"ПУСТОЕ СЕРДЦЕ БЬЕТСЯ РОВНО…"
Того не приобресть, что сердцем не дано.
Е. А. Баратынский
Да полноте вы, наконец, паясничать, ваши выверты глупые показывать, которые ни к чему никогда не ведут!..
Ф. М. Достоевский
От частого употребления понятие "бездуховность" не становится яснее. Оно, как и понятия "безнравственность", "мещанство", "обывательщина", нуждается в объяснении, конкретизации, наконец, просто в описании (именуя существование или образ жизни какого-то индивида бездуховным, мы нередко затрудняемся внятно пояснить, что конкретно имеется в виду).
До сих пор мы пытались выяснить смысл бездуховности ссылками на внешние обстоятельства, на влияние среды, нравов. Но если верно, что в воспитании и развитии человека немаловажную роль играют и его собственные усилия, то бездуховность, вызываемая определенными внешними причинами, есть одновременно явление личностное, социально-психологическое, и как таковая имеет свою самостоятельную структуру, собственное содержание, подлежащее раскрытию и истолкованию.
Бездуховность многозначна, многоразлична в своих проявлениях и может принять самый неожиданный лик. В "Утиной охоте" она предстает как неспособность ее героев воспринимать целые пласты и сферы человеческого бытия, привольно чувствуя себя именно в атмосфере духовного разобщения, непонимания, неконтактности. Даже близкие, родственные души не могут в этой атмосфере преодолеть трещины обособления, выйти за рамки "кажимости" связей и отношений, в действительности не соединяющих, а разделяющих и отделяющих людей друг от друга.
Внешне все выглядит как будто нормально, но, приглядевшись, убеждаешься, что это всего лишь видимость дружбы, товарищества, любви, семейного союза, родительских или сыновних чувств. Посмотрите, как далеки друг от друга Виктор Зилов и его жена Галина, ведущие между собой "диалоги глухих"; как поверхностна и на поверку отнюдь не бескорыстна дружба его с Саяпиным, спаянная потребностью совместного "отправления" некоторых нужд и интересов, вроде волнующего обоих каждодневного спасения от ничегонеделания, безделья; какой непрочной, поистине мимолетной, оказалась его интимная связь с Верой, державшаяся исключительно на физиологической, сексуальной основе. В атмосфере духовной недостаточности и разобщенности все отношения и связи перевертываются, оборачиваются своей противоположностью, обретают уродливый характер. Доброта наталкивается на эгоизм; уступчивость – на непримиримость; скромность, деликатность – на хамство, агрессивность; искренность – на обман, ложь; внимание, отзывчивость – на равнодушие; простота – на чванливость и высокомерие.
Пусть еще редко и робко, но искусство подмечает и выставляет на суд общественности различные проявления бездуховности в современных условиях. Такие изображения "от обратного", как иногда неточно это определяют, являются самым прямым участием искусства в борьбе за высокую нравственность. Приведем один пример – фильм "Чужие письма", авторам которого удалось обозначить социальный феномен, волнующий ныне многих, кто озабочен состоянием культуры человеческих отношений. Показано это на конкретной истории взаимоотношений учительницы Веры Ивановны и ее ученицы-девятиклассницы Зиночки. Перед нами драматическое столкновение душевного благородства и деликатности с новоявленной, "культурной", формой бездушия и бессердечия, конфликт, недавно еще не известный, возникший в условиях обострения взаимоотношений сфер нравственности и знания, разума и чувств.
Писатель В. Г. Распутин в одном из интервью заметил: "Умные, но холодные книги и холодное образование делают безнравственность более образованной и изощренной – и только"1.
Под холодным образованием и холодными книгами подразумеваются образование и литература, минующие в своем воздействии человеческую душу, сферу чувств. Проблема, однако, шире, ее суть – в месте и роли нравственного начала и фактора в системе обучения и воспитания молодежи в целом. Считая именно нравственное воспитание подлинным воспитанием, драматург В. С. Розов пишет: "…человек может быть и умен, и физически отменно развит, и даже может замечательно работать, но быть невоспитанным. Скажу больше: чем умнее невоспитанный, нравственно ограниченный человек, тем он опаснее, тем изощреннее может быть его ум и в коварных делах". Фильм "Чужие письма" – приглашение подумать как раз на эту тему.
Вглядитесь повнимательнее в эту Зиночку:
в цепкие, все замечающие и "комментирующие" глаза, в многозначную улыбку, такую кроткую и загадочную, в усвоенные с помощью средств массовой коммуникации стереотипы поведения (например, в то, как она объясняется в любви), в непререкаемость ощущения собственной правоты во всех случаях и при всех обстоятельствах. Зиночка отнюдь не "злой демон", не нагромождение всяческих уродств. Она и привлекательна внешне, и обаятельна в своих причудах, и обладает завидной волей и характером. Без наигрыша и жеманства она способна выразить восхищение тем, что ей нравится. И чужие письма она прочитала тайком не по злому умыслу, а просто из любопытства. Вполне можно поверить в искренность ее удивления, когда такой пустяк (с ее точки зрения) был воспринят Верой Ивановной столь остро и болезненно. Но есть в пестрой смеси всевозможных свойств формирующегося характера (а Зиночка лишь становится как человек, как личность нечто такое, что заставляет отнестись к этой девочке с повышенным вниманием.
