Часть двенадцатая И СНОВА ХАНБАЛЫК

Глава 1

Помимо специального отряда всадников, который ехал в дне пути впереди нас, были и другие гонцы, которые постоянно то галопом неслись в Ханбалык, то скакали обратно к нам, по-видимому, чтобы держать великого хана в курсе того, что там происходит. Али-Баба встревоженно расспрашивал каждого приехавшего из столицы, но никто ничего не мог сказать о его пропавшей жене. Вообще-то единственной обязанностью всадников было отслеживать путь каравана вдовствующей императрицы династии Сун, которая тоже приближалась к городу. Это предоставило Хубилаю возможность двигаться с такой скоростью, чтобы наша процессия в конце концов величественно прошествовала по главной улице Ханбалыка в тот же самый день — и даже час, — когда ее караван вошел в город с юга.

Все население столицы, а возможно, и все жители провинции на много ли вокруг теснились по обеим сторонам улицы. Люди заполонили все примыкающие переулки, маячили в окнах и цеплялись за карнизы крыш, чтобы поприветствовать великого хана-победителя криками одобрения, развевающимися знаменами и флагами, грохотом и вспышками «огненных деревьев» и «пламенных цветов» над головами, оглушительным нескончаемым звуком фанфар, труб, гонгов, барабанов и колоколов. Народ продолжал приветствовать хана, когда караван императрицы Сун, по размеру чуть меньше его собственного, появился на улице и почтительно остановился, чтобы приветствовать нашу процессию. Толпа слегка поутихла, когда великий хан великодушно сошел со своей повозки-трона и двинулся вперед, чтобы взять за руку старую императрицу. Он учтиво помог женщине спуститься из повозки и заключил ее в братские объятия. Увидев это, люди издали вопли ликования. Над толпой поплыли восторженный гул и звуки музыки.

После того как хан и императрица сели вместе в его повозку-трон, свиты обоих караванов перемешались, объединились и вместе направились к дворцу. Так началась череда дней, отведенных для церемонии официальной сдачи покоренной империи: всевозможные заседания и обсуждения, составление, написание и подписание документов, передача Хубилаю большой государственной печати Сун (имперской yin), публичное чтение заявлений, празднования и пиршества, знаменующие победу, и выражения соболезнований по случаю поражения (Старшая жена Хубилая Джамбуи-хатун настолько расчувствовалась что учредила пенсию для низложенной императрицы и милостиво дозволила ей и двум ее внукам провести остаток жизни в религиозном уединении: старой женщине — в буддистском монастыре, мальчикам — в лама-сараях.)

Я придержал лошадь позади процессии, которая двигалась во дворец, и знаком велел Али сделать то же самое. При первой же возможности я направил лошадь вперед и наклонился к нему поближе, чтобы он смог расслышать меня в окружавшем нас шуме и мне не пришлось кричать:

— Видишь теперь, почему я хотел, чтобы мы прибыли вместе с великим ханом? Все горожане собрались здесь сегодня, включая и тех, кто похитил Мар-Джану, и теперь они тоже знают, что мы здесь.

— Похоже, что так, — ответил Али. — Но никто пока что не схватился за мое стремя, чтобы сказать хоть слово.

— Думаю, я знаю, где будет произнесено это слово, — ответил я. — Следуй за мной до самого внутреннего двора, а когда мы спешимся, давай изобразим, будто едем по отдельности, потому что я уверен, что за нами наблюдают. А затем мы сделаем вот что. — И я подробно изложил ему свой план.

Беспорядочная процессия, расталкивая локтями и плечами тесно стоявших зевак, двигалась так медленно, что день уже близился к концу, когда мы добрались до дворца. Мы с Али оказались во дворе конюшни, как и в тот раз, когда только прибыли в Ханбалык, в сгустившихся сумерках. Во дворе суетились люди и метались лошади, стоял шум и царила суматоха. Если кто и следил за нами, у него не было возможности разглядеть нас. Тем не менее, когда мы спешились и передали лошадей в руки конюхов, то для видимости попрощались и разошлись в разные стороны.

Шагая прямо, так, чтобы меня было хорошо видно, я направился к лохани для лошадей — ополоснуть запылившееся в дороге лицо. Выпрямившись, я изобразил сильное неудовольствие царившей вокруг суматохой. И направился, распихивая толпу, по направлению к ближайшему входу во дворец, но затем остановился, жестом изобразил отвращение — достойное усилие — и проложил дорогу в толпе туда, где я точно остался бы в стороне от всех. Держась на расстоянии от каждого встречного, я медленной походкой побрел по открытым тропинкам через сад, мосты, перекинутые через ручейки, по террасам, пока не пришел туда, где с другой стороны дворца был разбит новый парк. Я все время оставался на открытом месте, держась подальше от крыш и деревьев, так чтобы любой мог меня заметить и пойти следом. Вдали от дворца народу было меньше, но люди все же попадались — самые мелкие чиновники, которые торопились по каким-то делам, слуги и рабы, сновавшие повсюду, выполняя свою рутинную работу, так как приезд великого хана, естественно, расшевелил весь этот улей.

Однако, когда я приблизился к холму Кара и стал лениво подниматься по тропинке, словно искал, как мне избавиться от столпотворения внизу, я и правда удалился от всех. Вокруг не было видно никого. Поэтому я побрел на вершину холма к Павильону Эха, сначала обошел его с внешней стороны, давая возможность моему предполагаемому преследователю спрятаться внутри стены. И наконец легким шагом прошел через Лунные врата в стене и оказался на внутренней террасе.

Когда я переместился дальше, павильон оказался прямо передо мной и воротами, а я прислонился спиной к богато украшенной стене и принялся разглядывать звезды, одна за другой появлявшиеся на темно-фиолетовом небосклоне над сделанным в виде дракона коньком крыши павильона. Я очень медленно совершил весь путь от внутреннего двора до этого места, но сердце мое билось так, словно я всю дорогу бежал, и я боялся, что его биение, должно быть, слышно повсюду за оградой павильона. Но мне не пришлось долго беспокоиться на этот счет. Послышался голос, он звучал так же, как и прежде: шепот на монгольском языке, тихий и свистящий. Пол говорящего невозможно было определить, но голос звучал так четко, словно шепчущий человек находился совсем рядом со мной; он произнес знакомые слова:

— Я появлюсь, когда ты меньше всего будешь этого ждать.

Я тотчас же завопил:

— Давай, Ноздря! — от возбуждения позабыв его новое имя и статус.

Но, похоже, то же самое произошло и с моим товарищем, потому что он ответил воплем:

— Я схватил его, хозяин Марко!

После этого я услышал бормотание и тяжелое дыхание дерущихся так ясно, словно они боролись прямо у меня под ногами, хотя мне пришлось обежать весь павильон, прежде чем я обнаружил двух людей, сцепившихся и катавшихся по земле у самых Лунных врат. Один из них был Али-Баба, другого я не мог узнать. Он казался просто бесформенной кучей одежд и платков. Но я схватил этого человека, оторвал от Али и держал до тех пор, пока он не поднялся на ноги. Мой друг, задыхаясь, показал на него и произнес:

— Хозяин… это не мужчина… это женщина под вуалью.

И тут я понял, что сжимаю отнюдь не большое и мускулистое тело, однако хватки своей не ослабил. Женщина у меня в руках яростно извивалась. Али подошел и откинул вуаль.

— Ну? — сердито проворчал я. — И кто эта гадина?

Сам я мог видеть лишь ее спину и темные волосы, но мне бросилось в глаза лицо Али, с округлившимися глазами, расширившейся ноздрей, изумленное и почти что до смешного испуганное.

— О всемогущий Аллах! — воскликнул он. — Хозяин… мертвец ожил! Это твоя бывшая служанка… Биянту!

Услышав свое имя, женщина прекратила вырываться и обмякла, смирившись. Поэтому я ослабил жесткую хватку и повернул ее лицом к себе, чтобы как следует рассмотреть в сумерках. Разумеется, перед нами был не оживший покойник, однако выглядела Биянту плохо: она похудела и осунулась — такой я ее не помнил. В темных волосах появилась седина, а глаза превратились в дерзкие щелки. Али все еще смотрел на нее с настороженностью и ужасом, да и мой голос тоже звучал не совсем твердо, когда я произнес:

— Расскажи нам обо всем, Биянту. Я рад видеть тебя среди живых, но каким чудом ты спаслась? А может, и Биликту жива тоже? Но кто же тогда погиб во время той страшной катастрофы? И что ты делаешь здесь, в Павильоне Эха?

— Пожалуйста, Марко. — Голос Али задрожал еще больше. — Сначала спросим ее о главном. Где Мар-Джана?

Биянту огрызнулась:

— Я не стану говорить с ничтожным рабом!

— Он больше не раб, — ответил я. — Али свободный человек, у которого пропала жена. Она тоже свободная женщина, так что ее похитителя казнят как преступника.

— Я не собираюсь верить тому, что вы говорите. И не стану разговаривать с рабом.

— Тогда скажи мне. Тебе лучше облегчить свою участь, Биянту. Я не обещаю, что прощу тебе похищение, но если ты расскажешь нам все — и если Мар-Джана будет возвращена целой и невредимой, — ты избежишь казни.

— Мне плевать на ваше прощение и снисхождение! — диким голосом вскрикнула она. — Мертвого нельзя казнить. Я ведь уже умерла в той катастрофе!

Глаза и ноздря Али снова расширились, и он сделал шаг назад. Я тоже слегка отступил — такой чудовищной искренностью дышали ее слова. Но затем я снова хорошенько встряхнул Биянту и зловеще произнес:

— Говори!

Все еще упрямясь, она заявила:

— Я не стану говорить в присутствии раба.

Разговор пошел по кругу, и, опасаясь, что это могло продолжаться всю ночь, я повернулся к Али и предложил:

— Тебе лучше уйти. Нам сейчас нельзя даром терять время.

Уж не знаю, согласился Али со мной или он просто был не в состоянии находиться поблизости от воскресшего мертвеца, но, так или иначе, мой товарищ кивнул, и я продолжил:

— Подожди в моих покоях. Проследи, чтобы мне снова предоставили те же самые покои, и убедись, что они пригодны для жилья. Я приду, как только узнаю что-нибудь полезное. Можешь на меня положиться, Али.

Когда он спустился с холма и уже не мог услышать, я снова обратился к Биянту.

— Говори. Женщина по имени Мар-Джана цела? Она жива?

— Я не знаю, мне нет до нее дела. Нам, мертвым, все равно. Нам нет дела ни до кого — ни до живых, ни до умерших.

— У меня нет времени слушать твои философствования. Просто скажи мне, что произошло.

Биянту пожала плечами и покорно произнесла:

— В тот день… — Мне не надо было спрашивать, какой день она имеет в виду. — В тот день я впервые возненавидела вас, продолжала ненавидеть все это время и ненавижу сейчас. Но в тот день я тоже умерла. Мертвые тела холодны, даже те, которые излучают испепеляющую ненависть. Во всяком случае, у меня нет желания рассказывать вам о своей ненависти и как я ее доказала. Теперь это все уже не имеет значения.

Биянту замолчала, и я решил подстегнуть ее:

— Я знаю, что ты шпионила за мной для wali Ахмеда. Начни с этого.

— В тот день… вы отправили меня испросить аудиенции у великого хана. Когда я вернулась, я нашла вас и мою… вас и Биликту в постели. Я пришла в бешенство и позволила вам это заметить. Вы оставили нас с Биликту поддерживать огонь в жаровне под каким-то горшком. Не объяснив нам, что это опасно, а мы сами и не подозревали этого. Пребывая в ярости и желая причинить вам вред, я оставила Биликту присматривать за жаровней, а сама пошла к министру Ахмеду, который давно уже платил мне за то, чтобы я рассказывала ему обо всех ваших делах.

Хотя я и знал об этом, но, должно быть, невольно издал возглас досады, потому что девушка выкрикнула:

— Нечего фыркать! Незачем притворяться, что это ниже ваших высоких принципов. Вы и сами пользовались услугами шпиона. Вон того раба. — Она махнула рукой в ту сторону, куда ушел Али. — А в качестве платы выступили в роли сводника! Вы заплатили ему рабыней Мар-Джаной.

— Ничего подобного. Продолжай.

Она замолчала, чтобы собраться с мыслями.

— Я пошла к министру Ахмеду, потому что мне было что рассказать ему. В то утро я подслушала, как вы со своим рабом говорили о министре Пао — юэ, который выдавал себя за хань. А еще в то утро вы пообещали рабу, что он женится на Мар-Джане. Я сообщила об этом министру Ахмеду. Я рассказала ему, что в этот самый момент вы наверняка доносите Хубилай-хану на Пао. И министр Ахмед тут же написал записку и отправил слугу предупредить предателя.

— Ага, — пробормотал я. — И Пао удалось скрыться.

— После этого министр Ахмед послал другого слугу, чтобы он перехватил вас, когда вы выйдете от великого хана. Он приказал мне ждать и я ждала. Когда вы пришли, я пряталась в его личных покоях.

— И не одна, — перебил я. — Кто-то еще был там в тот день. Скажи, кто она?

— Она? — повторила Биянту, как будто смутившись. Затем девушка бросила на меня расчетливый взгляд своих узких глаз. — Не пойму, про кого вы говорите?

— Ну как же, крупная такая женщина. Я знаю, что она была там, потому что она чуть не вошла в ту комнату, в которой мы с арабом разговаривали.

— О… да… крупная женщина. Чрезвычайно крупная. Но мы с ней не разговаривали. Полагаю, просто какая-нибудь новая причуда министра Ахмеда. Возможно, вам известно, что араба отличают несколько необычные фантазии. Если у того человека и было женское имя, я не спросила его, а потому не знаю. Мы просто сидели рядом в комнате, пока вы не ушли снова. А по-вашему, та крупная женщина имеет отношение к делу?

— Может, и нет. Разумеется, не могут же все в Ханбалыке быть замешаны в этом сложном заговоре. Продолжай, Биянту.

— Как только вы удалились, министр Ахмед снова позвал меня и велел подойти к окну. Он показал мне — вы как раз прогуливались по склону холма — вот это место, Павильон Эха. И велел мне незаметно побежать следом и прошептать слова, которые вы услышали. Мне было приятно тайком угрожать вам, хотя я и не знала, в чем заключалась угроза, потому что я ненавидела вас. Я вас и теперь ненавижу!

Она задохнулась от этих яростных слов и замолчала. Мне стало невольно жаль девушку, и я сказал:

— А в тот день, несколько мгновений спустя, у тебя появилось еще больше причин ненавидеть меня.

Она кивнула с несчастным видом, сглотнула и попыталась справиться со своим голосом:

— Я возвращалась обратно в ваши покои, когда они вдруг разлетелись на куски, прямо на моих глазах, с ужасным грохотом, пламенем и дымом. Биликту умерла тогда… то же самое произошло и со мной, умерло все, кроме тела. Она так долго была моей сестрой, моей близняшкой, и мы так долго любили друг друга. Я, возможно, и испытывала бы только гнев, потеряй просто сестру. Но ведь именно вы сделали нас больше чем сестрами. Вы сделали нас возлюбленными. А затем уничтожили ту, которую я любила. Это вы виноваты в ее смерти, вы!

Последнее слово сопровождалось плевком. Я благоразумно промолчал, и снова Биянту потребовалось время для того, чтобы она смогла продолжить.

— Я бы с готовностью убила вас тогда. Но в тот день столько всего произошло, и так много людей было вокруг. А затем вы вдруг внезапно исчезли. Я осталась одна. Я была так одинока, как только может быть человек. Та единственная на земле, кого я любила, была мертва, и все думали, что я тоже умерла. Мне нечем было занять себя, не с кем поговорить, меня нигде не ждали. Я почувствовала себя окончательно мертвой. Я и сейчас мертва.

