Составы шли один за другим. Карелия оставалась позади все дальше и дальше. Уплывали назад полустанки, черные лесные проселки, перекрытые полосатыми шлагбаумами, древние убогие деревушки, будто насильно втиснутые в лесные дебри, с непременными стожками и копнами сена на тесных полянах. Старая окраинная Русь! Она была все такой же красивой, но страшно разоренной войной, и нельзя было смотреть без слез на эту ее красоту и разоренность. Солдаты сидели в теплушках, настежь раздвинув шарнирные двери, пели вполголоса грустные песни. А мимо мелькали сосны, облитые солнечным золотом, рябили в глазах березы, яркими костерками вспыхивали усыпанные ягодой рябины. На разъездных путях черными галками копошились женщины. При виде их солдаты наваливались на дверные перекладины, что-то кричали им озорно, и те, забывшие в войну про улыбки, светлели лицами, радостно махали руками и кричали в ответ:
— Оста-авьте-е хоть одного-о!
Фокин глядел на все это и думал: «Господи, когда же русская женщина отдохнет от разлук?»
Санрота уезжала из Ояти с последним полковым эшелоном. Пока полк походным маршем возвращался на станцию, команда лейтенанта Брескина выполнила поставленную перед нею задачу, и теперь Фокин, отдыхая от всего душой, почти ежедневно делал записи в дневнике:
«12 августа.
Только сегодня стало известно, что нас везут в Могилев. Помню из газет, что этот город освободили совсем недавно — 28 июня. Скоро будет освобождена вся территория нашей страны. Как это отрадно чувствовать и сознавать, что ты тоже — Освободитель.
14 августа.
Сегодня на одном из полустанков, где мы ненадолго остановились, встретился с Анатолием Залывиным. Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении комсомольцам-десантникам звания Героя Советского Союза был опубликован 21 июля 1944 года. Награды будут вручать позже, в Кремле. Очень рад за своего земляка. Вместе с ним увидел и Андрея Саврасова. Кажется, они подружились. Знаю, что тот и другой за бой в Медвежьих Воротах представлены к орденам: Залывин к ордену Отечественной войны 1-й степени, Саврасое к Красной Звезде. Меня тоже представили к этому ордену.
15 августа.
Мы снова в наших родных местах! На косогорах нарядно белеют домишки, темным пролетом висит над каналом знакомый мост. А вот и казармы на покатом плешивом склоне — красные корпуса.
Весь перрон запружен народом. Наш полк встречают сердечно. И я никак не пойму, чего больше: радости или печали. Многие девчата спрашивают у солдат: «Где такой-то?» Одним отвечают: «Живой, живой, разыскивай, здесь он». Другим: «Нет его, голубушка. Остался в Карелии».
Видел встречу Макарова с женой. Это была очень трогательная встреча. Боголюб сказал мне, что Ольга Васильевна поедет теперь в Витебск. Это ее родной город.
16 августа.
Позади Москва. Завтра будем в Могилеве. Оказывается, снова предстоит переформирование нашего полка в десантную бригаду. Пожалуй, это чертовски хорошо! Хотя мы и воевали как обычные стрелки-пехотинцы, но все равно считали себя десантниками. Гордость за свои войска теперь останется в нас навсегда…
17 августа.
Мы в Могилеве. Видел Боголюба. Сообщил приятную новость: многим офицерам нашего полка присвоены внеочередные воинские звания, в том числе комбатам Волгину и Переверзеву, заместителю командира полка по артиллерии Бахареву. Теперь они майоры. Но самое отрадное то, что наш с Боголюбом земляк Анатолий Сергеевич Залывин тоже теперь офицер. Учитывая, что он учился в пехотном училище, затем был в учбате, стал Героем, командование присвоило ему звание лейтенанта. Доброго пути молодому лейтенанту!»
В Могилев, на товарную станцию, эшелоны прибывали один за другим. Всего лишь более полутора месяца назад здесь были еще немцы, и жители разграбленного города после трех лет оккупации все еще не могли прийти в себя. Выгружаясь из эшелона, части 37-го корпуса колоннами уходили по разным дорогам на места своих дислокаций. Полк Макарова шел в район деревни Чернушки. За строем пехотных рот, чуть растянувшись, везли «виллисами» и конной тягой свои пушки артиллеристы; собранно, по парам, шли пэтээровцы, неся на плечах длинные противотанковые ружья, за ними — минометчики с тяжелыми опорными плитами и стволами. В конце шли обозы.
Макаров, обгоняя на «виллисе» колонну, увидел в переулке трех солдат, явно по какой-то собственной надобности отбившихся от строя, велел шоферу подвернуть. Подъехав, увидел, что девушка, светловолосая, с озорно сбившейся на лоб прядью, держит в руках крынку, а солдаты по очереди подставляют ей кружки и весело отчего-то смеются. Тот, который только что кончил пить и еще не успел вытереть побелевшие от отрубяной гущи губы, вытянулся первым по стойке «смирно», и Макаров узнал в нем Залывина.
— А-а, так это ты, Анатолий Сергеевич? Ну, здравствуй, Герой Советского Союза!
— Здравствуйте, товарищ гвардии подполковник! Угощаемся квасом. Чертовски, понимаете ли, квасу захотелось! Хотите попробовать?
Макаров засмеялся, охотно сказал:
— Давай! — напился, передал крынку Щепетову и Лежневу.
Девушка держала в руках вторую крынку. Услышав о Герое, повернулась к Макарову.
— Он — Герой? Да вы, верно, шуткуете? Где у него Золотая Звездочка?
Макаров подмигнул Залывину:
— Будет Звездочка! Мундир-то видишь как у солдата поизносился! Вот получит новое обмундирование, тогда и покажется. — И уже к нему самому: — О новом звании знаешь?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник! Спасибо…
— Ну, будь здоров, лейтенант! Поехали…
Залывин совал девушке деньги:
— Бери, бери. Тебя как зовут-то, голубоглазая?
— Надей. Надя я, Ключанская, из Чернушек. А сюда к тетке приехала. Да куды ж вы мяне денег стольки? От Героя и брать неудобно. Надо же! В первый раз вижу живого Героя!
— Бери. Нам их, один шут, девать некуда!
Машина Макарова, обгоняя колонну, запылила по дороге дальше. Справа кольцами, как удав, распластался под жарким еще солнцем не широкий в этих местах, но собранный полноводьем в крутых берегах Днепр. Запустевшая за три года земля отливала, как в диком поле, нетронутым ковылем. Она еще, казалось, пахла недавним боем, приметно черны были на ней июньские воронки, местами сохранились косяки проволочных заграждений, виднелись на петлях речных берегов окопы. Макаров подумал: «Бедная, израненная земля! Когда теперь пахари сгладят на ней эти раны?»
Он только что побывал в штабе дивизии и еще не успел ничего рассказать, поэтому Щепетов спросил его:
— Какие новости там?
— На днях пришлют другого комдива.
— А Виндушев? — в один голос спросили Лежнев и Щепетов.
— Вообще уходит из тридцать седьмого, — ответил Макаров, — назначили полковника Ларина.
— А что это за Селецкий городок, где жить будем?
— Там немецкая часть стояла.
— Бог ты мой! — поморщился начальник штаба, и на мрачноватом его лице отразилась гримаса отвращения.
Макаров повернулся к нему и Лежневу:
— Приказано вырыть землянки. Здесь неподалеку есть и аэродром. Правда, в штабе дивизии сказали, что он весь перепахан, но тут и чистых залежей сколько угодно.
Насыпной шлях со следами заваленных воронок привел их к массиву леса. Невдалеке чернела избами белорусская деревушка — тоже в лесу. Поле между ними проглядывалось ровным и чистым, с островками все того же серебристого ковыля. По левую сторону у соснового бора, на уютной поляне, прятавшейся за березовой порослью, виднелись местами колья с натянутой на них колючей проволокой, за ними, сбитые из досок, стояли легкие строения барачного типа, частью уже разрушенные и зиявшие проломами: очевидно, местные жители из окрестных деревень успели попользоваться тем, что было оставлено немцами. У них здесь, по сведениям жителей Могилева, находилась не то диверсионная школа, не то особая часть.
«Виллис» Макарова свернул к ограде, остановился. Все вышли. Территория за оградой была сильно захламлена: валялись где попало консервные банки, обрывки газет и журналов, битая аппаратура, пустые бутылки с немецкими этикетками и готической на них надписью.
— Загадили землю, — ругнулся майор Лежнев, носком ялового сапога вороша кучу бумаг.
— На этом месте не только жить, ходить противно, — добавил Щепетов. — Я бы обнес всю эту гадость рвом и щиты выставил. «Чума!»
— Какой ты щедрый на землю! — обернулся к нему Макаров, и рот его перехлестнула злая усмешка. — Они пол-России у нас, до самой Волги, испоганили. Так что? Все рвом обнести? Вычистим! — Подошел к одинокой высокой сосне, одетой с комля толстой, мозаично-истресканной корой, пошлепал по стволу ладонью: — А сосны здесь под стать карельским. Такие рубить жалко. Надо будет продумать с пилкой леса, чтобы где попало не оголять…
— Ну что ж, — сказал замполит, — строить так строить. Это мы тоже умеем…
Остаток августа прошел в какой-то всполошенной круговерти дней. Солдаты одержимо копали длинные и глубокие котлованы под землянки, валили лес на венцы и перекрытия, пилили тес для нар, выкладывали печи. За десять дней землянки были готовы. Каждая из них могла вместить десантную роту да еще старшину с его личной каптеркой. Свету в землянке было в одно окно — единственное с торца; из постельных принадлежностей — на каждого одна шинель. Но зимовать уже было можно.
Потом прибыло пополнение, в котором кого только не было: из госпиталей, из резервистов, из расформированных частей и даже из украинских новобранцев, которых призвали в армию сразу же после освобождения Украины. Началось формирование бригады. В отличие от полка, она имела не три, а четыре батальона, в каждом батальоне было по четыре стрелковых роты, в каждой роте по четыре взвода. Под конец привезли откуда-то целый взвод старшин.
Рота, в которой был Залывин, получила, словно за провинность, чрезвычайно крикливого и властолюбивого старшину Якименко. Розовощекий, круглолицый, с красиво очерченным насмешливым ртом, он с первого же дня прихода в роту дал всем понять, что он знает, что такое дисциплина и что спуску от него солдатам не будет.
Взвод Залывина подобрался на редкость многонациональным, особенно первое отделение, которым командовал Андрей Саврасов. По личной просьбе Залывина его перевели к нему из батальона Челюбеева. При своем первом знакомстве с ротой старшина долго и придирчиво изучал и оглядывал каждого бойца.
— Старший сержант Саврасов! — выкрикнул он, держа перед собой список.
— Я!
— Отвечайте, какой национальности, откуда прибыли.
— Русский. Десантник!
— Рядовой Иванников!
— Мариец! Десантник!
— Рядовой Каримов!
— Я! Татарин! Из запасного полка!
— Рядовой Финкель!
— Из запасного!
— Национальность? Гм… гм… Почему белобрысый?
— Потому что из запасного!..
— Разговорчики! Рядовой Утешев!
— Моя казах. Из запасного!
— Рядовой Якушкин!
Молчание.
— Якушкин! Где Якушкин?
— Какой Якушкин! Нас туто двое. Михайло и Петро. Мы из чалдонов.
— Шаг вперед, чалдоны! — громко скомандовал старшина под громкий хохот солдат. — Тю! Да вы что, братья, что ли?
— Братья и есть. Годки мы.
Рука старшины невольно потянулась к затылку.
— Надо же! Да ведь вы как две капли воды! — пробормотал старшина, пристально разглядывая коренастых и сильных сибиряков. — Как я вас распознавать буду?
— А это уж как приноровитесь, товарищ старшина, — забасил правофланговый. — Я, к примеру, Михайло, а вот брательник мой — Петро.
Сделав перекличку первому взводу, старшина покачал головой, и обратился к Залывину, стоявшему с офицерами перед ротой:
— Ну и взводок у вас подобрался!
А вскоре окончательно утрясли и кадры комсостава. На должность командира 10-й роты поставили старшего лейтенанта Фаронова. Последнее время он был политруком в запасном полку, а в гражданке преподавал в средней школе историю. Слегка сутулый, небрежный, он совсем не походил на строевого офицера, но военными знаниями обладал в достаточной степени. Шел ему сорок первый год.
Командиры взводов — те были совсем молодыми — кто из училища, кто из резерва. Всем надлежало друг к другу привыкнуть, притереться, узнать характер каждого. Но у роты оставался старый костяк, державшийся дружно и независимо, и это тянуло к нему остальных, связывая всех в единое боевое подразделение.
Вскоре пригнали в бригаду табун лошадей, маленьких, вертких и злых. Лошадей привезли из Монголии, и ездовые принялись неистово обучать их ходить в упряжке.
Комбат Волгин, довольный, счастливый, не зная устали, сколачивал свой батальон. Последней формировалась санитарная служба. Она была как нельзя кстати.
Санитарная служба сразу взялась за дело. В трех километрах от расположения части стоял полуразрушенный мыловаренный заводишко со старым паровым двигателем. Жители окружающих деревень диву дались, когда увидели над трубой дымок и услышали давно забытый перестук движка. Капитан медслужбы Андреев и заместитель командира бригады по тылу капитан Кукин превратили этот заводишко в банно-прачечный комбинат. Лейтенанту Брескину, фельдшеру 3-го батальона, поручено было найти из местных жителей десятка полтора прачек.
Вскоре дворик бывшего мыловаренного завода заполоскал под свежим октябрьским ветерком солдатскими кальсонами и рубахами. Все пошло по конвейеру: солдаты донага раздевались в большой парусиновой палатке и, прихватив с собой одни лишь котелки, подрагивая от холода, бежали к другой, из которой изо всех щелей и прорех валил белый банный пар. Здесь солдат останавливали, обрабатывали им подмышки и лобки мылом «К» и затем уже пропускали в моечную палатку.
Так шла рота за ротой, один батальон за другим.
Сперва Залывин сидел на пригорке перед палатками (мылся его взвод), с рассеянной улыбкой, сочувствуя девушке-санинструктору, поглядывал, как она заставляла солдат обрабатывать самих себя мыльным раствором, потом поднялся с пенечка, пошел мимо нее в дворик прачечной. Эту девушку звали Ольгой Милославской. Она прибыла из запасного полка, и Макаров определил ее санинструктором к артиллеристам Бахарева. Узнав, скоро ли прожарится обмундирование, пошел назад и тут увидел светловолосую девушку, снимавшую с веревок выстиранное белье. Узнал. Это была та самая Надя Ключанская, которая поила его с товарищами квасом.
— А-а, — сказал он, приятно удивленный встречей, — голубоглазая? Ты как сюда попала?
Она сперва растерялась, охнула, непроизвольно кинутыми вниз руками одергивая на себе все то же, в крапинку, тесное платьице, вздернутое до штанишек, потом улыбнулась, припомнила:
— О-о! Это вы? Тот самый Герой Советского Союза?
— Я самый и есть, — подбадривая ее улыбкой, ответил Залывин.
— А я вот к вам поступила работать. У нас ведь машинка своя. Вот мяне и взяли. Бялье штопаю, — она так и говорила «мяне», «бялье» — по-белорусски.
— В Чернушках-то где живешь?
— А хата наша у самого лесу. У краю. Да там каждый Ключанских покажет. Заходите когда. Мы рады будем.
— А кто — мы?
— Да брат у мяне, мяньшой, да мама. Вот и семья вся. А батьки нету. Батька еще в сорок первом погиб. На фронте.
— Вот оно что! — сказал Залывин. — Ладно. Как-нибудь навещу, Надя. Обязательно навещу.
— А как вас зовут? — спросила она, пересилив смущение.
— Толей. Анатолием. А по фамилии Залывин. Запомнишь?
— Ой! — она опять одернула на себе платьице, засмеялась: — Да разве вас с кем-нибудь спутаешь? Но вы в другой были форме. А сейчас лейтенант!
— Да, лейтенант, — засмеялся Залывин, невольно чувствуя, как хорошо ему и просто разговаривать с этой девушкой. — Звание недавно присвоили.
— А-а, — протянула она. — Ну так я побягу. Будьтя ласковы.
А спустя полчаса он услышал, как из цеха прачечной полилась добро и звучно слаженная из девичьих голосов горько-сладкая, щемящая душу песня:
Чаму ж ты, зоря, зоря ясна-а-я-а-а,
Затуманилась да завскружила-ась?
Ай да пожалей мяне, молодку красну-у-ю,
Не гони от мила-суже-ена-а-а…
И почудился Залывину во взлете чистого тоскливого голоса голос Нади Ключанской. Он улыбнулся рассеянной улыбкой и пошел к взводу, который уже строился на пригорке под команду Саврасова.
11 сентября вместе с другими героями-свирцами он выехал в Москву за получением высокой награды.
В начале октября бригада получила парашюты. Инструкторы ПДС (парашютно-десантной службы) целыми днями, с утра до вечера, хлопотали на полигонах: обучали десантников правильно прыгать с двухметровых вышек, развертываться на стропах, быстро пользоваться зацепными карабинами, укладывать купола парашютов.
Вдали за лесом, над широким полем висела уже привезенная туда «колбаса» — аэростат с люлькой; по утрам в него ярко били косые лучи солнца и он весь переливался как перламутровый, когда же был ветер, то раскачивался и рвался на длинном тросе, будто застоявшийся конь.
— У-у! — грозили ему те, кто уже знал, что это за зверь. — Жеребец проклятый! Дождаться не можешь?..
И вот начались тренировки. Навесив на себя туго набитые в мешки парашюты, приторочив к боку легкие десантные автоматы, стрелки рота за ротой потянулись в лес, в сторону аэростата.
Рота Фаронова пошла от батальона первой. Якименко выстроил ее повзводно, раздал командирам отделений по две буханки хлеба, по три банки колбасного фарша, проверил у каждого бойца наличие финки, зычно крикнул:
— Р-ро-ота-а! Слушай мою команду! На-пра-во! Ш-шагом марш!
Он повел ее к парашютному складу, где ждали Фаронов, Залывин, младший лейтенант Заврин, лейтенант Нечаев и младший лейтенант Курочкин. Командиры получали под расписку парашюты, а несколько солдат снимали их со стеллажей и выносили на улицу; на каждом парашюте висела бирка с фамилией владельца: сам укладывал, сам будешь прыгать.
Но когда Костя Иванников вынес Залывину его парашют и положил на землю в первом ряду с остальными, у того екнуло сердце. Он имел на своем счету семь прыжков, и один из них чуть не стал для него роковым. Особенно неприятными были прыжки с аэростата: пролетишь метров двести, пока раскроется купол и тебя крепко встряхнет динамическим ударом. На самолете — там проще. Сунулся в дверь, ударило волной воздуха — и вот уже висишь в воздухе — весело, хорошо, песни хочется петь. Но перед этим — прыгать в бездну все равно страшно!
Вскоре с песней подошла рота. Фаронов встретил ее, принял рапорт от старшины. Десантники разобрали парашюты, снова построились, пошли по лесной проселочной дороге. Якименко, старательный, услужливый и весь картинно подтянутый, как на параде, шел сбоку по тропинке, преисполненный своим достоинством и значимостью, бодро оглядывал со стороны строй солдат. Дорога, петляя меж сосен, меж старых вырубок и березовых подлесков, вжавшихся в глубину бора, разматывалась все дальше и дальше. Поверху, по вершинам, пошумливая, гулял ветер, небо было бледно-синюшным, нездоровым, будто надорванное долгой погожей осенью, ни разу не омытой, не осветленной дождем. Тускло местами краснели листья клена, медленно, не спеша снимали с себя как-то незаметно поблекший, выцветший убор березы.
Залывин, как старый десантник, вызвался прыгать первым. Нечаев, по договоренности, согласился прыгать последним, завершающим: он был командиром четвертого взвода, и Фаронов счел нужным сделать его прыжок итоговым.
Перед этим только что закончили прыжки батарейцы 120-мм минометов, 76-мм и 57-мм орудий вместе со взводом управления, и майор Бахарев ходил по полю довольный и счастливый: все обошлось без единого ЧП. Санинструктор Ольга Милославская, как ординарец, следовала за ним неотступно, неся на крутом бедре санитарную сумку. Неподалеку от площадки стоял с офицерами штаба подполковник Макаров, наблюдая за прыжками.
Аэростат, как прожорливая хищная птица, стремительно налетал сверху, коснувшись гондолой земли, подхватывал пятерых солдат, вновь улетал ввысь и там, будто переварив в своем чреве человеческие души, выхаркивал черные комочки, подвешенные к куполам. Огромный «студебеккер» без устали гонял барабан лебедки, и она, вызывая у приготовившихся к прыжкам солдат тошноту, натужно выла, как на пределе.
Взвод Залывина стоял у взлетной площадки, инструктор ПДС бегло, наметанным глазом проверял, правильно ли пристегнуты ремни запасных парашютов, которые подвешивали на грудь каждому уже здесь, на месте, в порядке ли оба затвора — принудительного и самостоятельного открытия, не слишком ли ослаблены промежные ремни, так же бегло шутил:
— Подтяни антапки, приятель, а то ни одной невесте не будешь нужен.
— Я ее обману, — насильственно улыбаясь, пытался кто-нибудь отшучиваться.
Но язык инструктора был остер, как бритва:
— Обманула б ку́ма кума́, да не хватило ума. Быстро подтягивай!
Солдаты, стоя в затылок друг другу, поеживаясь, перебирали тесно сведенными ногами. Залывину это состояние было знакомо: позыв помочиться был таким острым, что казалось, вот-вот случится конфуз, и он, зная об этом, приказал всем разойтись.
Фаронов, наблюдавший со стороны за первым взводом, подумал, что случилось что-то неладное, бегом затрусил к Залывину.
— В чем дело, Анатолий Сергеевич?
Залывин махнул рукой:
— Ничего страшного. Просто у ребят перед взлетом избыток адреналина. Сейчас все пройдет.
— Ах, канальи, — засмеялся Фаронов, поняв в чем дело. — А еще гвардейцы!
Залывин прошел в люльку первым, за ним, не попадая в шаткую гондолу ногой, сунулся Финкель. Его подтолкнул солдат из обслуги. Костя Иванников вскочил плавно и смело. Потом сели братья Якушкины, с одинаково серыми лицами, с одинаково отвисшими челюстями и осоловелыми от внутреннего страха глазами. Залывин даже затряс головой, словно пытался стряхнуть с себя наваждение раздвоившегося перед ним одного и того же лица.
Люлька дернулась перед ними, встряхнулась и вдруг косо и стремительно пошла вверх. Инструктор, который постоянно сидел в ней, прозванный «вышибалой», уже щелкал карабинами фал, зацепляя их за тросик. Земля уплывала все дальше, все шире становился горизонт, и все меньше и меньше казались оставленные на земле люди!
— Первым прыгаю я, — сказал Залывин, — за мной вы, Якушкины. Кто из вас с краю — Михайло или Петро?
— Михайло.
— Вот ты пойдешь за мной следом. Да не робей! Руку на кольцо положи. Да не хватайся ты за него! Вот так. А то ненароком дернешь.
Инструктор ПДС, пораженный удивительным сходством двух братьев, смотрел на них во все глаза.
— Ну и ну! Близнецы, что ли?
— Близнята, — отрешенно прогудел Петро.
Достигнув какого-то предела, люлька опять дернулась. Залывин невольно взглянул на серебристое, огромное, нависшее над ним тело тяжело дышавшего боками аэростата и с усилием оторвал себя от скамейки, скользнувшим взглядом проследил за собственным фалом, протянувшимся от его парашюта к тросу.
— Пошел! — негромко сказал инструктор, по привычке кладя руку сзади на парашют.
Перебарывая жуть пропасти, пересиливая желание податься назад, чтобы не видеть далеко внизу раскачивающуюся землю вместе с людьми и «студебеккером», Залывин огромным усилием воли заставил себя широко раскрыть глаза и прыгнул, как провалился. В ушах засвистел ветер. Он выл и рвал с него парашюты, пытался сдернуть с головы отвернутую и завязанную на тесемки шапку-ушанку. Казалось, он выл, этот проклятый ветер, целую вечность и целую вечность Залывин летел к земле с непостижимой для человеческого разума скоростью; потом его вдруг встряхнуло, перевернуло в воздухе, и он остановился. Земля была почти совсем рядом. Его медленно стало сносить в сторону, над ним огромным четырехугольником висел большой купол. Высоко в небе чернела люлька аэростата, из которого только что вывалился комочек человеческого тела. Это был Михайло. А ведь между ними уже пролегла целая вечность!
Потом он увидел санинструктора Ольгу Милославскую, задрав голову, она глядела на него. Он от избытка чувств помахал ей рукой.
Последние десятки метров земля летела навстречу с поразительной быстротой. Залывин, перекручивая лямки, развернул себя по ветру, чуть поджал ноги, распрямил ступни, чтобы встретить удар всей площадью подошв. Затем земля подскочила, ударила в ноги, подбросила и повалила его на живот, на запасной парашют. Не вставая с земли, он принялся тянуть нижние стропы, и вздувшийся купол, понесший его по ковыльному полю, как лошадь несет запутавшегося в стременах всадника, медленно, неохотно погас.
Вверху над ним белело еще четыре купола.
Залывин все-таки побывал в Чернушках, разыскал Надю Ключанскую. Мать ее, худенькая, усохшая от забот женщина, поставила самовар, засыпав в него из загнетки горячих углей, отчего он сразу запел гнусаво и весело, как подвыпивший пономарь, нарезала тонкими ломтиками черный хлеб, поставила на стол тарелку облупленной и поджаренной на вольном печном духу вареной картошки, принесла (из каких-то тайных закромов) свиного сала в тряпице. Сало, видать, было еще прошлогодним, с желтым налетом и немного погарчивало. Но и Залывин пришел не с пустыми руками: принес с полкилограмма сахару, две банки тушенки. Гостинец хозяйке понравился, без ума была от него: давно ведь ничего подобного не появлялось в белорусских селах. Как тут не угостить молодого, доброго душой офицера? А Залывин, натосковавшись по дому, по жилому, неказарменному уюту крестьянского быта, рад был вдвойне, что сидит в тесной комнатке за столом, видит перед собой занавески над русской печью, шторки на окнах, цветы в каленых горшках и простое, безвременно изъеденное морщинами лицо женщины, напоминающее лицо матери. Как велико было чувство отрадного единения его с этим уже давно потерянным миром. И Надя сидела рядом, тихая, вся светящаяся изнутри нерастраченной скромностью. Братишку она прогнала, чтоб не мешал разговору старших, и тот, дополнительно изучив на гимнастерке у Залывина Звездочку Героя и ордена, неохотно ушел играть с ребятами в бабки.
Залывин спросил:
— До войны-то как жили? Хорошо?
Мать Нади, теребя на себе кромку фартука, ответила:
— Да как сказать? Ничего жили. Коровка была, поросенка держали. Жить можно было.
— Мама! — вмешалась Надя. — Ну что ты?
— А что, дочка, я говорю, как было. У них небось то ж самое. Да вот Гитлер, чтоб чума на няго, все и порушил. Ох, лихо было! Как и выжили-то — не знаю. Ну, а теперь что ж, все заново начинать станем. Вот только мужиков у нас нет теперь. Перебили многих. С кем начинать? Да начнем, — она неожиданно улыбнулась. — Все равно вылезем из порухи. Россия большая, не даст загинуть, сынок. Вот только бы вы войну скорее заканчивали.
— Закончим, мать, скоро закончим. Сейчас всем тяжело, — отвечал Залывин. — Мои старики с Урала пишут: тоже на одной картошке живут.
Эта встреча с Ключанскими долго потом поддерживала в нем ощущение чего-то отрадного и светлого: будто побывал дома.
Ночами уже придавливали сильные заморозки, и земля, отдавая последнее, накопленное за лето тепло, покрывалась по утрам плотным пушистым слоем белейшей изморози, похожей на первый зазимок; она выряжала в махровые кафтаны деревья, кусты, крыла кочковатые пашни, черные заплаты огородов, обряжала в кружева брошенные на них кучки картофельной: ботвы; по всем приметам давно уже должна была лечь зима, но снегу все не было.
В один из таких дней к Макарову выехала из Витебска жена — Ольга Васильевна. От Могилева до Витебска было рукой подать, но Макарову так и не удалось первым приехать туда, чтобы помочь жене устроиться. Впрочем, офицерским женам не привыкать свой быт налаживать самостоятельно. Правда, в Витебске проживали родственники Ольги Васильевны, и таким образом все уладилось без него. И вот теперь она приезжала погостить.
Антон Боголюб, зная, как любит Ольга Васильевна цветы, разбился в лепешку, но достал к ее приезду горшок великолепной герани, и землянка командира бригады, обшитая внутри тесом, сразу стала уютнее и наряднее.
— Вот проклятая жизнь! — ругался комбриг, провожая Боголюба в Могилев. — Ты уж, Антоша, объясни Ольге Васильевне, сам я никак не могу. Через час начнется смотр. Приезжают Миронов и командир дивизии Ларин. Бригада уже на плацу…
Никогда не любивший суетливости, многословия, на этот раз он был неузнаваем: провожая Боголюба, наказывал, как и что сказать жене, как разместить ее в машине, как утеплить разболтанные дверцы «виллиса».
— Ужасно сквозняков боится. Ты уж смотри, — говорил он, — побереги ее в дороге. Да, да, чуть не забыл. Прихвати с собой Залывина. Ему сегодня надо быть в отделе учета офицерских кадров при штабе дивизии. И бахаревского санинструктора тоже. У нее там дела.
Возле штабной землянки уже толпились офицеры. В их кругу стоял только что прибывший из госпиталя подполковник Розанов. Он еще заметно прихрамывал и ходил с палочкой. Дней за десять до возвращения Макаров получил от него письмо, в котором он писал:
«Александр Васильевич, Карелия многому меня научила, хотя, как ты знаешь, мы бывали и в не таких передрягах. Во мне что-то сломалось. Не знаю, к худшему это или к лучшему, только я, как никогда раньше, почувствовал свое ничтожество перед силой солдатского духа (я говорю о рядовых воинах). Мне кажется, что они способны заглядывать нам в душу гораздо глубже, чем мы сами способны в нее заглянуть. Может, помнишь Окутина? Его так и не довезли до медсанбата. У него осталось двое детей. Позже я написал его жене. До сих пор меня мучает перед ней и ее сыновьями угрызение совести. Прости и ты меня за многое…»
В Могилев Боголюб с Залывиным и Ольгой Милославской приехали вовремя, но поезд из Витебска задерживался на два часа, да и трудно ему, пассажирскому, было оспаривать свой график движения в потоке воинских эшелонов, идущих на запад. Красная Армия, освободив Румынию, уже дралась в Болгарии, Венгрии, в Чехословакии, шла по Восточной Пруссии, вычищала немцев из Прибалтики. Россия была похожа сейчас на вздыбившегося в неукротимой мощи коня, готового обрушиться остроподкованными копытами на центральную часть Германии. Казалось, что вдруг раскрылись потайные недра огромной, лежащей в развалинах страны и хлынули из них неисчислимые легионы молодых, свежих, здоровых солдат, вооруженных невиданной ранее боевой техникой. На глазах у всех, кто только что был под игом фашизма, совершалось нечто невероятное, неподдающееся никакому логическому мышлению, будто и не было за плечами России трех с половиной лет смертельной схватки ее с врагами.
Залывин прохаживался с Ольгой по перрону. Они уже побывали с нею в штабе дивизии, сделали свои дела, какие им предписывались, и теперь ждали витебский поезд. Боголюб с шофером отлучились на время по поручению комбрига на дивизионный склад.
Залывин как-то быстро и непринужденно сдружился с Ольгой. По ее разговору, суждениям понял, что девушка начитанная, развитая, из интеллигентной семьи, но наивно-доверчивая. Она рассказывала, что училась на втором курсе физико-математического факультета в Московском университете, что призвали ее в армию по путевке комсомола, что она москвичка, что отец ее кандидат наук, физик, что она одна дочь, что ее баловали, учили иностранным языкам, музыке и какое-то время даже балету.
Длинные составы теплушек с веселыми разухабистыми солдатами, открытых платформ с тесно уставленными на них танками, пушками, машинами, тягачами, «катюшами», прикрытыми пологами и камуфляжными сетками, то и дело проходили мимо, лишь слегка притормаживая напротив полуразбитого и кое-как отремонтированного вокзала. И это радовало, волновало, в душе с еще большим ликованием росла волна новых необоримых чувств: «Видно, скоро войне конец. Так что и мы долго не усидим здесь».
Навстречу шел в замасленном до кожаного блеска ватнике пожилой, с темным морщинистым лицом рабочий-железнодорожник, нес в одной руке инструментальный из жести ящик, в другой — с длинным черенком молоток. Не доходя до них, придерживая шаг, нерешительно попросил хрипловатым, простуженным голосом:
— Няма ли махорочки закурить, товарищи военные?
Залывин поспешно выдрал и кармана шинели коробку «Казбека», протянул ее железнодорожнику:
— Закуривай, папаша.
Цепко глянув ему в глаза, железнодорожник поставил к ногам ящик с инструментом и зяблыми руками потянулся к нарядной коробке. Потом сказал:
— Гляньте, детки, яка сила на немца прет.
— Да уж не поздоровится Гитлеру, — засмеялся Залывин. — Нам бы такую силу года три назад…
— Мы, сынок, всегда были сильны, да только не знали об этом. Теперь будем знать. И враги, какие есть и какие еще встренутся, тоже знать будут, что она за Россия…
Мимо катился состав теплушек. Двери некоторых были широко распахнуты. Из них выглядывали солдаты.
— Эй, лейтенант! — донеслось до них. — Отдай нам свою красавицу!
— Перебьетесь! — засмеялся Залывин.
Из другого вагона еще крикнули:
— Сестричка! Бросай своего лейтенантика! С нами не пропадешь!
— Вот братва! — качал головой Залывин. — На ходу рвет подметки.
Ольга спрятала лицо в поднятый воротник полушубка, потом немного погодя сказала:
— Никак не отвыкну краснеть по всякому пустяку. Даже самой противно. Воистину светская барышня.
Залывин хохотнул:
— Похоже.
— А что вы смеетесь? Я в самом деле княжеский отпрыск. Мой дед по отцу — один из князей Милославских. Всю жизнь тяготел к наукам, но ученым так и не стал. Потом эмигрировал за границу. Отец порвал с ним всякие отношения. Это необыкновенно честный и утонченный по натуре человек. Но удивительно беспомощный. Пасует перед всяким хамством. Так что, как видите…
Залывин был удивлен. Еще бы! Рядом с ним прогуливалась в армейском полушубке самая настоящая представительница некогда свергнутого класса. Однако скоро нашелся, галантно подставил локоток и, глядя в ее некрасивое, с угловатыми чертами лицо, с учтивой улыбкой проговорил:
— Простите, Ольга, если я до этого вел себя неподобающим образом.
Она приняла его шутку и пальчиком в пуховой перчатке провела ему по губам.
А вскоре пришел поезд из Витебска.
Смотр прошел хорошо. Миронов с Лариным бригадой остались довольны, но на приглашение Макарова отобедать у него отказались: их ждала 19-я бригада.
Ольга Васильевна приехала в тот самый момент, когда старший повар офицерской столовой накрывал в землянке командира, бригады стол, а сам Макаров в одной гимнастерке, без ремня и портупеи прислуживал ему, как подручный. Заслышав за дверью рокоток машины, он схватил с топчана, аккуратно, по-военному застланного солдатской постелью, ремень, но, запутавшись в портупее, перехлестнувшей кобуру с пистолетом, бросил все это и опрометью кинулся к двери. Ольга Васильевна уже стояла у машины, а Боголюб с Залывиным выгружали ее вещички. В одной руке она держала сумочку, в другой варежки с отворотами; моложавое круглое лицо ее, казалось, не изменившееся за время разлуки, лицо женщины, которой уже за тридцать, родное, близкое, знакомое до каждой черточки, бросилось в глаза Макарову своей опаляющей новизной, свежестью и чем-то еще таким далеким-далеким, каким он знал его в ее девичестве.
При виде мужа, порывистого, с блестящими от радости глазами, она тихо вскрикнула, выронила варежки с сумочкой, кинулась ему навстречу.
— Саша, милый! Ну наконец-то…
— О-о-лень-ка!
И столько в этих словах было радости, столько пережитой тревоги, что ребята, как по команде, отвернулись от них, сочтя неприличным быть свидетелями чужого счастья.
Сумочку с варежками подобрал Залывин, когда Макаров проводил супругу в землянку.
— На, Антон, держи, — сказал он, — а я пойду.
— Постой, я сейчас доложу бате, что у тебя все в порядке, да и о Милославской заодно скажу.
Через минуту вернулся, деланно-официальным тоном, взяв под козырек, заявил:
— Приказано остаться для торжественного обеда в честь Ольги Васильевны.
Позже, когда в землянку командира бригады пришли Розанов, Кукин, Лежнев и Щепетов с Бахаревым, Залывин долго не мог освоиться в этой непривычной для него обстановке. За столом после первого тоста напряжение немного спало, но все равно он чувствовал себя скованно и говорил мало.
— У тебя, Антоша, замечательный друг, — хвалила Залывина Ольга Васильевна. — И почему я не знала его раньше?
Улыбаясь, Залывин краснел, как девчонка, а Боголюб, который в среде начальства чувствовал себя как рыба в воде, отвечал шутливо и дерзостно:
— Так ведь он тогда еще не был Героем Советского Союза. Чего его было показывать?
Макаров делал грозные глаза.
— Антон! Ты смотри у меня. Совсем разболтался.
Остальные смеялись.
Анчоусы (килька с черным перцем и лавровым листом) были невероятно остры. Ольга Васильевна привезла с собой жареную курицу, с румяной хрустящей корочкой, как любил Макаров, и Бахарев, великий гурман, первый воздал ей должное. Вообще стол оказался богатым. Соленые огурцы, помидоры, квашеная капуста, грузди, колбаса — все это было вкусным, и видно, недаром Лежнев вспомнил обед в доме старого финна.
— А вы знаете, — сказал он, разглядывая на вилке маринованную рыбешку, — у меня до сих пор, как ни странно, сохранилось острое ощущение вкуса тех запеченных в тесте сигов. Койвунен, по-моему, приготовил их мастерски.
— Да, сиги были отменные. Уж можете мне поверить, — охотно поддержал его Бахарев, вытирая платочком вспотевший от усердия в еде лоб и лысеющую макушку.
Розанов был особенно любезен с Ольгой Васильевной.
— Да, кстати, — сказал он, — а что потом случилось с этим замечательным карелом? Говорят, он погиб?
— Погиб, — тихо ответил Макаров. — Под Харлоу нас крепко стал донимать бронепоезд, и мне пришлось послать восемь человек в тыл финнам, чтобы его обезвредить. Бронепоезд они подорвали, а назад выйти не удалось.
— Все-таки удивительные у нас солдаты! — как бы про себя изумился Лежнев. — Для них нет невозможного. И все это заложено в самой сути сознания каждого.
— Да, вот живой пример перед вами, — с улыбкой кивнул Макаров на Залывина. — Он уже знал, что ему присвоят Героя, он находился в учебном батальоне, который не вел боев. А взял и сбежал на передовую да еще полез в самое пекло. Спросите его, почему он так сделал?
— В самом деле, почему? — спросил Бахарев, опять вытирая платком большегубый рот. — Скажи, лейтенант?
Залывин пожал плечами:
— Лично меня мучила совесть перед другими.
— То-то и оно! — сказал Лежнев. — С о в е с т ь! Иными словами — чувство ответственности перед собой и людьми. По-иному не объяснишь.
А Макаров уже смотрел на жену с ласково-горькой улыбкой и явным на лице искушением что-то сказать ей — давнее, памятное, что было для нее когда-то интересным и важным. И он сказал:
— Оленька, ты помнишь тогда… просила меня узнать о певце… Тебе очень понравился его голос.
Она вскинула на него глаза.
— Ну как же?! Конечно, помню, Саша!
— Это вот их с Антошей друг детства. Леонид Бакшанов. Погиб он. Я встретился с ним уже накануне боя. Так сложились обстоятельства. Я ничего не мог сделать, чтобы его уберечь. А талант у парня был в самом деле большой! Его хотели взять в армейский ансамбль, но было поздно.
