— Докуривай, и пошли, — повторил Стас. Он всегда куда-то спешил, но сегодня это было просто невыносимо.
— Суетишься, — сказал Вито, раздавливая окурок в пепельнице. — Нервничаешь. А смысл?
Стас не ответил. Он прекрасно понимал, что суетиться смысла не имело.
Дверь открылась, и вошли Джиллина и Ноэль Куперман по прозвищу Суперман. Джиллина был в оперкостюме и при полном снаряжении, Супер — в шортах и маечке, с кобурой на предплечье.
— Сидите, сидите, — махнул рукой Джиллина.
— Никак не возможно, — вздохнув, сказал Вито и поднялся с дивана. — В присутствии дамы-с?
Джиллину будто ударили по лицу. Вито догадывался, что слухи о его пристрастиях действительности не соответствуют — иначе не дергался бы так, — но не удержался и ткнул в уязвимое место. Без подготовки. Но Джиллине уже объясняли, и не раз, что непритязательные розыгрыши, принятые, может быть, в армии, здесь, в Корпусе, практиковать не следует. Вот, наконец, Джиллина напоролся на свой камень.
— Брэк, — предупреждая развитие событий, Супер положил руку на плечо Джиллины — и, наверное, не только положил, потому что Джиллина скрежетнул зубами и непроизвольно под рукой подался.
— Не надо, Ноэль, — сказал Вито. — Извини, Джи, сорвалось с языка. Не хотел тебя обижать.
Он подошел к Джиллине и протянул руку. Джиллина через силу протянул свою. Ладонь его была совсем мокрая.
— Идем? — сказал Стас. — Время уже.
— Вот вы тут курите и ничего не знаете, — сказал Супер. — А там приехал Томаш.
— Вот это номер, — сказал Вито. — И что?
— Велено болтаться в пределах досягаемости.
— Ты с ним успел поговорить?
— Я сунулся к нему, но он, знаешь, такой… — Супер изобразил, как Томаш пальцами раздирает слипающиеся веки и никого не узнает. — Сказал только, что новостей целый вагон.
— Черт… — Вито вдохнул и выдохнул, чтобы не позволить начаться нервной дрожи. — Знать бы — получилось или нет?
— Думаю, получилось, — сказал Супер.
— Это надо перекурить, — сказал Стас и заозирался.
— У меня «Гренадир», — полез в карман Джиллина. — Давайте по гренадирчику задавим.
Против «Гренадира» возражений не возникло. Помня об эрмеровских приметах, Джиллина своей рукой раздал сигареты, начав с того, кто слева — с Супера. Супер выцарапал из тесного кармана обшитую кожей зажигалку, прикурил, погасил пламя и подал зажигалку тому, кто слева от него — Вито. Пытаемся обдурить судьбу, подумал Вито. Это уже даже не смешно.
— Ты их сушил? — спросил Стас, принюхиваясь к дыму.
— Нет, а что?
— Вроде горчат…
Голос Стаса дрогнул, и могло показаться, что Стас просто поперхнулся, но Вито все понял и среагировал:
— Клинч!
Он повис на правой руке Стаса, на руке, ставшей вдруг железным рычагом, и на миг замедлил движение этого рычага к кобуре, а Супер в прыжке опрокинул Стаса на спину и заблокировал левую руку, и лишь Джиллина ничего не понял и смотрел остолбенело, руки Стаса напряглись еще, все тело напряглось и изогнулось, Супер вдруг взлетел в воздух, а освободившаяся рука Стаса впилась Вито в шею, и только тут Джиллина бросился в кучу-малу, пытаясь разорвать хватку Стаса и освободить Вито — и теряя бесценные секунды, но тут Супер снова оказался рядом, выхватил из патронташа Джиллины гипноген и прижал его к лицу Стаса. Багровая вспышка ударила по глазам, оставив на сетчатке подобие фотографии, и смежив веки, Вито все равно продолжал видеть то, во что превратилось тонкое нервное лицо Стаса: кровавую вампирью маску. Хватка постепенно ослабевала, по телу Стаса пробегали волны дрожи. Наконец, можно стало подняться на ноги.
— Вот так это и бывает, солдат, — сказал он Джиллине. Джиллина сидел на полу, весь белый, зажимая пальцами нос.
— Вовремя ты просек, — сказал Супер. Он стоял на коленях, плотно зажав голову Стаса, и скенером снимал движения глаз. Это позволяло судить о характеристиках разрушенного кодона. — Еще бы секунда — и все.
— Я с утра на него косился, — сказал Вито. — Что там получается?
— «Матрешка», естественно. Лиловый снаружи, внутри, кажется, желтый. Киллер прогрыз наружный слой — ну, и…
— Дерьмо наши киллеры. Пора пойти и набить морду Алеку. Уже полгода обещает сделать новый киллер.
— Где он мог его поймать? — пробормотал Супер. — Бережемся ведь, как монашки…
— Кумулянт, скорее всего, — сказал Вито. — Черт, как он меня сдавил…
— Но ты молодец, толстый. Мне бы такую реакцию.
— Ладно, не прибедняйся.
— Какое… Ну, Джи, как тебе все это?
— Неслабо, ребята… — Джиллина пошмыгал носом, обтер пальцы о брюки.
— Так я и не понял, кто мне двинул.
— Похоже, что я, — сказал Супер. — Ты в следующий раз не в потягушки играй, а за гипноген хватайся. Учили тебя, учили…
— Да я же знаю… на тренировках — все правильно делал…
— Ничего, Джи, — сказал Вито. — Нормально. Тренировки тренировками, а научиться можно только на поляне. Если за месяц не сморгнут тебя — станешь эрмером.
— Это я понимаю…
Супер отложил скенер и похлопал Стаса по щекам.
— Эй, старый, подъем! Просыпайся!
Стас поднял голову. Взгляд его был мутный и неосмысленный.
— Стас! Ты меня слышишь?
— М-да? Что? А, это ты… чесночная твоя душонка… что?
— Просыпайся, просыпайся. Нам всем пора к Стрептоциду.
— Не знаю такого… Пусти, я сплю. Я пьян и сплю.
— Желтый, — прокомментировал Супер. Вито и сам понял это. Кодоны желтого спектра вызывали сильнейший выброс эндорфинов, и клиника постдеструкционного синдрома напоминала банальное опьянение. На поляне, случалось, это приводило к серьезным ошибкам.
— Что делать, пусть спит, — сказал Вито. — Давайте-ка, ребята, я вас проверю на всякий случай.
Через полтора часа, наконец, все, кого это касалось, собрались в «бункере» — особо изолированном помещении в пристройке. Попасть туда можно было только с помощью специального лифта, управляемого с центрального поста охраны. В случае чего оттуда же, с центрального поста, в бункер подавался усыпляющий газ.