Биянту снова угрюмо замолчала, а я снова подстегнул ее:

— Но араб нашел для тебя занятие.

— Он знал, что меня не было в комнате с Биликту. Он был единственным, кто об этом знал. Никто больше не догадывался, что я жива. Он сказал мне, что ему, возможно, вскоре понадобится женщина-невидимка, но долгое время не давал мне никаких поручений. Он платил мне жалованье, я жила одна в комнате в Ханбалыке — целый день сидела и разглядывала ее стены. — Она глубоко вздохнула. — Скажите, это долго продолжалось?

— Долго, — с сочувствием произнес я. — Это продолжалось долго.

— Однажды Ахмед послал за мной. Он сказал, что вы возвращаетесь и что мы должны приготовить подходящий сюрприз, чтобы достойно поприветствовать вас дома. Он написал две бумаги, приказал мне получше закутаться — стать женщиной-невидимкой — и доставить их по назначению. Одну я отдала вашему рабу, чтобы он отвез ее вам. Если вы видели ее, то знаете, что там нет подписи. Вторую бумагу он подписал, но не своей yin, и ту бумагу я отнесла спустя какое-то время капитану дворцовой стражи. Это был приказ арестовать женщину Мар-Джану и доставить ее к Ласкателю.

— Amoredèi! — в ужасе воскликнул я. — Но… но… стражники никого не арестовывают просто так, и Ласкатель не наказывает человека по чьей-то прихоти! В чем же обвинили Мар-Джану? Что было сказано в бумаге? И чьим именем злобный wali подписал ее, если не своим собственным?

Пока Биянту сама рассказывала о происшедшем, в ее голосе еще была какая-то душа, если только душа ядовитой змеи может удовлетвориться злобной радостью. Но когда я начал добиваться от нее деталей, голос девушки стал вялым и безжизненным.

Она сказала:

— Когда хан уезжает из дворца, министр Ахмед становится наместником. Он имеет доступ ко всем yin в канцелярии. Полагаю, он может воспользоваться любой, какой только пожелает, и подписать ею любую бумагу. Он взял yin главного оружейника дворцовой стражи, то есть госпожи Чао Ку Ан, бывшей хозяйки рабыни Мар-Джаны. В приказе говорилось, что рабыня сбежала и выдает себя за свободную состоятельную женщину. Стражники посчитали это вполне достаточным основанием для ареста, а Ласкатель не спрашивает никого, кроме своих жертв.

Я все еще что-то бормотал, пребывая в ужасном недоумении.

— Но… но… даже госпожа Чао… хотя она и не образец добродетели однако она могла легко опровергнуть ложное обвинение, незаконно сделанное от ее имени.

Биянту тупо произнесла:

— Госпожа Чао вскоре умерла.

— Ах да, я и забыл.

— Она, возможно, так никогда и не узнала, как злоупотребили ее официальной yin. В любом случае, она не предъявила никакого обвинения, а теперь уже никогда и не предъявит.

— До чего же удобно для араба! Скажи мне, Биянту, а он никогда не говорил тебе, чего ради он так старается и вовлекает в дело стольких людей — и устраняет их, — и все это только чтобы навредить мне?

— Нет. Он сказал только: «Ад — это то, что ранит сильней всего». Не представляю, что Ахмед имел в виду. Он повторил это и сегодня вечером, когда послал меня последовать за вами сюда и еще раз прошептать угрозу.

Я произнес сквозь зубы:

— Думаю, мне сейчас самое время начать готовить арабу его собственный ад. — И тут меня поразила ужасная мысль: — Время! Сколько уже прошло времени? Биянту… быстро скажи мне… какое наказание определил Ласкатель за преступление Мар-Джаны?

Она ответила равнодушно:

— Какое наказание полагается рабу, который выдает себя за свободного человека? Я, право, не знаю, но…

— Если оно не слишком сурово, то у нас еще есть надежда, — выдохнул я.

— …Но министр Ахмед сказал, что подобное преступление равносильно государственной измене.

— О господи! — простонал я. — Наказание за измену — это «смерть от тысячи»! Когда… как давно схватили Мар-Джану?

— Дайте подумать, — произнесла Биянту безжизненно. — Это произошло после того, как ваш раб уехал, чтобы догнать вас и отдать записку без подписи. Итак, это случилось… около двух месяцев… или двух с половиной…

— Шестьдесят дней… семьдесят пять… — Я пытался подсчитать, но плохо соображал, поскольку сильно волновался. — Ласкатель однажды сказал, что может растянуть это наказание, когда у него есть свободное время и настроение, на сто дней. А красивая женщина, оказавшаяся в его лапах, приведет Ласкателя в самое неспешное расположение духа. Возможно, что время еще есть. Я должен бежать!

— Подождите! — воскликнула Биянту, схватив меня за рукав. И снова в ее голосе затеплилась жизнь, хотя и ненадолго, потому что она произнесла следующее: — Пожалуйста, сначала убейте меня.

— Я не собираюсь этого делать, Биянту.

— Но вы должны! Я была мертва все это долгое время. Теперь убейте меня окончательно. Клянусь, я покорно снесу это.

— Да не буду я тебя убивать!

— Но вас за это не накажут, вас даже не смогут ни в чем обвинить, потому что вы уничтожите женщину-невидимку, которой не существует, которая давно уже объявлена мертвой. Ну же, давайте! Вы должны ощущать такую же ярость, какую почувствовала я, когда вы уничтожили мою любовь. Я долгое время всячески старалась причинить вам боль и помогла отправить вашу подругу к Ласкателю. У вас есть все основания убить меня.

— У меня больше оснований позволить тебе жить — и искупать вину. Ты нужна мне, чтобы доказать участие Ахмеда в этих грязных интригах. Сейчас нет времени, чтобы все объяснять. Я должен бежать. Но ты нужна мне, Биянту. Ты не побудешь здесь, пока я не вернусь? Я постараюсь вернуться как можно быстрее.

Она произнесла слабым голосом:

— Если я не могу лежать в могиле, то какая разница, где я?

— Только, пожалуйста, дождись меня. Дождешься?

Она вздохнула и опустилась на землю, прижавшись спиной к внутреннему изгибу Лунных врат.

— Какая разница? Хорошо, я дождусь.

Я помчался вниз с холма большими прыжками, спрашивая себя, куда мне следует отправиться сначала: к коварному подстрекателю Ахмеду или к вершителю наказаний Ласкателю. Лучше побежать сначала к Ласкателю — вдруг я еще успею остановить его руку. Но работает ли он в такой поздний час? Я мчался по подземным переходам по направлению к его пещере и на бегу рылся в своем кошеле, пытаясь на ощупь сосчитать деньги. По большей части все они были бумажные, но нашлось и несколько монет из чистого золота. Может, Ласкатель к этому времени уже притомился от наслаждения и подкупить его будет дешевле?

Я еще застал его в своих покоях, и он оказался на удивление сговорчив — но вовсе не от скуки и не от жадности. Но сперва мне пришлось долго кричать, и стучать кулаком по столу, и трясти им перед суровым и надменным старшим чиновником. Наконец он распрямился и соизволил отправиться к хозяину, чтобы оторвать того от работы. Ласкатель жеманной походкой вышел из-за обитой железом двери, брезгливо вытирая руки о шелковую тряпку. Сдержав порыв тут же на месте задушить его, я вывернул свой кошель на стол, вывалил все его содержимое и произнес, задыхаясь:

— Мастер Пинг, у вас содержится некая женщина по имени Мар-Джана. Я только что узнал, что ей вынесли несправедливый приговор. Она все еще жива? Могу я попросить временно прекратить процедуру?

Глаза Ласкателя сверкали, когда он изучал меня.

— У меня есть предписание на ее казнь, — сказал он. — Вы принесли приказ отменить ее?

— Нет, но я его получу.

— Ну, когда получите, тогда и…

— Я прошу всего лишь приостановить процедуру, пока я сделаю это. То есть если женщина еще жива. Она жива?

— Разумеется, она жива, — надменно произнес Ласкатель. — Я не мясник. — Он даже засмеялся и покачал головой, как будто я по глупости оскорбил его профессиональное умение.

— Тогда окажите мне честь, мастер Пинг, принять это в знак моей признательности. — Я показал на разбросанные по столу деньги. — Этим можно вознаградить вас за доброту?

Он только пробормотал неразборчивое «гм» и начал быстро подбирать монеты с самым отсутствующим видом. Тогда я впервые обратил внимание на то, что ногти на пальцах у него были невероятно длинными и загнутыми, словно когти.

Я произнес с тревогой:

— Я так понимаю, женщина была приговорена к «смерти от тысячи»?

Высокомерно не обращая внимания на бумажные деньги, он сгреб монеты в свой кошель на поясе и сказал:

— Нет.

— Нет? — с надеждой повторил я.

— Предписание точно определяет: «смерть по ту сторону тысячи».

Я был оглушен и, побоявшись попросить разъяснений, сказал:

— Ну, можно это отложить на время? До тех пор, пока я не получу предписание об отмене от великого хана?

— Отложить-то можно, — ответил он, как-то слишком быстро. — Если вы уверены, что это именно то, что вы хотите. Подумайте, господин Марко, так ведь вас зовут? Думаю, я вас запомнил. Я честно выполню наше соглашение, господин Марко. Но я не продаю кота в мешке. Вам лучше пойти и взглянуть на то, что вы покупаете. Я возвращу вам деньги — в знак уважения, — если вы передумаете.

Он повернулся, легкой походкой направился к обитой железом двери, открыл и придержал ее для меня. Я последовал за ним во внутренние покои, и — Господи Боже! — лучше бы я этого не делал.

Ибо, отчаянно торопясь спасти Мар-Джану, я упустил из виду некоторые обстоятельства. Несчастная, просто потому что была красивой женщиной, вдохновила Ласкателя на то, чтобы пытать ее самым изощренным образом и из жестокости растягивать пытки как можно дольше. И даже свыше этого. В предписании говорилось, что Мар-Джана была женой некоего Али-Бабы, а мастеру Пингу было легко узнать, что Али недавно был тем рабом, который приходил в эти самые покои, к крайней досаде Ласкателя. (Помните, испытывая отвращение, он сказал тогда: «Кто… это?») Пинг, должно быть, вспомнил, что он был моим рабом, а я был еще более неприятным посетителем. (Ведь, не зная, что Ласкатель понимает фарси, я, помнится, опрометчиво сказал: «Он так жеманно радуется тому, как другие люди страдают».) Поэтому у мастера Пинга были все причины предельно позаботиться о наказании жены ничтожного раба Марко Поло, столь дерзко оскорбившего когда-то, его самого. Теперь же перед ним стоял тот самый Марко Поло, униженно умоляющий и раболепствующий. Ласкатель был не только готов, но он прямо-таки испытывал дьявольское желание показать мне дело рук своих — и дать мне осознать, что к такому результату в немалой степени привела моя собственная непростительная дерзость. Во внутренних покоях с каменными стенами, освещенными факелами и забрызганными спекшейся кровью, тошнотворно пахнущих, мы с мастером Пингом стояли бок о бок и смотрели на то, что находилось в центре помещения — нечто красное, блестящее, кровоточащее, но все же слабо шевелящееся. Вернее, это я смотрел, а он искоса изучал меня, тайно злорадствуя и ожидая моих высказываний. Какое-то время я молчал. Я не мог говорить, потому что все время сглатывал, стараясь не позволить ему услышать моих позывов на рвоту или увидеть, как меня рвет. Поэтому, возможно, желая спровоцировать меня, Ласкатель начал педантично все объяснять:

— Видите ли, я старался, чтобы ласка продолжалась до настоящего времени. Посмотрите в корзину, в ней осталось сравнительно немного неразвернутых бумажек. Остались только эти восемьдесят семь, потому что к сегодняшнему дню я уже использовал девятьсот тринадцать. Хотите — верьте, хотите — нет, но вот эта единственная бумажка задала мне почти на целый день работы и заставила трудиться до позднего вечера. Это произошло потому, что, когда я развернул ее, там оказалось третье указание относительно «красной драгоценности» объекта, которую было довольно трудно отыскать во всей этой массе между обрубками бедер и которой я уже занимался дважды до этого. Поэтому потребовались все мое умение и сосредоточенность…

Я был наконец в состоянии перебить его. И сказал резко:

— Вы утверждаете, что это Мар-Джана и что она жива. Но это не она, и это, вероятно, просто не может быть живым.

— Но это она, и она жива. Более того, она способна остаться в живых, при правильном лечении и уходе — если кто-нибудь будет настолько жестоким, что пожелает сделать подобное. Подойдите ближе, господин Марко, и вы убедитесь сами.

Я так и сделал. Это было живым, и это было Мар-Джаной. В верхней части, там, где должна была находиться ее голова, свисал вниз скальп, один спутанный колтун волос, которые еще не вырвали с корнем, это были длинные женские волосы — все еще различимо медно-рыжего оттенка и волнистые, — волосы Мар-Джаны. Это издало звук. Оно не могло видеть меня, но, должно быть, услышало мой голос сквозь оставшиеся ушные отверстия, там, где должны быть уши, и, возможно, даже узнало мой голос. Звук был всего лишь невнятным шипением, но мне показалось, что раздалось слабое: «Марко?»

Сдержавшись, тихим голосом — сдерживая себя из последних сил — я заметил Ласкателю, словно вел светскую беседу:

— Мастер Пинг, вы когда-то описали мне, живо и в деталях, «смерть от тысячи», мне кажется, это то же самое. Но вы назвали это по-другому. В чем разница?

— О, разница самая ничтожная. Вы не смогли бы ее заметить. «Смерть от тысячи», как вы знаете, заключается в том, что объект постепенно усекают, отрезая от него по кусочку, выдалбливая, используя щупы и прочее, — процесс растягивают, предоставляя объекту время передохнуть, в это время ему дают подкрепляющие еду и питье. «Смерть за пределами тысячи» почти то же самое, она отличается лишь тем, что этому объекту не давали ничего из еды, кроме кусков ее собственной плоти. А в качестве питья только… Эй, что это вы делаете?

Я выхватил свой поясной кинжал и воткнул его в блестящую красную мякоть, которую счел остатками груди Мар-Джаны. Я изо всех сил сжал рукоятку, чтобы быть уверенным, что все три лезвия вошли на всю глубину. Я мог лишь надеяться, что это стало теперь, по всей вероятности, еще более мертвым, чем прежде, но мне все-таки показалось, что оно внезапно обмякло сильнее и уже больше не пыталось произнести ни слова. В этот самый миг я вдруг вспомнил, как когда-то давно спорил с Али, заверяя его, что никогда не смогу умышленно убить женщину, а он тогда сказал: «Вы еще молоды». Какая ирония судьбы!

Мастер Пинг не произнес ни звука, только скрежетал зубами и смотрел на меня злобным взглядом. Но я хладнокровно потянулся и взял у него шелковую ткань, которой Ласкатель вытирал руки. Я воспользовался ею, чтобы вытереть оружие, и грубо бросил лоскут ему обратно, предварительно сложив свой кинжал и снова засунув его в ножны на поясе.

Он с ненавистью усмехнулся и сказал:

— Какая потеря! И это в то время, когда я уже приготовился изящно нанести последний удар. Я собирался оказать вам честь, позволив посмотреть на это. Какая потеря! — Его усмешка сменилась насмешливой улыбкой. — Полагаю, что это вполне понятный порыв для дилетанта и варвара. А вы, кроме всего прочего, еще и заплатили за эту женщину.

— Я платил не за нее, мастер Пинг, — сказал я и, резко отодвинувшись от Ласкателя, вышел вон.

