Как гласит скандинавская легенда, при рождении этого мира был создан ясень, Иггдрасиль, древо жизни, времени и вселенной. На самой верхней ветке сидит орёл, а между глаз орла — сокол, Ведфолнир, чей пронзительный взгляд проникает и в небо, и вниз, на землю, и под неё, в тёмные пещеры подземного мира. Всё, что видит, доброе или злое, сокол доносит Одину, отцу богов и людей. Тот сокол един с ветрами, ибо ветры продувают каждый стебелёк травы на земле и каждую волну, что пенится в море. От ветра не убежать.
Ставка — стремительное падение сокола с высоты на свою добычу.
— Тебе нельзя отводить взгляд, Изабелла. Что бы ни увидела и ни услышала, не позволяй лицу тебя выдавать. Нужно выглядеть так, будто всё одобряешь.
Отец, по крайней мере, дюжину раз давал мне одни и те же инструкции. И всякий раз, как он их произносил, я ещё больше нервничала и была уверена, что не смогу контролировать выражение своего лица. Они с матерью всегда приходили к согласию только в одном — все мои чувства всегда отражаются на лице.
Хотя рассвет ещё только забрезжил над вершинами крыш Лиссабона, мои руки уже сделались липкими от пота. Съеденный хлеб и оливки твёрдым комом ощущались в животе. Меня тошнило уже перед завтраком, но отец стоял за спиной, заставляя есть — боялся, что потом я могу привлечь к себе внимание, свалившись в обморок.
Я чувствовала слабость не из-за недостатка еды, а от того, что затянута в ломающий рёбра корсет и нижнюю юбку − фартингейл[1] с множеством обручей из китового уса. Вся эта конструкция, вкупе с тяжёлыми верхними юбками, угрожающе покачивалась при любом движении, и мне казалось, что я вот-вот опрокинусь. Просто пройти через комнату стоило таких усилий, будто пытаешься вывести на прогулку полдюжины перевозбуждённых щенков. Дома, в Синтре, я никогда не носила такого, но отец решил, что сегодня я, по крайней мере, должна выглядеть как сеньора.
Моя мать насмешливо фыркнула, услышав об этом, и на сей раз я не могла с ней не согласиться. Ничто не заставило бы меня надеть на себя эту клетку, если бы я не увидела в глазах отца отчаяние и тревогу. Что бы ни волновало его уже много недель — это было нечто куда серьезнее, чем то, что я позорю его, одеваясь, по деликатному выражению матери, как дочь золотаря.
Отец посмотрел в зеркало, поправляя свою алую шапку, чтобы были лучше видны три белых соколиных пера, его знак Королевского сокольничего. Он повернулся и, склонив голову набок, оглядел меня, морща лоб, будто я — один из его ястребов и он решает, запускать ли меня.
Под его критическим взглядом я расправила новые юбки. Отец сам выбрал цвет моего платья — изумрудно-зеленый — к большому неудовольствию матери. Она всегда жаловалась, что кожа у меня слишком темная для благородной португальской дамы, а зеленый, по ее словам, это только подчеркивал. Но на этот раз отец победил. Зеленый — цвет Святой инквизиции, а нам нужно демонстрировать лояльность.
Отец покачал головой:
— Куда бегут годы? Кажется, только вчера ты была лохматым маленьким цыпленком. Я лишь моргнул, и вот тебе шестнадцать, уже женщина. Как это я все пропустил?
— Будь у меня перья, ты бы заметил, — поддразнила я.
Он улыбнулся, но тревожные морщинки у глаз не разгладились. Ему шел всего пятый десяток, но он начинал выглядеть стариком. Отец мягко взял меня за плечи.
— Ты красивая молодая женщина, но для меня − еще дитя, мое дитя. Я ненавижу себя за то, что заставляю тебя это делать. Но мы все должны сегодня играть свои роли, даже юный король. В особенности он.
Я хорошо знала маленького Себастьяна, он проводил много времени в летнем дворце в Синтре, с отцом и соколами. Ему было всего десять, и он был богаче, чем любой мальчишка в мире мог мечтать. Но, кажется, единственное, что его интересовало — соколы. Он любил птиц даже больше, чем мой отец. Слуги всегда знали, где искать своего короля, если он пропал. Он будет с соколами, особенно с парой королевских кречетов, изысканных белых птиц с темными влажными глазами.
Иногда то, как Себастьян смотрел на них, напоминало мне восторженное обожание на лице моей матери, когда она становилась на колени у алтаря Пресвятой девы.
Он часами вместе с отцом тренировал птиц, и, в отличие от других дворян, интересовавшихся только охотой, хотел знать все об уходе за ними. Они с отцом очень надеялись, что в следующем году кречеты выведут птенцов. Она азартно планировали, как птенцов высидит курица-бентамка, как потом они станут их доращивать, устраивать облёты и учить возвращаться — отцу не часто доводилось опробовать эту методику, поскольку охотничьих соколов и ястребов, кроме королевских белых, легко было заменить на мигрирующих диких взрослых птиц.
Вся любовь этого одинокого ребёнка, лишённого отца и матери, изливалась на белых соколов, и, полагаю, на моего отца, к которому мальчик относился как к мудрому старому дедушке.
Признаться, временами, когда видела их вместе, я чувствовала уколы ревности. Маленький Себастьян помогает моему отцу поправить сломанное перо. Отец улыбается ему так, как, наверное, улыбался бы собственному сыну, если бы был благословлён счастьем его иметь.
Я знала — мне никогда не загладить вину за то, что не родилась мальчиком, хотя отец неистово отрицал это.
— Но отец, должно быть, маленького Себастьяна там сегодня не будет? Он ведь только ребёнок.
Отец поморщился.
— Регент, его двоюродный дед, настаивает на присутствии Себастьяна на аутодафе. Говорит, он должен учиться, знать и ненавидеть врагов церкви и Португалии. Я лишь надеюсь, что ради собственной пользы мальчик окажется способен сделать то, что он него требуют. Этого и взрослому лучше не видеть, не то, что ребёнку. И ты… — он печально погладил мои волосы. — Прошу, Изабелла, поверь мне, если бы я мог взять с собой твою мать вместо тебя, я так бы и сделал, но мы оба знаем… — Он печально запнулся.
Я постаралась улыбнуться.
— Да, знаю. Мать слишком… — Теперь настал мой черёд подбирать слова. — … чувствительна, — неуверенно закончила я.
Для описания моей матери можно использовать целую книгу слов — прекрасная, изменчивая, язвительная, резкая — но «чувствительная», конечно, не из их числа. Отец, как и я, имел в виду — нельзя быть уверенным, что она не откроет рот. Какие бы мысли не возникали в её голове, они каким-то образом находили путь наружу через рот, без малейшей попытки подумать.
И, в основном, это были дурные мысли. Не то, чтобы я осуждала её за это. Муж и я, и вся её жизнь приносили ей постоянные разочарования.
Мы все её подвели, о чём она постоянно напоминала нам страдальческими вздохами, стоном сквозь зубы, бьющимися горшками и сковородками. Выходя за мужчину, только что принятого на королевскую службу, она рассчитывала на роскошную жизнь при дворе, танцы и развлечения, расшитые жемчугом платья и драгоценные ожерелья. Все считали, что она наверняка станет фрейлиной самой королевы, поскольку в юности моя мать была восхитительно красива. Но вместо этого ей пришлось жить ненамного лучше крестьянки, сосланной в Синтру, замужем за человеком, который, по её словам, не заботился ни о семье, ни о собственной жизни, только о своих паршивых вонючих птицах.
В ответ на яростные тирады матери, отец всегда мягко отвечал, что он предпочитает мирно проводить годы среди соколов вместо того, чтобы ходить на цыпочках среди злобных интриганов при дворе. И я его не осуждала, хотя, конечно, не смела сказать так при матери.
Отец взял обе моих ладони в свои.
— Послушай меня внимательно, Изабелла. Не смотри слишком долго ни на кого в той процессии, не то решат, что ты проявляешь к ним интерес. Такие вещи всегда замечают. Старайся, чтобы твой взгляд равнодушно блуждал поверх голов кающихся, как будто они — стадо овец, которых ведут на рынок. Если среди кающихся грешников увидишь знакомого — соседа, друга или… не позволяй себе встречаться с ним взглядом. Никто не должен даже заподозрить, что ты узнала кого-то из них.
Я в изумлении смотрела на отца.
— Но мы же не знаем никого из еретиков.
Можно представить, как возмутило бы мать подобное предположение. Они никогда не упускала случая напомнить мне, что мы — Старые христиане из доброго католического рода, и гордимся этим.
Отец прикусил губу.
— Пока не начнётся процессия, никому не известно, кто попал к ним в подземелья. Но я точно знаю, среди толпы будут стоять их шпионы. Они станут наблюдать за всеми, кто пришёл поглазеть на зрелище, искать любой признак сочувствия или жалости, а если увидят — донесут Инквизиции. Это аутодафе займёт много часов, но как бы ты ни устала или проголодалась, ни на мгновение не ослабляй бдительности. А теперь — не тяни, детка. Нужно спешить если мы хотим занять места получше.