Беспокойство вызывает то, что можно назвать нравственной неразвитостью человека. Вера Ивановна права, укоряя себя за то, что "пропустила первый урок", на котором следовало бы начать не с азов математики, а с объяснения того, что значит быть человеком и как важно овладеть, пожалуй, самым сложным умением – искусством жать с другими людьми. На пороге самостоятельной жизни Зиночка обнаруживает такую степень нравственной глухоты (к окружающим ее людям, к матери, к брату, своим сверстникам), которую нельзя возместить, восполнить никакой образованностью и усвоенными лишь формально правилами внешней культуры. Будучи уже л этом возрасте начисто лишенной чувства обратной связи – во взаимоотношениях с другими людьми, она предельно замкнута на себе, на своем интересе и своих желаниях, – она вносит в нравы общества дух бессердечия, бездушия. И даже ее стремление говорить в лицо правду и проявляемая ею активность – эти, казалось бы, положительные качества – оборачиваются своей противоположностью. Потому что правда без добра, то есть без понимания других людей, не вобравшая в себя чью-то боль или боль за кого-то, бездушна, бесчеловечна, безнравственна. И отношения с людьми, не пронизанные обоюдной восприимчивостью, отзывчивостью, деликатностью, уважением достоинства личности, тоже нельзя признать духовно полноценными, культурными, человеческими.
Об этом надо говорить без скидок на переходный возраст и особенности детской психологии, потому что детство и отрочество – не вступление и не подготовка к настоящей жизни, а сама жизнь. У детей она не менее сложная и интенсивная по внутреннему содержанию, чем у взрослых, и не менее ответственная в своих нравственных посылках, критериях и оценках.
Как правильно заметила автор сценария "Чужих писем" Н. Рязанцева, ложное чувство умиленности и трогательности по отношению к подросткам может нанести им большой вред: "Девочке исполнилось шестнадцать лет, поступки се часто отвратительны, хотя и не лишены детской непосредственности и наивности, но такова, видимо, инерция нашего восприятия, что зрители готовы снисходительно усмехаться над самыми дурными проявлениями ее натуры и списывать их за счет "переходного возраста"… Когда мы пишем о детях, снимаем их, они должны быть для нас людьми, а не "воспитуемьши", детство – жизнью, а не серией уроков по подготовке к жизни".
При встрече с такими, как Зиночка, невольно встает вопрос: откуда все-таки борется бездуховность и как предупредить ее появление?
За "пропущенными" уроками скрывается, видимо, более общая тенденция, критически еще не осмысленная теорией общественного воспитания.
В этой связи достойно общественного внимания признание, которое содержится в письме читателя М. из Ульяновска, откликнувшегося на первое издание данной книги. Этот, судя по всему, немолодой, серьезный, общественный в неформальном значении данного понятия человек пишет о том, что, прожив целую жизнь, недавно впервые прочитал "Письма об эстетическом воспитании" Шиллера. Прочитал и понял, сколь много он упустил, не сделав этого раньше: "…должен бы даже не просто прочесть это лет сорок назад, а заложить заключенные в книге мысли в фундамент собственной жизни". Какой огромный урон, замечает М., несем все мы и общество в целом, и каждый из нас в отдельности по причине "масштаба пропущенных и пропускаемых уроков" (имеются в виду и воспитатели и воспитуемые)! Нашей воспитательной практике подчас недостает духовной полноты и зрелости, а это приводит, в свою очередь, к тому, что у многих не возникает потребности в освоении культурных ценностей, образцов, то есть оказываются ненужными сами "уроки".
Стоит весьма внимательно отнестись к воспитательным аспектам проводимой сейчас реформы общеобразовательной и профессиональной школы, глубоко осмыслив, с чего – с каких "уроков"! – начинается формирование человеческой личности, гражданина нашего общества.
Ведь реализация хорошей идеи сближения школы с жизнью, реальной практики воспитания – с запросами и нуждами народного хозяйства, сопровождается неожиданностями и опасными "подвохами".
Это, во-первых, крен в сторону формирования у молодых людей некоей "заданной" психологии – привычного сознания и привычного поведения – не позволяет рассчитывать на большую самостоятельность и развитое чувство ответственности будущих граждан. Вместо ориентации (не словесной, а действительно ставшей руководящим принципом всей системы обучения и воспитания) на личностное развитие молодого человека, то есть формирование на базе коммунистических общественных идеалов сложной духовной структуры, способной действовать, поступать самостоятельно в любых обстоятельствах и ситуациях, воспитание нередко ограничивается формированием определенной структуры поведения, хорошо обслуживающей функциональную деятельность человека, но мало пригодную в условиях сложных, требующих принятия самостоятельного морального решения, не предуказанного "готовыми" правилами и установлениями. Поясним: полагают, что вырабатывают у своих воспитанников убеждения, веру в идеалы нашего общества, ценности социалистического образа жизни, представления о высоком гражданском долге, а на самом деле всего-навсего приобщают к правилам общежития и поведения, внушают принципы принятого в обществе нравственного кодекса, ограничивая свою задачу как воспитателей функцией контроля за степенью логического усвоения их учащимися. Все это, конечно, важно, по этого мало.
