, образующей иерархическую структуру, отмечая наличие, как в армии, слоев высших, средних и низших руководителей. Сравнение весьма точное. Но в данном случае стремление к точности формулировок даже при таком образном сравнении оказывает Сталину плохую услугу, открывая то, что у него вряд ли было желание демонстрировать. Он чувствует, что дело не только в характере организации, но и в социальном статусе “наших людей” в обществе, а потому выбирает сравнение не просто с армейской структурой, но со старой кастовой структурой с соответствующими названиями — вплоть до именования “нижнего партийного командного состава” “партийным унтерофицерством” (с. 171) (какового унтерофицерства в советской-то армии не было ни тогда, ни позже). Штрих мелкий, но характерный.

Ну, и наконец разговор о характеристиках номенклатуры как особой социальной группы по материалам сталинских работ будет неполным, если не сказать о способах “рекрутирования” ее членов (вспомним, какое значение Сталин придавал ему при характеристике интеллигенции). Что бы там не говорилось о выборах, данная группа самовоспроизводилась помимо воли и влияния “рабочего класса” или “народа” путем кооптации, и этому процессу придавалось особое значение: “Задача состоит в том, чтобы взять полностью в свои руки дело подбора кадров снизу доверху” (с. 326), сосредоточив “дело изучения, выдвижения и подбора кадров” в одном месте, и “таким местом должно быть Управление кадров в составе ЦК ВКП(б)” (с. 327). Как известно, до последнего времени такой метод подбора “слуг народа” реализовался неукоснительно — одновременно с шумихой о “советской демократии”.

Вот таким образом в работах Сталина указанного периода отражалась — по его желанию или независимо от него — классовая структура советского общества. Дальше рассмотренные тенденции уже не были заметны так явно. В пропагандистской литературе установились ритуальные поклоны в сторону “рабочего класса” и “колхозного крестьянства”; сам же Сталин уже не считал нужным слишком себя ими утруждать. Даже в Отчетном докладе на XVIII съезде партии, несмотря на то, что она считалась “партией рабочего класса”, вопрос о “рабочем классе” практически не затрагивается. Отмечается только, что в советском обществе “нет больше антагонистических, враждебных классов, … а рабочие, крестьяне и интеллигенция, составляющие советское общество, живут и работают на началах дружественного сотрудничества” (с. 318). О “рабочем классе” упоминается только в заключении и опять же в сугубо ритуальных целях.

Мы уже отмечали, что причиной рассмотренного представления Сталина о социальной структуре советского общества явилось то, что он отражал интересы господствующей группы. Другой же причиной теоретических ошибок Сталина было слабое (точнее, догматическое) владение марксистской теорией. Вот показательный момент. Цитируя слова Маркса о необходимости для людей объединяться “в общественном производстве своей жизни”, Сталин считает нужным тут же пояснить в вульгарно-материалистическом духе: “т.е. в производстве материальных благ, необходимых для жизни людей” (с. 280), не подозревая даже, как тем самым недопустимо упрощает глубокую мысль Маркса о производстве самой жизни и ее материальных условий (ср. с выражением Энгельса: “Согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу”8). О том, что это не случайность, говорит тот факт, что такое же “пояснение” опять дословно повторяется Сталиным через много лет.9

В этом весь Сталин как теоретик. Азы марксизма он знает твердо, но при этом предельно — до вульгаризации — упрощает теорию, что неизбежно ведет к серьезным ошибкам в выводах. Он вроде бы прекрасно понимает диалектику взаимодействия производительных сил и производственных отношений, неостановимость развития производительных сил и их революционизирующую роль по отношению к производственным отношениям (с. 271-272), но все это в общем виде. А вот конкретно по отношению к “социалистическому народному хозяйству в СССР” говорит о “полном (!) соответствии производственных отношений характеру производительных сил” (с. 272, 277). Временное “полное соответствие”? Как бы не так: оно обосновывается тем, что “общественная собственность на средства производства находится в полном соответствии с общественным характером процесса производства”, т.е. факторами окончательными и уже вневременными. Ведущее звено — уровень развития производительных сил — вообще выпущено; что касается общественного характера производства, то он характерен вообще для любого строя (ибо “производство есть всегда и при всех условиях общественное производство” — с. 269); представление об общественной собственности на средства производства не согласуется с существованием каких бы то ни было классов, как раз и связанным с наличием различий в этих отношениях. Все эти “мелочи” можно было бы отнести к области пустого умствования, если бы не практические следствия. Бурное, буквально взрывное развитие производительных сил советского общества, причем не только их материальной, но и, что еще важнее, личностной компоненты, в принципе не могло не привести — и привело! — в кратчайшее время к нарушению временного (как всегда) соответствия между ними и установившимися в то время производственными отношениями, а следовательно, к необходимости смены последних, хотя бы это затрагивало интересы общественной группы, столько сделавшей для победы нового строя.

Ах, если бы Сталин в конце тридцатых смог “ориентироваться не на те слои общества, которые не развиваются больше, хотя и представляют в настоящий момент преобладающую силу, а на те слои, которые развиваются, имеют будущность, хотя и не представляют в настоящий момент преобладающей силы” (с. 258-259)! Ленин в свое время, когда в начале 20-тых годов этого потребовала жизнь, сумел отказаться от идеи “диктатуры пролетариата как простой организации масс” и прийти к необходимости власти “аппарата”, к тому, что “жить без этого аппарата мы не можем, всякие отрасли управления создают потребность в таком аппарате”.10 Но то был Ленин. А Сталин? В общем-то виде он великолепно понимал, что “чтобы не ошибиться в политике, надо смотреть вперед, а не назад” (с. 259). Но заявить это легко, а вот сделать… Поэтому Сталин, когда “аппарат” выполнил свою историческую задачу, в отличие от Ленина переориентироваться не сумел. Наоборот, он приложил все усилия к тому, чтобы объективно нарастающие противоречия “загнать внутрь” — что и привело в конечном счете к тому, что мы сейчас имеем. “Рвануло” через много лет, зато как “рвануло”…

А вот теперь находятся коммунисты, которые хотят лечить возникшую уже тогда болезнь тем же, чем она и была вызвана — сталинизмом. Но сегодня если и есть что-нибудь опаснее для коммунистического движения, чем сталинизм, то только антисталинизм. Действительно, при всем уважении к гигантской прогрессивной роли Сталина в построении социализма, не забудем и о той реакционной роли, которую он сыграл позже. И дело не в том, чтобы противопоставить “раннего” Сталина “позднему” или наоборот — это был один и тот же человек, столь же истово и теми же методами стремившийся к достижению целей своей социальной группы. Вот только цели этой группы на протяжении его жизни от подавления остатков эксплуататорских классов и перестройки всей классовой структуры общества для построения социализма изменились к защите своего положения, которое именно дальнейшее развитие социализма и поставило под угрозу. И разделять “сталинизм” и “сталинщину”, как это иногда предлагается, бессмысленно — поставленных целей во всех случаях вряд ли можно было бы достичь другими методами. Но теперь это уже история. Учиться у нее нужно, а вот повторять — едва ли: никогда не следует забывать того, что Маркс говорил о повторениях исторических трагедий, оборачивающихся в этих случаях фарсом.


6. “Реальный социализм”: критика “слева”

Итак, мы рассмотрели, как наше общественное устройство отразилось в работах И.В. Сталина. Сталин стоял во главе тех, чья деятельность как в практической, так и в идеологической областях была направлена на утверждение и защиту новых общественных отношений. Но то общественное устройство, которое установилось в нашей (и не только в нашей) стране, имело и немало противников, в том числе открытых врагов, и на протяжении всего своего существования подвергалось ожесточенной критике. Вполне понятно, что прорыв из капиталистической системы, нарушение всемирного господства капитала вследствие ухода из под его контроля одной шестой части суши, не мог не вызвать мощного противодействия со стороны империализма, в том числе и в идеологической области. Наиболее последовательно критика “реального социализма” велась с либеральных позиций. Идеологическая обслуга крупного международного капитала делала все от нее зависящее, чтобы опорочить новый общественный строй. При этом отнюдь не вся критика с этих позиций сводилась к злобным инсинуациям. Не очень часто, но все же появлялись работы умных и искренних сторонников либерализма и противников социализма, стремящихся действительно разобраться в сути явлений. Такие работы заслуживают нашего пристального внимания. Например, было бы весьма интересно и полезно проанализировать работу Ф.А.Хайека “Дорога к рабству”, но, к сожалению, объем настоящей работы не позволяет этого сделать.

Да это и отнюдь не первостепенная задача. Кризис либерализма в настоящее время проявился достаточно отчетливо, и даже защитники капитализма чаще стремятся предстать в “левом” обличии. Поэтому сегодня гораздо важнее рассмотреть критику нашего общества (“реального социализма”) с “левых” позиций. Всегда хватало критиков, которые вроде бы и не отвергают социалистический путь развития, но считают, что у нас был “неправильный” социализм, а сейчас, когда наступил кризис “реального социализма”, вообще имя им — легион. Все такие, с позволения сказать, “социалисты” (и даже “коммунисты”!) наперегонки торопятся отмежеваться от нашего “феодального”, “казарменного”, “мутантного” и т.п. социализма. Но мы не будем здесь анализировать многочисленные публикации таких “левых”, ибо их работы носят вторичный и непоследовательный характер. Наиболее основательным и последовательным критиком “слева” того общества, которое установилось в нашей стране, был Л.Д. Троцкий. В дальнейшем критики “реального социализма” фактически только повторяли зады, разве что иногда стремились как-то разнообразить свои критические опусы, “хватаясь за обрывки каких угодно теорий” (Ленин), прежде всего за неолиберальные идеи. Поэтому целесообразным представляется рассмотреть анализ нашей системы Троцким, наиболее полно выраженный в его работе “Преданная революция”.11

Итак, новый общественный строй, установленный в нашей стране в результате Великой Октябрьской социалистической революции, вполне естественно вызвал множество нападок со стороны защитников буржуазного строя как внутри страны, так и за рубежом. Но по мере развития нашего общества все больше появлялось критиков другого рода, которые утверждали, что предъявляют претензии новому строю с коммунистических позиций. Несоответствие “реального социализма” тому состоянию общества, которого они считали нужным достичь в результате “экспроприации экспроприаторов”, вызывало подозрение, что по ряду причин либо получился “неправильный социализм”, либо что социализм в нашей стране вообще реализован не был. Одновременно такие критики стремились также выявить те причины, которые вызвали указанное несоответствие.