Сеньора донья Офелия беспокойно оглядывалась, проверяя, что я ещё с ней. Но как бы мне ни хотелось потерять ее из виду, это было невозможно — громадное вызывающе алое платье, должно быть, видели даже с кораблей в далёком море.
Донья Офелия была женой судейского чиновника, и отец убедил её стать моей компаньонкой, поскольку сам вынужден находиться рядом с юным королём. Я хмуро таращилась на её массивный зад, пока она ловко протискивала свои обручи между стоящими на возвышении скамьями.
Передвигаясь по улице, я до сих пор изо всех сил старалась, чтобы юбки не мешали идти прямо, пыталась не сбить ребёнка или не потащить за собой бродячую собаку, и распугивала голубей по пути.
Донья Офелия уселась, и почти сразу же снова встала, прошла вдоль скамьи подальше, села и снова вскочила, сменив полдюжины мест, пока не уверилась, что выбрала то, откуда самый лучший вид не только на площадь, но и на королевский помост сбоку от нас.
Напротив нас возвышался огромный алтарь с толстыми жёлтыми свечами, и чем-то ещё — полагаю, крестом, накрытым тяжёлой чёрной тканью.
Скамьи вокруг нас быстро заполнялись семьями придворных, городской знати и богатых торговцев. Простой народ Лиссабона собирался по двум другим сторонам площади и заполнял ближние улицы. Воздух колыхался от волн болтовни и смеха, рёва уличных торговцев, разносивших вино или прохладный шербет. А для тех, кто проголодался, предлагались апельсины, оливки, сыр, миндаль, заварные пирожные, жареные сардины и ароматный горячий хлеб, прямо из печи.
Монахи и священники пытались отгонять торговцев, твердя, что аутодафе должно сопровождаться постом, но стоячая толпа была настроена получить удовольствие, и неодобрение священников её не останавливало.
Донья Офелия щёлкнула пальцами, привлекая внимание одного из разносчиков, который сдавал в аренду хорошо набитые подушки. Она отвергла первую предложенную, и перемяла почти дюжину, пока не выбрала пару, достойную наших сидений.
— В некоторых из этих подушек больше комьев, чем на мощёном дворе, — заявила она. — Ты же не хочешь получить одну из таких, на которые села вон та жирная свинья, — она указала на женщину, сидевшую на две скамьи ниже нас, тощую, как гончая, в сравнении с самой доньей Офелией.
Наконец-то удобно устроившись, она удовлетворённо вздохнула, извлекла длинный веер и принялась энергично обмахиваться, хотя утреннее солнце едва показалось над большими домами.
Над крышами и балконами по всей площади развевались флаги Святой инквизиции. На каждом изображён ярко-зеленый крест, а по бокам оливковая ветвь и меч — дабы уверить каждого, что инквизиция — это в равной степени и прощение, и суд, снисхождение и наказание.
Я оглядывалась, стараясь увидеть отца, и, наконец, заметила в толпе придворных позади королевского помоста. Он слегка склонил голову, слушая болтовню соседа. Сам он говорил мало, как и всегда. Мать твердила, что он дурак, потому что не лезет вперед и не пытается завести влиятельных друзей, которые помогут ему подняться.
Донья Офелия пихнула меня в бок и указала на королевский помост. Перед ним стояла линия стражников в настолько начищенных доспехах, что в них отражались волосы из их собственных носов. От любого их движения по площади, как стрекозы, разлетались солнечные зайчики.
— Там король Себастьян, — донья Офелия чуть приподнялась, чтобы лучше видеть. — Смотри, как царственно он держит головку. Благослови его Господь. Бедный малыш, все королевство лежит на его плечиках. Но он станет сердцеедом, помяни мое слово. Когда он родился, астрологи говорили, что каждая благородная дама в мире будет падать к его ногам. Будто без звезд это непонятно. Кто же не захочет быть его королевой?
Я выглянула из-за мужчины, сидевшего впереди. Маленький белоголовый ребенок на огромном позолоченном троне, в котором и любой взрослый мужчина казался бы карликом. Крошечные ножки в красных кожаных сапожках, стоят на вышитом пуфике.
Я никогда раньше не видела его в королевском одеянии или таким чистым. Трудно поверить, что это тот же мальчишка, что вылезает из вольеров, весь в птичьем дерьме и крови после кормления соколов кусками сырого мяса.
Но на лице короля сегодня не было восторженного внимания. Он ерзал и перегибался через подлокотники трона, смотрел на солдат внизу, будто сам предпочел бы стоять с мечом, чем сидеть на троне.
Прямо перед ним стояли два священника в тяжёлых чёрных рясах. Один из них нагнулся, прошептал что-то королю, и мальчик резко выпрямился, видимо, повинуясь приказу сидеть смирно. Я впервые видела этих двоих в свите юного короля, и они, в отличие от остальных придворных, явно не выказывали почтения к юному Себастьяну.
— Вон те два священника, — шёпотом спросила я донью Офелию, — кто они такие?
— Это новые наставники короля. Иезуиты, весьма благочестивые. Сражаются против дьявольской ереси протестантов. Я слышала, они держат юного короля в строгости, как подобает. — Она поджала красные губы и одобрительно закивала. — Мальчиков, даже королей, следует приучать…
Но я так и не узнала, к чему следует приучать мальчиков, поскольку речь доньи Офелии прервали громкие звуки фанфар, и она вскочила на ноги, потянув меня за собой. Встали все кроме мальчика-короля — на королевский помост поднималась ещё одна фигура.
Высокий человек с измождённым лицом был одет в красную кардинальскую мантию. Он обернулся к заполнившей площадь, толпе и несколько раз осенил крестным знамением в знак благословения, окидывая скопище народа пронзительным взглядом.
В ответ на движение рук кардинала люди склоняли головы и торопливо крестились, как будто его благословение несло проклятие, от которого надо защититься. Только когда фигура в мантии заняла пустой трон рядом с мальчиком, те из нас, кому повезло иметь сидячие места, опять опустились на скамьи.
— А, вот и тот, кого мы ожидали, — удовлетворённо вздохнула донья Офелия. — Ну, сейчас начнётся процессия, вот увидишь. Это кардинал Генри Эвора, двоюродный дед короля. Он был Великим инквизитором, — донья Офелия внезапно повысила голос, от чего её слова, должно быть, стали слышны не меньше, чем в трёх рядах впереди и позади нас. — Мы так счастливы иметь регентом такого замечательного человека как кардинал Генри. — Потом, на случай, если у кого-то оставались сомнения в её лояльности, добавила: — Нет никого более преданного делу очищения Португалии от нечестивости, чем наш регент.
При первых признаках приближения процессии, в толпе раздались крики: Viva la fé! — да здравствует вера!
— Что это там за монахи? — прошептала я, когда фаланга людей в чёрных рясах и надвинутых капюшонах низко склонилась перед королевскими тронами. Каждый из них держал в руках палку.
— Монахи! — с негодованием отозвалась донья Офелия. Она, прищурившись, посмотрела на меня, как будто гадала, насмехаюсь ли я над процессией или просто вопиюще невежественна. Очевидно, пришла ко второму выводу. — Они не монахи, деточка. Это Гильдия угольщиков. Они поставляют дрова для костров, поэтому кардиналы оказывают им честь возглавить шествие. Разве отец не рассказал тебе о процессии?
Я была избавлена от необходимости отвечать, поскольку донья Офелия отвлеклась появлением на площади человека, несущего красно-золотой штандарт Великого инквизитора.
Позади знаменосца с важным видом шествовал сам Великий инквизитор, сопровождаемый с обеих сторон двумя рядами собственных солдат. За ним следовала длинная процессия священников и монахов из множества различных орденов, стремившихся засвидетельствовать свою поддержку инквизиции. Некоторые пошатывались под весом крестов, икон и реликвариев, которые благоговейно несли в руках. Остальные тащили на плечах носилки с возвышавшимися на них статуями святых. За ними следовала обвешанная драгоценностями статуя Пресвятой Девы, отстранённо улыбающаяся, глядя на толпу под ней, словно желала оказаться где угодно, только не здесь.
Солнечный свет засверкал на золоте и серебре крестов, на множестве драгоценных камней, украшавших реликварии и одеяния деревянных святых. В толпе многие опустились на колени, протягивая руки в мольбе и выкрикивая свои прошения пропалывающим мимо святыням.
Но они тут же быстро поднимались на ноги — показались монахи-доминиканцы, и благочестивые молитвы толпы обратились в шипение и злобные выкрики: монахи внесли на площадь десять деревянных фигур в человеческий рост. Эти статуи не украшали драгоценности и не венчали нимбы. Монахи выстроили их в ровный ряд перед алтарём, как дети, играющие в солдатиков. На груди каждой из грубо вырезанных деревянных фигур было нацарапано что-то, похожее на слова.
Я наклонилась вперёд, пытаясь разобрать буквы, и тут заметила, что за мной наблюдает донья Офелия.
— Ты узнаёшь одно из этих имён, деточка?
Я резко выпрямилась.
— Нет, я… я просто… ведь это же не статуи святых, да?
Донья Офелия закатила глаза и перекрестилась.
— Это подобия грешных мужчин и женщин, которые удрали прежде, чем инквизиция смогла привести их к прощению, — благоговейно прошептала она, как будто бежать, чтобы спастись от ареста, было таким гнусным преступлением, что нельзя произнести вслух.
