В коридоре здания суда послышался топот ног, засверкали вспышки фотокамер и в сопровождении охранников появился Джордж Доусон.
Такэси весь напрягся и невольно положил руку на плечо сидящему рядом деду Киёсигэ. Старик тоже насторожился и не отрываясь глядел на вход в зал суда, ожидая появления Доусона.
Когда в дверях показался Доусон, Такэси привстал с жесткой деревянной скамьи в первом ряду. На тщедушной фигуре болталась форма цвета хаки. Волосы всклокочены, вид измученный. Его лицо с ввалившимися глазами казалось удивительно детским и совсем не походило на лицо взрослого мужчины. «Неужели это он, человек с лицом ребенка, убил Сатико?»
Такэси во все глаза смотрел на него. Он наконец увидел человека, зверски убившего его старшую сестру. У матери были только он да Сатико, и Такэси ощутил прилив безграничной ненависти.
Доусон, словно не замечая устремленных на него взглядов, прошел мимо Такэси и сел на скамью подсудимых спиной к зрительному залу. На его худощавом и невыразительном лице сквозила наглость, будто он не сделал ничего дурного. И снова ненависть захлестнула Такэси. Сидящий рядом дед Киёсигэ также враждебно смотрел на убийцу своими старческими глазами. Киёсигэ приходился старшим братом родному деду Такэси. В семье Такэси больше не было взрослых мужчин: кроме теперь уже покойной сестры — только бабка, мать, страдавшая болезнью сердца, и племянник Акира, которому едва-едва исполнился годик; поэтому на суд пришел Киёсигэ. В тесном, но заполненном лишь наполовину зале сидели и репортеры.
Тринадцатое марта 1973 года, десять часов пять минут утра. На втором этаже в четвертом зале суда города Наха начался судебный процесс по делу об убийстве Сатико Якаби (21 год), совершенном солдатом второго разряда Джорджем Доусоном первого декабря 1972 года в турецких банях на улице Гоя. Заседание началось с опозданием на пять минут.
— Имя?
— Джордж Доусон.
— Гражданство?
— Соединенные Штаты Америки.
— Род войск?
— Морской пехотинец. Приписан к штабу батальона базы Котони. Солдат второго разряда.
После допроса обвиняемого, проведенного председателем суда с помощью переводчика, прокурор начал зачитывать обвинительный акт.
«Обвиняемый, солдат второго разряда Доусон, в промежутке между девятью часами вечера 30 ноября прошлого года и первым часом первого декабря приблизительно в ноль часов десять минут вместе с солдатом второго разряда… в состоянии алкогольного опьянения отправился в «Международную общественную сауну», расположенную на улице Гоя. Находясь в бане, обвиняемый, заподозрив Сатико Якэби в намерении украсть его кошелек на том основании, что она взяла его одежду, в крайнем возбуждении нанес ей кулаком сильный удар по лицу, после чего пострадавшая потеряла сознание. Обвиняемый стал одеваться, но, увидев на полу пострадавшую, поддался низменному желанию, сорвал одежду с девушки и надругался над ней. Опасаясь, что пострадавшая придет в сознание и закричит, обвиняемый решил убить ее. Он разорвал ее одежду, скрутил веревку и задушил пострадавшую. Обвиняемый…»
Прокурор читал обвинительный акт спокойным, бесстрастным голосом.
Такэси слушал, не шелохнувшись. Его взгляд был устремлен в спину Доусона, но он ничего не видел. Слушая прокурора, он вспоминал сестру. В ту ночь никто не смог опознать труп, и только на другой день Такэси, с недобрым предчувствием примчавшийся в больницу, узнал в убитой свою сестру. Ужас, овладевший Такэси, когда он увидел в морге изуродованную до неузнаваемости Сатико, сейчас ожил в нем с новой силой.
После того как прокурор закончил читать обвинительный акт, переводчик перевел его на английский язык. Обвиняемый, солдат второго разряда Доусон, слушал его, как и прежде, с наглым спокойствием.
Сатико стояла в людской толпе у автобусной остановки на улице Гоя. Наконец-то ей удалось выбраться на рынок, и теперь она возвращалась домой. Но она чуть-чуть не успела на свой автобус, только что отошедший от остановки.
Был конец ноября, но солнце еще излучало тепло. Растущая на тротуаре шелковица мягко шелестела листвой, точно напоминая, что это юг. Перед Сатико, глядевшей на дорогу, откуда должен был появиться автобус, прошли, тесно обнявшись, американский солдат и окинавская девушка. Ее высокую, ладно скроенную фигуру обтягивали брюки с ярким цветным рисунком; стройная девушка была под стать рослому американскому парню. Тот, обвив рукой девичью талию, сказал что-то, и она рассмеялась. Автобуса долго не было, все нервничали в молчаливом ожидании, и только эта парочка пребывала в благодушном настроении.
Подобные сцены нередки в городе, где есть военные базы, но в удалявшейся фигуре девушки Сатико вдруг увидела прежнюю себя и отвернулась. И тут лицо ее озарилось улыбкой. Уж не Кацуко ли это? Кацуко шла, держа в руке корзину с покупками, слегка переваливаясь из-за огромного живота, лицо ее выражало полную умиротворенность.
— Эй, Каттян! — радостно окликнула ее Сатико.
Наконец Кацуко заметила ее.
— Ой, Сатико! Давненько не виделись.
Улыбаясь во весь свой крупный рот, она подошла поближе. Сатико заметила, что из-за беременности лицо ее слегка отекло.
— И правда давненько! Наверное, года два не встречались. С тех пор как тебя уволили.
Сатико захлестнула теплая волна нежности к подруге. Она бросила взгляд на округлившийся живот Кацуко.