Мы не станем подробно рассматривать все те отрицательные моменты, которые отмечались в такого рода критике. Ряд из них действительно имел место, но дело не в их осуждении или оправдании, а в том, чтобы понять закономерности данного этапа развития нашего общества, его место и роль в общем процессе общественного развития. Поэтому основное внимание уделим тому, какими причинами объясняют критики “реального социализма” его основные характеристики, как и тем выводам, которые делают из проведенного анализа, вроде бы опираясь при этом на основные положения марксистской теории общественного развития.

Имелось два главных препятствия, мешающих критикам того общественного строя, который установился и развивался в нашей стране, успешно соотнести его с теми выводами, которые они делали из представлений классиков марксизма о первой ступени бесклассового общества. Первое из них заключалось в том, что новое общество в ней появилось “не по правилам”: вместо мировой революции произошла локальная, в одной стране, причем вместо страны передовой, наиболее развитой – в стране отсталой. Вторым же моментом явилось то, что новый строй явно оказался далеким от идиллической картины общественного согласия и всеобщего благоденствия, которая ожидалась ими при социализме уже с самого его становления. И то, и другое требовало каких-то объяснений. Эти объяснения всегда составляли неотъемлемую часть критики “реального социализма”. И наиболее полно они проявились в упомянутой работе Троцкого (ссылки на нее далее в тексте даны в скобках).

Вся работа Троцкого подтверждает его же положение, что “логические доводы бессильны там, где дело идет об интересах” (с. 248). Теорию “социализма в одной стране” Л.Троцкий называет “карикатурной” (с. 175). Поэтому и тот строй, который имел место в нашей стране, признать социализмом он не считал возможным, разве что только переходным периодом между капитализмом и социализмом, причем прежде всего в мировом масштабе: “То, что мы строим социализм, есть факт. Но не меньшим, а большим фактом, поскольку целое вообще больше части, является подготовка европейской и мировой революции. Часть может победить только совместно с целым…” (с. 246). И влить в нас силы может только революция в передовой стране: “Первая же победа революции в Европе пройдет электризующим током через советские массы, выправит их, поднимет дух независимости, пробудит традиции 1905 и 1917 годов, подорвет позиции бонапартистской бюрократии… Только на этом пути первое рабочее государство будет спасено для социалистического будущего” (с. 240). Но как раз этой-то вожделенной “революции в Европе” нет как нет. Почему? “Послевоенный революционный кризис не привел, однако, к победе социализма в Европе: социал-демократия спасла буржуазию. Тот период, который Ленину и его соратникам казался короткой “передышкой”, растянулся на целую историческую эпоху” (с. 52). Да уж, “растянулся”: что бы сказал Троцкий, если бы знал, что и после второй мировой войны “революция в Европе” не произойдет…

Троцкий не сомневался, что победе пролетарской революции в Германии “помешала только и исключительно социал-демократия” (с. 23). Но вопрос, почему социал-демократия “помешала” революции в Европе, зачем ей было “спасать буржуазию”, он даже не ставил, ибо ответ ему известен уже давно: потому, что социал-демократия предает интересы рабочих. Но зачем же ей их предавать? В том-то и дело, что социал-демократия империалистических стран вовсе не предает интересы своих рабочих, наоборот, она их довольно точно отражает, поскольку объективно эти интересы заключаются не в том, чтобы свергнуть буржуазию, тем самым лишив свои страны положения империалистических со всеми вытекающими из него, в том числе и для самих рабочих, выгодами, а в том, чтобы оттягать у буржуазии кусок пирога побольше.12 Но ведь именно такую задачу социал-демократия этих стран и рассматривает как главную. Где же тут “предательство интересов”?

А Троцкий в противоположность действительному положению вещей (в несомненности которого мы благодаря последующим событиям имели возможность убедиться) утверждает, что “у трудящихся нет ни малейшего интереса защищать нынешние границы, особенно в Европе, – ни под командой своей буржуазии, ни, тем менее, в революционном восстании против нее” (с. 193). Очень даже есть интерес, причем самый прямой! Догма “всемирной революции” в “передовых странах”, за которую он держится с упорством, достойным лучшего применения, становится причиной того, что коммунисту Льву Троцкому в 1936 году непонятно то, что, например, еще в 1920 году прекрасно понимал социал-демократ Бертран Рассел, который писал: “Можно вообразить большевизацию Англии в результате неудачной войны, повлекшей потерю Индии, – последнее не кажется очень неправдоподобным в последующие несколько лет. Но сейчас простой рабочий в Англии не будет рисковать тем, что он имеет, ради сомнительного приобретения в случае успеха революции”.13 “Большевизация” только в случае “потери Индии” – можно ли выразиться яснее?

Ну, что ж, у Англии в этом отношении был огромный опыт. Еще значительно раньше, в 1858 году, Энгельс пишет Марксу: “английский пролетариат фактически все более и более обуржуазивается, так что эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело в конце концов до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией. Разумеется, со стороны такой нации, которая эксплуатирует весь мир, это до известной степени правомерно”.14 Ленин цитирует слова Сесиля Родса, сказанные в 1898 году: “Моя заветная идея есть решение социального вопроса, именно: чтобы спасти сорок миллионов жителей Соединенного Королевства от убийственной гражданской войны, мы, колониальные политики, должны завладеть новыми землями для помещения избытка населения, для приобретения новых областей сбыта товаров, производимых на фабриках и в рудниках. Империя, я всегда говорил это, есть вопрос желудка. Если вы не хотите гражданской войны, вы должны стать империалистами”.15 Не только прямой грабеж, но и вывоз капитала по мнению Ленина “налагает отпечаток паразитизма на всю страну, живущую эксплуатацией труда нескольких заокеанских стран и колоний”.16

Имея такие “дополнительные доходы”, “империализм … создает экономическую возможность подкупа верхних прослоек пролетариата, и тем питает, оформляет, укрепляет оппортунизм”.17 Это порождает “временное загнивание рабочего движения”.18 Но почему же “временное”, если источник финансирования подкупа не иссякает, а наоборот, наполняется: “Народный доход Англии приблизительно удвоился с 1865 по 1898 г., а доход от “заграницы” за это время возрос в девять раз”.19 Причину такого своего оптимизма Ленин поясняет тем, что “раздел мира доведен до конца; а, с другой стороны, вместо безраздельной монополии Англии мы видим борьбу за участие в монополии между небольшим числом империалистических держав, характеризующую все начало ХХ века. Оппортунизм не может теперь оказаться полным победителем в рабочем движении одной из стран на длинный ряд десятилетий, как победил оппортунизм в Англии во второй половине ХІХ столетия”.20 Как показал исторический опыт, эти надежды не оправдались, не оправдались именно потому, что империалистическая система все больше приобретает черты “ультраимпериализма”. Сколь бы не стремились отдельные империалистические страны получить кусок получше, объективно только их совместные действия могут обеспечить им неоколониальные сверхприбыли. Теперь не Англия, а “золотой миллиард” эксплуатирует “весь мир”. Соответственно и “подкуп” приобрел всеобщий и универсальный характер. Оппортунизм “оказался полным победителем”, и вовсе не “в одной из стран”, а в масштабе всего империалистического лагеря. И, говоря словами Энгельса, “это до известной степени правомерно”: пока есть кого грабить вместе со своей буржуазией, рабочему империалистической страны вовсе незачем ее свергать, нужно только принудить поделиться награбленным.

Рассел тогда еще не мог знать, что даже “потеря Индии” ситуации не изменит, поскольку неоколониальные механизмы грабежа еще эффективнее, чем колониальные. Поэтому возможность социалистической революции в Европе или Америке уже давно полностью исключена: их “обуржуазившийся пролетариат” сегодня стоит не против, а “рядом с буржуазией”. В империалистических странах сейчас просто нет социальных слоев, выступающих естественными союзниками социализма. Американский рабочий на каждый заработанный им доллар получает еще два доллара, заработанных пролетарием “третьего мира”. Зачем же ему социалистическая революция — чтобы лишиться двух третей дохода? Такое положение нужно принять как данность, хотя нам, воспитанным на идее пролетарского интернационализма, это и нелегко – вспомним, каким шоком оказалось для наших людей в свое время то, что немецкие рабочие, “одурманенные фашистской пропагандой”, без зазрения совести стреляли в советских! Проблема социалистических преобразований в нынешних империалистических странах станет актуальной только тогда, когда для них исчезнет возможность грабежа и эксплуатации всего остального мира, и рабочим в этих странах, как и во времена Маркса, придется полной мерой отдавать капиталистам прибавочную стоимость со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но до этого еще ох как далеко! А Троцкий согласен был считать “строительство социализма” у нас только “подготовкой европейской и мировой революции”! С этой точки зрения он и рассматривал внутренние процессы в стране.

При анализе внутренних процессов совершенно справедливо Троцкий во главу угла ставил влияние и роль номенклатуры (именуемой им “бюрократией”). Сам в свое время являясь видным представителем этой социальной группы, он знал, о чем говорил, и его свидетельство здесь имеет для нас сейчас чрезвычайно важное значение. Но видя и показывая всевластие “бюрократии” во всех областях жизни нашей страны, Троцкий, тем не менее, не соглашается с ее определением в качестве класса, даже класса “государственной буржуазии”, ибо она не имеет “ни акций, ни облигаций. Она вербуется, пополняется, обновляется в порядке административной иерархии, вне зависимости от каких-либо особых, ей присущих отношений собственности. Своих прав на эксплуатацию государственного аппарата чиновник не может передать по наследству. Бюрократия пользуется привилегиями в порядке злоупотребления” (с.207). Об “особых отношениях собственности” мы еще будем говорить. А коль скоро Троцкого так волнуют проблемы наследования, то вспомнил бы хотя бы “первое сословие” феодального общества в Западной Европе – церковную иерархию, отличающуюся практически всеми теми же чертами, и тем не менее являвшуюся вполне “законной” частью господствующего класса. А здесь вообще особый случай – речь-то идет о социализме! Сам же Троцкий признает, что в данном случае имеют место “величайшие отличия. Ни при каком другом режиме, кроме советского, бюрократия не достигала такой степени независимости от господствующего класса” (с.206). Ладно, “степень независимости” велика, “акций и облигаций” нет, но все же господствующая социальная группа существует и, если это не фикция, то каким-то способом она же осуществляет свое господство? А Троцкий вдруг говорит о “диктатуре пролетариата”!