Автономный стац-эрм гудел и попискивал, загружаясь. Томаш нервно расхаживал перед ним, потирая пальцами виски. Выглядел Томаш плохо. Нос заострился, скулы торчали, глаза ввалились и горели. Со щек не сходил лихорадочный румянец. Вито, увидев Томаша, прямо спросил — и получил прямой ответ, что да, Томаш ввел себе «джерри» — род лилового кодона семисотого разряда, который вызывает сильнейшее постоянное возбуждение; вот уже неделю он ходит под «джерри», возможно, нахватался чего-нибудь еще, но проверку и освобождение придется отложить хотя бы до вечера, потому что тогда он сразу уснет — и все, а дело не терпит отлагательств. Но ты уж, Вито, дружище, приглядывай за мной — вдруг…
Всяческие «вдруг» случались все чаще — хотя техника становилась все более совершенной, а методики — отлаженными. Несмотря на введенные программы-киллеры, на ежеутренние проверки гипногенами, на поощряемую склонность обращаться за проверкой по малейшему подозрению, несчастные случаи с эрмерами продолжались. То, что только что было со Стасом, относилось к рядовым и легчайшим инцидентам. В прошлом году была волна смертей от остановок сердца в момент проверки — как оказалось, примитивнейший серый кодон соответствующим образом модифицировал киллер. С этим научились справляться, но весной появились многослойные кодоны, и киллер, разрушив внешнюю оболочку, высвобождал то, что было внутри. Первой их жертвой в Корпусе стал, похоже, Поплавски. Почувствовав усталость и раздражение, он решил, что поймал простой лиловый кодон, попросил кого-то освободить его — и вдруг учинил побоище на этаже, убив четверых и четверых ранив, после чего застрелился сам. Снятая с остывающего мозга ноограмма показала, что височные, теменные и затылочные поля охвачены сверхвозбуждением, и можно только догадываться, что он видел и с кем сражался в свои последние минуты… После этого все стали в обязательном порядке сдавать оружие при проверках, но смертельные случаи продолжались. Бергель сразу предложил перевооружить Корпус — чтобы пистолеты стреляли не пулями, а капсулами с парализующим веществом. Почему-то оказалось, что существующие виды оружия для такой переделки не годятся, и только к осени новые револьверы «серпент» начнут поступать — сначала для натурных испытаний.
Что ж, а пока — надежда, в основном, на то, что за несколько секунд до эксплозии человек начинает вести себя немного необычно и это удается заметить тому, кто стоит рядом…
Эрм издал сигнал готовности, загорелся глазок лазерной головки — и в воздухе повисло изображение того, что Томаш слепил из грязи, осевшей на фильтрах городской информсети.
Вито присвистнул, втягивая воздух. Ноэль ударил себя кулаками по коленям. Не до конца проснувшийся Стас бормотнул неразборчиво, но энергично. Старик Вильгельм встал. Кароль и Бергель одинаковыми движениями взялись за подбородки. Только стажеры: Джиллина и Гектор — ничего толком не поняли. Впрочем, усмехнулся про себя Вито, все остальные тоже вряд ли поняли.
Свертка кодона — условная проекция его свойств на трехмерную сетку — напоминала по форме немного удлиненного морского ежа. На концах некоторых игл были утолщения, а одна из игл, изгибаясь, возвращалась в тело, образуя нечто, подобное ручке чайной чашки.
— Разряд порядка четырех тысяч, — на глаз определил Ноэль. — И цвет от желтого…
— Разряд у этой хреновины — восемь тысяч четыреста тридцать пять плюс-минус пятнадцать, — перебил его Томаш. — А цвет меняется от синего до инфракрасного. Вот так… — он провел рукой над пультом, и свертка пришла в движение; иглы сдвинулись и поплыли к основанию «ручки», укорачиваясь, но делаясь толще, и на самой «ручке» сглаживались и исчезали; а из воронки, обнаружившейся с противоположной от ручки стороны, стали появляться подобия лунных кратеров, между которыми змеились узловатые корни.
— Это же по типу бутылки Клейна! — сказал Вильгельм. — Односторонняя поверхность.
— Именно так, — сказал Томаш.
Кратеры собрались у основания «ручки», превратившись в бородавки, а поверхность кодона вокруг воронки стала зеркально гладкой.
— А ведь это артефакт, Том, — сказал Вито.
Томаш молча кивнул.
— «Черный шар», — добавил Ноэль. — Вот и дождались…
Год назад Ноэль, Вито, Томаш и покойный Сихард в обстановке самой неформальной родили идею о возможности возникновения «черного шара», неуловимого и неуничтожимого кодона; название родилось по аналогии с «черным кубом» — возбудителем компьютерной чумы две тысячи второго года. Занявшись проработкой этой темы, они нашли огромное количество дыр в фильтрах и разработали несколько возможных моделей «черных шаров»; правда, тогда они исходили из предпосылки, что «черный шар» должен иметь возможно меньший разряд, так где-то на уровне полусотни, для лучшего прохождения через фильтр. О том, что могут существовать такие вот выворачивающиеся полиморфные кодоны, тогда просто не догадывались. Тогда о многом не догадывались. Это были как раз последние дни стабильности: киллеры успешно разрушали все известные виды кодонов, а фильтры не менее успешно их все задерживали, и о «черном шаре» заговорили, в общем-то, только для того, чтобы произвести впечатление на дам. Дамам было наплевать, но идея запомнилась…
— Покажи, где исходный материал, а где ты додумал сам, — сказал Вильгельм.
— Додумал вот это, — Томаш показал на утолщение в виде буквы "Н" у конца длинной иглы; гладкая поверхность втянулась внутрь, и кодон вновь походил на морского ежа. — Когда я допер до этой штуки, остальное сложилось само.
— Разверни, посмотрим.
— Довольно простой синий кодон двухсотого разряда. Вызывает положительные эмоции, легкую эйфорию и легкую потерю ориентации в пространстве. Но вот вкупе со всем прочим выступает, можно сказать, сборщиком.
— Именно сборщиком, Том? — решил уточнить Вито.
— Тут двухступенчатый процесс, — сказал Томаш. — Вначале синий играет роль пассивного центра адгезии, и в результате формируется агломерат, не имеющий свойств кодона, но активно собирающий те фрагменты информагентов, которые мы условно назвали грязью…
Парень и вправду нахватался чего-то, подумал Вито, говорит, как лекцию читает. Или это его научное окружение так испортило?..
— …агломерат же, в свою очередь, выступает в роли активного сборщика, полностью формирующего данную структуру.
— Сколько времени занимает полный цикл? — спросил Ноэль.