— Счастливая ты. Скоро роды?
— Да. Я уже на седьмом. Это второй. Вот ведь женская доля! Стоит выйти замуж, как становишься вот такой. Противно. Стыдно ходить с таким животом.
Кацуко смущенно улыбалась, но в улыбке ее чувствовалось удовлетворение. Ей, должно быть, сейчас года двадцать два…
— Значит, Каттян, у тебя будет второй ребенок? Ты, наверно, уже не работаешь.
— Да. Когда родилась Саяко, я еще некоторое время работала в ресторане Мороми, но домой приходила поздно, а заработок маленький… По дороге на работу надо отвести Саяко к матери, а после работы и обед сварить, и пеленки постирать, много всяких дел переделать. Просто ужас как уставала. Поэтому решила — хватит. А тут еще опять это. — И Кацуко жестом показала на живот.
Глядя на ее живот, Сатико вдруг вспомнила один эпизод, происшедший незадолго до увольнения Кацуко, — о крупной ссоре подруги, которая, как и сейчас, тогда ходила с большим животом, с метрдотелем Такарой. Однажды Такара разругал Кацуко за то, что из-за ее нерасторопности клиенты получают остывший суп.
Такара был смуглолицый сухощавый человек лет тридцати, и заботился он исключительно о собственной выгоде. По происхождению окина-вец, сделавшись метрдотелем, он стал высокомерно относиться к своим соотечественникам. Когда Такара накричал на Кацуко, она, нервозная из-за беременности и раздраженная предстоящим через месяц увольнением, вспылила и накинулась на Такару:
— О чем ты говоришь? Да я задержалась всего на минуту, а ты набрасываешься с руганью! Я работаю, стараюсь, а меня собираются вышвырнуть вон. Раз так, то с завтрашнего же дня ноги моей здесь не будет. Перед американцами спину гнешь, угодничаешь, а нас, окинавцев, унижаешь? Мерзавец!
Получив отпор, Такара не сказал больше ни слова. Сатико тогда находилась в несколько ином положении, чем Кацуко, но и у нее все пылало в груди, когда она слушала гневные слова подруги.
В то время они служили в офицерском клубе на военной базе Кадэна. Кацуко всего на год старше Сатико, но работала здесь уже давно, поступила в клуб сразу же после школы, Сатико же пришла туда после коммерческого училища на место кассира.
Кацуко[54] — недаром она носила это имя — была натурой деятельной и общительной, подруги любили ее, Сатико тоже легко сходилась с людьми. Познакомившись, они сразу же сблизились и частенько болтали о своей жизни. Разделявшая их перегородка кассы ничуть не мешала им. В клубе слышались мелодичные девичьи голоса, звон посуды; это создавало атмосферу какого-то праздничного оживления. И для Кацуко, и для Сатико работа была единственным средством к жизни. Но когда Дзэн-гунро — Всеяпонский профсоюз служащих военных предприятий — проводил забастовку, Кацуко с подругами, членами профсоюза, приходилось несладко, между ними и такими, как Такара, начиналась вражда, на работе воцарялась тягостная атмосфера, но девушки не сдавались. Командование американской армии объявило о массовом сокращении служащих, и на военных базах Окинавы пронеслась буря массовых увольнений. Сотни окинавцев лишились работы.
В начале 70-х годов США, истратив миллионы на войну во Вьетнаме, переживали «долларовый кризис» и, чтобы уменьшить расходы по содержанию военных баз на Окинаве, начали сокращать штаты. Способ был чисто американский: как говорится, одним камнем убить двух птиц — разгромить профсоюз, после победы в забастовке 1968 года обретший реальную силу, и одновременно сэкономить средства. Профсоюз служащих военных предприятий при поддержке других профсоюзов и демократических общественных организаций провел забастовку протеста. Однако американское командование не отказалось от своих планов. Этот жестокий ураган увольнений захватил и Кацуко. Она лишилась работы в мае 1971 года, а Сатико уволили в марте 1972 года в преддверии «возвращения» Окинавы Японии. Из трехсот служащих в клубе осталось не более сотни, были наняты на неполный рабочий день американки, ввели самообслуживание.
— Счастливая ты, Каттян, заполучила такого прекрасного мужа. Не страшно потерять работу — обеспечит. А мне приходится туго, ведь я одна кормлю всю семью. — В голосе Сатико появились жалобные нотки: стоявшая перед ней Кацуко была по-женски счастлива. Сатико, полюбив американского солдата, осталась ни с чем. А Кацуко вышла замуж за молодого окинавца, работавшего на военной базе Кадэна. Муж у нее был человеком серьезным, работал и учился в вечернем институте — в общем, был по нынешним временам на редкость трудолюбивым человеком.
— Сатико, а как твой друг? Ведь у тебя был такой очаровательный лейтенант. Разве вы не поженились?
Кацуко, видимо, не знала, чем закончилась любовь Сатико к Джони. Сатико криво усмехнулась:
— Никакой женитьбы не было. Сделал меня своей любовницей, поиграл и бросил. Отчалил в Америку. На этом все и кончилось. Как сейчас вспомню, какая же я была дура! — Сатико рассмеялась на удивление себе. Но тут же нахлынули горькие мысли. Всякий раз, вспоминая Джони, она испытывала отчаянную тоску и досаду…
Сатико исполнилось двадцать лет, когда она встретила старшего лейтенанта авиации Джони Глэндеса. Они познакомились в офицерском клубе; лейтенант был там частым гостем. Джони служил на аэродроме, проверял грузы на самолетах. Он был мексиканец, с такими же, как и у Сатико, иссиня-черными волосами и черными глазами. Он носил усы и держался довольно самоуверенно, но галантно. Когда Джони начал приглашать Сатико то в кино, то покататься на машине, она почувствовала к нему неодолимое влечение. А когда тот стал с серьезным видом нашептывать ей о любви, Сатико не устояла.