Глава 2

Мне очень хотелось вернуться к Биянту — наверняка девушка уже заждалась меня, — и я был бы рад отложить тяжелый разговор с Али-Бабой. Но я не мог оставить его в неведении — ломать руки и пребывать в чистилище, поэтому направился к своим прежним покоям — туда, где он меня ожидал. Притворившись веселым, Али широким жестом обвел помещение и произнес:

— Все отремонтировано, убрано и украшено заново. Но никто, кажется, не позаботился приставить к вам новых слуг. Поэтому сегодня я останусь, на случай, если понадоблюсь вам… — Его голос дрогнул. — Ох, Марко, вы выглядите больным. Неужели случилось самое страшное?

— Увы, старина. Она мертва.

На глазах Али показались слезы, он прошептал:

— О всемогущий Аллах…

— Я знаю, нелегко говорить об этом. Мне очень жаль. Но Мар-Джана уже освободилась из плена и не чувствует боли. — Позволить ему, по крайней мере, сейчас считать, что она умерла легкой смертью. — Я расскажу тебе в другой раз, за что и почему убили твою жену. Разумеется, она ни в чем не была виновата. Это произошло только из-за того, что убийцы хотели ранить тебя и меня, но мы еще отомстим за Мар-Джану. Но сегодня, Али, не спрашивай меня ни о чем и не оставайся здесь. Тебе надо пойти и в одиночестве предаться скорби, а мне предстоит еще много чего сделать — следует хорошенько подготовить нашу месть.

Я повернулся и быстро ушел, потому что, если бы Али спросил меня о чем-нибудь, я не смог бы ему солгать. Однако меня охватила такая ярость и жажда крови, что я вместо того, чтобы пойти прямо в Павильон Эха, направился в покои министра Ахмеда.

Меня тут же остановили его караульные и слуги. Они протестовали и говорили, что wali провел очень тяжелый день, делая приготовления к возвращению великого хана и приему вдовствующей императрицы, что он сильно утомился и уже спит, и что они не смеют сообщить о посетителе. Но я зарычал на них: «Нечего сообщать обо мне! Пропустите!» — так яростно, что все мигом убрались у меня с дороги, испуганно бормоча: «Тогда это на вашей совести, мастер Поло». Я весьма невежливо хлопнул дверью и вошел без объявления в личные покои араба.

И тут же мне вспомнились слова Биянту о «необычных фантазиях» Ахмеда, нечто подобное когда-то говорил и художник мастер Чао. Когда я ворвался в спальню, то с удивлением заметил огромную женщину, которая выскочила в другую дверь. Я только успел мельком взглянуть на ее пышные одежды — просвечивающие, тонкие и развевающиеся, цвета сирени. Я заключил, что это та же самая высокая и крепкая женщина, которую я видел в этих покоях прежде. На этот раз привязанность Ахмеда, подумал я, похоже, оказалась стойкой. Но больше я об этом не думал, ибо увидел в центре комнаты араба, который возлежал на огромной, покрытой сиреневыми простынями кровати, опираясь на подушки сиреневого цвета. Он смотрел на меня спокойно, в его черных, похожих на щебень, глазах ничто не дрогнуло при виде бури, которая должно быть, бушевала на моем лице.

— Надеюсь, вам удобно? — произнес я сквозь стиснутые зубы — Я не займу у вас много времени, а потом вы сможете продолжить свои свинские наслаждения.

— Не очень-то вежливо говорить мусульманину о свиньях, ты, пожиратель свинины. И не забывай, что ты обращаешься к главному министру этого государства. Так что выбирай выражения.

— Я обращаюсь к ничтожному, низложенному и мертвому человеку.

— Вот уж нет, — возразил он с улыбкой, которую нельзя было назвать приятной. — Может, сейчас ты и ходишь в любимчиках у Хубилая, Фоло, — он даже приглашает тебя разделить с ним своих наложниц, я слышал, — но он никогда не позволит тебе низложить его правую руку.

Я обдумал это замечание и сказал:

— Знаете, я никогда не считал себя слишком важной персоной в Катае — и конечно, не считал себя соперником, представляющим угрозу для вас, — зря вы обо мне так думали. А теперь вы упомянули тех монгольских девственниц, которыми я насладился. Возмущены, что сами никогда не наслаждались ими? Или не могли? Именно это разъедает ваш разум?

— Haramzadè! Только послушайте его! Соперник? Угроза? Да кем ты себя возомнил! Мне стоит только коснуться этого гонга у кровати, и мои люди в тот же миг разрежут тебя на кусочки. А завтра утром мне всего лишь надо будет объяснить Хубилаю, что ты разговаривал со мной так, как ты это делаешь теперь. У него не будет ни малейшего возражения или замечания по этому поводу, и о твоем существовании забудут так же быстро, как и о твоей кончине.

— Почему же вы тогда до сих пор этого не сделали? Вы сказали, что я буду сожалеть, что когда-то не подчинился вашему приказанию, — так зачем ждать? Почему вы лишь украдкой, праздно угрожаете мне и напрасно запугиваете, в то же самое время уничтожая вместо меня невинных людей, которые меня окружают?

— Меня это развлекает: ад — это то, что сильнее всего ранит, — и я могу поступать, как пожелаю.

— Можете? Думаю, могли до настоящего времени. Но впредь такого уже не будет.

— Еще как будет. В следующий раз я собираюсь поразвлечься, предав гласности некоторые рисунки, которые мастер Чао сделал для меня. Само имя Фоло станет посмешищем во всем ханстве. Насмешки ранят сильней всего. — Прежде чем я успел потребовать разъяснении, ибо не понял, о чем он говорит, араб переключился на другой предмет: — Ты что, в самом деле не знаешь, Марко Фоло, кто такой wali, которому ты осмеливаешься бросать вызов? Много лет тому назад я начал служить советником при царевне Джамбуи в одном монгольском племени. Когда Хубилай-хан сделал ее своей первой женой и она, таким образом, стала Джамбуи-хатун, я присоединился к этому двору. С тех пор я служил Хубилаю и ханству на многих должностях. И вот уже много лет являюсь вторым человеком в ханстве. Неужели ты и правда считаешь, что сможешь обрушить сооружение с таким прочным фундаментом?

Я снова подумал и сказал:

— Вы, скорее всего, удивитесь, wali, но я верю вам. Я верю, что вы всего себя посвятили службе. Вот только, боюсь, никогда не пойму, почему в последнее время вы позволили недостойной зависти злоупотребить вашим служебным положением?

— Что за глупости? За всю свою карьеру я никому не причинил зла.

— Никому? Да неужели? Я не думаю, что вы тайно замышляли сделать юэ Пао министром Монгольского ханства. Я не думаю даже, что вы знали о том, что при дворе Хубилая завелся вражеский лазутчик. Но вы наверняка потворствовали его побегу, когда обнаружилось, кто он. Я называю это изменой. Вы воспользовались yin другого придворного в личных целях, я называю это злоупотреблением служебным положением, если не хуже. Вы самым жестоким образом убили госпожу Чао и женщину по имени Мар-Джана — первая была знатной дамой, а вторую высоко ценил хан, — и всего лишь для того, чтобы сделать больно мне. И после этого вы продолжаете утверждать, что никому не причинили зла?

— Это еще надо доказать, — произнес Ахмед голосом таким же жестким, как и взгляд его глаз. — «Зло» — это абстрактное слово, которое не существует независимо от других. Зло, как и порок, всего лишь предмет для людской критики. Если человек совершает что-либо и никто не называет это злом, значит, он не совершил ничего дурного.

— Но ты совершил, араб. Много зла. И тебя за это осудят.

— Возьмем убийство… — продолжил он совершенно невозмутимо. — Ты обвиняешь меня в убийстве. Однако если некая женщина по имени Мар-Джана действительно умерщвлена, и незаконно, имеется уважаемый свидетель последних часов ее жизни. Он может засвидетельствовать, что wali Ахмед никогда и в глаза не видел этой женщины, не говоря уже о том, что он якобы убил ее. Этот свидетель может также подтвердить, что женщина Мар-Джана умерла от раны, нанесенной кинжалом, принадлежащим некоему Марко Фоло. — Ахмед взглянул на меня с насмешливым лукавым юмором. — Видел бы ты себя сейчас со стороны! Ты изумлен? Раскаиваешься? Испугался, что это вышло наружу? Неужели ты думал, что я всю ночь валялся в постели? Я бродил повсюду, подчищая за тобой. Мне только-только удалось прилечь, я так надеялся отдохнуть, и тут снова приходишь ты, чтобы и дальше досаждать мне.

Однако его сарказм не привел меня в замешательство. Я просто покачал головой и сказал:

— Я добровольно признаюсь, что нанес Мар-Джане удар кинжалом когда мы вместе предстанем перед ченгом в зале Правосудия.

— Это никогда не дойдет до ченга. Я только что сказал тебе, что злодейство еще надо доказать. Но еще раньше этого нужно обвинить совершившего злодеяние. Сможешь ли ты совершить столь безрассудный и бесполезный шаг? Неужели ты действительно осмелишься выдвинуть обвинение против главного министра ханства? Да что значит слово выскочки ференгхи против репутации самого старого соратника Хубилая и придворного, который занимает столь высокое положение?

— Это будет не только мое слово.

— Никто не станет свидетельствовать против меня.

— Еще как станет! Биянту, моя бывшая служанка.

— Ты уверен, что хочешь вызвать ее на суд? Мудро ли это? Близнецы ведь погибли из-за тебя. Весь двор знает об этом, теперь узнают и все судьи ченга. Биянту давно мертва.

— Ты знаешь, что это не так, будь ты проклят. Она разговаривала со мной сегодня вечером и все мне рассказала. Она ждет меня сейчас на холме Кара.

— Там никого нет.

— На этот раз ты ошибаешься, — сказал я. — Биянту ждет меня там. — И самодовольно улыбнулся арабу.

— На холме Кара никого нет. Ступай и посмотри. Вообще-то я действительно еще раньше сегодня вечером послал туда свою служанку. Я не помню ее имени и сейчас даже не могу припомнить, с каким именно поручением отправил ее туда. Но когда некоторое время спустя девушка не вернулась, я отправился на ее поиски. Она всего лишь служанка, но Аллах велит нам заботиться о слабых. Если бы я отыскал ее, то, вполне возможно, девушка сказала бы мне, что ты побежал навестить Ласкателя. Тем не менее мне очень жаль сообщать это тебе, я не нашел ее. И ты не найдешь. Холм давно пуст.

— Ты чудовище и убийца! Ты убил еще одну?..

— Если бы я все-таки нашел ее, — продолжал он безжалостно, — бедная девушка также могла бы мне сказать, что ты не захотел оказать ей последнюю услугу. Но мы, мусульмане, более сострадательны, чем бессердечные христиане. Итак…

— Dio me varda!

Он отбросил насмешливый тон и резко произнес:

— Меня начинает утомлять это соперничество. Позволь мне сказать еще кое-что. Я предвижу, что кое у кого изумленно поднимутся брови, Фоло, если ты начнешь публично заявлять, что слышал голоса в Павильоне Эха, особенно если ты скажешь, что слышал голос давно умершего человека, воскресшего мертвеца, погибшего в результате несчастного случая, причиной которого был ты. Самым снисходительным объяснением в этом случае станет то, что ты, к прискорбию, сошел с ума от чувства вины, возникшего из-за этого происшествия. И все, что бы ты потом ни пролепетал — в том числе и обвинения, выдвинутые против важных и высоко ценимых придворных, — будет расценено так же.

Я мог только стоять и бессильно кипеть от ярости.

— И заметь, — продолжил Ахмед, — твой достойный сожаления недуг может в итоге обернуться против тебя. У нас, в цивилизованных странах ислама, есть особые учреждения. Они называются Домами иллюзий, и там безопасности ради содержат людей, которыми овладел демон безумия. Я уже давно уговариваю Хубилая учредить такие же дома здесь, но он упрямо отстаивает мнение, что подобных демонов просто нет в этих благотворных местах. Твой расстроенный разум и беспокойное поведение могут убедить его в обратном. В таком случае я прикажу начать строительство первого катайского Дома иллюзий и предоставляю тебе ломать голову над тем, кто станет его первым обитателем.

— Ты… ты! — Я было рванулся к нему, лежащему на кровати сиреневого цвета, но араб протянул руку к прикроватному гонгу.

— А теперь сходи и убедись сам, что на холме Кара нет никого — нигде нет ни одного человека, кто бы подтвердил твои безумные бредни. Нигде. Ступай!

Что еще я мог сделать? Я пошел, печальный, совсем упав духом, и с трудом дотащился до самого верха холма Кара к Павильону Эха еще раз, хотя и знал, что там, как сказал араб, наверняка никого нет. Так оно и оказалось. Ни малейшего следа Биянту. Наверное, ее уже и впрямь нет в живых. Медленными шагами я вновь спустился с холма, еще более удрученный и разбитый, «с волынкой, вывернутой наизнанку», как говорят у нас в Венеции и как выразился бы мой отец, большой любитель подобных изречений.

Это заставило меня вспомнить об отце, и, поскольку у меня больше не было никакой цели, я потащился по направлению к его покоям, чтобы нанести визит. Может, у него найдется для меня мудрый совет. Но одна из отцовских служанок ответила на мой стук в дверь, что ее господина Поло нет в городе — еще или снова, я не спросил. Поэтому я безучастно отправился дальше по коридору, к жилищу дяди Маттео. Я спросил служанку, не в отъезде ли ее господин, и она ответила мне, что нет, но что он не всегда проводит ночь в своих покоях и время от времени, чтобы не беспокоить без нужды слуг, приходит и уходит через заднюю дверь, которую вырезал в задней стенке своего жилища.

— Поэтому я никогда не знаю, в спальне господин Поло ночью или нет, — сказала она с легкой грустной улыбкой. — Я не вторгаюсь к нему.

Я припомнил, что дядя Маттео однажды заявил, что «доставил удовольствие» этой служанке, и я, помнится, еще тогда порадовался за него. Может, это было лишь мимолетное вторжение в область нормальной сексуальности, и дядюшка, рассудив, что подобное больше не приносит ему удовлетворения, перестал этим заниматься, вот почему служанка больше «не вторгается к нему».

— Но поскольку вы все-таки его племянник, а не незваный гость, — сказала она, кланяясь мне в дверях, — то можете зайти и посмотреть сами.

Я прошел через комнаты в его спальню: там было темно и кровать пустовала. Дядюшка отсутствовал. Мое прибытие домой, подумал я, криво улыбнувшись, трудно назвать встречей с распростертыми объятиями и слезами радости, никто меня в Ханбалыке не ждал. При свете лампы, который падал из гостиной, я начал искать листок бумаги и письменные принадлежности, вознамерившись оставить записку, в которой, по крайней мере, говорилось бы, что я вернулся обратно домой. Когда я на ощупь шарил в выдвижном ящике комода, мои пальцы зацепились за какие-то одежды из удивительно тонкой ткани. Недоумевая, я извлек их в полумраке. Едва ли это были подходящие наряды для мужчины. Поэтому я вернулся в гостиную, принес лампу и снова вытащил ткань. Это были, бесспорно, женские наряды, но огромного размера. Я подумал: господи боже, неужели теперь дядюшка развлекается с какой-то великаншей? Может, поэтому служанка казалась печальной: из-за того, что господин бросил ее ради какой-то уродины? Ну, по крайней мере, это была женщина…

Однако я ошибся. Когда я хотел положить наряды обратно, то увидел дядю Маттео, который, очевидно, в этот момент украдкой пробрался к себе через заднюю дверь. Он выглядел испуганным, раздраженным и сердитым, но не это бросилось мне в глаза в первую очередь. Что я заметил сразу же, так это что его безбородое лицо было все покрыто белой пудрой, даже брови и губы. Его глаза были обведены черным, веки удлинены при помощи сурьмы, на том месте, где должен был располагаться его широкий рот, был нарисован маленький ротик в виде розового бутона, а волосы были искусно уложены и скреплены деревянными шпильками. Дядюшка был одет в прозрачный наряд из разлетающихся шарфов и дрожащих лент цвета сирени.