Я видела, как шевелятся её губы, но то, что она говорила, потонуло в усилившемся шипении и непристойных выкриках толпы. На площади появились несколько монахов, несущих маленькие ящики в форме гробов.
Донья Офелия приблизила ко мне лицо так, что я ощутила запах съеденного ею завтрака — судя по зловонию дыхания, это моркела[2], острая кровяная колбаса.
— В этих гробах лежат кости злостных еретиков, которые умерли в подземельях инквизиции, — проревела она мне в ухо, — и тех, кто был признан виновным в ереси уже после смерти. Их тела выкопаны из земли, чтобы они могли понести наказание. Пусть не думают, что смерть принесёт им избавление, — добавила она с довольной гримасой.
Люди начинали плеваться и швырять экскременты и гнилые овощи, когда крошечные гробы проносили мимо.
Но, похоже, они были чрезвычайно плохими стрелками, поскольку большая часть снарядов попадала не в гробы, а в монахов, к пущей радости множества молодых людей в толпе, которые вопили от восторга и хлопали друг друга по спине. Монахи злобно зыркали на них, но ничего не могли поделать.
Внезапно толпа затихла — по площади, хромая, плелись сорок или пятьдесят мужчин и женщин. С обеих сторон каждого сопровождали два фамильяри[3], наёмных агента инквизиции в чёрных капюшонах. Некоторых они фактически тащили, поскольку истощённые пленники с трудом держались на ногах.
Моё сердце зачастило. Именно об этом моменте предупреждал отец. Я крепко вонзила пальцы в ладони, стараясь сохранять пустое выражение лица.
Пленники были одеты в санбенито, одежду еретиков, — широкую жёлтую накидку длиной ниже колен, с нарисованным крестом святого Андрея с одинарной, двойной или половинной крестовинами, в зависимости от тяжести преступления. На головах были высокие шляпы, похожие на епископские митры, разрисованные языками пламени и ухмыляющимися чертями. На шеях висели петли из толстой верёвки, а в руках пленники несли незажжённые свечи.
Одни из этих несчастных были в возрасте, с седыми волосами и позеленевшими как трава лицами от долгого пребывания без света. Другие — так же юны как мальчик-король, с провалившимися щеками, иссохшие как крошечные гоблины, обитавшие глубоко под землёй.
Я говорила себе, что не должна смотреть на их лица, но ничего не могла поделать. Они стояли, сбившись в жалкую кучку, некоторые оглядывали других пленников и толпу, отчаянно пытаясь хоть мельком увидеть кого-то из членов семьи, арестованных вместе с ними. Я видела, как они бросали взгляды на маленькие гробы.
Я понимала, что это еретики, и следует радоваться тому, что они схвачены. Но я испытывала огромную жалость к ним, а вслед за тем — вину, что испытываю жалость.
По толпе, как огонь по полю пшеницы, снова стал расползаться шёпот. На площадь тащили последнюю группу пленных. Около дюжины мужчин и женщин, тоже в жёлтых санбенито, но их накидки были размалёваны скачущими языками пламени и чертями, как и шляпы. Рты у всех заткнуты кожаными кляпами.
Донья Офелия поднялась на ноги и завопила, перекрикивая толпу:
— Еретики, богохульники, еврейские свиньи, сыновья дьявола! — Она обернулась ко мне, глаза сверкали от возбуждения. — Это те, кого ждёт костёр. Им не будет пощады. Их сожгут в этом мире, а их души будут гореть в аду.
Я оглянулась в поисках отца. Он встревоженно смотрел на меня. Наши глаза встретились, и он едва заметно кивнул. Я понимала — он хочет, чтобы я встала и присоединилась к глумлению. Но я не могла. Толпа напротив нас выла и швыряла куски навоза и грязи, что попадались под руки в этих разбитых и до смерти напуганных несчастных.
И впервые в жизни я поняла гнев матери на отцовскую робость. «Веди себя как все остальные, не привлекай к себе внимания». Но зачем? Инквизиция не арестует того, кто не совершает преступлений, тем более, за отказ вести себя как бешеная обезьяна.
Теперь толпа пыталась прорваться вперёд и выместить ярость на пленниках. Охранники с трудом удерживали людей.
Внезапно, мальчик из первой группы кающихся узнал кого-то из приговорённых. Прежде, чем двое фамильяри успели его остановить, он бросил свою незажжённую свечу и кинулся вперёд, протягивая руки с криком «Мама! Мама!».
Она на мгновение подняла голову, руки дёрнулись, как будто тянулись к нему — и тут же отвернулась, а руки безвольно упали. Служители инквизиции подхватили ребёнка и отвели назад, в его группу.
Я думала, он заплачет, но этого не случилось. Он даже не смотрел больше на ту женщину. Он висел между двух охранников как изношенная тряпка, как будто в нём погасла последняя искра жизни.
Толпа снова умолкла — Великий инквизитор надел епископскую митру и поднялся к алтарю. Это был тщедушный тощий человек с длинным прямым носом, казавшимся ещё длиннее и острее из-за вздёрнутого подбородка.
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, Amen. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.
Высокая месса закончилась, Великий инквизитор спустился по ступеням алтаря и в сопровождении свиты торжественно зашагал через площадь к маленькой фигурке короля. Юные алтарники, следовавшие за ним, пошатывались под весом огромной, переплетённой в кожу и украшенной драгоценностями копии Святого Евангелия.
Когда Великий инквизитор приблизился, маленький Себастьян так забился в свой трон, что я испугалась, как бы он не вывалился назад. Великий инквизитор взял тяжёлую книгу и протянул королю.
По указке пары иезуитов, стоящих за троном, мальчик положил на книгу правую руку и дрожащим пронзительным голосом поклялся «поддерживать веру и инквизицию и делать всё, что в моих силах, для искоренения ереси».
Он запнулся на этой последней фразе и только с третьей попытки произнёс её правильно. Себастьян боязливо оглядывался на своего двоюродного деда кардинала Генри, но получил лишь суровый взгляд вместо поддержки.
Донья Офелия извлекла изящно вышитый платок и промокнула глаза.
— Ах, благослови Господь бедного ягнёночка. Какое чистое, невинное дитя, он и понятия не имеет, сколько нечестия в этом мире.
Приговорённых к смерти выволакивали вперёд одного за другим, чтобы провозгласить перед толпой их грехи. С каждым называемым преступлением донья Офелия пылко сжимала чётки из серебра и эбенового дерева, висевшие вокруг её шеи, и испускала вздохи, полные преувеличенного ужаса, как будто вот-вот упадёт в обморок от всего этого зла.
Некоторые кающиеся сознавались в лютеранстве, колдовстве прелюбодеяниях, или в том, что нарушали закон, пренебрегая размещением изображений Пресвятой Девы на стенах своих домов.
Но самые выразительные вопли возмущения донья Офелия приберегала для тех, кто обвинялся в исповедании иудаизма, возврате к иудейской вере.
— Я знала, — говорила она, когда преступника вытаскивали вперёд. — Достаточно только взглянуть на него, чтобы понять, что он еврей.
Если бы с нами была моя мать, она ужасалась бы ещё сильнее, чем донья Офелия. По мнению матери и нашего приходского священника, иудизация являлась самым непростительным преступлением против Христа из всех возможных.
Почти каждое воскресенье, на мессе, отец Томас напоминал нам перечень из тридцати семи признаков иудизации. Он говорил — если вы замечаете какие-то из этих признаков у вашего друга или соседа, ваш долг как верного христианина — немедленно сообщить об этом.
Надевает ли ваш сосед по воскресеньям чистые сорочки? Угощает ли друга фруктами в сентябре, близко ко времени еврейского праздника, называемого Праздником кущей? Пахнет ли свиным жиром дымок от его очага? Не упоминал ли торговец рыбой, что кто-то ни разу не купил у него угря? Не видали ли вы мать, моющую младенца вскоре после того, как тот был окрещён? Даже то, что человек стрижёт ногти по пятницам, может служить знаком, что он тайно практикует еврейскую веру.
Отец Томас уверял нас, что обвиняемые никогда не узнают, кто на них донёс, поэтому нечего бояться мести семьи и нет причины беспокоиться о проклятьях этих еретиков. Напротив, кто бы ни обвинял — хозяева или слуги, соседи или даже собственные родители — на них будет благословение церкви и Бога, за благочестие и преданность делу избавления Португалии от этого зла.
Моя мать многозначительно кивала в знак согласия всякий раз, как отец Томас нам об этом напоминал.
Поскольку наша семья могла проследить свою католическую родословную чуть ли не до самого святого Петра, да ещё с учётом наличия в роду аббатисс и епископов, мать постоянно и неусыпно наблюдала, не появятся ли подобные признаки у наших соседей, гордясь готовностью сыграть свою роль в очищении Португалии.
Сейчас уже далеко за полдень, во рту у меня пересохло, живот урчал от голода. Узники, должно быть, с ума сходили от жажды под ярким безжалостным солнцем, однако были вынуждены стоять на коленях перед огромным алтарём, повторяя за Великим инквизитором фразу за фразой томительно-длинную клятву отречения от грехов.