Еще со средней школы Сатико неплохо говорила по-английски, поэтому, когда дело дошло до объяснений в любви, трудностей не возникло. У Сатико была смуглая кожа южанки — в ней текла кровь филиппинца-отца, — и полюбила она со свойственной южанке страстью. Она ни на секунду не задумывалась над тем, что Джони — американец, военнослужащий. Любовь заслонила все. Они встречались в комнате на окраине города, которую специально снял Джони. Здесь Сатико стала его любовницей.
Когда Сатико шла с ним под руку, она никого не видела вокруг себя: люди казались ей камнями на обочине дороги. Неоновые огни улицы, сверкая, озаряли семицветной радугой их любовь. Однако любовь Сатико не продлилась и года. Словно в разгоревшееся пламя опрокинули ведро воды — таков был ее конец.
Это произошло в один из дней в самом разгаре лета, в начале августа. В квартире на окраине города Сатико провела ночь с Джони, не догадываясь о том, что это была последняя ночь.
В тот день с утра небо хмурилось, собирался дождь; после захода солнца ветер совсем стих, ночь была жаркой и душной. Кондиционер с непрерывным гулом выбрасывал из комнаты влажный теплый воздух.
Обычно, как только они оставались в комнате наедине, Джони начинал торопливо стаскивать с Сатико одежду, но в эту ночь он даже не прикоснулся к ней. После долгого молчания наконец объявил, что они расстаются.
— Сатико, прости, все это слишком неожиданно, но сегодня — наша последняя ночь. Завтра я уезжаю на родину. Я оставил службу. Мне хотелось бы вернуться домой вместе с тобой, но это невозможно.
Тогда Сатико уже носила в себе ребенка Джони. И в страшном сне ей не могло привидеться, что Джони уедет, бросив ее. Она даже не сразу поверила его словам. Когда же наконец до нее дошло, что он говорит правду, ей показалось, что сейчас у нее остановится сердце.
— Лучше умереть, чем потерять тебя! — крикнула она со слезами. — Это жестоко — вот так вдруг сказать об этом! Что же теперь со мной будет?! Возьми меня с собой, Джони! Я люблю тебя! Я так люблю тебя! Во мне растет твой ребенок. Если ты уезжаешь, поедем вместе.
Джони потупился, его лицо, наполовину скрытое в тени, страдальчески исказилось.
— Сатико, я тоже люблю тебя. И не нахожу себе оправдания. Поверь, мне очень больно. Однако обстоятельства не позволяют мне взять тебя с собой.
Он положил руку на плечо Сатико и тихо добавил:
— По правде говоря, я уезжаю не потому, что кончился срок службы, меня отсылают домой из-за допущенной мною ошибки.
— Не хочу! Не хочу с тобой расставаться! Я люблю тебя! Возьми меня с собой. Я всюду буду с тобой, куда бы ты ни поехал. Возьми меня с собой!
По ее лицу, с мольбой обращенному к Джони, катились крупные прозрачные слезы. Однако он страдальчески морщился и отрицательно качал головой.
— Я никогда не забуду эти чудесные дни, что я провел с тобой здесь, на Окинаве.
Слушая эти прощальные речи, Сатико ощущала в сердце страшную пустоту.
Уже. после его отъезда до Сатико дошли слухи, что его отправили домой за мошенничество: он сбывал налево какие-то военные товары.
Через несколько месяцев Сатико родила мальчика. Сына назвала Акира; сейчас ему уже было девять месяцев.
— Сатико, тебя тоже уволили?
Кацуко решила сменить тему, заметив, что разговор о Джони больно задел Сатико.
— Да, в марте этого года. После твоего ухода они уволили из клуба еще сто человек. Американцы ужас что творят. Как только что не так, сразу гонят с работы. Лучше бы эти американцы убирались с Окинавы. Просто зло берет, — с жаром выпалила Сатико.
— Выходит, меня вовремя выгнали. Ведь я тогда была на восьмом месяце. Все равно ночная работа — только для здоровья вред, — уклончиво сказала Кацуко. Она сделала вид, будто ее не интересует этот вопрос — пребывание американской армии на Окинаве. — Сатико, а ты работаешь?
— Конечно, у меня ведь нет мужа, который бы меня кормил. Как перестала получать пособие по безработице, так и пошла работать. Ты не слышала, нет ли где хорошего местечка?
Сатико промолчала о том, где она теперь служит, а между тем то заведение хорошо было видно оттуда, где они стояли. Неделю назад Сатико поступила на работу в турецкие бани, на главной улице, почти рядом с автобусной остановкой. Она давно не виделась с Кацуко, но даже ей, близкой подруге, она не могла сказать правды.
Темы для разговора иссякли, и Сатико посмотрела туда, откуда должен был подойти автобус. На счастье, он как раз подруливал к остановке.
— Ну, я поехала. Береги себя. Пусть у тебя родится крепкий малыш. — Попрощавшись с Кацуко, Сатико побежала к автобусу.
На обеденном столе ужин на троих — рис с бульоном, капуста, приправа из соевого творога. Еще нет и шести вечера, но из-за Сатико, которая торопится на работу, все ужинают раньше обычного.
За столом — бабушка Набэ, мать и Сатико. Если прибавить сынишку Сатико, который лежит на животе возле матери и играет только что купленным игрушечным медвежонком, то здесь все четыре поколения. Младший брат Сатико — Такэси — работает в авторемонтных мастерских Одзины, приходит домой поздно и в последнее время почти не встречается с Сатико за ужином.