— Сорок часов.
— Процесс идет на фильтре?
— Да.
— Я думаю, нам нужно, не теряя ни минуты, перенастроить фильтры так, чтобы они задерживали синие кодоны, скажем, от сотых до тысячных — и аннигилировали их без запроса.
— Задание группой Рацека получено.
— Это может оказаться долгой историей… — сказал Вито.
— А что ты предлагаешь?
— Можно попробовать сделать обманку и запустить…
— Это тоже долго. Пока сделаешь и проверишь…
— Кстати, о проверках, — вспомнил Вито. — Том, какой у него эффект?
— Не знаю, — сказал Томаш.
— Ты что, не пробовал его?
— Сам — нет. Ты же видишь, какой я. Дважды вводил лаборантам. Непонятно. Внешний проявлений почти никаких. Становятся… спокойнее, что ли. Послушнее. Вялость появляется. Легкая такая вяловатость. Реакция ухудшается, рефлексы замедляются — совсем немного. Аберраций восприятия нет. Так что эффект неясный…
— Освободил легко?
— Вроде да. Но я не вполне уверен, что освободил. Очень маленькая разница между…
— То есть может оказаться так, что он действует не сразу?
— Может. За парнями, конечно, наблюдают.
— Слушайте, а может быть, у этой штуки вообще нет никакого эффекта? — предположил Вильгельм. — Произошел качественный скачок, и кодон такой степени сложности на мозг уже не действует?
— Зачем-то же его лепили, — сказал Томаш.
— Ладно, ребята, — сказал Вито, — все равно надо проверять. Давайте быстренько с этим разделаемся — а потом, по результатам, будем соображать, что делать.
— Можно подойти еще с другой стороны, — подал голос Кароль. — Проверить грязевые источники.
— Если удастся, — сказал Томаш. — Я уже пробовал — правда, наспех. На ком испытаем? — он огляделся.
— На мне, естественно, — сказал Вито.
— Почему это вдруг: естественно, на тебе? — спросил Ноэль. — Что это ты себе за привилегии придумываешь?
— Никаких привилегий. Просто я первый сказал. Реакция у меня хорошая, ты же знаешь. Или ты решил, что я так проявляю свой антисемитизм?
— Я к тебе никогда не привыкну, — сказал Ноэль.
— Привыкнешь когда-нибудь… Держи пока, — Вито стянул с плеча кобуру, подал Ноэлю. Тот принял ее двумя руками. Ноэль с величайшим уважением относился к оружию. До Корпуса он был снайпером в спецбатальоне федеральной полиции. — Поехали, Том.
— Поехали, Чип. — Томаш на счастье назвал Вито старым прозвищем. — Будем жить.
— Будем жить… — Вито улыбнулся.
Свертка кодона исчезла, эрм запел, и на месте «морского ежа» появился туманный экран, постепенно набирающий яркость свечения. Потом светящийся туман поплыл навстречу, Вито привычно расслабился, отдаваясь этому движению, не отвлекаясь на причудливые мгновенные картины, возникающие по краям поля зрения — он знал, что подсознание фиксирует их, накапливает, а когда они накопятся и сольются, произойдет нечто… еще неизвестно, что; надо ждать красного пятна… вот оно: рубиновый глаз, широко раскрывшийся навстречу, и в нем — алые и багровые волны, разбегающиеся от центра и в бесконечность… Вито повис над ним, над этой пылающей бездной, преломил страх — и рухнул вниз. Пробил багровое вязкое ничто — и вдруг с костяным стуком ударился лбом…
— Фу, ч-черт… — он протер глаза; казалось, все окутано туманом. В комнате было полутемно. Он так и уснул за столом, уронив лицо на скрещенные руки. Сколько же времени?.. Половина четвертого. От долгого и, похоже, неудобного сиденья ноги затекли и начинали отходить. Он застонал от боли. Наконец, это прошло. Доковыляв до окна, он посмотрел на солнце.
Сквозь голые ветви берез солнце было отчетливо видно: яркий ободок и темная бахромистая клякса в центре. Кажется, сегодня ободок стал еще тоньше…
Только на восходе и закате солнце выглядит прежним…
В дверь поскреблись, а потом стукнули тихонько, кончиками пальцев: та — та — та — та-та. Он зашарил по карманам в поисках ключа.
— Это я, Дим Димыч, — сказали за дверью. — Оськин.
— Сейчас, Оськин, ключ найти не могу…
Ключ оказался на столе. Под конвертом из грубой оберточной бумаги.
Оськин проскользнул в дверь. Дима выглянул в коридор, прислушался. Никого.
— Принес? — шепотом спросил он. Оськин кивнул.
Одет Оськин сегодня был импозантно: выношенная школьная курточка, застегнутая на единственную пуговицу, не скрывала кроваво-красной надписи на зеленоватой футболке: «COCA-COLA». Коричневые трикотажные штаны были в пятнах краски и пузырились на коленях. На впалом пузе тускло поблескивала латунная пряжка флотского ремня. С ремнем в руках Оськин был непобедим.
— Принес? — повторил Дима, не поверив.
Оськин завел руки за спину и стал там что-то делать, напряженно улыбаясь. Наконец, он извлек из-за спины матерчатый сверток со свисающими полосками лейкопластыря, положил его на кровать и отошел на шаг, оправляя майку. Дима осторожно развернул ткань.
Там лежали пять чайных ложечек, вилка, половинка браслета, портсигар, смятая ажурная вазочка, моток проволоки, два полтинника двадцать пятого года чеканки, перстень, серьга в виде полумесяца, подстаканник и часы-луковица с толстой цепью.
— Шестьсот пятьдесят граммов, — сказал Оськин с гордостью.
— Ну, ребята!.. — присвистнул Дима.
— У бабки Егорышевой самовар есть, — сказал Оськин. — Кило на два, не соврать. Не дает. Вот, говорит, если бы власть собирала… Может, побазарите с ментами, Дим Димыч?
— Побазарю, — сказал Дима. — Мать ничего не передавала?
— Вроде нет. Смурная она какая-то…
— Засмурнеешь тут.
— Пойду я. Выпускайте.
— Ну, счастливо. Благодарность тебе от имени штаба.
— Да ну. Пятерки на выпускном — вот так бы хватило!
Дима засмеялся.
— Год впереди — накачаю тебя на пятерку.
— Это не так интересно, — засмеялся в ответ Оськин. — Вот на халяву бы. На халяву, говорят, и уксус сладок, а?