Ольга Васильевна горестно покачала головой.
Проводив гостей и отправив Боголюба в офицерскую землянку, Макаровы остались одни.
— Давно у нас, Саша, не было такого застолья, — сказала Ольга Васильевна, устало улыбаясь и оглядывая заставленный грязной посудой стол.
Он ласково притянул к себе жену, ощущая под сразу вспотевшей ладонью теплое упругое плечо, заглянул ей в лицо исступленно, соскучившимися глазами.
— Давай выпьем еще по рюмашечке — вдвоем. И поглядим друг на друга. Я ведь опять не видел тебя, Оленька, целый век!
Он вылил остатки из термоса в граненые стаканы, подцепил со дна банки английский анчоус, протянул ей.
— Давай за наше доброе будущее. За будущих детей. Мы же еще с тобой молодые.
Ее по-крестьянски простое, неброское, с неправильными чертами лицо залила краска неловкости и смущения (за эти длинные годы переездов, разлук, войны она так и не утратила в себе девическую особенность смущаться, когда заходила речь о чем-нибудь интимном, касающемся их двоих).
— Последнее время, — сказала она, — я часто вижу одни и те же сны: мне снится, что держу на руках ребенка. Нашего ребенка. Это ведь, Саша, тоскует во мне еще не изведанное материнство, — и заплакала. — Господи, когда же все это кончится?
— Ну-ну, не надо, Оленька. Теперь уже недолго… В будущем году доломаем войну.
— Вам опять скоро?..
— Думаю, что да. Сегодня Миронов прозрачно намекнул о формировании новой армии. Уже определен и номер. В декабре — январе как бы не тронулись.
Ольга Васильевна окинула, взглядом стол, явно намереваясь взяться за уборку, но он решительно махнул рукой:
— Оставь так. Завтра уберем…
Она прожила у него три дня. Это было коротенькое, как весенний соловьиный выщелк, счастье двух истосковавшихся друг по другу людей, но оно показалось им таким огромным, таким непозволительно затянувшимся, что они испугались за него, как бы не было оно кем-то испорчено. Утром на четвертый день он сам проводил ее в Могилев к поезду.
В последний раз Залывин побывал в гостях у Нади, и не дома, а в Могилеве, у тетушки, которая в это время уехала навестить своих старых деревенских родичей.
Стоял конец декабря. Снегопады начались еще в ноябре, обильные, частые, и продолжались около месяца, наглухо завалив снегами леса вокруг, сиротски прижавшиеся к ним деревеньки, ровные, как стол, непаханые поля, а потом небо очистилось — стало солнечно и морозно. Все примолкло, успокоилось до весны, и только не было покоя солдатам. В снег, в холод, в метель, ранней ранью, а то и ночами поднимали их по тревоге и, дрожащих от холода, проклинающих все на свете, уводили на тактические занятия; и часто по целым суткам, а то и по двое не знали солдаты тепла и приюта, без сна и отдыха пурхаясь в заснеженных полях и лесах, отрабатывали тактику стремительных маневров, неожиданных, атак, сквозных безостановочных наступлений. Иногда тактические учения проводились в составе бригад одновременно — с артиллерийским и минометным огнем, с массовой стрельбой холостыми патронами из пулеметов и автоматов. После осенних прыжков с аэростата дважды еще проводились учебные десантирования. «Дугласы», подняв в небо сразу несколько рот, высеивали их над заранее условленным местом, откуда они потом, снова собравшись в боевое четкое подразделение, с ходу вступали в учебный бой с ожидавшим их «противником». Солдаты почернели, осунулись, стали злыми и молчаливыми. В конце декабря наступили дни относительного отдыха.
Залывин, узнав, что Надя Ключанская в Могилеве, взял увольнение и уехал на два дня в город. Он без труда отыскал дом, большой, пятистенный, с глухим, по-городскому, двором. Надя была одна. Увидела его, обрадовалась, выбежала встречать в одной кофточке и юбчонке.
— Ой, да ты ведь простынешь! — сказал Залывин и, защищая ее от ядреного, колючего мороза и сам весь морозный и колючий, обнял ее за плечи и повел по скрипучим ступенькам в дом: она не отстранилась, не выскользнула из объятий, а так и вошла, прижимаясь к его настывшей, заиндевевшей шинели; в прихожей он разделся, снял шапку и, уже совсем осмелев от ее прикосновения, сказал: — Ну вот, теперь здравствуй, — наклонился и поцеловал в губы.
Она слабо охнула, как от безмерного счастья, по-детски потупила голубые глаза.
— А я ж одна дома, — через некоторое время сказала Надя.
— Я знаю.
— Откуда?
— Я был в деревне.
— А-а. Тетушка уехала дня на три, а мяне вот поручила домовничать. Я сейчас самовар сготовлю. Я мигом. А ты посиди, погрейся. Книжку вот почитай. Хорошая. Про любовь, — доверительно, впервые назвав его на «ты», сказала она, зардевшись, и побежала ставить самовар.
Он глянул на раскрытую книгу, лежащую на подоконнике, и пошел к Наде, которая уже хлопотала перед печью, выгребая из загнетки горячие угли; вдвоем они поставили на табурет самовар, долили в него воды, насыпали плитцей углей и вставили трубу в печную конфорку. Руки их временами соприкасались, и Надя, все смелее и смелее взглядывая на него, улыбалась; в ее голубых с светлинкой глазах отражалось что-то такое возвышенное и большое, совсем недоступное ему, словно она знала то, чего не знал он и не мог знать, знала только она, чувствовала это сердцем, женским чутьем и была уверена, что не обманывается в своем ожидании.
— Ты чего улыбаешься? — спросил он.
— Так. Просто мяне приятно, что ты здесь, что ты мяне нашел. Я сегодня сон видела. Такой яркий, яркий! Будто ко мне такая махонькая да красивая собачка забяжала! Забяжала — и давай ластиться. А сама так на мяне смотрит, так смотрит! Я проснулась и сразу сказала: не иначе придет Анатолий.
— Да какая же тут связь между мной и собачкой? Да еще махонькой? И вовсе я не похож на махонького.
— А коли собака снится, — сказала она, — так завсегда к другу. Это уж точно. Что — не веришь?
Он засмеялся пуще.
— Да верю, верю. Собака — друг человека. Как же не верить? — он протянул руки, обнял ее за плечи, упругие, маленькие и по-крестьянски сильные, прижал к себе, зарылся лицом в светлые, прикрывающие худенькую шею волосы. Она покорно, во всем ему доверяясь, притихла.
Так они стояли минуту или две под тихую, уютную домашнюю песню самовара, который рассказывал, как холодно и неприятно сейчас за стенами бревенчатого дома, как хрустит под ногами снег на улице и как все вокруг закуржавело от мороза — и крыши, и окна, и дощатые заборы, и особенно ощетинившиеся изморозью круглые шляпки гвоздей на воротах. До чего же было приятно слушать эту песню и чувствовать, что сами они в тепле, что теплые бревенчатые стены отгородили их от мороза, от зимнего неуюта, от скрипучего снега и вообще от всего-то всего, чем полна снаружи нелегкая, безрадостная жизнь; и главное, что больше не было никого, только он да она. И потом, когда она отогрела ему душу горячим чаем и заботой о нем, он размяк, разнежился — и ему захотелось прилечь: напряжение последних дней сказалось сейчас особенно. Но было неловко вот так, придя в гости, просить девушку, которая к тому же его ждала, чтобы она позволила ему отдохнуть, а сон уже наплывал сам, не желая ни с чем считаться, тяжелил веки, комкал слова и нагонял на лицо отрешенно-блаженную маску успокоения.
— То-оля! — с каким-то счастливым испугом сказала она. — Да тебя же сон морит. А я, дуреха, сижу и никак не пойму, что с тобой. Сейчас все сделаю. Ложись и трошки отдохни. — Она кинулась в другую половину, такую же светлую, большую, устланную по крашенному светло-желтой охрой полу цветными, ручной работы половиками. Там стояла кровать, круглый стол под скатеркой и несколько венских стульев. Она задернула шторки на окнах — и в комнате сразу стало сумеречней и уютней. Он прошел туда, увидел разобранную постель, взбитые подушки, пахнущие промороженным пером и свежестью, осоловело присел на стул, не смея при ней раздеться.
— Ну вот, отдыхай, — сказала она, — а я потом возле тебя посижу, — и вышла, стала убирать со стола.
Он снял гимнастерку, брюки и, по-мальчишески стесняясь себя в длинных мужских кальсонах, прошлепал к кровати, поспешно юркнул под одеяло. Господи! Два года он не испытывал ничего подобного. Жесткие нары, шинель под боком — вот все, чем приходилось ему довольствоваться во время короткого солдатского сна. И, чувствуя прохладную негу постели, он глубоко по-детски вздохнул и мгновенно куда-то провалился.
Проснулся перед вечером, заслышав на своем лбу прохладную ласковую ладонь, открыл глаза, потом тихо, радостно засмеялся:
— Это ты, Надя?
— Я. Вредно спать по вечеру. Голова болеть будет.
— Сколько же я спал?
— Може, часа чатыре, — ответила она, низко над ним наклонившись и касаясь щекочущими кончиками волос.
— А почему не разбудила? Я же, кажется, обещал сводить тебя в кино?
— Нет, ты ничего такого не говорил.
— Значит, я только думал пообещать и забыл.
— А я скольки раз к тябе подходила. Подойду на цыпочках, а ты спишь. И дыхание у тебя такое легкое-легкое. Спишь, как малец…
— Намучили нас последние дни. Все на морозе да на морозе. Ты уж извини, пожалуйста.
Она погладила его горячий после глубокого сна лоб. Ладонь у нее была мягкой, ласковой и почему-то пахла подснежниками — такой тонкий лесной запах чуть пригретой солнцем земли. Он широко раскрыл глаза, глядя на нее снизу — и вдруг она сама показалась ему маленьким неярким цветком, в котором почти ничего нет, кроме незамутненной незапятнанной чистоты, подаренной ему первым лучом весеннего солнышка, чистоты и трепета перед огромным миром. И вспомнилось прошлое. Как-то еще у себя дома, в последнюю весну перед призывом в армию, он набрел в лесу на лужайку, вернее, на небольшие проталины на скатной поляне, сплошь усыпанные бледно-лиловыми цветами. На Южном Урале весны обычно приходят в начале апреля. В лесу, в логах да и на полях еще много снегу, и он прочно лежит под коркой затвердевшего наста, а на южных взлобках уже появляются плешинки, покрытые жухлой бурой травой. И едва они появятся, как тут же пробиваются из земли первые вестники вновь возрождающегося царства зелени. Он не стал тогда рвать подснежники: они были малы еще, и решил, что завтра придет сюда не один, а пригласит Машу Бакшанову. Ночью же ударил мороз, не то чтобы сильный, но ощутимый, по-уральски каверзный — и все вокруг покрылось инеем, как поздней осенью перед снегом. Встретив Машу, он посетовал на неудачу, пожалел прибитые наверняка морозом цветы.
— А пойдем и посмотрим, — предложила она.
И они пошли. Но каково же было их изумление, когда они увидели среди снега на проталинах белые и сизые мохнатые колокольчики. Они стояли как ни в чем не бывало и только трепетно вздрагивали, словно от озноба, когда над проталинами проносилось легкое дуновение ветра. Он тогда поразился стойкости и живучести этого неприхотливого, с виду неяркого, но такого мужественного цветка. Сейчас Надя показалась ему именно таким цветком.
Но воспоминание о Маше заставило его примолкнуть, страдальчески сдвинув брови, и, чувствуя прокатившуюся по лицу судорожную волну муки, он зарылся им в подушку, чтобы не заметила Надя, как полоснула его по сердцу боль за ту, другую девочку, которая потеряла уже и отца, и брата и которой теперь только он может заменить и того и другого. Бедная Маша! Каким страшно коротким, как ночной вскрик о помощи, было ее письмо в ответ на его сообщение о гибели Бакшанова. «Толя, миленький, родненький, я не верю в это! Не верю! Не может быть!..» — написала она…
Потом, вздув керосиновую лампу и подвесив ее на крюк, свисающий над столом, они ужинали и без умолку болтали о том, о сем. Надя рассказала ему, как они жили при немцах и как те безобразничали, вольничали над девушками; Залывин же все больше рассказывал о доме, о матери, об отце, о привольном и богатом крае на Южном Урале. Засиделись за полночь. Разговор, доверительный и простой, без каких-то тайных намеков на что-то, без недомолвок, без хитрости незаметно связал их еще больше. Погасив лампу, они разделись, ничто не обусловливая, не обговаривая, не обещая один другому, легли рядом. На ней была ситцевая рубашонка, лифчик и трусики, и он, собрав к кулак всю свою волю, все мужество, зная, что ни за что на свете не обманет ее доверия, лишь обнимал ее сдержанно и все слушал и слушал мягкий, журчащий, приглушенный тишиной и ночью ласковый голос. Так они и уснули в обнимку.
Потом он часто вспоминал об этом и все пытался понять, осмыслить, почему так именно поступил, и в голову лезли нехорошие мысли, что Надя, пожалуй, могла осудить за сдержанность и подумать бог знает что о нем; но он был все-таки твердо уверен, что поступил правильно: зачем было ему, поддавшись минутной слабости, отнимать у нее, поверившей ему, ее право, быть может, на большее и настоящее счастье.
А ровно через три недели случилось событие, которого в общем-то ждали и к которому были уже готовы все. Они не сумели даже проститься.
После Нового года сразу же началось новое переформирование, и 18-я воздушно-десантная бригада снова стала 296-м стрелковым полком. Часть людей отправили в учебный батальон, остальных, согласно штатному расписанию, рассредоточили внутри полка. Опять была сформирована и санитарная рота, в которой лейтенант Брескин по-прежнему стал командовать взводом санитаров-носильщиков, а Фокин, теперь уже старший сержант, — первым отделением этого взвода.
18 января началась погрузка в эшелоны. Первыми пошли артиллерийские батареи, минометная батарея, подразделения и службы обеспечений: саперы, связисты, медики, снабженцы, вся хозчасть вместе с обозом, оркестром и похоронной командой. Потом стали грузиться стрелковые, пулеметные, минометные роты, взвода противотанковых ружей и батареи 45-миллиметровых орудий. Последними погрузились две роты автоматчиков и взвод разведки. Во всех этих подразделениях полка был некоторый недобор по личному составу, но это считалось в порядке вещей, и боевая часть, отправляющаяся на фронт, называлась полностью укомплектованной.
Один за другим эшелоны уходили на Быхов, Рогачев и Жлобин, а затем дальше — ко Львову, в сторону Польши. Польскую границу пересекли 22 января, но в Пшеворске вдруг их почему-то повернули назад, опять до самого Перемышля, и уже от него составы пошли на Станислав и Черновицы. Знали очень немногие, чем была вызвана такая перемена в пути. Только потом стало известно, что вновь сформированную Отдельную гвардейскую воздушно-десантную армию, переформированную в декабре в 9-ю гвардейскую, сперва передали Жукову, но в связи с новыми обстоятельствами в Венгрии и намерениями Ставки развить наступление на Венском направлении ее прямо с пути повернули на 2-й Украинский фронт. Но солдаты уже догадывались, отсчитывая города, что едут в Румынию. В Черновицах все прошли через санпропускник и в ночь на 1 февраля действительно пересекли румынскую границу, а на другой день, в Фокшанах, началась перегрузка в другие эшелоны — на узкую колею. Еще через четыре дня, проехав Трансильванию, войска 9-й армии оказались в Венгрии.
296-й стрелковый полк разгрузился в Цегледе и затем походным маршем прибыл в Надькату — в 65 километрах от Будапешта, за который в это время шли ожесточенные бои. Будапешт был взят 13 февраля.
В ночь на пятое марта полк в полной боевой готовности снялся с места дислокации и направился на северо-запад. На другой день он был уже в прифронтовой полосе — в деревне Пенц. Деревня большая, дворов на двести, стояла в горах; гул тяжелой, чуть приглушенной канонады явственно долетал до слуха. В следующие два дня колонна полка продолжала двигаться параллельно переднему краю, оставив позади город Вац на Дунае и очутившись чуть ли не в самом центре 2-го Украинского фронта. И вдруг, как и в Польше, повернули назад, и не просто повернули, пошли ускоренным маршем. Пройдя Вац, полк пошел на Будапешт. Прошли по понтону через Дунай и через Пешт вышли к огромному массиву леса за Будакеси.
Двигались в основном ночами, так было надежней и скрытней, не мешала немецкая авиация. И хотя господство нашей авиации было в это время почти полным, ранним утром все-таки колонна полка попала под бомбовый удар «юнкерсов».
Самолеты стали заходить с конца колонны и, быстро сокращая расстояние, нависли над дорогой. Их было около тридцати. Вместе с бомбардировщиками шли и «мессершмитты». Их сразу заметили.
— Во-озду-х! — заревела солдатская масса.
— С до-ро-ги!
— В по-оле-е!
Фокин, схватив карабин, соскочил с повозки, закричал своим санитарам:
— Ездовые! Принять влево! Остальные за мной!
Пехота сыпанула через обочину в поле, а машинам, обозу, артиллерии деваться было почти некуда. В разных концах слышались торопливые команды:
— Приготовиться к отражению!
— Пулеметы к бою!
А самолеты уже выстраивались для атаки. От хвоста до головы колонны катился вой, визг, лошадиное ржанье, треск ломаемых дышел, крик, ругань — и все это, как мощной волной, накрыло упавшим с неба тяжелым, придавливающим к земле гулом. Машины рванули вперед, лошади понесли вскачь, местами растягиваясь, местами грудясь в плотную неразрывную цепь.
Фокин упал в ста шагах от дороги, перевернулся на спину, боковым зрением увидел, как зеленая кухня налетела да фуру. Лошади, дикие, монгольские, маленькие, наскочили на пароконку, вздыбились, заржали и, ломая о задок настигнутой фуры ноги, грохнулись на бок, потом вскочили на колени и, уже ползая по щебенке без кухни, лишь с одним ездовым, прочно уцепившимся за вожжи, потащили его, оставляя за собой полосы черной крови. Оторвавшись от них взглядом, Фокин тут же увидел над собой черную тень с белыми крестами, из чрева которой вываливались удивительно безобидные крохотные капли. Одна из них полетела прямо на него, в его глаза, в его переносье, и он лихорадочно вскинул навстречу ей карабин. Он бил в эту каплю, в брюхо самолета, слыша одновременно, как стреляют другие. Кто-то вскочил, закричал, метнулся в сторону, а проклятая бомба все продолжала падать, нацеливаясь под углом в его голову, в него самого. И вдруг ее резко стало сносить в сторону. «Не моя!» — успел он подумать, как она грохнула, подкинула его с земли и вновь уложила на лопатки.
— Залпо-ом! Залпо-ом! — кричал кто-то. — Ого-онь!
Колонна полка, рассыпавшаяся по обе стороны от дороги, ревела голосами, паля в небо из карабинов, автоматов, пистолетов, ручных и зенитных пулеметов; гул, треск, свист, кислый тротиловый дым над землей — все смешалось, сдвинулось, переместилось.
И вдруг все увидели, как один из «юнкерсов» пустил черный хвост дыма, моторы его загудели, завыли с металлическим стоном, словно он начал пожирать самого себя, — и многотысячная масса, раздерганная взрывами по полю, мстительно завопила ему вослед:
— Гор-р-ри-ит! Гори-и-ит, ту-ды его ма-ать!
Самолет прошел над полем и в километре от дороги врезался в голую сопку.
Немцы не сделали второго захода: они просто не успели — на горизонте появились советские истребители. Когда все снова стали собираться у дороги, строй «юнкерсов» и «мессершмиттов» был уже далеко. Истребители гнали их в сторону фронта.
Вынося потом раненых и убитых, Фокин был уверен, что их будет много, но потери оказались незначительными: убито было десять человек, а ранено семнадцать, пострадало два орудия и одна кухня.
К полудню с востока полк нагнали черно-сизые тучи и начали полоскать мелким дождем. По всему было видно, что ненастье ложится надолго. День сразу погас, оглох, стал похож на длинный, как осенью, сумеречный вечер со зловещим на горизонте багровым закатом. Но это был не закат, это уже было фронтовое зарево. Солдаты так и шагнули в ночь, не подозревая, что она пришла — красная, промозглая, фронтовая ночь Венгрии, и что теперь надолго для них все ночи будут только красными.
А всему этому предшествовало вот что.
Снег почти сошел с полей Венгрии еще в феврале — и только потемневшие остатки его лежали в буераках, пологих балках, тянувшихся на многие километры, подобно балке от Замоли до Секешфехервара, в потаенных ложбинах, в лесу и кустарниках, где не яркое еще солнце не грело днями так, как на открытых местах, на пригорьях, на взлобках юго-западной стороны. Весна выдалась ранняя, прихватывая с хвоста по-южному сиротскую венгерскую зиму. Утрами, а вернее, перед рассветом, падали на землю густые туманы; серым бусистым выпотом оживающей земли они стояли высоко и плотно, наглухо укрывая поля сражений. Ночи же стояли красные, жуткие, с неприкаянно маячившим в небе желто-сукровичным месяцем.
К этому времени войска 3-го Украинского фронта под командованием маршала Федора Ивановича Толбухина вплотную подошли к Балатону, Веленце и закрепились. Теперь их задачей было удерживать рубежи и содействовать наступлению войск 2-го Украинского фронта на Вену, в полосу которого и направлялась вначале 9-я гвардейская армия Глаголева.
Но события в полосе 3-го Украинского фронта неожиданно приняли другой оборот. Ставка Гитлера поспешно стала перебрасывать с западного фронта в район озера Балатон 6-ю танковую армию СС под командованием генерала Зеппа Дитриха — одного из любимцев фюрера. Эта армия была оснащена только тяжелыми машинами типа «пантера», «тигр» и «королевский тигр». Наша Ставка не ожидала ее появления на своих фронтах, ибо незадолго до этого союзники сообщили, что их войска прочно сковали это ударное объединение гитлеровских войск на своих участках. Но немцы сами раскрыли карты, бросив 17 февраля 1-й танковый корпус в район чехословацкого города Комарно, чтобы ликвидировать гронский выступ — наш оперативный плацдарм, с которого силами 7-й гвардейской армии готовилось наступление на Вену. Армия, имевшая довольно слабую оборону, вынуждена была отойти за реку Грон. Немцы выдали себя этим ударом и тем самым лишились возможности скрыть от нашей разведки сосредоточение своих основных сил в районе Балатона и потеряли важный фактор успеха — внезапность прорыва на заданном направлении. Кроме этой группировки существовали еще две: южнее Балатона была сосредоточена 2-я танковая армия и на южном берегу Дуная часть армии «Е». Все эти группировки тремя мощными клиньями должны были сойтись в районе узловой станции Байя и тем самым нанести решительное поражение войскам 3-го Украинского фронта. Вместе они насчитывали 431 тысячу солдат и офицеров. 3-й Украинский несколько уступал в численности состава войск и более чем в два раза в танках и тяжелой артиллерии, но зато имел небольшой перевес в самолетах, орудиях среднего калибра и минометах.
Потерпев разгром под Будапештом, фашисты намеревались теперь во что бы то ни стало удержать за собой последние крупные нефтяные промыслы Венгрии и не дать нашим войскам овладеть Венским промышленным районом, который все еще снабжал немецкую армию танками, самолетами и боеприпасами; в основном только поэтому Гитлер бросил сюда 6-ю танковую армию СС, состоявшую из двух пехотных, двух кавалерийских и пяти танковых дивизий с частями усиления; всего же в районе озера Балатон немцы сосредоточили тридцать одну дивизию, в том числе одиннадцать танковых и некоторые другие войска.
6 марта армада фашистских танков всей своей мощью навалилась на оборонительные позиции 26-й армии, которой командовал генерал Гаген, вскоре пошли в наступление и другие группировки; но ни главный, ни вспомогательные удары уже не были неожиданностью, и хорошо продуманная, глубокоэшелонированная оборона, созданная к этому времени, первые два дня надежно преграждала путь немцам на восток, к Дунаю. К исходу четвертого дня боев командующий фронтом Толбухин ввел в сражение почти все резервы вплоть до соединений второго эшелона, но тем не менее полоса прорыва все продолжала расширяться. Положение могло быть критическим. Вот тогда-то вечером 9 марта, как только стало известно, что 9-я армия Глаголева передается 3-му Украинскому, Толбухин и решился позвонить Сталину. В это время штаб его находился на станции Пакш, на правом берегу Дуная. Глядя из окна окраинного дома, где размещался командный пункт, на огромное в полнеба зарево, неотвратимо приближающееся к штабу, Толбухин взял у офицера связи протянутую ему трубку и как можно спокойнее сказал:
— Здравствуйте, товарищ Сталин. Считаю своим долгом доложить вам свои соображения по поводу контрнаступления немцев в районе Балатона. Я использовал все свои резервы, однако остановить противника мне пока не удается. Единственный выход я вижу в немедленном использовании в оборонительных целях армии Глаголева. Кроме того, я прошу вашего разрешения, разумеется в крайнем случае, перенести штаб франта на левый берег Дуная, чтобы не потерять управления войсками, ибо реально сложившаяся обстановка требует от меня иметь в виду и эти меры.
Сталин выслушал Толбухина и затем ответил:
— Товарищ Толбухин, если вы думаете затянуть войну еще на пять-шесть месяцев, то, конечно, отводите свои войска за Дунай. Там, безусловно, будет потише. Но я сомневаюсь, что вы так думаете. Поэтому обороняться следует на правом берегу реки, и вам со штабом надо быть именно там. Уверен, что войска с честью выполнят свои нелегкие задачи. Нужно только хорошо ими руководить. Сейчас в ходе оборонительного сражения для нас главное — выбить танки противника, выбить всеми имеющимися средствами. Затем, как только враг будет остановлен, вы сами немедленно должны перейти в наступление и разгромить его. Конечно, для этого нужны значительные свежие силы. Они у нас есть — это армия Глаголева. Мы передали ее вам. Но передали не для того, чтобы вы втянули ее в оборонительные бои и тем самым обескровили, а для развития удара и окончательного разгрома противника. Поблизости находится также 6-я гвардейская танковая армия генерала Кравченко. Пока она подчинена Малиновскому, но, если потребуется, ее можно передать вашему фронту. Сделайте отсюда нужные выводы…
Толбухин опять посмотрел на багровое зарево бушующего фронта и с затаенным вздохом ответил:
— Я понял ваше приказание, товарищ Сталин. До свиданья, — и повесил трубку.
…Такова в те дни была обстановка на 3-м Украинском фронте, куда «волею судеб», поколесив в эшелонах по западной Европе, а затем в полосе 2-го Украинского фронта, угодила 9-я гвардейская армия, которой было суждено потом сыграть одну из решающих ролей в освобождении Венгрии, Австрии и Чехословакии.
Нудно моросящая дождем ночь, незаметно вставшая на пути измученных дневным переходом солдат, так же незаметно, постепенно забагровела отсветом огромного в полнеба зарева; но живая лента колонны, повторяя все изгибы дороги, петляющей сквозь перелески, как бесконечно длинная многоножка, не останавливалась, а упрямо ползла навстречу этому зареву, то внезапно светлеющему под неясными глухими раскатами далеких залпов, то снова уплотняющемуся багровыми сгустками по всему небосклону; и если еще днем через каждые полтора часа чавканье утопающих в грязи ног обрывала перекликом приходящая от головы колонны команда «привал», то сейчас эти команды поступали все реже и реже; это была последняя ночь перед сражением, и всей массе войск надо было успеть вплотную продвинуться к этому зареву и незаметно раствориться в лесных балках, в траншеях и одиночных окопах — до первых проблесков нового дня.
В стороне от дороги, в темных хуторах тревожно взлаивали собаки, а здесь слышалось только легкое покашливание, звяк котелков об оружие да шлепанье сотен сапог по разбитой в кашу дороге. Изредка доносились крики ездовых, понукавших маленьких, но выносливых монгольских лошадей, впряженных в кухонные двуколки, фуры и артиллерийские лафеты. Машин не было: все они отстали еще вчера, как только начался дождь.
Анатолий Залывин, вышагивая впереди роты (теперь она снова называлась 8-й), иногда косил взглядом на своих бойцов — не растянулись ли, давно уже чувствовал, хотя шел с одним автоматом, непомерную тяжесть намокшей шинели, поверх которой бесполезно свисала скользкая, насквозь промокшая плащ-накидка; от холода, мокрети не хотелось двигать руками, и поэтому он старался идти прямо, избегать резких движений, следя лишь за своим взводом и за нужным интервалом между ним и спинами идущих впереди солдат 7-й роты. Рядом с ним шел старший лейтенант Фаронов.
— Яков Петрович, — почти не разжимая губ, сказал из-под башлыка Залывин, осторожно поворачивая голову в сторону Фаронова. — Яков Петрович, что-то совсем забыли делать привалы. Бойцы едва плетутся. Этак мы и к утру не дойдем.
— К утру дойдем. Теперь уже недалеко, надо полагать, — покашляв, простодушно ответил старший лейтенант.
— Где ж наш старшина? Черт бы его побрал. Неужели ему трудно раздобыть пару фляг, чтобы согреть людей и дать им по сухарю?
— Я, Анатолий Сергеевич, за этим его и послал. Да где теперь? Обозы отстали. Кухни пустые.
— Вздрючьте его как следует, когда появится, — посоветовал Залывин и снова надолго замолчал, испытывая чувство тревоги, пересиливая озноб, старался не думать ни о марше, ни о сосущем голодном нытье в животе, ни об этом багровом страшном зареве, которое сейчас медленно разворачивалось влево. Но мысли опять сходились на старшине Якименко. Залывин знал, что в роте старшину не любили за его постоянные мелкие придирки, за наряды вне очереди, которыми он наказывал с необыкновенной легкостью и щедростью, за откровенные насмешки. Попадало от него и Финкелю. Финкель был, к удивлению всех, голубоглазым и белобрысым парнем, не в меру спокойным: это невозмутимое спокойствие больше всего и выводило из себя властного старшину. И еще у Якименко было два объекта злых шуток — по поводу и без повода — Михайло и Петр Якушкины. Крепкие, здоровые, они были добродушными и покладистыми. Чтобы как-то отличить одного от другого, Якименко с большим трудом добился звания ефрейтора для Михайлы, но когда Фаронов хотел было вручить ему перед строем ефрейторские погоны, тот от них отказался. Окая и растягивая слова, сказал:
— Не могу я, товарищ гвардии старший лейтенант, один принять это звание. Если уж присваивать, то сразу двум: мне и брательнику. У нас с ним все пополам. Потому, товарищ гвардии, старший лейтенант, благодарствуем. Не взыщите…
Хотел еще старшина дать одному из них желтую шинель, но тоже ничего не вышло. Чалдоны ни в чем не хотели разниться друг от друга, даже если в наряд ставили одного, то непременно поднимался и другой, и тут хоть приказывай не приказывай, а они упрямо и без лишних слов настаивали на своем.
Единственно, кого побаивался старшина, так это Саврасова. Бывший учитель начальных классов старший сержант Андрей Саврасов быстро дал понять старшине Якименко, что с ним лучше не ссориться.
Сам же Залывин был доволен своим взводом: ребята в нем подобрались хорошие, дружные. На такой взвод можно было положиться в бою. И вот теперь он в полном составе шагал за своим командиром, и мысли, наверное, у всех были такими же, как у него: передохнуть бы, согреться. Вчера после бомбежки, Асхат Утешев вырезал из убитой «монголки» кусок мяса и пытался на каждом привале сварить его в котелке; но едва он наливал в котелок воду и ставил его над костерком, как снова раздавалась команда: «В колонну по четыре ста-а-ановись!» Ругаясь по-казахски и по-русски, Утешев сливал воду и ждал следующего привала, чтобы начать все сначала.
Вспомнились Залывину и солнечные дни в Цегледе, и двухнедельная стоянка в Тапиосече. Большой поселок совсем не пострадал от войны, и мирные жители, словно не ведая о ней, чувствовали себя спокойно, уверенно: мадьярки везли на тележках в общественную пекарню тесто для своих огромных калачей, мужчины торговали бором и палинкой[4], тачали и чинили хромовые сапоги с твердыми и гладкими голенищами, вызывая у русских солдат удивление: ворчали на них иные, поглядывая, как те свободно расхаживают в узкополых шляпах, коротких кацавейках, крепких сапогах. На застенчивых с виду, но неробких девчат глядели с выразительным обожанием, иногда приговаривая: «Мадьярурсаг кишессон надьон йо!» (Мадьярские девушки очень красивые.)
Девушки понимали эту тарабарщину, приветливо улыбались — так, на всякий случай, мало ли что! Чужого солдата поймешь не сразу. Впрочем, Залывин не раз наблюдал, что мадьяры были приветливы с русскими. При хортистском режиме, видно, приходилось им несладко. Но жили. Дома каменные, с длинной, на западный манер анфиладой комнат, дворы глухие. В каждом дворе по две-три свиньи, по нескольку коров. И у каждого свой погребок с вином. Красный венгерский бор пили здесь вместо чая. «А у нас… Мать с отцом пишут: живут в основном на картошке, да на квасе, да на черном с мякиной хлебе». Как-то хозяин дома в Тапиосече, усатый благодушный мадьяр, жаловался бойцам, как плохо ему жилось при Хорти и Гитлере:
— Хорти капут. Гитлер капут. Русски зольдат карашо, — и с улыбкой из-под вислых усов, коверкая русские слова, тут же поведал, как он тоже пострадал от войны. — Цвай свин, — поднял он два пальца, — зольдат забрани. Кушайт…
— А почему фотографий снял? — спрашивали его, показывая на белые пятна на стене от рамок, связанных по-здешнему крестом. — Где сыновья?
Мадьяр пожимал плечами:
— Нем тудом. (Не понимаю…)
Зарево, к которому они шли, все продолжало развертываться к ним своим левым краем, может быть, так развертывалась сама дорога; в туманной ночи трудно было понять, как меняется направление; но при этом Залывин вдруг ясно отметил, что зарево будто сжалось, снизилось, и глухой, как в потухающем вулкане, рокот стал тоже вроде бы слабее и отдаленней.
— Яков Петрович, — сказал он Фаронову, — что-то мне показалось, зарево стало меньше. Вы не находите?
— Сам подумал об этом, — ответил командир роты. — Да уж пора бы ему и погаснуть. Сегодня уж десятый день… Как у вас настроение, Анатолий Сергеевич?
Залывин усмехнулся.
— Не хочется, а идти надо.
— Это правда? — с явным облегчением в душе переспросил Фаронов. — А то я подумал, что такое чувство только у меня.
— У всех оно сейчас такое.
Из багровой тьмы вывернулся верховой. Приподнявшись на стременах, всадник хрипло и протяжно выкрикнул:
— При-и-ва-а-ал!
Солдаты сошли с дороги и тут же обессиленно припали к мокрой, напитавшейся дождем земле: все-таки на обочине, с редкой прошлогодней травой, было не так грязно.
Неожиданно откуда-то вынырнул Якименко. За спиной у него под плащ-палаткой висел туго набитый вещевой мешок, на ремне болтались тяжелые фляжки.
— Товарищ старший лейтенант, — тихо сказал он Фаронову, — ваше приказание выполнил. Здесь, оказывается, хутор неподалеку. Так мы со старшиной харламовской роты туда сходили. Вот, по триста пенгов[5] старику дали за окорок да за хлеб. — Но белки глаз при отсвете зарева блестели украдчиво, с утайкой.
— Ты, старшина, не крути. Я тебя куда посылал? Ты же читал обращение Военного совета армии?
— Нет, в самом деле. Что я, не знаю? А наша батальонная кухня совсем отстала. И обоз отстал.
— Чтобы это было в первый и последний раз. Даже за деньги ничего не брать.
— Слушаюсь! — четко ответил старшина и, вроде бы оставляя за собой право по-своему решать хозяйственные вопросы, добавил: — Все ведь зависит от обстановки, товарищ старший лейтенант, — и, не тратя попусту слов, снял с плеча вещмешок, зычно подозвал к себе помощников командиров взводов, стал раздавать им уже заблаговременно поделенные на части хлеб, ветчину.
— Вот это да, старшина, — сказал Саврасов, обрадованно принимая из рук Якименко нежданный-негаданный дар.
— Не старшина, а товарищ гвардии старшина, — строго, наставительно поправил его Якименко, болезненно не любивший упрощения своего звания.
— Ну-ну, — одернул его Саврасов. — Это ты других поучи. Здесь тебе не могилевская землянка — морали читать.
После ломтя хлеба с необыкновенно вкусной ветчиной Залывин почувствовал себя веселее и крепче. Прилипшая к телу одежда уже не казалась такой сковывающей и холодной, а надвигающийся передний край таким мрачным.
Вскоре последовала команда кончать привал и выходить на дорогу. А зарево все продолжало садиться, чахнуть, и все реже доносились с его стороны глухие раскаты дальнобойной артиллерии, издали похожей на удары палкой по старому, ржавому ведру.
Повсюду лежал белый, как молоко, туман, и дождь, который шел весь день и всю ночь, весенняя земля, успевшая здесь, в Венгрии, даже прогреться солнцем, приняла, как благословенный дар, чтобы потом через два-три дня распуститься зеленью, похорошеть несказанно и доверчиво отдаться в добрые руки поселянина; но ее сейчас готовились возделывать другие пахари, и она, словно предчувствуя это, прикрылась туманом, притихла и затаилась под его непроницаемым покровом, обезоружив и ослепив массу людей, готовых ринуться друг на друга, чтобы в смертельной схватке уже не жалеть ни себя, ни вообще ничего вокруг.
В полосе одной из мироновских дивизий, которой командовал полковник Ларин, лежала большая деревня Замоль. В ней не было ни единого жителя: все они куда-то ушли, захватив с собой скот, необходимый скарб. Штаб дивизии разместился в небольшом кирпичном доме с пристройками наверху, а во дворе, в кирпичных сараях, клетушках и просто под открытым небом, прижимаясь ближе к какой-нибудь более или менее надежной защите от случайных снарядов и мин, располагались, еще не успев ни в чем разобраться, прочие штабные работники — связисты, автоматчики, всевозможные наблюдатели, офицеры связи.
Рано утром Миронов приехал к Ларину, и они, поднявшись наверх, остались в комнате вдвоем.
— Как суматошно начался сегодня день, — сказал Миронов, присаживаясь на стул прямо в шинели.
— Да ты разденься, Павел Васильевич, — предложил Ларин. — Я велю подать чаю. Небось ведь не завтракал?
— Федор с Зиной пытались меня накормить. Но в такую рань и кусок не лезет. — Миронов поднялся и стал раздеваться, продолжая говорить: — Сегодня в три ночи меня разбудил Глаголев. Решено было начать артподготовку в десять часов тридцать пять минут. А видишь, как затуманило. Я еще вечером ему сказал, что ничего не получится. Вот теперь перенесли на час.
Ларин, высокий, худой, с нездоровым цветом лица, был энергичным в движениях и, как все язвенники, нервным.
— На час дня? С ума сойти! Все готово. Ждем только команды.
— Придется подождать еще. Без авиации нельзя наступать. На твоем участке не будет и танков. Главная полоса обороны противника от Замоли до Секешфехервара проходит по гряде восточных склонов гор Вэртэшхедьшех. Господствующие высоты заняты немцами. У тебя трудный участок, но есть еще труднее. Глаголев танки отдал туда. Сейчас я еду на высоту 194. Там НП у меня. Ну, давай, что ли, чаю. А то и в самом деле перекусить будет некогда.
Ларин на минуту вышел из комнаты. Миронов, расстегнув шинель, сел за стол.
Действительно, эти ожидания, когда все уже было готово к прорыву, создавали ненужную нервозность — не только в среде командования, но и в войсках непосредственно. Артиллерийские полки и дивизии получили огневые задачи, их штабами полностью отработан план огневого обеспечения наступления. Корпус должен был прорывать оборону противника на участке Замоль — высота 167, имея в первом эшелоне 98-ю и 99-ю гвардейские стрелковые дивизии. Во втором эшелоне Миронов поместил 103-ю дивизию. Главный удар наносился левым флангом, то есть дивизией Ларина. На артподготовку отводился один час, и на нее отпускалось полтора боекомплекта, а на бой в глубине обороны — еще половина боекомплекта. Удар будет сильным, но и оборона сильна у противника. По ту сторону балки, чуть не в километр шириной, у немцев вкопаны в землю танки. На прямой наводке стоят батареи. Тяжело придется без танков. Глаголев говорил, что есть надежда на танковую армию Кравченко. Но она пока у Малиновского. Дадут ли? А яичко дорого к пасхальному дню.