Дед умер перед войной. Он был крепкого телосложения, и во время «маньчжурского инцидента» его забрали в армию и отправили в Маньчжурию, а за год до окончания военных действий на Окинаве он скоропостижно скончался от столбняка. Кроме дочери Хидэ, у них был еще сын, но он умер во время войны от истощения. И у Набэ осталась одна Хидэ.
В 1950 году Хидэ вышла замуж за рабочего-филиппинца, приехавшего, как и многие его соотечественники, обслуживать американскую армию; родила Сатико и Такэси. Но через несколько лет волна вольнонаемников схлынула, словно отлив, и муж со своими земляками уплыл на родину, вернулся на Филиппины, бросив жену и детей: А теперь Сатико, влюбившись в американца, родила сына, но отец уехал в Америку еще до его рождения.
Три поколения женщин с несчастной судьбой…
— Сатико — молодуха, на этой работе должна держать ухо востро. — Набэ едва за шестьдесят, но жизнь никогда не баловала ее — она и выглядит и говорит совсем как старуха. — Зашла я тут как-то в гостиницу, что на улице Гоя. Вот ужас-то! Одни американцы. Страшное место.
С тех пор как Сатико стала ходить по вечерам на работу, Набэ только и твердит об этом — словно сам дьявол собирается похитить Сатико.
Сидевшая рядом Хидэ молча слушала эти речи. Ей сорок три — в ее возрасте люди обычно работают, — однако три года назад Хидэ слегла: сдало сердце, она совсем ослабела и работать уже не может. Хидэ не очень-то верила россказням Сатико о том, что она якобы работает ночной дежурной в гостинице, и подозревала худшее, однако ей не оставалось ничего другого, кроме как заглушить тревогу и во всем положиться на Сатико.
— Бабушке у нас нечего делать, вот она и беспокоится. Все в порядке. Там даже в полночь светло как днем. К тому же я совсем не боюсь этих американцев.
Сатико, как всегда, нашлась что ответить. Посадив мальчика на колени, она принялась ворковать над ним:
— Если и ты будешь, как бабушка, все время за всех беспокоиться, скоро состаришься. Аки-тян, хочешь есть? Сейчас мама даст тебе молочка.
Сатико взяла бутылочку и весело рассмеялась, видя, как Акира, словно отвечая ей, замахал ручонками, радостно загукал и заулыбался. Глазенки у него были совсем как у Сатико — черные-пречерные, а носик и рот как у Джони. В малыше текла кровь японки, филиппинца и американца.
Накормив сына, Сатико посадила его на руки Хидэ и начала собираться.
— Ну, я пошла. Бабушка, я хожу туда из-за денег. Акира, до свидания, малыш!
Сатико помахала сыну, тихо сидевшему на руках у Хидэ, и ушла.
Днем было тепло как весной, но стояла пора предзимья, поэтому смеркалось рано, и на улице было уже темно. Завтра — первый декабрьский день. По правой стороне улицы дома тесно прижимались друг к другу, и только один-единственный особняк стоял среди шелковичных деревьев, и из сада дул легкий прохладный ветерок.
Всего неделю Сатико работала в турецкой бане. После того как ее уволили, целых полгода они кое-как перебивались на пособие по безработице.
Брат Такэси, закончив в прошлом году школу, успел сменить не одно место работы; теперь работал в авторемонтной мастерской, но платили мало, к тому же он, заняв денег, купил машину, поэтому в семью приносил гроши. Так что роль главы семьи приходилось играть Сатико. Но она никак не решалась признаться родным, что устроилась в турецких банях, и продолжала обманывать их. «Я должна кормить бабушку, больную мать и крошку Акира. Конечно, это дурно — работать банщицей. Но что поделаешь, ради близких приходится заниматься и этим», — внушала, она себе. И страх постепенно отступал; тогда она вновь чувствовала в себе решительность и силу.
Сатико шагала быстро, ее упругое тело, словно летящий снаряд, стремилось вперед. По асфальтовой дорожке стучали каблучки. Главная улица, где расположились турецкие бани, была совсем близко.
У американских военнослужащих был день выплаты жалованья, и поэтому улицы запрудили солдаты. В местечке Кодза разместилась крупная военная база Кадэна, а в окрестностях было еще несколько военных баз. В центре города, на проспекте Гэйто и Центральном, находились увеселительные заведения для солдат. После «возвращения» Окинавы из-за девальвации доллара, а также после вступления в силу «закона о запрещении проституции» по сравнению с прежними временами посетителей поубавилось, но и сейчас со второй половины дня поток иностранцев не иссякал. А особенно вечером, в день выплаты жалованья, улицы наполнялись американскими солдатами. Уже прошло полгода после «возвращения» Окинавы, и уже поговаривали о скором окончании войны во Вьетнаме, однако американские военные базы на островах продолжали действовать, как и прежде. В центральной части и на севере архипелага на тренировочных полигонах проводились маневры, отряды морской пехоты отправлялись в район Камбоджи.