При таком содержании воспитанности человека совесть не нужна, без нее можно обойтись, а убеждения нетрудно подменить исполнением служебного, профессионального долга. Правил поведения бездуховная Зиночка не нарушает и за исключением случая с "чужими письмами", казалось бы, ничего предосудительного не совершает. Но почему-то окружающим плохо и неуютно рядом с нею.
Во-вторых, апология практики, акцептирование внимания на "сиюминутных" целях и задачах деятельности чреваты тенденцией к прагматистской ориентации, создают почву для порождения установки на "внешнее отношение полезности" (К. Маркс), что для дела воспитания крайне вредно. Ныне в общении с молодыми все реже, например, оперируют понятием "идеал" или говорят о мечте. И, напротив, много и охотно рассуждают об осуществлении ближайших жизненных целей, о престиже той или иной профессии. Безусловно, заинтересованность в профессии, хорошем заработке, желание продвинуться по службе неправильно было бы рассматривать как антипод стремлениям к высоким идеалам человечества, мечте о более совершенной жизни. Но беда в том, что то и другое далеко не всегда и не у всех сочетается.
Прагматизм – это как раз и есть утрата связи конкретных дел и устремлений с высшими целями общественного развития. Это тот случай, когда люди строят, добывают, собирают, пускают в ход, варят и пекут, но во имя чего – им самим неясно, а порой и неважно; когда, скажем, план превращается из средства удовлетворения определенных человеческих потребностей в цель деятельности, и уже не суть важно, что именно произведено, добыто, собрано, какой ценой и насколько это нужно людям, обществу.
Если человек полностью заключен в рамки возможностей своего практического опыта, если он становится инструментом собственных повседневных проблем, интересов (обыденщины) и не нуждается ни в чем, выходящем за эти пределы, – налицо прагматизм (так, собственно, и толковали его основатели философии прагматизма). На передний план тогда выходит мотив пользы, а то и просто выгоды, в нравственной практике начинает превалировать этический релятивизм, так как нравственные оценки приноравливаются к интересам и соображениям сугубо утилитарного характера, независимо от морального содержания последних. Сражаясь с обломовыми и опасаясь обломовщины, хорошо бы, однако, не попадать в объятия штольцев и штольцевщины.
Против прагматистской заземленности и бескрылости нет иного противоядия, кроме действенной побудительной силы идеала, в который люди верят и считают своим. Не "благие пожелания", не "журавль в небе" и не постоянно отодвигающаяся вдаль линия горизонта, а идеал жизненный, реально осуществимый, близкий сокровенным устремлениям реальных людей, – вот побудительная сила развития личности. Человек не может жить только сегодняшним днем, не заглядывая в завтра, не думая о будущем. Но неистребимость питающих его веру в жизнь идеальных устремлений и представлений зависит от осязаемости, конкретности самого идеала (состав, пути и средства его достижения не заданы наперед, а неустанно вырабатываются, уточняются, корректируются в ходе общественного развития), соединения его с решением актуальных проблем коммунистического строительства.
Знают ли такие, как Зиночка, что в сложном и многогранном мире человеческих отношений существует само по себе высокое, правомерное само по себе [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 386 – 387.], то есть нечто такое, что никакими соображениями о пользе, необходимости нельзя объяснить и обосновать? Какую пользу извлекают люди, когда поступают благородно и бескорыстно, зная, что об их бескорыстии и благородстве мало кто или никто не узнает? Как тут не вспомнить А. С. Пушкина, писавшего К. Ф. Рылееву о том, что лучше уж "даром быть благородным человеком", нежели зарабатывать прислужничеством, унижением своего достоинства?
Какое это отношение имеет к Зиночке? Самое прямое, если признать, что "пропущенный" ею, по вине Веры Ивановны, урок состоит как раз в непонимании абсолютной ценности достоинства каждого человека, без чего человеческое общежитие и культура просто немыслимы. Человек, лишенный чувства собственного достоинства, не может понять и желания другого, чтобы с ним обращались как с равноправным членом общества, уважали, а не унижали его достоинство.
Морально-психологические последствия неразвитости человека в этом отношении трудно заранее предвидеть и предсказать, но они, без преувеличения, опустошающи.