— А еще говорят: тише едешь — морда шире. Беги. А то засекут тебя здесь…
Дима выглянул в коридор, убедился, что никого нет, и пропустил Оськина мимо себя. Прячемся уже просто по привычке, подумал он. Оськин, умудрившись ни разу не скрипнуть половицей, свернул на лестницу. Дима дождался, когда хлопнет входная дверь, запер замок и вернулся к столу. Шестьсот пятьдесят граммов… Он свернул ткань — застиранную фланельку, похоже, четвертушку старой пеленки. На рубашку одной пули уходит два грамма. Если Оськин добудет и самовар… Ладно, это пока мечты. Что нам пишут? Он вскрыл конверт. Как и в предыдущие дни — голубоватая, очень тонкая бумага. Черные чернила. И его, Димин, почерк…
«Мой тебе привет и наилучшие пожелания! А также поздравления: ты включен в список. Впрочем, этого следовало ожидать: тебя сходу назвали восемь из Одиннадцати. Как понимаешь сам, это — не только честь, но и хлопоты, и дальняя дорога, и, может быть, пиковый интерес. Будь готов ко всему. Неизвестно, как долго продержатся сами Одиннадцать, напор все нарастает, оракулы же, по обыкновению, либо молчат, либо говорят банальности — которые постфактум будут признаны эталоном провидческой мудрости. Такие пророчества сбываются при любом исходе дел. Кассиус передает просьбу: присмотреться к жене Архипова. По всем константам она из Неизменных, но либо латентна, либо предпочитает находиться вне игры. Либо… понимаешь сам. Постарайся вызвать ее на разговор о древних цивилизациях, древних знаниях — возможно, тогда что-то прояснится. Но не нажимай слишком — если она латентна, а ты вызовешь сдвиг, то на тебя все и выльется. Действуй мягко, осторожно, ненавязчиво. Да, и еще: телефон 2-1-2 больше не ответит. Там все кончено. Остались 2-8-6 и 2-9-0, это Стасик Пионтковский и Маша Чепелкина. Постарайся остаться в живых. Ты нам очень нужен.»
Как и вчера, и позавчера, Дима испытал вначале оторопь, потом — чувство, что написанное чрезвычайно важно, потом — странное, тайное, недоступное самому понимание, понимание, вызывающее мутный, багровый жар в затылке. Сквозь этот жар он видел, как руки сами мнут письмо и тянутся за спичками… Потом все кончилось.
Он растер тонкий пепел и долго сидел неподвижно, уставясь сквозь стекло, сквозь голые, как зимой, костяно-белые ветви на дальние сопки, на высокий правый берег Ошеры, на огромный вековой кедр над крышей больницы. Как в темном котле, кипели какие-то мысли, чувства, предчувствия, и постепенно со дна поднималась, вытесняя все прочее, горькая спокойная гордость, ясное понимание того, что да, теперь все решено и подписано, все будет так и никак иначе, я сам того хотел и к тому стремился, и продолжаю хотеть и стремиться, я предупрежден о неминуемых последствиях, но решение остается прежним… что-то подобное он мог бы сказать, если бы кому-то нужны были эти слова. Но никто его не слушал и не слышал. А потом раздался громкий стук.
Бросив в сумку сверток с серебром и проверив, в кармане ли нож, Дима отпер дверь. На пороге стоял капитан Ловяга.
— Добрый день, Дмитрий Дмитриевич. Разрешите войти?
— Входите. Садитесь вон… — Дима показал на стул. — Чаю хотите?
— Пожалуй, что нет. Я хотел еще порасспросить вас о делах этой ночи…
— Попробуйте. Но, мне кажется, я сказал все, что знал. Добавить нечего.
— Наверное. Допускаю, что вы рассказали все, что знаете по конкретному убийству. Но давайте расширим круг тем, что ли. Вообще все, что происходит — как вы расцениваете?
Дима хотел ответить резкостью, но сдержался. Ночью он пытался тыкать Ловягу носом в вопиющие нарушения обыденности, но тот, как кот Базилио, изображал из себя слепого и говорить хотел только о пяти сольдо…
— Вы «Солярис» читали? — спросил он.
— М-м… давно. Подзабыл уже. А что?
— Там события происходят с несколькими людьми. С тремя. И материализуются воспоминания — то, что хочется забыть. А у нас — двенадцать тысяч человек. И материализуются страхи.
— Как это — материализуются? Каким образом?
— Не знаю. Честно говоря, меня это даже не очень интересует.
— Не понимаю. Ведь в этом все дело! Выяснить причину…
— И устранить ее? Знаете, Родион Михайлович, я больше чем уверен, что устранить причину будет не в наших силах.
— Почему вы так в этом уверены?
— Как сказать… Если все происходит вне нас и независимо от нас — как учит диалектический материализм — то, значит, мы имеем дело с физикой, до которой еще не доросли. Вон, взгляните на солнце… или взять этот барьер вокруг города… Если же все происходит в нашем сознании, то дело еще безнадежнее: в поисках причин мы заберемся лишь в собственные дебри. Наконец, если правы мои пацаны и над нами ставят эксперимент инопланетяне… или кто-то еще, не важно… то, думаю, они позаботились о том, чтобы ни до целей эксперимента, ни до методики его мы не докопались…
— То есть — все бесполезно?
— Я бы сказал — бессмысленно.
— И в рамках этого убеждения…
— Давайте вспомним, как это началось, — предложил Дима. — Черные машины и ночные аресты. Вы, как я понимаю, к этому причастны не были… Потом — волки. Потом — окаменевшие. И дальше — как снежный ком… Страх — это великая сила.
— Хорошо. Допустим, я согласился. Что дальше? Дальше-то что?
— Перестать быть стадом. Подавить страх. Уничтожать все эти… материализации. Тогда, может быть, удастся переломить… Если не удастся — нам всем конец. У вас есть какое-нибудь оружие?
— Только «макаров».
— А вообще в городе?
— У милиции шесть автоматов и десяток пистолетов. У военкома два автомата. Охотничьи ружья — почти в каждом доме.
— Вот и взялись бы — отряды самообороны, патрули по ночам… Побольше шуму. Это отгоняет страх.
— Допустим… А вы — лично вы, что намерены делать?
— А я, — усмехнулся Дима, — как всякий беспринципный интеллигент, собираюсь пойти наперекор всему тому, что только что вам говорил, и добраться до первопричины. Только не просите, чтобы я что-то объяснял. Здесь все так накручено… Впрочем, действуя в том же направлении — преодолении страха. Может быть, чуть более интенсивно, чем предлагаю вам.
— На всякий случай держите меня в курсе.
— Вряд ли это необходимо… Кстати, кто у нас сейчас власть?
— Не знаю. Я, наверное, еще Василенко, потом военком… все.
— Удрали остальные?
— Удрали. Возле барьера горкомовский «уазик» стоит, черный весь, а внутри что-то шевелится. Я не стал подходить.