Американская армия, приняв на себя «великую миссию защиты мира и безопасности на Дальнем Востоке» — эта лживая личина не могла скрыть истинного дьявольского лика, — день за днем топтала острова. Но вот наступала ночь, американские солдаты забывали о своей «великой миссии» и подобно тому, как истомившийся от жажды караван спешит к оазису — устремлялись на сверкающие неоном улицы, чтобы забыться хотя бы на час. И оживленные праздничные улицы принимали их в свое лоно. Для этих убийц, уничтоживших в себе человеческую душу, горели многоцветные и теплые неоновые огни. На украшающих вход в бары фотографиях манили обнаженные женские тела. Зазывалы истошными голосами приглашали на шоу: «Начинается представление, начинается представление!» За руки солдатни цеплялись девицы в столь вызывающих мини-юбках, что из-под них виднелись трусики. Под фонарями стояли женщины в длинных вечерних платьях — сама добродетель. А пройдешь мимо — и в нос ударяет запах духов и дешевого вина. Свет ослепительных огней, перед которыми меркнул даже свет звезд, пропитывал влажный, насыщенный запахами солдатских тел, виски и табака воздух.
Улицы патрулировали отряды префектурального полицейского управления и военной полиции, но стычки между американскими солдатами и служащими баров были обычным явлением.
Турецкие бани, где работала Сатико, находились на самом углу улицы Гоя, примыкавшей к Центральному проспекту. На первом этаже трехэтажного здания был магазин одежды, а второй и третий занимали бани, куда вел отдельный вход. Под вывеской «Международная общественная, сауна» скрывались отдельные номера бань.
Неделю тому назад Сатико случайно проходила мимо — и поступила туда на работу.
Кончалось пособие по безработице, и ей во что бы то ни стало нужно было устроиться куда-нибудь. Сатико предпочла бы работать в какой-нибудь фирме — по своей специальности, бухгалтером. Однако, если бы случайно ей и повезло, это не устроило бы ее — платили там слишком мало.
В октябре бюро по трудоустройству предложило ей место в одной торговой фирме, но зарплата Сатико, имевшей только среднее образование, составляла бы всего 75 долларов. А когда Сатико работала в клубе, ей платили 120 долларов. В американской армии даже женщинам платят неплохо. А тут заработок будет меньше пособия по безработице. Это было неразумно, но Сатико отказалась. На такие деньги не проживешь. Если бы в семье был хоть еще один кормилец, можно было бы согласиться, но у Сатико такой поддержки не было.
Конечно, можно было бы устроиться продавщицей или официанткой, но и там заработок низкий, да и работать тяжело — от такого отказываются даже безработные.
Сатико пришла в отчаяние. Выход был только один — работа в ночных барах, там женщина может заработать столько же, сколько платят в американской армии, а то и больше. Она знала это от подруг, которые уже пошли по этому пути. Чем плохо? В центре города сколько угодно баров и ресторанов, примут где угодно…
В глубоком раздумье Сатико брела по улице Гоя, не зная, как ей быть. И тут в глаза ей бросилось написанное толстым фломастером объявление: «Требуются на работу девушки. Высокая зарплата, великолепные условия». Оно ровным счетом ничем не отличалось от множества таких же объявлений, расклеенных у входов в бары и рестораны, но Сатико, привлеченная красочностью здания и изысканной вывеской «Международная общественная сауна», захотела заглянуть сюда.
Когда она поднялась на второй этаж, навстречу ей вышла полная дама лет пятидесяти. Она производила впечатление доброй мамаши, но в уголках глаз, окруженных первыми морщинками, таился чувственный блеск. Это была хозяйка заведения. После объяснения Сатико она приветливо кивнула ей и тут же коротко рассказала обо всем: работа с семи вечера до двух ночи, жалованье — пятьдесят тысяч иен в месяц. Этих денег кое-как на жизнь хватит. Время, конечно, позднее, но ничего не поделаешь. Одно беспокоило Сатико — сам характер работы. Ведь ей придется иметь дело с обнаженными мужчинами. Не покатится ли она по дурной дорожке?
— Значит, только… помыть тело и сделать массаж. А клиент ничего со мной не сделает? — выразила свои опасения Сатико.
— Конечно, нет. Гость ничего плохого тебе не сделает, — беспечно ответила хозяйка. Затем, понизив голос, словно по секрету, сказала:
— Будешь делать только это. Но ведь знаешь мужчин… некоторые недовольны, если делаешь только положенное… Ну, для таких есть «специальное» обслуживание. Особый массаж, в том месте. Понятно? Но за это платят отдельно, из них половина — мне. Вот и все. Ну как? Очень прибыльная работа.
Хозяйка, растянув в приторной улыбке рот, заглянула в лицо Сатико. Сатико невольно вспомнила Джони, хотя давно бы ей следовало его забыть. У нее было чувство, что она постепенно катится вниз. «Правильно ли я поступаю? Может, лучше устроиться хостесс? Но развлекать пьяных мужчин, выколачивать из них деньги — это противно. А, не все ли равно, где работать?» Сатико уже устала от размышлений. «Думай не думай, а теперь другого выхода нет». И она решилась.
— Ну как? Хотите работать? Все будет хорошо. Тревожиться не о чем, — весело заключила хозяйка, наблюдая за стоявшей в раздумье Сатико, и расплылась в улыбке. — Да, еще одно. У нас много клиентов-американцев. Вы можете говорить по-английски?
— Да, по-английски свобо… немного умею.
Сатико хотела было сказать «свободно», но передумала. К чему рассказывать первой встречной историю о своей работе, своей жизни?
— Ну и прекрасно. Когда сможете прийти? Мне бы хотелось, чтобы вы приступили прямо с сегодняшнего вечера.
— Я начну завтра. С семи часов.
Сегодняшний вечер Сатико хотела провести дома с малышом, матерью и бабушкой.
Хозяйка заведения не спросила даже ее имени. Вместо этого она сообщила ей номер комнаты, где ей отныне предстоит работать. Теперь ее будут звать не по имени, а по этому номеру. Нет особой нужды знать имя, адрес и прошлое женщин, работающих здесь. Сатико согласилась, что и для нее так будет удобнее. Она стала Номером двенадцать.