В шестнадцатилетней школьнице Зиночке можно увидеть самое начало человеческой драмы, плачевные результаты которой в полной мере пожнет тридцатилетний инженер Виктор Зилов. Дорого заплатит он – лучшими годами бессмысленно и впустую прожитой жизни – за "пропущенные" или плохо усвоенные первые уроки приобщения к человеческому бытию, где примат принадлежит нравственному началу и воспитанию. Если согласиться с тем, что духовно развитый, воспитанный человек есть существо само сознательное, то Зилов застрял где-то на самых первых этапах становления духовно самостоятельной и свободной личности. И становится понятно, почему он так крепко привязан к столь ненавистной ему среде. Шить так называемым "честным обывателем", оказываясь мертвым в духовном отношении и не претендуя ни на какие "высокие материи" (идеалы, возвышенные стремления и т. п.), или, становясь игрушкой "судьбы", всецело подчиниться давлению внешних обстоятельств и бессознательного, утратить самостоятельность и внутреннюю устойчивость, жить сегодняшним днем – в обоих случаях это животный, не человеческий образ жизни, если мерить его меркой развития человеческой личности. О том, что подобное существование (в той и другой его разновидности) способствует распространению пороков, моральной распущенности, пишется и говорится много. Но, видимо, не менее важно оттенить, подчеркнуть то, что такое существование не совпадает – в главном, основном, – с развитием самого человека как существа общественного, культурно-исторического. Как будто все признаки действительно человеческого бытия налицо, но при внимательном взгляде, отношении выясняется, что нечто существенное, придающее любому проявлению этого бытия собственно человеческий смысл, отсутствует. События в пьесе развертываются именно в тот момент жизни Зилова, когда он обнаружил это, а обнаружив, ужаснулся и попытался вырваться из привычных рамок, что, однако, оказалось не просто. Там, где возникает необходимость и стремление изменить образ жизни, отказаться от привычки, одного понимания недостаточно. Необходимы еще и воля, характер, короче – нравственные силы, которые не даются от рождения, а воспитываются, формируются прижизненно.
Но в том-то и беда, что Зилов не воспитан, не развит в нравственном отношении. За его плечами тридцать лет, а он еще не испытал пи мук совести, ни страданий духа; следуя склонностям, он освободил себя от обязанностей. Но "когда человеку или отказано природою в нравственном чувстве, или оно испорчено дурным воспитанием, беспорядочною жизнью, тогда его рассудок изобретает свои законы нравственности".
До последнего времени "свои законы нравственности" были и у Виктора Зилова, и они вполне его устраивали, удовлетворяли. Созданный не разумом, а рассудком (разум, как известно, есть сознавшее себя чувство, влечение или потребность, а рассудок может, минуя действительное содержание чувств и отношений, прибегать к произвольным построениям), это "закон" эгоизма как морального принципа поведения. Бездуховность Зилова проявляется прежде всего в эгоистической вседозволенности, не ведающей чувства вины и ответственности.
Попробуем разобраться, почему именно безмерный эгоизм, соединенный с цинизмом, составляет моральную основу бездуховного существования (драмы) Зилова.
Никто не может жить, не думая о себе, об удовлетворении личных, "своих", влечений и интересов. Но человеком в полном и подлинном смысле слова каждый становится тогда, когда начинает думать о другом человеке, принимая на себя ответственность не только за собственные поступки, но и за совершаемое вокруг него (даже за действия, которые сам не совершал).
"Эгоизм" понятен и оправдан постольку, поскольку речь идет об ответственности человека за реализацию своих задатков и способностей, за развитие собственной личности. Но он становится недопустимым и неоправданным с моральной точки зрения, если при этом жизни другого человека придается меньшее значение, чем собственной. По словам Канта, моральный эгоист – тот, кто все цели ограничивает самим собой, кто пользу видит лишь в том, что полезно ему, и усматривает высшее определяющее основание своей воли только в выгоде и собственном счастье, а не в представлении о долге !. Моральное удовлетворение это и есть то, что называют чувством исполненного долга. Имеется в виду "долг" не только перед обществом, "другими", но и перед самим собой как личностью.
Парадоксально, но факт: себялюбцы, за редким исключением, менее всего озабочены реализацией, так сказать, позитивной программы эгоизма, оставляя без внимания, нераскрытыми (втуне) для других и для себя лично, заложенные в них от природы задатки и способности.
Эгоизм – это поистине кладбище загубленных талантов. Добиваясь сиюминутного удовольствия, выгоды, эгоизм теряет и терпит крах в главном. Он не видит дальше собственного носа (Кант образно скажет – "близорукие глаза эгоиста") и в этом смысле туп и недальновиден. Эгоист трагически неспособен понять, что, лишь живя интересами других людей, только и можно по-настоящему жить своими интересами.
Как верно заметил И. С. Тургенев, без силы эгоизма, "центростремительной силы", природа не могла бы существовать, но точно так же она нуждается в "силе центробежной", согласно которой все существует только для другого. Для Зилова же (и зиловых) нет другого человека – они заняты лишь собой и живут только для себя. Но, "занимаясь самим собой, писал Ф. Энгельс, – человек только в очень редких случаях, и отнюдь не с пользой для себя и для других, удовлетворяет свое стремление к счастью".
И Зилов несчастен, живя жизнью, какою бы сам не хотел жить, то есть отсутствует эта "центробежная сила" в его характере и образе жизни.
Умение жить не ради себя только есть морально добрый образ жизни и в общественном, и в личном плане. Не включить себя в огромный мир "чужих" радостей и печалей, проблем и страстей – значит заведомо обеднить структуру своих потребностей и интересов. С разрыва, утраты нравственной связи индивида с общностью, человека с другими людьми, собственно, и начинается духовный распад личности. Напротив, на умении жить интересами "других" строится любая форма, "ячейка", человеческой общности – семья, товарищество, дружба, коллектив. В сущности, себялюбие и самовлюбленность эгоиста – ото неспособность воспринимать действительность во всей ее полноте и богатстве, иначе говоря, подчеркнутая одномерность и ограниченность, добровольная самоизоляция, делающая человека существом глубоко, а нередко и безнадежно несчастным. Разумеется, далеко не все из эгоистов сознают (как осознал, к примеру, тот же Печорин), отчего так скучна, бесперспективно однообразна их жизнь. А когда догадаются (если вообще догадаются), где искать источник охватившей их скуки, часто бывает поздно и мало что можно изменить.