— Правильно. В общем, объявляйте мобилизацию, объясните, что нужно ходить с оружием… пусть лупят во все, что подозрительное.
— Ладно, это мы обговорим.
— Главное — чтобы не жались по домам и не боялись.
— Попробуем. Вы собирались идти куда-то? — Ловяга кивнул на Димину сумку.
— Да, в школу.
— Я провожу, не возражаете?
— До школы. Там, внутри — я один.
— Разумеется…
Выпустив Ловягу в коридор, Дима присел на корточки и мелом на полу начертил пятиконечную звезду — лучом к порогу. Так его научила Леонида. Ловяга с удивлением смотрел сверху.
— Вы что — верите в это?
— Здесь и сейчас — да.
— Хм…
— Поймите же, черт возьми, — с накатившим раздражением заговорил Дима, — мы попали в ситуацию, в которой весь наш опыт — ноль, и прежние знания — ноль, и вообще здесь все абсолютно другое, а что похоже на прежнее, так оно обман… Представьте, что наш город — декорация, поставленная на другой планете, и об этой планете мы знаем только одно — тут все иначе, понимаете? Все по-другому. Непредсказуемо. И надеяться можно только… только на… — Дима замолчал. Ловяга осторожно смотрел на него, и Дима понял, что капитан боится, но еще не осознает собственного страха. Боится услышать что-то такое, что испепелит последние его надежды… — В общем, забудьте, кто вы есть, забудьте все — и смотрите так, будто видите все впервые…
— «Взглядом младенца смотрите на тени, и ошибки богов откроются вам», — сказал Ловяга. Дима сделал вид, что не обратил внимания на цитату. — С другой стороны, Дмитрий Дмитриевич, если ваши рассуждения верны… получается, мы сами себя запугиваем, и это идет по нарастающей, правильно?
— Да. Тихо! Смотрите!
Они уже спустились на первый этаж и были в шаге от входной двери. Дима помнил, что дверь хлопнула, когда выходил Оськин — пружина была очень сильной. Теперь она стояла открытой настежь, пружина растянулась; так делали иногда, чтобы проветрить подъезд: подпирали дверь кирпичом. Сейчас ее ничто не удерживало.
— Что такое? — шепотом спросил Ловяга.
— Не понимаю…
Ловяга достал пистолет, снял с предохранителя; держа стволом вверх, сделал несколько мелких шажков к двери.
— Не ходите, — сказал Дима. — Тут что-то не так.
Они стояли и смотрели в проем, слыша только дыхание друг друга. Им виден был свежий, недавно обновленный дощатый тротуар, кусочек плотно утрамбованной гравийной дороги и дом напротив — такой же черный двухэтажный барак послевоенной постройки. Потом послышались звуки: медленное цоканье копыт. Оно приблизилось, и Дима вдруг почему-то взял Ловягу за рукав и потащил назад, вглубь, в темноту подъезда. Они прижались к обитой дерматином двери первой квартиры, Дима увидел пломбу и вспомнил, что за этой дверью ночью зарезали азербайджанского парня Максуда и кровью его написали на стене: «За Сумгаит!» — и еще какие-то значки, похожие на армянские буквы — но не армянские буквы, это Дима знал твердо. С тех пор прошла, кажется, вечность, и даже Ловяга, похоже, перестал подозревать в убийстве армянских строителей-шабашников, работавших в леспромхозе… тем более, что до них не добраться…
Наконец, звук копыт — неимоверно громкий — достиг высшей точки, и Дима увидел человека в черных очках, ведущего в поводу громадного коня. Конь шел, опустив голову, и при каждом его шаге вздрагивала земля. Он был неопределенной масти, Диме показалось — серо-розоватый. В седле, сгорбившись, сидел кто-то, с головой укрытый черным покрывалом. Эта процессия не могла быть в поле зрения больше трех-четырех секунд, но почему-то они все шли, и шли, и шли, и грохот копыт заполнял собою все на свете… Наконец, это кончилось. В наступающей тишине возник какой-то новый звук — рядом. Дима с усилием перевел взгляд на Ловягу. Капитан скрежетал зубами. В полумраке глаза его казались огромными.
А потом из-за открытой створки двери вышла крыса. Встав столбиком и наклонив голову, она долго и напряженно вглядывалась в сумрак подъезда. «Стреляй», — шепнул Дима. Ловягу не слушались руки. Крыса повернулась, еще раз посмотрела внимательно, словно запоминая, через плечо, и ушла. И тут же дверь с грохотом захлопнулась.
— Ключ! — клацнул Дима, и капитан его понял. Замок опломбированной квартиры сдвоенно щелкнул, Ловяга скользнул в приоткрывшуюся щель, Дима за ним. Привалившись к двери изнутри, Дима перевел дыхание. В подъезде послышался мягкий множественный шорох.
Дима крошащимся мелком нарисовал на двери звезду Давида, а на полу — пентаграмму. Не забыть взять в школе мел, этот кончается…
— Боже мой… — прошептал Ловяга. Он стоял на пороге комнаты, в которой был убит Максуд. Дима заглянул в комнату через его плечо.
Внутри мелового контура лежавшего здесь тела творилось что-то дурацкое: растущие из пола тонкие светящиеся нити, похожие на нежную плесень, дрожа, то складывались в лежащее навзничь тело с откинутой головой, и лицо его менялось, переходя от мучительного оскала к странной умиротворенности, — то вдруг тело исчезало, и появлялся кусочек городского пейзажа: угол большого дома и маленький домик, кусты и деревья, тротуар, переходящий в лестницу, неподвижные фигурки: мужчина с собакой, женщина в шляпке, мальчик на трехколесном велосипеде и тоже с собакой…
— Пошли, — Дима тронул Ловягу за плечо.
От окна он оглянулся: пятна крови в углу и кровавые буквы на стене поросли той же плесенью, и там тоже происходило какое-то движение, но фигурки были слишком мелкие, и разбираться в них было некогда. Ловяга потянулся к шпингалету, но Дима поймал его руку, подышал на стекло и пальцем изобразил на туманном пятне рунный знак «двойной лев». Стекло рассыпалось на мелкие осколки и вылетело наружу, будто с той стороны внезапно исчез воздух. С подоконника Дима спрыгнул на завалинку, а с завалинки — высокой, почти в полтора роста — на землю. Капитан последовал за ним.