— Gesù… — выдохнул, я, когда мое потрясение и ужас уступили дорогу пониманию — хотя лучше бы этого никогда не случилось. Почему это не пришло мне в голову раньше? Видит бог, я слышал от многих людей о «необычных вкусах» wali Ахмеда, я давно знал об ужасном напряжении, в котором пребывал дядя, подобно человеку, уносимому волнами от одного разрушенного прибежища к другому. Мало того, не далее как сегодня вечером Биянту явно смутилась, когда я упомянул о «крупной женщине» Ахмеда, и сказала уклончиво: «Если у этого человека и было женское имя…». Она знала и, возможно, решила, с присущей женщинам хитростью, приберечь это знание, чтобы позже со мной поторговаться. Араб угрожал открыто: «Я сделаю общеизвестными некоторые рисунки…» Я должен был еще тогда вспомнить, какого рода рисунки заставляли втихомолку делать мастера Чао. «Само имя Поло станет посмешищем…»

— Gesù, дядя Маттео… — прошептал я, испытывая жалость, отвращение и разочарование одновременно. Дядюшка ничего не ответил, но у него хватило совести выглядеть теперь пристыженным, а не сердитым, как в самый первый момент, когда все раскрылось. Я медленно покачал головой, обдумал кое-что и наконец сказал: — Ты, помнится, когда-то очень убедительно рассуждал о добре и зле. Внушал мне, что только бесстрашный и злой человек торжествует в этом мире. Неужели теперь ты сам последовал своим наставлениям, дядя Маттео? Неужели это, — я показал на его жалкий облик, свидетельство его полной деградации, — то самое торжество, которого ты достиг?

— Марко, — ответил он, защищаясь, сиплым голосом. — Существует много видов любви. Не все они приятны. Но ни к одному из них нельзя относиться с презрением.

— Любви! — произнес я так, словно это было ругательство.

— Похоть, распутство… последнее прибежище… называй это как хочешь, — произнес он уныло. — Мы с Ахмедом оба люди в возрасте, не говоря уже о том, что мы испытали немало унижений как… отверженные… необычные…

— Сбившиеся с правильного пути, я бы сказал. И, по-моему, вы оба уже в том возрасте, когда надо сдерживать свои очевидные наклонности.

— Сидеть в углу на печке, ты имеешь в виду! — взревел он, снова разозлившись. — Сидеть там тихо и угасать, жевать жидкую кашу и нянчиться со своим ревматизмом. Ты думаешь, если ты моложе, у тебя есть монополия на страсть и желание? Я что, по-твоему, выгляжу старым?

— По-моему, ты выглядишь непристойно! — выкрикнул я. Дядюшка вздрогнул и закрыл свое ужасное лицо руками. — Араб, по крайней мере, не выставляет напоказ свои извращения в тонкой паутинке и ленточках. Если бы это делал он, я лишь посмеялся бы. Но когда это делаешь ты, я готов рыдать.

Он тоже чуть не зарыдал. Во всяком случае, начал жалобно хлюпать носом. Дядя уселся на скамью и захныкал:

— Если ты настолько удачлив, что наслаждаешься на пиршестве любви, не смейся над теми, кому приходится довольствоваться объедками.

— Снова любовь, так? — произнес я со злым смешком. — Послушай, дядя, допускаю: я последний человек, который имеет право читать лекции о морали. Но разве ты сам не ощущаешь унижения? Наверняка ты знаешь, какой подлый и страшный человек Ахмед за пределами спальни.

— О, я знаю, знаю. — Он хлопнул в ладоши, словно женщина, которая пребывает в смущении, и как-то по-женски изогнулся. На дядю было неприятно смотреть. И противно было слышать его бессвязную речь, словно он был женщиной, возбудившейся перед совокуплением. — Ахмед не самый лучший из людей. Нрав у него переменчивый. Грозный. Непредсказуемый. Он вообще не слишком хорошо ведет себя, что на людях, что наедине. Я это понял, да.

— И ничего не сделал?

— Разве может жена пьяницы заставить его перестать пить? Что я мог сделать?

— Ты мог бы положить конец вашей связи.

— Что? Разлюбить? Разве может жена пьяницы перестать любить мужа только потому, что он пьет?

— Ты мог отказаться покорно приходить в его объятия. Или что там вы оба… не имеет значения. Пожалуйста, не пытайся мне рассказывать. Я не хочу даже представлять себе этой мерзости.

— Марко, будь благоразумным, — хныкал он. — Разве ты смог бы бросить любимую, обожаемую любовницу только потому, что остальные не находят ее привлекательной?

— Per dio[226], надеюсь, что смог бы, дядя, если бы в число ее непривлекательных особенностей входила бы склонность к хладнокровному убийству.

Он, казалось, не слышал меня или не хотел слышать.

— Все остальные рассуждения в сторону, племянник. Ахмед — главный министр, министр финансов, следовательно, он глава мусульманского торгового совета Ortaq, и от его разрешения зависит наш успех в Катае как купцов.

— И что, ради его разрешения ты готов ползать, как червяк? Унижаться и попирать свое достоинство? Одеваться, как самая распоследняя шлюха на земле? Ради этого ты тайком крадешься по коридорам в этом нелепом наряде? Дядя, не стоит выдавать свою порочность за умение хорошо вести дела.

— Нет, нет! — воскликнул он, выгибаясь еще больше. — Поверь, это имело для меня гораздо большее значение! Клянусь в этом, хотя едва ли я могу ожидать, что ты поймешь меня.

— Sacro, я и правда не понимаю! Будь это лишь мимолетный нечаянный опыт, да, я и сам проделывал подобное из любопытства. Но я знаю, как долго ты предаешься этой глупости. Как ты мог?

— Он тоже хотел меня. А какое-то время спустя даже деградация становится привычной.

— А тебе никогда не хотелось бросить эту привычку?

— Он не позволял мне.

— Не позволял тебе! Ох, дядя!

— Он… страшный человек, наверное… но властный.

— Таким был и ты когда-то. Caro Gesù, как низко ты пал. Тем не менее, поскольку ты говоришь о вашей связи как о деловом соглашении, — скажи мне, я должен быть в курсе, — отец знал, что происходит? Ну, все эти подробности?

— Нет. Не знал. Никто ничего не знает, только ты. И я хочу, чтобы ты выбросил это из головы.

— Будь уверен, я так и сделаю, — ядовито заметил я, — когда умру. Надеюсь, ты знаешь, что Ахмед собирается меня уничтожить? Ты знал об этом все это время?

— Нет, я не знал, Марко. Клянусь тебе и в этом тоже.

Затем, как это свойственно женщине, которая в любом разговоре всегда старается свернуть туда, где ей никто не противоречит и не препятствует, он стал лепетать совсем быстро:

— Но теперь я знаю об этом, да, потому что, когда ты сегодня пришел туда, а я выскользнул из комнаты, я прижал ухо к двери. Я только один раз до этого был в его покоях, когда вы ссорились. Однако Ахмед никогда не рассказывал мне, до какой степени он тебя ненавидит, и о том, какие он тайком плетет интриги, чтобы причинить тебе вред. О, я подозревал — готов признаться в этом, — что Ахмед не был твоим другом. Он часто отпускал пренебрежительные замечания вроде: «Этот твой надоедливый племянник», временами — шутливые упоминания: «Этот твой хорошенький племянник», а иногда, когда мы были близки, он даже мог сказать: «Этот наш соблазнительный племянник». Недавно, после того как гонец из Шанду по секрету сообщил ему, что Хубилай наградил тебя за военную службу, позволив поиграть в племенного жеребца при табуне монгольских девственниц, Ахмед начал говорить о тебе как о «нашем своенравном воинственном племяннике» и «испорченном сластолюбивом племяннике». А в последнее время, в самые наши интимные моменты, когда мы были… когда он был… ну, он проделывал это необычно жестоко и глубоко, словно хотел причинить боль, и все стонал: «Вот тебе, племянник, вот тебе!» Когда Ахмед испытал оргазм, то он издал дикий крик, повторяя…

Тут дяде пришлось остановиться, потому что я заткнул себе уши. Звуки могут вызывать тошноту так же, как и зрелища. Я почувствовал, что меня тошнит, как тошнило раньше, когда я вынужден был смотреть на освежеванную и лишенную конечностей плоть, которая была Мар-Джаной.

— Но поверь, — сказал он, когда я снова стал его слушать, — до сегодняшнего дня я не знал, насколько сильно Ахмед ненавидит тебя. Что эта страсть подвигла его совершить так много ужасных вещей — и что он все еще ищет способ опозорить и уничтожить тебя. Разумеется, я знаю, что он страстный человек… — К моему горлу опять подкатила тошнота, поскольку дядя снова скатился до хныканья. — Но чтобы угрожать, что он использует даже меня… рисунки, на которых мы…

Я рявкнул на него:

— Ну и что дальше? Ты уже слышал эти угрозы какое-то время тому назад. Что ты сделал с тех пор? Ты задержался в его компании — искренне надеюсь на это, — чтобы убить сына шакала?

— Убить моего… убить главного министра ханства? Давай, давай, Марко. У тебя было столько же возможностей, сколько и у меня, и еще больше причин, но ты этого не сделал. Неужели ты хочешь, чтобы твой бедный дядя совершил это вместо тебя и чтобы его отправили на муки к Ласкателю?

— Adrio de vu! Я знаю, что ты убивал раньше, и без всяких там бабских терзаний. В этом случае у тебя было бы, по крайней мере, больше возможностей, чем у меня, избежать наказания. Полагаю, у Ахмеда в покоях тоже имеется задняя дверь, через которую араб тайно проникает к себе, как это проделываешь ты?

— Кем бы он ни был, Марко, он главный министр Хубилая. Ты хоть представляешь, какой поднимется шум и крик? Как ты можешь думать, что его убийцу не разыщут? Сколько потребуется времени, чтобы меня раскрыть не только как его убийцу, но… но… что еще может выйти наружу?

— Вот. Ты почти произнес это. Не самого убийства ты боишься и не расплаты за него. Кстати, я и сам не боюсь убить или умереть. Поэтому вот что я тебе обещаю: я доберусь до Ахмеда прежде, чем он доберется до меня. Ты можешь сказать ему об этом, когда вы в следующий раз будете в объятиях друг друга…

— Марко, прошу тебя, как я просил его, подумай! Ахмед, по крайней мере, сказал тебе правду. Во всем ханстве не найдется ни одного свидетеля, который может выступить против него, его слово весит больше, чем твое. Если ты вступишь с арабом в противоборство, ты пропадешь.

— А если я не сделаю этого, то тем более пропаду. Поэтому все дело только в нерешительности — на самом деле ты тревожишься только об одном, боишься потерять своего жестокого любовника. Тот, кто с ним, тот против меня. Мы с тобой одной крови, Маттео Поло, но если ты можешь забыть про это, то я тоже смогу.

— Марко, Марко. Давай обсудим это как разумные мужчины.

— Мужчины? — Мой голос сломался на этом слове, от невероятной усталости, смущения и горя. Я привык чувствовать себя в присутствии дяди зеленым юнцом с тех самых пор, как еще мальчишкой отправился с ним в путешествие. Но теперь неожиданно, в присутствии этой карикатуры на него, я вдруг почувствовал, что гораздо старше его и сильнее. Но я не был уверен, что достаточно силен, чтобы выдержать это новое противоречивое чувство — вдобавок ко всем тем чувствам, которые всколыхнулись во мне в тот день, — я боялся, что могу сам сломаться и начну хныкать и рыдать. Чтобы избежать этого, я снова до крика повысил голос: — Мужчины? Да неужели? — Я схватил с прикроватного столика ручное латунное зеркальце. — Взгляни на себя, мужчина! — Я швырнул его на обтянутые шелком, похожие на женские колени дяди. — Я больше не буду разговаривать с раскрашенной шлюхой. Если ты хочешь поговорить еще, пусть это произойдет завтра, и приходи ко мне с чистым лицом. А сейчас я отправляюсь спать. Это был самый трудный день в моей жизни.

Это была правда, но день еще не закончился. Я поковылял к своим покоям, словно загнанный и израненный заяц, который успел добраться до своей норы за миг до того, как в него вцепились зубы охотничьих псов. Комнаты были темными и пустыми, но я не заблуждался насчет того, что они были безопасной норой. Wali Ахмед мог прекрасно знать, что я один и беспомощен — он мог даже дать соответствующие приказания дворцовым слугам, поэтому я решил просидеть всю ночь, не ложась и не снимая одежды.

И только я, задремав, упал на скамью, как тут же подпрыгнул, проснувшись, — реакция загнанного зайца, — потому что дверь вдруг беззвучно распахнулась и комната осветилась тусклым светом. Я уже протянул руку к висевшему на поясе кинжалу когда увидел, что это была всего лишь служанка, безоружная и не представляющая угрозы. Слуги часто вежливо кашляли или издавали какие-нибудь предупреждающие звуки, прежде чем войти в комнату, но эта служанка так не сделала, потому что не могла. Это была Ху Шенг, Безмолвное Эхо. Хубилай-хан никогда ничего не забывал. И, несмотря на множество неотложных государственных дел, он помнил о своем недавнем обещании. Ху Шенг вошла, держа одной рукой свечу, другой она покачивала — возможно, потому что боялась, что я не узнаю ее без этого, — белой фарфоровой курильницей.

Девушка поставила ее на стол и подошла ко мне, улыбаясь. Курильница уже была заправлена дорогими благовониями tsan-xi-jang, и Ху Шенг внесла с собой аромат дымка, запах клеверного поля, которое нагрело солнце, а затем омыл мягкий дождь. Я тут же почувствовал счастье — облегчение и бодрость, после этого Ху Шенг всегда неразрывно ассоциировалась у меня с этим ароматом. Спустя долгие годы сама мысль о ней напоминала мне об этом аромате, и наоборот: настоящий запах клеверного поля напоминал мне о Ху Шенг.

Она достала из-за корсажа свернутую бумагу, протянула ее мне и подняла свечу так, чтобы я смог прочесть. Меня до того взбодрили и успокоили ее нежный облик и аромат клевера, что я раскрыл документ без всяких колебаний и мрачных предчувствий. Он был густо исписан черными ханьскими иероглифами, непонятными для меня, но я узнал огромную красную печать Хубилая, которая была поставлена поверх большей части документа. Ху Шенг подняла маленький пальчик цвета слоновой кости и показала им на одно или два слова, затем легонько постучала себя по груди. Я понял — это было ее имя в документе — и кивнул головой. Девушка показала на другое место в документе — я узнал иероглиф. Он был таким же, как моя личная печать yin, и она робко постучала по моей груди. Эта бумага была документом о владении рабыней, девушкой по имени Ху Шенг, Хубилай-хан передал это право Марко Поло. Я решительно кивнул головой, Ху Шенг улыбнулась, а я рассмеялся — первый радостный звук за долгое время который я издал, — после чего схватил ее в объятия, которые не были ни страстными, ни даже любовными, они всего лишь означали мою радость. Ху Шенг позволила мне обнять себя и в ответ тоже обняла меня свободной рукой, так мы и отпраздновали наше знакомство в новом качестве.

Я снова уселся, посадил девушку рядом и продолжал крепко сжимать ее в объятиях — возможно, это причиняло ей ужасное неудобство и привело в замешательство, но Ху Шенг ни разу не отклонилась и не пожаловалась на это — всю ту долгую ночь, которая вовсе даже и не показалась мне слишком долгой.

Глава 3

Я страстно желал поближе познакомиться с Ху Шенг — и даже сделать ей подарок, — но для этого нужно было дождаться утра. Однако к тому времени, когда через полупрозрачные окна стал виден первый отблеск рассвета, она спала в моих объятиях. Таким образом, я сидел тихо, держал девушку и, воспользовавшись случаем, рассматривал ее с восхищением и любовью.