Уж коль из всего сказанного о всевластии номенклатуры делается столь неожиданный вывод, то тут бы и рассмотреть этот важнейший момент, т.е. показать реальные механизмы такой странной “диктатуры пролетариата”. Но в отличие от “покорных профессоров” (с.66), занятых идеологическим обеспечением господства номенклатуры, Лев Давидович еще не совсем потерял научную совесть, видимо, ему просто стыдно говорить то, что придется сказать в этом случае. Однако и уйти от ответа также невозможно. Поэтому он только как-то скороговоркой, походя отмечает, что “бюрократия” “все еще остается орудием диктатуры пролетариата” – правда, только “одной стороной”. Какой же? Оказывается той, что “вынуждена защищать государственную собственность как источник своей власти”! (с.207). А почему бы и не защищать? Номенклатура была не “вынуждена”, а заинтересована это делать. Ведь сам же Троцкий всей своей книгой показывает, что “бюрократия” вполне могла сказать: “государство – это я!”. И дело не только в “бюрократической” (политической) власти, а во вполне определенной экономической, доходящей до социальной дифференциации: “Неограниченная власть бюрократии является не менее могущественным орудием социальной дифференциации. В ее руках такие рычаги как заработная плата, цены, налоги, бюджет и кредит” (с.113). При наличии таких “рычагов” стоит ли говорить о каком-то “злоупотреблении” привилегиями? Какие еще “акции и облигации” нужны для осуществления экономической власти и “законного” пользования ее плодами? И если это – единственная “сторона”, которой “бюрократия” “все еще” является “орудием диктатуры пролетариата” – бедный “диктатор”! У него-то – никаких “рычагов”, кроме собственной рабочей силы. Слабоват рычаг, коль скоро, по мнению Троцкого, “наемный труд не перестает и при советском режиме нести на себе унизительное клеймо рабства” (с.214-215). “Рабства” у кого? Да все у той же “бюрократии”, больше не у кого, коль скоро “советский Термидор” принес “бюрократии полную независимость и бесконтрольность, а массам – хорошо знакомую заповедь молчания и повиновения” (с. 89). “Бюрократия” – орудие диктатуры ей же “молчаливо повинующихся рабов”! Большего издевательства не только над научным анализом, но и над обыкновенным здравым смыслом придумать невозможно.

Выводы Л.Троцкого базируются не только на ненависти к той части номенклатуры, которая в междоусобной борьбе победила его и его сторонников (к той же номенклатуре принадлежавших), но в значительной степени на недостаточном понимании сущности материалистического взгляда на историю: его вульгаризации с одной стороны и неумении провести достаточно последовательно – с другой. Вот типичный пример вульгаризации: “Марксизм исходит из развития техники, как основной пружины прогресса, и строит коммунистическую программу на динамике производительных сил” (с. 41). Разумеется, нигде и никогда вы не найдете у Марса или Энгельса утверждения, что развитие техники – основная пружина прогресса, ибо это принципиально неверно. Везде и всюду они говорили о производительных силах как ведущей стороне общественного развития, но, разумеется, нигде и никогда не только не сводили последние к технике, но даже не утверждали, что именно она, несмотря на всю свою важность, – стержень производительных сил. Слыхал об этом, по-видимому, и Троцкий, поскольку походя называет человека “главной производительной силой” (с.72). Именно походя и только один раз он упоминает об этом важнейшем моменте, а дальше об этой “главной силе” напрочь забывает и всю свою систему общественного развития строит на примате материальной (технической!) составляющей производительных сил. Но тогда непонятно, откуда же вообще взялись те поразительные хозяйственные успехи, о которых он так хорошо говорит: “С господами буржуазными экономистами спорить больше не о чем: социализм доказал свое право на победу не на страницах “Капитала”, а на хозяйственной арене, составляющей шестую часть земной поверхности; не языком диалектики, а языком железа, цемента и электричества. … только благодаря пролетарской революции отсталая страна совершила менее чем в два десятилетия беспримерные в истории успехи” (с. 9, 10). И это все при том, что “капитализм все еще сохраняет за собой огромный перевес в отношении техники, организации и культуры труда” (с. 11).

Тогда вопрос: за счет чего же такие успехи? Ответ: “Только благодаря плановому руководству в короткий срок восстановлено то, что было разрушено…, созданы новые грандиозные предприятия, введены новые производства” (с. 8). А решило бы эти грандиозные задачи “плановое руководство”, если бы не гигантский подъем народа, не самоотверженность самого этого “руководства” и энтузиазм широких трудящихся масс, их коллективизм, т.е. если бы не произошли колоссальные изменения “главной производительной силы” – человека? Но движимый своими технократическими представлениями, Троцкий даже на ставит такого вопроса. Он, наоборот, считает, что как раз технику-то мы худо-бедно заимствуем у Запада, а вот “люди отстают от техники; руководство не справляется с задачами” (с. 12). Отсюда он делает вывод, что “корнем” всякой общественной организации являются производительные силы (разумеется, в его усеченном понимании — Л.Г.), и что как раз советский корень еще недостаточно могуч для социалистического ствола и его кроны: человеческого благополучия” (с.57). Не говоря уж о той вульгаризации марксизма, при помощи которой он прямо выводит общественный строй из производительных сил, а не из их диалектической взаимосвязи с производственными отношениями, здесь допускается еще одно существенное “упрощение” его – попытка установить некий определенный уровень “могучести” производительных сил (или уровня культуры) для достижения социализма, чем грешили не только все “вроде бы марксистские” критики “реального социализма”, но иногда даже и его защитники, стоящие на позициях творческого марксизма.

Если исходить не из прекраснодушных мечтаний на почве вульгаризованного марксизма, а из всего предшествующего исторического опыта человечества, то гораздо более прав И.Сталин, критикуемый по данному вопросу Л.Троцким, когда говорит: “Почему может, должен и обязательно победит социализм капиталистическую систему хозяйства? Потому что он может дать… более высокую производительность труда”. Над такой “генеральной линией” Троцкий издевается (как и над тем определением, что социализм “не вполне достроен” – на сколько, дескать, это процентов – не вполне? его не устраивает такая “туманность определений”; но ему почему-то не кажется “туманным” собственное, приведенное всего за две страницы до этого, определение социализма, который, по его мнению, вовсе не заслуживает этого имени, если “коровы обобщены, но их слишком (!) мало, или они обладают слишком (!) тощим выменем” (с. 55), как и не сообщает, на сколько процентов следовало бы повысить поголовье коров или полноту их вымени, чтобы социализм заслужил право на данное имя; как говорится, в чужом глазу…). Но если бы он дал себе труд вспомнить, что переход от рабства к феодализму в Европе, как мы уже упоминали выше, привел к такому снижению производства, что для достижения предыдущего уровня развития понадобились многие сотни лет, а пришедший на смену феодализму капитализм на этапе первоначального накопления вызвал до той поры невиданное массовое обнищание трудящихся, он возможно и не стал бы так настаивать на столь однозначной связи “корня” с “кроной” на каждом конкретном этапе развития общественно-экономической формации, и не возмущался бы, что слова о победе социализма сказаны Сталиным в будущем времени.

Даже саму социалистическую революцию Троцкий выводит напрямую из развития техники, но при этом опирается все на ту же теорию “слабого звена”, в котором как раз техника-то и отставала, причем весьма существенно: “Закон неравномерности привел к тому, что противоречие между техникой и имущественными отношениями капитализма разорвало самое слабое звено мировой цепи. Отсталый русский капитализм первым поплатился за несостоятельность мирового капитализма. Закон неравномерного развития дополняется, на всем протяжении истории, законом комбинированного развития. Крушение буржуазии в России привело к пролетарской диктатуре, т.е. к скачку отсталой страны вперед по сравнению с передовыми странами. Однако установление социалистических форм собственности в отсталой стране натолкнулось на недостаточный уровень техники и культуры. Родившись сама из противоречия между высокими мировыми производительными силами и капиталистической собственностью, Октябрьская революция породила, в свою очередь, противоречие между низкими национальными производительными силами и социалистической собственностью” (с. 248).

Каким же это образом социалистическая революция в конкретной отдельной стране “родилась из противоречия между высокими мировыми (!) производительными силами и капиталистической собственностью” (мировой? или в данной стране?). Классики марксизма следствие неравномерности развития понимали несколько иначе, считая, что призыв к уничтожению классовых различий “завоевывает одну страну за другой, причем в той последовательности, с которой в отдельных странах развивается крупная промышленность, и с той самой интенсивностью, с которой происходит это развитие”.21 Тут все понятно: развиваются материальные условия, соответственно развиваются и остальные предпосылки социалистической революции. А у Троцкого? Если не принимать в расчет туманный намек на некий “закон комбинированного развития”, то совершенно непонятно, каким это образом высокий уровень развития “техники” в “передовых странах” привел к кризису “имущественные отношения” в России? “Передовые страны” страдают от “противоречий между высокими производительными силами” и “капиталистической собственностью”, а скачок происходит в отсталой России. Прямо как у младенца: чешет не там, где чешется, а где достанет. Да и само по себе образное выражение о разрыве “самого слабого звена мировой цепи” если означает что-нибудь рациональное, то только то, что разорванная цепь – уже не цепь. А со временем оказалось, что “цепь” даже с “разорванным звеном” все так же опутывает почти весь мир. И это не следствие “исторической заминки” (с. 53), как думал Троцкий, а естественный и необходимый результат развития империализма. Но что касается его мимоходом упомянутого “закона комбинированного развития”, то тут, безусловно, есть рациональное зерно, и, как мы увидим дальше, уровень и характер развития “передовых стран” несомненно имел важное, хотя и несколько иное, чем полагал Троцкий, значение для социалистической революции в России.

