Она вошла и стала на пороге. Да, это было логово тех — и это был центральный пульт, или командный пункт, или пост управления — в общем, что-то важное и существенное. По всему периметру зала тянулась непрерывная приборная панель: миллион самых разнообразных циферблатов, полукруглых и линейных шкал; иногда попадались темные, расчерченные сеткой, экранчики. У Мишки в комнате над столом висел учебный плакат: контрольные приборы «Ил-18». Что-то подобное было и здесь, но — возведенное в степень. И органы управления напоминали самолетные: тумблеры, переключатели, рычаги, штурвалы… И среди всего этого — висели трусы и портянки на натянутой веревке, валялись в углу пустые бутылки, на затейливом стеклянном столике сохло что-то в неубранных плоских кастрюльках: с такими официанты в поездах ходят по вагонам, разносят борщ и картошку. Два толстых дивана, аккуратно застеленных, стояли рядом.
Морщась, Татьяна пересекла зал и подошла к дышащему кусочку пульта. Горящие ровно и мерцающие лампочки. «Питание». «Настройка грубая». «Настройка точная». «Горизонт». «Склонение…» — какой-то непонятный символ. «Ввод…» — другой и тоже непонятный. Татьяна положила руку на штурвальчик, подержала и убрала.
Непрерывность пульта здесь прерывалась, и открывался невидимый от двери проход к окну. Татьяна постояла, прислушиваясь. Если ее там подкарауливали, то подкарауливали нечеловечески тихо. И все-таки она со всей возможной осторожностью проскользнула через узкое место — и вылетела, присев, готовая к стрельбе — на свободное.
Никого. Никого живого…
Между пультом и окнами было свободное пространство — метра два. И все оно было заставлено: бумажными домиками, игрушечными елочками, пластилиновыми фигурками… Такой же, как и под едой, стеклянный столик возвышался над этим — почему-то омерзительным — кукольным городом. На столе вокруг вырезанного из дерева члена, торчащего вверх, стояли фигурки зверей: крысы, кошки, собаки… нет, скорее, волка… обезьяны, оленя с рогами, оленя без рогов, коня, кабана, барана, быка и льва. Фигурки эти чем-то напоминали шахматные. Еще на столе были оплывшие свечи и прозрачная ваза, полная воды. На поверхности плавали чешуйки воска.
Татьяна шагнула к окну и посмотрела вниз. Мы там были как на ладони…
От окна она город узнала. Это был Ошеров. Уродливый, неправильный, но
— Ошеров. Школа, горком… Мишкин дом… Димин дом, архиповский… Она протянула руку и схватила со столика фигуру льва. У льва было знакомое лицо…
Леонида.
Она, наверное, сказала это вслух, потому что странное эхо вернулось к ней. И тут же что-то произошло с кукольным городом. Текуче-неуловимо он изменялся, будто бы отдаляясь и при этом набирая плоть и вес. Будто бы — готовясь стать настоящим. И — Татьяна напряглась — тихое, на грани слышимости гудение пришло из-под ног. Оно нарастало, вступая в права и вытесняя все прочее: звуки, запахи, свет… И городок ожил под его натиском.
Это было похоже на старинные механические театры. Крошечные фигурки людей сновали по улочкам, гротескно раскланиваясь, неуклюже входили в дома и выходили из домов… и какие-то уродцы, на которых она до сей поры не обращала внимания, сновали меж них, покачиваясь и изгибаясь. Гудение входило в подошвы и текло вверх, засасывая, как ледяная трясина. Что-то творилось с глазами. Лев дрожал в кулаке. Значит, так… значит, мы… Она ударила ногой по столику, и столик, руша все под собой и вокруг себя, беззвучно опрокинулся. Сволочи… Продравшись по ставшему вдруг слишком узким проходу обратно в зал, она замерла перед пультом, лихорадочно разбираясь в его кнопках и рубильниках. Сволочи, сволочи, шептала она, ведь надо же было такое придумать… а мы-то, мы-то…
Рычаг сбоку.
«Сеть».
Тугой. Всем весом…
Звук: бооуууу. Гудение.
Отовсюду.
Замерцали и зажглись лампы под потолком. И один за другим начали оживать пульты.
Будто невидимые руки касались кнопок, щелкали пакетниками, покачивали штурвалы. Вспыхивали целые панели лампочек — разом. Засветились зеленые экранчики.
Людской гул — как на демонстрации — донесся из-за окон. Заглушенный стеклом, он был далек и невнятен, но внушителен.
Татьяна попятилась. Моторный рев вплелся в голоса.
Это было почему-то так невыносимо страшно, что Татьяна закричала. И, чтобы заглушить страх, выстрелила — лопнул круглый экранчик — потом широким веером послала пули по всей панели приборов, бросила опустевший калаш — и из кургузого автоматика стала бить короткими очередями, нащупывая механическое сердце…
Стояли сумерки — то ли позднего вечера, то ли неначавшегося еще утра. Воздух был невыносимо свеж. В просвете облаков, как в колодце, неподвижно стояли огромные звезды. Дима ковырнул носком сапога шуршащие на ступенях листья, сказал:
— Вот и до осени дожили…
После укола морфина речь у него немного плыла.
Луч фонаря доставал лишь до ближайших деревьев. Что делалось за ними — видно не было.
— Пойдемте пока назад, — сказала Татьяна. — Будет утро, тогда…
— Будет день, будет пища, — сказал Пашка. — Еще немного подышим.
— Немного, — согласилась Татьяна.
— Птицы, — сказал Дима.
Все прислушались. Где-то очень далеко разбуженно булькнула ворона — и замолкла.
— Во сне разговаривает, — сказал Пашка.
— Если вороны — значит, жилье, — сказала Татьяна.
— Сейчас они везде, — сказал Пашка. — Это зимой…
— Правда, мальчики, пойдемте, — сказала Татьяна. — А то, если я упаду, вы меня не дотащите, калеки.