Нет сомнений, что Ху Шенг была моложе меня, но насколько, я так никогда и не узнал, потому что она сама не имела представления, сколько ей лет. Точно так же не мог я предположить, объяснялось ли это молодостью, было свойственно ее расе или же объяснялось ее собственным совершенством, но лицо Ху Шенг не расплывалось и не обвисало во время сна, как это происходило с лицами других женщин. Ее щеки, губы, линия скул оставались невозмутимыми и спокойными. Ее кожа бледного персикового цвета, даже вблизи, была самой чистой и тонкой, которую я когда-либо видел, такой не было даже у статуй из полированного мрамора. Кожа была такой нежной, что на висках и под самым ухом я смог разглядеть проступающие тонкие голубоватые вены. Они просвечивали, как рисунки внутри тонких, словно бумага, фарфоровых ваз мастера горшечных дел, если держать их на свету.

И еще кое-что я понял, пока у меня была возможность пристально рассматривать черты лица Ху Шенг. Раньше я считал, что у всех местных мужчин и женщин глаза были узкими, как прорези, — раскосыми, как однажды выразился Хубилай, — лишенными век, невыразительными и непроницаемыми. Но теперь, вблизи, я мог рассмотреть, что просто веки у них располагаются под необычным углом и что глаза Ху Шенг имели роскошные безукоризненные веера прекрасных, длинных, изящно изогнутых черных ресниц.

Когда же наконец усилившийся в комнате дневной свет разбудил девушку и она открыла глаза, я увидел, что они были даже больше и ярче, чем у западных женщин. Они были насыщенного темно-коричневого цвета, как gahwah, но с рыжеватыми искорками, белки же глаз отличались такой белизной, что отливали синевой. Глаза Ху Шенг, когда она раскрыла их, сначала были полны ночных грез — как и у всех людей при пробуждении, — но затем, когда привыкли к дневному свету и реальному миру, они ожили и выразили настроение, мысли и чувства. Они отличались от глаз западных женщин лишь тем, что их взгляд нельзя было так вот просто взять и прочесть. Они вовсе не были загадочными, просто просили у того, кто в них смотрел, некоторого внимания, предлагали ему озаботиться тем, что же за послание в них содержалось. Что касается глаз западных женщин, то они говорили с каждым, кто только посмотрит в них. То, что было в глазах Ху Шенг, предназначалось лишь одному человеку — вроде меня, — который действительно хотел все узнать и брал на себя труд поглубже заглянуть в них, чтобы это увидеть.

К тому времени, когда она проснулась, утро было в самом разгаре, и вскоре в дверь моих апартаментов постучали. Ху Шенг, разумеется, этого не услышала, поэтому я отправился открывать — с некоторым удивлением и слегка напуганный, ибо не представлял, кто это мог быть. Однако это оказалась всего лишь пара монгольских служанок, которых подобрали для меня. Они сделали ko-tou и извинились, что пришли только сейчас, объяснив, что главный распорядитель во дворце слишком поздно понял, что я остался совсем без слуг. Поэтому-то они и пришли, чтобы спросить, что я буду есть из того, что можно приготовить на скорую руку. Я сказал им и попросил принести еды на двоих, девушки так и сделали. В отличие от моих предыдущих служанок, близнецов, эти, кажется, не возражали против того, что им приходится прислуживать вдобавок еще и рабыне. Или же они, вероятно, приняли Ху Шенг за пришедшую ко мне наложницу и, возможно, из благородных. Она была довольно милая девушка, и манеры у нее были вполне благородные. Во всяком случае, служанки прислуживали нам обоим без всяких возражений, они стояли в ожидании рядом, пока мы ели.

После того как мы позавтракали, я при помощи жестов обратился к Ху Шенг. (Я сделал это слишком грубо, неуклюже и с ненужной показухой. Однако со временем мы с ней так преуспели в языке жестов и так приспособились, что могли понимать друг друга даже при сложном и еле различимом общении, движения наши были настолько незаметными, что окружающие редко замечали их, удивляясь, как это мы можем «разговаривать» молча.) В тот раз мне хотелось сказать Ху Шенг, чтобы она пошла и перенесла в мои покои — если хочет — весь свой гардероб и личные вещи. Я неуклюже задрал и опустил руки вдоль своего платья, а затем показал на свои гардероб. Менее проницательному человеку могло бы показаться, что я приказываю ей пойти и одеться самой так, как был одет я, а на мне в то утро был мужской наряд, сшитый по персидской моде. Однако Ху Шенг рассмеялась и кивнула в знак того, что поняла, а я послал с ней обеих служанок, чтобы те помогли ей принести вещи.

Пока они отсутствовали, я достал бумагу, которую мне принесла Ху Шенг: официальный документ на право владения ею, который передал мне Хубилай. Это и был тот подарок, который я хотел ей сделать. Я передам документ Ху Шенг, превратив ее таким образом в свободную женщину, которая никому не принадлежит и никому ничем не обязана. У меня было несколько причин, чтобы желать это сделать, и сделать немедленно. Честно говоря, я опасался, что в ближайшее время со мной что-нибудь случится: араб отправит меня в подземелье к Ласкателю или заточит в Доме иллюзий, мне придется бежать, пробиваться с боем или пасть в борьбе, — поэтому мне хотелось, чтобы Ху Шенг никоим образом не была вовлечена во все это. Но если мне суждено остаться в живых, на свободе и при дворе, я надеялся, что со временем смогу овладеть Ху Шенг, и совсем не так, как хозяин рабыней. Если подобному суждено произойти, то это должно стать подарком с ее стороны, а она сможет подарить себя только в том случае, если будет совершенно свободна.

Я вытащил из спальни вьюки, которые совсем недавно принес туда, и вывернул их содержимое на пол в поисках маленького камешка, цыплячьей крови — печати yin, чтобы скрепить им свою подпись на документе. Когда я отыскал его, мне также попалось письмо на желтой бумаге, удостоверяющее мои полномочия, и большая пайцза — пластина, которую Хубилай дал мне на время моей миссии в Юньнане. «Возможно, мне следует все это вернуть ему?» — подумал я. Это напомнило мне, что я также привез для него бумагу с накарябанными на ней именами воинов Баяна, хитроумно разместивших латунные шары, о которых я собирался лично доложить Хубилаю. Я отыскал ее, и это в свою очередь заставило меня вспомнить о множестве других сувениров, которые я собрал во время своих прежних странствий.

Я опасался, что мне могло не представиться больше другого случая припомнить свое прошлое, ибо мое будущее было под большим вопросом. Именно поэтому я начал тщательно рыться среди вьюков и седельных сумок, которые принес, доставать оттуда разные предметы и с нежностью рассматривать их. Все свои записи и наброски карт я отдал отцу, чтобы тот держал их при себе, поэтому у меня оставалось совсем немного сувениров: kamàl — деревянная рамка с веревками, которую человек по имени Арпад дал мне в Суведии, чтобы прокладывать путь на север и юг… И теперь уже довольно заржавленная сабля shimshir, которую я стащил из кладовки коварного старика по имени Краса Божественной Луны, и…

В дверь снова постучали, на этот раз пришел дядя Маттео. Я не очень-то обрадовался, увидев его, но он, по крайней мере, был одет в мужской наряд, поэтому я позволил дядюшке войти. Похоже, одежда восстановила часть его мужественности: он говорил хриплым старческим голосом и даже, казалось, осмелился бушевать. Бросив мне небрежное: «Bondi»[227], он начал разглагольствовать:

— По твоей милости, племянничек Марко, я не мог сегодня уснуть всю ночь, а утром пришел прямо к тебе, даже не перекусив, и хочу сказать тебе следующее.

— Минутку! — отрывисто бросил я. — Я уже давно перестал быть маленьким мальчиком, и нечего называть меня племянничком и разговаривать со мной в таком тоне. Я тоже просидел всю ночь, размышляя над тем, как быть, но пока что не нашел подходящего выхода. Поэтому, если у тебя есть какие-нибудь идеи, я, пожалуй, не прочь их выслушать. Но я не стану слушать советов и ультиматумов.

Дядюшка тут же начал защищаться:

— Adasio, adasio[228]. — Он поднял руки, показывая, что сдается, и слегка сгорбил плечи, словно бы под ударами бича. Мне стало почти грустно, ибо я увидел, что дядюшка моментально струсил, стоило мне резко возразить ему, поэтому я сказал уже мягче:

— Если ты не успел перекусить, вон там горшок со все еще горячим чаем.

— Спасибо, — кротко произнес он, сел, налил себе чашку чая и снова начал: — Я пришел, чтобы только сказать, Марко… предложить, ну, в общем… чтобы ты не приступал к выполнению какого-нибудь радикального плана, пока я снова не переговорю с wali Ахмедом.

Поскольку никакого плана действий, радикального или нет, у меня не было, я только пожал плечами и снова уселся на пол, чтобы и дальше разбирать сувениры. А дядюшка продолжил:

— Как я уже порывался объяснить тебе прошлой ночью, я пытался склонить Ахмеда заключить с тобой перемирие. Имей в виду, я не выступаю в защиту тех жестокостей, которые он совершает. Но когда я обратил на это его внимание, он мигом убрал всех твоих свидетелей, поэтому теперь ему нет нужды бояться обвинений в свой адрес. С самого начала, Марко, ты вызвал у него гнев. — Маттео маленькими глотками выпил чай, затем наклонился, чтобы посмотреть, что я делаю. — Cazza beta! Сувениры из наших путешествий. Я уже позабыл о многих вещицах. Kamàl Арпада. А это кувшинчик с притиранием. А вот эта склянка, если не ошибаюсь, подарок от того шарлатана, хакима Мимдада? А это колода карт zhi-pai. Эх, Марко, Марко, когда-то мы — ты, я и Нико — были троицей беззаботных путешественников, не так ли? — Он снова откинулся назад. — Так вот, мои доводы следующие. Если у Ахмеда нет причин бояться тебя, а у тебя нет против него оружия, тогда заключение перемирия между вами означало бы…

— Это бы означало, — с издевкой произнес я, — что впредь ничто не помешает тебе вволю предаваться разврату со своим властолюбивым любовником. Dolce far niente[229]. Это все, о чем ты заботишься.

— Неправда! И, если необходимо, я готов доказать, что позабочусь… обо всем, что имеет к этому отношение. Но, послушай, почему ты не хочешь заключить с Ахмедом мир? Никто не пострадает, всем это принесет только пользу.

— Не много пользы это принесло рабыне Мар-Джане, Биянту и госпоже Чао. Ахмед уничтожил их всех, а ведь никто из них не причинил ему вреда и не сделал ничего плохого. Бедная Мар-Джана, между прочим, была моим другом.

— Чем можно помочь мертвым? — воскликнул он. — Ты не сможешь сделать ничего, что вернуло бы их к жизни!

— Но я-то сам все еще жив и теперь должен жить с таким грузом на совести. Ты только что упомянул о трех беззаботных путешественниках, забыв, что большую часть времени нас было четверо. Вспомни Ноздрю, который впоследствии стал Али-Бабой. Он был преданным супругом Мар-Джаны и из-за меня потерял ее. Не знаю, может, ты и способен договориться со своей совестью, но я не смогу посмотреть в глаза Али, пока не отомщу за Мар-Джану.

— И как, интересно, ты собираешься отомстить? Ахмед обладает слишком большой властью…

— Он всего лишь человек. Он тоже смертен. Я могу честно сказать тебе: я не знаю, как именно это сделаю, но клянусь, что я убью wali Ахмеда-аз-Фенакета.

— Тебя казнят за это.

— Значит, тогда я тоже умру.

— А как же я? Как же Никколо? Что будет с Торговым домом Поло?..

— Только не рассказывай мне снова о том, как хорошо ты ведешь дела… — начал было я, но задохнулся от возмущения.

— Подожди, Марко. Сделай лишь то, о чем я просил тебя минуту тому назад. Не поступай опрометчиво, пока я снова не поговорю с Ахмедом. Я немедленно отправлюсь к нему и стану умолять. Может, он предложит что-нибудь, что смягчит твой гнев. Какой-нибудь компромисс. Может быть, он подыщет новую жену для Али.

— Gesù, — произнес я с глубочайшим отвращением. — Проваливай, ты, тварь. Ступай и пресмыкайся перед ним. Ступай и твори с ним все те низкие вещи, которые вы вместе проделываете. Доведи его своей любовью до такого помешательства, чтобы Ахмед что-нибудь пообещал…

— Я могу это сделать! — со страстью воскликнул он. — Ты думаешь, что жестоко обижаешь меня своими насмешками, но клянусь: я могу это сделать!

— Давай наслаждайся как следует, потому что это, возможно, будет в последний раз. Клянусь, я убью Ахмеда, как только смогу все хорошенько подготовить.

— Похоже, ты и правда настроен решительно и непримиримо.

— Ну разумеется! Как мне заставить тебя понять? Мне все равно, во что это мне обойдется… или тебе… или Торговому дому Поло, или даже всему Монгольскому ханству с самим Хубилаем. Я постараюсь только защитить своего ни в чем не повинного отца от последствий моего поступка, поэтому мне надо успеть все сделать до его возвращения. Но я это сделаю. Ахмед умрет от моей руки.

Должно быть, дядя наконец все понял, потому что лишь грустно сказал:

— И я ничего не могу сделать, чтобы отговорить тебя? Совсем ничего?

Я снова пожал плечами.

— Если ты собираешься пойти к Ахмеду сейчас, то можешь сам убить его.

— Я люблю его.

— Убей его с любовью.

— Боюсь, что теперь я не смогу жить без него.

— Ну тогда умри вместе с ним. Я хочу откровенно говорить с тобой… с тем, кто был моим дядей, компаньоном и верным другом. И вот что я тебе скажу: друг моего врага — мой враг!

Я даже не взглянул, как дядя выходит из комнаты, потому что в этот момент как раз вернулась Ху Шенг с двумя служанками и я тут же занялся тем, что стал показывать девушкам, куда уложить ее немногочисленные наряды и принадлежности. Затем я ненадолго почти совсем позабыл о злобном Ахмеде, своем достойном сожаления, деградировавшем дяде Маттео, обо всех остальных заботах, которые довлели надо мной, и обо всех многочисленных опасностях, которые меня подстерегали, потому что испытал небывалое наслаждение, передав Ху Шенг документ.

Я сделал ей знак сесть за стол, на котором лежали кисти, подпорка для руки и кубик туши, которую хань использовали для письма. Я развернул документ и положил его перед девушкой. Затем смочил кубик, чтобы получить тушь, и кисточкой нанес немного на резную поверхность своей yin, после чего плотно прижал ее к чистому месту на документе и показал Ху Шенг оттиск. Она посмотрела на него, потом на меня, ее прекрасные глаза силились понять, что я хотел сказать своими действиями. Я знаком показал девушке на печать на документе, затем сделал знак, показывающий, что она свободна, — «документ больше не принадлежит мне, ты больше не принадлежишь мне», — и подвинул документ к ней.

Ее лицо словно осветилось ярким светом. Ху Шенг скопировала мои жесты освобождения и вопросительно взглянула на меня, я подтвердил, что она все правильно поняла, кивнув головой. Девушка взяла документ, все еще глядя на меня, и сделала вид, что хочет порвать его; я кивнул сильней, чтобы заверить ее: правильно, документа о рабыне больше не существует, Ху Шенг теперь свободная женщина. На ее глаза навернулись слезы, она встала, выпустила из рук документ, позволив ему упасть на пол, и снова вопросительно взглянула на меня: это не ошибка? Я сделал широкий, размашистый жест, чтобы показать: перед тобой весь мир, ты вольна уйти. Затем последовало леденящее сердце мгновение, во время которого я затаил дыхание: мы просто стояли и смотрели друг на друга; казалось, что время тянется бесконечно. Ху Шенг могла запросто собрать снова свои вещи и уйти, и я не смог бы остановить ее. Но, к счастью, этого не произошло. Она сделала два жеста, которые я надеялся, что понял, — приложила одну руку к своему сердцу, а другую к своим губам, затем протянула обе руки ко мне. Я неуверенно улыбнулся, затем издал счастливый смешок, потому что девушка прижалась ко мне всем своим маленьким телом; мы обнимались так же, как делали это предыдущей ночью, — без страсти, без вожделения, просто с удовольствием.