Дворик Диминого дома был тесен и весьма покат; отсюда начинался склон лощины, выходящей к Ошере пониже пристани. Но идти по лощине Диме решительно не хотелось. Поэтому, проскользнув под забором по сухому водостоку в соседний двор, он круто свернул направо, к жалкому огородику бабки Мамаихи, выдернул из грядки две недозрелые чесноковины, одну сунул в карман себе, другую подал капитану. По почерневшим от времени доскам они прошли мимо мамаевского осевшего набок домика. На калитке ворот Дима мелом изобразил тот же рунный знак, но ничего не произошло. Тогда он отворил калитку и вышел в переулок.
Переулок был пуст. Неимоверная чистота повсюду и скелеты деревьев над крышами придавали пейзажу вид незаконченной декорации.
— Слушайте, — шепотом сказал Ловяга, — откуда вы все это знаете?
— Объяснили, — не вдаваясь в подробности, ответил Дима. Он оглядывался по сторонам, стараясь почувствовать обстановку. Тишина была неполной, и это тревожило. Впрочем, полная тишина тревожила бы еще больше.
— Но надо же всем… чтобы все знали…
— Делается, — сказал Дима. Он посмотрел на часы. Было без четверти пять. — Уже напечатали, наверное. К ночи разнесут.
Загавкали впереголосок собаки. Гавкали смущенно, презирая себя за пережитый страх.
— Вы мне что-то начали говорить там, на лестнице, — сказал Дима. — Что-то интересное. Но нас прервали.
— Напомните.
— Ну, вы процитировали «Черный посох», а потом начали подвергать критике мою гипотезу…
— Да-да, что-то же пришло тогда в голову… забыл. Вроде того, что, если ваша теория верна, то те, кто вызывает к жизни те или иные страхи, будут становиться их первыми жертвами, и постепенно все пойдет на убыль…
— Выгорят дрова, да?
— Можно и так сказать. После гибели какого-то наиболее образованного слоя изощренные кошмары исчезнут, и останется что-то примитивное…
— Уж не думаете ли вы ускорить этот процесс?
Ловяга споткнулся. Диму вдруг затошнило. Ловяга не заслуживал таких слов. Впервые увидев его, Архипов сказал: «Странно: гэбист, а глаза людские». Ловяга был по-настоящему озабочен теми исчезновениями пацанов и сумел даже организовать прочесывание тайги. До последних дней он был убежден, что имеет дело с какой-то террористической группой, избравшей далекий Ошеров учебным полигоном. В общем, от подлеца Петрунько он отличался диаметрально…
— Извините, Родион Михайлович, — сказал Дима. — Мне не следовало этого говорить. Я не думаю так.
— Я понимаю, — сказал Ловяга. — Я не обижаюсь. Надо быть в ответе…
Из переулка они свернули на Коммунистическую. Улица, на которой жил Дима, была Ленина, а переулок — Колымским. Вся слободка называлась Колымой. Это был один из ошеровских анекдотов: от Ленина к коммунизму путь лежал только через Колыму.
— Я тогда еще вот что хотел сказать, — вспомнил Ловяга. — Вы говорите: страх. А эти деревья? Или солнце, луна? Или барьер? Ну, барьер еще туда-сюда, а пыль и мусор куда делись? В этом-то какой страх?
— Нечеловеческий, — сказал Дима. — Я подозреваю, что в нашем городе уже не все жители — люди.
— Хотел бы я знать, кто из нас сумасшедший, — с тоской сказал Ловяга.
— Я пришел, — сказал Дима. — Думаю, мы еще увидимся сегодня. И вот что: попробуйте позвонить 2-86 или 2-90. Не знаю, что из этого получится…
— Хорошо, — сказал Ловяга. — Тогда мы не прощаемся…
Школьную калитку украшала замысловатая рунная фраза, которой Дима не знал. Но нанесена она была явно рукой Леониды, поэтому Дима вошел смело и двинулся по песчаной дорожке мимо зарослей татарской жимолости — единственного, кроме травы, растения, оставшегося зеленым — к школьному крыльцу. Некоторое время он чувствовал на себе взгляд капитана; потом это прошло. Ступени тоже были испещрены. На крыльцо он подниматься не стал, а пошел в обход, к котельной. Дверь в котельную была запечатана тавром царя Соломона. Дима постучался особым стуком и на вопрос: «Кто?» назвался:
— Третий.
Почему-то вдруг, пока с той стороны гремели засовом, он испытал острую необходимость оглядеться. Не оглянуться, а именно оглядеться. Слева, за голыми деревьями и зелеными кустами проступал забор, черная литая решетка с поднявшимися на задние лапы львами. Клумбы пылали настурциями. Там, где забор кончался, виднелись такие же литые чугунные перила лестницы, ведущей под обрыв: там, на обширной террасе, было продолжение школьного двора. Стадиончик и тому подобное. Дальше берег уже окончательно обрывался к воде, но отсюда Ошера была не видна — только справа, далеко, блестел кусочек ее черного зеркала. Прямо же, рукой подать, будто это и не противоположный берег судоходной реки, возвышалась светло-серая, в мелкую крапинку, осыпь, а над осыпью нависал сплошной, похожий на мох, еловый ковер. Дальше, образуя горизонт, шли полусферические, как каски, сопки, с редкими светлыми проплешинами. Небо было равномерно белесым и излучало свет. Касаясь угла школьного здания, висело солнце — призрачным кольцом. Почему-то сильно пахло разогретой хвоей — как в бору в солнечный безветренный день.
— Входите, Дим Димыч, — сказали ему.