За всю неделю, что она проработала здесь, никогда не было столько клиентов, как в тот роковой вечер. Они шли один за другим — пять человек, потом наконец выдалась небольшая передышка. Хотя Сатико уже немного привыкла к работе, но, обслужив одного за другим пятерых солдат, она ощущала страшную физическую и душевную усталость. У нее не было сил даже спуститься на второй этаж, в гостиную, и она так и осталась на третьем. Опершись о подоконник, она смотрела на улицу. Шторы были тяжелые, темно-синие, и через щель между ними виднелись яркие огни Центрального проспекта. Стояла глубокая ночь, но на улицах, где ослепительно сверкала реклама, все еще бродили американские солдаты; сегодня их было больше, чем обычно.
Сатико рассеянно смотрела туда, где свет уличных фонарей сливался с неоновыми всполохами, и двигавшиеся в странно белесом, словно неземном, свете фигуры казались ей космическими пришельцами.
Сатико вдруг почувствовала себя страшно одинокой, точно во всей огромной вселенной осталась одна она. Ей до боли захотелось быть любимой. Глядя в одну точку, она бессознательно попыталась вызвать в памяти образ Джони. Ей вдруг показалось, что вот сейчас он подойдет сзади и обнимет ее…
— О чем задумалась? — раздался сзади громкий голос. Сатико оглянулась: сзади стояла ее товарка, Номер девять, подошедшая незаметно. Ее лицо, со слегка обвисшими щеками и уже начавшее покрываться морщинами, было густо напудрено и накрашено. Это было лицо женщины, познавшей сладость и горечь жизни. — Никак не привыкнешь?
— Да нет. Просто устала. Не могла понять, отчего так много сегодня клиентов, а оказывается, сегодня день жалованья, — ответила Сатико, поспешно закрывая створки своей души. Девятая пришла работать в банях на три месяца раньше Сатико. Узнав, что Сатико — новичок, она помогла ей, научила ее приемам массажа, обхождению с клиентами.
Из коротких рассказов Девятой Сатико узнала, что до этого, запутавшись в долгах, она торговала собой, приводила американских солдат в гостиницу. После «возвращения» Окинавы и введения «закона о запрещении проституции» хозяйку гостиницы арестовали и предъявили обвинение в «организации проституции». Девятой удалось улизнуть из того заведения, после чего она поступила работать в турецкие бани. Теперь она была «свободной», но и тут не оставила старые привычки и время от времени занималась привычным делом, делясь заработком с хозяйкой. Ей было явно за тридцать, но она скрывала свой возраст, умело пользуясь косметикой, и казалась привлекательной.
— Девятая! Двенадцатая! Гости пожаловали! — донесся со второго этажа голос хозяйки. Женщины обменялись взглядами: придется еще немного поднапрячься… На лестнице, застеленной ковром, послышался звук шагов: наверх поднимались два американских солдата. Они являли собой разительный контраст друг другу. Один был дюжий детина, с грубыми чертами лица, похожий на рыжего черта со сказочного острова чертей. Такие нередко встречаются среди морских пехотинцев.
У второго же было удивительно детское лицо и тщедушная фигура, он совсем не походил на солдата.
— Please, — повернулась Сатико ко второму — обладателю детского лица — и повела его в номер. Оба солдата, по-видимому, были навеселе: когда она приблизилась к нему, в нос ударил крепкий запах виски.
В номере размером в шесть дзё стояли топчан, парилка и ванна в виде деревянной бочки. При желании номер годился и для любви. И действительно, многие банщицы, подобно Девятой, подрабатывали подобным способом.
Когда клиент разделся донага, он оказался крепче, чем можно было ожидать. Видимо, ежедневные жестокие тренировки наложили свой отпечаток.
Солдат сидел в парилке, а Сатико отирала ему полотенцем пот с лица. На ней были блузка с короткими рукавами и трусики. Тело Сатико, слегка располневшее после родов, с мягкими округлыми линиями, притягивало взгляд. Ее бедра, обтянутые трусиками, казались спелыми плодами.
— Помыть шампунем?
Сатико пригласила солдата в ванну, вымыла ему голову и, намылив мочалку, принялась растирать тело. Неожиданно ее рука, спустившись вниз, прикоснулась к чему-то мягкому. Взметнулась мыльная пена, забрызгала волосы и блузку Сатико.
Проводив клиента на топчан, она приступила к массажу. Сначала Сатико, уложив его лицом вниз, размяла тело от шеи до поясницы. Затем, взобравшись ногами на спину, спросила: — Так ничего? Можно? — и продолжила массаж, переступая ногами по голой спине. Каждый раз, когда она с силой надавливала ступней, солдат громко выдыхал: «У-ух, у-ух». Сатико знала, что такой массаж приятен мужчинам. Затем она перевернула его лицом кверху и начала растирать от головы до кончиков пальцев. И снова, когда она коснулась живота, из густой каштановой поросли показалось нечто подобное нацеленной в космос ракете. Сатико начала массировать ноги, стараясь не смотреть выше.
Она молча и тщательно исполнила все что положено. Затем, наклонившись, тихо спросила:
— Может, сделать спецмассаж? Это будет стоить пять долларов.
Солдат, ничего не ответив, приподнялся, схватил Сатико за руку и впился цепким взглядом в ее лицо.
«Вот оно, началось», — подумала Сатико и свободной рукой спокойно высвободила руку.
— Oh, no. Нет. Такими делами я не занимаюсь, — мягко сказала она. Затем, взглянув на его полудетское лицо, пошутила: — Вот если дашь сто долларов, можно и подумать.