"Нищете материальной нетрудно помочь, нищете души – невозможно" [Монтень М. Опыты, кн. 3, с. 288.], – сказал М. Монтень. Как и всякий порок, эгоизм не оставляет в душе ничего благого, кроме "рубца" раскаяния. С помощью и посредством раскаяния эгоист, может быть, впервые в жизни подавляет свои желания и умеряет свое самолюбие, пытаясь найти связь с другими людьми и тем самым обрести себя нравственно, духовно. Раскаяние – признак того, что сила духа не совсем покинула человека и еще способна победить в нем дурное, злое. Раскрывая природу этого специфически человеческого чувства, Фихте писал, что раскаяние "есть сознание того, что во мне продолжает жить стремление человечества еще и после того, как оно побеждено; это сознание связано с неприятным чувством того, что оно побеждено; оно есть не дающий покоя, но драгоценный залог нашей благороднейшей природы" [Фихте. Назначение человека, с. 21 – 22.].
Проживая день за днем в замкнутом пространстве треугольника: опостылевшая "контора" – дом, из которого ушло счастье, – кафе "Незабудка", место совместного "пересиживания" скуки, – Виктор Зилов давно уже находится в атмосфере и состоянии публичного одиночества. А после происшедшего скандала он жалуется (то есть осознал сам), что "остался один, совсем один". Он, как Робинзон без Пятницы, один на обитаемом, густонаселенном острове. Обычно и вполне справедливо эгоизм и эгоисты осуждаются как моральное зло. Но еще страшнее увидеть, воочию убедиться, как эгоизм жалок, духовно скуден и ничтожен, являя собой свидетельство бедности духа. В личностном плане это всегда дорога в "никуда", трата впустую, изживание задатков и способностей человека. Ведь как бы себялюбец ни был талантлив, он не может в самораскрытии и самореализации своих творческих сил обойтись без сочувствия, понимания и поддержки. И неоткуда ему черпать сознание и чувство собственного достоинства. Самомнение, пусть самое честное и самокритическое, не заменит живительного источника духовного богатства личности – действительных связей индивида с окружающим миром, многообразия и сложности его отношений с другими людьми. Впрочем, человеку, страдающему недугом "центропупизма", сие невдомек. Бездейственность души закрывает пеленой неведения то, без чего не может быть полноценного человеческого бытия, – духовную связь с людьми.
Применяя к эгоцентристскому существованию мысль К. Маркса о разрушающем воздействии на человека принципа частной собственности, можно сказать, что эгоист заменяет все чувства одним, ставшим единственной страстью, чувством обладания, и живет присвоением без отдачи. Переведенный из морального плана в план социальный, эгоизм питает и оправдывает склонность к потребительству. Вряд ли будет преувеличением сказать, что принцип мещанства всех времен и народов: "Не быть, а иметь!" – в современном потребительстве нашел свое закопченное воплощение.
Несомненно, и у Зилова проявляется склонность, тяга к потребительскому образу жизни.
Но, думается, он потребитель скорее поневоле, чем по убеждению. Потребительство материального порядка, судя по всему, его не затронуло, да и не интересует. Он не похож на человека, живущего соображениями выгоды, практицизма: не скуп, не жаден, не захвачен бесом самообеспечения, стихией "вещизма", готов потратить "лишнюю копейку", чтобы угостить приятеля, и т. д. Бездуховность Зилова иного плана и оттенка: не живя для других, он не живет и для себя, по сути дела, обкрадывая себя не материально, а духовно. Постоянное состояние духовной недостаточности ведет к разрушению самого его существования, к личностной энтропии, самоуничтожению. Превратив безответственность в норму общения и поведения, Зилов постоянно нарушает свои обязанности – служебные, семейные, человеческие, нарушает, хотя и непреднамеренно, но сознательно уступая какому-нибудь побуждению чувственности. Ему неведомо чувство ответственности ни за то, что происходит вокруг него, рядом и в обществе в целом, ни за семью (детей у него нет и потребности в них он не испытывает), ни за действия, которые он совершает, не задумываясь, как они отзовутся на других. За пределами личной, индивидуальной свободы этот, по его же словам, "как-никак инженер" ничего не знает и знать не хочет. По классическим поведенческим нормам такого человека, как Зилов, надо бы назвать "дурным человеком". "Дурной человек, – по словам Гегеля, – следует своим склонностям и из-за них забывает свои обязанности. Дурной человек считал бы нужным выполнить свои обязанности, однако у него нет воли, чтобы управлять своими склонностями и привычками".
Если эгоизм есть моральный принцип поведения Зилова, то цинизм, замешанный на самовлюбленности, стал привычным способом мироощущения. Цинизм вообще является неизбежным спутником состояния духовной опустошенности и эгоистического своеволия. Одно тянет за собой другое. Вызывающе-презрительное отношение к общепринятым духовным ценностям, правилам общежития нуждается в опоре, которой чаще всего и оказывается нежелание считаться с элементарными требованиями нравственности и достоинством других людей.