Вошел Ларин, за ним с подносом в руках появился его адъютант. На подносе сливки в стакане, поджаренная колбаса.
— У тебя ведь язва, Василий Михайлович. Тебе надо паровые котлеточки кушать, а ты, черт тебя дери, жареную колбасу себе позволяешь. Угробишь желудок.
— Душа не принимает — есть жеваную муру, — и перевел разговор. — Как твоя Зинаида Францевна?
— Не вижу ее. Она целыми днями в санбате. Так иногда встретимся накоротке — вот и все отношения семейные, — ответил Миронов. — А вообще она у меня умница, молодец девка! — добавил он и, не объясняя, почему жена «умница» и «молодец», перевел разговор на другое, спросив Ларина, какие полки пойдут у него в первом эшелоне.
— Макаров и Давыдов пойдут в первом.
— Не подведут.
— Макаров, по-моему, ершистый. Не любит, когда на него давишь.
— Это в нем есть! — уже весело откликнулся Миронов, с удовольствием уминая горячую, с хрустящей корочкой колбасу. — Тебе, скажу, вообще повезло с командирами полков. Козьмин тоже дельный офицер. Умный, грамотный, может далеко пойти. Кстати, советую, пока есть время, побывать на НП Макарова. Перед его полком трудный участок. Для оказания помощи я пришлю к нему представителя корпуса генерала Кокорева.
— Давай присылай.
Оба плотно закусили, попили чаю.
Ларин, проводив командира корпуса, сразу же, не откладывая, решил отправиться к командиру полка Макарову. Отдав нужные распоряжения начальнику штаба, он с отделением автоматчиков и несколькими офицерами пошел на окраину деревни. Благо идти было недалеко. Макаров со своим штабом располагался в одном из крайних домов, а в трехстах метрах была уже первая линия обороны.
Над деревней стояло утро. Удивительно тихо было вокруг. Еще совсем недавно, до глубокой полночи немцы били по деревне из шестиствольных минометов, вслепую нащупывая штабы, обозы, тыловые подразделения. А с трех часов установилась тяжелая, давящая на перепонки тишина, прижатая к земле плотным (хоть режь ножом) белым туманом. Он был настолько густ, этот туман, что, отойдя от стены дома на три шага, человек уже ничего не видел — ни стены, ни самого дома: все исчезало, растворялось в густой упружистой бели; но к утру туман постепенно начал редеть, отслаиваться от земли, приоткрывая под собой безлюдные улицы, часто расставленные дома с острыми черепичными крышами.
Полковой обоз с продуктами где-то безнадежно отстал. Батальонный повар, наскребя по сусекам пшена, с тоской в глазах готовил жидкий кулеш, заранее зная, что солдаты, вымученные маршем и вымоченные дождем до нитки, да еще перед самым боем, отпустят ему столько матюгов при раздаче, что их хватит на его голову до самого конца войны. Но что он мог сделать, коли повара и в других батальонах чувствовали себя не богаче. Макаров, правда, отдал распоряжение начальнику тыла Кукину связаться с другими полками, которые прибыли на день раньше, и к одиннадцати часам утра всех накормить вкусно и сытно. Но до одиннадцати надо было ждать, а солдат ждать не может.
И когда начало чуть-чуть развидняться, старшина Якименко, взяв с собой старшего сержанта Саврасова, отправился на поиски съестного.
— Того быть не может, чтобы ничего не осталось, — сказал он Саврасову.
Они-начали прямо с окраины. Но дворы были пустыми. На стенах, в кухнях (по мадьярскому обычаю) висели лишь связки красного перца, была еще оставлена соль в деревянных резных солонках.
— Не отчаивайся, Андрюха, — называя его по имени, обнадеживал старшина. — Главное, терпение.
И вдруг в следующем дворе увидели большую пегую свинью, лежащую на боку.
— О! — сказал Якименко. — А ты говоришь…
Они подошли ближе. Свинья имела благопристойный вид, впечатление было такое, что от нее только что отошел искусный мясник, сумевший не пролить на землю ни единой капли крови. Якименко трогательно посмотрел на ее маленькие прижмуренные глазки с белыми ресницами, раздумчиво поцокал языком и носком сапога стал обследовать, от чего же погибло это великолепное пегое создание.
И он вскоре нашел то, что искал. За самым ухом свиньи он обнаружил совсем крохотную продольную ранку, которая и подсказала ему, что свинья погибла от обычного осколка, иными словами, оказалась жертвой варварского обстрела немецкой артиллерии. Старшина повернулся и пошел к дому, подозрительно оглядывая по пути взбитый овин прошлогодней соломы, потом остановился, подозвал Саврасова:
— Андрей, ну-ка, давай поворошим здесь. Солома-то будто только что наброшена.
Саврасов нашел в каменном стойле пару вил с длинными черенками, одни отдал старшине, другие, половчее, оставил себе. Начали раскидывать солому. Не прошло и минуты, как вилы Саврасова наткнулись на что-то упругое.
— Ого! — обрадованно сказал он.
— А я тебе что говорил? — надменно заявил Якименко, поднимая уголки красиво очерченного маленького рта.
Через минуту они вытащили из-под соломы пропоротый вилами мешок муки. Это уже кое-что значило на самый худой конец, но только для старшины. Саврасов же разочарованно почесал затылок: мука она и есть мука — на войне с нею возиться некогда, да и некому.
— Неси в дом! — кивнув на мешок, приказал Саврасову Якименко.
Саврасов без всяких усилий вскинул на плечо мешок и понес к застекленной веранде, на дверях которой не было замка.
— Тут главное уметь проявить солдатскую находчивость, — поучал старшина. — Сейчас будем лепешки печь. Видишь, и противни есть, и сковороды. Была бы мука, брат, из муки все можно сделать.
Он схватил пару ведер на кухне, побежал за водой; здесь в каждом дворе были свои колодцы с добротными бетонными цоколями, прикрытыми железными крышками, удобные вороты под навесом. Саврасов меж тем начал растапливать плиту. Дрова, принесенные им из сарая, были сухие, крепкие, из обрезей сухих веток с фруктовых деревьев. Нашелся и уголь в брикетах, но возиться с ним было некогда. Через какие-то пять минут плита полыхала жаром, выгоняя из кухни промозглый нежилой запах.
— Тесто месить умеешь? — спросил Якименко.
— Солдат должен все уметь, — ответил Саврасов и, засучив рукава, начал мыть руки.
Старшина внимательно поглядел на него и куда-го ушел. Немного погодя принес огромный брус свежего сала толщиной пальца в четыре, плашмя шлепнул его на стол.
— Вот такие, Андрюшенька, пироги, — не спеша и ласково пропел он, с улыбочкой посматривая на Саврасова, сразу сообразившего, что это за сало и откуда оно. — Ты понимать должен. Лепешки, да еще пресные, да еще без сдобы — это, брат, подошва от солдатского ботинка. А если мы замесим их на топленом сале да еще с выжарками? Это как? А? Пальчики оближешь…
Саврасов вприщур глянул на сало, потом на старшину.
— Так-так, с выжарками, значит? Ну, знаешь…
— Не нукай! — рявкнул вдруг старшина, точь-в-точь как рявкал на солдат в Могилеве. — Ты — кто? Десантник или мамзель боярская? Нет? Тогда помалкивай! А это жир! Сало! Мы его пережарим. Все как положено.
Такие убедительные слова развеселили Саврасова.
— Ну что ж, разделывай. Но учти, если тебя солдаты бить станут, я защищать не буду.
Через полчаса у них все шипело и шваркалось. Мука оказалась крупчаткой, первого сорта, лепешки из нее получились на диво сдобными и вкусными.
Якименко давно приглядывался к Саврасову, ему даже нравилась его недюжинная сила, при которой он умел держаться с достоинством и в то же время оставался дисциплинированным и примерным солдатом.
— Андрей, — внимательно и спокойно поглядев девичьими глазами на Саврасова, сказал Якименко, — я слышал, ты на Карельском чуть человека не шлепнул? Это правда?
Саврасов скосил на него глаза и, не сморгнув, ответил:
— А я на войне этим только и занимаюсь, что шлепаю человеков.
— Да говорят, своего.
Саврасов угнул голову, помешал в противне вкусно пахнущие выжарки.
— Было дело. В Медвежьих Воротах. Трусом он оказался. Да не дали шлепнуть. В общем, дерьмо и трус. Из-за него хороший парень погиб.
— И ты его, как говорится, хотел без суда и следствия?
— А я и тебя шлепну без суда и следствия, если струсишь, — беззлобно сказал Саврасов.
На красивом лице Якименко — в глазах, в сетке мелких молодых морщин у висков — отразилась странная, не присущая ему усмешка, нисколько не тронувшая его губ.
— Хм, смелый! — раздельно сказал он и больше не проронил ни слова.
И только уже во дворе, когда они в ведрах, прикрытых полотенцами, несли кипяток и пересыпанные выжарками лепешки и когда Саврасов через плечо, по-волчьи посмотрел на вырезанный в спине пегой свиньи броский издали белый квадрат и на лоскут срезанной кожи, Якименко со скрытой неприязнью или, может быть, невысказанной обидой сказал:
— Слушай ты, шлепальщик! Хватит головой крутить. Солдаты есть хотят.
Саврасов покорно промолчал, ускорил за ним шаг. Что ни говори, а благодаря старшине сделано доброе дело. Было бы совсем хорошо, если бы мешок муки передать повару. Помолчав немного, сказал:
— Может, я потом схожу за мукой-то? Повару пригодится.
— Ну да, — вскользь ответил старшина. — Он тебе полтавских галушек наварит. Пусть сам, толстозадый, подумает, чем солдат накормить.
Вскоре они были в траншее. Солдаты ели горячие лепешки и запивали их горячей кипяченой водой. А соседние роты в это время все еще ждали завтрак, надеясь на батальонного повара. С флангов завистливо покрикивали:
— Эй, фароновцы! Продайте нам своего старшину! Мы его на руках носить будем!
— Обойдетесь, — отвечали бойцы 8-й роты. — Он нам самим нужен…
Якименко хранил на лице довольную усмешку.
Один из бойцов сказал ему:
— Старшина, а тебя вроде бы здесь подменили. Просто не узнать.
Это был прямой намек на прежние отношения между старшиной и ротой, сложившиеся под Могилевом. Да и трудно было забыть эти отношения. Всем был памятен такой случай, когда тихого и с виду пришибленного бойца третьего взвода Тюнькина, вдруг начавшего по ночам мочиться, старшина приказал дневальным будить через каждый час. Тюнькин сперва слабо протестовал, потом, не выдержав, скис совсем, и его пришлось отправить в санчасть.
Старшина намек понял, весело засмеялся.
— Для вашей же пользы вас, чертей, гонял, чтобы вы злее были, — сказал он. — Суворовскую поговорку знаете? Тяжело в ученье — легко в бою. — И тут же начальственным голосом спросил солдата: — Портянки сухим концом перемотал?
— Чего их перематывать, когда я весь мокрый? — ответил солдат, расстегивая парующую шинель.
— Не рассуждай! — строго заметил Якименко. — Солдатской заповеди не знаешь? Держи ноги в тепле, а голову в холоде.
Все были довольны: отогрелись, закурили и, пользуясь тишиной, покровом тумана, неохотно отрывающегося от земли, вылезли из траншеи, чтобы поразмяться; никто ничего конкретно не знал и тем не менее знали все, что именно сегодня они пойдут на прорыв, и это каждого в душе будоражило, горячило.
Ротный писарь Климов ходил вдоль траншеи, негромко и вкрадчиво, как базарный гадальщик судьбы, покрикивал:
— Письма-а!.. Кто забыл отослать письма родным и близким?..
И тянулись к нему, и проглатывала полевая сумка мятые бумажные треугольники, нализанные языком, чтобы четче проступал на них адрес, нацарапанный огрызком химического карандаша.
— Письма-а… Сдавайте письма родным и близким…
Увидя, что в стороне, склонившись над тетрадью, сидит на корточках командир взвода Залывин и, мучительно потирая висок, что-то пишет, тут же вычеркивает, писарь подошел к нему:
— Да вы не торопитесь, товарищ лейтенант. Я подожду.
Залывин взглянул на него и растерянно, с чувством вины улыбнулся:
— Да нет, нет. Это не письмо, Климов. Впрочем, ты погоди… Понимаешь, не получается… Ты ведь член ротной партийной организации… Лезут все казенные слова, а хочется по-своему. Перед боем…
Климов присел рядом, заглянул в тетрадь.
— О-о! Это доброе дело, товарищ лейтенант. Только тут я не подсказчик вам. Пишите, как душа велит. А мы поймем. Кстати, вот сейчас шесть заявлений будем рассматривать. Ваше, стало быть, седьмое. Рекомендации все есть?
— Есть, — ответил Залывин, невольно испытывая перед солдатом смущение. — Одна от комбата Волгина, другая от Розанова… ну и от комсомольской организации.
— О-о! — опять сказал писарь. — Ну, я пойду, не буду решать вам.
А минут через пятнадцать Залывин подошел к лейтенанту Нечаеву, вручил ему бумаги.
— Вот, парторг, прими документы.
А между тем в роте все шло своим чередом: кто дописывал письма, кто готовился к партийному собранию, кто просто отдыхал, покуривал, с грустинкой вспоминая о доме. Но вдруг в первом взводе грохнул раскатистый смех: неподалеку от траншеи, взбивая сапогами кулигу сухого летошнего пырея, наклонясь, вздрагивал плечами Асхат Утешев.
Утешев и раньше-то, бывало, перед тем как есть суп, старательно и брезгливо вылавливал из него ложкой куски свиного сала и мяса и отдавал соседу, даже сплескивал из котелка жирную пленку и всегда заранее просил повара, когда суп был из свинины или приправлен свиной поджаркой, чтобы наливали ему попостнее, а тут, забыв на время обо всем, съел целую лепешку Но все было бы ни чего, так и прошла бы эта накладка, но Якименко, то ли из озорства, то ли по каким другим соображениям, когда его спросили, где ему удалось раздобыть муки и сала, взял да и сказал все как было. Солдаты, которые съели бы и самого черта, только засмеялись, а Утешев, узнав, что ел выжарки из свиньи, пулей выскочил за бруствер.
Залывин, насупившись, отозвал в сторону Якименко.
— Что за шуточки, старшина?
— Да я о нем не подумал, — оправдывался Якименко. — Солдаты спросили, я ответил. Чего тут плохого? Вон Саврасов сбрехать не даст. Свинья свежая, осколком трахнуло. Сам кобылячье мясо чуть не три дня варил — и то ничего, а тут, подумаешь, расслюнявился! Это ему не у маменьки в юрте. Пусть привыкает к здоровой солдатской пище.
Утешев же долго еще отплевывался, ругался и полоскал рот водой, понося старшину на двух языках и призывая на его голову все болезни желудка.
Шел одиннадцатый час. Сквозь туманную пелену, лишь слегка поредевшую к этому времени, как-то неуверенно и тоскливо глянул вдруг на притихшую землю бледный лик солнца, но сразу же и потух: на поле перед окопами опять наплыла плотная бусистая мокреть, вроде дождя, и снова все заволокло серой тяжелой наволочью. Лицо Ларина, чуть посветлевшее было при виде солнечного диска, нахмурилось.
— Да-а, — протянул начальник политотдела дивизии полковник Ушаков, — этому, видно, конца краю не будет. Связал нас туман по рукам и ногам.
Ларин взглянул на него, такого же высокого и костистого, как сам он, мокрого с ног до головы, посоветовал:
— Отряхнитесь.
— Да что я — лошадь, что ли, Василий Михайлович? От такого мокра теперь никуда не денешься. Вряд ли и к часу протряхнет.
— Все может быть, — согласился Ларин, морщась от щемящей боли в желудке: в дни непогоды у него всегда обострялась язва. — Тогда опять передвинут время артподготовки.
— Вот это уже хуже горькой редьки, — откликнулся Макаров, стоявший рядом с ними. — Напряжение солдат тоже имеет свои границы. Без внутреннего накала — какая атака?
— Это вы верно подметили, товарищ подполковник, — сказал Ушаков. — Поэтому перед началом наступления прикажите пронести по траншеям знамя полка. Это будет напоминание солдатам и офицерам об их священном долге перед Родиной.
— Слушаюсь, товарищ полковник!
Чуть в стороне плотную пелену тумана неожиданно прорезала светящаяся трасса пуль, и вслед за нею послышалась приглушенная очередь крупнокалиберного пулемета.
— Мадьяры нервничают, — сказал Ларин, покосившись на низкую, над самой землей трассу крупнокалиберных пуль. — Первые гостинцы артподготовки достанутся им.
Немцы в ночь с 14 на 15 марта вывели из-под удара нашей артиллерии основные части СС на глубину до пяти километров и заменили их мадьярами.
Макарову было известно, что обработка позиций противника продлится ровно час. В первые пять минут будет дан огневой налет по траншеям переднего края и ближайшей глубине — по батареям, штабам и резервам. И еще сорок пять минут огонь будет вестись на подавление разведанных огневых средств противника, а также по его второй и третьей траншеям. Контрбатарейные и контрминометные группы по особому графику будут подавлять вражескую артиллерию и минометы. В последние десять минут вновь повторится мощный налет по переднему краю и ближайшей глубине немецкой обороны.
— Ваши пушки, подполковник, — опять сказал Ларин, — все должны быть на прямой наводке. Ваша задача сбить цели на переднем крае.
— Я уже дал указание, — ответил Макаров. — Артподготовка, конечно, не свирская да еще без танков.
— Ничего! Зато у вас за спиной находится единственная на весь фронт 15-я тяжелая минометная бригада полковника Богомолова.
— Не слышал о такой, товарищ полковник.
— Это новые 160-мм минометы. Высота траектории мин до пяти тысяч метров. Гвоздят, как бомбы. Си-ила!
Ларин вообще-то был строгим, но сейчас он впал в доверительный тон, и все-таки Макаров, жалея о Виндушеве, который теперь командовал 106 дивизией в 38-м гвардейском корпусе, относился к Ларину с чувством невольного отчуждения.
Ларин перед этим около часа осматривал боевые порядки полка. Осмотром остался доволен, и теперь ему, видно, хотелось как-то расположить к себе Макарова.
— Мне не довелось с вами воевать, — сказал он, — но генерал Миронов о вас очень хорошего мнения. А его мнение я уважаю. Надеюсь, мы тоже оценим друг друга. Желаю вам удачи, — он протянул Макарову руку, крепко пожал его короткопалую кисть. — Да, с минуты на минуту к вам прибудет представитель от штаба корпуса генерал-майор Кокорев. Так что прошу любить и жаловать, — на губах у Ларина появилось некое подобие улыбки, а Макаров так и не понял, то ли тот действительно улыбнулся, любезно прося его отдать должное генералу, то ли усмехнулся, намекая, что генеральское око будет бдительным.
Ушаков распрощался теплее, и вскоре они растворились в белом тумане.
Через полчаса в сопровождении трех автоматчиков и двух радистов в штаб полка действительно пришел генерал-майор Кокорев. Худощавое, с черной родинкой возле левого уха, лицо генерала было располагающим. Макаров полюбопытствовал:
— В другие полки тоже прибыли представители корпуса?
— Да. Еще в триста второй вашей дивизии.
— Такого раньше не было…
— Особый случай, товарищ подполковник. Якобы сам Верховный приказал докладывать обстановку через каждый час. Так что по одному этому можете судить о важности нашего сегодняшнего прорыва. Четвертая гвардейская армия, как только это стало известно, уже начала боевые действия, а нас все еще держит этот проклятый туман.
Доверительность Кокорева пришлась по душе Макарову. К ним подошли офицеры штаба полка: начальник штаба Щепетов, его помощник Колупаев, которого штабисты звали просто Васей, замполит Лежнев и заместитель Макарова по строевой части Розанов. Старший сержант Боголюб стоял неподалеку. Одет он был в новенькую офицерскую шинель, с портупеей и кожаным планшетом через плечо, но мокрая от дождя и тумана, она, с набрякшими полами, заметно портила его франтоватость.
— Антоша, — сказал ему Макаров, — отведи генерала с радистами на НП и сообрази горячий завтрак.
Минут через десять в доме, занимаемом штабом, собрались все заместители Макарова и все комбаты. К бою в общем-то все было готово, и оставались лишь некоторые детали, которые требовали уточнения после ухода Ларина. Особенно тяжелые бои предполагаются за населенные пункты Лая и Мадьяралмаш. Он потребовал особенно четкого взаимодействия расчетов 45-мм орудий в батальонах с расчетами орудий Бахарева, когда пехота начнет преодолевать лежащую впереди почти километровой ширины балку.
— Помните, — сказал он, — перед нами отборная дивизия Гитлера «Мертвая голова». Комбаты, ваши замполиты довели до сведения личного состава рот обращение Военного совета фронта?
— Так точно! Да! — раздались голоса.
— Ну а перед боем пронесем расчехленное знамя. Это еще больше поднимет дух наших гвардейцев…
Макаров продолжал вести совещание, когда вошел генерал Кокорев.
— Товарищи офицеры, извините, что прерываю… Мне только что сообщили из штаба корпуса: ввиду плотного тумана артподготовку решено отодвинуть еще на час.
Но ее не начали и в 14.00. Когда же она не последовала и в 15.00, Макаров, выглядывая в чердачное окно, теряя всякое терпение, зло выругался. Полный и сытный обед в ротах прошел тоже скомканно, второпях. Солдаты начинали нервничать. Туман, однако, заметно редел; впереди за изломами траншей и окопов, у самых окрайков кустарниковых островков из мелкого орешника, лишь местами бугрились, как шрапнельные разрывы, его все еще плотные, не раздерганные ветром кудели. С наблюдательного пункта, устроенного под высоким коньком крыши, Макарову видно было в бинокль, как на опушке подлеска перед его полком копошатся, скрываясь за кустами, фигурки неприятельских солдат, а чуть ближе змеились окопы и ходы сообщений, уходящие в подлесок.
Последние минуты перед боем всегда кажутся самыми длинными.
Наконец по рации сообщили, что артподготовка начнется в 15.35. Все больше светлело над краем подлеска и дальше, все ниже прижимала тишина солдатские головы к самому брустверу. Макаров по себе чувствовал, как велико сейчас напряжение каждого, и, прильнув к окулярам бинокля, все отчетливей видел свои и чужие окопы. Все было таким же, как на Руси, — широкое и голое ранневесеннее поле, густой кустарник, раскинувшийся островками, остатки тумана над ним — все такое же, что оставлено позади, пройдено и закреплено жизнью и смертью многих и многих — и все совсем другое — не русское, не свое.
В это время на левом фланге полка показалось красное пятнышко, движущееся по траншее. Макаров догадался: несут знамя. Он узнал фигурку Лежнева, который шел впереди знаменосца. Сзади них шли автоматчики. Были хорошо видны каски солдат, на мгновение замиравших перед знаменем. Кокорев стоял рядом с Макаровым, тоже смотрел на знаменосца, идущего по траншее.
Наконец знамя пронесли. До начала артподготовки оставалось всего три минуты.
— Ну! — сказал Макаров, подстегивая последний миг, и, словно подчиняясь его команде, этому нетерпеливому «ну», за спиной звучно лопнула тишина.
— Бу-жить! — взревела первая ракета сигнальной «катюши».
И понеслось.
— Вжить! Вжить! Вжить!
И сразу же тяжелым грохотом обвалился первый залп артиллерии, расставленной за деревней. Макаров с облегчением вздохнул, будто гору снял с плеч, кинул на Кокорева повеселевший взгляд:
— Все, товарищ генерал! Началось!
Целый час артиллерия гвоздила по вражеским позициям и столько же — заход за заходом — утюжили их бомбами самолеты 17-й воздушной армии. И все-таки артподготовка многим, особенно «свирцам», показалась недолгой. Все еще чего-то ждали, но в небо уже взлетели две красные ракеты — традиционный сигнал к атаке.
Анатолий Залывин одним из первых выпрыгнул на бруствер и коротко, без всякого надлома в голосе, как нечто будничное, бросил над окопом:
— Впере-ед, славяне! Пошли!..
За ним выскочил Саврасов и, краем глаза поймав секундную заминку бойцов, подстегнул их:
— А ну, шевелись, гвар-р-рдия!
Но вот нечеткая цепь колыхнулась, дрогнула и покатилась вперед. Крепким холстом перед нею с треском разорвалась частая дробь выстрелов. С той стороны вдоль перелесков ответно хлестнули очереди тяжелых немецких «шмайссеров», ударили пулеметы. Однако волна наступавших, ломаясь и вновь выравниваясь, все стремительнее набирала разгон; то там, то здесь, словно перекликаясь друг с другом, теперь уже вспыхивало дружное, протяжное «ура!». Огневой вал артиллерии, которая смолкла было на короткое время, сопровождал наступающих. Перенос огня в глубину осуществлялся методом сползания: вначале переносился огонь более тяжелых орудий и минометов, затем — по мере продвижения пехоты — огонь переносили меньшие калибры. Вот когда для создания перед наступающими подвижного огневого щита потребовалась от артиллеристов исключительная точность.
В кустарнике первым лицом к лицу столкнулся с двумя венгерскими офицерами боец фароновской роты Тюнькин. Офицеры передовых групп венгров, очевидно, пытались удержать своих солдат силой, зная, что заградительные отряды немцев все равно встанут у них на пути, но им не удалось это сделать. Офицеры растерялись, замешкались и, спасая себя, успели лишь выскочить на небольшую полянку. Здесь-то и встретился с ними Тюнькин. Не вскидывая легкого десантного автомата, не целясь, лишь едва успев придавить к боку правую руку, он на бегу ударил короткой очередью высокого голенастого офицера, который бежал справа, и тот, обрывая бег, крутнулся на месте. Тюнькин сразу понял, что этот не опасен, но когда оторвал от него взгляд, с ужасом увидел: почти в упор целил в него другой офицер. В голове, словно дятел в сухую древесину, звучно ударила мысль: «Все!» Но это было не все, хотя в следующий миг резко дернулся в руке офицера черный ствол. Не боль почувствовал Тюнькин, а только тупой тяжелый толчок где-то возле правого соска, и пуля, боль от которой пронзила уже потом, прошла насквозь и срезала крупную ветку лещины за его спиной. Каким-то чудом Тюнькин, этот всегда тихонький, пришибленный с виду солдат, устоял на ногах и еще дал очередь в мелькнувшую перед ним серо-зеленую тень. Они упали одновременно и почти рядом. Рука у Тюнькина оказалась твердой: оба офицера были убиты наповал, сам же он не лишился ни сознания, ни дара речи; возбужденный болью, но не слыша ее, как она с каждым вдохом закипает внутри и выплескивается из обеих ран сгустками крови, он выкрикивал тем, кто пробегал неподалеку:
— Глядите! Глядите!.. Это я!.. Я… подвалил этих гадов!..
Солдаты лишь мельком бросали на него и на убитых взгляд, бежали дальше. И только старшина Якименко, порядком отставший от роты, остановился перед ним.
— Это ты, Тюнькин?
— Я! Я, старшина, — снова выкрикнул раненый. — Смотри на них! Я их обоих… Смотри кого уложил!.. Скажи ротному… Пусть все знают!..
— Доложу, Тюнькин. Всем доложу! — отвечал старшина, внимательно оглядывая ближнего офицера.
Офицер был молод, с впалыми щеками, черноволос. Рядом с ним лежала упавшая с головы утепленная пилотка, начавшая синеть рука все еще держала пистолет.
Тюнькин, успокоившись, поглядывал на старшину и проникался к нему призабытой ненавистью: слишком памятными были бессонные ночи по вине Якименко. Опершись спиной о плотный куст лещины, он с хрипом вздохнул, и в это время старшина весело крикнул ему:
— Тюнькин, держись! Сейчас перевяжу тебя и сообщу санитарам.
Якименко достал из его нагрудного кармашка перевязочный пакет, снял пропитанную кровью шинель, гимнастерку с рубашкой, начал перевязывать, бодро приговаривая:
— Ничего! Жить будешь, Тюнькин. От сквозных ран не умирают, если сразу не умер. Все, брат, отлично. И крови немного потеряно. Дыши спокойненько. Глубоких вдохов не делай. А санитаров сейчас пришлю.
Перевязанный и вновь одетый Тюнькин, испытывая благодарность, остался сидеть на поляне, а Якименко отправился разыскивать санитаров. Тюнькина подобрали, когда мимо проходил второй эшелон, но ему было уже все равно, чьи это санитары: борясь с приступами слабости, он медленно терял сознание.
Пока Залывин довел взвод до балки, он лишился трех бойцов. Двое погибли прямо на глазах: они шли неподалеку от него, близко друг к другу; мина шлепнулась перед ними, развернутым веером выбросила в разные стороны осколки и землю. Он не остановился, только успел оглянуться, силясь узнать, кому же так не повезло: иссеченные, изуродованные осколками, бились в судорогах два тела, как будто пытались встать; когда оглянулся еще раз, они были неподвижны.
У края балки, где огонь противника оказался особенно плотным, взвод его как-то сам по себе остановился, пытаясь залечь, некоторые залегли, выдергивая из чехлов лопаты, но в просвете кустов уже в который раз опять мелькнула сутулая спина Фаронова.
— Славяне, впере-ед! Не окапываться! — крикнул Залывин. Увидел братьев Якушкиных — Петра и Михайлу, дружно ринувшихся за Фароновым вниз, прыгнул и сам, раздвигая на пути мешавшие ему ветки кустов.
Сзади рубанул снаряд, пущенный из танка. «Вниз, вниз, только вниз! Во что бы то ни стало вниз, чтобы выйти из-под обстрела танков и, минометов», — теперь уже влекли его за собой темные глаза старшего лейтенанта Фаронова, может быть, единственного изо всей роты понявшего, что нет сейчас иного выхода из создавшегося положения, как только кануть в эту холодную туманную прорву широкой балки и вынырнуть на другом склоне.
Серая масса тел скатилась на склон, словно ее выплеснули из ковша; сзади все больше ухало и сотрясалось, и все выше поднималась к небу зловещая чернота, которую вспарывали то там, то здесь ослепительно белые вспышки.
Залывин глянул назад — и его всего передернуло, потом влево и вправо: всюду по широкому уклону серели неподвижные фигурки солдат. Цвикали пули, как бритвой срезали перед ним едва наливающиеся внутренней влагой и зеленью ветки, и редко уже среди увлекаемых вниз крутизной бегущих разрывались, гакая, мины, подхлестывая их и его, как кнутом; и он бежал вместе со всеми, уже не в силах ни остановиться, ни оглянуться. Вот так же было в Медвежьих Воротах, только там он бежал вверх, задыхаясь и падая от удушья и не ощущая его. Ему казалось сейчас, что с тех пор он так и не останавливал своего бега и будет еще бежать долго-долго…
За какие-то несколько минут весь полк оказался внизу, на совершенно открытом месте, которое раньше почему-то не бросилось даже в глаза своей трагически-беспомощной уязвимостью. Седловина была ровной и довольно широкой, чтобы можно было безнаказанно проскочить ее. По самому низкому месту извилисто бежал в круто изрытых берегах ручей; на зеленоватых серых карликовых ветлах, росших спутанными кустами вдоль ручья, висели очесы сухой травы, прополосканные водой; здесь на омытых полянках уже пробивалась заплатами яркая зелень, согретая безветрием и теплом набирающего силу солнца; отсюда, снизу, весна готовилась взбираться по склонам на равнины; тут и пахло бы уже по-весеннему, не будь скопляющегося на дне балки тяжелого сладковатого дыма. До чего же открытой и уязвимой оказалась здесь масса бегущих людей. Мины, снаряды, плотный высев пуль обрушились на солдат. Немцы, даже не пытаясь маскироваться, пользуясь высотой, стреляли теперь по ним из всех видов оружия.
— Тах! Тах! Тах! — скороговоркой захлебывались зенитные пушки, бьющие прямой наводкой вниз.
— Ужжик! Ужжик! — хлопотал наверху миномет и, надрывая душу тягучим, прижимающим к земле воем мин, заставлял их с треском рваться в низине.
Все больше и больше оставалось на ровном дне балки неподвижных фигурок. Люди словно сами загнали себя в мышеловку и теперь не видели выхода из беды. Но выход был. И он был единственным в тех условиях — в невероятно напряженном и дружном броске вперед — в мертвую зону у противоположного склона. Только там, только на склоне могли они уцелеть, окопавшись, недоступные ни снарядам, ни минам.
Майор Волгин, большеголовый, огромный, поднялся, прижатый к земле разрывами мин, и спокойно пошел вдоль ручья, поднимая солдат и указывая им на противоположный склон. Немцы сверху увидели его атлетическую фигуру, без труда распознали в нем офицера. Он шел, а за ним вразнобой ложились, то догоняя, то отставая, прицельные мины. Но немцы, наверное, торопились, охваченные азартом охоты на одного человека, и майор оставался неуязвимым. Его, лишенный всякой логики, пример был бесшабашно нелепым, но вот эта-то нелепость, которой, казалось, не должно было быть и места в бою, сделала то, что не мог бы сделать ни один приказ.
Залывин, глянув на Волгина, идущего в его сторону, почувствовал невыразимый страх, который до этого был как-то задавлен, заглушен, замурован.
— Товарищ майор! Товарищ майор! — с надрывом закричал он. — Ложитесь! Ложитесь!
Но Волгин не слышал его.
На помощь немецким минометчикам, бестолково бросающим свои мины, видно, решила прийти зенитная батарея. На краю склона тонкими издали спичками опустились спаренные стволы, замерли на единый миг, потом из них забили белые вспышки. Первые снаряды крупной строчкой прошили ручей, выплескивая из него воду и землю, вторая строчка прошлась под самыми ногами Волгина. Залывин увидел эту прошивь и навзничь опрокинутое тело майора; не отдавая отчета, бросился к этому телу и, еще не видя, что случилось с комбатом, подхватил его на руки, не чувствуя тяжести, волоком потащил к ручью. Только через минуту увидел за собой две кровавые извилистые полосы на зеленой лужайке, оставляемые обрубленными по щиколотку ногами комбата. Немцы перестали по ним стрелять, да Залывин уже и не обращал на это внимания, сдернул с его икр обрезанные голенища, зашарил по карманам, ища индивидуальный пакет, нашел, зубами оборвал кромку. Волгин тихо стонал, Залывин, вынув еще один пакет, уже из его кармана, стал бинтовать культи. Потом, видя, что кровь ему не унять, закричал:
— Санитары-ы! Санита-ары! Где вы там, душу вашу чертову мать?!
Полк Макарова, неся потери, с ходу правым флангом ворвался в деревушку Лая и, не останавливаясь, скатился в лощину. Макаров, следя за полком, видел, что батальоны стали преодолевать ее с ходу. В деревушке бойцы выудили попрятавшихся по погребам более трехсот мадьярских солдат и офицеров, и он сейчас спешил туда, чтобы выбрать там наблюдательный пункт и оттуда руководить боем. Полку предстояло преодолеть главный рубеж перед Мадьяралмашем — широкую балку. Рядом с ним шли генерал Кокорев и командир дивизиона тяжелых минометов Порядин, а по сторонам, чуть поотстав, двигались штабные офицеры и вся их радио- и телефонная «связь». Навстречу шли раненые, и чем ближе Макаров подходил к деревушке Лая, их становилось все больше. Он заспешил в деревушку. Меж домов время от времени, характерно шипя и ухая, взрывались мины шестиствольного миномета. Солдаты, оберегаясь от мин, перебегали от дома к дому, кому-то что-то кричали, кому-то жестикулировали руками. От деревни густо несло пороховым дымом, горелым толом. На окраине неистово ржали лошади, запутавшиеся в постромках. Артиллеристы пытались их успокоить, но вот одна из них с обрубком дышла, который ударил ее по ногам, вдруг вырвалась из общей свалки и, обезумев от страха и боли, понеслась на Макарова, Кокорева и Порядина. Боголюб, идя с ними рядом, в мгновение ока вскинул автомат, дал длинную очередь, отрезая ее от себя и командиров. Маленькая «монголка» вздыбилась, увертливо кинулась в сторону от людей.
В это время к ним подбежал связной Розанова, торопясь, глотая слова, доложил:
— Товарищ… подполковник… НП для вас приготовлен!..
— Веди! — не дал ему договорить Макаров и, повертываясь назад, крикнул офицеру связи: — Васюков, радистов ко мне!
Беглым шагом Макаров достиг дома, где был подготовлен наблюдательный пункт, — большого, каменного, похожего на маленькую крепость, с полуподвалом, окна которого выходили в сторону балки. Отсюда (Лая лежала на возвышенном месте) хорошо было видно широкое поле за балкой и за нею, в низине, четко проглядывался даже невооруженным глазом рассев домов Мадьяралмаша. И едва Макаров глянул на широкую, в километр, балку, уходящую на юг к Секешфехервару, на черные точки танков, вкопанные по бугру, и на красно-белую пестроту большого села вдали, как сразу понял: не выполнить им сегодня поставленной задачи. Ах, как нужны были сейчас танки!
— Не будем сегодня в Мадьяралмаше, — сказал он Кокореву.
Тот начальственно построжел лицом, сухо ответил:
— Почему это не будем? Надо быть! — и пошел в подвальное помещение к радистам.
Макаров еще некоторое время понаблюдал за тем, как солдаты маленькими точками скатываются по крутому боку лощины вниз, потом обернулся к Порядину:
— Можете сделать пристрелку по танкам из своих минометов?
По лицу майора Порядина пробежала тень нерешительности.
— В интересах сохранения секрета нового оружия инструкцией запрещено делать пристрелку, товарищ подполковник.
— Тогда за каким чертом придали вас нам? — в сердцах сказал Макаров. — Вы же видите, как безумствуют эти танки?
— Хорошо, я сейчас свяжусь с полковником Богомоловым.
Макаров пошел в дом, где его встретил Розанов.
— Александр Васильевич, чувствую, не даст он нам ходу. Уж больно местность для него удобна. Все как на ладони.
— Сам вижу, — ответил Макаров. — Давай-ка радистов Бахарева. — Через минуту он уже говорил в микрофон: — Бахарев! Где твои пушки?
— Все расчеты на самом краю балки. В лесу, — ясно донеслось из наушников.
— Почему не подавляешь огневые точки на той стороне?
— Рад бы, да руки коротки. Даже мои подкалиберные не имеют силы, а болванки отскакивают, как горох. А пушки здесь напрямую я скатить не могу. Круто! Да снизу я ничего и не сделаю. Вот «сорокапятки» свои комбаты скатили! Да толку-то мало! По ним бьют сейчас немцы сверху прямой наводкой, а я помочь не могу.
— Прикрывай! Головой за них отвечаешь! — выкрикнул Макаров и тут же пожалел об этом: Бахарев был отличным артиллеристом, он и без того сделал бы все, чтобы мелкокалиберная артиллерия могла ударить по танкам с близкого расстояния. Взмахом руки он приказал радистам отойти от него и потребовал телефонистов. — Свяжите меня с гаубичным полком!
Но радист опять потянулся к нему с наушниками.
— Товарищ подполковник, вас просит начальник штаба третьего батальона.
— Давай… Алло! Макаров слушает. Что там у вас стряслось? Прием.
— Товарищ гвардии подполковник, докладывает начальник штаба, — взволнованно зарокотало в наушниках, потом что-то щелкнуло, захрипело, и снова ясно вырвался голос, полный тревоги: — Волгина смертельно ранило. Немец сверху прямой наводкой бьет из зениток. Несем большие потери. Прием.
— Да вы почему залегли на открытом месте? Немедленно броском вперед! Под прикрытие склона! Слышите? Немедленно! Волгина вынесли? Выносите Волгина! Все! Сейчас поможем!
Макаров схватился за голову, закачался из стороны в сторону.
— Боже мой! — забормотал он словно во сне. — Самого лучшего командира!.. — И опять повторил: — Такого командира!