Снимки были отличные, четкие, и, перебирая их, Дима думал: это вторжение. Вторжение. Вторжение… Ах, как славно, если это действительно вторжение! Как это легко и понятно. Это то, чего мы даже немного ждем и к чему исподволь готовы. Просто гора бы с плеч… и не ломать голову над темой возвращения старых богов в завершение шеститысячелетнего единобожеского цикла… Голос Леониды был странно безжизнен тогда, и лицо не менялось. Великие битвы полыхали в долине Иордана, и под ударами адептов Яхве пали города Адме, Севоим, Гоморра. Почитающие богов пантеона держались только в Содоме, за его неприступными стенами. Все меньше их становилось… В ослабленные голодом и огнем сердца вкрадывалась слабость, и кто-то, не вынеся мук осады, открыл ворота врагу. Две ночи и день шла резня на улицах города, и рушились поруганные храмы. Лишь храм Ашеры, богини-воительницы, стоял неприступной цитаделью среди пожаров и крови. Высоко над стенами его поднималось божественное древо. А когда оно вспыхнуло, подожженное смоляными горшками, ворота храма открылись и плечо к плечу, по двенадцать в ряд, вышли закованные в медь жрицы. Короткие мечи они погружали в тела пьяных вином и кровью победителей, боевыми косами смахивали головы с их шей. Неудержим и страшен был их поход, и много воинов легло им под ноги. А когда они захватили и окружили кольцом городские ворота, по пробитому ими коридору пролетела конная сотня — это высшие жрицы уносили ветви и семена божественного древа. И когда конные скрылись в ночи, пешие воительницы перестали убивать… Много лет торговали ими на рынках от Египта до Шумера и дальше — до самой страны Шэнь, требуя огромную цену за редкую красоту и умопомрачающее искусство любви. А конные жрицы ушли в земли хеттеев, и след их преследователи потеряли. Шесть лет длился великий поход: по землям эниан, молоссов, дагаев и дальше — в край людей, не знающих меди и обычаев, но искусных в кремнях и кости; из них жрицы брали себе мужчин, мужей и проводников, а потом убивали их, чтобы не оставлять о себе ненужной памяти. С коней жрицы пересели в лодки и плыли по рекам, великим и малым, по воде и против воды, и остановили движение лишь тогда, когда в живых осталось одиннадцать из тех, кто вырвался когда-то из подплывающего кровью Содома. Одиннадцать — это был наименьший счет для того, чтобы вырастить божественное древо. И семя древа опустили в землю и поочередно полили своей кровью, пока росток не дал третьего побега. Но зимние морозы убили росток. И тогда весной вместе с новым семенем божественного древа опустили и иное семя — семя растущей здесь исполинской сосны с длинными хвоинами, собранными по три. И сущность древа перешла в росток этой сосны, и сосна выросла и уцелела. И рос вместе с ней храм — в глубину, в мягкий пористый камень сердцевины холмов. И стали сменяться поколения в тихой неторопливой жизни здесь, на краю тайги, над прекрасной рекой, под сенью вечного древа…
Ашереи-мужчины били в тайге зверя, чтобы есть его мясо и греться его мехом, и добывали плоды дерев, подобных вечному древу, чтобы вкус мяса никогда не наскучил; а женщины, метательницы стрел, взимали дань с воды и неба. И не переставал куриться жертвенный очаг у подножья древа, и одиннадцать жриц, меняя смертные тела, продолжали свое вековое служение. Каждая имела посвящение зверю: вепрю, быку, льву, коту, волку, коню, оленю, серне, крысе, обезьяне, агнцу. И только над своими зверьми имела власть жрица-воительница… Племя росло не быстро, потому что, благодаря содомским обычаям, каждая женщина имела лишь столько детей, сколько хотела сама и сколько дозволяли жрицы — но все же росло и расселялось по реке вверх и вниз, одолевая в мелких стычках и больших войнах приходящих иногда с Большой реки врагов, ибо боевое искусство храма Ашеры стараниями жриц не забывалось никогда… И так, почти в неизменности, ашереи прожили половину срока, назначенного старыми богами для своего возвращения…
Беда пришла с Большой реки. На тысяче лодок приплыло с низовий и поселилось на берегах ее племя, называющее себя Охон. Они поклонялись медвежьей голове, знали огонь и медь и были невозможно любопытны. Их нельзя было прогнать, от них не удавалось отгородиться. Повадки и обычаи их, шумные, веселые и простодушные, показались привлекательными многим молодым ашереям… Сменилось всего одно поколение, и царь ашереев перестал считаться с Храмом, а следом за царем — и многие из народа. Но, придя однажды с огнем, они нашли лишь обрушенные входы… Просто к тому времени Храм был уже устроен так, что коридоры его и переходы пронизывали и времена, и пространства. И жрицы, рассеявшись по необъятному миру, все равно присутствовали в Храме. Меняя смертные тела, они продолжали служить вечному древу — до завтрашних дней, до исполнения пророчеств, когда старые боги в блеске своем и величии возвратятся в этот мир — но прежде того через открываемые врата хлынут толпы порождений тьмы, бегущих от богов… и жрицам предопределено погибнуть в этой последней битве, ибо не могут державшие мир воспользоваться плодами своего служения…
Дима перетасовал фотографии, сложил в конверт. На него смотрели.
— Я возьму? — спросил он.
— Конечно, Дим Димыч, я много наделал, — солидно сказал Иван. — Берите.
— Как вам все это?.. — жадно спросил Павлик; глаза у него горели.
— Очень может быть, — сказал Дима. — Особенно те, где паровоз тащат…
— А зачем им паровоз понадобился, как вы думаете?
— Никак не думаю.
— Для балласта, — сказа Иван. — Чтобы не качало.
Этот узкоколейный паровоз валялся бог знает сколько лет у подножья Серафимовской сопки, километрах в десяти от города. На фотографии он как бы плыл над землей, оплетенный светлыми ветвящимися лианами. Перед паровозом и позади него шли двое — чем-то неуловимо отличающиеся от людей.
— Это ведь полное доказательство, Дим Димыч, правда? — не унимался Павлик. — С этим уже не поспоришь?
Дима пожал плечами. Совсем не хотелось втягиваться в дискуссию, тем более, что Павлика переубедить — дело безнадежное, так он бредит всякими пришельцами… И вдруг Дима испытал странное ощущение: как будто долго-долго звенело в ушах, и он к этому притерпелся и научился справляться — и вдруг звон прекратился. Что-то подобное случилось сейчас с его мыслями, но что именно — понять было нельзя, и осталось только чувство облегчения…
— Снимали, значит, с Сивой горки… — начал он, но тут в дверь постучали условным стуком.
— Это Танька, — сказал Иван и пошел открывать.
— В общем, так, Павлик, — сказал Дима. — Задание на завтра: поднимись на Катеринину сопку и сделай круговую панораму. Постарайся успеть до полудня. Потом — сюда. Договорились?
— А зачем?
— Есть одна мысль…
По лестнице спустились Иван и Татьяна. Иван, галантный кавалер, шел первым и нес Татьянин рюкзачок.
— Тяжеловато вам будет, Дим Димыч, — ухмыльнулся он, взвешивая рюкзачок на руке. — Постаралась девушка…
Поставленный на стол, рюкзачок тяжело и глухо звякнул.
Татьяна молча откинула клапан, распустила узел. Связками по семь штук, до самой горловины лежали латунные гильзы.
— Пороха три банки, капсюля и девять пачек снаряженных патронов, — сказала она. — Все на дне.
— Танюха! — Дима прижал руку к сердцу.
— Да ладно, — сказала Татьяна. — А это вам, как обещала…
Она повернулась к Диме спиной и задрала свитер и майку до лопаток. Прямо к телу полосками пластыря был прикреплен пистолет. Дима осторожно отодрал пластырь. Потертый зеленоватый «ТТ» с деревянными накладками…
— Ну, Танюха, у меня слов нет, — сказал Дима. — Спасибо тебе.
— Патронов только одна обойма, — сказала она.
— У Василенки попрошу.
— Не говорите только, откуда ствол.