Для большинства приговор заключался в том, чтобы проехать по городу на осле (женщинам при этом оголяли грудь), получив двести ударов хлыстом. Это называлось позором. Детей забирали у родителей для перевоспитания в католической вере. Потом, после позора, большинство грешников заключат в городскую тюрьму до конца их дней.
Те счастливцы, кого после позора выпускали на свободу, до самой смерти имели право появляться на людях только в санбенито, чтобы добрые христиане знали, кто они, и могли их избегать.
— Какая жалость, что твоя матушка не смогла сегодня присутствовать, — неожиданно сказала донья Офелия.
Она яростно обмахивала глубокое декольте, покрытое до самых глубин ручейками пота, бегущими по могучим возвышенностям груди как снег с горных вершин.
— Она нездорова, — ответила я, повторив отговорку отца.
— Однако, присутствие на аутодафе — акт благочестия. Мне известно, что люди, которых приносили на смертном одре, чтобы присутствовать на процессии, поднимались и шли домой на своих ногах, исцелённые Богом за веру.
— У неё инфекция.
Донья Офелия подозрительно посмотрела на меня, как будто я — её горничная, пойманная на лжи.
— Передай ей мои соболезнования. Должно быть, она очень страдает от слабости здоровья. Помнится, твой отец и в прошлый раз говорил, что она больна. Возможно, она не понимает, как важно присутствие на аутодафе, поскольку ты, кажется, мало знаешь о том, что здесь происходит. Разве твой отец не объяснил семье, как милосердна инквизиция? Или он её не одобряет?
— Конечно, он одобряет, — горячо запротестовала я. — Мой отец не особенно разговорчив, но никто так не предан инквизиции, как он, и моя мать постоянно…
Она потянулась и похлопала меня по руке.
— Не расстраивайся, деточка. Уверена, что ты права. Просто ходят кое-какие разговоры. Ты же знаешь, как распространяются сплетни при дворе, хотя я, конечно, на них даже внимания не обращаю.
— Что они такое говорят? — меня возмутило, что кто-то мог сомневаться в лояльности моих родителей. Мы — одна из старейших католических семей Португалии, возможно, наш род гораздо древнее, чем её. Как она смеет?
Глаз доньи Офелии вспыхнули. Она не привыкла, чтобы к ней обращались в таком тоне. Я понимала, как опасно злить женщину, у которой такой влиятельный муж. Я постаралась подавить гнев.
— Простите, донья Офелия. Я разволновалась из-за того, что люди говорят неправду.
— Наверное, я ослышалась, они говорили о ком-то другом. Тебе не о чем беспокоиться, деточка. Извини, что я об этом упомянула.
Она успокаивающе улыбалась, но я понимала, что упустила шанс узнать больше. Донья Офелия решительно отвернулась к алтарю, как будто её внимание привлекли запинающиеся речи кающихся. Но я не могла забыть её слов. Она знала, что об отце болтают, но чем такой тихий и скромный человек мог спровоцировать сплетни? Я встревоженно оглянулась на отца, но его взгляд был тоже направлен на Великого инквизитора.
Наконец, публичное отречение подошло к концу, и глубокие тени протянули тёмные пальцы к центру площади, где на коленях стояли кающиеся. Солнце садилось, и небо над верхушками крыш окрасилось золотым, лиловым и кроваво-красным.
В вечернем воздухе раздались звуки хора. Высокие голоса кастратов[4] зазвенели над площадью как пение ангелов, заставив утихнуть беспокойную толпу. По моей спине пробежала благоговейная дрожь. Даже некоторые кающиеся подняли измождённые лица, словно думали, будто на город снизошёл свет с небес.
Вперёд выступил священник чтобы зажечь свечи в руках кающихся в знак того, что они возвращены к свету Христа. Они растерянно смотрели на дрожащие в руках крошечные огоньки.
Великий инквизитор поднял руки, произнося отпущение. Глубокий голос, сопровождаемый неземным пением кастратов, звучал восторгом и триумфом. Потом, взмахом фокусника, Великий инквизитор отбросил чёрный покров, который до сих пор закрывал алтарь, открывая массивный зелёный крест Святого ордена инквизиции, знак Божьей милости, любви и прощения. Церковь восторжествовала над ересью, и Божья милость снова улыбнётся Португалии. Толпа приветственно ревела и топала ногами, как будто с алтаря к ним явился сам Христос.
Донья Офелия обняла меня, радостно улыбаясь сквозь слёзы.
— Могу поклясться, даже камень растрогает милосердие этого прекрасного человека. Ну разве он не великолепен? — она потянула к Великому инквизитору трепещущую руку, как будто стремясь прикоснуться к его лицу. Потом вдруг залилась краской как влюблённая девушка.
Но день ещё не закончился. Предстояло разбирательство с маленькой группой приговорённых к смерти.
Король, регент, Великий инквизитор, все монахи и священники прошествовали с площади, и наконец, когда королевская процессия была далеко впереди, солдаты позволили нам, остальным, пройти вслед за торжественным шествием к огромной площади Праса-ду-Комерсиу перед королевским дворцом. Донья Офелия крепко сжимала мою руку, чтобы не потерять меня в давке.
Для короля и его двоюродного деда там возвели второй помост, но напротив него был не алтарь. Вместо этого, на другой стороне площади, подальше от стен дворца, возвышалась площадка, сложенная из сухих брёвен, над которой возвышалось не меньше дюжины столбов.
Стало совсем темно. Сцену освещали лишь факелы, горящие на дворцовых стенах, алые и оранжевые змеи языков пламени взвивались вверх, в тёмно-синее небо. Над огнями вились огромные тучи мошек, в пятнах света шныряли летучие мыши, опьяневшие от крови мотыльков.
По улице перед нами извивалась вереница огоньков свечей. Их держали в руках монахи и кастраты, певшие 50-й псалом «Помилуй меня, Боже». Голоса этих прекрасных безбородых мужчин поднимались и парили как ястреб в высоком небе, и казалось, даже звёзды вибрируют вместе со звуками.
Толпа, беспокойная и голодная после бесконечного дня, томилась, как звери в клетке, и когда на площадь вступили осуждённые, люди огромной волной с визгом и криками злобы и отвращения хлынули вперёд. Солдаты старались отталкивать их назад, чтобы не дать толпе растерзать еретиков в клочья прежде, чем те взойдут на костёр.
Приговорённых одного за другим поднимали на кучу дров, подтаскивали к столбам и приковывали там, лицом к вопящей толпе. Один из фамильяри в чёрном капюшоне держал рядом с каждым горящий факел, чтобы те, кто приковывал жертв, могли лучше видеть замки.
Рты иудействующих по-прежнему были заткнуты кляпами — из страха, что они станут кричать о своей невиновности, или хуже того, возглашать отчаянные молитвы своему еврейскому Богу.
Рядом с людьми на погребальном костре монахи расставили чучела тех, кто успел сбежать. Их деревянные статуи помогут гореть оставленным родным и друзьям. Эта ирония не ускользнула от толпы, зрители громко повторяли шутку друг другу.
Наконец, в руки нескольких кающихся, избавленных от сожжения вложили ящики с костями и вытолкнули вперёд, к костру. Большинство несли ящики, не выказывая никаких признаков понимания, что держат — либо они уже не могли испытывать никаких эмоций, либо были радовались, что избежали смерти, что готовы были целовать ноги своим тюремщикам. Но одна молоденькая девушка разрыдалась так горько, что звуки слышались даже сквозь шум толпы. По её лицу бежали слёзы, а ящик она так крепко сжимала худыми, как щепка, руками, что монахам пришлось несколько раз ударить девушку палками, прежде чем она поставила свою ношу поверх незажжённого костра. Но даже тогда она, казалось, не могла убрать рук, как будто пальцы примёрзли к ящику. Девушка цеплялась за него, пока её не оттащили.
— Должно быть, там кости её любовника или родни, — злорадно сказала мне донья Офелия. — Теперь она увидит, как они сгорят дотла и для них не останется надежды на воскрешение, чего все еретики и заслуживают. Согласна, деточка?
Я заулыбалась и старательно закивала, стараясь сделать вид, что не могу дождаться, когда увижу их в огне.
Когда всё было готово, толпа умолкла. Над потемневшей площадью воцарилась выжидающая тишина. Медленно и торжественно Великий инквизитор зашагал через площадь к своему государю, гулкое эхо вторило из темноты его шагам.
Факелы мерцали, длинная тень Великого инквизитора скользила по замершей толпе. Люди отступали при её приближении, как будто даже лёгкое прикосновение этой тени несло холод смерти. Великий инквизитор склонился перед королём Себастьяном, протягивая свиток пергамента с именами пленников, которых инквизиция передаёт теперь в руки короля. Ведь церковь не может никого казнить. Окончательный приговор должен быть вынесен государством. Мальчик-король взял в руки пергамент, так осторожно, словно боялся, что он загорится.
Мавр с широкой, как у быка, грудью занял своё место позади приговорённой женщины, прикованной к первому столбу на помосте. Черты его лица, как и у фамильяри, скрывал низко надвинутый чёрный капюшон. Он был раздет до пояса, огромные мускулы на эбеново-чёрных руках поблёскивали капельками пота в свете факелов.