Миронов находился на своем НП, на высоте «194», когда с ним связался по рации генерал Кокорев.
— Павел Васильевич, — доложил он, — полк Макарова немцы прижали в балке. Полк несет большие потери. Без тяжелой артиллерии ему оттуда не выбраться. Мы сегодня обязаны взять Мадьяралмаш! А вечер уже на исходе. Что делать?
— Прежде всего не паниковать, — сердито ответил Миронов. — Я тебя знаю, Семен Семенович! Небось уже отдал Макарову приказ штурмовать укрепленные позиции? Дурака не валяй! Все полки сейчас в балке. Закрепляются под прикрытием склона. Я отдал приказ сорок девятой гаубичной бригаде подтянуть артиллерию. Полки тридцать восьмой минометной уже в пути. Свяжитесь с командиром полка Даниловым. Один из его дивизионов позади вас. Он заставит немцев малость примолкнуть.
Миронов стянул с головы наушники, с бедовой ухмылкой глянул в красивое лицо сидящего перед ним генерал-майора Великолепова, командира 19-й артиллерийской дивизии.
— Пунктуален до чертиков, этот Кокорев, — сказал он. — К тому же и трусоват.
Великолепов улыбнулся.
— Зачем посылали в полк представителем?
— А затем и послал, чтоб пороху понюхал. Командир полка там надежный, сбить себя с толку не даст. К сожалению, Николай Николаевич, на войне не все получается так, как хочешь. Вот видите, какую сделали запись в журнале боевых действий нашего корпуса, — Миронов взял с походного столика журнал, бегло прочитал написанное: — «При прорыве укрепленной полосы противник на переднем крае оказал незначительное сопротивление в силу того, что артиллерией были разрушены инженерные сооружения и препятствия, уничтожены и подавлены огневые точки и живая сила». Все правильно! А вот наши стрелковые части не смогли в полной мере использовать результаты ударов артиллерии, авиации и добиться высоких темпов наступления.
— Добились бы, Павел Васильевич, — ответил Великолепов. — Всему виной эта чертова балка. Немцы успели восстановить нарушенное управление войсками.
— А мы имели ее в виду — эту балку. И вот тем не менее! С ходу не удалось. Теперь бой завяжется на всю ночь.
Вскоре Великолепов ушел в свой блиндаж, чтобы отдать дополнительные распоряжения полкам и бригадам своей дивизии, а заодно приказать Богомолову поддержать огнем его тяжелых минометов 206-й и 298-й стрелковые полки, пока они закрепляются на новых своих рубежах.
К Миронову в бункер то и дело входили люди, докладывали о положении дел на участках, где вели бой 98-я и 99-я стрелковые дивизии. Но положение у всех было почти одинаково. Только одному из полков Блажевича удалось вырваться из балки и прочно закрепиться восточнее Мадьяралмаша. У Ларина дело обстояло хуже: командиру корпуса доложили, что немцы из своих тылов спешно перебрасывают к месту прорыва пехотные и танковые части, а также стягивают их из неатакованных участков. Миронов приказал Ларину подтянуть как можно ближе к переднему краю артиллерийский полк Федоренко и гаубичный Кавуна.
— Василий Михайлович, — передал он Ларину, — не давай немцам сосредоточиться для контратак. Сейчас это очень нежелательно для твоих полков.
— Делаю, все делаю, — отвечал Ларин. — Да скоро ночь наступит. Только сейчас сообщили, что два давыдовских батальона вышли из балки. Велел закрепиться.
— Уже хорошо! Вот пусть и держатся! — приказал Миронов.
Спустя полчаса он вышел из бункера. С высоты хорошо было видно, как сгущающиеся над балкой сумерки медленно наливаются краснотой. Слева явственно доносились гаубичные выстрелы. Это подполковник Кавун бил из своих пушек по Мадьяралмашу.
Этот остаток дня 16 марта был для всех красным полымем пожара.
Батальоны Макарова с трудом вырвались из полосы огня и, находясь теперь в мертвой для противника зоне, больше не пытались идти в атаку. Санитары же Брескина без устали таскали раненых. Их было много. Фокин и другой командир отделения носильщиков санинструктор Романов, перепачканные чужой кровью, не переставая, оказывали им первую помощь и направляли в санроту.
Фокин вот уже пятый раз спускался в балку, когда один из легко раненных сказал, что дальше по склону два батальонных санитара пытаются вытащить комбата Волгина, но он очень тяжел, и они окончательно обессилели. Фокин поспешил в указанную сторону и вскоре действительно нашел санитаров. Эти ребята не входили в санроту: в каждом батальоне был свой медпункт, состоящий из фельдшера, чаще всего офицера, и двух рядовых; но в бою, как правило, особенно в наступлении, да еще при заминке, они не успевали оттаскивать раненых с переднего края, чтобы носильщики могли доставлять их в полковой медпункт, и санинструкторам с санитарами приходилось работать на равных. Батальонные санитары сидели возле комбата и тяжело, как загнанные, дышали. Волгин был без сознания. Он лежал на дне скатного овражка, с белым, обескровленным лицом и черными, запекшимися губами, большой, грузный и неестественно укороченный. Плащ-палатка, на которой его несли, была вся перепачкана кровью.
В Могилеве, когда была бригада, Фокин служил в его батальоне. И вот теперь этот комбат лежал перед ним. Он грубо наорал на санитаров, что они тянут время и тем самым ставят под угрозу жизнь майора, но тот и так уже был не жилец. На какую-то секунду память подсунула Фокину трагическую картинку из прошлого. Он был еще ребенком. Они, ребятишки, бегали по территории мельницы, которой заведовал его отец. Вдруг возле мельницы стали собираться люди, послышались крики. Когда подбежали к толпе и среди ног взрослых прошмыгнули внутрь кольца, увидели лежащего на брезенте моториста. Ноги его вот так же, как у Волгина, были обрублены выше щиколоток. Это зрелище запомнилось. Моторист по собственной оплошности был подхвачен трансмиссией, и, пока ее не отключили, его вертело с бешеной скоростью.
Фокин со своим санитаром Овчинниковым вынесли комбата наверх, погрузили на санитарную повозку, и ездовому было велено прямиком гнать лошадей в Замоль, где находился санбат.
Но Волгина не довезли живым. Он умер в дороге.
Когда Фокин спустился опять в балку, в ней все грохотало и сотрясалось, чуточку притихший было бой разгорелся в ней с новой силой. Фокин увидел у ручья в ряд выстроенные «сорокапятки». Их спустили вниз на руках. Их было четыре — полная батарея из двух взводов, и они, задрав свои тонкие хоботки, старались снизу вверх прямой наводкой поразить башни танков, вкопанных в землю. Фокину было отчетливо видно, как тот или иной трассирующий снаряд, выпущенный артиллеристами, с поразительной точностью попадал в цель, но, беспомощный против толстой брони, отскакивал от нее рикошетом. Били по танкам, по минометным расчетам, по зенитным пушкам и по пехоте противника и батареи Бахарева, укрывшиеся за леском на краю балки. Фокин, когда спускался в балку, насчитал шесть 76-миллиметровых и шесть 57-миллиметровых орудий. А чуть в стороне стояли еще шесть 120-миллиметровых минометов. Здесь же в лесочке, позади батарей, пугливо жались друг к другу от выстрелов лошади, привязанные к лафетам и передкам, суетились ездовые. Это была немалая помощь, и подоспела она, кажется, вовремя, и все-таки подавить ей все огневые точки противника, сосредоточенные на той стороне балки, было не под силу. Внизу кипел настоящий ад. Фокин не видел раньше такого беспримерного мужества, с каким встретился сейчас, наблюдая за артиллеристами, скатившими на руках свои пушчонки вниз и теперь пытающимися не только поразить немецкие танки, но и уцелеть, открыто подставив себя под ответный огонь. Но, видно, недаром эту «пехотную» артиллерию, нередко сражающуюся в передних рядах пехотинцев, солдаты не в злую шутку, а сочувственно-сожалеюще прозвали «Прощай, родина». Эта неравная дуэль продолжалась едва ли десять минут…
Снаряд, выпущенный из танка под низким утлом, прошел над широкой балкой и точно ударил под колеса, под раздвинутые станины одной из этих «сорокапяток», и она, будто подхваченная смерчем, взлетела вместе с разорванными в клочья солдатскими телами вверх, перевернулась там и упала, искореженная, обратно. Остальные расчеты, суетясь, бегая, поднося снаряды и нещадно ругаясь, выплескивая в отчаянных криках свою беспомощность и свое зло, не обращали никакого внимания на гибель товарищей: они торопились во что бы то ни стало поразить цель, заставить замолчать вкопанные в землю танки.
На глазах у Фокина взлетел и второй расчет: крупнокалиберный снаряд разметал пятерых артиллеристов. Это было ужасно, это не укладывалось в его голове, в его сознании, а они, эти артиллеристы, с отчаянностью смертников продолжали выпускать снаряд за снарядом, и их становилось все меньше и меньше.
Когда Фокин и его санитар Сашка Овчинников подбежали к их позиции, оставалась только одна пушка и при ней два человека.
— Бросайте вы ее к чертовой матери! — закричал им Овчинников, высунувшись из окопчика, куда они вскочили, но артиллеристы не услышали крика, а может быть, и услышали, может быть, он прорвался к ним через весь этот грохот, но они не придали ему значения, они уже не могли остановиться, одуматься и спасти себя. Высокий, нескладный сержант, в короткой желтой шинели, как маятник, мотался от пушки к снарядам, от снарядов к пушке; лицо его было черным от копоти и шлепков грязи, такой же пестрой была и желтая шинель, доходившая ему до колен. Второй, у замка, был в погонах старшего лейтенанта, русый, с мокрыми, слипшимися волосами — очевидно, командир взвода или даже всей батареи. Обезумев, он выкрикивал сам себе:
— Огонь! Огонь! Огонь!
Потом, когда что-то замешкался сержант со снарядом, он кинулся к ящикам сам, начал их ворошить, перебрасывать, совершенно не обращая внимания, что делается вокруг. Сержант тем временем уже стоял на коленях у пушки и что-то накручивал в ней, глядя в прицел. Выстрелить он не успел: взрыв подбросил и сержанта, и пушку с вывертом в снопе огня и дыма. Фокин выскочил из окопа и и кинулся туда, где только что стояла последняя «сорокапятка», ища глазами сержанта. Под ноги ему катился рвано-желтый ком. Он понял, что это катится человек, или, вернее, то, что осталось от человека. Не отдавая себе отчета, закричал на Овчинникова:
— Бе-ери! Перевязывай! Какого ты!..
Но Овчинников, округлив глаза, сам закричал:
— За что его брать? Ослеп, что ли?
В окопчик, в котором они только сидели, точнехонько ударил снаряд, дико над ними взвизгнули осколки. «Вот он, перст божий», — подумал Фокин. Они кинулись с Овчинниковым вперед, вскочили в мертвую зону. Когда оглянулись, над тем местом, где еще несколько минут назад стояла батарея, лишь плавал синий дымок, и в нем одиноко раскачивалась фигурка старшего лейтенанта.
Через час или два (чувство времени давно уже было потеряно) над балкой, укрывая живых и мертвых, незаметно опустилась красная ночь. Она была призрачно-красной, весенняя ночь Венгрии, и этот цвет ее напоминал разбавленную водой кровь. Над полями притихших на ночь сражений теперь стоял ровный, клокочущий гул, только изредка то там, то здесь вплетался в него дробный перестук очередей — это по ту сторону былки отбивались контратаки немцев, где нашим удалось выйти наверх. И снова гремел придавленно-глухой, с раскатами гром дальнобойных орудий — ночных армейских «мастодонтов». Фронт тяжело, натужно дышал и не мог успокоиться даже ночью.
Жидкая кровавая полумгла плещется и над балкой. Где-то за Мадьяралмашем отдаленно гудят танки, скрипит, как дергач в травах, шестиствольный немецкий миномет, хлопают в небе осветительные ракеты, еще более высветляя красноту вокруг и роняя на землю подвижные красные тени — от кустов, от остовов разбитых пушек, от каждого бугорка земли, наспех наброшенного перед собой каким-нибудь солдатом. Красная ночь, красные тени, красные распластанные фигурки сраженных, раскиданные боем на склонах и по дну балки. По сравнению с тем, что было здесь днем, это тишина, это покой — и самое время собирать похоронным командам печальную жатву боя. Завтра поутру живые не должны видеть тех, кого уже нет с ними.
Пожилые степенные солдаты, с большими осторожными руками, тоже красные, будто посланцы Плутона, тихо перекликаясь, идут редкой развернутой цепью. Фокин, Романов и Брескин идут следом. Солдаты и без них делали бы свое дело разумно и безошибочно, но так уж положено: представители медицины обязаны свидетельствовать смерть. Фокину очень хочется спать. Упал бы сейчас в любом месте и сразу уснул бы, уподобясь сраженному, но даже нельзя закурить: на огонек тотчас же ударит белая трасса пуль, прошьет красную полумглу. И они идут, как призраки, до боли в глазах напрягая зрение, крутят головами, чтобы не оставить позади ни одного — ни раненого, ни павшего. Местами убитые попадаются густо — и свои, и немцы с мадьярами, местами совсем редко, но Фокин с товарищами знает: там, где упал один, будет лежать и второй, и третий. Просто надо искать. И они ищут, заглядывая под кусты, обшаривая ложбинки и овражки. Поле сражения… Наверно, вот так же ходили русичи по вытоптанным лугам Непрядвы, подбирая посеченных и битых ратников и выискивая среди них тех, в ком еще не потухла жизнь. Ночи, наверно, стояли лунные и звездные, играя холодным блеском на мечах, на шлемах, на мелких кольцах доспехов. Как это все повторяется…
Впереди Фокина идет солдат из похоронной команды: он сутул, низкоросл и, пожалуй, вдвое старше его. При красном отсвете ракет и далеких пожарищ у солдата начищенной медью горят из-под шапки седые виски, нос широкий, по-русски вздернутый, губы большого некрасивого рта плотно и скорбно поджаты; тонкие ноги в обмотках мягко ступают по красной лужайке, с легким хрустом вдавливают во влажную землю скрюченные осколки мин и снарядов. На чистом пригорке он и Фокин видят фигурку убитого. Он лежит на боку, в позе спящего, положив голову на предплечье согнутой в локте руки; но крепок сон у солдата — теперь уже никто его не разбудит. Идущий впереди Фокина наклоняется над убитым, бережно переворачивает его на спину, и тот взглядывает на обоих широко открытыми, изумленными глазами.
— Мать ты моя! — тихо и печально вздыхает солдат из похоронной команды и осторожно проводит по лицу убитого пальцами, закрывая ему глаза.
Выполняя свой долг, Фокин тоже берет мертвого за согнутую в локте руку: она холодна, как земля, и неподатлива, словно рука гипсовой статуи. Он с трудом выпрямляет ее и кладет ему на грудь.
— Прокофьич! — тихо окликает солдат своего соседа по цепи. — Давай носилки.
Тот появляется из-за красного куста, также тихо сообщает:
— Вон там немец лежит.
— Возьмем и немца, — слышит Фокин ответный голос.
Они, покряхтывая, покашливая, уносят убитого к повозке, а Фокин, через силу перебарывая сон, уставшим взглядом ищет в красной сутемени лежащего где-то за кустом немца. Он должен быть беспристрастен: все равны в смерти. Его дело свидетельствовать эту смерть и оказывать немедленную помощь тем, в ком еще теплятся признаки жизни.
Короткое затишье в начале ночи, когда уставшие солдаты немного пришли в себя и подкрепились поздним ужином, доставленным в термосах, вскоре снова было нарушено. Большая группа немецкой пехоты при поддержке танков пошла в контратаку на позиции дивизии Ларина из района Мадьяралмаша. Бой закипел с новой силой и продолжался до рассвета. Однако Макаров воспользовался этой горячей перепалкой и под покровом красной полумглы перебросил роту автоматчиков капитана Абросимова в глубину немецкой обороны, чтобы с рассветом она завязала там бой и дала возможность начать атаку по фронту. Он сообщил Ларину координаты роты и доложил о предварительном подсчете потерь. Они были велики: из полка выбыло 180 человек. Ларин, зная, что весь корпус не выполнил поставленной задачи, ни в чем не упрекнул Макарова.
Рота же капитана Абросимова в пятнистых маскхалатах, просочившись в тыл, проникла в намеченный квадрат и в лесочке, в трех километрах от Мадьяралмаша, заняла круговую оборону. Успокоенный Макаров прилег на часок вздремнуть, отправив Розанова в третий батальон, которым теперь командовал заместитель Волгина капитан Визгалин: пусть вдвоем подумают, как с рассветом вклиниться в немецкую оборону, подавить на пути огневые точки и тем самым помочь всему полку вырваться вперед и овладеть Мадьяралмашем.
Туманный рассвет начинался неторопливо. Боголюб, которого смаривал сон, часто тряс головой, посматривал на часы. В полуподвальном помещении, где они находились, тихонько попискивали у дежурных радистов рации, помигивали зеленые огоньки; ежась от холода, бормотали что-то во сне солдаты и офицеры, лежа на каменном полу.
Боголюб, чтобы не уснуть, поднялся и вышел на улицу. Там было сыро и еще холоднее.
У дома и позади него, прикорнув к стенам, спали солдаты, глубоко натянув шапки и подняв воротники шинелей.
— Ох, до чего же трудна у солдата жизнь, — пробормотал Боголюб, взглядывая на спящих, сон у которых оказался сильнее холода и мокрой земли под ними.
Он отошел от дома. Вокруг было тихо. В красновато-серой предрассветной мути ничто не проглядывалось: ни дома деревушки, ни седло балки, ни поле за нею, сходящее вниз к Мадьяралмашу, где в каком-то лесочке затаилась сейчас рота Абросимова. Боголюб с испугом думал о своем друге Анатолии Залывине. Вот сейчас через пять минут он разбудит командира полка, и тот отдаст приказание батальону Волгина идти вперед. Горько усмехнулся: батальон Волгина! Нет больше Волгина и не будет.
— Был бы жив Толька, — тихо сказал Боголюб. Он сейчас так дорожил дружбой.
Боголюб повернулся к дому, но навстречу уже бежал радист.
— Буди командира полка, — сказал он издали, угадывая его фигуру в туманной наволоке. — Комдив на волне.
Боголюб вбежал в полуподвал, дотронулся рукой до плеча спящего.
— Товарищ подполковник… Товарищ подполковник, проснитесь. Ларин на связи.
Макаров вскочил мгновенно, оставив постланную в углу шинель, пошел к рации.
— «Шестой» слушает, «шестой» слушает, — повторил он в микрофон. — Прием.
Щелчок, замигали сигнальные лампы.
— «Шестой», говорит «девяносто восьмой», — раздалось в наушниках. — Вылазку отставить. В восемь намечен маленький сабантуй.
— Вот так-то лучше! — остатки сна с Макарова смахнуло как ладонью. Он, конечно, знал, что командир дивизии и командир корпуса непременно сделают все, чтобы облегчить наступление пехоте, но командир полка должен прежде всего рассчитывать на свои силы.
— Антон! — после разговора с комдивом сказал Макаров. — Свяжи-ка меня с третьим батальоном.
Боголюб метнулся к лежащим, вповалку связистам, нашел спящего телефониста, разбудил его:
— Связь с третьим! Живо!
Телефонист закрутил ручку зуммера. Через минуту Макаров уже разговаривал с Розановым.
— Александр Николаевич, ты возвращайся, раз такое дело, — сказал он, сообщив ему о намерении Ларина. — Теперь справятся и без тебя. Как там Визгалин?
— Да, Визгалин держится молодцом. Но я всех здесь настроил, что пойду с батальоном. Нехорошо получится, Александр Васильевич, — ответил Розанов. — Разреши остаться.
Макаров помедлил, обдумывая, потом сказал:
— Ладно. Только смотри не лезь на рожон, как в Медвежьих Воротах. После артподготовки фрицы все разно станут уступчивей. Я созванивался с правым соседом, да, с Давыдовым. Он сказал, что вводят в бой и полк Козьмина. Как видишь, плохи наши дела, коль вводят вторые эшелоны. Позарез нужны танки…
За полуподвальным окном все больше и больше серело. Все стали подниматься, приводить себя в порядок. Поднялся и Кокорев. Запищали в разных углах рации, зазуммерили телефоны. Но ночной бой уже стал затихать. Только отдаленно где-то бухали пушки, квакали минометы.
Боголюб набросил Макарову на плечи шинель, пошел с котелком по воду, чтобы приготовить на спиртовке чай.
Часам к шести перестрелка совсем затихла. Закончилась и отдача распоряжений. Выкроилось время позавтракать. Подкрепились все, съев по полкотелку пшенного кулеша, приготовленного ночью штабным поваром. Все заметно повеселели.
Во время завтрака пришел в сопровождении Ольги Милославской Бахарев, мрачный, осунувшийся, с трудом поднял на Макарова глаза.
— Виноват я, товарищ гвардии подполковник, — покаянно сказал он. — Не сумел прикрыть волгинскую батарею. Один только командир батареи и уцелел.
— Капуста? Так он жив? — вскинулся Макаров. — Расчеты, значит, в капусту, а сам жив?
Бахарев вступился:
— Он не виноват. Он сделал все, что мог. Уцелел случайно.
— Судить надо за такую случайность, — жестко сказал Кокорев.
Макаров быстро взглянул на генерала и тут же посмотрел на Ольгу вопрошающими глазами: их разговор был не для посторонних ушей.
— Вы почему здесь? — строго спросил он.
Ответил Бахарев:
— Мы хотели пройти с нею в санроту. Нужны медикаменты и перевязочный материал.
— Санрота на правой стороне деревушки. Сама найдет! — отрезал Макаров, и Ольга, не успевшая сказать ни слова, выскочила за дверь. — Ты что, в провожатые ей нанялся? — загремел на Бахарева командир полка. — Или уже сделал ее личным ординарцем? Смотри у меня, лысый черт!
— Да нет, Александр Васильевич… Что вы… Зашли вместе… Я не подумал… — забормотал в смущении Бахарев.
Макаров так же быстро обмяк, сменил гнев на милость:
— В следующий раз думать будешь. Ладно, садись завтракай.
— Не могу, Александр Васильевич. В горло кусок не лезет. На моих глазах погибли расчеты.
— Чай выпей с палинкой, — сказал Макаров и обратился к ординарцу: — Налей ему, Антоша, побольше.
Бахарев залпом выпил разбавленную пополам с чаем венгерскую палинку, потом стал есть хлеб и мясо.
Ровно в семь за деревней Лая резко, с надрывом громыхнула «катюша», ударившая по Мадьяралмашу первым снарядом, потом через короткую паузу сыпанула остальными. Сразу же забухали 160-мм минометы, подтянутые ночью поближе к балке, с более удобных позиций стали бить прямой наводкой по башням вкопанных танков 76-мм пушки. Через какие-то пять минут откликнувшиеся огнем танки замолкли. Танкисты то ли побросали их, то ли вышли у них из строя орудия.
Макаров, Кокорев и другие штабные офицеры наблюдали за действием артподготовки, стоя возле дома. Немцам, как видно, было жарко под массированным огнем артиллерии.
— Здорово! Молодцы! — особенно хвалил Кокорев тяжелые минометы 15-й бригады, которые гвоздили по пехоте противника, словно бомбами.
— Только бы не зацепили квадрат Абросимова, — высказал опасение Макаров.
Но уже было видно, как вал огня резко отодвинулся в глубину и вправо, к Мадьяралмашу. Пора было поднимать батальоны в атаку.
Вскоре докатилось до штаба мощное солдатское «ура!». Батальоны пошли в наступление. Проследив в бинокль, как маленькие фигурки солдат, издали похожие на снующих муравьев, зигзагами подбираются к кромке лощины, которая их так задержала, переваливают ее и бегут дальше по полю вниз, где в серой открытой долине просторно раскинулся Мадьяралмаш, Макаров приказал свертывать связь и двигаться вперед. Место спуска в балку перед деревушкой Лая было более пологим. По этому склону шла и дорога, наезженная крестьянскими одноконками. Автоматчики, связисты, офицеры штаба предусмотрительно двигались цепью. Перед спуском Макаров остановился, потом перевел взгляд далеко вправо.
Наступал его правофланговый сосед, полк Давыдова, охватывая город с другой стороны.
Через полчаса Макаров и сам уже был по ту сторону балки. Поле боя теперь было все на виду.
Неожиданно изломанная цепь батальона залегла. По всему полю, залетая глубоко в тыл, начали рваться снаряды и мины. Вновь ударили зенитные пушки, скрытые где-то у города и поставленные на прямую наводку.
— Тью, тью! — свистели вокруг и поверху пули.
Макаров, взмахнув вправо и влево рукой, лег на землю, оберегая себя и своих штабистов. Боголюб, заметив сбоку окопчик с брошенным немецким пулеметом, короткими перебежками добежал до него, свалился на дно, закричал оттуда:
— Товарищ подполковник, сюда! Сюда!
Но Макаров снова жестом приказал не скучиваться и остался лежать на месте. Рядом с ним лежал Кокорев. Лицо его было серым и вытянутым от напряжения, шинель — в темных круговинах грязи. Ему явно было не по себе от все усиливающегося огня. Папаха его то и дело съезжала ему на глаза, и он, поправляя, пришлепывал ее на голове ладонью.
И тут они оба увидели, как из-за крайних домов стремительно вынеслись на поле черные коробки танков. За ними ринулись фигурки немецких солдат. Танки, поводя из стороны в сторону короткие хоботы пушек, открыли беглый огонь. Их было семь. Макаров заметил, как в этом секторе кинулись назад солдаты 2-го батальона, выгибая подковой свою неровную цепь. В ту же секунду его и Кокорева ослепило яркой огненно-белой вспышкой разорвавшегося снаряда, ударило по лицам, как жесткой ладонью, хлестнуло жаркой волной воздуха и вслед за тем больно секануло густым всплеском земли и дыма.
Ситуация была напряженной. Радист, который держал связь с ротой Абросимова, вдруг услышал в наушниках:
— Танки идут на нас! Танки идут на нас! Нечем остановить! Нечем остановить! — И вдруг отчаянный голос. — Танк движется прямо на меня! Прямо на… — связь оборвалась.
Но танки остановились. Рота автоматчиков первой приняла на себя их удар. Помочь ей было нечем. Два противотанковых расчета «сорокапяток», поспевающих вслед за вторым батальоном, расстреляли на пути весь боезапас, и теперь оставшиеся в живых артиллеристы лежали возле пушек, приготовив на крайний случай гранаты.
Потом стало известно, что сам Абросимов в пылу схватки, потеряв над собой контроль, вскочил сзади на проходивший танк, сорвал с себя плащ-накидку и бросил на смотровую щель, а затем опустил в люк лимонку. Граната ахнула и огнем опалила ему глаза. Подоспевшие на помощь бойцы стащили его с танка, укрыли в окопчике.
Три машины остались на месте, остальные повернули. Немецкая пехота тоже откатилась назад. Батальоны снова пошли в атаку.
— Ур-ра! — раздалось слева и справа.
Роты, приближаясь к Мадьяралмашу, на этот раз решительно надвигались на его западную окраину. Восточную штурмовал полк Давыдова.
Макаров с Кокоревым поднялись. Огонь, однако, ничуть не ослабевал с той стороны: немцы упрямо не хотели сдавать этот населенный пункт. На флангах уже завязывалась рукопашная схватка, а в центре все еще гремела отчаянная пальба, все больше оставляя на изрытом воронками поле убитых и раненых. Издали Макаров увидел знакомую полную фигуру Розанова. Тот, не обращая внимания на огонь, неторопливо, шел вниз, к домам. «Черт! — ругался на него Макаров. — Убьют ведь!..»
Когда Макаров поравнялся с подбитыми танками, все еще дымившимися, к нему подвели капитана Абросимова. На глазах его лежала тугая повязка. Нижняя часть лица вся была изрыта черными крапинками.
— Ты? — не сразу узнал Макаров.
— Я, товарищ гвардии подполковник!
— Что с глазами?
— С танком единоборствовал.
— Ты шутишь?
— Нет, товарищ гвардии подполковник, не шучу.
Мимо над самой землей со свистом пронесся снаряд. Потом еще один, еще. Сзади кто-то всполошно вскрикнул, завизжали над головой осколки. Макаров невольно оглянулся, увидел, как упало несколько связистов, разметанных взрывом в стороны, потом краем глаза поймал подтянутую фигурку замполита Лежнева, идущего следом за ним, поднял руку, чтобы заставить его лечь, — и не успел. Лежнева ударило, словно волной. Он перевернулся навзничь через голову и в брызнувшем вихре дыма, огня, грязи бесшумно ударился о землю. Макаров повернулся, кинулся к нему и оторопел в двух шагах: Лежнев был убит прямым попаданием зенитного снаряда в живот. Он был уже мертв, а черные большие глаза, худощавое лицо, на котором почему-то сразу обозначился сухой хрящеватый нос, все еще жили: моргали веки, осмысленно шевелились губы. Макаров застонал, как от боли, с трудом отвернулся и, никого больше не замечая, медленно пошел вперед. Не ему ли был предназначен этот снаряд?
Уже на окраине Мадьяралмаша, поджидая, встретил его Розанов. Макаров взглянул невидящими глазами, узнал, вскинул навстречу руки. Молча обнялись.
Но рано еще было праздновать первую победу. Ни 9-я, ни 4-я армии не выполнили в срок поставленную перед ними задачу. Внезапность удара была утеряна. К месту прорыва немцы бросили отборные части танковых дивизий СС «Мертвая голова» и «Адольф Гитлер». Во второй половине второго дня наступления войскам Глаголева и Захватаева удалось взять лишь несколько населенных пунктов в полосе Мадьяралмаш — Секешфехервар и выйти на подступы к Секешфехервару. Несмотря на то что войскам все время помогала 17-я воздушная армия, наступление явно затягивалось, грозя срывом основному замыслу — завязать «балатонский мешок». Армия Кравченко, которую Ставка запоздало передала фронту, была только на полпути.
Расхаживая по комнате одного из богатых особняков венгерского набоба, Толбухин нервничал. Под его грузным телом жалобно поскрипывал цветной паркет. На полном мясистом лице, в котором всегда было что-то детское, непосредственное, теперь лежала глубокая печать раздумья.
От дальнейшего успеха прорыва зависело и начало наступления других армий: 27-й и 26-й с рубежей каналов Шарвиз и Шио, 57-й южнее Балатона, 1-й болгарской армии из района Надьатад и Бобоча и наконец югославской армии, приготовившейся наступать вдоль реки Драва и Адриатического побережья. Все они сейчас с напряжением ожидали общего приказа, а их командующие с волнением следили за ходом сражений 9-й и 4-й гвардейских армий, которым всего лишь в тридцатикилометровой полосе требовалось пробить брешь глубиной в сорок километров, чтобы завязать «балатонский мешок» и развить наступление дальше.
Толбухин только что переговорил со Сталиным по телефону, и тот сказал, что он не удовлетворен темпами наступления, однако в ходе разговора спросил, могут ли помочь прорыву дальние бомбардировщики. Толбухин ответил, что это было бы кстати: на пути продвижения 4-й и 9-й армий необходимо уничтожить железнодорожный узел в Веспреме. Это лишило бы немцев возможности подбрасывать свежие силы. Затем он обратился к офицеру связи и велел соединить его с командующим 17-й воздушной армией генерал-полковником Судец. Через минуту он уже говорил в трубку:
— Владимир Александрович, что у вас нового в полосе прорыва?
Сорокалетний, рано облысевший, с волевым, энергичным лицом генерал, которому мохнатые брови придавали не угрюмое, а сосредоточенно-задумчивое выражение, — особенно нравился Толбухину: он подкупал зрелостью мышления, откровенно простодушной насмешкой в адрес любого чина, который ее заслуживал.
Трубка ответила:
— В Мадьяралмаше все еще идут уличные бои. Немцы беспрестанно подтягивают свежие силы, подводят подразделения тяжелых танков. Однако усилиями штурмовой авиации все их намерения сводятся почти на нет. Примерно такая же картина и на других узлах немецкой обороны. Особенно жаркие бои идут на подступах к Секешфехервару. Всю вторую половину дня наша авиация беспрестанно висит в воздухе, уничтожая живую силу и технику врага как на марше, так и в полосе обороны. Думаю, что еще денек, и немцы выдохнутся окончательно.
— Через денек мы напустим на них танки Кравченко. Важно сейчас сломить их сопротивление.
— Чем больше черта гладишь, тем он выше хвост поднимает. Делаю все, Федор Иванович. У вас будут ко мне особые указания?
— Нет. Особых не будет. Гладьте этого черта, пока он не вспотеет. Не снижайте своей интенсивности и ночью. Ваши силы — это единственная пока помощь наступающим войскам. И вот еще что, я сейчас вылечу в расположение Девятой армии. Имейте это в виду. Хочу посмотреть сам, что там творится.
— Слушаюсь, Федор Иванович.
Толбухин вышел в другую комнату, где, склонившись над картой, работали начальник штаба генерал-лейтенант Иванов и член Военного совета фронта генерал-полковник Желтов. В другом углу сидел над картой командующий артиллерией фронта генерал-полковник Неделин.
— Я только что разговаривал со Ставкой, — сказал всем Толбухин. — Есть необходимость мне самому побывать на месте. Вас, Семен Павлович, — обратился он к начальнику штаба, — я прошу лично проконтролировать доставку боеприпасов и продовольствия войскам Глаголева и Захватаева. Подумайте, нельзя ли еще ускорить подтягивание тылов? Ну, а вы, Митрофан Иванович, — кивнул маршал в сторону Неделина, — не спускайте глаз с Дитриха. Эта «хитрая лиса», как только почувствует, что ее могут захлопнуть в норе, немедленно начнет выводить дивизии за Балатон.
— Ему пока что не хочется этого делать, — ответил Желтов. — На карту им поставлено все.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал Толбухин. — Я вернусь к вечеру. Оповестите Глаголева, что я буду в штабе Миронова.
Через четверть часа Толбухин с трудом втискивал себя в тесную кабину штабного ПО-2. Затем короткий разбег, взлет, и летчик, сделав крутой разворот, взял курс вверх по Дунаю. Широкая лента реки, все еще не вошедшей в свои берега от весенних дождей и паводков, казалась сверху дегтярно-черной и почти однообразной — без заметных извилин. По ней шли катера, вспенивая воду и оставляя за собой длинный след расходящихся в стороны волн, тащились баржи, доставляя на правый берег всевозможные грузы. Краснознаменная Дунайская флотилия работала днем и ночью, не переставая. Склонив голову набок, Толбухин увидел сверху и канатно-подвесную дорогу через Дунай, которая особенно пригодилась во время весеннего ледохода; здесь же, неподалеку от нее, надежно функционировал и трубопровод, перекачивая через реку горючее для войск. Часто пересекали Дунай наплавные мосты, пропускавшие через себя автоколонны и обозы по всем направлениям. Нет, он многое сделал, чтобы не только удержаться на правом берегу, но и отстоять его, как выгодную позицию для нового броска вперед. Тогда, две недели назад, здесь, над Дунаем, немецкая авиация буквально не знала удержу, разрушая переправы и нанося значительный урон подходившим с левого берега резервам фронта. Именно тогда, 5 марта, ему пришлось вылететь в штаб 1-й болгарской армии в Сигетваре. Ее командующий генерал-лейтенант Владимир Стойчев, оторванный от своих основных баз, очень нуждался в материально-техническом и продовольственном обеспечении. Нужны были ему и инструкторы по передаче боевого опыта. С помощью рации всех вопросов было не решить, и он полетел, рискуя быть сбитым в воздухе. Его тогда настойчиво отговаривали. Член Военного совета хотел лететь вместо него, но ему самому надо было во всем разобраться и все решить на месте. Теперь обстановка не та. Судец накрепко прищемил хвост немецким стервятникам. Еще недавно немцы имели 850 самолетов, теперь их едва ли осталась и третья часть.
Ведя самолет, летчик все время посматривал вокруг, довольно усмехался: со стороны фронта и над ними, оберегая Толбухина, взад и вперед патрулировали истребители.
Дойдя до Адони, летчик круто накренил самолет в левую сторону, пошел к видневшемуся вдали озеру Веленце. Истребители тоже изменили курс, все время держа в поле зрения самолет командующего фронтом.
— Пройдите поближе к полосе фронта, — сказал Толбухин в переговорную трубку, — так, чтобы мне было видно Секешфехервар.
— Это опасно, — ответил летчик. — Здесь линия фронта очень изломана.
— Ничего, ничего, — сказал Толбухин. — Подверните еще, голубчик.
Минут через пять Толбухин ясно увидел внизу слева черные полоски окопов, вспышки орудийных выстрелов, спрятанные в лесочках машины. Увидел и немецкую оборону, действительно круто изломанную. В центре излома лежал дымящийся пожарами Секешфехервар. Части 4-й армии обошли его с юга, с севера вклинились войска 9-й. Повсюду, судя по грохоту, по вспышкам, шли жаркие неумолкающие бои.
Внезапно летчик бросил самолет на правое крыло, стремительно пошел вниз.
— В чем дело? — строго спросил Толбухин.
— Слева идут два «мессера», товарищ маршал.
— Ну и пусть идут.
— Они идут наперерез. Я не имею права рисковать вами.
Снизившись до пятисот метров, летчик выровнял самолет, глянул в сторону «мессеров». Немецкие истребители, сделав крутой вираж, удирали восвояси, а поверху, настигая, гналась за ними тройка быстроходных ЯКов. Было хорошо видно, как они уже за линией фронта догнали их и пошли в пике. Толбухин тяжело поворачивался всем корпусом, следя за исходом боя.
— Ну вот и все, — удовлетворенно сказал он. — Вот, кажется, и Замоль. Пора садиться.
Летчик увидел внизу знак — расстеленные на непаханном поле у леска белые полотнища, увидел группу людей, стоявших у машин, пошел на посадку.
Толбухина уже ждали. В Замоль приехал Глаголев с членом Военного совета, штабные офицеры. Тут же был и Миронов, штаб которого стоял теперь в Замоли.
Толбухин вылез из самолета, передал летчику шлем и, похлопав пухлой ладонью по смятой смушковой папахе, надел ее, застегнул на шинели нижнюю пуговицу. Толстенький, среднего роста Глаголев подбежал к нему, вскинул к папахе руку. Толбухин улыбнулся, остановил его жестом, и они поздоровались. Потом поздоровался за руку с каждым.
— Что же вы, девятая, прославленная, гвардейская, десантная, — шутливо сказал маршал, — меня подводите?
— Не подводим, Федор Иванович, — ответил Глаголев. — Мы на высоте.
— Какой там на высоте! — подбородок Толбухина стал еще круче, четче обозначая складки на шее. — Секешфехервара взять не можете. Я смотрел сверху, там и осталось чуть-чуть — ножницами перехватить.
— Очень крепкая оборона, — стал оправдываться Глаголев, — можно сказать, долбим по метру. Тут вот еще дороги раскисшие. Артиллеристы на себе снаряды носят.
— Знаю, знаю, — остановил Толбухин. — Генерал-лейтенант, — обратился он к Миронову, — у вас большой опыт по болотам лазать, что же вы грязь не можете преодолеть?
— Стараемся, товарищ маршал, — могучим голосом ответил Миронов.
— Когда возьмете Фехерварчурго?
— Завтра. Завтра он будет у нас в руках. Только сегодня мы ощутили настоящую помощь авиации, — Миронов посмотрел вверх. — Видите, наши самолеты не слазят с неба. Идут партия за партией.
Толбухин мельком взглянул в небо, сказал:
— Поехали, Василий Васильевич, в Мадьяралмаш.
— Там еще бои идут!
— Вот и хорошо. Вот и посмотрим.
По дороге в деревню Лая «виллисы» Толбухина и Глаголева встретили большую колонну пленных. Это были мадьяры. Толбухин остановил машину и велел пригласить к нему офицера чином постарше. Худой, очкастый генерал подошел к «виллису».
— Спросите, кто он, какими войсками командовал?
Офицер из сопровождения Глаголева перевел:
— Это начальник штаба четырнадцатой пехотной дивизии первой венгерской армии генерал-майор Иштван Кереш.