Итак, Троцкий не признавал, что в СССР осуществлен социализм, т.е. по Марксу “низшая стадия коммунизма”, и обосновывал свою точку зрения следующим образом: “На первый взгляд получается полное совпадение с априорной – и потому гипотетической – схемой Маркса. Но именно с точки зрения марксизма вопрос вовсе не исчерпывается формами собственности, независимо от достигнутой производительности труда. Под низшей стадией коммунизма Маркс, во всяком случае, понимал такое общество, которое по своему экономическому развитию уже с самого начала стоит выше самого передового капитализма. Теоретически такая постановка безупречна, ибо взятый в мировом масштабе коммунизм, даже в первой, исходной своей стадии, означает высшую степень развития по сравнению с буржуазным обществом. К тому же Маркс ожидал, что социалистическую революцию начнет француз, немец продолжит, англичанин закончит; что касается русского, то он оставался в далеком арьергарде. Между тем порядок оказался на деле опрокинут. Кто пытается теперь универсально-историческую концепцию Маркса механически применить к случаю СССР, на данной ступени его развития, тот сейчас же запутывается в безысходных противоречиях.

Россия была не сильнейшим, а слабейшим звеном в цепи капитализма. Нынешний СССР не поднимается над мировым уровнем хозяйства, а только догоняет капиталистические страны. Если то общество, которое должно было сложиться на основе обобществления производительных сил самого передового для своей эпохи капитализма, Маркс называл низшей стадией коммунизма, то определение это явно не подходит к Советскому Союзу, который и сегодня еще гораздо беднее техникой, жизненными благами и культурой, чем капиталистические страны. Правильнее, поэтому, нынешний советский режим, во всей его противоречивости, назвать не социалистическим, а подготовительным или переходным от капитализма к социализму” (с. 42-43).

Говоря о мировом характере коммунистической революции, Троцкий также в неявном виде исповедует европоцентризм, у него речь также идет о “передовых странах” (Западная Европа + Северная Америка). При этом не ставится вопрос, а что же в таком случае будет со всем остальным миром, находящимся “в далеком арьергарде”, в подавляющем большинстве еще более далеком, чем тогдашняя Россия? О каком “обществе социальной справедливости” можно было бы говорить в том случае, если бы в передовых странах уровень потребления стал “коммунистическим”, а в остальных остался тем же, что и был, т.е. существенно ниже даже “капиталистического”, с нищетой и голодом? А если бы “передовые страны”, движимые чувством справедливости, поделились с другими, то за счет каких таких возможностей их собственное потребление “с самого начала” стало бы “выше” капиталистического?

Классики марксизма смотрели на этот вопрос несколько иначе. Они учитывали, что “рабочие преспокойно пользуются вместе с ними (т.е. с буржуа – Л.Г.) колониальной монополией”, а победившему пролетариату придется колонии “как можно скорее привести к самостоятельности”, уже хотя бы потому, что в них “даже весьма вероятно” могут произойти революции. А поскольку “освобождающийся пролетариат не может вести колониальных войн, то с этим придется примириться, причем, разумеется, дело не обойдется без всяческого разрушения. Но подобные вещи неотделимы от всех революций”.22 Так что “с самого начала” после революции потребление выше, чем при капитализме никак не получается ни при каких условиях. А вот что предполагалось дальше: “У нас будет довольно работы у себя дома. Раз только реорганизована Европа и Северная Америка, это даст такую колоссальную силу и такой пример, что полуцивилизованные страны сами собой потянутся за нами; об этом позаботятся одни уже экономические потребности. Какие социальные и политические фазы придется тогда проделать этим странам, пока они дойдут тоже до социалистической организации, об этом, я думаю, мы могли бы выставить лишь довольно праздные гипотезы. Одно лишь несомненно: победоносный пролетариат не может никакому чужому народу навязывать никакого осчастливления, не подрывая этим своей собственной победы”.23

Дело в том, что Маркс и Энгельс задачу создания производительных сил для нового общества как раз считали задачей капитализма. Приведем несколько цитат. Маркс: “Развитие производительных сил общественного труда есть историческая задача и оправдание капитала. Именно этим он бессознательно создает материальные условия более высокого способа производства”;24 “если бы в этом обществе, как оно есть (!), не имелись налицо в скрытом виде материальные условия производства и соответствующие им отношения общения, необходимые для бесклассового общества, то все попытки взрыва были бы донкихотством”;25 “Буржуазный период истории призван создать материальный базис нового мира”;26 “Создав неисчерпаемые производительные силы современной промышленности, он (рабочий класс — Л.Г.) выполнил первое условие освобождения труда”.27 По мнению Энгельса, буржуазное “общество захлебывается в своем собственном изобилии”;28 и далее: Маркс применительно к капитализму “доказывает, что эта общественная форма была необходима для того, чтобы развить производительные силы общества до такой высокой ступени, которая сделает возможным равное, достойное человека развитие всех членов общества. Все прежние общественные формы были для этого слишком бедны. Только капиталистическое производство создает необходимые для этого богатства и производительные силы”;29 пролетариат “находит материальные средства, производительные силы, дающие ему возможность произвести полную социальную революцию и окончательно устранить классовые противоречия”.30 Кажется, достаточно?

Таким образом, классики марксизма, говоря о необходимом для перехода к новому обществу уровне производительных сил, хотя никогда не определяли его в каких-то единицах, имели в виду все же некое их состояние, в общем виде соответствующее уже достигнутому к тому времени промышленно развитыми странами. Маркс и Энгельс уже в 1846 году пишут: “уничтожение частной собственности и разделения труда есть вместе с тем объединение индивидов на созданной современными (!) производительными силами и мировыми сношениями основе”.31 Троцкому приходится отступать от этого положения, переходя к относительной оценке – иначе у него ничего не получается с “низким уровнем техники и культуры” в СССР как доказательстве невозможности в нем социализма. Он же понимает, что “Советский Союз превосходит сейчас своими производительными силами наиболее передовые страны в эпоху Маркса” (с. 51). И тогда ему вопрос о необходимом уровне производительных сил приходится подменять вопросом об “историческом соревновании двух режимов” (там же), что представляет уже совсем другой вопрос. Троцкий при этом исходит из того, что “самый объем человеческих потребностей коренным образом изменился с ростом мировой техники”, появились новые блага, и, по его мнению, “социалистическое общество немыслимо без свободного (!) пользования этими благами” (там же). Он сравнивает экономические возможности нашей страны с ведущими капиталистическими странами, показывая наше существенное отставание от них (с. 17), но не задается вопросом ни о том, откуда взялись эти их возможности, ни о том, сохранились ли бы они при гипотетическом переходе этих стран к социализму. Поэтому его утверждение, что “низшая стадия коммунизма”, употребляя термин Маркса, начинается с того уровня, к которому приблизился наиболее передовой капитализм” (с. 51), не имеет ровно никакого основания.

Мы видели, что классики марксизма неоднократно и совершенно определенно указывали, что подготовка материальных условий нового общества – задача капитализма, с которой он уже давно справился. Ну, а Троцкий имеет прямо противоположное мнение: “Капитализм подготовил условия и силы социального переворота: технику, науку, пролетариат. Коммунистический строй не может, однако, прийти непосредственно на смену буржуазному обществу: материальное и культурное наследство прошлого для этого совершенно недостаточно” (с. 42). Почему? А потому, что на новое общество он смотрит принципиально иначе, чем классики марксизма. Если для них коммунизм – это “царство свободы”, общество, в котором свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех, то Троцкий смотрит на него прежде всего с точки зрения сугубо потребительской: “Социалистическое государство, даже в Америке, на фундаменте самого передового капитализма, не могло бы сразу доставлять каждому столько, сколько нужно” (с. 48). “Сколько же лет потребуется, – восклицает он, – чтобы дать возможность каждому гражданину пользоваться автомобилем в любом направлении, без затруднений пополняя в пути запас горючего?” (с. 51). Ему и в голову не приходит, что, может быть, “пользоваться в любом направлении” с большей эффективностью и удобством можно не увеличивая количество личных автомобилей, а развивая общественный транспорт, что в принципе упор на личное потребление вещей неизбежно приводит к “дурной бесконечности”, не допускающей даже того “хотя бы относительного всеобщего довольства” (с. 53), которое он считает “необходимым условием” социализма, что новое общество будет основываться не на всемерном удовлетворении всех “старых” “вещных” потребностей (которые в этом случае обязательно возрастали бы быстрее, чем самые совершенные средства их удовлетворения; в противном случае вообще исчез бы стимул развития), а на потребностях “новых”, отражающих особенности социальной психологии формирующегося свободного человека, не порабощенного “вещизмом”. Он убежден, напротив, в необходимости “включения в плановую систему” “эгоизма” “производителя и потребителя” (с. 60), сводя фактически личную заинтересованность к материальной. Такой вульгарный материализм, естественно, не имеет ничего общего с марксизмом. Поэтому приходится потихоньку от марксизма уходить, прикрываясь тем, что “теория не есть вексель, который можно в любой момент предъявить действительности ко взысканию. Если теория ошиблась, надо ее пересмотреть или пополнить ее пробелы” (с. 93). Да, “вечных” теорий не бывает. Но, во-первых, если “пересмотр” касается фундаментальных основ теории, то это уже называется не развитием ее, а ревизионизмом; а во-вторых, сам “пересмотр” некоторых элементов, коль скоро он действительно необходим для развития теории, должен осуществляться не контрабандой, а честно и открыто.

Но гораздо важнее всех этих “мелочей” то, что Троцкий вульгаризует сам принцип материалистического понимания истории, в том числе и принцип примата отношений производства над отношениями распределения. Но поскольку советскую “бюрократию” он считает не производственным классом, а всего лишь общественным слоем, “злоупотребляющим” своим положением для получения “незаконных”, не соответствующих ее социально-экономическому статусу (в отличие, скажем, от буржуазии капиталистических стран, получающей все “законно”) потребительских благ, то у него просто нет иного выхода, как поставить во главу угла отношения распределения, именно их используя для характеристики советского общества.