Пленница отпрянула, насколько позволяла цепь. Это была маленькая женщина со впалыми щеками и длинными седыми волосами, которые рваными космами свисали из-под шляпы.
Один из фамильяри развязал её кожаный кляп. Едва кляп убрали, женщина начала кричать и плакать. Она так рыдала, что слов было не разобрать, сквозь слёзы из пересохшего горла вырывались только невнятные обрывки — раскаяние… отречение… отречение… я отрекаюсь.
Этого оказалось достаточно. Прежде, чем я успела понять, что происходит, мавр обернул хрупкую шею женщины железной цепью. Её лицо исказилось от страха. Мавр крепко стянул цепь огромными кулаками. Женщина отчаянно хватала воздух, цепь всё глубже вжималась в горло, пока, наконец, голова не упала набок, а тело не повисло безвольно у деревянного столба. В выпученных глазах застыло выражение дикого ужаса.
Толпа кричала и выла, возбуждённая смертью, но отчасти и разочарованная — раскаявшись, женщина обманула зрителей, не дав посмотреть, как она станет корчиться в огне.
Палач убрал цепь, перешёл дальше и остановился за следующим пленником. Так он проходил весь ряд приговорённых, одного за другим.
Когда кляп снимали, немногие выкрикивали слова покаяния так, чтобы можно было не сомневаться — они просят милости, казни гарротой. Но из-за страха, боли или неутолимой жажды, большинство могло только шептать монахам слова признания, а те торжественно возглашали их на всю площадь.
Гаррота ужасающе медленно продвигалась вдоль ряда; пленники, ждущие своей очереди, дрожали и отчаянно пытались вырваться из цепей. Один парнишка обмочился от страха, толпа насмехалась и радостно вопила.
Они приблизились к шестому приговорённому и снова развязали кляп. Это был седой старик с ввалившимися щеками, будто за ними не было зубов, глаза так глубоко запали, что выглядели как две чёрные дыры в черепе.
Солдат поднял повыше факел над его головой, помогая палачу делать свою работу. До тех пор я не различала лица старика, видимо, из-за кляпа. Но когда на его лицо упал свет, я потрясённо поняла — было что-то знакомое в том, как он держал голову, знакомая линия рта… глаза… но как же так?
Почему мне казалось, я видела его раньше? Дрожа от подступившего ужаса, я, наконец поняла, кто он.
— Сеньор Хорхе! Нет, только не он! — слова сорвались с губ прежде, чем я успела остановиться.
Донья Офелия обратила ко мне изумлённое лицо.
— Ты что-то сказала, деточка?
Я постаралась улыбнуться, хотя меня трясло и казалось, сейчас стошнит.
— Я думала… я… я увидела знакомого в толпе.
Она улыбнулась.
— Ничего удивительного, дорогая, здесь собралась половина Лиссабона. Но ты сказала «нет, только не он».
— Разве?
К счастью, прежде чем мне удалось придумать оправдание, внимание доньи Офелии опять привлекло происходящее на помосте. В отличие от других пленников, когда удалили кляп, сеньор Хорхе ничего не говорил. Фамильяри и монахи сгрудились вокруг него, уговаривая отречься хотя бы сейчас, чтобы избежать смерти в огне.
Но он не обращал на них внимания и, словно услышав мой крик, повернул голову в мою сторону. Старик открыл рот, и хриплым надтреснутым голосом объявил:
— Вы, христиане — идолопоклонники, вы преклоняетесь перед идолами и почитаете человека вместо Бога… Шма Исраэль… — это всё, что он успел сказать прежде, чем кляп снова воткнули в рот.
Разъярённая толпа с единым воплем ярости ринулась к помосту, и солдатам пришлось отталкивать людей. Несколько человек повалились наземь в крови и без чувств, прежде чем солдатам удалось справиться с толпой.
Убедившись, что кляп крепко повязан вокруг рта старика, так, что не вырвется ни единое слово, палач и монахи двинулись дальше по ряду. А сеньор Хорхе так и стоял, вздёрнув подбородок, глядя в звёздное небо над головой, как будто снова был в Синтре, в своём полном цветов дворе.
И я на мгновение опять оказалась там, рядом с ним, сидела, согнувшись на низенькой скамейке у его ног. Мне было всего пять, и я с широко распахнутыми глазами, заворожённо слушала его истории, которые давным-давно, когда он сам был маленьким мальчиком, рассказывала его испанская бабушка.
Хорхе потягивал вино, и, откинувшись в вытертом старом кресле, мирно созерцал небеса.
— Это звезда Лилит, Изабелла. Вот увидишь, в следующие несколько ночей она будет всё больше тускнеть, а потом опять станет яркой, как огромный глаз, подмигивающий с неба. Лилит… а я когда-нибудь рассказывал о ней? Она была самым прекрасным созданием из всех живущих, и хвалилась, что любого мужчину в этом мире может заставить так влюбиться, что тот отдаст всё, что имеет, за одну ночь в её объятиях. Но ангелы сказали — есть на земле один человек, слишком мудрый, чтобы влюбиться в тебя — великий царь Соломон. Лилит решила доказать, что они ошибаются. Она нарядилась, чтобы притвориться королевой Шебой и отправилась с визитом к старому царю. И царь влюбился, как она и говорила, но решил проверить, в самом ли деле она — та, за кого себя выдаёт. Он сделал во дворце стеклянный пол, сел в стороне и послал за Лилит. Приблизившись, она заметила солнечные блики на стекле, решила, что это бассейн с водой и высоко подняла юбки, чтобы перейти его. И к своему ужасу, царь Соломон увидел, что вместо человеческих ног у неё мохнатые ноги козы. Тогда он понял, что это не смертная женщина, а злобный демон, посланный соблазнить его. — Увидев мой изумлённо разинутый рот, Хорхе сунул в него засахаренную миндалину и рассмеялся.
Добрый, мудрый старый Хорхе, как случилось, что он оказался в этом ужасном месте, прикованным на костре? Всю жизнь он был врачом, он только помогал людям, одинаково лечил и соседа, и странника. Что же он сделал, почему инквизиторы решили, что он — иудействующий? Кто на него донёс? Кто из наших соседей мог так поступить?
Мне хотелось кричать, что арестовали невиновного. Но он не был невиновен. Слова, которые он выкрикнул перед тем, как снова вставили кляп, означали вину. Он еретик. Но, даже зная об этом, я не могла смотреть на его казнь. Я пыталась глядеть куда-то в сторону, как учил отец, но не могла оторвать от старика глаз. Казалось, пока смотрю на него, я могу удержать его в жизни. Я хотела, чтобы он жил.
К тому времени, как мавр дошёл до конца ряда пленников, в живых осталось трое — Хорхе, одна женщина и молодой парень. Все они отказались признать вину и отречься от веры Авраама. Монахи ещё стояли рядом с ними, уговаривая раскаяться, в надежде, что мужество оставит пленников, и под страхом огня они, наконец, предадут себя милости церкви и её быстрой гарроте. Церкви не нужны мученики-иноверцы.
Теперь все головы обратились к королевскому помосту. Два иезуита, стоявшие за троном короля, подтолкнули его, давая знак подняться.
Он спустился по ступенькам, и толпа затаила дыхание. Все смотрели, как маленький король медленным шагом пересекал тёмную площадь, за спиной развевалась по ветру мантия. Золотая корона стала кроваво-красной в свете факелов. Когда Себастьян поравнялся с Великим инквизитором, командир солдат выступил вперёд и с низким поклоном протянул королю пылающий факел, размером почти в рост мальчика.
Офицер почтительно указал место на краю помоста, где Себастьян должен поджечь костёр. Дрова в этом месте поблёскивали в пляшущих отсветах пламени. Должно быть, их полили смолой, чтобы вспыхнули сразу. Великий инквизитор стоял в стороне, почтительно склонив голову. Возжечь костёр, превращающий в пепел живых и мёртвых — дело короля, а не церкви.
Ребёнок неуклюже держал горящий факел, отстраняясь от его жара. Широко распахнутыми глазами он смотрел на огонь, отодвигая факел как можно дальше от себя, как будто боялся опалить волосы. Но ему не хватало роста, чтобы удерживать такую тяжесть в вытянутой руке. Король прошёл пару шагов, поднял голову и взглянул вверх, на фигуры осуждённых.
Казалось, его взгляд задержался на молодом парне, который смотрел прямо в лицо королю. Кожаный кляп скрывал рот, но глаза были большие и ясные, как у оленёнка. Несколько мгновений мальчик-король и молодой осужденный смотрели друг на друга.
Потом офицер, должно быть боясь, что Себастьян забыл, где поджигать костёр, наклонился к королю и что-то прошептал. Себастьян гневно оглянулся, вызывающе вздёрнул подбородок. Обернувшись, он изо всех сил отшвырнул факел в сторону, как можно дальше от костра. Факел ударился о каменные плиты, продолжая гореть, а Себастьян зашагал обратно к помосту.
Толпа ахнула. Мгновение никто не двигался. Наконец, офицер поднял факел и беспомощно взглянул на Великого инквизитора, явно не понимая, что делать дальше.