Красное лицо солдата выразило крайнее раздражение, его самолюбие было задето. Он разозлился. Казалось, позволь она ему — и он набросится на нее. Сатико решила как-нибудь успокоить солдата. Она поняла, что стоит ей хоть раз уступить — и она превратится в игрушку клиентов. Даже когда гость не пытался соблазнить ее, прикосновения к мужскому телу вызывали у нее воспоминания о Джони и она ощущала легкое возбуждение. Но ей и в голову не приходило поддаться минутному желанию.
— Я предлагаю вам спецмассаж, — тихо и вежливо, стараясь успокоить солдата, еще раз сказала Сатико. Солдат по-прежнему был сильно возбужден.
— Нет! — с откровенной злостью ответил тот. Сатико решила, что лучше всего на этом закончить.
— Тогда до свидания.
Но она не могла сразу повернуться спиной и уйти и направилась за его одеждой, чтобы помочь одеться. Форма висела на стене у входа.
Когда Сатико дотронулась до нее, солдат с силой схватил ее за плечо и повернул к себе. На лицо Сатико обрушился кулак солдата. Раздался тупой удар. Кулак прошелся по всей голове — от подбородка до макушки.
Она не успела издать и звука, как мужские руки обвили ее шею. Пальцы были не очень толстыми, но они с чудовищной силой сдавили нежное девичье горло. Подступила смертельная мука; Сатико, раскрыв рот, хрипела.
— !!! — мучительно напрягая сдавленное горло, Сатико беззвучно звала на помощь. Она взмахивала руками, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться.
Номер девять заметила, что в соседней комнате происходит что-то неладное, и громким голосом стала звать хозяйку. Когда взломали дверь, солдата и след простыл, а посреди комнаты с распахнутыми настежь окнами на полу лежала Сатико. Она лежала без движения, словно пустая оболочка цикады, с раскинутыми ногами. Из ее обнаженного округлого тела, распростертого на ковре блекло-красного цвета, ушла жизнь и все, что ее наполняло, — радость и печаль, гнев и страдание.
— А-х! — сдавленно вскрикнула Девятая, обхватила труп Сатико и громко, в голос зарыдала.
Была вторая половина дня 16 июля 1973 года. Надвигался тайфун, и на улице бушевал ураган, изредка падали крупные капли дождя. Тайфун, зародившийся несколько дней назад в Южных морях у Филиппин и медленно продвигающийся на север, в этот день, отклонившись от Окинавы, обрушился на острова Мияко. На Мияко с утра ветер бушевал со скоростью двадцать метров в секунду, прогноз обещал, что после обеда он перерастет в ураган с ливнем, достигающий скорости сорока метров в секунду. Однако на Окинаве ветер был не настолько сокрушителен, и люди продолжали свою деятельность.
На втором этаже в четвертом зале суда города Наха воцарилась напряженная тишина — только за окном слышался вой ветра. Сейчас будет объявлен приговор Джорджу Доусону, обвиняемому в убийстве Сатико Якэби. Не впервые выносится приговор американскому солдату с той поры, как народу Окинавы предоставили право судить американских военнослужащих, совершающих преступления против окинавцев.
Под вспышки камер Доусон невозмутимо вошел в зал суда. Сев на скамью подсудимых и ожидая объявления приговора, он таращил глаза, стучал рукой по скамье, подергивал плечами — весь его вид выдавал крайнее волнение. Присутствующий на суде американец заговаривал с Доусоном, пытаясь успокоить. Это был юрист, майор американской армии. Даже в таком месте он не утратил присущей ему самоуверенности.
— Выносится приговор! — объявил судья. В зале стих шум.
Такэси, невольно затаив дыхание, ждал решения суда.
— Пожизненная каторга! — разнесся в притихшем зале голос судьи. Судья начал читать обоснование приговора.
«Пожизненная каторга, пожизненная каторга», — вертелось в голове у Такэси. «Доусона, убившего сестру… приговорили к пожизненной каторге. Не к смертной казни. А я так хотел, чтобы его отправили в ад за то, что он послал сестру в рай…» После того как Такэси услышал приговор — «пожизненная каторга», — в сердце его не рассеялся мрак. Боль и гнев скопились, осев на дно его души, и теперь, после вынесения приговора, не находили выхода.
Такэси полными ненависти глазами смотрел на Доусона. Не понимая смысла приговора, зачитываемого судьей по-японски, тот сидел с вытянутым лицом, раскачиваясь из стороны в сторону.
«Относительно заявления адвоката о том, что подсудимый в момент совершения преступления из-за большой дозы алкоголя и лекарства-транквилизатора стал невменяемым и, будучи не в состоянии контролировать свои действия, совершил непреднамеренное убийство, можно утверждать следующее: обвиняемый действительно находился в состоянии легкого опьянения и под влиянием принятого лекарства был возбужден. Однако нельзя согласиться с утверждением, что обвиняемый находился в невменяемом состоянии и не мог контролировать свои поступки. Это очевидно из следующих фактов: во-первых, после совершения преступления обвиняемый, опасаясь разоблачения, уничтожил отпечатки пальцев на месте преступления; во-вторых, после совершения преступления обвиняемый убежал через окно, спустившись с третьего этажа по водосточной трубе; после ареста он давал подробные и четкие объяснения полицейским и следователю; в-третьих, сбежав из бани и вернувшись в казарму, он советовался с друзьями о способах смягчения наказания за содеянное.
Обвиняемый, руководствуясь недоверием к пострадавшей, не выяснив ее намерений, совершил жестокую расправу. Он сорвал с пострадавшей, которая не могла оказать ему сопротивления, одежду и совершив насилие, затем задушил ее. Все это — варварские, противоречащие нормам гуманности действия.