— Я еще не…
Долгий вибрирующий звук, идущий то ли сверху, то ли из-под ног, заставил его замолчать. Все прислушались, переглянулись. Звук не повторялся.
Дима завернул пистолет в газету и опустил в сумку. Шуршание бумаги было неприятно громким.
— Пойду посмотрю, — наконец, сказал Иван. Пашка молча пошел за ним.
Татьяна улыбнулась — полурадостно, полувиновато. Дима взял ее руки в свои и поднес к лицу. Пальцы Татьяны пахли металлом и ружейным маслом. Дима поцеловал их — все по очереди. Татьяна провела кончиками пальцев по его щеке, потом приподнялась на носочках и губами коснулась губ. Тут же отпрянула и сделала знак: тихо! По лестнице кубарем скатился Пашка.
— Идемте, там такое!.. — он не закончил и снова бросился вверх.
Там, наверху, в дверях стоял Иван в позе вратаря, пропустившего наилегчайший мяч. Что-то было не так, но что именно, Дима понял, только оказавшись под открытым небом. Само небо. Он уже успел за последние дни привыкнуть к равномерно светящемуся белесоватому куполу. Сейчас небо приобрело сиреневый цвет и гнусно мерцало, как ненагревшаяся кварцевая лампа. Солнце, которому положено было быть за школьным зданием, висело прямо перед глазами: даже не багровое, а вишневое, огромное, лохматое по краям и с темным, почти черным зрачком в центре. Кровавый глаз…
Это безумное солнце, возникшее в неположенном месте, вдруг высекло в Диме вспышку какой-то темной безжалостной радости. Что-то с чем-то сходилось, он получал ответы на не им заданные, но в нем звучащие вопросы… Мосты сожжены… Обратной дороги нет… Занавес подымается… Багровый глаз гипнотизировал его, притягивал, звал сделать шаг… И тут Татьяна закричала.
Она кричала дико и показывала рукой куда-то левее, Дима оглянулся и тоже заорал: из кустов к нему боком, по-крабьи, бежал огромный, с собаку размером, паук. Бежал он, к счастью, помедленнее собаки, и Дима успел влететь в дверь и захлопнуть ее изнутри, и прыгнувший паук с грохотом ударился в нее. Дверь в котельную была двойная: наружная, обитая железом, открывалась наружу и запиралась на засов; внутренняя, фанерная, открывалась внутрь и не имела ни засова, ни защелки — ничего, только проушины для навесного замка, да и те с той стороны! И оставалось только налегать на нее всем весом и стараться удержать, не дать открыться… Заскребли когти. Лом, лом тащите! — закричал Дима. Ребятишки посыпались вниз. Паук ударил еще раз, гораздо сильнее, Дима чудом удержался на ногах. Одолею ли я его ломом?.. Черт, иметь бы пару секунд — тогда можно закрыть наружную дверь… Но пары секунд не было. Паук ударил опять. Казалось, в дверь с силой метают пудовые гири. Мальчишки бежали обратно, один с ломом, другой с дворницким ледорубом: топором, наваренным на железную трубу. Дима взял ледоруб. Дождался, когда паук ударит снова, досчитал до трех и распахнул дверь, поднимая оружие — и понял, что проиграл. Пауков было два, один пятился от двери, другой шагах в семи подобрался для прыжка — и прыгнул. Дима попал в него — в самую морду. Тупое лезвие застряло в хитине, ледоруб чуть не выбило из рук. Паук с хрустом, ломаясь, врезался в косяк, а Диму отбросило на несколько ступенек вниз — он еле устоял на ногах. Второй паук метнулся ему на грудь, и он успел только заслониться, громадные жвалы сомкнулись на стали, когти впились в плечи и бока, передние короткие лапы тянулись к лицу и почти доставали, и страшная, сводящая с ума вонь не позволяла вдохнуть, и Дима давил, давил, давил из последних сил, уже ничего не понимая и ничего не видя — и вдруг оказалось, что схватка кончилась, что он встает, царапая ногтями по стене, а у ног его валяется бледным брюхом вверх этот безумных размеров паук, и лапы его вразнобой сгибаются и разгибаются, брюхо подрагивает, а из брюха вываливается и падает на пол толстая, как веревка, паутина. Он видел это как бы сверху, с большого расстояния — а потом внезапно вернулось все. Дима согнулся, и его вырвало желчью. По стенке он кое-как отодвинулся от этого кошмара, и тут оказалось, что паутина прилипла к штанам, и это было свыше всех сил — его опять чуть не стало рвать, но он все-таки сумел переломить себя, нашарил под ногами какую-то палку и кое-как отодрал плотно прилипшую гадость. Только после этого он смог осмотреться.
Иван стоял, сунув руки в карманы, и изредка икал, а пончик Пашка, обняв лом, рыдал в углу. Суровая Татьяна с «ТТ» в опущенной руке стояла над ним и отрывисто повторяла: «Сопля. Сопля. Сопля».
— Танька! — выдохнул Дима.
— Ништяк, — проворчала она. — Говорила же — берет их обычная пуля. Аргентум, аргентум…
И тут Диму настигла настоящая боль.
Он кряхтел и стонал, когда Татьяна раздевала его, когда промывала из чайника раны, бормоча: «Хуже рыси, хуже рыси, ей-богу…», когда перевязывала его же и ивановой разодранными рубашками. А потом боль как бы отдалилась, и стало легче — если не двигаться.
— Еще один, — вдруг будничным тоном сказал Иван. — Пончик, давай сюда лом.
Дима, вскрикнув, вскочил и оглянулся. Но это был не еще один. Это был все тот же. Он полз, цепляясь правыми ногами и стуча костяным телом о ступени. Левые ноги волочились, как хвосты.
— Погодь лом, — сказала Татьяна.
Она передернула затвор, подняла двумя руками пистолет на уровень глаз и выстрелила. Заложило уши. Паука подбросило на ступеньку вверх, секунду он будто бы балансировал, потом покатился и распластался у подножия.
— Берет их свинцовая пуля! — с нажимом повторила Татьяна. В звоне, наполняющем подвал, голос ее прозвучал странно.
— Это дневная тварь, — из своего угла сказал Пашка. — А то о ночных речь шла.
— А ты бы помалкивал, боец, — сказала Татьяна. — Не обоссался хоть?
— Танюха, не надо так, — сказал Дима. — Не добивай его. Мало ли, что по первому разу бывает?
— Когда бы по первому, — сказала Татьяна. — А то…
— Сам не знаю, что со мной, — сказал Пашка. — Не боюсь, не боюсь, не боюсь — а потом как лопнет что…
— Все это лирика, — сказал Дима. — Давайте как-нибудь выбираться отсюда.