Лицо инквизитора исказилось от ярости. Он, казалось, собрался вырвать у офицера факел и собственноручно запалить костёр. Видно было, что он жаждет сжечь этих еретиков, однако не вправе это сделать.
Толпа начала ритмично скандировать: «Сжечь их! Сжечь их!», топать ногами и хлопать в ладоши.
Двоюродный дед короля поднялся со своего трона, почти спрыгнул с королевского помоста и стремительно зашагал через площадь, красная мантия летела за его спиной. Он выхватил факел одной рукой, и одновременно кулаком другой, затянутой в перчатку, нанёс офицеру такой удар, что тот отлетел на целый ярд и растянулся на земле.
Регент поднял факел высоко над головой, потом ткнул им в просмолённые брёвна так яростно, словно вонзал клинок в тело врага. Древесина сразу же вспыхнула, пламя взвилось в чёрное небо. Толпа заревела от восторга.
Огонь охватил ящик с костями, который та молодая девушка поставила на помост. Несколько минут он оставался невредимым посреди пламени, как феникс в гнезде, потом вспыхнул и исчез в огне.
Казалось, прошла целая вечность прежде, чем огонь достиг заднего края помоста, где были прикованы живые пленники. Она корчились от жара, глядя, как пламя подбирается ближе, ждали, когда оранжевые языки перекинутся на края одежды и запылают вокруг тела.
Никогда в жизни я не молилась о чьей-либо смерти, но тогда я просила о ней. Я молилась о том, чтобы Хорхе, та женщина и молодой человек задохнулись в дыму прежде, чем пламя коснётся их. Может, это кощунство — молиться о том, чтобы еретики были избавлены от страданий?
Я так и не узнала, услышаны ли мои молитвы — пламя разгорелось высоко, дым стал густым и плотным, и я не видела, когда они умерли. Если они и кричали через кожаные кляпы, криков никто не смог бы услышать за радостными возгласами, безумными воплями и смехом толпы.
Я сделала вид, что это от дыма по моим щекам бегут слёзы, но не думаю, что донья Офелия поверила.
Вабило — кусок мягкого дерева с привязанным мясом и перьями, который раскачивают на шнуре для привлечения сокола к сокольничему.
— Сеньор Рикардо да Мониз к вашим услугам, — объявил я.
Я снял зелёную украшенную перьями шляпу, и низко поклонился, целуя пухлую, украшенную кольцами руку доньи Лусии. Пио, моя маленькая ручная обезьянка, сидевшая на моём плече, тоже стащил свою миниатюрную шляпу и низко поклонился, подражая мне. Донья Лусия жеманно улыбнулась нам обоим.
Господи, рубин в её кольце — размером с голубиное яйцо! Я с трудом смог оторвать от него свои губы. Ну ладно, может, он не так уж велик, но ведь нет вреда в том, чтобы слегка приукрасить? Дело тут ясное как день — донья Лусия уже пожилая, богатая, а самое главное, что вдова, которой тратить денежки не на кого кроме самой себя и своей разжиревшей болонки.
— Не желаете ли присесть со мной, дон Рикардо? — она похлопала шёлковую подушку рядом со своим местом на скамье в беседке.
Рикардо — есть в этом имени что-то жизнерадостное, согласны? И я им малость горжусь. Оно пришло мне в голову спонтанно, на рыбном рынке, когда я впервые столкнулся с очаровательной маленькой горничной доньи Лусии, у которой груди как пара мягких спелых персиков и милая ямочка на правой щеке.
— Сеньор Рикардо, — повторила она, когда я представился, и слоги восхитительно замурлыкали в её тонком и белом горле.
В любом случае, это чертовски приятнее, чем Круз, имя, которым наградили меня мои невежественные родители. Какого чёрта им вздумалось называть младшего сына в честь Святого креста? Ну, если они надеялись, что это превратит меня в священника, то сильно ошиблись.
Вот если бы родители окрестили меня элегантным именем святого — Теодосио, например, или Валерио — тогда кто знает, может я и попытался бы оправдать их ожидания. Но не Круз. Это имя из тех, что просто обязаны выявить в тебе дьявола, сразу же, когда мать впервые поставила тебя, младенца, на ноги со словами: «Будь хорошим мальчиком, Круз». Я вас спрашиваю — разве это не повод для бунта?
Я принял приглашение доньи Лусии и уселся с ней рядом на длинную скамью под тентом из старой извилистой виноградной лозы в маленьком дворике. Это было самое приятное место, защищённое высокими стенами дома. Пол во внутреннем дворе был выхожен замысловатым мозаичным мавританским узором из переплетённых синих и жёлтых цветов. В воздухе витали ароматы жасмина, апельсина и лимона, струйки воды маленького фонтана посередине двора со звоном падали в маленький мраморный бассейн, несли прохладу и освежающую влажность после палящего жара и пыли узких улиц за стенами дома.
Чёрный мальчик-раб, слуга доньи Лусии, принёс нам стаканы с мятным чаем. Я налил крошечную чашечку обезьянке Пио. Он устроился на скамье между нами, пил маленькими глоточками, как благородный дон, и грациозно принимал из рук доньи Лусии кусочки миндального печенья, к безумной зависти её собственной тявкающей болонки. На неё Пио не обращал внимания. Даже обезьяна видела — собаку так разнесло, что она могла только сидеть и задыхаться. Болонка так сильно напоминала жареную колбасу, что мне очень хотелось проткнуть ей зад — тогда она точно лопнет.
Ничто не привлекает дам любого возраста так, как животные. Когда-то и у меня была маленькая ручная собачка, но я понял — женщины способны испытывать симпатию только к своей собственной собаке, и как бы омерзительна не была псина, дамы уверены, что она намного умнее, привлекательнее и милее всякой другой собаки.
Обезьянка оказалась куда более эффектной. Я одевал его в миниатюрную версию собственной одежды — кремовый камзол с золотой отделкой и бриджи с прорезями и алой подкладкой. Вдвоём мы отлично выглядели.
Как только раб удалился на дальний конец двора, а интерес доньи Лусии к кормлению Пио пошёл на убыль, я завёл разговор о причине своего визита. Я сказал, что мне нужны средства снарядить корабль на Гоа, и пустился самыми яркими красками описывать все богатства, что она могла бы приобрести, если бы инвестировала скромную сумму в это рискованное предприятие, которое, как я заверил донью Лусию, никак не может окончиться неудачей.
— Пока вы, донья Лусия, не увидите этот изумительный остров своими глазами, как я, вы никогда не оцените и половину его сокровищ. Ведь не зря же его зовут Золотым Гоа. Там торгуют всеми богатствами мира — дорогими специями, драгоценными камнями с Бирмы, тончайшим шёлком, драгоценностями царских корон, самым лучшим стеклом из Венеции, арабскими скакунами и слонами из Индии. Всё сокровища только и ждут, когда их погрузят на корабль, привезут сюда, в Португалию, и продадут в четыре, пять, даже в десять раз дороже того, что за них заплачено. Конечно, если вы не желаете кое-что оставить себе.
— Вы и вправду считаете, что мне следует оставить себе слона? — спросила донья Лусия.
Она оглядывала дворик, где бы тут разместить такого зверя, чтобы он резвился у фонтана и брызгал на аккуратно подстриженные шары апельсиновых деревьев в высоких изящных вазах. Я старался не показывать раздражения.
Почему женщины всегда цепляются к самым незначительным мелочам, игнорируя главное?
— Я просто описывал всё разнообразие товаров, которыми торгуют на том острове, донья Лусия. Конечно, я не собираюсь вывозить оттуда слонов. Я намерен приобретать редкие специи, тонкие шелка, изящные украшения из Китая и прекрасные драгоценности. Всё, чем любой богатый португалец может желать украсить свой дом и свою очаровательную жену.
Выпученные глаза доньи Лусии затуманили слёзы. Она опустила взгляд на многочисленные кольца, поблёскивающие на её пальцах.
— Мой покойный супруг, упокой Господи его прекрасную душу, часто дарил мне украшения. Он был такой чудесный человек, сеньор Рикардо. — Она глянула на меня из-под тяжёлых век, оттененных чёрной сурьмой. — Когда он только начал ухаживать за мной, то был так же красив, как вы. С другой стороны, в то время и я считалась красавицей.
— Что, донья Лусия? Нет-нет, вам не следует так говорить. Вы прекрасны. Думаю, во всех королевских дворцах Индии не найдётся драгоценного камня, который мог бы затмить бриллианты, сверкающие в ваших глазах.
Она нахмурилась. На минуту мне показалось, что я зашёл слишком далеко, и она сочла это насмешкой. Но тут донья Лусия подарила мне игривый взгляд, какой, должно быть, когда-то заставлял мужчин бросаться ради неё на разъярённого быка.
— Вы и в самом деле так думаете, сеньор Рикардо?
Мы говорили о рискованном предприятии, о длинном путешествии, об оснащении экспедиции. Я рассказал, что нашёл подходящий корабль — «Санта Доротея», достойное и благочестивое имя — и самым лестным образом описал огромный опыт капитана. И наконец, подвёл беседу к цели — значительной сумме, которая потребуется для такого путешествия. Я уверял, что донье Лусии не найти более надежного и прибыльного способа вложения денег.