Генерал продолжал:
— Венгерские солдаты не хотят больше умирать за Гитлера и Салаши, — он указал на колонну пленных, — вот все они сдались в Мадьяралмаше.
Толбухин прищурился:
— И вы тоже сдались?
Генерал чуть замялся с ответом:
— Да, да…
— Вы знакомы с заявлением регента Хорти, который еще в октябре отдал распоряжение прекратить сопротивление частям Красной Армии? Почему вы не сложили оружие тогда?
Генерал напряженно слушал переводчика, потом ответил:
— Мы не могли этого сделать. Хорти оказался двуличным. Он потом попросил убежища в Германии. Фашист Салаши применил к нам карательные меры. Наш генеральный штаб отстранен от руководства войсками.
Толбухин повернулся к Глаголеву:
— Позаботьтесь, чтобы этот генерал был доставлен в штаб фронта. Не велика птаха, а все же птаха, — повернулся и полез в машину.
Когда подъезжали к Мадьяралмашу, там уже было тихо. Орудийная и автоматно-ружейная пальба отодвинулась дальше. Полки Макарова и Давыдова стойко отражали контратаки немцев, заняв их окопы в полутора километрах от этого крепкого орешка, который наконец-то все-таки был разгрызен.
Толбухин улетел поздно вечером. Улетел с сомнением: не верилось ему, что Глаголев и Захватаев успеют завязать «мешок». Но ничего не сказал. Ради оценки конкретной ситуации он и прилетал в войска.
Опять эта красная, полыхающая отсветами ночь укрыла всех на чужой земле. Солдаты дремали в окопах, а санитары все еще носили раненых. Брескина было не узнать: на похудевшем, грязном лице блестели только одни глаза да крутой нос выглядел браво, как нечто отдельное от него. «Перевалочный» медицинский пункт, где он управлялся с двумя санитарами, в красном кирпичном доме с белым, намалеванным известью крестом на стене, не умещал всех раненых, и они лежали на улице на матрацах и просто на соломе. Измученные болью, ожиданием отправки в санроту и медсанбат, они уже не обращали друг на друга внимания, а лишь тихо стонали, глубоко ушедшие в свою боль и свои мысли. Особенно страдали раненные в живот, просили воды, которую им умышленно не давали, ругались самыми распоследними словами, кляня «помощников смерти», что не могут облегчить страданий, что не отправляют немедленно.
Санитары, обработав раны, укладывали их рядом с другими. Несколько санитарных двуколок беспрестанно увозили раненых, а их все прибывало и прибывало. Медицинский пункт под крестом можно было найти и так — по крепкому запаху: тяжелый и острый дух карболки, йода, свернувшейся крови далеко разносился от дома.
Командир роты врач Андреев, видя бесплодность усилий своего ПМП[6], связался с медсанбатом и попросил прислать ему выездную бригаду прямо на место. Прислали хирурга и двух фельдшеров. Хирург — молодой врач в чине лейтенанта — оказался расторопным малым. В течение часа одна из комнат в доме была оборудована в операционную, и дело пошло веселее. Неподалеку шел жаркий бой, и немцы, обстреливая из минометов боевые позиции, нередко били и по Мадьяралмашу. Одна из мин угодила в пристройку дома, куда санитары стаскивали в тазах из операционной «отработанный материал», разворошила ее, но, к счастью, живых никого не задела. Хирург невозмутимо продолжал работать, торопя своих помощников и покрикивая на них сквозь марлевую повязку:
— Зина! Зина! Куда смотришь? Скребок, а не скальпель…
Это была жена командира корпуса Миронова. Она давно не походила на ту Зиночку, которая когда-то была без ума от Леньки Бакшанова. Сейчас в Зине уже не замечалось той прежней пылкой порывистости, в ней появилась степенность, лицо стало более истонченным, глаза округлились, и под ними прочно легли напряженные тени. Теперь это уже была женщина, сознающая свое положение по мужу, ее отношение к людям стало суше и официальнее. Один только этот молодой хирург, которого в медсанбате все звали Ванечкой, кажется, не признавал в ней жены командира корпуса и по-прежнему покрикивал на нее, как на девочку. Да она и не обижалась. Наоборот, видя в нем способного, виртуозного хирурга, готова была работать с ним столько, сколько выдерживал он сам, часами не отходя от операционного стола. Миронов не раз предлагал ей перейти в госпиталь, но Зина отказывалась.
— Мне дороги здесь люди, — отвечала она. — И я никуда не пойду. Ты сам хочешь, чтобы я стала врачом, хирургом. А лучшей практики, чем здесь, не найти.
Решительный, волевой, не терпящий неповиновений, он вынужден был уступать. Он любил ее, и тогда после Карелии действительно очень быстро добился развода с первой женой, хотя это обошлось ему очень дорого.
Только что сняли со стола очередного «животника», и Ванечка, позволив себе пятиминутный отдых, взапал курил папиросу за папиросой, а Зина стояла рядом, вслушиваясь в перепалку на переднем крае. Бои шли на подступах к Фехерварчурго.
Во двор въехала пароконка, и Фокин еще издали крикнул Брескину:
— Товарищ лейтенант! Посмотрите, кого я привез!
— Кого?
— Немецкого офицера! И с ним планшет вашего друга лейтенанта Гурова.
Брескин бегом подскочил к повозке, увидел немца в офицерской форме, на груди которого действительно лежала знакомая ему планшетка с выскобленными на глянцевой коже инициалами.
— Где его взяли?
— Во время контратаки.
Гуров, командир 45-мм батареи челюбеевского батальона, погиб еще вчера при взятии Мадьяралмаша. Брескин наводил справки. Ему сказали, что во время уличных боев немецкий офицер подбил расчет фаустпатроном. Наши тогда отошли. Теперь стало ясно, как угодила планшетка в руки этого офицера.
— Зачем ты вез эту падаль? — в сердцах крикнул Брескин, который, казалось, готов был сейчас же пристрелить недобитого офицера.
Фокин пожал плечами, обезоруживающе улыбнулся.
— Фокин, это ты? — обратилась к нему Зина.
— Я.
— Тебя не узнать. Ты пьян или так устал?
— Я валюсь с ног, Зинаида Францевна. Мой командир, — кивнул он на Брескина, — окончательно меня запалил, а я своих санитаров.
Подошел Ванечка, отвернул на немецком офицере полу френча, сказал:
— О! Немедленно в операционную!
Офицер был ранен в бедро, и жить ему оставалось не более часа. Он был без сознания, без кровинки в узком с впалыми щеками лице, ногти на руках начинали синеть.
Подбежали санитары с носилками, не очень-то бережно перевалили из фуры немца, поволокли в дом. Брескин отрешенно стоял у повозки, закрыв под стеклами очков глаза, монотонно покачивался, снова переживая смерть друга и держа в руках знакомую планшетку.
Минут через сорок, когда Фокин уже снова был на передовой, немецкого офицера вынесли из операционной, и Брескин, случайно увидев его опять, спросил со злой надеждой у санитаров:
— Ну что, дорезали эту сволочь?
— Доктор сказал: будет жить, товарищ лейтенант! — весело ответил санитар.
А Фокину в это время судьба подарила в руки еще одну интересную личность, на этот раз для него самого.
Всю прошлую ночь он не сомкнул глаз, а потом до самого вечера, вернее, до окончания боя в Мадьяралмаше, как ломовая лошадь, таскал на себе раненых. И вот сегодня дошел почти до изнеможения. Когда он вернулся на передовую, кто-то тут же крикнул:
— Санинстру-уктор! Помоги замкомбату!
Замкомбат оказался знакомым. Однажды он крепко обидел Фокина. И вот судьбе угодно было снова столкнуть его с этим замкомбатом. Пуля угодила ему в голень не задев кости. Но идти он не хотел или не мог, и Фокин на себе поволок его с переднего края, а потом, когда возможно стало вздохнуть свободней под пулями, велел подняться: он был ужасно тяжелым и вдобавок еще оказался квелым — боялся, что случайная пуля или осколок могут его добить. Им оставалось перевалить маленькую горушку, где он мог быть уже в безопасности, но вот тут-то он и накаркал своим хныканьем — их, очевидно, заметили и ударили по горушке из минометов. Они оказались в самом дурацком положении, застигнутые минами прямо на взлобке. Замкомбат первым упал ничком на каменистую россыпь, а Фокин, движимый подсознательным чувством своего долга перед раненым и совершенно не думая о себе, упал на него, прикрыв его своим телом.
— У-у-гах, у-у-гах, гах, гах! — рвалось вокруг них.
Фокин не мог бы сказать, сколько минут продолжался этот обстрел, может быть, всего несколько секунд, но это время показалось ему вечностью. Когда он поднялся, запорошенный гарью, то не узнал взлобка. Он был весь в черных следах разорвавшихся мин — даже воробышку, казалось, негде было клевнуть. А он был жив и даже не задет осколком, и жив был замкомбат под ним.
Они сползли вниз, а потом очумело, оглушенные взрывами, уставились друг на друга. И тут замкомбат узнал Фокина.
— Это вы, старший сержант?
— Я.
Они оба улыбнулись, как старые знакомые.
— А вы везучий, — сказал он.
— Я единственный сын у отца с матерью, — ответил Фокин. — Меня нельзя убивать, — и они расстались. Фокин пошел назад, в пекло, а тот в медсанбат…
Перед утром, 18 марта, в Мадьяралмаш вошла головная танковая рота во главе с командиром бригады Ермаковым. В ней было шесть «матильд». Это были первые ласточки из армии Кравченко. Основные силы пришли позже и вступили в бой только на другой день.
Комбриг, плечистый майор с дерзкими, не знающими страха глазами, пользуясь темнотой, тихо, на малом газу, провел свои танки через Мадьяралмаш и приткнул их к небольшому хуторку, тоже занятому уже одним из батальонов Макарова. Это были средние, быстроходные, но с уязвимой броней машины, полученные по ленд-лизу; но и они сейчас были здесь дороже всего на свете.
Анатолий Залывин, подремывая в окопе, уловил тихий рокот моторов и окончательно проснулся. Проснулись и его бойцы, поеживаясь от озноба и позевывая вслух. По окопу заклацали солдатские «катюши», высекая на фитиль искры, засветились огоньки цигарок, спрятанных в рукавах шинелей, запахло махорочным дымком. Кто-то полушепотом говорил:
— Слышите, братва, танки пришли… Слышите?..
— Какие там танки?
— Уши отрастил большие, а ни хрена не слышишь. Вон куда навостряй, у хутора.
— Верно, — сказал третий. — Рокочут тихо-тихо.
Кто-то потер ладонью о ладонь.
— Та-ак! Сегодня мы их даванем…
Опять блекло засветились цигарки, сверху повеяло сонным предутренним ветерком, закачался над окопом кустик жухлой полыни, донесся до Залывина чуть внятный с горечью запах.
Несмотря на то что потери в роте оказались ощутимыми, он с удовольствием отметил, что бойцы за эти два дня боев здорово изменились: стали еще дружнее, заботливей друг к другу, и действия их под огнем все больше приобретали характер слаженности и благоразумия. Смерть товарищей словно роднила их, паяла в одно целое. В его взводе особенно дружным становилось отделение Саврасова. Все слушались его беспрекословно, и, наверно, прежде всего потому, что он умел угадывать и предупреждать малейшие нюансы критических ситуаций и вовремя выводить из-под удара людей. Но лучшим примером спаянности были братья Якушкины. Эти чалдоны вели себя в бою настолько слаженно, что казались одной личностью, они и были единым целым — по крови, по крепости, по привычкам и даже по облику и фигуре.
Рота занимала позиции между двумя вытянутыми болотцами и из-за этих болотцев оказалась обособленной от других рот — соседей справа и слева. Еще вечером, гладя с недовольством заросший щетиной подбородок, Фаронов сказал командирам взводов:
— Нехороший нам достался участок. Очень уж соблазнительный для немцев. Как бы они, сукины сыны, не надумали какую-нибудь пакость ночью. Смотрите в оба. Часовых сменяйте через каждый час.
Но ночь, слава богу, прошла спокойно. Начинался рассвет. Залывин, глядя на солдат, тоже достал папироску, чиркнул под полой шинели трофейной зажигалкой, снова стал слушать тихие голоса:
— Доля такая наша. На фронте так. Долго не навоюешь. Особенно в наступлении.
Рядом проснулся лейтенант Нечаев, зябко встряхнулся, попросил у Залывина папиросу и тоже прислушался к солдатскому разговору:
— Карим, это ты? Какого ты черта панихиду запел?
Каримов приглушенно засмеялся:
— А что? Не правда, что ли?
— Может, и правда, а болтать нечего, — осадил Каримова голос, и по голосу Залывин узнал Саврасова.
Но Каримов не унимался:
— А нам, татарам, одна хрен, — сказал он соленой присказкой.
Вокруг засмеялись.
— Я вчера трем фрицам салазки на сторону повернул, сегодня, если успею, еще поверну троим. А болтать? Почему и не поболтать?
— Эй, вы! Хватит вам балаболить. Где там Утешев?
— Здесь я, товарищ младший лейтенант. Чего хочешь?
— Вот, друг, — сказал Саврасов. — Сколько раз тебе говорил, что так нельзя отвечать командиру?
— Эй-ии, — огрызнулся Утешев. — Если старшина еще раз вареный чушка тащит, я его стрелять буду!
— Вот поэтому я тебя и окликнул, — сказал Залывин, смеясь. — Уже четыре часа. Ступай за ним сам, пусть поторопится с завтраком. Поможешь термосы принести. Дом помнишь, в котором он остановился?
— Помню. Как не помнить? Сейчас пойдем.
Утешев подхватил автомат, подтянул ушанку, выпрыгнул из окопа.
— Эй, помкомвзвода, — понеслось по траншее, — по одному человеку за завтраком!
Настроение у всех поднялось. Как словом душу ни весели, а с горячим завтраком в холодном окопе ему не сравниться.
Еще держали солдаты в руках дымящиеся котелки с недоеденным мясом, испытывая во рту приятно палящий вкус красного перца, еще, обходя траншею, предлагал им старшина добавки, как вдруг ударили с неприятельской стороны тяжелые и хлесткие мины шестиствольного миномета; полетели в грохоте комья земли на солдатские головы, в открытые котелки с мясом, взвыли осколки; плоский на лямках термос, выставленный на бруствер, со звоном хлестнуло о стену окопа, оставляя на ней жирное мясное месиво.
— «Ваню-уша»! «Ванюша» лупит! — закричали солдаты, хватаясь первым делом за каски и падая вниз лицом.
— Хор-р-рони-и-ись, братва!
Возле Саврасова кто-то попытался выпрыгнуть из окопа, он, не глядя, схватил его за обрез голенища, сильным рывком сбросил вниз, услышав короткий треск раздираемого шва.
— Куда? Жить надоело? — рявкнул, падая вместе, но тот, кого он сдернул, ужом вывернулся из-под руки, шмыгнул за колено траншеи.
Но вдруг, так же внезапно, знакомый, отрезвляющий голос Фаронова, перекрывший грохот, вскинулся над траншеей:
— Вни-има-ани-ие! Слушай мою команду! Приготовиться к бою! Сме-еле-е-е, ребятки-и-и! Смеле-е-е, деса-ант-ни-ики!
Такой внезапный артналет только и мог быть предвестником контратаки. Немцы, очевидно, решили прорваться именно здесь, чтобы потом отбить оставленные ими вчера позиции, и решили это сделать на рассвете, во время завтрака.
Фаронов не обманулся. С той стороны, где были немцы, отчетливо и коротко между двумя разрывами наплыл на траншею отдаленный гул человеческих голосов, похожий на взлаивание гончих собак.
— Вот фрицы! Вот стервы! — сказал Саврасов, приподнимаясь. — Позавтракать не дали.
— Встать! — закричал Залывин, кожей чувствуя всю степень опасности, надвигающейся на них. — К оружию! Приготовить гранаты! Пулеметчики-и! К пулеметам!
Помимо девяти ручных пулеметов в роте, ей еще было придано четыре станковых пулемета. Это была такая сила, перед которой любая атака могла захлебнуться.
Каримов, отряхиваясь, выставил на бруствер ручной пулемет. Утешев, его второй номер, откапывал в заваленной землей нише металлическую коробку с запасными дисками. Саврасов поспешно выдирал из подсумков гранаты. Братья Якушкины, наоборот, готовились к бою неторопливо, по-хозяйски, чтоб все было под рукой — и рожки к автомату и патроны россыпью.
За спиной, но уже дальше разрозненно треснули еще два минометных разрыва, и стало тихо, так тихо после оглушающего треска и грохота, что явственно донеслось:
— А-ля-ля-ля! О-лю-лю-лю!
Залывин высоко приподнялся над бруствером: в серой рассветной пелене бежали на них какие-то призрачные, будто просвечивающие насквозь фигурки.
— По атакующему противнику-у… О-го-о-онь! — подал команду Фаронов.
— Огонь! — откликнулся ему Залывин.
— О-гонь! — зычно повторил Нечаев.
— Ого-онь! — уже совсем в отдалении прозвучал тонкий, срывающийся на фальцет голос младшего лейтенанта Заврина.
Шквал огня ударил в призрачные, размытые туманом фигурки. Каримов, намертво стиснув зубы, бил в них короткими очередями.
— Я вам сейчас покажу «ля-ля-ля», — приговаривал он. — Я вас, туды вашу матушку, отучу петь люлюшеньки!..
Немцы не добежали до траншеи метров сто и, рассеиваясь по полю, стремительно покатились обратно, сбивая ряды задних и увлекая их за собой.
— Та-ак! — громко и торжественно сказал Залывин, скаля в напряженной улыбке перекошенный рот. — Получили, чего просили? Саврасов! Перебрось на правый фланг взвода станкачей. На запасную позицию!.. Сейчас они еще пойдут… Еще попробуют…
И бегом, неся на вытянутых руках станковый пулемет, задевая зелеными колесиками о стенки окопов, пулеметчики пробежали мимо Залывина на запасную позицию. Следом за ними, пригибая головы, прошмыгнули подносчики с жестяными коробками.
Но немцы что-то не торопились: то ли одумались, то ли готовили силы для более напористой атаки. Фаронов воспользовался затишьем, пробрался по траншее в окоп Залывина. Вид у него был, несмотря на успех короткого боя, растерянный и жалкий: он сутулился больше обычного, гимнастерка, испачканная окопной глиной, топорщилась на груди, ремень с кобурой отвис на бедре, оттянув портупею, скуластое лицо, с темной густой щетиной на подбородке тоже все в грязных пятнах, но страха в глазах не было.
— Анатолий Сергеевич, ну как у вас тут — ничего? Нервы-то выдержали? А я, знаете ли, трухнул, растерялся. Думал: сомнут роту… Эка ведь как навалились!
— Ну-у, роту не так просто смять, — сдержанно засмеялся Залывин. — Видели, как они от нас сыпанули?
— Да как не видеть! А перед этим-то? Я уж хотел было поднимать роту да в контратаку.
— И хорошо, что не подняли, — ответил Залывин. — Момент был неподходящий. Далековато до немцев было. Мы бы преждевременно выдохлись.
— Вот-вот, я тоже так подумал.
И Залывин понял, что «трухнул» Фаронов не за себя, а за роту. Это во многом его извиняло.
— Я ведь к вам как раз посоветоваться пришел, если они, конечно, опять пойдут…
— Пойдут, Яков Петрович. Обязательно пойдут.
— Так вот, надо ли врукопашную-то? Вы у нас воин бывалый. Небось и не в таких передрягах случалось… А я — что? Опыта боевого нет.
На душе у Залывина совсем потеплело. Сердце мягко дрогнуло от нежного, почти сыновьего чувства к этому откровенному и доброму человеку, не скрывшему, что он растерялся, и теперь просящему совета, как поступить, если еще раз вот так же навалятся немцы.
— Раз на раз не приходится, Яков Петрович, — ответил Залывин. — Каждый бой — он по-своему разный. Тут момент чутьем ловить надо. Ну и… общий настрой бойцов. Да вы не волнуйтесь. Эта наука быстро усваивается. Она сама по себе приходит.
— Ну спасибо, ободрили меня. Так я пойду на свой пункт.
— Счастливо, Яков Петрович. Мы вас не подведем. Ребята у нас молодцы.
Фаронов было пошел, но Залывин вдруг остановил его.
— Да, минуточку… Яков Петрович… — он сам шагнул к нему, тихо так, чтобы никто не слышал, сказал: — Яков Петрович, извините, пожалуйста, — распрямил плечи, завел большие пальцы рук за ремень, как бы распрямляя и без того ладно сидящую на нем шинель, — внешний вид у вас не совсем…
Фаронов мельком взглянул на себя и виновато заулыбался:
— Ах, да-да. Спасибо, голубчик, буду помнить. Личный пример… Это, видите ли, очень важно…
Он быстро привел себя в порядок, распрямил плечи, подал Залывину руку и, не пригибаясь, пошел по траншее, а Залывин, глядя ему вслед, вспомнил, какой был у него позавчера просящий взгляд, которым он звал роту быстрее скатиться в балку, чтобы вывести ее из-под огня.
Немцы действительно пошли. Пошли гуще и напористей. Снова ударили по ним пулеметы, защелкали автоматы. Их выкашивали, как траву, но они шли, упрямо надвигаясь на окопы; их стали бить почти в упор, забрасывать гранатами, но они все продолжали бежать, словно одурев от гибельного огня и собственной безвыходности. И тогда лейтенант Залывин, чувствуя, что солдаты могут не выдержать, сломиться, напружинив спину, перехлестнутую ремнями, выпрыгнул из окопа.
— За мной! — закричал он. — В ата-аку!
Вторым выпрыгнул Нечаев. Парторг роты — он подал свою команду:
— Ко-оммуни-исты! Вперед! За Родину-у!
И рота пошла за ними. Волна покатилась на волну, стремительно сужая разрыв.
На войне, даже в самом осатанелом бою, люди редко сходятся лицом к лицу, идут сознательно друг на друга. Чьи-то нервы обычно не выдерживают гораздо раньше того переломного момента, за которым человек уже перестает видеть рассев бегущих на него врагов, замечать ряды своих товарищей по оружию, за которым он уже ловит только ответный взгляд, нацеленный на него, и знает, что только он, этот пристальный, обезумевший взгляд может стать для него роковым и что любыми путями — силой, изворотливостью, хитрой уловкой — надо его погасить.
Залывин, похожий в длинной шинели на подростка, бежал в переднем ряду, держа в левой руке только что перезаряженный ППС и зачем-то бессознательно пытаясь выдрать из кобуры пистолет. Сперва он видел перед собой лишь одни ноги в грубых, с короткими голенищами, сапогах. Эти ноги стремительно приближались к нему, и он, все больше наливаясь изнутри холодом, чувствовал одно, что сейчас не выдержит, замедлит бег и остановится, не в силах уже видеть перед собой эти мелькающие ноги в коротких грубых сапогах. «Сейчас, сейчас, сейчас я остановлюсь, — гулким колоколом гудела в голове мысль, одна и та же мысль, — сейчас, сейчас…» — и вдруг обостренным зрением он увидел широкий ремень с металлической пряжкой и выпуклой свастикой. Потом, в ту же долю секунды, он увидел глаза, шальные, тяжелые, налитые кровью глаза под самым обрезом каски; и тогда как-то непроизвольно, но мигом раньше он ткнул в эти глаза пистолетом, который неизвестно когда успел вытащить. Пистолет сам собой бесшумно выстрелил, немец отшатнулся, дернул головой, показывая оскал мелких белых зубов, и упал на колени.
Это падение поверженного им врага мгновенно его отрезвило, встряхнуло. Он будто вынырнул из воды и сразу услышал крики, стоны, остервенелый лязг железа, увидел мелькающие над головами руки, приклады, ножи. Все перед ним вертелось, как в детском калейдоскопе, и он все нажимал и нажимал на спуск, стреляя во что-то зеленое и чужое, и сам с той же быстротой, как и все, вертелся в этой живой человеческой свалке. Потом он услышал:
— Лопатами их!.. — и, подчиняясь этой команде, рванул он с бедра за узкий конус совок малой саперной лопаты, подкинул ее, и она, ловкая и тяжелая, удобно легла точеным, словно литым черенком, в ладонь.
Стрельба прекратилась. Теперь никто не стрелял, да и нечем, наверно, было стрелять и некогда. Немцы тоже выдернули лопаты, чуть поувесистей и подлиннее. И время, которое уже нельзя было измерить ни секундами, ни минутами, провалилось куда-то и во что-то совершенно непостижимое, безумное, страстно-одержимое; над головами друг у друга только сверкали высветленные землей лопаты, обрубая подставленные пальцы, руки, дробя челюсти и ключицы; били наотмашь, вкось, высекали на касках искры, вминали о подставленное к защите оружие кромки совков: вот так когда-то, перемешав ряды, дрались на полях сражений древние воины. Оскаленные рты, налитые кровью глаза и мокрые от пота лица — это было все, что видел перед собой Залывин и на что обращал внимание, остальное как-то делалось само собой.
И вот в поредевшей свалке он увидел Костю Иванникова, который, петляя за немецким солдатом, пытался его догнать и ударить сплеча лопатой; он, Иванников, никого больше не хотел замечать, кроме этого немца, хотя другие подвертывались ближе и были уязвимей, но в своей запальчивости, в своем слепом гневе ему непременно надо было догнать именно этого немца, который, видимо, увернулся от его удара и теперь в страхе перед яростью маленького верткого солдата убегал от него. Иванникову что-то кричал Саврасов, остерегая его и в то же время приходя на выручку Финкелю, отбивающемуся от двух рослых немецких солдат.
Братья Якушкины дрались ножами, используя автоматы как прикрытие от ударов. Они дрались рядом, оберегая друг друга и успевая помочь другим. Все реже и реже выкрикивали люди ругательства и команды и как-то само собой отхлынули в разные стороны, оставив на вытоптанном поле раненых и убитых.
Тяжелым был этот бой врукопашную. Такого боя даже видавшие виды фронтовики не помнили за войну.
Самым последним, свалив на бруствер с плеча Иванникова, спрыгнул в окоп Якименко.
— Живой? — указывая взглядом, спросил Залывин.
— Жи-ивой! — ответил старшина, блестя разгоряченными глазами. — Немец ему прикладом по кумполу съездил.
Карим Каримов, поджимая к боку посиневшую от удара руку, плеснул на него из котелка остывшим чаем. Иванников глубоко вздохнул, открыл глаза и, к изумлению всех, внятно спросил:
— А я того фрица убил или нет?
— Убил, убил, — успокоил его старшина и развел руками: — Глядите вы на него: маленький, а злющий, как дьявол. Мало, что свалил немца, так еще сел на него и ну молотить лопатой по башке, и до того молотил, пока сам приклада не заработал. Ладно, я вовремя подвернулся.
— А старшина молодец! — похвалил его Саврасов.
Якименко осклабился:
— А ты что думаешь? Я умею только жратву добывать вашей солдатской светлости.
И тут Саврасов увидел, когда повертывался Якименко, что на правой ноге у него голенище сапога распорото по ранту чуть не на четверть, отвел глаза, ничего не сказал. Якименко же, обтирая шинелью глинистые стенки траншеи со следами штыковых лопат, пошел выявлять потери после рукопашной, деловито покрикивая:
— Помощники командиров взводов! Командиры отделений! Доложить о выбывших из строя!
Все еще возбужденные, потные, солдаты делали друг другу перевязки, рассказывали:
— Я его, понимаешь, как подсеку!..
— А на меня налетел бугай… Настоящий бугай… Еле отбился.
— Ну теперь они запомнят, как брать нахрапом… Вон сколько мы навалили их…
Немного погодя Якименко докладывал Фаронову, все еще не пришедшему в себя после боя, о потерях в роте. Один из бойцов бинтовал Фаронову руку, рассеченную немецкой лопатой.
— Страшная это, оказывается, вещь — лопата, — говорил командир роты бойцу.
Потери были тяжелыми: рота потеряла восемь человек убитыми, десять ранеными, которых сразу же отправили к Брескину, да еще четырнадцать получили ушибы и легкие ранения — этим оказали помощь на месте. Иванников было заартачился, не захотел уходить, но Залывин отправил его в тыл, успокоив:
— Ничего, Костя, подлечишься и вернешься…
Макаров находился на НП 299-го полка. Он обсуждал с полковником Давыдовым детали предстоящего боя за деревню Фехерварчурго. Она лежала в четырех километрах от Мадьяралмаша. У Давыдова он и узнал, что пришло шесть танков и что они остановились на хуторе. Известие обрадовало. Теперь они могут силами двух полков и этих танков так надавить на позиции немцев, что те вынуждены будут оставить не только Фехерварчурго, но и в Истимере не удержаться. Туда, на НП, ему и позвонил Визгалин. Он доложил, что рота Фаронова уже отбила две атаки и что его батальон, поддерживая роту с флангов, тоже ввязался в бой: немцы, видно, получили свежие подкрепления и теперь пытаются вернуть утраченные позиции. Макаров тут же приказал Бахареву открыть артиллерийский огонь по глубине немецкой обороны, а сам в сопровождении одного лишь Боголюба кинулся к хутору.
— Чж-жу! Чж-жу! — свистели вокруг пули, а он, не обращая на них внимания, напрямик бежал по полю к строениям хутора. Одна из пуль цокнула в шапку, и та отлетела куда-то в сторону. Мокрую от пота голову, коротко стриженную, мгновенно охватила освежающая прохлада, он рванул полу шинели, открывая этой прохладе и грудь. Боголюб, подобрав шапку, едва успевал за ним. Макаров забежал во двор, увидел танки, стоящие за оградой, тусклый огонек в кухонной пристройке, пинком распахнул дверь.
За столом сидел майор в расстегнутой гимнастерке. Рядом с майором сидела девица с погонами сержанта; юбка плотно обтягивала ее колени.
— Майор, — Макаров успел оценить обстановку. — Доложите задание, с которым вы прибыли на наш участок.
Майор тяжело взглянул на Макарова.
— А вы, собственно, кто, что я вам докладывать должен?
— Я командир полка! Почему вы здесь чаи гоняете, а там люди гибнут?
— Я сам комбриг. Я прибыл с марша. Имею я право… дух перевести?
— Право? Сейчас же в бой! Немедленно!
Майор потянулся к кобуре.
— Не лапай! — рявкнул Макаров. — Здесь фронт! Слушай, майор! Если через десять минут твои танки не будут на рубеже, мои автоматчики расстреляют тебя перед твоими ребятами к чертовой матери! — Макаров круто повернулся на каблуках. Боголюб едва успел распахнуть перед ним дверь.
Через десять минут танки с ревом обошли фланги 2-го и 3-го батальонов Макарова, пошли на линию немецкой обороны.
— Ура! Ура! Танки пошли! — в окопах ликовала пехота, только что не смевшая под минометным огнем и головы поднять.
В небо взмыли две красные ракеты. Издали послышалось «ура» — это поднялся полк Давыдова.
С началом нового дня оба полка были уже в Фехерварчурго.
Полки Макарова и Давыдова могли наступать, но приказ был иной — закрепиться. Обстановка требовала, чтобы весь корпус подтянулся и, дождавшись прихода выделенных ему в подкрепление основных сил танковой части, ударил вместе с ними.
К вечеру горловина между Веленце и северной оконечностью Балатона сузилась наполовину под натиском обеих армий.
Утром 22 марта полк Макарова, взяв накануне Варналиту и уйдя от нее в Веспрему, круто повернул назад и пошел под углом к северной оконечности Балатона. В этот же день войсками 4-й армии был взят и Секешфехервар.
За прошедшую ночь выдвинутые на передний край вторые эшелоны с трудом одолели еще около трех километров, совсем почти перехватив горловину. И выдохлись. Дивизия Ларина, продвинувшаяся дальше других, получила приказ спешно двигаться им на помощь. Но немцы пятью дивизиями, с упрямством обреченных, уперлись у горловины, которая теперь сузилась до двух с половиной километров, и под губительным обстрелом пулеметов и артиллерии начали выводить основные силы своей 6-й танковой армии СС из «мешка». Войска их, используя лога и лесные балки, шли весь день и всю ночь. Утром «мешок» опустел. Противнику, вопреки желанию нашего командования, все-таки удалось вывести значительную часть живой силы и меньшую — техники, в основном оставленной за Балатоном. Наши войска не успели встать ему на пути. Полки и дивизии полуразбитой немецкой армии, минуя Веспрем, ушли южнее в горы Баконь в район Сомбатхея, торопясь укрыться за рекой Рабой. Потери противника были огромными.
Когда Миронов проезжал из Берхида через Вилониа на Веспрем, он увидел всю картину разгрома 6-й танковой армии СС Дитриха Зеппа. Свернув с дороги в сторону гряды высот перед Балатоном и поднявшись на одну из них, Миронов рассмотрел всю местность вплоть до темного уреза воды самого озера. Везде чернели исковерканные и сожженные танки, бронетранспортеры, машины, орудия, повсюду лежали незахороненные трупы солдат. Зрелище было потрясающим. Такое он встречал только под Сталинградом, когда разбили войска Манштейна, рвущегося на помощь Паулюсу.
Дивизия Ларина вошла в Веспрем 23 марта, а еще через два дня она взяла Меренду и Кишлед, держа направление на Шарвар.
В Кишледе уставшие от боев и напряженного марша солдаты наконец получили небольшую передышку.
Незадолго до обеда дивизионный офицер связи вручил Макарову запечатанный сургучом пакет, на котором значилось: «Довести до сведения всего личного состава полка». В присутствии офицеров штаба он сломал сургучные печати и извлек из пакета вчетверо сложенный лист бумаги. Еще не читая текста, он уже увидел под ним два крупных напечатанных слова: «Верховный Главнокомандующие». Это был его приказ, объявляющий благодарность полкам, дивизиям и корпусам армии Глаголева в связи с одержанной крупной победой над группировкой противника под Балатоном.
Макаров приказал выстроить полк за Кишледом на опушке леса, чтобы там же потом всех до единого угостить доброй порцией палинки и накормить вкусным обедом, состоящим из полного солдатского рациона.
Когда построили полк в колонну и повели за город, он, проезжая вдоль нее на трофейном «бьюике», впервые увидел, как заметно она убавилась.
На опушке холеного, вычищенного леса, который насквозь просекался широким асфальтированным шоссе, было тепло и сухо. Ранняя весна успела сюда спуститься с южных отрогов Баконьских гор. У самой стены огромных сосен вразбежку стояли с крохотными, жатыми пока ярко-зелеными листьями, совсем как русские, березы на провесне, напитанные в это время от корней до макушек уже загустевшим спиртово-сладким соком. Тут же зеленели развалистые кусты сирени и ползучего тальника, покрывающегося шелковистым пухом. Мурава под ногами была пока мелкой, но плотной, и хотелось на нее прилечь.
Батальоны построили полумесяцем. «Бьюик», скользя по мураве лысыми скатами, с какой-то человеческой беспомощностью пытался вползти на холмик перед строем. Шофер давал задний ход, потом, надрывая мотор, пробовал одолеть подъем с ходу, но у самой вершинки колеса черного маленького лимузина опять начинали беспомощно цепляться за зеленый холмик — и все повторялось сначала, пока наконец взвод солдат с разудалым гиканьем не кинулся ему на помощь. Солдаты облепили «бьюик», как муравьи, и в мгновение ока подняли его и внесли на руках вместе с Макаровым, Розановым и шофером на вершину холма. Макаров вышел из машины и уже вслед бойцам, бежавшим к своему строю, сцепил над головой руки и этим жестом признательности поблагодарил их, а затем проворно, по-молодецки вскочил на капот, и все увидели, как еще молод и энергичен командир.
— Дорогие товарищи бойцы, сержанты, старшины и офицеры! — громко и весело сказал он, обращаясь к выстроенному полку, а затем, оглядываясь на вставшего рядом с машиной знаменосца, распускающего по ветру алое под солнцем полотнище. — Разрешите мне по поручению политотдела дивизии зачитать вам приказ Верховного Главнокомандующего…
В это время полотнище знамени развернулось, расправилось, и все увидели на нем знакомые слова: «Смерть немецким захватчикам!» И чуть ниже, ближе к древку, — другую надпись, шитую золотом: «296 гвардейский полк». Над строем грянуло оглушительное «ура!». Макаров достал из планшета лист бумаги и медленно, торжественно стал читать текст приказа:
«Командующему войсками 3-го Украинского фронта
Маршалу Советского Союза Толбухину,
Начальнику штаба фронта генерал-лейтенанту Иванову.
Войска 3-го Украинского фронта, отразив атаки одиннадцати танковых дивизий юго-западнее Будапешта и измотав их в оборонительных боях, перешли потом в наступление, разгромили танковую группу немцев и продвинулись вперед на 70 километров на фронте, протяжением более 100 километров.
В ходе наступления наши войска овладели городами Секешфехервар, Мор, Зирез, Веспрем, Эньинг, а также заняли более 350 населенных пунктов.
Войска фронта в этих боях взяли в плен более 6000 солдат и офицеров противника, уничтожили и захватили 745 танков и самоходных орудий, свыше 800 орудий и много другого вооружения и военного имущества.
В боях за овладение названными городами отличились войска:
генерал-полковника ГЛАГОЛЕВА,
генерал-лейтенанта МИРОНОВА,
генерал-майора БЛАЖЕВИЧА,
полковника ЛАРИНА.
В ознаменование одержанной победы соединения и части, наиболее отличавшиеся в боях за овладение городами Секешфехервар, Веспрем и другими названными городами, представить к награждению орденами.
Сегодня, 24 марта, в 21 час 30 минут столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 3-го Украинского фронта, овладевшим поименными городами, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий.
За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым вами войскам, участвовавшим в разгроме танковой группы немцев.
Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам!
24 марта 1945 год.
№ 306».
Макаров опустил руку с листком бумаги, соскочил с капота «бьюика» и жестом пригласил Розанова подняться на эту свою импровизированную трибуну.
— Товарищи гвардейцы! — звучно и ясно бросил Розанов, который сейчас выполнял обязанности и замполита. — Велика освободительная миссия Красной Армии, боевой частицей которой является и наш полк. Мы с вами несем сейчас избавление от фашистских оккупантов народам Венгрии, и уже недалек тот день, когда мы вступим на землю Австрии. Пронесем же с достоинством и славой свое высокое звание воина-освободителя по этим странам!
Это был первый и последний праздник для измученных боями солдат на венгерской земле.
Где-то далеко впереди шли танки Кравченко, сметая на ходу отдельные и уже незначительные узлы сопротивления, но отставать от них было нельзя.
Сразу же после первой деревни за Кишледом весь полк Макарова оказался вдруг на колесах. Ехали кто на чем: на велосипедах, на мотоциклах, на мадьярских двуколках и даже на легковых трофейных машинах. Пешком шел разве только ленивый, да и тот, чувствуя, что непременно отстанет от части, немедленно находил какой-нибудь попавшийся под руку транспорт.
Мимо Залывина, удобно устроившегося на широкой двуколке, с криком и гиканьем проскочили на приземистом «мерседесе» автоматчики Абросимова. Сам он сидел впереди с марлевой повязкой через правый глаз и, жестикулируя, о чем-то весело рассказывал своим бойцам, которые сидели друг на друге на заднем сиденье, не считая еще троих, устроившихся на багажнике, словно слуги на запятках кареты. А следом за ними, мягко покачиваясь на просевших рессорах, действительно плыла и карета, настоящая, из черного дерева, с инкрустациями и, очевидно, принадлежавшая ранее какому-то знатному венгерскому вельможе. На ней тоже ехали, не отставая от «мерседеса», абросимовцы. Два кучера в желтых шинелях сидели высоко на облучке: один управлял серыми в яблоках иноходцами, другой крутил над головой бичом, выкрикивая время от времени:
— Э-гей! Зале-етные!
А бедный «перегруженный «мерседес» чуть ли не скреб днищем асфальт и оглушительно стрелял выхлопными газами, заправленный, наверно, черт знает чем: запах был такой, что все отворачивали носы, а серые в яблоках иноходцы сбивались с ноги и поминутно фыркали. Следом за ними тарахтел мотоцикл с коляской, тоже переполненный, потом катили на велосипедах — сразу всей ротой во главе с офицером, за ними опять на мотоциклах, будто сопровождая партию велогонщиков на трассе Будапешт — Вена. Все ехали довольные.