Троцкий пишет: “нынешний переходный строй еще полон социальных (!) противоречий, которые в области потребления – наиболее близкой и чувствительной для всех – имеют страшно напряженный характер и всегда угрожают прорваться отсюда в область производства. Победу социализма нельзя, поэтому, назвать еще ни окончательной, ни бесповоротной.

Основой бюрократического командования является бедность общества предметами потребления с вытекающей отсюда борьбой всех против всех. Когда в магазине товаров достаточно, покупатели могут приходить, когда хотят. Когда товаров мало, покупатели вынуждены становиться в очередь. Когда очередь очень длинна, необходимо поставить полицейского для охраны порядка. Таков исходный пункт власти советской бюрократии. Она “знает”, кому давать, а кто должен подождать.

Повышение материального и культурного уровня должно бы, на первый взгляд, уменьшать необходимость привилегий, сужать область применения “буржуазного права” и тем самым вырывать почву из-под ног его охранительницы, бюрократии. Но на самом деле произошло обратное: рост производительных сил сопровождался до сих пор крайним развитием всех видов неравенства, привилегий и преимуществ, а вместе с тем и бюрократизма” (с. 95-96). “Подъем благосостояния командующих слоев начинает далеко обгонять подъем жизненного уровня масс. …идет процесс нового социального расслоения” (с. 98). Такое обширное цитирование понадобилось для того, чтобы стало совершенно ясно, что для Троцкого “все наоборот” – не неравенство в потреблении как результат социального расслоения, а само это расслоение – результат неравенства в потреблении: “марксизм”, поставленный с ног на голову. При этом, как видим, дело отнюдь не в недостатке благ – оказывается, их возрастание вовсе не приближает нас к социализму.

Троцкий совершенно верно отмечает, что имеющиеся в советском обществе обличения “бюрократизма” – прием социальной мимикрии, или, как он выражается, “прием самозащиты верхов” (с. 114), но сам же попадается на ту же удочку со своими утверждениями “о бюрократии как правящем слое” (там же). “Между тем она существует. И тот факт, что она так тщательно прячет свою социальную физиономию, свидетельствует, что у нее есть специфическое сознание господствующего “класса”, который, однако, далек еще от уверенности в своем праве на господство” (с. 114-115). (Любопытно не то, что, не считая “бюрократию” классом, слово “класс” Троцкий берет здесь в кавычки, а то, что он это в книге делает еще всего только один раз, говоря о “классе” “советских проституток” (с. 125) – такие “параллели” наглядно показывают, как далек он от понимания социально-экономической сущности того общественного явления, которое называет “бюрократией”!).

“Самодержавная верхушка”, “иерархически разделенная … очень важными горизонтальными перегородками” (с. 115), “слой, который не занимается непосредственно производительным трудом, а управляет, приказывает, командует, милует и карает” (с. 117) — так определяет Троцкий характерные признаки “бюрократии”. Но если этот устойчивый и структурированный социальный “слой” “самодержавно” “господствует”, “командует”, “управляет” людьми “производительного труда”, как это раньше делали рабовладельцы, феодалы и капиталисты, то почему он не господствующий класс? А потому, видите ли, что для него это не закономерное и необходимое вследствие определенного этапа общественного развития социальное явление, а “чудовищное и все растущее социальное извращение” (с. 196)!

Как бы спохватываясь, что он все же считается марксистом (может быть, даже вспомнив, что Маркс при анализе капиталистического способа производства говорил: “Мы отвлекаемся здесь от той части прибавочной стоимости, которая проедается самим капиталистом”32), Троцкий пишет: “Относительно бюрократии как потребительницы можно с необходимыми изменениями повторить то, что в своем месте было сказано о буржуазии: нет ни основания, ни смысла преувеличивать ее аппетит в отношении предметов личного потребления. Но положение резко меняется, как только мы примем во внимание почти монопольное использование ею старых и новых завоеваний цивилизации. … бюрократия располагает ими … точно предметами своего личного обихода” (с. 120). Что в лоб, что по лбу, все равно вся суть – в потреблении, дальше этого анализ данного “слоя” у Троцкого никак не заходит! Он, правда, пару раз применительно к “бюрократии” упоминает о “накоплении”, и даже о ее “потребительских и стяжательских задачах”, утверждая, что “сам правящий слой является главным резервуаром законных и незаконных личных накоплений”, считая это проявлением “мелкобуржуазных тенденций”, и даже “об их прямом преобладании (!) в хозяйственной жизни” (т.е. речь уже вроде бы идет не о потреблении, а о производстве), но соответствующих доказательств не приводит, считая вполне достаточным доказательством само наличие “бюрократии”; но вместо того, чтобы объявить ее на этом основании буржуазией (хотя бы мелкой), он говорит о ней как о “чудовищном и все растущем социальном извращении”. Да и трудно было бы это сделать, так как собственность на средства производства в СССР при всех оговорках он считает государственной, так что о личном накоплении “бюрократией” средств производства речь не идет. Значит, речь о предметах потребления? При чем же тогда здесь “накопление” и “буржуазия”? Тем более, что, по его мнению, “тяга к первоначальному накоплению” порождается нуждою (с. 211)! Воистину, “от незнакомых явлений ищут спасения в знакомых терминах” (с. 203).

В результате получаются нестыковки. Вот тут и начинается эквилибристика. Троцкий готов считать “бюрократию” даже “кастой”, лишь бы не считать ее классом. Он ведь понимает, что “бюрократия СССР … есть нечто большее, чем бюрократия. Она есть единственный в полном смысле слова привилегированный и командующий слой в советском обществе. … самый факт присвоения ею политической власти в стране, где важнейшие средства производства сосредоточены в руках государства, создают новое, еще небывалое взаимоотношение между бюрократией и богатствами нации. Средства производства принадлежат государству. Но государство как бы (?) “принадлежит” бюрократии” (с. 206). Значит, связи между “бюрократией” и отношениями собственности Троцкий не замечать все же не может. Но, по его мнению, “бюрократия еще не создала для своего господства социальной опоры, в виде особых форм собственности” (с. 207). Раньше он пишет: “Под углом зрения на средства производства разницы между маршалом и прислугой … как бы (!) не существует. Между тем один из них занимает барские квартиры, … другие живут в деревянных бараках… Поверхностные “теоретики” могут, конечно, утешать себя тем, что распределение благ есть фактор второго порядка по отношению к производству. Диалектика взаимодействия остается, однако, во всей своей силе и здесь. В зависимости от того, в какую сторону эволюционируют различия в условиях личного существования, разрешается в конце концов и вопрос об окончательной судьбе огосударствленных средств производства” (с. 198). Такая вот диалектика производства и распределения, где в конечном счете отношения распределения определяют отношения производства. Хвост вертит собакой. Вот что значит быть теоретиком “неповерхностным”! И все та же логика: и “как бы”, и в кавычках “принадлежит”, т.е. фактически признается, что все эти моменты имеют особый смысл, но, тем не менее, – “не создала особых форм”. Да в том-то и дело, что создала, и именно особые формы собственности, и только стремление “спастись в знакомых терминах от незнакомых явлений” не позволяет их увидеть – не позволяет увидеть расщепленный характер отношений собственности на средства производства на данном этапе развития социализма, в которых номенклатура (“бюрократия”) играет вполне определенную роль – роль их распорядителя (но не владельца). Не видя этого особого характера отношений собственности, Троцкий считает, что устранение бюрократии не было бы социальной революцией (хотя и ликвидировало бы установившуюся социальную дифференциацию!), поскольку здесь “дело не идет … об изменении экономических основ общества, о замене одних форм собственности другими” (с. 238). Другими словами, корни всех ошибок Троцкого в том же – в представлении о социализме как “низшей ступени коммунизма”, уже в окончательном виде имеющей коммунистические производственные отношения, и отличающейся только “буржуазным правом” в распределении. Уже при рассмотрении взглядов Троцкого видно, к каким логическим несоответствиям приводит такой подход применительно к “реальному социализму”, однако этот вопрос настолько важен, что ниже мы его рассмотрим отдельно.

Все сказанное лишний раз подтверждает, что ложная идея может деформировать результаты анализа даже столь мощного интеллекта, способного в других случаях делать поразительно точные вводы. Примером последнего является предсказание Троцким поведения “бюрократии” в случае, если “правящую советскую касту низвергла бы буржуазная партия”. Он пророчески пишет, что в таком случае “она нашла бы немало готовых слуг среди нынешних бюрократов, администраторов, техников, директоров, партийных секретарей, вообще привилегированных верхов… буржуазной реставрации пришлось бы, пожалуй, вычистить меньше народу, чем революционной партии. Главной задачей новой власти было бы, однако, восстановление частной собственности на средства производства” (с. 209-210). Так оно и получилось. Одного только не сумел предвидеть Лев Давидович: что указанной им “буржуазной партией” со временем станет сама эта его “бюрократия”, сама “правящая советская каста”. А ведь мог бы – помешало упорное следование наперед принятым догмам, соответствующим интересам той социальной группы, интересы которой он выражал.


7. Производственные отношения при социализме

Главная ошибка тех, кто настаивает на определении социализма как первой ступени коммунизма (т.е. еще неразвитого, незрелого коммунизма) заключается в представлениях об отношениях собственности на средства производства. Когда Маркс говорил о первой фазе коммунизма, он имел в виду, что собственность на средства производства при этом уже будет такой же общественной, как и при полном коммунизме, никаких отличий в этой области не предполагалось. Да их и не могло быть, поскольку вообще предполагалось существование всего двух форм собственности — частной и общественной. Если цель коммунистов — “отрицание частной собственности” — достигнута, то результат может быть только один — установление собственности общественной. Но в “Критике Готской программы” Маркс, говоря про новые общественные порядки (“обычно называемые социализмом, а у Маркса носящие название первой фазы коммунизма”33), показывает, что данное общество, выйдя из недр общества капиталистического, несет на себе его отпечаток, — но не в отношении собственности на средства производства, а в распределительной сфере. Говоря словами Ленина, “Маркс показывает ход развития коммунистического общества, которое вынуждено сначала уничтожить только ту “несправедливость”, что средства производства захвачены отдельными лицами, и которое не в состоянии сразу уничтожить и дальнейшую несправедливость, состоящую в распределении предметов потребления “по работе” (а не по потребностям)”34. Другими словами, дело в том, что отношения в производственной сфере преобразуются сразу же в результате коммунистической революции, а в сфере распределения — только через некоторое время, когда коммунизм “разовьется на своей собственной основе” (которой прежде всего и является общественная собственность на средства производства).