— Знаете, когда я в последний раз вернулся с Гоа, я выручил в шесть раз больше, чем вложил в экспедицию, и могу только сожалеть, что не могу инвестировать ещё больше на этот раз…
Донья Лусия нахмурилась так, что две полоски чёрной мышиной шкурки, которые она наклеила вместо собственных сбритых бровей, сошлись посередине лба.
— Но вот чего я не пойму, сеньор Рикардо. Если вы выручили такую огромную прибыль в последней экспедиции, почему бы не использовать эти деньги для финансирования следующей поездки?
Я смущённо склонил голову.
— Сожалею, но почти всё потрачено. Друзья говорят, что я сделал глупость, но, увы, уже слишком поздно.
Я незаметно покосился на донью Лусию, и увидел, как она вскинула голову.
— Должно быть, у ваших друзей больше здравого смысла. Конечно для молодого человека просто глупо бесцельно расточать своё состояние. Уверена, вас разорили женщины, игры и пьянство. Именно так мужчины обычно расстаются со своими деньгами.
Я позволил ей распекать меня. Чем сильнее она осудит меня сейчас, тем бóльшую вину ощутит потом. А когда мужчина или женщина чувствуют себя виноватыми, они стараются смягчить угрызения совести, и дают куда больше денег, чем намеревались.
— Что, сеньор Рикардо, неприятные слова? — продолжала она. — Вы только что были так красноречивы. Стыдитесь признавать правду?
— Я согласен, вы правы, донья Лусия. Перед вами презренный и несчастный человек, не сумевший исполнить сыновний долг. Понимаете, дело в том, что заболел мой бедный дорогой отец. Я возил его ко всем лучшим лекарям, покупал все предписанные ими лекарства, стараясь спасти его жизнь — редкие травы, толчёный жемчуг в вине, тонизирующие и очищающие средства. Один врач посоветовал чистый холодный воздух, и я заплатил носильщикам, чтобы те доставили отца в горы. Другой сказал, что горный воздух вреден, и вместо этого отцу следует купаться в морской воде, и я снял на море самые лучшие апартаменты. Но всё безрезультатно. К несчастью, он умер. Он надеялся на меня, а я не сумел вовремя найти для него лечение. — Я склонил голову, чтобы скрыть слёзы, и прошло несколько секунд прежде, чем я смог продолжить. — Нежное сердце моей доброй матушки было разбито. Её ужасало будущее — у меня пять незамужних сестёр, которым нужно приданое, чтобы найти достойных мужей. Я не мог допустить, чтобы бедная женщина страдала от этой ноши. Поэтому все свои деньги, что оставались после лечения отца, я отдал матушке, чтобы обеспечить её и малюток-сестёр. Да, мои друзья правы, и я глупец, поскольку сам остался почти без гроша, но что же мне было делать?
Я горестно вздохнул, и Пио, который был хорошо обучен, протянул крошечную лапку, погладил меня по щеке и самым трогательным образом положил голову мне на плечо.
Донья Лусия испустила почти такой же горький вздох, как и я, и, следуя примеру Пио, погладила мою руку.
— Ах, как трагично! Но вам не следует ни в чём винить себя. Вы сделали всё, что могли. Вы были драгоценным сыном для отца и братом для сестёр. Вы просто святой! Ни одна мать на свете не пожелала бы лучшего.
Хорошо бы моя мать оказалась здесь, услышала, как меня назвали святым. Тогда она поняла бы, что есть в этом мире люди, способные оценить мой талант.
Но, пожалуй, всё же хорошо, что её не было, не то она могла бы оспорить некоторые незначительные детали моей истории. То, что я наполовину сирота — чистейшая правда. Вы же не думали, что я стал бы врать на этот счёт? Но моя мать сказала бы, что старика убил стыд за моё беспутное и порочное поведение. По-моему, довольно-таки несправедливое обвинение.
И вообще, мать считала меня своим большим разочарованием с тех самых пор, как я произнёс своё первое слово — вероятно, оно оказалось из тех, какие ни одна мать не хотела бы слышать от сына. Временами моя мать бывает довольно сурова.
Зато донья Лусия была очаровательным блаженно-доверчивым созданием и совершенно уверилась, что я — именно такой сын, какого только можно желать. А такое трогательное доверие в любом могло пробудить лучшие чувства. Могу поклясться, к тому времени, как я покинул этот благоухающий дворик, она уже готова была меня усыновить.
Я собирался вернуться через пять дней, к тому моменту, как у неё появятся мои деньги… то есть, её деньги… готовые, чтобы я их забрал. Сначала она предложила собрать финансы за две недели, но я настаивал — корабль должен отплыть не позже, чем через неделю, чтобы поймать попутный ветер. Я сказал, что пять дней могут превратить многонедельное плавание в многомесячное, это я знаю по собственному опыту, ибо видел корабли, заштилевшие на много дней.
Я объяснил ей, что люди тогда расхвораются от нехватки воды и пищи, поскольку к тому времени, как снова удастся поймать ветер, припасы на корабле истощатся, экипаж ослабеет и не сможет поднять паруса. Я поведал ей о том, как видел гибель невинных юношей, которые падают, не в силах удержаться на такелаже, и обезумевших от жажды мужчин, прыгавших в волны, думая, что видят зелёный луг и идущих к ним навстречу жён и детей. Донья Лусия слушала и самым трогательным образом промокала слёзы.
Наконец, мы договорились, что деньги буду собраны как можно скорее — если, конечно, она не хочет, чтобы смерть этих несчастных была на её совести, и я покинул дом доньи Лусии, прихватив корзинку с персиками и виноградом «для милого малютки Пио».
Завтра я собирался навестить своего приятеля-клерка и получить составленный документ. Без подписанного контракта донья Лусия не собиралась расставаться ни с одним крусадо.
Мой приятель мог выполнить самый впечатляющий документ, украшенный красивейшими завитушками и составленный в таких невнятных юридических формулировках, что по нему сам дьявол продаст собственную душу и не поймёт, что натворил. Этот клерк сделает всё, что я попрошу, и задаром. Он мой должник. За годы работы он сумел прикарманить неплохие денежки у своего нанимателя, но пожадничал, стал беспечным — и оказался в опасной близости к аресту. Я помог ему свалить вину на другого работника, который теперь томился в тюрьме, но мой приятель знал — одно моё слово, и вместо другого он сам окажется в подземелье.
— Только подумай, Пио, — сказал я, когда мы пировали фруктами в моём удушающе-жарком жилище. — Всего-то через пять дней этот ублюдок трактирщик будет кланяться, расшаркиваться и умолять нас принять самое лучшее вино, какое только найдётся в его паршивой таверне. Но я думаю, ноги моей там больше не будет. Он может попрощаться со своими денежками. Вышвырнул меня, как будто я не сеньор, а какой-то нищий. По правде сказать, это он должен был платить мне за то, что я пил ту дрянь, которую он предлагает, лишь бы избавиться. А мне следует подать на него в суд за боль в животе после каждого глотка его пойла.
Пио схватил ещё винограда с моей тарелки, прыгнул на верх побитого старого шкафа и принялся есть и плевать в меня косточки. Я кидал виноградины в рот, а Пио возмущённо вопил, как будто думал, что это я ворую его еду. Потом, наконец, повернулся задом, отказываясь на меня смотреть.
В таком настроении он почти такой же вредный, как Сильвия. Эта маленькая злобная ведьма вечно кидалась на меня и устраивала истерики. У меня пальцев на руках не хватит, посчитать сколько раз она грозилась меня бросить. Теперь, наконец-то ушла, но я знал, что она не останется в стороне, как только почует запах денег.
— Как думаешь, скоро эта сука ко мне приползёт? Ставку сделать не хочешь, Пио? Говоришь, месяц? Ставлю целый бочонок фиг, самое позднее — через неделю. Вот увидишь. Обовьёт свои хорошенькие ручки вокруг моей шеи и будет упрашивать принять её обратно.
Я снова лёг на своё узкое и грязное соломенное ложе и стал смотреть на покосившиеся балки над головой. Боже, но я так скучал без неё. Когда Сильвия была здесь, она бесила меня нытьём и жалобами, но теперь, когда её нет, я сходил с ума от тоски по ней.
Я старался не думать, в чьей постели она сейчас. А должно быть, она не одна — Сильвия из тех женщин, что и единственной ночи не проведёт в одиночестве. С такой гривой чёрных, как вороново крыло, волос, маленькими смуглыми ручками и нежными пухлыми губами — да в её компании и сам Иисус не остался бы верен своим обетам.
Даже когда мы жили вместе, я точно знал, что Сильвия мне верна только когда она в комнате, рядом со мной. Да и то не всегда — частенько её огромные синие, как индиго, глаза затуманивались, и ясно было, она думает о ком-то другом.
Я много раз ревновал её как ненормальный. Но когда я кричал на неё или упрашивал бросить других мужчин, она в ответ только смеялась. Ревность не имела смысла для Сильвии — ей всё быстро надоедало, и она переходила от одного любовника к другому, как муха, бессмысленно жужжащая над прилавком мясника. Она даже не понимала, что мужчине хочется верить, будто он — единственный.