Укоренение эгоизма как добровольно и сознательно избранной индивидом жизненной позиции, в свою очередь, неизбежно сопровождается кризисом веры и доверия, обретающим рано или поздно обличив цинизма (или нигилизма). Эгоизм представляет собой такую "жизнь во лжи", когда (воспользуемся трактовкой экзистенциальной философии) человек умышленно утаивает от себя истину о самом себе и своем бытии, то есть, проще говоря, лжет самому себе. Однако, поскольку он все-таки не может обмануть себя даже умышленно, постольку эта лживость постепенно уступает место цинизму.
Современный цинизм разнообразен, изобретателен в своих одеждах. Но в какую бы тогу он ни рядился – скептика, свободолюбца, поклонника простоты и т. д., за нею прячется одна и та же суть – эгоизм, индивидуализм.
М. Горький емко выразил эту мысль в статье "О цинизме": "Стоит ли жить? – спрашивает циник. Затем он приводит массу доказательств в стихах и в прозе в пользу того, что жить по стоит, и – живет долго, охотно, сытно и спокойно". Позиция унизительная, но весьма удобная.
Обычно цинизм привлекает, порой обнадеживает тех, кто очутился в состоянии публичного одиночества или страдает от собственного эгоизма, иллюзией абсолютной свободы от условностей, внешней культуры, этикета, своей демонстративной безответственностью, отрицанием благопристойности. Это признак не только разочарования, но и духовной дезориентации личности. И потому цинику ничто не дорого, напротив – "полагается" никому и ни во что не верить. Нет такого чувства, поступка или устремления, которые бы циник воспринял с полным доверием и оценил положительно, не обесценив тут же их сомнением в искренности, оскорбительной усмешкой или наглядным выворачиванием, обязательно прилюдно, изнанки события, факта, явления. При этом циник пограмотнее, побразованнее обязательно пустится оправдывать свое равнодушие рассуждениями насчет того, что абсолютных ценностей не существует, что добро и зло относительны и все, мол, достойно сомнения, а возведение чего-либо в ранг "святого" отдает религиозным дурманом и обманом. Циник всегда гордится свободой, прямотой, откровенностью своих суждений и оценок, умением безбоязненно обнажить то, что другие обходят "фигурой умолчания". Но, как правило, свобода, прямота и откровенность циничного эгоистического резонерства или обличительства никого не привлекает, а, напротив, отталкивает своей наглостью, бесстыдством.
Впрочем, в зиловском варианте цинизм имеет свои особенности и своеобразные черты. Прежде всего это цинизм, так сказать, исключительно бытового и морального уровня, отрицание, по своему содержанию не выходящее за рамки "уличной морали". В истории не раз бывало, что нигилистическое отрицание возникало как протест (пусть пассивный, преимущественно страдательный и словесный, но тем не менее протест) против изживших себя идеалов и потерпевших крах социальных институтов. Цинизм подобного толка выступает в качестве противовеса фикционализму, попыткам чисто иллюзорным способом выдать за жизнеспособные и спасти превращенные в фикции понятия и ценности. Такой цинизм – протестующий, "бунтарский", и в этом смысле социально значимый – Зилову явно не грозит, да он ему и не по плечу. Для этого нужно самому быть общественно заинтересованным (хотя бы и отрицательно), пристрастным человеком, верить в ценности, тянуться к идеалу. Ничего подобного за душой Зилова нет, и он не может сослаться на то, что в ком-то или в чем-то "обманулся", разочаровался. Что же касается "утиной охоты", то с нею у него связаны, как заметила хорошо знающая его жена, "сборы да разговоры"; и сам идеал его – любовь к природе – тоже симптоматичен по удаленности от общественной жизни.
К тому же любовь к природе нередко вполне совмещается с эгоизмом и цинизмом. Некоторые даже компенсируют отсутствие человеколюбия любовью к животным и птицам. Можно любить собственную собаку, кошку или садик, не любя при этом живущих рядом с тобой людей. Любить людей ведь много сложнее: человеку мало одной ласки и быть накормленным, чтобы ощутить любовь. Иногда любить природу даже очень удобно, ибо, оставаясь в числе гуманистов, получаешь право не любить людей. Тот же Печорин любил природу, ее красоту, по это не убавило в нем себялюбия. "…В этот раз больше, чем когда-нибудь прежде, я любил природу, – вспоминает Печорин утро дуэли. Как любопытно всматривался я в каждую росинку, трепещущую на широком листке виноградном и отражавшую миллионы радужных лучей! Как жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль! Там путь все становился уже, утесы синее и страшнее, и наконец они, казалось, сходились непроницаемой стеной…" И с такой же искренностью, с какой он любуется природой, Печорин ответит на вопрос доктора Вернера, не желает ли он что-нибудь передать или оставить кому-нибудь из друзей, знакомых: "…я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе:
иные не делают и этого. Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, взведут на мой счет бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, – бог с ними!" [Лермонтов М. Ю. Собр. соч. В 4-х т., т. 4, с. 119 – 120.] Даже допуская, что утиная охота для Зилова нечто большее, чем привязанность к природе, надеяться на то, что она спасет его от эгоизма и цинизма, не приходится.