Итак, разделяя коммунизм на две фазы, Маркс и Ленин предполагали, что на первой из них в сфере производства будут уже коммунистические отношения, а в сфере распределения еще некоторое время будут действовать старые, или, как они выражались, сохранится “буржуазное право”. Но право, как мы знаем, только отражает “возведенную в закон волю господствующего класса”. Если этим классом в переходный период является пролетариат, то почему же это “буржуазное право”? Потому, отвечает Ленин, что коммунизм выходит из капитализма и не может сразу освободиться от него. Производст­венные отношения, прежде всего, отношения собственности – базовые. Они революци­онно меняются, ибо этого требует развитие производительных сил, которое подготовило такую перемену. Происходит скачкообразное изменение производственных отношений (по крайней мере, в части отношений собственности). Право же – надстроечное образование, и в качестве такового быстро изменяться не может. Другими словами, речь идет действительно всего лишь о переходном периоде, когда надстройка приводится в соответствие с базисом нового общественного строя, о том времени, когда последний еще не существует как некоторая целостность с относительно гармоническим сочетанием своих составляющих. А коль скоро это так, то нет ничего удивительного, что для Маркса и социализма как особой общественно-экономической формации не существовало. Логика, как всегда у Маркса, железная.

Наши “номенклатурные теоретики”, взяв на вооружение представления Маркса о социализме как первой фазе (ступени) коммунизма, уже поневоле и по собственному почину дополнили их идеей “целой эпохи” его существования в этом качестве, по-видимому даже не замечая внутренней нелогичности такого сочетания. Победа социализма в одной стране (а затем и в ряде стран) при сохранении капиталистического окружения (которое оказалось вовсе не склонным следовать предписаниям в отношении революционных преобразований) определило длительное существование нового общественного строя как локального образования. Стал вопрос о “построении социализма в одной, отдельно взятой стране”. Но даже сам смысл термина “построение социализма” как чего-то более или менее определенного и стабильного, со своими собственными общественно-экономическими характеристиками, прямо противоречил представлениям Маркса о нем как принципиально не имеющем стабильных общественно-экономических характеристик, так как суть его в том и состояла, чтобы они постоянно (и весьма быстро) менялись в сторону “полного коммунизма”. Но вышеупомянутые теоретики, как и их сегодняшние наследники, отнюдь не Марксы, и такого рода логические противоречия их совершенно не смущали: раз надо, значит надо. Раз уж научные работы классиков марксизма, в качестве таковых неизбежно и принципиально включающие как истину, так и заблуждение, превратили в откровение, каждое слово которого – несомненная истина в последней инстанции, а сам марксизм в род богословия, то при “развитии” такого “марксизма” требовалась уже не логика, а ловкая схоластическая эквилибристика, приемы которой были блестяще отработаны.

В действительности же представление о социализме как об относительно длительном периоде развития со своими собственными общественно-экономическими характеристиками, с собственной надстройкой и т.п. приходит в прямое противоречие с представлениями Маркса. Ведь, по его мнению, “структура распределения полностью определяется структурой производства. Распределение само есть продукт производства – не только по содержанию, ибо распределяться могут только результаты производства, но и по форме, ибо определенный способ участия в производстве определяет особую форму распределе­ния, форму, в которой принимают участие в распределении”.35 “Всякое распределение предметов потребления есть всегда лишь следствие распределения самих условий производства. Распределение же последних определяет характер самого способа производства”.36 “Полностью определяется”, “не только по содержанию, но и по форме”, “всякое”, “всегда лишь следствие” – как видим, мысль выражена предельно ясно. Способа производства, в котором имело бы место расхождение между характером производства и распределения (например, отношения собственности коммунистические, а распределение осуществляется по буржуазным законам) просто не может быть в природе. Потому, повторим, и не использовал Маркс термина “социализм”, для него такого общественно-экономического строя вообще существовать не могло. То ли дело первая (переходная, установочная) фаза коммунизма, тот период, в течение которого просто надстроечные образования приводятся в соответствие с базисными (для чего и необходима диктатура пролетариата).

Но если принять за истину совершенно справедливые утверждения Маркса, что распределительные отношения — функция отношений производства, то на каком же основании будут продолжать достаточно длительное время существовать “буржуазные” отношения в сфере распределения при коммунистических отношениях в производстве? Ответа нет. Да классики марксизма и не должны были его давать, поскольку ими предполагалось, что ввиду отсутствия внешних препятствий вследствие всемирного характера революции, т.е. революции во всех (или большинстве) промышленно развитых стран, уже готовых по уровню развития производительных сил к коммунистическому обобществлению средств производства, этот переход будет относительно кратковремен­ным и произойдет вследствие готовности производительных сил как бы “по инерции”, а потому и характеристики “двигателя” не будут иметь здесь существенного значения. Но оказалось, что процесс этот проходит не в глобальных масштабах, да при первоначально относительно слабом развитии средств производства, да еще и слишком длителен, чтобы идти “по инерции”. В результате теперь нам вот и приходится самим искать ответ на вопрос о характеристиках “двигателя”. Образно говоря, скорость вращения колес автомобиля однозначно определяется оборотами двигателя и включенной передачей, и на может быть никакой иной. Чтобы получить другую скорость движения, нужно изменить если не обороты двигателя, повысив развиваемую им мощность (в данном случае – уровень производительных сил, что в дальнейшем предполагается в обязательном порядке, но на что требуется достаточно длительное время), то хотя бы передачу. Сделать это вполне возможно “на ходу”: в то время, пока будет производиться “переключение”, движение не прекратится (хотя и замедлится), ибо “автомобиль” ранее набрал определенный запас инерции. Но суть дела заключается именно в инерции, в использовании предварительно запасенной энергии, а следовательно, весь процесс должен быть кратковременным, притом настолько кратковременным, чтобы за его время была использована лишь допустимая часть этой инерции. Умудренный опытом Энгельс в 1891 году писал: “Возможен новый общественный строй, при котором исчезнут современные (!) классовые различия и при котором – по-видимому, после короткого (!), связанного с некоторыми лишениями, … переходного времени – средства для существования, пользования радостями жизни, получения образования и проявления всех физических и духовных способностей в равной мере, со всевозрастающей полнотой будут предоставлены в распоряжение всех членов общества благодаря планомерному использованию и дальнейшему развитию уже существующих (!) огромных производительных сил”.37

“Короткого” – вот в чем суть! Ведь ни на какую “целую историческую эпоху” никакой инерции не хватит (даже при самых “огромных” производительных силах в начале периода и “некоторых лишениях” в “переходное время”) – необходимо опять жестко связать распределение со способом производства – “включить передачу”. И если реально переходный период коротким (в изложенном понимании) не получается, то неизбежно становление и длительное функционирование на собственной основе определенного общественного способа производства, по сути своей еще не являющегося коммунистическим. Называть ли этот строй социализмом – дело вкуса. Но как бы мы его не называли, необходимо совершенно ясно отдавать себе отчет в том, что он не только никогда реально не соответствовал представлению о первой стадии коммунизма, но и в принципе ему соответствовать не может, являясь вполне определенным особым общественно-экономическим строем, характеризующимся своими собственными производственными отношениями (в том числе особенными, только ему присущими отношениями собственности на средства производства, и собственной связью между производством и распределением) и соответствующими им надстроечными установле­ниями – и все это на весьма продолжительное время и наряду с существованием в мире капитализма.

Отношения собственности на средства производства имеют решающее значение для характеристики этого нового строя (как, впрочем, и для любого другого). Если отношения распределения еще не коммунистические, то, значит, и определяющие их отношения собственности также еще таковыми вполне не являются — той стороной, которой они обращены к производству, они уже общественные, а той стороной, которой они обращены к распределению (и потреблению) — еще нет (или не полностью). Другими словами, отношения собственности при социализме в отличие от капитализма и коммунизма, где такое соответствие существует, оказываются нецелостными. Следовательно, это – не имеющий места ни в классовом, ни в бесклассовом обществе совершенно особый характер отношений собственности (и не частной, и не обществен­ной). Но тогда, опять же, получается, что и социализм — и не “первая фаза коммунизма”, и не “госкапитализм”, но особый социальный строй с только ему одному свойственными отношениями собственности на средства производства. Что же они собой представляют?

Прежде, чем перейти к этому вопросу, кратко рассмотрим, что вообще представ­ляют собой отношения собственности.

Отношения собственности своей основой имеют явления присвоения и отчужде­ния; будучи явлением общественным, они возникают из этих процессов, хотя и не сводятся к ним, и базируются на том, что “вещи сами по себе внешни для человека и потому отчуждаемы”.38 Но без понимания общественного характера этой стороны процессов присвоения и отчуждения у человека вопрос о сущности отношений собственности и их роли в общественном развитии не решить.

Когда обезьяна при помощи палки достает банан, она не только по отношению к банану, но и по отношению к палке осуществляет присвоение. Присвоение банана происходит непосредственно введением его в организм, где он и ассимилируется. Палка, оставаясь “внешней” по отношению к организму вещью, становится как бы его частью, продолжением конечности в данной частной функции последней. Это присвоение (в отличие от первого) имеет случайный, однократный, кратковременный, относительный характер, и в этом смысле мало чем отличается от случайного же использования животным других природных объектов (например, укрытия). Отброшенная после использования палка опять становится только палкой, но не орудием. У человека акт использования орудия труда превращается в закономерный и постоянный. На период производственных операций орудие труда становится как бы естественным продолже­нием руки, превращается в часть данного человека. Происходит процесс присвоения индивидом внешнего для него объекта.