Якименко, развалясь, жевал шоколад. Этого шоколада дали ему в дивизионном ПФС целый вещмешок, когда был взят Кишлед с брошенным там немцами продовольственным складом. Там же, только в вещевом складе, ему выдали для починки и пошивки обуви для солдат и офицеров тюк желтой, хорошо выделанной юфти со спиртовыми стельками и подошвами.
Сейчас, задумчиво разглядывая свои разбитые вдрызг сапоги, Залывин глядел на этот тюк под боком Якименко и вслух сокрушался:
— Когда тут чинить и шить? Я в таких не дойду до Вены.
— Найдем! — беспечно ответил старшина.
Залывин похлопал Утешева по плечу. Его они взяли в качестве ездового:
— Давай, Асхат, давай! Погоняй своих першеронов.
— Не могут они бежать, — ответил Утешев. — Совсем жирный, совсем ленивый. Вот их хозяин где-нибудь сейчас бежит. Шибко бежит! — разговорился он, помахивая кнутиком, на который толстые битюги совсем не обращали внимания. — Вот на махан был бы хорош!
Через полкилометра после какого-то хутора они догнали карету и «мерседес», к которому теперь солдаты из роты автоматчиков прилаживали постромки, чтобы впрячь в них серых иноходцев. Карета уже валялась на боку за кюветом.
— Что, не хватило двух лошадиных сил? — спросил Залывин.
— Ничего, ничего! — отвечали абросимовцы.
Капитан Абросимов, вроде бы это его не касалось, стоял поодаль, с невозмутимым видом курил папиросу. Его автоматчики похохатывали, подмигивали друг другу.
Впереди завиднелась деревушка. Утешев наконец-то «раскочегарил» битюгов, и они побежали тяжелой рысью, екая селезенками. Так и въехали вскоре в деревню.
А река солдат продолжала катиться вперед по шоссе, все больше и больше обрастая новыми видами транспорта. Из дворов, из окон поглядывали на эту реку мадьяры — мужчины и женщины, иные безбоязненно выходили за калитки, откровенно дивились нескончаемому потоку русских. Возле одного такого любознательного старшина велел Утешеву остановиться. Мужчина был небольшого росточка, толстенький, в фетровой шляпе, в пиджаке с бархатными лацканами и в блестящих новеньких сапогах с прямыми дутыми голенищами. Старшина поманил его пальцем и, когда тот подошел, о чем-то спросил его на венгерском языке, и судя по уверенному тону, должно быть, вполне для мадьяра понятно.
— Иген, иген (да, да), — ответил мужчина, улыбаясь и что-то разъясняя старшине.
— Нагуон йо! (очень хорошо!), — сказал Якименко и кивнул на двуколку, приглашая мужчину сесть. А Залывину сказал: — Сейчас, товарищ лейтенант, будут у вас сапоги. Едем к сапожнику.
Минут через пять они подвернули к дому, большому, каменному, с высоким забором. Толстячок, которого они прихватили, бодренько соскочил с двуколки, загремел чугунным кольцом на калитке. Калитка открылась, и вышел сапожник, усатый, степенный и неприветливый. Толстячок начал ему что-то втолковывать, показывая на сапоги Залывина. Хозяин выслушал и замотал головой, отвечая. Якименко перевел:
— Вот куркуль! Говорит, нет ни одной пары для продажи.
— А может, в обмен на кожи найдет? — подал мысль Залывин.
— О, это идея, — сказал старшина, мигом достал из мешка связку желтой юфти, предложил мадьярам оценить товар.
У тех разгорелись глаза: юфть и в самом деле была отменной. Но сапожник опять покачал головой и показал два пальца, что-то объясняя. Старшина опять перевел:
— Говорит, что в обмен тоже нет. А вот сшить может. Но только через два дня.
— Пошел бы он со своей любезностью, — сказал Залывин. — Поехали! Похожу еще в этих.
— Ну нет, так мы отсюда не уедем, — воспротивился старшина. — У тебя какой размер?
— Сорок первый.
— М-да, — почесал Якименко затылок. — Те, что на сапожнике, будут великоваты… А вот на толстячке, пожалуй, сойдут.
Но толстячок вдруг сам предложил обмен, продолжая завороженно поглядывать на связку великолепной юфти. Залывин стянул кирзовки, протянул старшине. Тот взял их в обе руки, похлопал друг о дружку, сказал:
— Нагуон йо!
Толстячок сел на приступок фундамента, быстро начал снимать сапоги. Сапожник стоял у калитки, ехидно посмеивался. Якименко заметил это, опять подскочил к повозке.
— Сейчас ты у меня посмеешься… — мстительно сказал он, — от зависти! — схватил еще связку, достал стопку отличных спиртовых подметок и все это кинул толстячку на колени. — На! Держи! Твои сапоги и половину этого товара не стоят.
Действительно, у сапожника сразу исчезла под усами усмешка, а на щекастом лице толстячка заиграла вдруг обрадованная улыбка. Натянув армейские сапоги, он весело притопнул в них и со словами «презент, презент» почти бегом засеменил по проулку, держа под мышками невиданное богатство.
А через час Залывин был уже в новых, ушитых на русский манер сапогах, начищенных бархоткой, и на ногах они сидели словно картинки. За работу сапожнику старшина дал пять плиток шоколада, и тот тоже остался доволен.
Опять, влившись в солдатскую реку, поехали по шоссе.
— Вперед! На запад! — проказничая, кричали солдаты, накручивая педали велосипедов.
Макаров все это видел и слышал, но до поры до времени ни во что не вмешивался: средства пока оправдывали цель. Колонна полка, правда неправомерно растянувшаяся, двигалась довольно быстро, притом без всяких привалов. Деревни и деревушки, частые в этих местах, оставались одна за другой, и к вечеру полк был уже на подходе к Киш-Перту. Вот тут-то Макаров и встал на пути своей «механизированной» колонны. Его «бьюик» стоял на обочине, а поперек шоссе прохаживались автоматчики.
— Стой! Слезай с самокатов! — кричали они. — Бросай велосипеды вправо! Мотоциклы влево!
Солдаты рассерженно забубнили, заругались, да много не наговоришь. Макаров стоял рядом, грозно усмехался. И полетели велосипеды в одну кучу, мотоциклы в другую. Тут же на обочину загоняли и машины. За какие-то полчаса образовалась целая гора велосипедов, а возле Макарова росла толпа остановленных командиров рот и взводов.
— Стройте повзводно роты! — слышалась команда. — И шагом марш! Не задерживайтесь!
Через некоторое время полк снова обрел строевой порядок. Но Макаров не сомневался, что стоит ему пройти Киш-Перт, как он снова окажется на колесах. И с этим уже ничего не поделаешь, пока отходящие немецкие части не ощетинятся где-нибудь всерьез. Так оно и получилось. Здесь же командир полка повстречал и новую батарею старшего лейтенанта Капусты из трех немецких 50-мм противотанковых пушек. Людьми ему помогла минрота. Так что батальон Визгалина снова был с артиллерией. Поговорить Макарову с Капустой все это время не представлялось возможным, и вот теперь такой момент выдался.
— Старший лейтенант, — сказал он, — а ну-ка отойдемте в сторонку. Расскажите-ка мне, как это у вас все случилось там… под Мадьяралмашем?
Вокруг на разные голоса щебетали и высвистывали невидимые в зелени леса птицы. На полянке, куда они отошли, было тихо и мирно. День клонился к закату, и синевато-прозрачный воздух над лесом заметно отяжелел, сгустился, обещая раннюю и обильную росу на ночь. Все вокруг дышало доброй весной, запах воспрянувшей от тепла хвои на соснах, еще мелких, но густых листьев на поросли бука вокруг поляны был таким сильным, таким настойчиво ярым, что кружилась от него голова и не хотелось вспоминать ни о чем плохом и тяжелом, что было, но старшему лейтенанту Капусте просто было необходимо сейчас все вспомнить. Да и не забывалось оно, это плохое и тяжелое, что случилось с ним в балке. Его все время мучила совесть перед погибшими людьми, и он не знал, куда деваться от этой муки, хотя личной вины его в том абсолютно не было. Худой, с длинной некрасивой шеей, на которой почему-то всегда оставалась непробритые места, Капуста глядел невидящими глазами на командира полка и долго не мог произнести ни единого слова.
В прошлом году его только что выпустили из училища. Но он был способным и думающим офицером, знал на зубок баллистику, был хорошим тактиком, умел безошибочно выбирать самые выгодные позиции — и командование это оценило, присвоило ему внеочередное звание, направило его в десантные войска. Так он оказался у Волгина в должности командира батареи 45-мм противотанковых орудий. Очень скромный, спокойный, он всегда удивлял других неумением постоять за себя, искренне был убежден в том, что правоту свою надо доказывать делом, а не словами. Когда его убеждали, что и слова, вовремя и метко сказанные, есть далеко не последняя субстанция действия, он задумчиво усмехался, и узкое, некрасивое, с впалыми щеками лицо его как-то неприятно перекореживалось. И вот первый же бой перепутал все его представления о долге, о поведении, о порядочности человека в критическую для него минуту. Командир его взвода младший лейтенант Губиков, которого он считал напористым и смелым, перед балкой вдруг струсил, замешкался и упустил нужный момент. Это и послужило причиной гибели его самого и ранения двух артиллеристов. Взвод пришлось взять на себя. Пока скатывали на руках пушки вниз, ранило другого командира взвода и еще троих артиллеристов. Потом, эта совершенно открытая местность, как ловушка, из которой уже некуда было деться, и оставалось только одно — не теряя времени, начать неравную дуэль с танками. Удивительно, как он еще успел занять огневую позицию и открыть огонь. Может быть, все кончилось бы не так, как кончилось, если бы не этот упущенный из-за Губикова момент: он потерял из-за него целых двадцать минут, те самые двадцать минут, когда дивизион бригады Богомолова обрушил на ту сторону балки свой массированный налет. Дуэль началась, когда батареи дивизиона уже замолчали и когда пушки других батальонов, спущенные двадцатью минутами раньше в балку, уже отстрелялись и вошли в мертвую зону. Он узнал потом: у них тоже было немало жертв, но жертвы, выпавшие на его долю, поистине оказались непомерны. Но ведь не свалишь же теперь вину на мертвого Губикова. Да и живым бы остался — все равно не свалил бы. Все равно сам виноват, коль Губиков оказался таким. Уж лучше бы убило там вместе со всеми. Не было бы этого позора. Вот так обо всем он и рассказал Макарову и сам же подвел под рассказом черту:
— Опоздал я спустить батарею. Никто тут не виноват. Один я. И в ответе за всех — тоже я. Наказывайте.
Макаров понял, что кроме косвенной вины за Капустой другой нет, и потому ничего не ответил. Капуста же это молчание расценил по-своему…
Полк все круче забирал к северу. И чем ближе продвигались к австрийской границе в полосе своего наступления, тем все медленней и застопористей отходили немецкие части, огрызаясь перед каждым населенным пунктом. Танки по-прежнему шли впереди, на каждом из них сидело по нескольку солдат — этого пока вполне было достаточно, чтобы сбивать заслоны противника и заставлять его отступать дальше.
Батальоны Макарова за счет подручных средств передвижения теперь почти не отставали от танков и, хотя до самого Веспрема еще ни разу не вступали в бой, видели в селах и деревнях следы недавних боев: горели отдельные дома, дымились свежие развалины, остро и кисло пахли тротилом воронки на улицах.
9-я армия широкой рекой катилась к австрийской границе, и некоторые ее передовые части настолько вырывались вперед, что авиаразведка иной раз принимала их за отступающие немецкие войска.
За Киш-Пертом звено стремительных ИЛов, которых немцы боялись пуще всего на свете, называя их «воздушными танками», по ошибке накинулись на роту Фаронова.
Солдаты бросились от них врассыпную. Благо, лес был неподалеку, и никто не пострадал. ИЛы зашли бы и во второй раз, да Фаронов успел выхватить ракетницу и три раза подряд выстрелил красными ракетами. ИЛы, прося извинения, покачали крыльями и улетели вперед. На дороге остались убитые битюги Якименко, вдребезги расщепленная фура, клепки бочонка и лужа красного вина.
— У-у, туды вашу налево! — погрозил кулаком старшина вслед уходящим штурмовикам. — Чтоб глаза повысадило!..
Осталось на дороге и несколько покалеченных велосипедов. Спешенным «кавалеристам» волей-неволей пришлось топать пешком.
При таком передвижении можно было легко или попасть под огонь немецких заслонов, или смешаться с подразделениями другой части, и поэтому Макаров все время поддерживал с командирами батальонов связь по рации, заставляя их ставить указатели, но сами-то батальоны шли далеко не компактно, членясь на роты и даже на взводы, а то и на отделения.
Севернее города Яношхаза, там, где железнодорожная ветка проходит через Марцал-канал, 7-ю и 8-ю роты 3-го батальона встретили с той стороны четыре немецкие самородки. Взвод младшего лейтенанта Заврина, растянувшись в цепочку, ведя в руках велосипеды, шел по насыпи первым. Впереди за низким лугом, широко залитым водой по обе стороны канала, виднелись на развилке железных дорог строения какой-то станции, среди них стояла остробашенная кирха с золоченым крестом. Вот оттуда-то и ударили враз по насыпи немецкие самоходки. Разрывы снарядов подняли к небу фонтаны воды, грязи, крошево молодой зелени…
Втянутый насыпью в глубь разлива взвод Заврина кинулся назад. Солдаты швыряли в воду велосипеды, иные бросали их прямо на шпалы и потом, спотыкаясь о них, падали, вновь вскакивали, торопились уйти с этой открытой губительной стрелки и залечь на берегу разлива среди кустов и буковых деревьев. Некоторые бросались с насыпи в воду и, увязая по колено в болотистой жиже, опять выбирались на насыпь, мокрые и грязные. А самоходки беглым огнем рубили шпалы, насыпь, зеркальный разлив воды. Визжа, проносились над головами осколки и куски промасленного дерева, водой и грязью захлестывало полотно железной дороги. В воздухе густо запахло гарью, приторно-сладким запахом тола, взрывы мешались с криком и бранью, с резкими, подхлестывающими командами младше, го лейтенанта Заврина, бегущего по насыпи последним.
— За насыпью в цепь! В цепь! — кричал он, оглядываясь и бегло шаря вокруг испуганным взглядом, боясь, чтобы кто-то не упал, не остался раненым или убитым позади него.
Взводу все-таки повезло. Все выскочили на сухое и, разбегаясь по сторонам, стали прятаться за деревья, окапываться, искать ложбины и рытвины.
Немецкие самоходки с белыми крестами на бортах, окрыленные паникой пехотинцев, ринулись из-за укрытий на чистое место. Они, видимо, поняли, что поспешили открыть огонь, не дали пехоте втянуться по насыпи дальше, и теперь хотели ударить по ней в развернутом строю: что она могла сделать с ними через полукилометровый разлив? Здесь было самое узкое место через канал, но попробуй возьми его без пушек!
Но пушки, оказывается, были, и были совсем рядом — старший лейтенант Капуста тянул их на конной тяге следом за 7-й ротой. И о них вспомнили.
— Пуш-ка-ари! — понеслось дальше в тыл. — Давай сюда-а-а пуш-ка-аре-ей!
И рев беспомощной пехоты, и гулкие взрывы снарядов долетали до слуха Капусты. Буквально через три минуты позади залегших пехотинцев вылетели три пары лошадей, ездовые лихо развернули зарядные ящики, артиллеристы, соскочившие со станин, мгновенно отцепили их, и лошади снова унеслись вскачь.
Сухое, угловатое лицо Капусты было возбужденным и бледным.
— В позицию! — закричал он командирам расчетов. — Первый расчет вправо вперед под укрытие дамбы! Второй — к кустам! Третий расчет — влево, к букам! На-ава-ались!
Но в каждом расчете было только по три артиллериста, и они, надрываясь, развернув вперед стволами пушки, покатили их к указанным позициям, не обращая внимания на разрывы снарядов и осатанелый визг осколков над залегшей пехотой. Эти пушки были легче, но и их не под силу было катить столь малочисленным расчетам. Ухватясь за станины, за колеса, солдаты с багровыми от напряжения лицами, спотыкаясь, падая, разъезжаясь ногами во влажной низменной почве, толкали пушки, думая, наверное, только об одном сейчас, как проворнее выкатить их на исходную позицию. Впереди вповалку широким рассевом лежали пехотинцы и, работая лопатами, быстро, по-кротовьи, зарывались в землю. Артиллеристам надо было прокатить свои пушки через этот рассев, но сил им явно недоставало. Капуста, помогая катить первую пушку, оторвался вдруг от нее, еще больше вытянул из ворота заляпанной грязью шинели длинную, посаженную клином в плечи шею, и, ни к кому персонально не обращаясь, весь наливаясь бледностью, закричал над залегшими ротами:
— Ко-обы-ыл-ка-а! Разтак вашу разэтак! Пляж вам тут или что? Разлеглись! А ну, подсобите артиллеристам!
Кто-то из бойцов, вжавшийся в наспех вырытую ячейку, из которой торчали лишь стоптанные каблуки, приподнял в каске голову, подергал за ремешок на подбородке и, не то не заметив, что перед ним офицер, не то теряя контроль над собой, зло и оскорбительно выкрикнул:
— Чего орешь? Приказано вам подавить самоходки, вот и давите! А пушки за вас возить — дураков нету!
— Ух ты, щенок! — разъяренно было зашипел Капуста, но сразу опомнился. — Где командир? Командира-а!
Фаронов услышал зов, пригибаясь и придерживая на боку офицерскую сумку, побежал к Капусте. Тот стоял во весь рост и крутил по сторонам головой со сбитой на затылок шапкой. Потом увидел Фаронова.
— Яков Петрович? Ты? Да прикажи ты своим огольцам помочь. Неужели не видишь, как мы тут надрываемся?
Фаронов добежал, выпрямился и замер, словно суслик в настороженной стойке. В это время в шагах тридцати от них снаряд самоходки вмазал прямо в середину ствола огромного бука. Рвануло, треснуло, и дерево с гладкой светло-серой корой, как спичка, переломилось, широкая крона с тяжелым вздохом упала на землю. Несколько осколков, дзенькнув, ударили по щиту пушки, неподалеку от которой стояли Капуста и Фаронов. Фаронов тут же упал, артиллеристы, катившие пушку, тоже попадали. Капуста остался стоять.
— Ты что, заговоренный, что ли? — закричал ему Фаронов с земли. — Ложись! Николай Филиппович, ложись, тебе говорят! Хватит судьбу испытывать! Сейчас они успокоятся… Вот тогда и двинем твои пушки. Зачем на рожон лезть?
— А если они по дамбе пойдут? Тогда что? В рассыпную? — громко ответил Капуста. — Для вас же стараемся, черти! Давай! Давай! — Он поднял своих артиллеристов и снова стал помогать им катить пушку вдоль железнодорожной насыпи к видневшейся невдалеке кромке берега.
Фаронов поднялся с земли, не отдавая себе отчета, зачем-то отряхнулся, сказал ближнему солдату:
— Вот дьявол скаженный! Вставай! Помоги! Нечего землю нюхать… — Потом поднял второго, третьего, выбросил вперед руку. — К пушкам! Помочь!
Едва отдал команду, как тут же услышал:
— Комбат, ну куда в самом деле прем? Сейчас они успокоятся — и тогда двинем.
Фаронов повернулся на голос, увидел старшего сержанта, очевидно командира орудия, который только что сказал эти слова.
— Молчите! — крикнул Капуста, и узкое с впалыми щеками лицо его стало совершенно неузнаваемым, чужим и диким.
Но взорвался и старший сержант.
— Не кричите! — крикнул он, разгибаясь и вытирая рукавом пот со лба. — Всех своих положили, теперь хотите нас положить? Чужой кровью милость себе вымаливаете?
У Капусты мгновенно опустились руки. Бледное, без кровинки лицо стало серым, потухли глаза, и весь он как-то съежился и потускнел, и на худой, клином, шее четко стали видны под подбородком черные, непробритые островки жесткой щетины. В это время самоходки вдруг оборвали обстрел, и стало тихо-тихо. Над кустами среди гладких стволов развесистых буков медленно поплыли густые и смрадные облака дыма. И в этой внезапно наступившей тишине Фаронов услышал приглушенный и безвластный голос Капусты:
— Хорошо, Ипатов, хорошо… Я не заставлю вас принимать бой. Я сам… Но помогите же мне выкатить пушку на прямую наводку. Поймите, Ипатов, если они пойдут, нам здесь всем будет труба… Помяните мое слово, Ипатов.
— Да не пойдут они! Не пойдут! — кричал старший сержант. — У них кишка тонка! И нам туда, вперед, ни к чему. Где это было видано, чтобы пушки перед пехотой стояли?
— Да пойми ты, пушки немецкие. У них дальность полета снаряда рассчитана всего на два и четыре десятых километра. Это не то что наши — на четыре с половиной. Этими пушками только в упор бить. Понял ты или нет?
Понял ли старший сержант или не понял, что командир батареи прав, но Фаронов это понял. Злая, необузданная ярость, никогда не свойственная ему, вдруг поднялась в душе на старшего сержанта, подперла к самому горлу, и он, задыхаясь от этой ярости, кинулся к командиру расчета, неумело схватил его за ворот и начал трясти, приговаривая:
— Как ты смеешь? Как ты смеешь, подонок, навязывать свою волю комбату? Да твое ли это дело рассуждать, что надо и что не надо! Своими руками расстреляю!
Капуста повис на руке Фаронова.
— Не надо! Не надо! Яков Петрович! Погоди. Он все понял…
Другие два артиллериста и солдат-пехотинец со стоптанными каблуками, испугавшись неистовости командира роты, схватились за станины, за колеса, рывком стронули пушку с места. На помощь к ним подбежали еще солдаты, скрытно, по кустам покатили ее к берегу разлива, к выступу дамбы. Остальные расчеты, пользуясь наступившей тишиной, тоже с помощью пехотинцев покатили пушки к указанным позициям. Другие солдаты стали выгружать из зарядных ящиков блестящие латунные снаряды с темно-синими головками, уложенные рядами в деревянных подставках, с обитыми войлоком ребрами. За какие-то минуты все пушки стояли в указанном месте, и артиллеристы принялись спешно готовить себе огневые позиции.
Лежа за кустами, Капуста и Фаронов изучали в бинокли тот берег. Четыре самоходки, упершись лбами в воду, стояли развернутым строем, за щитами мелькали головы танкистов в черных шлемах. Самоходчики, видно, тоже изучали противоположный берег и, может быть, о чем-то советовались, а возможно, ждали кого-то.
— Не пойдут они, побоятся, — сказал Фаронов.
— Ой, пойдут! — как-то заметно повеселевшим голосом откликнулся Капуста. — Чует мое сердце — пойдут. Я бы на их месте тоже не утерпел. Слишком заманчиво дать чесу пехоте. Они ведь не знают, что у нас пушки.
— А не попробовать ли нам вот сейчас ударить по ним? А, Николай Филиппович? Уж больно красиво стоят, мерзавцы.
— Нельзя, — виновато ответил Капуста. — Для этих пушек далековато. И снаряды не те. Ты уж мне поверь, я знаю. А вот если пойдут по дамбе, тут мы им споем отходную.
— Что же посоветуешь?
— Ждать.
Пригибаясь низко к земле, прячась за кусты, к ним подобрался командир 7-й роты старший лейтенант Харламов.
— Ну, что решили?
— Подождем, — ответил Фаронов. — Как там в ротах дела? Успел посмотреть?
— Раненые у тебя и у меня есть. А убитых вроде нету. Дешево отделались. Могло быть и хуже, — ответил Харламов, потирая ладонью массивный, четко раскроенный пополам подбородок. — Это спасибо лесу! Так бы нас чесанули. Ну, а теперь ничего. Пехота зарылась крепко. Теперь ее не возьмешь…
— Ладно, — сказал Фаронов. — Если пойдут, примем бой. Ружья ПТР нужно будет, по-моему, перебросить на ту сторону полотна. Минометные взводы тоже. Станковые пулеметы вперед!
Харламов не стал возражать против такой диспозиции: все было правильно на тот случай, если самоходки вздумают пойти через дамбу, с подкреплением пехоты. Он ушел отдавать приказания, а Фаронов остался, все еще наблюдая. Внимательно разглядывая в бинокль строения станции, он время от времени бросал взгляд на карту.
— Станция Бобо. Ну и названьице! — Фаронов опустил бинокль, не глядя на Капусту, спросил: — Да, Николай Филиппович, откуда у тебя этот командир расчета?
Он хорошо знал Капусту, как знали в батальоне друг друга все командиры, их было не так уж много. Капуста вздохнул:
— Да из минометной роты.
— Да он что, с вывихом, что ли, этот старший сержант? — сказал Фаронов и покрутил у виска пальцем.
— О-ох! — еще раз вздохнул Капуста. — Веришь, Яков Петрович, под самое сердце кольнул. Тут и без того меня груз давит: таких ребят положил! А мне еще этот… старший сержант… шилом в глаза колет. Хочу, мол, чужой кровью вину загладить.
— Да, я это понял. Потому и не стерпел. А ведь сроду никогда даже в детстве не дрался. А тут чуть было не влепил…
— Не надо бы, — откликнулся Капуста. — Бог с ним. Это мне Сушков, командир минроты, девять человек дал. У него там два самовара вышли из строя, а люди остались. Вот он и дал. А сноровки к пушкам у ребят никакой… Худо мне, Яков Петрович, жить не хочется, — тихо пожаловался Капуста. — Вроде и командир, а уверенности в этом нет. Разве так воевать можно?
Фаронов, как умел, успокоил его и ушел в роту.
Предчувствия Капусту не обманули. Более того, все оказалось гораздо сложнее, чем ожидали командиры рот и командир батареи. Ниже по каналу, в четырех километрах от железнодорожной дамбы, на этой же стороне находились два небольших населенных пункта, имевших общее название Киш-Камонд-Надь. Вот в них-то и перебрался с той стороны батальон немцев, чтобы ударить во фланг окопавшимся ротам. Очевидно, они знали, какие перед ними силы, и, использовав отвлекающий огонь самоходок, форсировали узкий в этом месте разлив канала, развернулись в широкую цепь и без выстрела пошли в атаку. Одновременно зашевелились и самоходки. Из-за домов станции Бобо стали появляться солдаты, короткими перебежками начали продвигаться к дамбе. Положение, в котором могли оказаться роты, застигнутые врасплох с фланга, было бы отчаянным, если бы не Костя Иванников. Он догонял свою роту, сбежав из медсанбата, далеко отставшего от передовых частей дивизии. Он почти догнал свой полк в Кишледе, где тот останавливался на кратковременный отдых, но потом снова потерял из виду: после митинга и вручения наград полк как-то растворился в общей массе наступающей дивизии, и только по отдельным указателям Костя Иванников нашел его, но уже за Девечером. Кто-то из минометчиков 2-го батальона сказал ему, что 7-я и 8-я роты пошли по железнодорожной ветке в обход Яношхазы.
Заслышав впереди разрывы снарядов, а потом увидев в лесу шапки дыма, он не остановился, а напротив, прибавил шагу: понял, что там в лесу с кем-то завязали бой. Выйдя к опушке, увидел вдруг в километре от леса на чистом лугу широкую цепь автоматчиков. «Немцы!» — мгновенно прожгла его мозг холодная и ослепляющая, как молния, мысль. Но как, откуда? Неужели перебрались через канал, разлив которого он видел сейчас перед собой как на ладони? Иванников снова нырнул в лес, опрометью кинулся в сторону насыпи. Было не до догадок. Но он сразу оценил: нельзя кричать, нельзя поднимать тревогу, иначе произойдет паника, и тогда уже трудно будет занять оборону, внести новый порядок в расстроенные ряды. Как-никак он был опытным солдатом — в Карелии случались ситуации и посложнее. В лесу, у насыпи, ему сразу же посчастливилось увидеть Залывина. Тот, поглядев на него, на его забинтованную голову под смятой старенькой шапкой, не поверил глазам.
— Ты откуда свалился? Сбежал?
— Сбежал, товарищ гвардии лейтенант…
— И сразу, дурень, в бой лезешь?
— Товарищ гвардии… Погодите… На минуточку… — Он мгновенно припал к его уху, торопливо зашептал: — Немцы вам в обход идут… Много… Там, за лесом… Я торопился… Скорее принимайте решение…
Залывин не растерялся, побежал на НП Фаронова, негромко доложил ему обо всем.
Фаронов побелел от неожиданности, но сразу подал команду:
— Передать по цепи! Всех командиров взводов ко мне! Связной! Быстро к Харламову. Пусть бежит сюда. Скорее! — Он уже принял решение — обе роты перебросить на опушку леса и прижать немцев на открытом месте. Дать им войти в лес было бы недопустимой оплошностью.
Вскоре отделение бойцов, поднятые из ячеек и окопчиков по тихой тревоге, бросками стали перебираться к опушке. Все поняли, что произошло что-то важное и медлить нельзя ни секунды. Наскоро перестроили позиции за полотном дороги и минометные взводы. Станковые пулеметы выдвинулись вслед за пехотой, и только Капуста ничего не изменил в расположении расчетов. Да их уже и нельзя было трогать и ни к чему: на их долю по-прежнему оставались самоходки. Фаронов успел сказать:
— Николай Филиппович, ты не робей. Немецкую пехоту мы к тебе не подпустим. Ну а самоходки держи. Нам теперь не до них. Ты прав оказался…
Оба минометных взвода, подчиняясь корректировщикам огня, ударили по немецкой пехоте разом. Немцы, сами рассчитывавшие на внезапность, оказались застигнутыми врасплох. Мины шквальным огнем обрушились на их ряды уже в полукилометре от леса. Потом заработали станковые пулеметы. Первая цепь дрогнула, смешалась, повернула назад.
Фаронов, руководя боем, оказался рядом с Завриным. Тот, видимо мучимый своей молодой нетерпеливостью, своим желанием бросить себя и свой взвод в горячую схватку, все время повторял ему:
— Они уже бегут! Ей-богу бегут! Разрешите атаковать? — и лицо его, одухотворенное, смелое, но по-мальчишески растерянное, выражало целую гамму чувств: и страх перед надвигающейся опасностью, и желание, чтобы все было не так, как грозит обстановка, и нетерпенье что-то сделать такое, чтобы другие потом ахнули, по достоинству оценив его находчивость и его заслуги.
— Ты, мальчишка, умерь свой зуд! — крикнул ему Фаронов. — Нам самим сейчас отступить придется!
И верно, немецкие офицеры быстро справились с паникой, и атака возобновилась.
В это время сзади опять ударили снаряды, и все поняли, что самоходки пошли в бой. «Справится ли с ними Капуста?» — подумал Фаронов, слыша звонкий голос Залывина:
— Гранаты к бою!
Как он любил сейчас этих мальчишек: Залывина, Заврина и Нечаева — в них все было слишком непосредственно, чисто и в то же время честолюбиво.
А немцы нажимали, немцы не давали роздыху. Они уже не шли цепью, а падали, вскакивали, делали короткие перебежки и накатывались на роты. И первым не выдержал Харламов. И он был прав: железнодорожное полотно могло еще задержать численно превосходящего противника.
— Первы-ый взво-од! — протянул он заливисто. — От-тойти за линию! Раненых взять! Фаронов! Фаронов!
Послышались команды других офицеров:
— Третьему прикрывать!
— Нечаев! Нечаев! Саша! Куда смотришь?
— Я их еще подержу-у! Отходите назад!
Буковый лес гудел от выстрелов и голосов. А немцы наседали, от них уже отбивались гранатами, но они лезли, лезли и лезли, как одержимые, будто человеческая жизнь совсем ничего не значила. Справа, у берега, весь лес заволокло дымом, и в этом дыму, подчиняясь хриплым командам, часто хлестали пушки. Резкие вспышки выстрелов, просекая дым, уносились в сторону дамбы. Там тоже, видно, шел жаркий бой с наседающими самоходками и прикрытой ими пехотой. Пули чиркали в рельсы, высекая снопы огня, в шпалы, в насыпь. Минометы уже не стреляли. Только по-прежнему бухали пушки. И тут Фаронов, отводя роту за полотно железной дороги, подумал, что он совсем забыл о Капусте, о том, что обещал ему…
Вторая самоходка, чтобы очистить себе путь по дамбе, налегла лобовой частью в задок передней, под траками на рельсах, как от наждачного точила, посыпались искры. Уродуя шпалы, самоходка поднатужилась, и первая, подожженная снарядом одного из расчетов, поползла под откос, плюхнулась в воду. Но и эта вторая, ставшая первой, набирая разгон, сумела пройти дальше метров на сто. На середине дамбы ее подожгли пэтээровцы. Крутнувшись на рельсах, она завалилась набок и, обминая тяжестью глинистый край насыпи, начиная обволакиваться густым черным дымом, вдруг перевернулась, как детская игрушка, открыв взгляду обороняющихся тесную, сразу ставшую беспомощной толпу немецких солдат. Капуста, который только что собирался поразить самоходку, остро, нацеленно глядя в черный зрачок монокуляра, отпрянул на миг от него, чуть довернул поворот хобота пушки, снова взглянул в прицел и вслепую, заученно мягко опустил руку на спуск. Он не увидел на дамбе ни взрыва, ни веера огненного смерча, но уже понял, его снаряд, как раскаленная стрела молнии, насквозь прожег, протаранил толпу и упал где-то за дамбой, высоко всплеснув в небо фонтан воды.
— А-а, не сладко, туды вашу в корень! — закричал он, рывком выбрасывая гильзу и готовясь захлопнуть в казеннике сунутый туда заряжающим новый снаряд.
— Комбат! Комбат! — закричали с других расчетов. — Немцы в лесу… Наши отходят! Что делать будем?
— Ипатов! Веди огонь! — хрипло выкрикнул в ухо Ипатову вместе с жарким дыханием Капуста. — Я сейчас, сейчас! Бей только по самоходкам! — и краем глаза поймал совершенно чужое лицо старшего сержанта, дикое, непримиримое на нем выражение ненависти и обиды. «Он что, — подумалось вскользь, — я же ему ничего не сделал. Я пытался только внушить…»
Он подбежал ко второму расчету. Возле раздернутой станины, пытаясь выдернуть из вязкой земли сошники, вертелся заряжающий. Левая рука его, пробитая пулей выше локтя, висела плетью, и он, надрываясь, хрипел:
— Да помогите, помогите!
Еще не зная, зачем это нужно, Капуста выдернул сошники, и его уже помимо воли чья-то сила занесла в воду. Нога оборвалась с берега, в лицо, потное и горячее, ударили холодные брызги. Капуста обрадовался им, походя, быстро нагнулся, зачерпнул в ладони воды и жадно выпил двумя глотками. Развернутое орудие вдруг подскочило, снаряд, прожигая кусты, с треском полетел по лесу. «А-а, да они же по пехоте начали бить… Молодцы! Вот молодцы, не растерялись…»
— Третий расчет! Развернуть орудие! — теперь уже сам крикнул он. — По пехоте тремя снарядами… Ого-онь!
Слева в стороне пробежали к насыпи, видимо, последние бойцы, закричали издали:
— Пушкари-и! Мотайте за полотно! Иначе отрежут вас!..
Но первый и второй расчеты уже открыли беглый огонь по немецкой пехоте, вошедшей в лес. Это сразу остудило пыл наступающих.
— О-о-о! Майн гот! О-о-о! — раздавались там голоса.
Пули жужжали над ухом, плющась, вызванивали по щиту орудия, а Капуста уже только повторял:
— Хорошо, хорошо, хорошо…
Сзади подбежал боец, заговорил громко, испуганно, сбивчиво:
— Товарищ старший лейтенант, вам приказано отойти… Сейчас же, немедленно… Фаронов так приказал… А пушки обезвредить…
Капуста крутнул его за плечо, толкнул в спину.
— Ладно, ступай! Нам сейчас некогда…
Но через минуту опомнился: «Что же я делаю? Я же опять погублю людей…» И снова как будто послышалась фраза Ипатова: «Чужой кровью милость себе вымаливаете?» — «Нет, нет, — решил он. — Я сейчас же им прикажу отойти… Они и без того молодцы…» И он крикнул:
— Второй расчет! Третий расчет! Замки в воду! Снаряды к первому расчету!
Пушки гакнули еще по разу, последние снаряды, мстительно взвизгнув, унеслись навстречу немецким командам и голосам. Три артиллериста пробежали мимо Капусты, неся перед собой деревянные подставки со снарядами, двое других вели под руки раненого.
— Хорошо, хорошо, — повторял Капуста, как будто бы уже не зная других слов.
Он глянул на оставленные пушки и скорым шагом, не пригибаясь, пошел назад, к первому расчету. Ипатов и его заряжающий все еще вели по дамбе огонь, подносчика снарядов не было. Капуста увидел его в пяти шагах. Тот лежал, запрокинув голову, держа на животе длинный, блестящий латунной желтизной снаряд. Он обернулся и посмотрел на дамбу. Третья самоходка тоже горела; последняя, четвертая, прикрываясь ее приземистым телом, пыталась нащупать орудие первого расчета. Снаряды падали рядом, в воздух летели кусты, фонтаны воды, грязи, но угол доворота пушки на самоходке, видимо, больше не позволял взять точный прицел, для этого нужно было отойти назад, а уходить из-под прикрытия не хотелось.
— Хорошо, хорошо, — уже который раз повторял Капуста, как завязшее в зубах слово. — Ты все равно выйдешь… Ты обязана выйти… вот только бы продержаться…
Он подошел к убитому, наклонился, поднял снаряд, потом подошел к Ипатову, сказал ему раздельно и четко:
— Не трать впустую. Ты ее не достанешь. А за то, что подбили третью, молодцы!
Ипатов глянул на него отчужденно и снова потянулся синей, как у мертвеца, закопченной рукой к замку. Та сторона лица, которая была повернута к Капусте, так и застыла — черная, оплывшая.
— Ипатов, очнись! Ипатов! Уходите! Бросайте пушку! Я вам приказываю! Слышите?
— Что — проняло? — всем корпусом, по-волчьи, повернулся Ипатов. — Проняло? Когда мы остановили гору железа? Теперь тебя простят, товарищ старший лейтенант. Простят! Мы постарались…
— Марш отсюда! — уже не владея собой, закричал Капуста. Он поднял за ворот шинели заряжающего, с силой ткнул его в сторону насыпи. — Марш! Чтоб я через секунду вас здесь не видел.
Старший сержант, видимо осознав, как далеко он зашел в своем гневе, в обиде, в злости на человека, который ему ничего не сделал худого, попятился от этого крика и, перебирая рядом с собой руками кусты, стал отступать к насыпи.
Капуста остался один.
— Вот так-то оно лучше… Так будет совсем хорошо… — пробормотал он.
Меж станин лежал брошенный кем-то автомат. Он поднял его, отнял рожок. Рожок оказался тяжелым, до отказа заправленным патронами. Потом он поглядел в прицел пушки, всей пятерней покрутил гладкое, отшлифованное колесико наводки, втолкнул в казенник ствола бронебойный снаряд и, зайдя за колесо, лег. Теперь ему была видна и дамба с двумя самоходками, и все лесистое побережье.
Первых двух немцев он увидел шагах в сорока. Прячась за стволы деревьев, они подбирались к его пушке. В их настороженных движениях, в поворотах головы, в чуткости рук, нервно подрагивающих и готовых в долю секунды дать очередь, было что-то звериное, темное, способное на все, кроме добра и милости. Он подвел кожух автомата под амортизатор пушки, удобно расставил локти и стал ждать. Снизу видел их хорошо, настороженных, хищных и ловких, но он хотел, чтобы они вышли из-за деревьев. И дождался. Оба немца, огибая стволы буков, шагнули вперед. Один был высокий, худой, с засученными рукавами френча, другой, в низко надвинутой каске, казался много старше первого, был покряжистей. Они шагнули навстречу своей гибели, еще не зная, что она сейчас полыхнет им в лицо, но зная, что полыхнуть она может. Капуста никогда прежде не видел так близко людей, которым уже через секунду суждено умереть, и мысль, мелькнувшая об этом, ошеломила его простотой.