Нельзя не принять во внимание и эксцентрический характер Зилова, свойственное ему чувство юмора, благодаря чему явная неуместность и дерзость его поведения несколько смягчается, облекается для окружающих в терпимую форму. За исключением откровенно скандальных случаев и ситуаций, зиловский цинизм принимает вид вольного, фамильярного, нередко граничащего с профанацией общепринятых норм отношения ко всему на свете – людям, событиям, вещам, ценностям.
Подражателей и поклонников находят себе не только достоинства, но и недостатки, пороки, и в этом смысле зависть одних, тяга других к Зилову объяснима. В фамильярном, эпатирующем поведении важную роль играет зиловское обаяние, снимающее с циничной откровенности его суждений и поступков налет оскорбительности и, как ни странно, импонирующее своей дерзостно-свободной ("неосмотрительной", сказал бы Кушак) манерой общения. Впрочем, тем, кто стал жертвой его эгоизма, бесчувствия и бессердечия, от этого не легче…
Получив письмо от отца, последнее перед сообщением о его смерти, Зилов делится с Саяпиным: "Посмотрим, что старый дурак пишет.
(Читает.) Ну-ну… О, боже мой. Опять он умирает. (Отвлекаясь от письма.) Обрати внимание, раз или два в году, как правило, старик ложится помирать. Вот послушай. (Читает из письма.)
"…На сей раз конец – чует мое сердце. Приезжай, сынок, повидаться, и мать надо утешить, тем паче, что не видела она тебя четыре года".
Понимаешь, что делает? Разошлет такие письма во все концы и лежит, собака, ждет. Родня, дура, наезжает, ох, ах, а он и доволен. Полежит, полежит, потом, глядишь, поднялся – жив, здоров и водочку принимает. Что ты скажешь?" На высказанное собеседником предположение, что, может быть, отец действительно плох и надо бы навестить его, Зилов отвечает уверенно: "Он?
Да нет, папаша у меня еще молодец".
Отталкивающа прямота и откровенность, с какою сын обнажает свою жестокость по отношению к отцу. Выставленный напоказ цинизм похваляется здесь собственной душевной глухотой и черствостью как чуть ли не достоинством и доблестью. Как же, взрослый сын разгадал "хитрый маневр отца", решившего разыграть фарс "предсмертного прощания" с близкими.
Боли, заключенной в строках отцовского письма, Виктор не чувствует, а если и чувствует, то по лени или развращенности своей (замеченной как раз его отцом) не хочет в этом признаться даже самому себе. Ведь тогда надо будет этому чувству соответствовать – задача непосильная для опустошенного сердца, безвольной души.
И даже тогда, когда он узнает, что отец умер ("маневр" старика удался), его вялая совесть отнюдь не пробудится, не станет отзывчивее, а сам он быстро успокоится, забудет о смерти отца в очередном любовном приключении. Неблагодарных детей Данте обдуманно поместил на самое дно ада, считая этот грех непростительным, а расплату за него – особо тяжкой.
Будучи циничным человеком, Зилов не нуждается в нравственном оправдании своих поступков. Моральные понятия и соображения сохраняют для него лишь чисто эмоциональное значение. Это очень удобная "мораль", так как ее легко приспособить к стихии влечений и вожделений (в силу принципиальной недоказуемости того, что с эмоциональной точки зрения является злом, а что – добром). Разочарование и неверие в собственные силы циник превращает в скептицизм, в отрицание твердых основ жизни, принципов поведения, а беспринципность – начало деморализации личности.
Видимо, и небрежность со скукой, с какою Виктор Зилов воспринимает окружающий мир, не просто поза, а закономерный результат нравственной аморфности его личности.
Зилов любит поозорничать. То и дело он фиглярничает, ведет себя шутовски, почти пародийно ("Уж не пародия ли он?" – иногда напрашиваются слова А. С. Пушкина), что, в сочетании с мрачноватой иронией и скрытой желчью, смахивает на непрерывную поведенческую "провокацию", настоянную на смешении добра и зла, искренности и подвоха. Для него жизнь не что иное, как маскарад слов, действий, отношений, жестов, поз, манер, где все необязательно, случайно, и сами люди, "действующие лица", не более чем маски, которые, по мере надобности, можно менять. Что-то вроде вакханалии всеобщего притворства с постоянным переодеванием участников, для которых мерой общественного приличия стала мода, кинематографически проворно мелькающая смена вкусов, предпочтений, настроений и т. п. Какие сцены можно устраивать и демонстрировать на этом карнавале, не стесняя себя правилами приличия, Зилов наглядно покажет во время скандала в кафе, наговорив присутствующим кучу дерзостей, обрушив на их голову массу заслуженных и незаслуженных обвинений, и, увы, никто не потребует от оскорбителя публичного извинения, рассуждая, видимо, так: ничего особенного и не произошло, чего не бывает, когда люди соберутся вместе, выпьют; дело это житейское, выпил человек лишнего и, соответственно, наговорил тоже лишнего, проспится, сам поймет, что не нрав… Пожалуй, и среди читателей (зрителей) найдутся такие, кто именно так воспримет и оценит поведение Зилова.