Этот процесс носит общественный характер только в том смысле, что его совершает существо общественное, что только как общественное существо человек приобретает развернутую способность к совершению указанного процесса. Но сам процесс является сугубо индивидуальным. Процесс присвоения здесь налицо, но говорить о собственности на “продолжение руки” так же бессмысленно, как бессмысленно говорить о собственности человека на саму руку, или о том, что растение или животное — собственник тех “растительных и животных органов, которые играют роль орудий производства в жизни растений и животных”.39

Человек ощущает себя физической отдельностью в окружающем его мире. Но, будучи отдельностью, он не отделен от мира, между человеком и остальным миром осуществляется постоянный вещественный, энергетический, информационный обмен. Вот изменение материального баланса (или поддержание баланса) между этой отдельностью и всем остальным миром и выражается в процессах присвоения и отчуждения. Эти процессы в своем физиологическом выражении составляют основу биологического существования человека. Они общи у человека и животного и, пока совершаются строго в пределах этой общности, не имеют специально общественного значения, как и не требуют для своего описания специфических понятий, выходящих за рамки биологии. Но человек, будучи существом биологическим, одновременно также является существом общественным, а потому все его представления с определенной точки зрения являются общественными. При функционирования человека именно как человека, т.е. как элемента биологического организма более высокого уровня, определяющую роль играет обмен веществ с окружающей средой именно этого организма, который, однако, осуществляется через посредство индивидов. Вот здесь и проявляется возможность отчуждения орудия труда от конкретного индивида без потери орудием этого качества, т.е. определенного общественного значения.

Собственность появляется тогда, когда появляется принципиальная возможность отчуждения вещи от индивида внутри общественного организма. Другими словами, здесь уже об отчуждении можно говорить только как о процессе общественном, причем не только по форме, но и по существу. Утеря индивидом вещи не есть отчуждение в общественном смысле. Только отчуждение каких-то функций вещи от индивида в связи с их присвоением другим индивидом или группой людей связана с отношениями собственности. При таком частичном отчуждении применение вещи отдельным индивидом или коллективно не делает их в общественном смысле их частью. Но вещь, даже полностью отчужденная от конкретного индивида, остается частью общественного организма, если через других индивидов продолжает выполнять необходимые обществу функции. В этом случае отчужденное от человека орудие (в отличие от отброшенной обезьяной палки) не перестает быть орудием для общества, становясь общественной собственностью. Поэтому собственность как явление первоначально формируется именно как общественная собственность.

Характер отчуждения зависит от тех общественно-экономических отношений, которые имеют место в тот или иной исторический период. Однако в принципе виды отчуждения могут только соответствовать видам присвоения, которые вообще могут существовать. Общественная практика выделила всего три возможных вида присвоения (подчеркнем, что речь идет об общественном процессе, т.е. об отношениях не людей с вещами, а людей по поводу вещей, в отличие от индивидуального присвоения, присвоения как функционального включения внешнего физического объекта в состав тела индивида). Они суть следующие: первый — представление о единстве субъекта с объектом; второй — функционирование объекта в соответствии с волей субъекта; третий — присвоение (в любом виде) результатов этого функционирования. Эти три момента могут в каждом конкретном случае, применительно к конкретным субъектам и объектам, существовать вместе, раздельно или в любой комбинации.

Существование трех моментов, связанных с присвоением (или отчуждением) как общественным процессом, в дальнейшем было юридически зафиксировано в различных трех моментах, характеризующих реально функционирующие отношения собственности: владение, распоряжение, пользование. В отличие от большинства юридических норм, которые только в критериальном (и, следовательно, релятивном) виде отражают общественно-экономические отношения, в данном случае они непосредственно фиксируют общественную сущность данных отношений, а потому как понятия столь же закономерно могут быть отнесены к области политэкономии (и даже социологии), как и юриспруденции.

В полном объеме (т.е. с реализацией во всех трех аспектах) субъектом собственно­сти может быть только некоторое целое, выступающее как целое во всех основных жизненных проявлениях. В общественной жизни таких целых может быть два: общество как целостный организм, и индивид как элемент общества, обладающий, однако, высокой степенью самостоятельности. Соответственно этому различаются и два основных вида собственности — собственность общественная и собственность частная.

Во избежание терминологических недоразумений в этом исключительно важном вопросе следует, по-видимому, еще раз подчеркнуть, что понятие “частная собственность” мы здесь используем только в том смысле, который ему всегда придавался марксизмом. Другими словами, в каких бы условиях не шла речь о частной собственности, она идет не о противопоставлении собственности “частного лица”, отдельного индивида с одной стороны, и собственности “казенной” (государственной), групповой или коллективной с другой, не вообще о личной собственности на те или иные вещи, не о принадлежности данного имущества конкретному лицу, но только о собственности конкретного лица (равно как и группы лиц с достаточно определенно зафиксированными обществом отношениями между ними) на весьма специфические объекты — средства производства, специфичность которых заключается в том, что они являются условиями применения рабочей силы, включающей владение, распоряжение и пользование этими средствами производства, а следовательно, и реальную возможность определять в полном объеме сам процесс производства.

Что же касается собственности общественной, то о ней применительно к тому же объекту можно говорить только при наличии общества как некоторой целостности, осознающей самое себя (разумеется, через своих членов) как целостность, и стало быть, сформировавшегося как целостный субъект отношения собственности. Так было в первобытном обществе, когда человек ощущал себя не человеком вообще, но членом данного племени; так будет при коммунизме, где «нет классов (т.е. нет различия между членами общества по их отношению к общественным средствам производства)»,40 когда сам по себе статус человека без каких бы то ни было дополнительных оснований определит его отношение к любым общественным явлениям, в том числе и ко всему материальному достоянию общества, т.е. при полном нивелировании социальных (и следовательно, при полном же раскрытии индивидуальных) различий между людьми. Очевидно, что при наличии классов, государства, других социальных образований (сохраняющихся еще в том или ином виде и при социализме), по самой своей природе предполагающих именно социальную дифференциацию между членами общества, этого быть не может, а следовательно, не может быть и речи об общественной собственности.

Что касается частной собственности, то различные производственные отношения предполагают существенную ее модификацию в зависимости от характера субъекта этой собственности. При этом исторический опыт говорит, что различные формы частной собственности, хотя и определяющие различные уровни общественного развития, тем не менее, будучи только модификациями ее, вполне могут сосуществовать. Однако частная и общественная собственность прямо противоположны друг другу, предполагая совершенно различную социально-психологическую атмосферу, и следовательно, взаимно исключают друг друга и сосуществовать не могут. Но, с другой стороны, столь коренной обществен­ный перелом, как переход от одной фундаментальной формы собственности к другой, не может быть не только однократным, но и кратковременным актом. Переходный период от классового общества к бесклассовому (а в свое время наоборот), представляя собой коренное изменение общественной организации, является весьма длительным. И как таковой он может быть только периодом, где нет ни частной, ни общественной собственности на средства производства в их классической форме, т.е. где нет целостного отношения собственности, где собственность расщеплена по формам своей реализации. В такой ее реализации — единственная возможность перехода от одной фундаментальной формы собственности на средства производства к другой.

Достаточно длительное общественное развитие в рамках классового общества, когда при частной собственности на средства производства эти отношения совпадают по объекту и субъекту, это обстоятельство внешне придает их совокупности видимость целостности, создает представление об отношениях собственности как целостном явлении, но оно не отражает существа данного явления. По существу же отношения собственности – соединение трех достаточно существенно различных отношений: отношений владения, распоряжения и пользования. В тех обществах, где нет целостного субъекта собственности, эти отношения достаточно явственно проявляют свою различную природу, лишая отношения собственности целостности, которую они имеют в классовом (равно как и будут иметь в бесклассовом) обществе. Не даром юристы древнего Рима выделяли владение, распоряжение и пользование в особые формы юридической фиксации имущественных отношений. В те времена частная собственность, уже ставшая господствующей, тем не менее еще не подчинила себе полностью все стороны и аспекты общественной жизни. Рудименты родовых отношений играли еще весьма существенную роль, отражаясь в том числе и в сфере имущественных отношений, внося весьма существенные особенности в отношения по поводу средств производства. В дальнейшем по мере утверждения частной собственности как единственного общественного отношения к средствам производства “слияние” трех упомянутых видов отношения, превращение их в лучшем случае в некие “ипостаси” становящегося все более единым отношения собственности, делали их все более редкие внешние проявления всего лишь юридическими казусами, не играющими существенной роли в производственных отношениях.

Но с появлением на планете нового общественного строя, ликвидировавшего частную собственность, положение существенным образом изменилось. Поскольку в определенном смысле этот строй можно представлять как переходный, в том числе и от отношений частной собственности к отношениям общественной собственности, когда “отрицается” один субъект отношений собственности – частное лицо или группа лиц, но еще не сформировался другой их субъект – общество как некоторое целое, проблема расщепления отношений собственности по владению, распоряжению и пользованию, опять становится исключительно актуальной. И непонимание этого обстоятельства делает совершенно невозможным понимание характера социалистического общества как специфического общественно-экономического строя.

Мне уже приходилось для иллюстрации данного положения приводить такой пример. Представьте, что вы видите на экране телевизора зимний пейзаж. Экран светится только одним цветом – белым. Но присмотритесь к экрану поближе. Изображение на нем состоит из множества светящихся точек, и среди них нет ни одной белой! А все дело в том, что белого цвета как отдельного физического явления (т.е. как следствия воздействия на наш глаз электромагнитного излучения вполне определенной длины волны) в природе вообще не существует. Он – результат сбалансированного действия по крайней мере трех излучений с различными длинами волн. И вот этот-то, сам по себе не существующий в природе, цвет является в то же время самым обычным, наиболее распространенным явлением. Но только до того момента, пока баланс не нарушен. Если же это произошло, приходится отказываться от столь привычных представлений и обращаться к действительному положению вещей. Без правильного понимания действительной природы белого цвета тот же цветной телевизор построить не удастся. То же и с собственностью. Пока господствует частная собственность на средства производства, без особых погрешностей можно не принимать в расчет того факта, что данное отношение и в этом случае как таковое не существует, а представляет собой взаимодействие отношений владения, распоряжения и пользования. Но, как мы говорили, на заре становления частной собственности это было не так, и древнеримским юристам пришлось ввести эти понятия в кодекс законов. Дальше это обстоятельство играло все меньшую роль. Но зато при социализме, когда была устранена частная собственность, но еще не введена общественная (ибо пока еще нет в наличии общества как некоторой целостности без внутренней социальной дифференциации, которая могла бы стать субъектом всех трех отношений в целом), положение опять изменилось. А потому понять сущность социализма без понимания расщепленности при нем отношений собственности на средства производства по владению, распоряжению и пользованию, субъектами которых становятся различные коллективные образования (от производственного коллектива до государства), столь же невозможно, как понимание сущности капитализма без учета прибавочной стоимости, предполагающей “расщепление” рабочего времени на необходимое и прибавочное (“в действительности”, “физически” места не имеющего). В этих условиях оперировать понятием собственности на средства производства как отражающим некоторое целостное общественное отношение, непродуктивно: ни к чему, кроме путаницы, это не приводит.