Он чуть приподнял автомат и дал длинную очередь. Оба немца споткнулись, выпрямились. Сперва упал один — худой и длинный, потом второй, что-то удивленно пробормотав.
— Вот так, хорошо, — уже заученно сказал Капуста и поглядел в сторону дамбы.
Самоходка оттуда опять ахнула, но уже по другую сторону насыпи. «Как бы ее достать? — подумал он. — Как достать? Она же не даст пехотинцам житья».
Немцев перед ним больше не было, и ему вдруг страстно захотелось закурить. Где-то во внутреннем кармане гимнастерки лежали папиросы. Он пошарил рукой, похлопал ладонью шинель. Папиросы были на месте. Торопясь, словно боясь, что не успеет закурить, выщипнул одну, вычиркнул спичку. Сразу как-то стало легко. Он успел затянуться всего три раза, и в это время последняя самоходка судорожно, рывком попятилась. Сердце Капусты возликовало: вот она, та секунда, которая ему нужна, вот он, тот миг… Рука обняла колесико, потянулась к спуску пушечного затвора. Колесо высоко подпрыгнуло, отбросило руку. Снаряд снизу ударил самоходку под траки, разворотил их, пробил бак с горючим: самоходка вспыхнула факелом.
«Вот теперь все, — подумал он. — Теперь я с ними полностью рассчитался… Теперь не грех ударить и по пехоте». Он встал, ухватился за сошники, с натугой выдернул их, потянул за правую станину, чтобы развернуть пушку. Подумалось несуразное: «А совесть-то все равно покоя не даст…» Но мысль уже заработала, цепко взяла его в этот свой плен. Он уже механически взялся за другую станину, с трудом, надрывая живот, развернул пушку жерлом к лесу. Потом, все с тем же тяжким грузом на душе, шагнул к насыпи, где лежали снаряды. Нагнулся, взялся за скользкий металл и почувствовал, как чья-то тень легла на него сзади. Он распрямился. Перед ним стоял немец. Черный «шмайссер» глядел прямо в грудь. Ни вспышек, ни выстрелов не было, только что-то тяжелое толкнуло его, но он еще успел не то подумать, не то сказать: «Хорошо… Вот этого я и ждал…»
Загнанные за насыпь железнодорожного полотна роты Харламова и Фаронова уже отбивались гранатами, когда две «матильды» из бригады майора Ермакова, того самого, с которым Макарову довелось схлестнуться в хуторе за Мадьяралмашем, ринулись им на помощь. Оба танка, получив легкие повреждения, ремонтировались в Девечере, взятом накануне, и теперь спешили догнать свою бригаду, завязавшую бой на подступах к Яношхазе, но на пути их перехватил Визгалин, торопившийся с другими подразделениями на выручку Харламову и Фаронову. При содействии этих двух танков Визгалин с ходу ударил во фланг атакующим немцам, прижал их к каналу, отрезал пути отступления — и немецкий батальон, а вернее, то, что от него осталось, оказался меж двух огней. Солдаты вскоре начали сдаваться. Уйти удалось лишь двум эсэсовским офицерам. Сняв кители и сапоги, они бросились у насыпи в воду и вплавь добрались до виадуков, а затем до берега. В плен сдалось сто четыре человека, не считая раненых, разбросанных по полю, перед лесом и в самом лесу.
К вечеру Визгалин, уже беспрепятственно форсировав Марцал-канал, прошел севернее Яношхазы, прочесал лесной массив Эрдёди и без боя захватил большой поселок Кишомлье. Здесь, используя короткую передышку, он подписал десять наградных листов и среди них посмертно представил к награде орденом Красного Знамени старшего лейтенанта Капусту.
Отсюда поток наступающих опять устремился по всем полевым и лесным дорогам, круто забирая на север, к реке Раба, за которой стоял промышленный Шарвар.
До Рабы оставалось не более двадцати километров. Был полдень. Залывин, перекинувшись словами с Якименко, решил накормить группу ребят, с которыми они шли.
Справа, недалеко от дороги, отшельнически выглянула из-за леска невысокая кирха, справа виднелись приземистые строения, огороженные стенами из красного кирпича.
— Лейтенант! — сказал Якименко. — Заворачивай туда отделение. Там и передохнем.
Девять человек, свернув с шоссе, покатили за старшиной по узкой, хорошо протоптанной тропинке, идущей через лесок, к красным строениям. Перед бойцами вскоре открылось что-то очень похожее на монастырь — правда, совсем небольшой, уютный, обнесенный невысокой стеной, с глухими деревянными воротами, за которыми тесно жались друг к другу низкие домики с узкими окнами, напоминающими бойницы, оправленными в латунные крестовины переплетов. Но это не был монастырь. На воротах висела медная табличка, и Якименко с трудом разобрался в надписи, а затем звонко и весело рассмеялся. Перед ними был женский пансион.
На стук тяжелого, литого кольца в воротах им открыла калитку пожилая женщина в темном, длинном, сборчатом платье — очевидно привратница. Якименко начал ей объяснять, показывая рукой на столпившихся пропыленных солдат, что их надо накормить и дать им кратковременный отдых.
— Нэм тудом (не понимаю), — ответила женщина и что-то быстро заговорила, не отпуская из рук калитки, очевидно объясняя, что это женское закрытое заведение и что мужчинам здесь быть не положено.
Тогда Якименко пустил в ход весь свой запас венгерских слов и выражений. Этого оказалось достаточно, чтобы привратница поняла, что русские солдаты никому не причинят ничего плохого и что бояться их нечего. Она округлила глаза под низко надвинутым покрывалом, отступнически развела руками.
— Что ты ей сказал? — спросил Залывин.
— То же самое, что раньше, — деликатно улыбнулся старшина, — только добавил, что солдата обижать нельзя, он божий слуга.
Но по желтым искоркам в глазах старшины трудно было поверить в точность его перевода.
Высыпавшие было гурьбой девушки, тоже все, как одна, в длинных, пышных, сбористых платьях, завидя солдат во дворе, опасливо забегали, но вскоре вышла строгая, еще старше привратницы, женщина. Скорее всего, это была дортуарная дама, а возможно, сама попечительница этого пансиона. Привратница стала ей что-то бойко объяснять. Женщина кивнула, сухо отдала какой-то наказ, потом с любезностью обратилась к Залывину, увидя на нем офицерские погоны, Золотую Звездочку, ордена на груди и добрые, улыбчивые глаза. Она с помощью слов и жестов кое-как объяснила, что здесь когда-то был монастырь, принадлежащий сильному женскому ордену доминиканцев, сейчас же это ее частное владение, в котором она содержит и обучает довольно узкий круг девиц, принадлежащих к благородному сословию, что это действительно закрытое заведение и доступ сюда запрещен всем, но если господин русский офицер настаивает, она не вправе ему отказать.
— Якименко, переведи ей, — сказал Залывин, — я не настаиваю, а прошу дать солдатам приют на час и покормить их.
Расплываясь в насильственно приветливой улыбке, попечительница закивала головой.
Во всем этом Залывин вскользь усмотрел что-то нехорошее, иезуитское, но всерьез не принял собственного мимолетного опасения: желание дать кратковременный отдых бойцам и себе пересилило в нем чувство подспудной настороженности. Да и не был он по простоте своей человеком подозрительным и искушенным в каких-либо возможных кознях со стороны гражданских лиц, тем более с виду совсем безобидных женщин, далеких от войны и политики. Эта беседа, с расспросами и ответами, продолжалась в течение пяти минут, а затем попечительница всех солдат повела в помещение, продолжая говорить, что она рада гостям и что всем им будет оказан достойный прием.
— Ну и богадельня! — торжественно сказал Финкель, любивший обычно помолчать. — Сроду бы не подумал, что здесь нас приветят.
Двери в помещение оказались низкими, и Саврасов ударился лбом о притолоку, крякнул, выругался, потер ладонью ушибленное место. Другие засмеялись. Засмеялась и попечительница, в то же время жестами давая понять, что она извиняется и выражает Саврасову свое искреннее сочувствие. Покружив по лабиринтам, оказались в просторной комнате с длинным непокрытым столом посередине, с длинными лавками, устланными шерстяными дорожками. Залывин сообразил, что это трапезная. В одном из ее углов горела под распятьем лампадка, пахло деревянным маслом.
Спустя немного по трапезной засновали девицы, неся супницы и тарелки, глиняные, облитые глазурью бокалы, вилки, ложки, ножи. В трапезной вкусно запахло куриным супом.
Солдаты, попав в необычную обстановку, сидели за столом притихшие, смирные, как овечки. Обитель благородных девиц, которая будто спряталась от времени, от войны, от неспокойной жизни людей, действовала на них подавляюще. И хотя, как говорится, русский солдат, куда бы ни пришел, все дома, здесь домашнего расположения что-то не чувствовалось. В этом убежище от мирских соблазнов, где юные девы, судя по их суете, пытались угодить уставшим солдатам, Залывин неожиданно вспомнил о Бакшанове, о Маше, о Наде Ключанской. Последней он так и не написал ничего о себе, решив, что это теперь совсем ни к чему. Тем более никаких обещаний не было да и дружба-то с нею оказалась короткой. К тому же образ осиротевшей Маши теперь затмевал ее. Распятье, лампадка, тихо, без копоти цедившая слабый свет в затемненном углу, опять всколыхнули в нем давнюю, приглушенную боль, и ему вдруг страстно захотелось выпить. «Только вряд ли эти благочестивые куклы держат у себя вино, — подумал он с тоской и своим нестерпимым желанием. — Вот ведь, — размышлял он, поглядывая на попечительницу, сцепившую на животе сухие, старческие ручки с обвисшими на них широкими рукавами ее платья, похожего на мантию, — вот ведь, наверно, не коснулись этих женщин ни грубая реальность войны, ни политика, ни слезы и горе обездоленных, ни муки погибших, ни даже страх за благополучие своего маленького мирка, огороженного от всего света лишь невысокими стенами».
— Старшина, — сказал Залывин, — потолмачь с попечительницей.
Якименко с готовностью начал толмачить. Старуха выслушала, собрав в оборку морщинистые губы, кивнула головой. Молодая девица, с блудливой искоркой в темных глазах, вскользь глянула на старшину, пошла исполнять приказание попечительницы. Вскоре на столе стоял тяжелый кувшин, облитый, как и бокалы, янтарной глазурью. Братья Якушкины посмотрели на него с недоверием, и Петро, переглянувшись с Михайлом, сказал:
— Однако, не намешали ли они какого зелья? Сами бы прежде отведали.
— И то, — немногословно подтвердил Михайло.
Якименко засмеялся:
— Ну, чалдоны! Больно уж вы осторожны. Какой им резон подмешивать? На свою голову? — он поднялся и двумя руками начал разливать красный бор.
Та же, темноглазенькая, тем временем открыла супницу и взялась за половник.
Видя, что обед начался, попечительница что-то проговорила непрошеным гостям, очевидно желая им приятного аппетита, и степенно удалилась, оставив их на попечение темноглазенькой и двух других.
Суп оказался домашней лапшой. В нем много было маринованного зеленого горошка, перца и еще каких-то приправ. От лапши пахло куриным бульоном, хотя самого мяса не оказалось.
Солдаты, кроме братьев Якушкиных, которые наотрез отказались пить, опрокинули по два бокала в общем-то вполне приличного вина, в меру крепкого, и, мигом разобрав из хлебницы большие куски белого хлеба, опорожнили тарелки.
Черноглазенькая что-то сказала другим девушкам, и те, шелестя длинными подолами, заспешили из трапезной. Через минуту они вернулись, неся каждая по высокому блюду, на которых лежали золотисто обжаренные куры ножками кверху, а вокруг плавали в белом соусе кизиловые ягоды.
Солдаты совсем развеселились. Пропала застенчивость.
— Черт возьми, царский обед! — воскликнул Саврасов.
— Так жить можно, — откликнулись ему.
— Я бы здесь остался до конца войны…
— Вот это малина! Ай да малина! Старшина, старшина, — тянулся к Якименко Карим Каримов, — ты обрати внимание, черноглазенькая-то от тебя не отходит.
А старшина уже чувствовал себя как дома. Он опять взялся за кувшин, к нему потянулись с бокалами.
— За победу! — сказал он. — Ну что, чалдоны? Все еще не хотите выпить?
— Однако нет, старшина, — степенно сказал Михайло. — Давайте уж сами. Мы с Петрей не любим мараться. Уж коли пить, дак пить, а уж не пить, дак лучше и усов не мочить.
— Ну как знаете, — ответил, смеясь, Якименко. — Было б предложено. А ну-ка, Финкель, подставляй кружку.
Белоголовый Финкель, уже раскрасневшийся от вина, подсунул ему бокал, благодушно улыбнулся:
— Лей, старшина!
— Не старшина, а гвардии старшина, — с напускной серьезностью сказал Якименко. — Разболтались вы у меня за эти дни! Вот кончим войну, я за вас опять возьмусь. Вы у меня по струнке ходить будете.
Залывин все-таки оторвался на минутку от еды, поднялся и отошел к стене, к узкому смотровому окошку, выходящему во двор. Там он снова увидел попечительницу и двух девиц, которым она давала какие-то наказы, сопровождая их жестами. В общем, все было спокойно, и он вернулся к столу.
Кто-то уже начал было, похрустывая куриными косточками, делать обычный солдатский закидон насчет того, не остаться ли здесь и заночевать, потому как, судя по угощению, благородные девицы рады им и, наверно, уж соскучились по мужским объятиям.
— А матушка, матушка, куда ее денешь? — игриво спрашивал Утешев.
— А ты, Асхат, с нею и сподобишься, — ответил Иванников.
Грянул веселый смех. Утешев воскликнул:
— Уй вай! Какой может быть сподобие? Что говоришь?
Залывин, видя, что его подначальные начали расслабляться, строго сказал:
— Ну-ну, без вольностей! А ты, Костя, не заводи!
Но у Иванникова было хорошее настроение. Комбат Визгалин, когда был закончен бой у Марцал-канала и когда похоронили своих убитых, построил батальон на опушке леса, которая густо была завалена трупами немцев, приказал дать залп над могилой, а затем вызвал из строя Иванникова. При всех он пожал ему руку и громко сказал, обращаясь к батальону:
— Наших погибших бойцов и командиров лежало бы в этой могиле гораздо больше, если бы не боевая находчивость рядового Константина Иванникова. Это он, не долечившись в медсанбате, здесь догнал свою роту, увидел атакующих немцев и предупредил о надвигающейся опасности. Так поступают настоящие гвардейцы!
Среди наградных листов, подписанных Визгалиным, был лист и на Иванникова: его представляли к медали «За отвагу». Сейчас он все еще чувствовал себя именинником.
Черноглазенькая, заметив, что одному из солдат не хватило вина, с очаровательной улыбкой на девственно белом личике, сделав угодливый книксен, взяла из рук старшины опустевший кувшин и побежала из трапезной. Залывин хотел ее остановить, но внутри, возле сердца опять что-то больно повернулось, словно отщелкнула собачка, отпуская пружину, и эта пружина ударила снизу под горло, лишив его вздоха и слова. В последнее время все чаще и все как-то осознанно острее накатывала на него тоска по тому маленькому мирку, в котором он жил до войны, а потом и в войну первые полтора года. Этим мирком был для него небольшой домишко, который построили отец, мать, и он на косогористой улочке, на месте разрушенной землянки, где жили до этого. Оштукатурили, побелили, навесили резные наличники — и домишко под тесовой крышей как-то удивленно и весело взглянул окнами на деревянные дома и заплоты уральских старожилов: вот, мол, и я, принимайте в свою семью.
Как любил сейчас этот веселый домишко Анатолий Залывин! Теперь он ни за что не променял бы его на все дворцы и писаные хоромы мира. В нем жили его отец, мать, туда к нему часто забегали Ленька Бакшанов и Антон Боголюб.
Как же не тосковать теперь по всему этому? Потеряли они с Боголюбом Леньку Бакшанова, и оба до сих пор мучаются несовершенной виной, что не смогли уберечь веселого, славного парня, талантливого песельника. Что они скажут, когда вернутся домой и глянут в глаза его матери и сестренке? Они-то живы, а его нет. Справедливо ли это?
Думал и чувствовал, что не прав. На войне вообще нет никакой справедливости, а есть только одни закономерные случайности, которые ни обойти, ни объехать. Он поднял бокал, ощущая в руке прохладную тяжесть камня, и, никого не ожидая, выпил. Странно, но выпитое вино не хмелило его, не глушило тоски под сердцем, где ворочалась и воровалась пружина, время от времени срываясь с какого-то стержня и нещадно хлеща под горло.
Он глянул на братьев Якушкиных, степенных и трезвых, похожих друг на друга, как капля воды может быть похожа на другую. Удивительные братья! Ни шагу один без другого.
Черноглазенькая опять принесла кувшин, игриво поставила его перед старшиной. Старший Якушкин, которого можно было, приглядевшись, отличить от младшего лишь по тонким морщинкам в уголках рта, внимательно посмотрел на Залывина.
— Может, вина-то хватит? А? Товарищ гвардии лейтенант? — спросил он. — Что-то уж больно они, эти девицы, раздобрели. Какого бы лиха не было.
— Ничего, Михайло, — ответил Залывин. — Мы себя ведем скромно. Чести русского солдата не роняем. Пусть посидят ребята.
— Чалдон! Чалдон! Ты чего это страху тут нагоняешь? — сказал совсем раскрасневшийся Якименко. — Не бойся! Лишнего не выпьем…
Саврасов спокойно уплетал мясистую куриную ногу и, хотя пил столько же, сколько остальные, был светлым как стеклышко.
«Вот они, мои ребятки, — почти с братской любовью подумал Залывин о Якушкиных и Саврасове. — Эти впросак не дадут попасть».
Он уже не заметил, как солдаты осушили и второй кувшин. Он увидел только, как Якименко, галантно поддерживая под руку весело смеющуюся черноглазенькую, шел с нею в те двери, откуда она приносила вино. И опять пружина ударила его под горло, не дав ему крикнуть вслед: «Назад! Вернись!» Он только махнул рукой, говоря себе успокаивающе: «Ничего, еще по одной — и пошли. По одной еще можно…»
Черноглазенькая, все так же весело посмеиваясь и не высвобождая своей руки из руки Якименко, повела его куда-то полутемными лабиринтами пустых, бывших монашеских келий. Потом они стали спускаться вниз, по ступенькам, навстречу погребному холоду. Якименко легонько, однако с намеком, ущипнул упруго-молодой бок девицы. Она заливисто засмеялась, таинственно приложила палец к губам. В ответ, приняв этот жест как призыв к терпению, он обнял ее за талию, притиснул крепче, ощущая под рукой сбитое тело, слабо и нерешительно ищущее от его руки защиты. Потом они оказались в погребе, где рядами стояли большие, пузатые бочки, дубовые бадейки, лохани и разная другая утварь — видимо, все необходимое для виноделия. Здесь черноглазенькая, снова приложив палец к губам, игриво а таинственно сказала ему несколько слов, и он понял, что она разрешает только целоваться, а больше ничего.
— Иген, иген (да, да), — согласился он, думая про себя, как это у западных девиц все доступно и просто.
Она поманила его в угол за бочку, поманила одним пальчиком, беззвучно смеясь и показывая искристым глазом на угол какого-то деревянного настила, выглядывающего толстым, истресканным с торца брусом. Взбудораженный вином, распаленный звоном собственного тела и зовущим взглядом молодой женщины, вопреки всем писаным и неписаным законам ставшей вдруг, как ему показалось, для него доступной, он бросился к ней и почти сразу же почувствовал, как что-то металлическое, острое чиркнуло его по медной выпуклой пряжке, сорвалось с нее и больно ужалило живот. Якименко отпрянул, и в тот же миг девица черной крылатой тенью метнулась от него к светлому проему двери. Еще не веря в то, что произошло, он отупело поглядел вниз и увидел темное пятно, быстро расплывающееся на гимнастерке. Хмель мгновенно сошел с него, он почувствовал тошноту. «Да ведь она распорола мне живот», — мелькнуло в сознании. Якименко похолодел от ужаса и еще острее почувствовал боль и тупую, почти горячую волну собственной крови, покатившуюся вниз. Он зажал ладонью разрезанное место и, пересиливая дурноту, пошел к выходу. Где-то уже далеко от него звонко стучали по каменному полу твердые башмаки убегавшей девицы.
Когда Якименко, с трудом отыскав трапезную, вошел в нее, он был серым, как стена монастырской кельи. К нему сразу же бросились братья Якушкины. Две девицы, оставшиеся прислуживать, с визгом побежали прочь.
— Лейтенант! — донеслось до него. — Я ни при чем. Она сама позвала…
Все вскочили с мест, похватав оружие.
— К воротам! — крикнул Залывин.
Финкель, Каримов и Костя Иванников бросились на улицу. Братья Якушкины сорвали со старшины ремень, задрали ему гимнастерку с рубахой. Выше пупка зияла косая рана размером в полчетверть. Михайло повалил старшину на лавку, стиснул пальцами красную от крови складку на животе, пытаясь определить, не вспорота ли брюшина. Рана раздвоилась, обнаружив жировую ткань и разрезанные волокна мяса. Михайло облегченно вздохнул.
— Давай пакет, — сказал он брату и, перевязывая Якименко, проговорил, взглянув на Залывина: — Однако ему повезло. Думал, кишки вспороты. А это заживет. Это быстро затянет.
— Пряжка… пряжка спасла меня, — морщась маленьким ртом, сказал Якименко. — Вот стерва!.. Я даже не подумал…
Его туго перебинтовали, помогли встать. Предчувствуя недоброе, Залывин торопил:
— Скорее, ребята! Скорее!!
В какой-то келье или в дортуаре в голос выли благородные девицы.
— Лейтенант, дозволь, я разворошу это осиное гнездо к чертовой матери? У меня есть пара противотанковых, — сказал Саврасов.
— Что ты! Что ты! — ответил на ходу Залывин, начиная понимать, как может повернуться дело. — Они обвинят нас и в грабеже, и насилии, и во всем, что хочешь. Давайте сматываться, если еще успеем.
Старшину посадили на велосипед.
— Сможешь?
— Попробую.
По дороге нескончаемо шли войска, и обитательницам пансионата ничего не стоило привлечь сейчас внимание офицеров, солдат и заявить им, что их соотечественники, вместо того чтобы выполнять свой долг, сами ведут себя, как гитлеровские насильники и разбойники, ворвавшись в обитель невинных и беззащитных женщин.
Залывин очень хорошо это понял, как понял и другое: не так-то уж далеки эти благородные девицы от войны и политики, как ему показалось вначале. «Чертовы салашистки, — подумал он, в последний раз оглядываясь на красную стену пансиона. — Ведь мы все сейчас были на грани большой беды». И содрогнулся от ужаса, лишь глубинами сознания понимая, во что могла обернуться с виду такая теплая, по-человечески трогательная гостеприимность обитательниц этого заведения, которая на поверку вдруг оказалась политической провокацией.
«19 марта.
После боя за Фехерварчурго опять было много раненых. Полк ушел вслед за танками. Ушли и наши, а я остался в хуторе, чтобы сдать раненых в медсанбат. Двое умерло на моих глазах. Оба из роты Фаронова. Ранения получили в рукопашной схватке. Один из них, младший сержант Солодовников, раненный в живот ножом, успел рассказать, как они дрались лопатами. От его рассказа у меня кровь застывала в жилах. Я спросил, сам-то успел он хоть кого-то вывести из строя? Он подтянулся на руках повыше и, улыбнувшись черными запекшимися губами, ответил:
— Каждый из наших успел что-то сделать. А так разве бы мы победили?
Я понял, что допустил бестактность.
Уже перед концом Солодовников подозвал меня и сказал:
— Старший сержант, видишь вон куст сирени в саду?
Я сказал, вижу.
— Похорони меня там. А вот письмо. Я его не успел отправить. Дома две сестренки и отец с матерью. Пусть порадуются, пока не придет похоронка. — И добавил: — Тяжело умирать на чужой земле.
С помощью двух мадьяр, которые помогли выкопать могилу, я похоронил обоих солдат под кустом сирени. Вдвоем с Иванниковым, который был ранен в этой же рукопашной, мы дали над могилой по длинной очереди из автоматов. Потом он сел на корточки и заплакал. Впервые увидел, как плачет солдат. Даже сама смерть не воспринимается так тяжело, как слезы…
20 марта.
Командир санроты Андреев и фельдшер Панюхин напоролись под Истимером на немцев. Обоих ранило. Правда, легко. Здесь снова был тяжелый бой, и нам, санротовцам, досталось опять.
21 марта.
Сегодня суббота. Вечер. Мы остановились в лесу севернее уже взятой Варналиты. Леса здесь совсем не наши. Много бука, вяза. Даже сосны — и те отличаются от наших, особенно уральских. Хорошо бы побывать сейчас дома, посидеть у таганца, посмотреть на мирный огонь под чугунком с картошкой. Хочется прижаться к матери, обнять ее и так сидеть — тихо-тихо, слушая как осторожно и робко подает свой голос сверчок где-то за печкой. Здесь, в чужой стране, особенно остро чувствуешь отсутствие родины, дома, близких.
22 марта.
Я в Варналите. Здесь медсанбат и штаб корпуса. Его охраняют наши учбатовцы. Встретил Зинаиду Францевну. Обрадовались и разговорились. Я даже не сразу заметил, как быстрыми, решительными шагами к нам подошел генерал-лейтенант Миронов. Я растерялся. Запоздало взял под козырек. Он усмехнулся краем рта и сказал:
— Ну-ну, солдат, не робей! — и подал жене букетик полевых цветов.
Она представила меня. Он приветливо протянул руку, проговорил:
— Твои друзья — значит, мои друзья.
Я хотел отойти, чтобы не мешать их встрече, но он удержал:
— Оставайся, солдат. Я на минутку, — и, перемолвившись с Зинаидой Францевной буквально несколькими словами, тут же ушел.
Она рассказала мне много интересного, в частности, о листовках, которыми салашисты запугивают мирное население. В них они называют нас завоевателями, приписывая нам роль тяжелого катка, катящегося по Европе. Нет, не катком мы идем по ней, а волной освежающего воздуха, выгоняя из всех щелей и углов притерпевшийся ей запах гнили. Конечно, мы, русские солдаты, не херувимчики, однако моральные устои наших солдат приводят в изумление даже самих мирных жителей. Вчера с Сашкой Овчинниковым завернули на хутор. Уже три дня во рту не было ничего горячего. Кухни идут с обозом, но до кухонь ли тут? Сашка привязал лошадей, и мы вошли в надворную пристройку, дверь в которую была открыта. Пожилой высокий хозяин, не ожидавший нашего появления, уставился на нас испуганными глазами. Весь правый угол пристройки был у него забит колбасами и окороками. Дразнящий запах копченостей был таким сильным, что у нас, ей-богу, потекли слюнки. Хозяин перехватил наш взгляд и побледнел еще больше. Я сказал ему (мы тут все научились понемногу толмачить), что хотели бы перекусить что-нибудь горяченького, и вдруг услышал в ответ совершенно сносную русскую речь:
— О-о! Пожалуйста! Прошу. Один момент!
Хозяин засуетился, забегал, потом выскочил из пристройки. А через несколько минут пожилая мадьярка уже кормила нас фасолевым супом и жарила на плите яичницу с ветчиной. Хозяин, оказывается, в годы первой мировой войны был у нас в плену и теперь на все лады расхваливал русских. Мы пообедали и сказали хозяйке «кессенем сейпе» (спасибо). На улице, растерянно поглаживая вислые усы, хозяин спросил:
— И вы ничего у нас не возьмете?
С не меньшим удивлением я ответил ему:
— А что у вас взять?
— Ну, вы же сами… видели.
Я засмеялся. И только тогда мы по-настоящему разговорились.
— Солдат всегда есть солдат, — констатировал он. — Даже если его очень хорошо кормят, он все равно хочет кушайт. Поэтому он должен взять. А вы ничего не взяли.
Я объяснил ему, что мародерство у нас, у советских солдат, не в почете и наказывается законом.
23 марта.
Мы в Веспреме. Город небольшой, но уютный, красивый, весь в зелени. Центром считается «Крепость королевы» — гармонический ансамбль памятников X—XIX веков. Особенно красив епископский собор. Рядом находятся руины капеллы Св. Георгия, от которых веет древней стариной. Интересны и другие руины — руины Эдешкут, церкви и монастыри XIII века, которые принадлежали женскому ордену доминиканцев. Здесь воспитывалась до возраста десяти лет Св. Маргарита из королевского дома Арпадов.
Но вот опять я встретился с фактом салашистской пропаганды, на этот раз выраженной изуверским способом. Убита молодая мадьярка, раздета донага. На теле следы надругательства. Великолепный «пример» русского садизма. Однако те, кто это совершил, уйти не успели. Двух салашистов схватили сами мадьяры и передали в наши руки. Редактор дивизионной газеты при мне сказал полковнику Ларину, что об этом надо написать. Полковник ответил:
— Непременно напишите. Пусть наши солдаты знают, что гитлеровцы и фашистские наймиты способны на любые провокации.
25 марта.
Мы в Кишледе. Зачитали приказ товарища Сталина. Идем вперед.
26 марта.
Идем и едем.
27 марта.
Полк шел всю ночь. На рассвете сделали небольшой привал. После завтрака пошли снова. Писать некогда. Остановка теперь будет только у реки Раба. Предстоит брать город Шарвар…»
Полк занял позиции перед рекой. Время клонилось к вечеру. Город на том берегу лежал затаенным и хмурым, готовым к встрече противника. Оба моста через Рабу — и железнодорожный, и магистральный — были взорваны.
Оставив санроту в хуторе, Брескин и Фокин направились к поселку, прилегающему к реке, чтобы вблизи будущих переправ найти подходящее для медпункта место.
В поселке не увидели ни одного жителя: иные, как было и раньше, сбежали, другие сидели в подвалах и погребах, пережидая, когда отодвинется фронт и схлынет первая волна наступающих войск. Витрины магазинов были задернуты железными гофрированными шторами, окна нижних этажей закрыты занавесями, асфальт усыпан консервными банками, обрывками бумаги, засорен битым красным кирпичом, осколками мин и снарядов — обычная картина только что взятого населенного пункта.
Они подошли к небольшому дому, скрытому со стороны, реки садом. Особняк был огорожен железной решеткой. Во дворе выглядывали из-за голых яблонь, набирающих цвет, еще какие-то пристройки.
— Вот и добро! — сказал Брескин. — Чем не медпункт? Река рядом. Вилла, как крепость.
— Пожалуй, — согласился Фокин. — Лучшего дома для ПМП не найти. Когда начнется переправа, раненых тут будет много.
Железная калитка оказалась на замке. Они начали стучать, никто им не отозвался. Тогда Фокин, перекинув за спину санитарную сумку, полез, рискуя напороться на заостренные пики решетки, через верх. То же самое сделал и Брескин. Парадный вход в виллу оказался открытым. Они вошли внутрь. Большая чистая прихожая с прозрачными стеклами окон, в левом углу вырезанное из цельного куска дерева распятье, с подвернувшим по-цыплячьи голову Иисусом Христом, с его беспомощно провисшим телом и длинными белыми ногами под выпуклыми шляпками мнимых гвоздей в стопах; в правом углу, на подставке, часы в деревянном черном футляре; ковер на полу.
Брескин открыл следующую дверь, надавив на темную медную ручку в форме львиной когтистой лапы. Их взору открылась большая комната с венецианскими окнами, зашторенными тяжелым гобеленом, вся заставленная старинной дорогой мебелью — стульями, креслами, обтянутыми голубым атласом, тут же стоял белый, словно выточенный из слоновой кости, рояль, опять часы, только огромные, с золоченым ободом по циферблату, массивный, тяжелый стол с круглой полированной столешницей и два высоких канделябра со свечами по ту и другую сторону от камина.
— Да, неплохо живут, с удобствами, — проговорил Брескин. — Однако где же хозяева?
Они прошли еще две комнаты, но хозяев не было (где же им быть еще, если не за рекой, то в подвале). Внезапно Фокин уловил легкий скрип за дверью, в которую еще не входили. Рывком открыл ее и увидел уютную, интимно обставленную спаленку с широкой кроватью и роскошным над ней бархатным балдахином над изголовьем. Посреди спаленки с полузадернутыми шторами стояла застигнутая врасплох белокурая девушка с огромными испуганными глазами. Ее оголенная по локоть рука бессознательно скользила тонкими длинными пальцами по щеке и пухлым полураскрытым губам — кисть руки, красивая, музыкальная кисть, поднималась и опускалась, словно всякий раз подавляя готовый вырваться крик ужаса.
— Здравствуй, кишессон (девушка)! — напористо, по-солдатски сказал Фокин.
Она вздрогнула, еще больше побелела, охнула и, попятившись от него к кровати, опустила руку. На лице ее, довольно приятном и свежем, появилась искусственная, передернутая испугом улыбка.
— Ну вот, наконец-то живая душа! — облегченно воскликнул Брескин тоном несдержанного восторга.
Девушка, не гася на лице испуганно-заискивающей улыбки — очевидно, как она считала, ее единственного оружия против красных варваров с ножами на ремнях — сделала еще один шаг к кровати и вдруг села на нее, стремительно подвигаясь к спинке и откидываясь на подушки. В ее глазах по-прежнему стоял ужас.
Фокин с удивлением оглянулся на Брескина:
— Что она делает?
— А ты не видишь? — сказал он. — Наверно, хочет откупить свою жизнь.
— Так поговори с ней.
— Я не знаю венгерского.
— Поговори на немецком. Здесь, в приграничной полосе, они должны знать немецкий.
Он посмотрел на нее и сердито сказал, чтобы она привела себя в порядок, и стал объяснять, что они пришли попросить хозяев этого дома временно предоставить его для медпункта и может ли она разрешить это. Девушка обрадованно закивала головой и повела их в зал, объясняя, что она гувернантка, что хозяев нет, но она охотно передает дом в их распоряжение. И даже предложила сварить им кофе. От кофе они отказались, но разговор продолжили. Оказывается, хозяева, испуганные приближением русских, уехали в Сомбатель, или Сомбатхей, как они зовут его здесь, ей же наказали быть дома. Немцы и салашисты, рассказывала она, делая паузу и ожидая, когда Брескин переведет Фокину то, что она говорит, последнее время особенно везде и всюду запугивали население приходом красных. Они так и говорили, что всех мужчин, даже цивильных, русские расстреливают на месте, а у женщин ножами вспарывают животы.
Фокин засмеялся и поскреб затылок.
— Да-а, тут ее можно понять.
Пока они осматривали дом и пристройки, с ее лица не сходила грустно-виноватая улыбка, а в глазах стояло удивление. Когда уходили, пообещав вернуться сюда вместе с санитарными повозками и людьми, она проводила их до ворот, открыла ключом калитку — и обоим показалось, что ее большими светлыми глазами смотрит им вслед удивленная и пристыженная Западная Европа.
Братья Якушкины, укрывшись от случайных пуль за макушкой пригорка, деловито и не спеша, как все делали, по очереди, с истинно крестьянской привычкой не частить и не мешать друг другу, опускали в котелок круглые литые ложки, привязанные за черенки к брючным ремням обрывками строп, хлебали молочную тюрю. Молоко было свежачком, вечернего надоя, которым их угостили в одном из окраинных домов. Старшина их отлеживался в медпункте у Брескина. Живот ему «пристебнули» на три стежка, рану засыпали красным стрептоцидом, и он, как ни в чем не бывало, тут же принялся морочить голову девушке-гувернантке. Братья Якушкины отнесли ему молока и хлеба и теперь сами решили подкрепиться, сидя на вольном воздухе вблизи взорванного немцами моста и поглядывая изредка через реку на ту сторону, где лежал наискосок Шарвар и где на чердаках сидели немецкие снайперы и пулеметчики, мешая саперам работать. По всей линии над рекой шла ленивая перестрелка.
Войска к этому времени уже подтянулись, рассредоточились и были готовы к форсированию. Вечер 27 марта выдался теплым и ясным, но самолеты почти не донимали, молчала и немецкая артиллерия.
Якушкины хлебали тюрю и, поглядывая через реку, одновременно с любопытством посматривали на капитально устраивающиеся позади их батальона расчеты крупнокалиберных зенитно-пулеметных установок. Сегодня впервые наступающий полк Макарова догнала почта, и братьям Якушкиным повезло: они получили большое письмо (на двоих), исписанное каракулями отца. Их деревушка стояла в таежной глухомани на Енисее. Это был край звериных троп, непуганой птицы, неловленой рыбы.
Семья Якушкиных жила неприхотливо, но крепко, нужды не видела. Ржаной хлебушко был всегда, а прочий продукт давала тайга, давала с избытком, впрок. В семье, помимо родителей, было пять дочерей да их двое, самых старших, будто вылитых в помощь отцу сразу и на все время: как ни тужились потом отец с матерью — все девки да девки. На пятой и завязали узел.
Взяли Михайлу и Петра в конце 1943 года, когда призывали «двадцать шестой год». Вот тогда-то Филимон Ерофеевич и сделал наказ сыновьям:
— У меня, однако, штоб друг друга блюли, штоб все поровну промеж вас. Вместе идете — вместе и к родному порогу должны возвернуться. Ежели кто один явится — не пущу. Так и знайте. Воюйте честно: по-нашенски, по-сибирски, штоб отцу гордость была, а матери утеха. На том и сказ мой…
Годами братья были еще молоды, но по-таежному — кряжисты и выносливы. Вдвоем уже хаживали на медведя, стреляли без промаха. Но воевать сразу после призыва не пришлось, как приходилось многим: братьев направили на Дальний Восток, а уж оттуда через год привезли на пополнение десантных бригад, стоявших под Могилевом.
Якушкины дохлебали тюрю, и меньшой, Петро, вылив остатки молока в рот, поставил котелок на макушку пригорка, чтоб снять с пояса фляжку с водой и ополоснуть потом посудину; но едва он потянулся руками к ремню, как над головой звонко щелкнуло, котелок подпрыгнул и сам, словно живой, скакнул ему в руки. Петро ухватил его за дужку, с изумлением глянул на сквозное отверстие — с одной стороны поменьше, с другой — побольше, с рваными выпяченными краями.
— О, глянь, — сказал он Михайле. — Вот собака! Какую посудину испортил.
Михайло недовольно заворчал (он имел на это право как старший):
— Пошто ставил туда? Котелок-то совсем новый. Эх, Петча! Бить-то тебя некому. Из чего таперя есть будем?
— Дак найдем, однако, — стал утешать его Петро. — Немецкий найдем. Удобней на ремне таскать, с крышкой, опять же.
— С крышкой, с крышкой, — передразнил Михайло. — Я из этой погани жрать не буду и тебе не велю. Што таперича бате напишем? Котелок, мол, не уберегли. Ротозеями назовет, — он отобрал из рук брата котелок, с сожалением человека, приученного беречь всякую мелочь, оглядел его, поцокал языком и, протянув руку, осторожно сунул его опять на макушку пригорка.
Выстрел ударил почти немедленно. Котелок перелетел через их головы и, бренча, покатился вниз по пригорку. Михайло проводил его взглядом, раздумчиво заметил:
— Однако, где-то прямо с моста бьет.
— Как же с моста? — засомневался Петро. — Вот же мы сами наверху были, на мост глядели — и ничего.
— Вот то-то и счастье наше, что ничего. Видать, только што позицию занял. Вот ирод! Надо его усмотреть, своим сказать. А то дело обернется плохо.
Магистральный мост, с взорванным посередине пролетом, висел над рекой почти прямо перед ними. Огромные металлические балки вместе с арматурой, стягивающие основу моста, были оборваны, искорежены чудовищным взрывом; концы их, как полоски жести, перекрученные и свитые в бараний рог, висели над провалом. Снайпер именно в них мог найти себе самое удобное и самое неуязвимое место. Заляжет в завитую балку — и ничем его не возьмешь, а у него все на глазах.
Рота лежала в окопчиках слева от моста, использовав для прикрытия со стороны Шарвара невысокую насыпь, обсаженную по краю ветлами.
— Лежи, паря, и не вздумай высунуться, — сказал Михайло Петру, — а я передам лейтенанту, штоб ухо держал востро.
Он быстро скатился с пригорка, прикрываясь за насыпью, побежал в сторону взвода. В это время и подкатил к крайнему дому «виллис». Острым взглядом таежника Михайло сразу подметил: приехало высокое начальство. Сейчас кто-нибудь высунется из-за угла — и готово.