В душе я поблагодарил Хубилай-хана за то, что он дал мне эту печать yin. В тот день я впервые воспользовался ею, и это привело любимую в мои объятия. До чего же удивительно, подумал я, что простая печать, вырезанная из самого обыкновенного камня, обладает такой властью…

И тут я неожиданно выпустил Ху Шенг из объятий, отвернулся от нее и бросился на пол.

Я краем глаза заметил ее испуганное маленькое личико, но сейчас не было времени что-либо объяснять или извиняться за грубость. Мне неожиданно пришла в голову мысль — невероятная и, возможно, безумная, но чрезвычайно привлекательная. Может быть, это освежающее прикосновение Ху Шенг стимулировало работу моего мозга. Если так, я поблагодарю девушку позже. А в тот момент я растянулся на полу, не обращая внимания на ее величайшее изумление, и начал беспокойно рыться в куче разрозненных предметов, которые перед этим извлек из своих вьюков. Я обнаружил дощечку — пайцзу, которую решил вернуть Хубилаю, список имен монголов, которые устанавливали смертоносные шары, и — да! Вот она! Печать yin, которую я забрал у министра малых рас, как раз перед тем, как его казнили, и с тех пор хранил. Я схватил ее с радостным возгласом, потом вскочил на ноги, зажав печать в руке, и, думаю, даже пропел несколько слов и сделал несколько танцевальных па. И остановился, заметив, что Ху Шенг и обе служанки уставились на меня с недоумением и тревогой.

Одна из служанок махнула рукой в сторону двери и, поколебавшись, произнесла:

— Господин Марко, там пришел посетитель и просит принять его.

Это оказался Али-Баба, и мне тут же стало стыдно за свою радость: нашел время скакать и резвиться, когда мой товарищ потерял все и чуть жив от горя. Однако могло быть и хуже. Я бы почувствовал еще большую вину, если бы Али вошел, когда я обнимал Ху Шенг. Я шагнул к нему, крепко схватил за руку и втянул его в комнату, бормоча одновременно слова приветствия, соболезнования и дружеского участия. Выглядел он ужасно: глаза покраснели от слез; огромный нос, казалось, обвис больше, чем обычно. Али судорожно сжимал руки, но это не помогало, и они продолжали дрожать.

— Марко, — произнес он дрожащим голосом. — Я только что побывал у придворного похоронных дел мастера, собираясь в последний раз взглянуть на мою дорогую Мар-Джану. Но он сказал, что среди тех, кого он должен проводить в мир иной, такого человека нет!

Я должен был это предвидеть и уберечь Али от тягостного путаного объяснения. Я знал, что казненные преступники не поступали к похоронных дел мастеру, Ласкатель сам хоронил их без всякого таинства или церемонии. Но я ничего не сказал другу об этом, только произнес, успокаивая его:

— Без сомнения, произошла какая-то путаница, вызванная суматохой из-за возвращения двора из Шанду.

— Путаница, — пробормотал Али, — я вообще ничего не понимаю и запутываюсь все больше и больше.

— Предоставь это мне, приятель. Я все сделаю как надо. Кстати, в тот момент, когда ты пришел, я как раз и думал об этом. Я уже начал многочисленные приготовления, относящиеся к нашему делу.

— Но подожди, Марко. Ты обещал, что расскажешь мне… все о том, как и почему она умерла….

— Я расскажу, Али. Как только выполню одно поручение. Это срочно, но не займет много времени. Ты бы отдохнул пока здесь, а я попрошу моих дам уделить тебе внимание. — Служанкам я сказал: — Приготовьте для него горячую ванну, натрите моего друга бальзамом. Принесите еды и питья. Любого питья и столько, сколько он попросит. — Я бросился было к двери, но тут кое о чем вспомнил и приказал самым суровым образом: — Не пускайте никого в эти покои, пока я не вернусь.

Я шел, почти бежал, направляясь к военному министру, художнику Чао, и по счастливому стечению обстоятельств он не был в то утро занят ни войной, ни своим искусством. Я начал с того, что выразил ему соболезнования в связи со смертью жены, сказав:

— Мне так жаль, что ваша супруга погибла.

— Почему? — спросил он безжизненно. — Вы были среди табуна ее жеребцов?

— Нет. Я просто соблюдаю правила хорошего тона.

— Тогда я должен поблагодарить вас. Хотя полагаю, что она не заслужила вашего сочувствия. Но я так понимаю, что вы пришли с визитом не только для этого.

— Нет, — снова сказал я. — У меня есть щекотливое дело, и если вы предпочтете сделать вид, что ничего не понимаете, я последую вашему примеру. Вы в курсе того, что госпожа Чао умерла не случайно? Что все это было подстроено главным министром Ахмедом?

— Тогда я должен сказать ему спасибо. Это гораздо больше того, что он когда-либо делал для меня. А у вас есть хоть малейшее представление, почему он проявил к нам такой внезапный интерес, решив навести порядок в моей супружеской жизни?

— Это его совершенно не интересовало, господин Чао. Он действовал исключительно в своих интересах. — И я рассказал ему, как Ахмед воспользовался официальной печатью госпожи Чао, чтобы устранить Мар-Джану, а также о событиях, предшествовавших этому и случившихся позже. Я не упомянул о своем дядюшке, но в заключение сказал: — Ахмед пригрозил также опубликовать некие рисунки, сделанные вами. Думаю, вам это может не понравиться.

— Да, это поставит меня в неловкое положение, — пробормотал министр все еще вялым голосом, но его пронзительный взгляд сказал мне, что он знает, о каких рисунках идет речь, и догадывается, что семейство Поло они тоже поставят в неловкое положение. — Я так понимаю, вы хотите положить конец головокружительной карьере wali Ахмеда?

— Да, и полагаю, я знаю, как это сделать. Мне пришло в голову, что если Ахмед смог воспользоваться чьей-то чужой печатью с подписью в своих целях, то и я могу сделать нечто подобное. Так случилось, что в моем распоряжении оказалась печать другого придворного.

Я вручил ему камешек. Не было нужды говорить, чья это печать, потому что художник был способен сам прочесть на ней имя.

— Пао Ней Хо. Недавно низложенный министр малых рас. — Он взглянул на меня и ухмыльнулся. — Вы представляете себе, что я о вас думаю?

— Министр Пао мертв. Никто толком не знает, с какой целью этот человек оказался при дворе и правда ли, что он вынашивал замысел свергнуть Хубилая. Но если бы вдруг обнаружили письмо или записку с его подписью, свидетельствующие о каких-нибудь низких намерениях — скажем, сговор Пао против хана с главным министром — ну, покойник ведь не сможет отречься от этого, а вот Ахмеду придется попытаться сие опровергнуть.

Чао восхищенно воскликнул:

— Клянусь своими прародителями, Поло, вы выказываете определенные таланты, свойственные правителям!

— Но одного таланта я лишен начисто — умения писать ханьскими иероглифами. Вы же владеете этим искусством в совершенстве. Есть другие, к кому я могу обратиться, но я выбрал вас, потому что вы не входите в число друзей араба Ахмеда.

— Ну, если все, что вы рассказали, правда, то он все же снял с меня одно тяжелое бремя. Однако еще осталось немало других. Вы правы: я с радостью присоединюсь к вам, чтобы низложить этого сына черепахи. Однако вы упустили из виду одну деталь. Если все провалится, мы с вами тут же встретимся с Ласкателем. Если добьемся успеха — еще хуже, — мы оба окажемся во власти друг друга навсегда.

— Господин Чао, я желаю лишь одного — отомстить арабу. И если только я смогу причинить ему вред, то не имеет значения, что это будет стоить мне головы — завтра или спустя годы! Просто, предложив это, я уже вверил себя в вашу власть. Увы, у меня нет никаких иных гарантий моей добропорядочности.

— Этого достаточно, — решительно произнес министр и встал из-за своего рабочего стола. — В любом случае это настолько удивительный подарок судьбы, что я не могу от него отказаться. Пойдемте сюда. — Он проводил меня в соседнюю комнату и быстрым движением подровнял огромную настольную карту. — Давайте глянем. Министр Пао был юэ из Юньнаня, который тогда находился в осаде… — Мы стояли и смотрели на Юньнань, теперь он был весь уставлен флажками Баяна. — Предположим, министр Пао старался оказать помощь своей родной провинции… а министр Ахмед надеялся свергнуть Хубилай-хана… Нам нужно как-то увязать оба этих устремления… каким-нибудь третьим компонентом… Нашел! Хайду!

— Но ильхан Хайду правит гораздо дальше, на северо-западе, — произнес я неуверенно, показывая на провинцию Синьцзян. — Не может же он, находясь так далеко, тоже участвовать в заговоре!

— Ах, Поло, Поло, — принялся благодушно ворчать Чао. — Ложь — страшный грех. И, совершая его, я вызываю у почитаемых мной предков гнев, а вы ставите под угрозу свою бессмертную душу. Так неужели вы согласны отправиться в ад из-за ничтожной и малодушной лжи? Разве в вас нет размаха? Где ваша фантазия, Марко? Давайте изобретем оглушающую ложь, совершим грех, который возмутит всех богов!

— Но ложь должна быть, по крайней мере, правдоподобной.

— Хубилай поверит во все, что касается его двоюродного брата Хайду. Это омерзительный человек, настоящий варвар. Великий хан также знает, что Хайду в достаточной мере опрометчив и жаден, чтобы ввязаться в какой-нибудь грубо состряпанный заговор.

— Да, это действительно близко к истине.

— Ну так давайте рискнем. Я состряпаю записку, в которой министр Пао якобы тайком обсуждает с jing-siang Ахмедом их совместный преступный заговор с ильханом Хайду. Это общий набросок картины. А детали композиции предоставьте настоящему художнику.

— С удовольствием, — сказал я. — Видит бог, вы рисуете очень правдоподобные картины.

— И еще одно. Каким образом к вам в руки попадет этот секретный документ?

— Я был последним, кто видел министра Пао живым. Я обнаружил бумагу, когда обыскивал его. Кстати, именно таким образом я и нашел его yin.

— Вы никогда не находили печать. Забудьте об этом.

— Хорошо.

— Вы обнаружили у Пао только старую, сильно истертую бумагу. Я напишу на ней письмо, которое здесь, в Ханбалыке, Пао якобы написал Ахмеду, но не нашел возможности его отправить, потому что был вынужден бежать. Поэтому он просто по глупости прихватил письмо с собой. Да. Я слегка изомну и испачкаю его. Как скоро документ понадобится вам?

— Я вообще-то должен был передать его хану, как только прибыл в Шанду.

— Не имеет значения. Вы же не знали, важная это бумага или нет. Вы только сейчас вспомнили, что нашли его, когда распаковывали свое походное имущество. Отдайте письмо Хубилаю, сказав как бы мимоходом: «Да, кстати, великий хан…» Небрежность придаст правдоподобия. Но чем скорее, тем лучше. Пожалуй, я займусь этим прямо сейчас.

Он снова уселся за свой рабочий стол, начал деловито доставать бумагу, кисти, кубики туши, красные и черные, и другие атрибуты своего ремесла, говоря при этом:

— Вы доверили свою тайну подходящему человеку, Поло, хотя, готов поспорить, что вы даже не догадываетесь почему. Для вас, без сомнения, две бумаги, написанные ханьскими иероглифами, выглядят одинаково, поэтому вы не можете знать, что далеко не каждый писец способен подделать чужую руку. Теперь я должен постараться припомнить почерк Пао и попрактиковаться, пока не смогу без труда подражать ему. Но это не займет у меня много времени. Ступайте и предоставьте все мне. Бумага окажется у вас в руках, как только я все сделаю.

Когда я направился к двери, он добавил голосом, в котором сочетались веселье и горе:

— А знаете что еще? Это будет самое большое достижение в моей карьере, шедевр всей моей жизни. — Когда я уже собирался переступить порог, он добавил почти весело: — Эх, Марко Поло, Марко Поло, ну что бы вам предложить мне работу, которую я смог бы подписать своим собственным именем: Чао Менг Фу?

Глава 4

— Если все пойдет хорошо, — сказал я Али, — то араба бросят к Ласкателю. И если хочешь, то я попрошу, чтобы тебе разрешили присутствовать и помочь ему предать Ахмеда «смерти от тысячи».

— Я бы с удовольствием помог предать его смерти, — пробормотал Али. — Но помогать ненавистному палачу? Ты ведь сказал, что это именно он фактически уничтожил Мар-Джану.

— Согласен с тобой, этот человек на редкость омерзителен. Но в данном случае он действовал по приказанию араба.

Когда перед этим я вернулся в свои покои, то с облегчением обнаружил, что служанки от души напоили Али-Бабу горячительными напитками. Алкоголь возымел свое действие, и поэтому, хотя он открывал рот от ужаса, причитал от горя и стонал от жалости, когда я рассказывал ему обо всех обстоятельствах кончины Мар-Джаны, мой друг в конце концов дал выход своим эмоциям: он бился в истерике и громко вопил — большинство мусульман считают, что только так и можно выражать свою скорбь. Разумеется, я не вдавался в детали, что именно осталось от Мар-Джаны, когда я обнаружил несчастную в последние минуты ее жизни.

— Да, — сказал Али после продолжительного скорбного молчания. — Если ты сможешь устроить это, Марко, я бы с удовольствием присутствовал на казни араба. После смерти Мар-Джаны у меня не осталось никаких желаний или планов, которые я хотел бы претворить в жизнь. Но принять участие в казни араба — этого я действительно бы хотел.

— Я позабочусь об этом, если мой план сработает. А ты пока сиди здесь и моли Аллаха, чтобы все прошло как надо.

С этими словами я снова встал со своего кресла и устроился на коленях на полу, чтобы подобрать и уложить разбросанные сувениры. Когда я сложил уже множество разных вещей — kamàl Арпада, колоду карт zhi-pai и прочее, — у меня появилось странное чувство, что чего-то не хватает. Я снова уселся на пол и принялся ломать голову, что же это могло быть. Точно не печать министра Пао, потому что я отдал ее художнику. Но что-то исчезло, ибо, когда я в первый раз опустошил свои вьюки, на полу было что-то еще. Внезапно я понял, что именно.

— Али, — сказал я, — ты, случайно, ничего не брал из этой кучи, пока я отсутствовал?

— Нет, ничего, — ответил он с таким видом, словно бы и вовсе не видел, что разбросано на полу.

Должно быть, мой друг сейчас пребывал в таком состоянии, что и правда ничего не заметил.

Я задал тот же вопрос служанкам-монголкам, но обе они ответили отрицательно. Тогда я отправился к Ху Шенг, которая в спальне укладывала свои вещи в гардероб и комоды. Я радостно улыбнулся: все указывало на то, что девушка собирается остаться здесь, и надолго. Я взял ее за руку, отвел в гостиную, показал на вещи на полу и сделал вопросительный жест. Очевидно, она поняла, потому что отрицательно покачала своей милой головкой.

Итак, это мог взять только Маттео. Ибо пропала маленькая глиняная бутылочка, при виде которой он воскликнул: «Если не ошибаюсь это подарок от того шарлатана, хакима Мимдада?»

Он не ошибся. Это действительно было любовное зелье, которое хаким отдал мне на Крыше Мира, сильнодействующий напиток, которым пользовались давно жившие поэт Меджнун и поэтесса Лейли, чтобы усилить свою любовь. Маттео точно знал, что это такое, он знал также, что действие зелья непредсказуемо и опасно, потому что слышал, как я бранил Мимдада после того, как рискнул проделать тот ужасный опыт. Он видел, как я осторожно согласился принять от хакима вторую маленькую бутылочку и взял ее с собой. А теперь, значит, дядюшка стянул этот флакон. Интересно, с какой целью?