Подсудимый, учитывая его заслуги и юный возраст (19 лет), достоин сочувствия, однако, если принять во внимание обстоятельства семьи погибшей, а также будущее ее ребенка, навсегда лишенного материнской любви, это преступление, хотя и совершенное в состоянии опьянения, не может быть оправдано».
После того как судья закончил читать, переводчик изложил его на английском языке.
— Life inprisonment!
При этих словах плечи Доусона резко опустились, он уткнулся лицом в коленки и заплакал.
Такэси смотрел на Доусона, и в его памяти ожила зверски убитая сестра. Она улыбалась ему своей милой, нежной улыбкой, вселявшей в него надежду. Затем всплыло лицо матери, осунувшееся с того дня, и маленькое личико племянника, еще не умеющего постичь смерть матери; затем все они наложились на лицо Сатико.
— Его надо казнить, — тихо пробормотал Такэси, не спуская взгляда с Доусона.
Такэси сидел между дедом Киёсигэ и Масако Хирадой, подругой убитой сестры. И тот и другая с каменными лицами смотрели прямо перед собой. Масако Хирада училась с Сатико в средней школе. Они жили поблизости, поэтому и после окончания школы остались близкими подругами. Масако сегодня ушла с работы пораньше, послушать вынесение приговора.
У-у-у-у-у!
Неистовый ветер ударял в лобовое стекло и, завывая, проносился дальше. По низко нависшему небу мчались серые тучи. Временами сильный порыв ветра налетал сбоку, сотрясая машину Такэси. Он гнал молча, с силой вцепившись в руль. Он купил машину в долг, поступив в авторемонтную мастерскую. Это была старенькая малолитражка, за которую он заплатил пятьсот долларов, но мотор был еще в порядке, и, если заменить кое-какие детали и покрасить корпус, она еще послужит.
Дед Киёсигэ сидел с усталым видом, откинувшись на спинку заднего сиденья, и что-то бормотал себе под нос. Такэси прислушался: Киёсигэ вспоминал младшего брата Киёскэ (родного деда Такэси), скоропостижно скончавшегося перед войной, племянника Киёкити, умершего во время войны, Сатико, убитую американским солдатом. Уже сколько времени прошло, а война вроде все не кончается. Дед проклинал все несчастья этого мира.
Масако, сидевшая рядом с Такэси, не в силах молчать, время от времени заводила с ним разговор о том, что и после «возвращения» островов много окинавцев, подобно Сатико, погибает от рук американцев. А после того как ввели еще и войска самообороны, жизнь на Окинаве стала еще хуже. Масако жалела оставшегося без матери Акиру. У Такэси, поглощенного своими мыслями, не было настроения поддерживать разговор, и он отвечал односложно. Гнев жег его. После вынесения приговора он узнал от журналистов, что обвиняемый остался недоволен приговором и намерен подать на обжалование.
Такэси не мог простить и себя. Ведь в то время, как он залез в долги, купил машину, сестра стараясь прокормить семью, пошла работать в турецкие бани. Если бы он приносил в семью деньги, и с сестрой, наверное, ничего бы не случилось. На нем тоже лежит доля вины за смерть сестры… Эта мысль причиняла ему невыносимые страдания.
Такэси попытался переключить мысли на другое. Сколько ни терзай себя, сестру не вернешь. Даже если бы Доусона и приговорили к смертной казни, то и это не успокоило бы душу сестры.
Несомненно, сестру убил Доусон, но все ее несчастья начались с того типа с усиками — американца, который бросил ее с ребенком. А американские военные власти безжалостно вышвырнули ее на улицу…
В конце концов он пришел к мысли, что само пребывание американцев на Окинаве привело Сатико к гибели. Такэси вспомнил слова Масако. Когда к Такэси явились журналисты, он заявил, что желал бы для Доусона смертного приговора. А она сказала: «Смерть Сатико — это трагедия, порожденная существованием на Окинаве военных баз. Я считаю, чтобы подобные трагедии не повторялись, американская армия должна убраться с Окинавы».
Машина въехала в центр города, и они были уже недалеко от дома Такэси, как вдруг, когда они остановились у светофора на перекрестке перед подъемом на холм, молчавшая до сих пор Масако вдруг вскрикнула. Такэси подумал, что она вспомнила, что забыла что-нибудь, обернулся и заглянул ей в лицо. Но та, прижавшись лбом к ветровому стеклу, неотрывно смотрела вперед.
— Посмотри. Это символ сегодняшней Окинавы.
Казалось, сделав для себя важное открытие, она, разговаривает сама с собой.
Такэси проследил за ее взглядом и увидел: два флага. На холме, засеянном травой и окруженном металлической сеткой, стояло два белых флагштока. На них под порывами сильного ветра развевались два флага: звездно-полосатый и белый с красным солнцем посередине.
Там находился Главный штаб американских войск на Окинаве, а до «возвращения» острова здесь размещалась одна из главных американских баз. Прежде здесь был только звездно-полосатый флаг, но теперь рядом с ним появился и японский. Он висит здесь с момента «возвращения» Окинавы, но Такэси показалось, что сегодня он увидел его впервые. На фоне серого неба красный круг на белом полотнище флага казался большим и ярким.
И тут сердце у него дрогнуло. Перед ним отчетливо всплыло иссиня-бледное лицо сестры, каким он увидел его в покойницкой. Нестерпимый гнев вновь завладел им.
Зажегся зеленый свет, и Такэси резко нажал на газ. Он вложил в это движение весь кипевший в нем гнев. Мотор заревел, и машина взлетела на вершину холма.