Точнее все-таки будет иное восприятие и толкование цинического поведения Зилова: от его цинизма всего лишь один шаг к нигилизму и полному аморализму. Еще чуть-чуть… и Виктор Зилов станет двойником официанта Димы. Но этого шага Зилов так и не сделал. Между двумя охотниками-любителями сохраняется весьма существенное различие. Один все уже окончательно решил, так сказать, раз и навсегда, выбрав равнодушие в качестве жизненной позиции. В этом смысле Дима совершенно беспроблемен, попросту говоря – пуст, бездушен. Взывать к его совести, доказывать таким, как он, что они "не правы", – дело лишнее, безнадежное. Не случайно мировая литература, поведавшая о всевозможных человеческих "превращениях", менее всего оптимистична там, где она встречается с равнодушием и равнодушными людьми: не на что опереться.
С Зиловым дело обстоит сложнее. Его можно упрекнуть в непоследовательности и противоречии: попирая такие общечеловеческие жизненные ценности, как труд, дружба, семья, любовь, каждым своим поступком и суждением он одновременно к ним тянется, жаждет искренности, простых человеческих чувств, апеллирует к совести. Жизнь для него действительно стала маскарадом, если за дружеский стол он приглашает тех, кого и друзьями-то не считает, а в глубине души просто презирает, и делает это только для того, чтобы, по мере опьянения, выплеснуть все, что накопилось в душе. Однако за взрывом циничной откровенности, в форме нагловатого бесстыдства, с каким он откровенничает за столом, ощущается душевный надрыв, щемящая тоска до отчаяния дошедшего человека, которому уже не важно, что о нем подумают, а важно, что он отныне сделает и будет делать сам. И весь скандал можно прочитать тогда как "невольный крик нечистой совести" человека, готового рассчитаться с проклятым прошлым любой ценой.
Благодаря этому и теплится надежда на то, что Зилов выберется из трясины эгоизма и отчужденного существования.
Как известно, у физически здоровых людей сердце бьется ровно и сокращения сердечной мышцы не знают аритмии. Сердечная деятельность (биение сердца) по вызывает у него никаких субъективных ощущений, он как бы вообще не чувствует своего сердца и "хватается" за него только иногда, при сильном физическом напряжении или стрессах, эмоциональных переживаниях и потрясениях. Так уж устроено человеческое сердце: обладая автоматизмом, оно способно обеспечить и без какого-либо вмешательства нервной системы непрерывное движение крови в организме, иначе говоря, обеспечить самое жизнь. Поэтому специалист-медик скажет здоровое сердце бьется ровно. И будет прав со своей – медицинской – точки зрения, постаравшись всеми имеющимися в его распоряжении средствами снять аритмию.
Совсем иначе на это смотрит поэт-художник, смотрим мы в нашей повседневной жизни. Конечно, и мы, вместе с поэтом, за то, чтобы сердце каждого человека не болело, не знало бы перебоев. Но для нас, не медиков-профессионалов, сердце прежде всего центр, орган, вместилище духовного, нравственного начала человеческой жизни; не только "грудное чрево"
(В. Даль), принимающее в себя кровь из всего тела и затем, обновленную, рассылающее по всем частям и органам, но и средоточие любви, страстей, "заведующее" всеми внутренними чувствами, которые отзываются именно на сердце.
Это сердце гневается, сердится, жалеет, радуется, негодует, испытывает испуг и страх. Сердце "ноет" и "огорчается", когда грустно; "скрипит", когда совершается поступок против воли человека; "сжимается", "екает" и "замирает" в минуты острой жалости, соболезнования, испуга. (Кавычки в данном случае условны и используются за отсутствием более точных обозначений, ибо связь между работой сердца и человеческими чувствами самая прямая. Например, страдание сопровождается замедлением пульса, и поэтому говорят – хотите отличить притворное страдание, исследуйте пульс.) Бесчувственного, душевно тупого человека называют бессердечным, жестокосердым, человеком с "каменным сердцем". Напротив, о человеке душевном, отзывчивом говорят – сердечный, мягкосердый. И потому прав поэт – "Пустое сердце бьется ровно…" Ровно – без учащений и перебоев потому, что не способно волноваться, вмещая в себя чужую боль и радость.
Помните лермонтовское продолжение этого поэтического образа: "В руке не дрогнул пистолет…"? Официант Дима горд тем, что его рука на охоте не дрогнет, что он не промахнется и влет наповал с первого выстрела превратит живую утку в мертвую. Он поучает Виктора насчет того, что надо перестать волноваться, что пока он не научится не переживать на охоте (а для этого надо лишь одно – "забыть", что утки живые), толку из него не будет охотником он не станет… Но как объяснить всем этим димам, хвастающим своей уверенностью, невозмутимостью и силой, что именно волнение, мешающее точно целиться и попадать в живые мишени, делает человека человеком, не позволяя ему опуститься ниже самого себя.
Не правда ли знаменательно, что именно у Дантеса и Мартынова, а не у Пушкина и Лермонтова и сердце билось "ровно", и рука не "дрогнула", нажимая на спусковой крючок?