Не могу вспомнить, из-за чего она ушла в этот раз. Мы подрались. Но это для нас не ново. Сильвия любила нагнетать страсти, вопить и злиться, и швырять свои туфли мне в голову, а однажды — даже полный ночной горшок. Но если у нас случались яростные ссоры, после них любовные ласки бывали ещё более жаркими. Вся её злость изливалась в страсть, и она скакала на мне как дикий татарин, пока мы оба в полном истощении не проваливались в сон.
Однако в тот раз, насколько я помню, опьяняющей скачки не было, хотя пары бренди затуманили мою голову. Когда следующим утром я проснулся с языком, шершавым, как ослиная задница, Сильвии рядом не оказалось. Я думал, она возвратится к ночи, но Сильвия не пришла, и никто в этой гостинице больше её не видел.
— Но знаешь, Пио, прошло ведь только четыре дня. Как только она услышит, что у меня завелись деньги, чтобы купить ей платья и украшения, живо примчится сюда. Вот ты погоди, увидишь. Все солдаты королевской армии её не удержат.
По гнилому дереву над головой пробежала зелёная ящерка. Господи Иисусе, как жарко. Пот струился по моему лицу, заливая глаза. Сквозь разбитые ставни проникала вонь гниющих рыбьих кишок, смолы и сохнущих водорослей, и ни дуновения ветерка не охлаждало крошечную каморку. Я шлёпнул клопа, забравшегося мне под мышку и попытался устроиться поудобнее на комковатом соломенном тюфяке.
Внизу, под окном, я слышал шуршание и писк крыс, дерущихся за отбросы — совсем обнаглели и даже не ждут наступления темноты. Но в первый раз за долгие недели меня не возмущали все эти ежедневные муки.
Ещё только пять дней — и я навсегда съеду отсюда, с денежками, позвякивающими в кармане, и полным пузом хорошей еды. Жизнь — это дерево со сладкими персиками для тех, кто знает, как их сорвать, и я почти достал самый сочный.
Мьюз — домик, где держат соколов, особенно пока те линяют. Или клетка.
Моя сестра умерла сегодня. Я крепко прижимала её к себе, и ощущала, как её покидает жизнь. Я всегда думала, что дух вылетает из тела, как жук, летящий на свет. С первыми судорогами смерти он медленно расправляет крылья, примеряется, а потом внезапно взмывает вверх, и душа уносится с ним. Но было совсем не так. Это походило на воду, медленно утекающую из треснутой чаши. Это было как таяние сосульки, капля за каплей. И не настало мгновение смерти, только медленно ускользала жизнь. Сердце билось всё тише, бой барабана затих вдалеке, и барабанщик ушёл.
Валдис ничего не говорила, но я знала, о чём она думает, я всегда знала. Она думала о горе, о реке голубого льда, которая так медленно течёт с горы, что движение почти незаметно, хотя и знаешь, что оно есть.
Когда мы с ней были детьми, мы часами смотрели на реку, надеясь увидеть, как она меняется, но ни разу не видели. По ночам, прижавшись друг к другу в маленькой кровати, которую делили с сестрой, мы прижимали руки к ушам и слушали, как для нас поёт ледяная река под холодными яркими звёздами. Но иногда река не баюкала нас колыбельными. Она шумела, трещала так громко, что вокруг эхом слышался грохот, как будто сами горы рушились над долиной. И тогда мы в страхе цеплялись друг за друга.
Вот о чём, умирая думала Валдис, — о ночах синего льда. Мы всегда обещали себе, что когда-нибудь снова увидим ту реку. Придёт день — и мы покинем эту пещеру, снова выйдем на свет. Будем бегать по поросшим травой равнинам, и скользить по замёрзшим озёрам, и взбираться по чёрным острым камням к вершине горы, туда, где мы родились. Когда-нибудь, — говорили мы, — настанет тот день… Мы обещали это друг другу.
Наша мать привела нас в эту пещеру, когда нам было семь. В этом возрасте в ребёнке пробуждается дар ясновидения. Я помню, какой безбрежной нам показалась пещера.
Сначала спуск по узкой расщелине в скале, укрытой от взгляда смертных, если только не знать, что она там есть. Потом мы шли вниз и вниз, в темноту, по уступам и валунам. Звук падающей воды становился всё громче, а жар — сильнее. Наконец, мы оказались на плоском дне просторной пещеры, больше, чем наш дом над рекой из льда. Под нашими босыми ногами были горячие камни.
В дальнем конце пещеры, в самой её глубине, бурлило озеро чистой горячей воды, выходящей из подземной реки глубоко внизу. Вода стекала в другую пещеру, где, зажатая в узких тоннелях, уносилась куда-то далеко, и, как нам говорили, наконец пробивалась сквозь камни на свет.
Когда мать впервые привела нас туда, мы с Валдис боялись этого бассейна с парящей водой. Нам казалось, что там, на дне, затаился какой-то огромный зверь — дракон или чудище, который может подняться, пока мы спим, и сожрать нас. Сначала мы старались спать по очереди, но в конце концов обе уснули.
В пещере было слишком тепло, звуки воды не давали сопротивляться сну. Но теперь я одна у этой воды. Теперь никто не увидит, бодрствую я или сплю. Пятьдесят лет нас здесь было двое. Мы были близнецами, постоянными спутницами день и ночь, наяву и во сне. Даже любовникам незнакома такая близость. Я смотрела на одиноких людей и думала — каково это, жить в компании себя самого, слышать биение только своего сердца в ночи, чувствовать только своё дыхание в темноте. Сестра была так мне близка, как душа близка с телом, и я не могу представить жизнь без неё.
Я знала, что мы когда-то умрём, все смертные умирают, но думала, мы умрём вместе. Казалось невозможным, чтобы одна из нас оставалась в живых, когда другая уйдёт.
Сказать по правде, я совсем не уверена, что жива. Я словно окаменела внутри, как будто мысли застыли и слёзы сделались льдом, но всё же, тело всё ещё чувствует жар воды, бурлящей в пещере.
Мои глаза ещё могут видеть пламя факела, горящего на каменной стене, и пылающие угли в моём маленьком очаге. Мои уши ещё слышат, как воет ветер в высоте над щелью в скале, далеко за пределами моего взгляда, играет с этой дырой, как ребёнок играет на дудке. Как всё это возможно, когда Валдис мертва?
Когда мать в первый раз привела нас сюда, она дала нам маленькие тюфяки и стёганые одеяла для сна, корзины с сушёной рыбой и китовым мясом, копчёной бараниной и сладкими сушёными ягодами. Она дала нам лампы, заправленные рыбьим жиром, и вымоченные в дёгте факелы. А воды в нашем подземном озере было — хоть отбавляй.
Кузнец, который приковывал цепи глубоко в скале, был с нами добр. Он постарался сделать так, чтобы цепи на железных обручах у нас вокруг талии были достаточной длины, и мы могли подходить к воде, даже купаться, если захочется. Только мы боялись входить в то озеро.
Кузнец в те первые годы, когда мы росли и взрослели, возвращался несколько раз, чтобы подогнать на нас новые обручи, но мы больше никогда не видели мать. Ни разу после того дня, как она привела нас сюда. И тогда мы в последний раз видели и луну, и солнце.
Конечно, приходили другие, приносили еду и масло для наших ламп, дарили одежду или цветы весной. Все, кто приходил сюда, что-нибудь нам приносили. Они раскладывали перед нами свои дары, а потом задавали вопросы.
— Моя рыжая лошадь пропала, где искать её?
— У моей дочки два ухажёра, кого ей выбрать в мужья?
— Мой муж не вернулся с моря, он утонул или бросил меня?
— Если купить мне ферму соседа, пойдут ли дела на лад?
— Моего сына убили, кто убийца?
Они хотели проклятий и наказания тёщам, заклинаний, чтобы победить соперников, благословений для защиты детей и лекарств для больных коров.
Мы слушали, как проходила вся их жизнь, узнавали про их успехи и ссоры, про горе и радости, но мы сами не видели жизни, только наши видения. Мы не жили.
А они нас боялись, боялись того, на что мы способны, если эти железные обручи спадут с наших тел. Они знали, что только железо удерживает в пещере наши души. Если бы это железо сломалось, мы могли превратиться в соколов. Мы могли бы летать под слепящим солнцем, или парить среди замерзающих звёзд. И они, как и наша мать, которая привела нас в пещеру, боялись того, что мы могли бы сделать тогда.
Но здесь мы укрощены, мы их пленники, они в нас нуждаются, и сейчас сильнее, чем когда-либо, потому что длинная тень зла крадётся по этой земле.
Лютеране разрушают аббатства и монастыри, изгоняют католических священников и казнят епископов. Они нападают на дома и фермы, разыскивают изображения святых, амулеты и обереги колдунов и знахарок, которые защищали исландцев с тех пор, как этой страной правили старые боги.
Все прежние догмы, вера, надежда, за которую люди цеплялись столетиями — всё у них отнимают. Люди напуганы. Растеряны. Беззащитны. Они нуждаются в нас. А мне так нужна Валдис.
Когда-нибудь, сестричка, когда-нибудь, мы вернёмся к голубому льду. Я найду способ вернуться к свету. И заберу тебя. Клянусь на твоём мёртвом теле, я тебя не обману.