И тут мне в голову пришла мысль, от которой я буквально подпрыгнул. Я вспомнил другие его слова, которые дядя произнес в то утро: «Если необходимо, я готов доказать свою заботу…» — а когда я начал глумиться: «Ступай и доведи араба до безумия любовью!» — он ответил: «Я могу это сделать!»

Dio me varda! Я должен бежать, найти его и остановить! Видит бог, у меня были причины разочароваться в Маттео Поло и даже возненавидеть этого человека, но все же… он был одной со мной крови. И к тому же в его самопожертвовании сейчас не было никакой нужды, потому что я уже приготовил ловушку для проклятого араба Ахмеда. Поэтому я немедленно вскочил на ноги, заставив Ху Шенг снова посмотреть на меня с некоторым удивлением. Но я успел добраться только до порога, потому что столкнулся в дверях с сияющим от счастья мастером Чао.

— Все готово, — сказал он. — Час мести настал, можете идти и показать это Хубилаю.

Тут он заметил, что я в комнате не один, дернул меня за рукав и вытащил в коридор, туда, где нас не могли услышать. Художник достал из складок своего наряда сложенную, помятую, грязную бумагу, которая и правда выглядела так, словно совершила далекое путешествие из Ханбалыка в Шанду и обратно. Я развернул ее; для меня все ханьские документы выглядели одинаково — как садовый участок, на котором оставил следы целый выводок цыплят.

— Что здесь написано?

— Все, что нужно. Давайте не будем терять времени на перевод. Я очень торопился, и вы тоже должны поспешить. Хан как раз в эту минуту направляется в зал Правосудия, где собирается открыть заседание ченга. Там накопилось множество дел, касающихся тяжб, они ждут его решения. Постарайтесь перехватить его до начала заседания, ибо потом он будет занят переговорами с императрицей Сун. Может пройти несколько дней, прежде чем вы сумеете встретиться с ним снова, а за это время Ахмед наверняка попытается причинить вам вред. Так что ступайте быстрей!

— В тот самый миг, когда я сделаю это, — сказал я, — я поставлю на кон не только судьбу Ахмеда, но и свою тоже, оказавшись навсегда в ваших руках, мастер Чао.

— А я окажусь в ваших руках, Поло. Ступайте.

И я отправился к Хубилаю, но сначала снова забежал в свои покои, чтобы забрать кое-что для великого хана. Я все-таки успел перехватить его, когда он, младшие судьи и Язык занимали свои места на возвышении ченга. Хубилай приветливо сделал мне знак приблизиться к возвышению и, когда я отдал ему вещи, которые принес, сказал:

— Не было нужды торопиться, чтобы отдать мне это, Марко.

— Я уже и так держал их дольше, чем следовало, великий хан. Вот пайцза из слоновой кости и наделяющее меня полномочиями ваше письмо на желтой бумаге, вот этот документ обнаружили у министра Пао, когда его схватили, а это моя записка, в которой перечислены все воины, которые так умело расположили шары с huo-yao. Поскольку я записал их имена латинскими буквами, великий хан, может, вы послушаете, пока я зачитаю список? Надеюсь, что смогу правильно произнести имена, и вы поймете, о ком речь, возможно, вам захочется их как-нибудь отблагодарить…

— Читай, читай, — сказал он благосклонно.

Я так и сделал, а Хубилай тем временем лениво отложил в сторону дощечку и письмо, которые он давал мне, а затем медленно развернул письмо, которое подделал мастер Чао. Увидев, что письмо написано на ханьском языке, он не торопясь вручил его полиглоту Языку и продолжил слушать меня. Я силился разобраться в своих каракулях и зачитывал вслух: «Человек по имени Геген из племени кураи… человек по имени Джассак из племени меркитов… человек по имени Бердибег, тоже меркит…» — когда чиновник внезапно вскочил на ноги и, несмотря на знание огромного количества языков, издал вопль, который совершенно невозможно было разобрать.

— Вах! — воскликнул Хубилай. — Что тебя встревожило?

— Великий хан, — ловя ртом воздух, в возбуждении воскликнул Язык, — эта бумага — дело чрезвычайной важности! С ней надо разобраться в первую очередь! Эта бумага… которую принес вон тот человек…

— Марко? — Хубилай повернулся ко мне. — Ты, кажется, сказал, что это отобрали у недавно умершего министра Пао? — Я подтвердил, что так оно и есть. Он снова повернулся к Языку: — Ну?

— Может, вы предпочтете, великий хан?.. — сказал Язык и посмотрел при этом на меня, остальных судей и стражников. — Может, вы предпочтете очистить зал, до того как я обнародую содержание этого документа?

— Скажи все при них, — проворчал хан, — а потом я решу, надо ли очистить зал.

— Как прикажете, великий хан. Ну, если вы позволите, я могу перевести дословно. Но достаточно сказать, что это письмо подписано yin Пао Ней Хо. В нем содержатся намеки… в нем заключены… нет, в нем напрямик говорится… о предательском заговоре между вашим двоюродным братом ильханом Хайду и… и одним из ваших самых доверенных министров.

— Правда? — холодно осведомился Хубилай. — Тогда, я считаю лучше никому не покидать этот зал. Продолжай, Язык.

— Суть такова, великий хан: оказывается, министр Пао, про которого мы теперь знаем, что он был заслан сюда юэ, надеялся, что предотвратит полное уничтожение своего родного Юньнаня. Похоже, Пао убедил ильхана Хайду… или, может, подкупил его. Деньги упоминаются… отправиться с войском на юг и бросить все свои силы против наших тылов, когда мы вторгнемся в Юньнань. Это привело бы к мятежу и гражданской войне. При таком повороте событий ожидалось, что вы сами, великий хан, отправитесь на поле сражения. В ваше отсутствие и при последующей неразберихе… наместник Ахмед объявит себя великим ханом…

Все находившиеся в ченге судьи издали громкие возгласы: «Вах!», «Позор!», «Ай-яй!» и другие выражения ужаса.

— …При этом, — продолжал Язык, — Юньнань заявит о том, что сдается, и присягнет на верность новому великому хану Ахмеду, в обмен на заключение мира. Предполагалось, что в будущем они договорятся, и юэ вместе с Хайду нападут на Сун и помогут покорить эту империю. После того как все будет закончено, Ахмед и Хайду поделят власть и ханство между собой.

Раздалось еще больше восклицаний: «Вах!» и «Ай-яй!» Хубилай все еще не произнес ни слова, однако лицо его стало похоже на черный смерч, поднимающийся над пустыней. Пока Язык ждал приказаний, министры пустили письмо по рукам.

— Это действительно почерк Пао? — спросил один.

— Да, — ответил другой. — Он всегда писал размашистыми мазками, а не официальными прямыми иероглифами.

— А там, видите? — добавил третий. — Чтобы написать «деньги», он воспользовался иероглифом с изображением ракушки каури, которая является деньгами среди юэ.

Еще один сказал:

— А что насчет подписи?

— Похоже, она настоящая.

— Пошлите за мастером yin!

— Никто не должен покидать этой комнаты.

Хубилай услышал это и одобрительно кивнул, а стражник отправился за мастером. Все это время министры продолжали приглушенно галдеть, спорить и пытаться внушить друг другу, что произошло какое-то недоразумение. Я услышал, как кто-то с пафосом произнес:

— Это слишком скандально, чтобы поверить.

— Но ведь был уже подобный случай, — возразили ему. — Помните, несколько лет назад мы и сами покорили государство Каппадокия благодаря похожей уловке. Там тоже доверенный главный министр турок-сельджуков тайно привлек на свою сторону нашего ильхана Персии Абагу, чтобы тот помог ему свергнуть законного царя Килиджа. Но тогда предатель достиг своей цели, а выскочка Абага присоединил Каппадокию к Монгольскому ханству.

— Да, — заметил еще кто-то. — К счастью, тогда были совсем иные обстоятельства. Абага держал все в тайне не для собственного возвеличивания, а для выгоды великого хана Хубилая и всего ханства.

— Вот идет мастер yin.

Поторапливаемый стражниками, старый мастер yin шаркающей походкой вошел в зал ченга. Ему показали бумагу. Бросив на нее всего лишь беглый взгляд, он объявил:

— Я не могу ошибиться: это моя работа, господа. Это действительно yin, которую я вырезал для министра малых рас Пао Ней Хо.

И опять поднялся шум. Одни кричали: «Вот!», другие: «Выходит, все это правда!», а третьи: «Ну, теперь не осталось никаких сомнений!» — и при этом все смотрели на Хубилая. Он набрал полную грудь воздуха, сделал медленный выдох и затем вынес приговор:

— Стражники! — Те мгновенно вытянулись по стойке «смирно» и с глухим звуком дружно стукнули копьями об пол. — Ступайте и приведите сюда главного министра Ахмеда-аз-Фенакета.

Они снова стукнули своими копьями, развернулись и затопали прочь, но Хубилай остановил их, задержав на мгновение, и повернулся ко мне.

— Марко Поло, кажется, ты еще раз сослужил службу нашему ханству… впрочем, на сей раз совершенно случайно. — Хотя эти слова и звучали как похвала, но, глядя на выражение лица Хубилая, можно было подумать, что я на подошвах своих сапог принес с улицы в зал собачье дерьмо. — Вот что, Марко. Ступай со стражниками и сам обратись к главному министру с официальным приказом: «Подымись и иди, мертвый человек, потому что Хубилай, хан всех ханов, желает услышать твои последние слова».

Итак, я отправился, как мне было приказано. Однако великий хан не приказывал мне вернуться в ченг вместе с арабом, и так уж случилось, что мне и не довелось этого сделать. Я с отрядом стражников явился в покои Ахмеда и обнаружил, что входная дверь не охраняется и широко распахнута. Мы зашли внутрь, и выяснилось, что все его стражники и слуги застыли на месте, тревожно прислушиваясь и мучаясь в нерешительности перед закрытой дверью в его спальню. Когда мы появились, все зашумели, приветствуя нас, и принялись благодарить Тенгри и восхвалять Аллаха за то, что мы пришли. И лишь через некоторое время мы наконец их успокоили и смогли получить связные объяснения по поводу того, что происходит.

Wali Ахмед, сказали они, весь день пробыл в своей спальне. Вообще-то в этом не было ничего необычного, потому что он часто брал работу на ночь и продолжал работать после того, как просыпался и завтракал; Ахмед любил заниматься делами, уютно расположившись в постели. Но в тот день из спальни раздались необычные звуки, и после некоторого колебания служанка подошла к двери, чтобы удостовериться, что все в порядке. Ей ответил голос, похожий на голос wali, но необычно высокий и нервный, который приказал: «Оставьте меня в покое!» Странные звуки затем снова возобновились и продолжились: хихиканье, которое переходило в дикий смех, визг, хныканье, переходившее в стон и рычание, снова смех и тому подобное. Слушатели — к тому времени у двери собрались почти все слуги Ахмеда — не в состоянии были решить, что выражают эти звуки — удовольствие или физическую боль. К настоящему моменту это уже длилось несколько часов; они время от времени взывали к своему хозяину, стучали в дверь, пытались открыть ее и заглянуть внутрь. Но дверь была закрыта плотно; слуги как раз обсуждали, уместно ли будет сломать ее, когда, к их облегчению, появились мы и спасли их от принятия какого-либо решения.

— Послушайте сами, — предложили слуги, и мы с начальником стражи прижались ухом к створкам двери.

Спустя некоторое время начальник стражи сказал мне с удивлением:

— В жизни не слышал ничего подобного. А вы?

Я слышал, но это было давно. Во дворце багдадского шаха я как-то наблюдал в глазок, как заключенная в гарем молоденькая девчонка совращает отвратительного волосатого самца шимпанзе. Звуки, которые я слышал теперь, очень напоминали те — девчонка бормотала нежности и всячески поощряла самца, а обезьяна в недоумении что-то невнятно тараторила. Его бормотание и ее стоны по завершении полового акта, все это перемешалось с короткими выкриками, взвизгиванием от боли, потому что самец, стараясь удовлетворить девушку, неуклюже покусывал и царапал ее.

Однако начальнику стражи я об этом не рассказал, а лишь предложил:

— Пусть ваши люди уберут из покоев всех слуг. Мы должны арестовать министра Ахмеда, но нам нет нужды унижать его перед слугами. Да и его охрану тоже лучше отослать. У нас достаточно своих стражников.

— Ну что, заходим внутрь? — спросил начальник стражи, когда все было сделано. — А вдруг мы пришли не вовремя и wali это не понравится?

— Разумеется, заходим. Что бы там ни происходило, великий хан желает видеть этого человека, и немедленно. Так что ломайте двери.

Я приказал убрать всех свидетелей не потому, что беспокоился за чувства Ахмеда, а потому, что волновался за себя, поскольку ожидал, что найду там своего дядю. К моему огромному облегчению, дяди там не оказалось, а араб пребывал в таком состоянии, что ему не было дела до унижений.

Он лежал голый на кровати, его коричневое сухопарое потное тело корчилось в массе собственных нечистот. Простыни на его кровати в тот день были из бледно-зеленого шелка, но слиплись и покрылись коркой белого и розового цвета, как это бывает после многочисленных выделений, а последние выделения Ахмеда были с примесью крови. Он все еще издавал невнятные звуки, но они были приглушенными, потому что во рту араб держал один из тех грибов su-yang, напоминающих фаллос; гриб раздулся от жидкости до такой величины, что растянул арабу губы и щеки. Мало того, мы увидели еще один подобный орган, высовывающийся из его зада, но этот был сделан из прекрасного зеленого нефрита. Однако спереди его собственный член был невидим, он находился внутри чего-то, похожего на меховую зимнюю шапку воина-монгола. Араб обеими руками неистово дергал это взад и вперед, возбуждая себя. Его агатовые глаза были широко раскрыты, но затуманены, словно их каменная поверхность была покрыта мхом: уж не знаю, что он видел, но точно не нас.

Я сделал знак стражникам. Двое из них склонились над арабом и начали выдергивать из него и снимать с него различные приспособления. Когда гриб su-yang, который Ахмед сосал, извлекли из его рта, хныкающие звуки сделались громче, но так и остались невнятными. Когда из него резким движением выдернули нефритовый цилиндр, он сладострастно застонал, и его тело забилось в конвульсиях. Когда с wali сняли меховую вещь, он продолжил слабо двигать руками, хотя ему не с чем стало там играть: его член был маленький и стертый до крови. Начальник стражников поднимал похожий на шапку предмет все выше и выше, с любопытством изучая его; я заметил, что он был покрыт мехом только с одной стороны, но тут же отвел глаза, потому что из него начало сочиться белое вещество с прослойками крови.

— Клянусь Тенгри! — проворчал про себя начальник стражи. — Сроду ничего подобного не видел. — Он швырнул загадочный предмет на пол и с омерзением произнес: — Вы знаете, что это?

— Нет, — ответил я, — и не желаю знать. Поставьте эту тварь на ноги. Окатите его холодной водой. Вытрите. Набросьте на него какую-нибудь одежду.

Когда все это было сделано, Ахмед в какой-то степени пришел в себя. Сначала он сильно шатался, и стражникам пришлось поддерживать главного министра, чтобы тот стоял прямо. Но постепенно, после долгого качания и шатания, он смог стоять сам. После того как Ахмеда несколько раз окатили холодной водой, он начал произносить отдельные осмысленные слова, хотя в целом его речь все еще оставалась бессвязной.

— Мы оба были детьми дэва… — сказал он, словно повторяя какие-то стихи, которые только он один и слышал. — Мы отлично подходили друг другу…

— Эй, заткнись, — прорычал седой воин, который очищал с него пот и нечистоты.