— Стойте! — закричал он, взмахивая автоматом. — Нельзя сюда! Назад!.. Нельзя!..
На него не обратили внимания: скорее всего не услышали. Михайло увидел, как высокий, крепкого сложения генерал, открыв дверцу машины, выставил правую ногу, сверкнувшую желтой нашивкой лампаса, полуобернувшись, стал говорить с подбежавшими к нему офицерами. До Михайлы донесся звучный, требовательный голос:
— Где Макаров?
Из-за «виллиса» вывернулся старший сержант в офицерской форме и, не замечая знаков, которые делал Михайло, не слыша его слов, легко, молодецки, перескочил идущую наискось от дома траншею и пошел напрямик к насыпи. От дома он успел сделать только четыре шага, на пятом дернулся, как от укуса налетевшей пчелы, и, заваливаясь набок, но все еще пытаясь устоять на ногах, упал на колено, слепо, беспомощно балансируя руками, потом рухнул вперед, грубо и жестко — лицом в землю.
— На-аза-ад! — опять закричал Михайло, потрясенный смертью старшего сержанта, которого только что видел живым, сделавшим свои последние молодцевато-упругие четыре шага. «Как в песне», — почему-то даже успело мелькнуть в создании.
Он добежал до входа в траншею, юркнул в нее и в полусогнутом состоянии, задевая откинутым прикладом автомата о мягкие глинистые выступы, в мгновение ока выскочил уже за домом.
— Я же кричал вам! Я же кричал!.. — выпалил Михайло прямо в генеральскую свиту, забыв, кто перед ним и как надлежит вести себя перед высоким начальством. — Там снайпер!.. С моста бьет!..
К нему повернулись, и он увидел, что перед ним лежит старший сержант с большой раной в боку, краем глаза поймал его бледное красивое лицо с крапинками разбрызганной по нему крови, узнал, мгновенно осекся.
— Ты чего шумишь, солдат? — услышал он спокойный и какой-то домашний голос и не сразу сообразил, что это спрашивает генерал.
Но Михайло все продолжал смотреть на старшего сержанта, на его бок, с рвано выдранной огромной дырой в шинели чуть повыше поясного ремня — черной от крови и зияющей пустоты. Перед ним лежал всем известный в полку ординарец Макарова Антон Боголюб. Как тут было не онеметь?
— Ну, отвечай, — опять услышал он голос.
И тогда Михайло, оборов в себе немоту и жуткую оторопь, вытянулся, щелкнул каблуками сапог:
— Боец Якушкин! — доложил он. — Я, товарищ генерал, хотел упредить вас. Кричал вам. Знаки делал. Нельзя за дом выходить. Снайпер тут на мосту.
— Почему до сих пор не обезвредили?
— Он вот токо себя оказал, товарищ генерал. Я бежал доложить командиру взвода. А тут вы…
— Эх, Якушкин, Якушкин, — сказал генерал опять по-домашнему и мельком глянул на Боголюба. — Ординарец Макарова?
— Да, товарищ генерал-лейтенант, — ответил кто-то из офицеров.
— А вон и командир полка, — сказал другой.
Макаров, полусогнувшись, шел по траншее. Выйдя из нее, сразу узнал убитого. Перед ним расступились. Только на одну секунду он задержался перед Боголюбом, что-то неуловимо дрогнуло в его лице.
— Товарищ комкор, — несколько не по-уставному обратился он к Миронову, — разрешите доложить?
— Докладывайте, — кивнул генерал-лейтенант.
— Полк готовится к ночному форсированию реки. Сейчас лично проверял готовность саперов навести понтонные мосты. Форсирование начнем ровно в полночь по единому плану наступления, разработанному в штабе дивизии. Двести девяносто девятый полк находится сейчас в районе железнодорожного моста и начнет наступление часом раньше, чтобы успеть выйти на северо-западную окраину Шарвара и отрезать пути отхода противнику на запад. Наша задача при поддержке полковой артиллерии ударить двумя полками в лоб, прорвать оборону и разгромить опорный пункт немцев.
— Знаете, кто перед вами? — спросил Миронов.
— Так точно, товарищ гвардии генерал-лейтенант! Уже битый нами полк второй танковой дивизии венгров и первый мотополк дивизии СС «Адольф Гитлер». Работенка предстоит трудная, но мы справимся с ней.
— Добро. А пока светло, подтяните зенитно-пулеметные установки и ударьте по чердакам. Ночью они станут сговорчивей.
— Расчеты уже на местах, товарищ гвардии генерал-лейтенант!
— Тем лучше, — сказал Миронов. — Дайте-ка пока команду ближнему прочесать мост. Солдат покажет, где там засел снайпер.
И ни слова о Боголюбе. Парня уже не существовало. Оставалось только то, что было связано с его смертью: это живой немецкий снайпер, готовый выпустить пулю в любого другого — чего уже нельзя было допустить, что было бы противоестественно, несправедливо и более того — преступно. Но крестьянской душе Михайлы, который вот так непреднамеренно затесался в кучу высоких чинов, казалось непонятным чуть ли не подчеркнутое явление черствости к жизни и смерти человека, умершего совсем не случайно. И тяжело было ему согласиться с тем, что вот так же мог бы погибнуть и сам генерал. Но генерал жив, а солдата нет. И все решили только два слова: «Где Макаров?» Два слова определили судьбу двадцатилетней жизни послушного и преданного своей обязанности старшего сержанта. Двадцать лет! Михайло ужаснулся, припомнив за короткие секунды свои собственные двадцать лет. Да, ему и Петру было почти двадцать. Дети все одинаковы. Их родят матери, вскармливают, тетешкают, пестуют, стирают пеленки, агукают, поют колыбельные. Потом учат ходить: «Гулюшки, гулюшки, ходи ко мне, миленький!» Потом отец начнет завлекать его хозяйственной работой, похожей на игру, игрой, похожей на работу. Потом что еще? Ну, потом всякие тычки, подзатыльники ради поучительного родительского слова и… Так много всего, что и не упомнишь. И вот он лежит с простреленным боком, даже, наверное, не успевший подумать, как и когда сумел вырастить его этот родитель. А ведь всего два слова! И еще Михайло подумал: да ведь и генерал из таких же пеленок вышел.
Минут через пять по арматуре моста дробно и звучно ударил крупнокалиберный пулемет. Мост даже издали гулко зазвенел под пулями, арматура его сплошь покрылась белыми хлопками дымков. И пока пулемет, укрытый за домами и недосягаемый для снайперской цели, клал по мосту частые белые стежки, Михайло, не отходя от группы офицеров, все думал, почему в голосе генерала просквозил упрек: «Эх, Якушкин, Якушкин!» Разве он что-нибудь сделал не так? Разве не он хотел уберечь и генерала, и его людей от неосторожного шага в секторе обстрела немецкого снайпера? Уж лучше бы он и не шел сюда, а попытался бы сразу выследить этого гада. Они, бывало, умели с Петром подкрадываться и к чуткому соболю, и к кунице. Али тут не сумели бы? Он уже знал, догадался, что этот высокий, плечистый генерал был командиром их корпуса.
— Все, солдат, капут твоему снайперу, — услышал он за спиной голос.
Михайло обернулся, увидел автоматчика из генеральской охраны. Услышал и тишину, ту самую, которую нельзя назвать тишиной, а только фоном посторонней перестрелки, в какой заинтересован не ты, а кто-то другой.
Автоматчик обошел Михайлу и направился к траншее, явно намереваясь выйти из укрытия.
— Стой! — крикнул Михайло, подстегнутый невольной для себя осторожностью. — Погоди. Это тебе не за генералом бегать, паря. Здесь мигом схлопочешь.
Автоматчик остановился. Офицеры обратили на них внимание. Миронов с Макаровым и двумя полковниками стояли в стороне, рассматривая в бинокль противоположный берег, частый засев черепичных крыш Шарвара.
Михайло быстро снял с себя скатку (уж очень пригревало перед вечером), развернул ее, тряхнул в руке, расправляя, и накинул плечиком, как на вешалку, на металлический приклад. На него смотрели, что он собирается делать. А он спрыгнул в траншею, пробежал, согнувшись, несколько метров и затем поднял на автомате шинель и надетую поверх нее каску. Почти мгновенно ударила в каску пуля. Все, кто видел это, невольно ахнули. Автоматчик сделался серее вечернего поднебесья, опасливо попятился назад.
Михайло вылез из траншеи и, держа в руках продырявленную каску с шинелью, не торопясь, увалисто, по-сибирски, пошел к Миронову.
— Товарищ генерал!
— Видел, видел, солдат…
— Товарищ генерал, разрешите уничтожить этого фрица? Его там никаким пулеметом не возьмешь.
Миронов посмотрел на Михайлу, кивнул головой:
— Действуй, солдат. Снимешь снайпера — награжу орденом.
— Есть действовать! Мы его с брательником снимем.
Михайло повернулся, прошел к калитке дома, повесил на штакетину шинель и каску и, оглядевшись по сторонам, направился к ездовому, сидящему в фуре с карабином в руках.
— Дай-ка на минутку, — и тот не осмелился отказать, видя, что на Михайлу смотрят насторожившиеся офицеры.
Михайло взял карабин, оставив автомат, и услышал:
— Каску, каску ему дайте другую.
Один из автоматчиков подал ему каску. Все следили за ним. Немного погодя он скрылся у них из глаз, уже прикрываясь от моста береговой насыпью.
Все, кто укрывался за домом, перестали разговаривать, и хотя над рекой все также погромыхивала стрельба, никто на нее не обращал внимания. Офицеры и автоматчики, которые только что были свидетелями гибели Боголюба, уже унесенного на плащ-палатке, казалось, забыли и о нем, и о проческе моста, не давшей результата, а только помнили сейчас об одном, что какой-то солдат, увалистый, с виду неторопливый, с русским простым и бесхитростным лицом, пошел один на один в схватку с опытным и быстрым в реакции немецким снайпером. Никто даже не обратил внимания, что этот солдат упомянул о каком-то «брательнике». Даже сам Миронов, спокойный и невозмутимый, перестал рассматривать в бинокль противоположный берег, а подобранно одернул на себе шинель, нахмурился и стал ждать.
Минут через пять со стороны моста долетел короткий стрекот автомата, потом еще, еще и еще. Как будто там кто-то методически бил в одно место, бил настойчиво и упрямо, с почти равными отрезками пауз. Потом пауза наступила длиннее, и все завороженно замерли, ожидая, что последует дальше — вслед за этой методической стрельбой, как видно, из одного и того же оружия. И хотя на самом деле эта длинная пауза длилась не более десяти секунд, она всем показалась невероятно долгой. Затем, уже резко, хлестнул один-единственный выстрел — и все смолкло. Все, не сговариваясь, сыпанули на открытое место, но увидели уже только всплеск на воде, на том самом месте, над которым висели концы арматуры. И для всех сразу прояснилось, что мост-то рядом, всего-то в двухстах метрах.
Вскоре показались братья Якушкины. Они шли друг за другом, как, наверное, ходили по тайге. У дома Михайло сделал брату жест остановиться, направился к генералу.
— Товарищ гвардии генерал-лейтенант! — полным титулом назвал он Миронова. — Ваше задание выполнено. Снайпер уничтожен.
— Да молодец ты! — сказал Миронов. — Да ей-богу же ты молодец… — и властно протянул в сторону машины руку: — Федор! Орден Красной Звезды!
Капитан, адъютант генерала, кинулся к машине, достал из сумки блеснувший новенький орден, подбежал к Миронову.
— Держи, солдат! Заслужил! — сказал командир корпуса, протягивая руку.
Но Михайло, вместо того чтобы взять орден и сказать положенное «Служу Советскому Союзу!», вдруг вытянулся перед ним и громко сказал:
— Разрешите обратиться, товарищ генерал?
— Да, конечно…
— Товарищ генерал, я не могу принять орден…
— То есть как?.. Мне лучше знать, чем тебя наградить…
— Так точно, товарищ генерал! — и тут Михайло смущенно развел руками. — Но фашиста мы уничтожили вдвоем с братом. Он его, понимаете ли, заметил, когда пулемет прочес делал. А уж потом, пока я нужную позицию выбирал, отвлекал его выстрелами, головы ему не давал поднять. Так что уж, товарищ генерал, извиняйте. Не могу принять. Его на две груди все равно не повесишь. Если уж ничего не имеете против, то дайте лучше по медальке обоим. Нам и папаня так наказывал, штоб все пополам было.
И только теперь Миронов обратил внимание, что второй солдат был копией первого.
— Так вы что же, еще и близнецы?
— Так точно, товарищ генерал, двойнята мы!
— Дать сюда второй орден! — сказал Миронов.
И все, кто был здесь, как-то облегченно и радостно рассмеялись…
После получасового «прочеса» крыш и чердаков Шарвара немцы и венгры на том берегу основательно успокоились и саперы начали готовить понтоны, плоты и лодки для двух полков — 296-го, которым командовал подполковник Макаров, и 302-го под командованием подполковника Козьмина. Третий полк 98-й дивизии — 299-й полковника Давыдова готовился в это время к форсированию выше по реке, за взорванным железнодорожным мостом. Переправа должна была начаться в двенадцать часов ночи…
Ольга и Валя Сердюк (так велел Макаров) в том же доме, перед которым был убит Боголюб, обмыли его, перевязали рану и обрядили во все чистое, найденное в личных вещах самого покойного. Полковой столяр из хозчасти разобрал в этом же доме вещевой ларь, сколоченный из струганых досок, и сделал гроб. Это был первый гроб, который Залывин видел на войне.
Варя, с полным, строгим лицом девушка лет двадцати пяти, укладывая в гроб Боголюба, покусывала губы, чтобы не зареветь, да прятала потемневшие, словно обуглившиеся глаза. Много смертей успела она повидать и в Карелии, и уже здесь, на венгерской земле, но эта смерть отозвалась в ней особенной болью. Ко всем офицерам и младшим чинам полка, которые выказывали ей знаки внимания, она не питала никаких чувств; к Антону же, напротив, всегда относилась с особенной нежностью и лаской, как старшая сестра к своему младшему брату; наверное, поэтому тот и звал ее обычно не Варей, не Варварой Михайловной, а сестренкой. Когда Макарову случалось болеть, они оба ухаживали за ним, оба делали все, чтобы батя скорее поправился. Их обоих связывала преданная любовь к командиру полка, за жизнь которого они могли бы, не раздумывая, пожертвовать собственной жизнью. И вот теперь довелось ей обряжать Антона и готовить его в последний путь.
Ольгу же Милославскую то и дело душили слезы, и когда Залывин принес большущий пучок полевых цветов, она не сдержалась и зарыдала в голос. Варя едва-едва ее успокоила. А Боголюб, усыпанный цветами, лежал в гробу спокойный и умиротворенный.
…Уже отзвучал прощальный салют над могилой Боголюба, уже ушел Макаров вершить свои бесконечные воинские дела, а Залывин все еще стоял над нею. Вот и этого друга не стало, который, казалось, обязательно должен был выжить. Воистину, все на войне несправедливо, кроме одного — справедливой победы.
Не он ли еще сегодня в полдень в пансионе скорбел о Леньке Бакшанове, тосковал о родной стороне и пил, не хмелея, и вот новое горе. Не вещало ли это сердце другую беду? Кто тут скажет? Макаров, уходя от могилы, сказал ему: «Вас, друзей, было трое. Всех хотелось сберечь. Но, видно, кроме судьбы, здесь никто уберечь не может».
Его раздумья оборвал женский голос:
— Анатолий… Толя… идемте.
Это звала Ольга Милославская. Глаза ее были заплаканы, но некрасивое лицо со вспухшими бледно-розовыми губами казалось одухотворенным и решительным. Он долго смотрел на нее и не понимал, зачем она пришла.
— Идемте, — проговорила Ольга. — Антошу все помянули. И Александр Васильевич тоже…
Залывин отметил, что командира полка она назвала по имени-отчеству, и это его тронуло: будто все происходило не на войне, а на гражданке, по-людски, по-человечески, где знали совсем другую цену скорби по мертвому.
— Он сказал, — продолжала она, — что Ольга Васильевна ни за что не простит ему гибели Антона.
Залывин глянул еще раз на холмик буроватой земли на краю деревенского кладбища, на сбитый конусом некрашеный обелиск с неровной звездочкой и глухо проронил:
— Идемте.
Она не умолкала.
— Варя сказала, что если бы снайпер стрелял обычными пулями, Антон бы остался живым.
— Дум-дум, — механически проговорил он и опять почувствовал, как в груди, у самого сердца, больно отщелкнула прежняя собачка и тугая пружина с острыми режущими краями полоснула по горлу. Наверное, он побледнел, потому что Ольга подхватила его под руку. Но она просто не поняла, что он ответил:
— Что вы сказали?
— Так называются эти разрывные пули — дум-дум.
— А-а, да-да, я поняла… Это ужасно… Это бесчеловечно…
Он взглянул на нее: «Ну зачем она говорит об этом? Зачем?» А она все говорила — и все о нем, о Боголюбе, смерть которого и без того мучила его безжалостно.
— На вас лица нет.
— Что — неужели я такой пришибленный?
— Ну… не пришибленный. Просто на себя не похожи.
Она увела его далеко за мост, выше по течению Рабы, где не было ни окопов, ни солдат, где не так возбуждал настороженность притихший за рекой Шарвар. Пахло распускающейся вербеной, которая здесь, на отложистых берегах, росла большими рассевами и пестрела бледно-лиловыми, белыми и пурпуровыми цветами. Еще пахло водой, чуть затхлым приятным душком невспаханной земли и небом. Чертовски неприятный контраст со всем тем, что только что было видено и пережито. По короткой, будто стриженой, ярко-зеленой траве непугливо расхаживали грачи, одетые в синевато-вороненую сталь оперения. Кругом звенели цикады, предвещая теплый погожий вечер. Всюду под каждой былинкой билась, трепетала жизнь. Грудь разрывалась от воздуха, наполнявшего тело могучей похрустывающей силой. Он лег на траву, закинул за голову руки, крепко зажмурился. Ольга присела рядом, касаясь его локтя.
— Анатолий Сергеевич, — сказала она, — я часто вспоминала потом нашу с вами встречу… там… на могилевском перроне. Этих озорных солдат… Вы тогда им крикнули: «Она мне самому нужна!» Вы знаете, это было очень приятно… — И вдруг спросила с прямолинейной простотой: — Вы когда-нибудь любили?
— Нет, — ответил он, не раскрывая глаз.
— И у вас не было женщин?
— Нет.
— Анатолий Сергеевич, если я вам хоть чуточку нравлюсь… — ее рука, гибкая и прохладная, скользнула к его расстегнутому вороту.
Он открыл глаза, посмотрел на нее снизу вверх, ответил, щадя ее:
— Вы нравитесь мне, Ольга… Вы мне очень нравитесь. Но я сейчас совершенно выбит из колеи. Мне даже разговаривать тяжело.
Больше не проговорив ни слова, она легла вниз лицом, и он увидел, как плечи ее под мягкими полевыми погонами мелко забились в припадке беззвучного рыдания.
— Я все время вижу его… такого красивого… и белого-белого, без кровинки. И эту большую черную рану… в боку. Вы могли бы меня понять…
Он понимал ее. Только женщина могла противопоставить силе смерти еще большую силу жизни.
Ширина реки была небольшой — 25—40 метров, глубина — тоже не ахти какая — от 2 до 2,5. В иное время ее перенырнуть ничего не стоило, но сейчас каждый метр мог стоить жизни любому, кто оттолкнулся от берега. И стоил. Два полка шли на город в лоб. Кипела вода в реке, а они шли, волна за волной. Первая же контратака немцев и венгров была смята и задавлена. На вторую они не рискнули, ударили по наступающим изо всех оборонительных укрытий и сооружений. Полки Макарова и Козьмина залегли, не желая нести лишних потерь и ожидая, когда выйдет на северо-западную окраину города полк Давыдова. Между городом и рекой встала багровая стена, потом она начала разбухать все больше и больше. Ночь сделалась красной. Горели дома на окраинах, вагоны, цистерны с горючим на станции, полыхали свечками деревья — горело, казалось, все, даже земля. Так продолжалось до двух часов ночи. Потом зарево пожара вспыхнуло и над северо-западной частью Шарвара. Это разведгруппа 299-го полка вошла в соприкосновение с противником, пошел в наступление и сам полк. Противник, над которым нависла угроза оказаться в западне, начал отступать.
К утру город был взят, и красная ночь уступила место серому дымящемуся дню. Из улиц стали выгонять на площади и загородные пустыри толпы пленных мадьяр и немцев. Всех их было более четырехсот человек. В руки наступающих досталось несколько складов с боеприпасами, имуществом и снаряжением, двенадцать автомашин и два эшелона с грузами.
Немцев и мадьяр построили на пустыре друг перед другом: мадьяр (их было больше) в три ряда, немцев — в два, лицом к лицу. Розанов с переводчиком встал между ними.
— Мадьяры! — сказал он, выбрасывая руку в сторону немецких солдат и офицеров с нарукавными повязками, на которых готикой было написано: «Адольф Гитлер». — Вот истинные враги ваши, а не русские. Вы сражались и умирали не за свои, а за их интересы. Многие ваши солдаты и офицеры уже покончили с гитлеризмом, и там, в тылу, — он показал большим пальцем за Рабу, — сейчас восстанавливают разрушенное войной хозяйство Венгрии. Пойдете и вы. Пойдете без всякого конвоя. Лишь под командой своих офицеров. Больше вы не враги нам!
Когда переводчик перевел эти слова строю мадьяр, те в один голос крикнули:
— Еленек аз орозцок! (Да здравствуют русские!)
Потом эти же слова были переведены немцам. Те, как один, низко опустили головы.
— А вы, — обратился к ним Розанов, — пойдете, куда вам прикажут. Вы обязаны искупить вину перед наступающим миром, который отняли у человечества! — и резко приказал конвойным: — Сорвать с них нарукавные повязки!
В этот день Москва снова салютовала войскам 3-го Украинского фронта за форсирование реки Раба и овладение городами Чорно и Шарвар двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий. Со дня наступления это был уже третий приказ Верховного.
Опять устремились вперед отряды преследования. Основные же силы корпуса Миронова снова пошли колоннами по дорогам, на этот раз держа направление на австрийский город Рехниц. Перед Мироновым стояла та же задача — завершить разгром 2-й танковой дивизии венгров и танковой дивизии СС «Адольф Гитлер».
Полк Макарова шел в первом эшелоне. Под Киш-Нардой его дождался батальон танков из бригады того же майора Ермакова, состоящий из двенадцати машин Т-34. Командовал ими остроскулый, чернявый и горбоносый, очень смахивающий на турка капитан Сегал. Он, в кожаной куртке, похаживал возле танка, на башне которого была четко выведена белой краской цифра «196», посасывал большую, инкрустированную серебром трубку с заглушкой.
Когда голова колонны поравнялась с его танками, он спросил:
— Из хозяйства Макарова?
— Да, — ответили ему.
— Мне срочно нужен подполковник Макаров, — проговорил Сегал, обращаясь к группе офицеров, идущих впереди колонны.
Из строя вышел плотный, плечистый, с красной открытой шеей подполковник. Это был Розанов.
— Я заместитель по строевой полка. Слушаю вас, капитан.
Танкист переложил трубку из правой руки в левую, четко выбросил прямую, измазанную пятнами солярки кисть руки к черному шлему с тремя пробковыми ребрами, негромко представился:
— Командир танкового батальона из бригады Ермакова капитан Сегал. Мною получен приказ, согласованный с полковником Лариным. Я должен взять у вас автоматчиков, посадить на танки и совершить с ними глубокий рейд в тыл противника. Задача: минуя опорные пункты немцев Киршлаг, Аспанг, выйти на Глогниц, затем ударить по Нойнкирхену, где, по данным разведки, готовится сейчас укрепрайон на подступах к Вене с юга и вернуться навстречу нашим войскам.
— Какая же цель? — спросил Розанов.
— Две цели, — ответил Сегал. — Деморализовать противника и уничтожить один из его опорных пунктов на подступах к Вене…
В это время к ним на «виллисе» подкатил Макаров.
— Я обо всем уже знаю, капитан, — сказал он. — Можете не докладывать, — и обратился к Розанову: — Александр Николаевич, распорядитесь посадить на танки автоматчиков из седьмой и восьмой рот.
Танк, возле которого они стояли, глухо рокотал выхлопными трубами, скрывая под броней необузданную мощь пятисотсильного двигателя. От танка пахло соляркой, разогретым маслом и терпким весенним черноземом на его гусеницах.
Макаров кинул взгляд на трубку в руке капитана, потом на его остроскулое горбоносое лицо, сочувственно покачал головой:
— Задача у вас не из легких. Я вижу, вы лихой человек, капитан. И это для танкиста неплохо. Но прошу вас, берегите моих людей. Конечно, война есть война, и все-таки зря не рискуйте. Мне известно, что у границы замечено большое скопление венгерских войск, и еще не ясно, как они себя поведут: то ли будут сдаваться, не желая покидать родину, то ли решительно ощетинятся. Вы можете не избежать столкновения с ними.
— Спасибо за доброе напутствие, — ответил капитан.
Садясь в «виллис», Макаров подумал о Ермакове. Буквально полчаса назад он заехал к нему от Ларина. Майор радушно улыбался, словно между ними и не было никакой стычки в хуторе под Мадьяралмашем. Более того, сам вспомнил этот эпизод, похохатывая, признался: «Ух и злющий вы тогда были, подполковник! Я сам неробкого десятка, а, ей-богу, струсил…»
Саврасов усадил свое отделение на машину, которая была в колонне второй; на первую, головную, сел Фаронов с пятью автоматчиками. Все усаживались, оглядывались, выискивая, за что бы ухватиться покрепче, понадежнее, поудобнее. Когда передний танк дернулся и загремел траками, Залывин уже сзади вскочил на второй — к Саврасову. Бойцы потеснились, уступили ему место, где бы он мог держаться за поручни башни. В люке стоял командир в незастегнутом шлеме — молодой, русоволосый парень с веселыми голубыми глазами. Рукавом комбинезона он отер мокрый от пота лоб, одобрительно кивнул головой:
— Молодцы, славяне! Хорошо устроились.
Под «славянами» все сразу загремело, заколыхалось и затряслось. Танки набирали скорость. Сзади из-под гусениц густо полетели ошметки черного маслянистого чернозема, перемешанного с крошевом молодой зелени. «Черт бы на них не ездил, на этих стальных гробах», — подумал Залывин, оглядывая бойцов и особенно Якушкиных, у которых выглядывали из-под скаток новенькие ордена. Братья чувствовали себя именинниками, а у него при виде их орденов больно екнуло сердце: хотел он или не хотел, а это была цена мести за смерть Боголюба.
Колонна оставленного позади полка быстро скрылась из глаз. Танки шли в сторону пограничного поселка Киш-Нарды. Местами к полотну шоссе близко жались болотца, в которых все еще стояла прозрачная вешняя вода, и молодые кустики рогоза, колышась на ветру, невинно и как-то трогательно, словно играя, полоскали в ней свои острые листья; танки шли по этим болотцам, взбучивая воду, оставляя позади себя черные, выдавленные траками, канавы. Опасаясь мин, Сегал умышленно не вел танки по дороге. Кое-где попадались между пахотными полями перелески, тоже свежие, не обхлестанные пулями и осколками, но и они покорно ложились под бронированные лбы машин. И все-таки пустая, кинутая людьми земля дышала вокруг жизнью, наперекор всему набухала каждой веточкой и каждой травинкой, доверчиво тянулась ими навстречу людям. А людям было некогда взглянуть на всю эту красоту — на вешние озерца, на зеленые камышки, вспыхивающие острыми огоньками, на буковый и ясеневый молодняк.
До Киш-Нарды оставалось километра четыре, когда из ближнего леска ударила по танкам длинная пулеметная очередь. Три передних машины с ходу развернулись вправо на выстрелы. Пули цокнули по броне, кого-то сбросили с танков. И не успела еще смолкнуть очередь пулемета, как рявкнула пушка второго танка. Снаряд разорвался в самом центре леска. И почти тотчас же на опушку выскочили люди, замахали руками, стали кричать:
— Рус! Ива-ан! Не на-адо-о! Гитлер ка-пу-у-ут!
Из люка высунулась голова в шлеме с большими и теперь уже круглыми от гнева глазами:
— А-а, мать вашу так! Отставить второй снаряд!
Танки остановились в развернутом строю, только стволы длинных пушек все еще устрашающе ходили из стороны в сторону, словно нащупывая невидимую цель.
— Командуй, лейтенант! Видишь, сдаются.
И только сейчас Залывин и вправду увидел офицера в венгерской форме, зачем-то двумя руками несущего на палке белое с бахромой на концах полотенце. Он спрыгнул с танка и пошел к офицеру. Сбоку к нему сутуло бежал Фаронов, а за ним Финкель. И Залывин, еще не видя их, а только чувствуя на себе взгляд танкиста и понимая, что он должен сейчас говорить с тем, кто шел на него с белым флагом, лихорадочно соображал, как же он будет с ним говорить, если не знает ни венгерского, ни немецкого.
Офицер-парламентер остановился, что-то громко сказал на немецком языке.
Залывин растерянно пожал плечами, оглянулся, увидел Фаронова и спешащего за ним Финкеля.
— Разрешите перевести. Я знаю немецкий, — сказал вдруг Финкель. И, не успев удивиться, Залывин резко кивнул ему.
— Офицер говорит, — стал переводить Финкель, — что выстрелы с их стороны были провокационными, и просит извинения.
— Кто стрелял? — решительно спросил Залывин. Парламентер ответил, что стрелял эсэсовец и что того немедленно пристрелили, и снова повторил свои извинения.
А солдаты все выходили и выходили из леска, держа оружие так, как будто не знали, что теперь с ним делать.
— Пусть все немедленно бросают оружие! — сказал Фаронов. — Всем построиться перед лесом!
— Офицеры и солдаты! Слушайте! — звонко, по-юношески крикнул Финкель. — Бросайте оружие и выходите на опушку. Офицерам построить солдат в колонну по четыре. Выполнять!
Потом вынесли несколько убитых, провели раненых.
— Мы все здесь собрались целыми и здоровыми. Это все наделал один ваш снаряд, — с боязнью и в то же время как бы с похвалой сказал опять парламентер, кивая на убитых и раненых.
Финкель перевел его слова своим командирам. Залывин отвернулся и бросил:
— Так пусть покажут этого… пристреленного эсэсовца.
Парламентер тут же распорядился, и два венгерских солдата за ноги выволокли из кустов немецкого офицера. Они тащили его, а он, перекатывая из стороны в сторону простреленную голову, бороздил по траве оттопыренно-большими, синевато-гипсовыми ушами.
— Один немец на целый батальон? — криво усмехнулся Фаронов, глядя на все удлиняющийся строй венгерских солдат.
— Нет, господин офицер. Всего их у нас двенадцать человек. Но этот фанатик. Он решил искупить перед фюрером свою вину таким образом. Гитлер, когда узнал, что дивизия, носящая его имя, разгромлена, приказал срывать с оставшихся в живых нарукавные повязки и расстреливать их. Сами понимаете, они поневоле прятались среди нас.
— М-да, незавидная у них судьбишка, у этих адольфовцев. Тех, кого мы не добили, добивает сам Гитлер. Что ж, для нас меньше работы! — И засмеялся.
Из леса вышла кучка венгерских офицеров во главе с полным, сохраняющим достоинство полковником.
— Кто это? — спросил Фаронов, быстро взглянув на парламентера.
Финкель сразу же перевел.
— Это офицеры штаба нашего полка во главе с командиром, — ответил парламентер.
— Так здесь у вас полк?
— Всего лишь остатки от него, господин офицер.
Пленные все продолжали выходить и строиться.
Да, здесь были всего лишь остатки разбитого под Шарваром венгерского полка, еще недавно бывшего составной частью 2-й танковой дивизии венгров. За леском стояло у них несколько самоходок, без горючего, десятка четыре мотоциклов, два обожженных «королевских тигра» и два тягача.
Волей-неволей, чтобы разобраться во всем этом хозяйстве, допросить офицеров штаба, дать им инструкцию, куда и как вести разоруженный полк и что делать с брошенной техникой и оружием, потребовалось не меньше часа. У Сегала было конкретное задание: не увлекаться посторонними маневрами, нигде не задерживаться, а, с ходу подавив на пути очаговые сопротивления, двигаться по заданному маршруту. Командир венгерского полка сообщил ему и Фаронову очень ценные данные о занимаемой под Киршлагом немецкой обороне. Показал на карте и те места, где, по его уверению, не должно было быть очагов сопротивления.
— Здесь начало предгорий австрийских Альп, — сказал командир полка. — В этом районе уже действуют австрийские партизаны. Сейчас все ожесточены против немцев. Кончайте с ними поскорее, герр капитан. Все это ужасно надоело.
Колонну пленных без всякого конвоя отправили по дороге навстречу полку Макарова. Возле брошенного оружия и техники оставили лишь несколько часовых из самих же мадьяр.
Сегал повел свои танки дальше, сообщив по рации и о пленных и о некотором изменении курса.
Теперь шли, уже не придерживаясь направления дороги, мимо перелесков, одиноких хуторов, которые служили надежными ориентирами. Торопились. Нужно было сделать по меньшей мере 70—80 километров, но для сильных быстроходных машин это расстояние ничего не значило. Венгерский полковник, который знал эти места, как свои пять пальцев, дал точный и по возможности безопасный маршрут. Это искупало потерянное на пленных время. Киш-Нарда и Надь-Нарда были на их направлении последними венгерскими населенными пунктами. Оба поселка они обошли слева и направились к пограничной деревушке Фелшечатор. По словам венгерского полковника, в ней не было никаких гарнизонов.
Капитан Сегал, сдвинув на затылок шлем, упруго стоял на ногах внутри танка, держась за ручку откинутой крышки люка, зорко посматривал по сторонам. Фаронов сидел сбоку башни на принайтованном к танку такелаже.
Солнце высоко поднималось за спинами, грело ласково и миротворно. Впереди, за всхолмленной равниной, на которой все чаще пыжились островки букового подлеска, мягкими переливами синели отроги Альп; небо, пронзительно-голубое, становилось все уже и выше; в ложбинках строгими и небольшими квадратами лежали невозделанные поля с прошлогодними перемятыми кукурузными будыльями, и рядом густо зеленели пустые пажити; у подлесков, из-под молодой сени черешневых садов, опасливо и настороженно выглядывали безлюдные хутора.
На одной из коротких остановок Сегал спросил Фаронова:
— Вы, старший лейтенант, заметили, какой здесь особенный ландшафт? У нас в России такого нет.
— А вы сами откуда? — полюбопытствовал Фаронов, охотно поддерживая разговор. — По обличию вы, как в той опере: «Я не турок, не казак».
— Оно так и есть. Мать у меня геленджикская гречанка, отец — хохол из Запорожья. Я и родился в Запорожье. А вы?
— Я елецкий, — ответил Фаронов.
— Некадровый?
— Не-ет. Преподавал в школе историю. В армии, конечно, служил, как человеку с высшим образованием, присвоили лейтенанта. Потом ушел в запас, снова в школу. Натура у меня сугубо гражданская. В сорок третьем направили в запасной полк. Был батальонным парторгом да вот в конце сорок четвертого принял роту.
— Я заметил, что у вас много гражданского, — сказал капитан. — А вот ваш Елец мне пришлось освобождать. Помню, помню, такой провинциальный городишко. На взгорье стоит, у реки Сосна. Берега крутые, взъемистые. Древний городишко… Собор хорошо помню.
— Да, четырехпрестольный. Вознесенский собор. А город действительно древний, — и по тому, как Фаронов произнес слово «город», Сегал понял: поправили его намеренно и с некоторой обидой. — По летописи он старше Москвы.
Капитан откуда-то из-за пазухи достал свою массивную трубку, раскурил от зажигалки и, помолчав, сказал:
— Правду говорят: судьба городов, что судьба людей — очень похожа. Кому как повезет.
Солдаты тоже покуривали, слушали разговор командиров, иногда и сами перекидывались словечками. На душе у каждого становилось все покойнее, и забывалось, что идут они куда-то на двенадцати танках глубоко в тыл противника для чего-то большого и важного, о чем знают лишь командиры.
— По тылам раньше приходилось ходить? — спросил Фаронов Сегала.
— Не однажды, — просто ответил капитан. — По тылам, между прочим, ходить безопаснее. Тут главное, появляйся там, где тебя не ждут. Да, вот что, старший лейтенант. В Фелшечаторе обозначен пограничный пункт. Танки мы остановим перед ним. К пограничному столбу поставим одного из ваших солдат, у кого побольше орденов. А мы, как положено воинам, торжественно отдадим ему с танков честь. Найдется у меня и фотограф.
— У нас есть Герой Советского Союза, — сказал Фаронов. — Лейтенант Залывин. Одним из первых форсировал Свирь.
— Так еще лучше! Запечатлим этот момент, так сказать, для истории…
И снова гул танковых моторов ровно стлался над полями и перелесками на приграничной венгерской земле. Вот-вот должна быть граница. Что ни говори, а быть первым всегда приятно. Военный совет фронта приказывал войскам пересечь австро-венгерскую границу 2 апреля, но они подойдут к ней уже 31 марта. Им же посчастливится сделать это сегодня, на четыре дня раньше.
Через четверть часа показалась деревушка — беленькая, чистенькая, с небольшим костелом посреди. Танки прошли через нее, насмерть перепугав жителей своим неожиданным появлением, и через полкилометра Сегал остановил колонну у двух домиков, огороженных штакетом, между которыми стояло два полосатых столба с гербами и орлами. У домиков никого не оказалось — ни венгров, ни австрийцев.
Фаронов соскочил с танка, поставил у столбов двух автоматчиков, а затем подозвал Залывина.
— Снимай, Анатолий Сергеевич, скатку! И чтоб грудь колесом. Будешь принимать танковый парад при переходе границы.
Солдаты было сыпанули к домам, но Фаронов резким окриком осадил их:
— Наза-ад!
Немного погодя он обратился ко всем с речью:
— Товарищи бойцы и офицеры Красной Армии! Наш боевой десант сегодня, двадцать девятого марта тысяча девятьсот сорок пятого года, в четырнадцать часов пятьдесят минут по московскому времени вышел к границе Австрии!
— Ур-ра-а-а-а! — прокатилось над пустынной границей.
— Товарищи танкисты и пехотинцы! — продолжал Фаронов, доставая из планшета трофейный, в красочно разрисованной обложке блокнот. — От Замоли мы прошли с боями более двухсот километров, покрыв их за пятнадцать, дней. Только наша девяносто восьмая гвардейская Свирская дивизия за это время овладела пятью городами и без малого восемьюдесятью населенными пунктами. — Он глянул в блокнот. — В этих боях противник потерял убитыми около семи тысяч солдат и офицеров, более полутора тысяч пленными…
— А сегодняшних посчитали? — громко спросили его из строя.
— Посчитал и сегодняшних, — радостно засмеялся Фаронов. — Сегодня нашей дивизии добавляется еще четыреста пятьдесят человек… Продолжаю!.. Кроме того, нами было уничтожено танков — восемьдесят, самоходных орудий, — тридцать пять, бронетранспортеров — тридцать… — он перечислял и перечислял, теперь уже не отрывая глаз от блокнота. — Наше дело правое, победа будет за нами! Смерть оставшимся фашистским захватчикам! — крикнул он, и эти слова тут же потонули в новом всплеске дружного «ура!».
За спиной один из танкистов уже приколачивал к полосатому столбу длинную доску с четкими белыми буквами «АВСТРИЯ». Сегал оказался предусмотрительным. Он два дня возил эту доску в танке.
Вскоре Анатолий Залывин, сняв шинель и забросив за спину автомат, стоял возле нее. На груди посверкивали солнечными бликами орден Ленина, Золотая Звезда и орден Отечественной войны I степени. Правую руку он браво держал на уровне шапки, а с проходящих мимо него танков танкисты и пехотинцы, стоя во весь рост, торжественно отдавали ему честь — честь Герою, честь всей Красной Армии, дошедшей сюда с далеких берегов Волги.