Но привычка – страшная сила. Попытки представить отношения собственности при социализме такими, какими они есть на самом деле, т.е. расщепленными по субъектам на владение, распоряжение и пользование, воспринимаются как мудрствование на пустом месте, непоследовательность, или как лукавство, уход от прямого и честного ответа на вопрос о собственнике. Вот, например, один из оппонентов, полемизируя с моими представлениями о собственности при социализме, вроде бы и понимает, что у меня она “включает в себя три момента”, но тем не менее утверждает: “он отстаивает идею господства групповой (коллективной) собственности при социализме, но при этом не желает отказываться и от признания необходимости государственной социалистической собственности … ходят вокруг понятия государственной социалистической собственности как кот вокруг горячего мяса: и принять (полностью) не хотят, и отказаться не решаются … получается одновременно и государственная, и коллективная собственность … в действительности мы имеем дело здесь с групповой (коллективной) собственностью”.41 Очень характерное отношение! Дескать, владение, распоряжение, пользование – это все ладно, но кто же все-таки собственник? Ну, точно как в старом анекдоте о степняке: понял, что такое паровоз, вот только неясно, куда верблюда запрягать.

Производственные отношения, в которые вступают субъекты производственной деятельности, всегда в качестве важнейшего компонента включают в себя определенные отношения собственности на средства производства, специфические для каждой общественно-экономической формации. Специфическими они являются и для социализма, и в соответствии с тем, что здесь именно коллектив является субъектом экономической деятельности, действительно можно было бы говорить о коллективной форме собственности, если бы не та путаница, которая сегодня связана с этим понятием. Достаточно сказать, что коллективной собственностью иногда называют собственность акционерную или кооперативную. Это действительно особые формы собственности, но они представляют собой не более, чем виды частной собственности, и коллективными в собственном смысле слова не являются — ибо не коллективы являются их субъектами. Ведь если собственником выступает индивид, то, по Марксу, “безразлично, выступает ли он как отдельный капиталист или капиталист комбинированный, как в акционерных обществах”.42 Что касается кооперации, то она также имеет вполне буржуазный характер, если в ней, по словам Ленина, “выделяется слой пайщиков”, которым она “дает выгоды (дивиденды на паи и т.п.”).43 Во всех этих случаях капитал имеет адресный, индивидуаль­ный характер, что сказывается на характере и производства, и распределения. Говоря же здесь о коллективистском характер производства мы, повторим, имеем в виду, что субъектом экономической деятельности является не индивид (или группа индивидов со своими индивидуальными “паями”), а производственный коллектив как нерасчлененное (в этом отношении) целое. Конечно, в кооперативных предприятиях при отсутствии наемной рабочей силы тоже проявляются некоторые элементы коллективизма, но они не могут полностью развиться, поскольку распределение определяется здесь отнюдь не только трудовым вкладом, вносимым каждым в общее дело, но и индивидуальным паем (т.е. потребление частично идет — или может идти — по капиталу, а значит, в том числе и за счет продукта, создаваемого “живым трудом” других членов коллектива). И только при социализме, где в принципе нет других критериев распределения между индивидами, кроме трудового вклада, создаются условия для подлинно коллективистских отношений, в том числе и для особых, только ему свойственных, коллективистских отношений собственности.

Коллективизм существенно меняет характер производства, обращения и распреде­ления. Прежде всего, разумеется, играют роль те изменения, которые происходят в сфере производства. Мы уже касались главного в этом отношении вопроса о социалистических отношениях собственности, но более подробно их развитие по мере развития социализма будет рассмотрено ниже. Здесь же коснемся такого важного момента, как изменение при социализме стимула к труду.

Проблема мотивации трудовой деятельности – одна из сложнейших, однако, не только на уровне обыденного сознания, но часто и учеными последним временем этот вопрос решается чрезвычайно просто: лучший способ – экономическое принуждение.

Во всех случаях базой стимула к труду являются потребности. Но рассматривать их как нечто единое можно только по отношению к прежним производственным отношениям, имеющим индивидуалистический характер. Для анализа производственных отношений социализма этого уже недостаточно.

Необходимо принять в расчет то, что совокупность потребностей человека отра­жает нужды сразу двух связанных, но относительно самостоятельных целостностей: индивида как биологического существа и общества — не просто как совокупности индивидов, а как некоей высшей целостности. И складывается она соответственно из двух достаточно различных типов потребностей, одинаково являющихся жизненными потребностями каждого человека. Первые включают в себя те группы потребностей, которые отражают жизненные нужды индивида как биологического существа, а именно: связанные с обменом веществ, т.е. собственно потреблением; параметрические потребности, отражающие необходимые условия существования; и, наконец, те, что связаны с психической и физиологической активностью индивида. Вторые выражают нужды общества как высшей целостности, несводимой к совокупности индивидов: условия этой целостности (эстетическое отношение); необходимость общественных связей (потребность в общении); способ регулирования обществом поведения индивида (потребность в самоутверждении).44

Система экономического принуждения достигает максимума эффективности тогда, когда речь идет прежде всего об удовлетворении индивидуальных потребностей человека. Капитализм на протяжении столетий именно прессом голода и холода вырабатывал у рабочего привычку обеспечивать свое существование, продавая свою рабочую силу: “если бы рабочие могли питаться воздухом, их нельзя было бы купить ни за какую цену” (Соч., т. 23, с. 613).45 В дальнейшем, по мере развития производства и роста потребления, в промышленно развитых странах индивидуальные потребности удовлетворялись все более гарантировано, и по мере этого к ним все больше добавлялись потребности общественные, образуя целую систему потребностей, создающую стимулы к трудовой деятельности.

В условиях относительной обеспеченности индивидуальных “жизненных потребностей” общественные потребности (потребности эстетические, в общении, в самоутверждении) все сильнее выходят на роль определяющих, все четче прослеживаются, а значит, неизбежно все больше будет выявляться их истинная сущность, до сих пор опосредованная деньгами, вещами и т. п. Это не значит, естественно, что в принципе капитализм как строй изменился. Капиталисты-“собственники” как и раньше удовлетворяют свои общественные потребности за счет роста прибавочной стоимости, обеспечивающего рост влияния и власти, но их сравнительно немного (это только у нас собирались устроить мелкобуржуазный рай поголовного собственничества, а в реальной жизни такого не бывает: в США в 70-х годах, когда там начинала распространяться акционерная система, 1,6 % взрослого населения страны владело 82,4 % размещенных среди публики акций, а сейчас один процент самых богатых граждан Америки владеет сорока процентами всех материальных ценностей; в Западной Европе вообще 80 % населения отчуждено от собственности на средства производства – и это несмотря на наличие множества мелких предприятий). Для остальных же появляется ряд новых проблем, и эти проблемы уже не могут решаться традиционно за счет извращенных способов удовлетворения потребностей. Все больше выступают наружу коренные требования природы человека, коренные потребности в красоте, общении, общественно-значимой деятельности в чистом, неопосредованном виде. Эти потребности должны удовлетворяться и там, где в настоящее время человек реализует главные свои потенции, – в производительном труде, что резко меняет роль и соотношение тех факторов, которые у нас называли “моральными” и “материальными” стимулами.

Посмотрим на то положение, которое создалось сегодня в ведущих капиталистических странах. Например, в Соединенных Штатах, где угрозы голода уже практически нет ни для кого, наряду с традиционным стремлением к обладанию вещами в качестве стимула к труду все больше выступает “американская мечта” об успехе в широком смысле этого понятия. А в практическом плане американские предприниматели все чаще стремятся поставить рабочего (отнюдь не только экономически) по отношению к другим в зависимость от его трудовых достижений, фактически применяя таким образом систему “моральных стимулов”.

Но то, что с большим трудом (вследствие традиционного индивидуализма американцев) пробивает себе дорогу в США, еще недавно находило исключительно широкое применение в Японии. Сам феномен Японии, ее недавнее бурное развитие объясняется прежде всего тем, что наряду с обычными здесь были использованы другие стимулы к труду. Работник в силу специфических традиций здесь с самого начала оказался включенным в целую систему взаимоотношений, не определяемых полностью непосредственными экономическими интересами. Именно не полностью свободный (в европейском, а тем более американском понимании, т. е. в смысле чисто экономического интереса в качестве движущей силы) японский работник оказывался наиболее производительным. В современных условиях только там, где удается достаточно полно использовать внеэкономические стимулы к труду, возможно резкое повышение производительности труда. И сейчас, когда традиционные отношения в Японии в значительной степени разрушены капиталистическими, это свое преимущество она утратила – с соответствующими экономическими результатами, характеризующимися резким спадом темпов развития.

При индивидуалистическом характере производственных отношений производство является только источником средств удовлетворения указанных потребностей, само же их удовлетворение в основном осуществляется вне его. Таким оно остается и при коллективистском характер производственных отношений, но уже только для индивидуальных потребностей. Что же касается потребностей общественных (тоже, повторим, являющихся личными потребностями каждого человека), то с возникновением коллектива одновременно возникает возможность все более полного их удовлетворения непосредственно в самом процессе производства, т.е. производительный труд сам по себе превращается в средство удовлетворения эстетических потребностей, потребностей в общении и общественном самоутверждении, становясь, таким образом, сам по себе жизненной потребностью человека.

Загрузка...