— Тогда я вырос, но она осталась маленькой… с совсем крошечными отверстиями… и она кричала…

— Заткнись! — взревел другой крепкий ветеран, который пытался надеть на министра абас.

— Тогда она стала оленем-самцом… а я самкой… теперь уже кричал я…

Начальник стражи резко бросил:

— Тебе было велено заткнуться!

— Позвольте ему выговориться и прочистить мозги, — сказал я снисходительно.

— Затем мы стали бабочками… обнимающимися внутри бутона цветка… — Его вращающиеся глаза на миг остановились на мне, и он произнес совсем четко: — Фоло! — Но тут каменную поверхность его глаз снова подернуло мхом, то же самое произошло и с остальными его способностями, и он добавил совсем невнятно: — Сделать это имя посмешищем…

— Ты можешь попытаться, — равнодушно сказал я. — Мне приказано сказать тебе следующее: «Ступай с этими стражниками, мертвый человек, потому что Хубилай, хан всех ханов, желает услышать твои последние слова». — Я остановился на мгновение. — Уведите его отсюда.

Я позволил Ахмеду продолжать свой бессвязный лепет только потому, что не хотел, чтобы стражники уловили другой звук, который я услышал, — слабый, но устойчивый и не лишенный мелодичности. Поскольку стражники ушли вместе со своим узником, я остался, чтобы определить источник этого звука. Он раздавался не в самой комнате и не снаружи двойной двери, а из-за какой-то стены. Я прислушался, установил, что он раздается из-за чрезвычайно яркого персидского qali, который висел на стене напротив кровати, и отодвинул ковер в сторону. Стена за ним выглядела целой, но, наклонившись поближе, я рассмотрел в обшивке разрез, края которого открывались внутрь подобно двери. Попав в темный каменный проход, я смог понять, что это был за звук. Странно было слышать подобное в коридоре монгольского дворца в Ханбалыке, потому что это была старая венецианская песенка. И тем более странно было услышать ее в сложившихся обстоятельствах, потому что это была простая песенка о добродетели — о том, чего так сильно не хватало wali Ахмеду и его окружению. Маттео Поло пел тихим дрожащим голосом:

Добродетель — это благословение.

Не вкушая сладости, доживешь до старости…

Я бросился обратно в спальню за лампой, чтобы осветить себе дорогу, затем шагнул в темноту и закрыл дверь, от души надеясь, что qali примет прежнее положение и скроет ее. Совсем скоро я обнаружил Маттео, сидящего на холодном влажном каменном полу прохода. Он снова был разодет в наряд отвратительной «великанши» — на этот раз бледно-зеленый — и выглядел еще более оцепенелым и безумным, чем араб. Но дядюшка, по крайней мере, не был выпачкан в спекшейся крови или выделениях человеческого тела. Очевидно, какую бы роль он ни играл в оргии с любовным зельем, она была не самой активной. Хотя дядя ничем не показал, что узнал меня, он не сопротивлялся, когда я взял его за руку, поставил на ноги и потянул за собой по проходу. Он шел и тихонько напевал:

Добродетель не даст на пирушки хаживать,

Может тебя в гроб вогнать еще заживо…

Я никогда прежде не бывал в этом потайном коридоре, но уже в достаточной мере познакомился с дворцом и имел представление, куда вели нас изгибы и повороты. Всю дорогу Маттео продолжал бормотать песенку о добродетели. Мы миновали множество закрытых дверей в стене, но я отошел на значительное расстояние, прежде чем выбрал одну из них, приоткрыл щелку и выглянул наружу.

Она вела в маленький садик неподалеку от того дворцового крыла, в котором мы жили. Я попытался заставить Маттео замолчать, когда вывел наружу, но это оказалось бесполезно. Он пребывал в каком-то другом мире и не обратил бы внимания, даже если бы я поволок его прямо через пруд с лотосами. На наше счастье, поблизости никого не оказалось, думаю, вообще никто не видел нас, потому что я торопил дядю, чтобы поскорее добраться до его покоев. Но там, поскольку я не знал, как найти его потайную дверь, мне пришлось провести его через обычный вход. Нас встретила та же самая служанка, которая впустила меня накануне. Я был слегка удивлен, но больше благодарен женщине, когда она не выказала ни испуга, ни ужаса при виде своего господина, разодетого в причудливый наряд шлюхи. Она снова выглядела печальной и очень расстроилась, когда он стал напевать ей вполголоса:

Добродетель — тропинка к богатству,

На ней не торчат корни, нету на ней и ям…

— Твой господин заболел, — сказал я женщине, потому что это было единственное объяснение, которое я мог придумать, и оно было недалеко от истины.

— Я позабочусь о нем, — ответила служанка с тихим состраданием. — Не беспокойтесь.

Добродетель — могучее дерево, а не сорняк,

И богатство обретаешь, собирая плоды его…

Я с радостью вручил несчастного заботам этой женщины. Пользуясь случаем, хочу заметить, что только благодаря ее уходу и заботам Маттео так долго прожил после этого, потому что разум к нему больше так и не вернулся.

Тот день выдался тяжелым, предыдущий был еще хуже, а между ними я провел бессонную ночь. Поэтому я потащился в свои покои, чтобы передохнуть и самому насладиться заботами служанок и прекрасной Ху Шенг. В тот вечер я составил компанию Али-Бабе и наблюдал, как он напивается до бесчувствия, чтобы приглушить свое горе.

Я больше никогда не видел Ахмеда. Его доставили к Хубилаю, допросили, осудили, признали виновным и приговорили к смерти — все за один день; я расскажу вам обо всем побыстрее. У меня нет желания останавливаться на этом, потому что так случилось, что даже торжество моего мщения оказалось омрачено очередной потерей.

Даже по прошествии долгого времени я не испытываю ни малейшего сожаления, совершенно не раскаиваюсь в том, что уничтожил Ахмеда-аз-Фенакета посредством поддельного письма, обвинив араба в преступлении, которого он никогда не совершал. Он был виновен во многих других преступлениях, будучи насквозь порочным. Разумеется, наш с министром Чао план мог и не сработать, если бы не извращенная натура араба, которая заставила его выпить любовное зелье вместе с Маттео. Поставив опыт с галлюциногенами, он навредил своему проницательному уму, его острый разум притупился, а змеиный язык оказался связанным. Возможно, его рассудок в результате этого опыта был и не настолько поврежден, как у моего дяди, — араб в какой-то момент узнал меня, чего с Маттео так никогда и не произошло, — так что, возможно, Ахмед постепенно и оправился бы, но у него не оказалось на это времени.

Когда главного министра в тот день приволокли в ченг и поставили пред разъяренным великим ханом, предъявив ему довольно шаткие улики его «предательства», Ахмед с трудом мог понять суть происходящего. Все, что можно было сделать в этой ситуации, — потребовать отсрочки приговора ченга, пока не пошлют посольство к ильхану Хайду, одному из троицы предполагаемых заговорщиков. Хубилай и судьи, скорее всего, согласились бы подождать и послушать, что скажет в свое оправдание Хайду. Но Ахмед, по словам присутствовавших на заседании ченга, не обратился к Хубилаю ни с этой, ни с какой-либо другой просьбой. Он вообще не был готов защищаться, сказали они, просто физически был не способен это сделать. Говорят, во время заседания Ахмед только что-то невнятно бормотал, громко пел и дергался. Создавалось впечатление, что уличенный преступник просто сошел с ума от угрызений совести, испуганный предстоящим ужасным наказанием. Прямо в тот же день собравшиеся судьи ченга признали его виновным, а все еще взбешенный Хубилай не стал отменять их решение. Ахмеда объявили государственным изменником и приговорили к «смерти от тысячи».

Слухи об этом разнеслись по всему ханству так же стремительно, как летняя гроза, такого скандала не помнили даже старейшие придворные. Все вокруг только об этом и говорили, жадно прислушивались к новостям и рассказывали друг другу подробности истории, быстро обраставшей слухами. Тот, кто знал самые пикантные новости и готов был их сообщить, оказывался героем дня. Настал «звездный час» Ласкателя, заполучившего в свои руки самый известный «объект» за всю свою карьеру. Мастер Пинг торжествовал и наслаждался. Не скрывая, как обычно, своих мрачных тайн, он открыто хвастался, что сделал запасы в своей темнице-пещере на следующие сто дней. И что он распустил всех своих служащих и помощников отдохнуть — даже своих писак и шестерок-подручных, — дабы ничто его не отвлекало и он мог безраздельно уделить все свое внимание прославленному «объекту».

Я зашел навестить Хубилая. К тому времени он немного успокоился и смирился с предательством и потерей своего главного министра. Он больше не смотрел на меня так, как древние короли смотрели на тех, кто приносил плохие вести.

Я рассказал великому хану, не вдаваясь в ненужные детали, что на совести Ахмеда — напрасное жестокое убийство несравненной Мар-Джаны, супруги Али-Бабы. Я попросил для Али разрешение великого Хубилая присутствовать во время казни палача его жены и получил это разрешение. Ласкатель Пинг был ошеломлен и возмущен, но, разумеется, он не мог отменить распоряжение самого Хубилая, он даже не слишком громко сетовал, потому что сам принимал непосредственное участие в убийстве Мар-Джаны.

Таким образом, в указанный день я проводил Али в подземную пещеру, наказав ему быть мужественным и непреклонным, когда он будет наблюдать, как раздирают на куски нашего общего врага. Али был бледным — его желудок не переносил резни, — но выглядел решительно, даже когда произнес напоследок «салям» и попрощался со мной так торжественно, словно сам собирался принять «смерть от тысячи». После этого они с мастером Пингом, который все еще ворчал по поводу столь нежелательного вторжения, прошли за обитую железом дверь, туда, где уже висел в ожидании палача Ахмед, и закрыли ее за собой. Я ушел, сожалея в то время лишь об одном: что араб, насколько я был наслышан, все еще пребывал в оцепенении и ничего не соображал. Если прав был Ахмед, сказавший однажды, что ад — это то, что больше всего ранит, тогда очень жаль, что араб не мог почувствовать боль так сильно как я этого желал ему.

Поскольку Ласкатель заявил, что эта ласка может продолжиться целых сто дней, все, естественно, ожидали, что так оно и случится. Поэтому незадолго до окончания этого срока служащие и помощники мастера Пинга возвратились, чтобы собраться во внешних покоях и дождаться триумфального появления своего господина. Когда прошло несколько дней, они начали беспокоиться, но побоялись войти внутрь. И лишь когда я послал свою служанку узнать что-нибудь об Али, только тогда один из старших служащих набрался храбрости и со скрипом отворил обитую железом дверь. Его встретило могильное зловоние, которое заставило беднягу в ужасе отпрянуть. Больше ничего во внутренней комнате не обнаружилось, никто не мог даже заглянуть внутрь без того, чтобы не упасть в обморок. Послали за придворным механиком и попросили его направить в подземные тоннели искусственный ветер. Когда покои немного проветрили, главный служащий Ласкателя зашел внутрь и тут же вышел, оглушенный, чтобы рассказать, что он там обнаружил.

Там было три мертвых тела, вернее, не совсем так: от бывшего wali Ахмеда остался всего лишь кусок плоти: его подвергли по меньшей мере «девятьсотдевяностодевятикратной смерти». Как выяснилось, Али-Баба наблюдал за процессом этого полного распада, а затем схватил Ласкателя, связал его и подверг самого палача тому же наказанию, что и его жертву. Тем не менее главный служащий доложил, что это была, наверное, «смерть от ста», максимум — «от двухсот». Видимо, Али стало плохо — от миазмов разлагающегося Ахмеда и всего остального: спекшейся крови, кровавого зрелища, нечистот, — и он не смог довести месть до конца. Он предоставил лишенному некоторых частей тела мастеру Пингу висеть и медленно умирать, а сам взял один из больших ножей и заколол им себя.

Так закончил свой жизненный путь Али-Баба, Ноздря, Синдбад, Али-ад-Дин — тот, кого я презирал и высмеивал как труса и пустого хвастуна очень долгое время… В самый последний миг им двигал весьма возвышенный стимул — его любовь к Мар-Джане — совершить нечто в высшей степени смелое и достойное похвалы. Он отомстил обоим ее убийцам, подстрекателю и преступнику, а затем покончил с собой, чтобы никого другого (я имею в виду себя) не смогли обвинить в содеянном.

Население дворца, города Ханбалыка, а возможно, и всего Катая, если не всей Монгольской империи, шепталось и хихикало, обсуждая стремительное и скандальное падение Ахмеда. Новый скандал, трагедия, разыгравшаяся в подземелье, дали еще больше пищи слухам, заставив Хубилая снова смотреть на меня с мрачной злобой. Однако последняя сенсация оказалась столь ужасной и в то же время почти забавной, что даже великий хан был так ошеломлен и смущен, что не испытывал склонности кого-либо карать. А случилось вот что: когда помощники Ласкателя собрали воедино труп своего господина, чтобы похоронить его приличествующим образом, они обнаружили, что у этого человека были ступни в виде «кончиков лотоса»: их перевязывали с младенчества, деформировали и сгибали, чтобы придать им вид изящных кончиков, таких как у знатных ханьских женщин. Так что можете представить себе смятение, овладевшее всеми, включая Хубилая. «И кто теперь заплатит за этот возмутительный обман? — с любопытством, совсем сбитые с толку, спрашивали люди друг у друга. — И каким же, интересно, чудовищем была мать у мастера Пинга?»

Вынужден сказать, что у меня на душе было очень тяжело. Моя месть свершилась, но плата оказалась так велика, что теперь я пребывал в мрачном настроении. Страшная депрессия навалилась на меня, когда я направлялся в покои Маттео: я бывал там почти каждый день, навещая дядюшку — вернее, то, что от него осталось. Преданная служанка мыла и красиво одевала господина (в нормальное мужское платье), она умело подстригала седую бороду, которая снова у него отросла. Он выглядел вполне сытым и здоровым, его можно было принять за прежнего веселого и неистового дядю Маттео, не будь его глаза совсем пустыми и не напевай он постоянно, мыча как корова, свою литанию о добродетели:

Добродетель — тропинка к богатству,

На ней не торчат корни, нету на ней и ям…

Я как раз печально разглядывал дядюшку и чувствовал себя, разумеется, хуже некуда, когда неожиданно появился еще один посетитель, который вернулся наконец из своего последнего путешествия с торговым караваном по стране. Ни разу в жизни — даже во время его первого появления в Венеции, когда я был совсем мальчишкой, — не был я еще так рад увидеть своего мягкого, тактичного, скучного, доброго и бледного старого отца.

Мы упали в объятия друг друга в венецианском приветствии, а затем встали рядом. Отец печально смотрел на своего брата. Он уже подъезжал к Ханбалыку, когда услышал в общих чертах рассказ о тех событиях, которые произошли за время его путешествия: об окончании войны в Юньнане и моем возвращении ко двору, о сдаче империи Сун, смерти Ахмеда и мастера Пинга, о самоубийстве бывшего раба Ноздри и болезни своего брата. Теперь я рассказал отцу подробности. С кем еще я мог поделиться? Я не пропустил ничего, разве что самые отвратительные детали, и когда я закончил, он снова посмотрел на Маттео, покачал головой и ласково, печально, с жалостью проговорил:

— Tato, tato…[230]

— Хорошо хоть вас заживо не закопали… — мычал Маттео словно в ответ.

Никколо Поло снова печально покачал головой. Но затем он повернулся, дружески хлопнул меня по плечу, выпрямился и кое-что сказал. Пожалуй, в тот день я впервые был рад услышать одно из его многочисленных изречений:

— Ах, Марко, sto moado xe fato tondo.

Это можно перевести приблизительно так: «Что бы ни случилось, хорошее или плохое, веселое или грустное, — Земля все равно останется круглой».

Загрузка...