МИШКА

Наконец, настала та ночь, когда салабон Мишка Грачев ушел в побег, разом поставив жирный крест на всей своей никому не нужной салабонской жизни. Он давно знал, что эта ночь когда-нибудь настанет, и все равно она настала неожиданно, вдруг, и поэтому с собой у Мишки было только два десятка черных сухарей, немного соли, банка свиной тушенки и три коробка спичек. Он сознательно шел безоружным; штык-нож не в счет, а к гранате, взятой на последний случай, отношение было особое. Не как к оружию. Другое.

Мишка не мог вспомнить, когда именно понял, что уйдет. Вряд ли в учебке, просыпаясь в грязи и вони серых десятиместных палаток — и погружаясь в гнойный бред первых армейских недель. Тогда он давил в себе тоску и уверял себя, что перетерпит. Да, тогда казалось, что можно перетерпеть. Что трудно сейчас, а потом будет лучше. Каждую ночь шли разборки. Тем, кто успешнее давил других, цепляли лычки.

Потом их, воняющих ненавистью и страхом, загрузили в гремящее железное брюхо «семьдесят шестого». Через три часа, вывалившись под другое небо, среди каменных гор, Мишка на минуту подумал — поверил — что может быть другая жизнь — как оправдание всему предыдущему.

В этот же день Сашка Челганов снова бил его в туалете, и снова Мишка сумел устоять — пожалуй, единственный в отделении. Он с детства хорошо держал удар.

Через неделю Сашка сгорел у него на глазах: выстирал хэбэ в бензине — от вшей — и, недосушив, надел. И пошел покурить…

Высокий голос муллы возникал каждое утро. К нему невозможно было привыкнуть.

Температура на солнце доходила до семидесяти. В один из дней от тепловых ударов двое умерли, а сержант Байгушев сошел с ума. Это был тот день, когда пропал замполит. Вот только что его видели — и все. Среди бела дня. Среди дурманной, как анаша, жары.

Белые горы стояли слева. Белая пустыня лежала справа. На закате соль сверкала, как стекло.

То, что нашли от замполита, уместилось в полиэтиленовом мешке.

Перед рассветом роту затолкали в вертушки и высадили на горном пятачке. Ну, Грач, если звякнешь… — Ряшкин поводил у Мишки перед глазами пятнистым кулаком. Мишка молча попрыгал. Ряшкин был из невредных дедов. Не то что Титенко. Или Амиров.

Весь долгий спуск Мишка видел перед собой только спину Ряшкина и его же сапоги. Ступать надо было след в след.

Все произошло одновременно: распахнулось ущелье, и солнце появилось из-за вершин, и ударили первые выстрелы — вдалеке. Кишлак, зажатый с трех сторон горами, лежал перед ними, а по ту сторону кишлака, по полям — дымили БМП и крошечные серые фигурки, появляясь и пропадая, разворачивались в редкую цепь.

Над самой головой с грохотом пронесся «крокодил», и тут же, чуть в стороне и выше — еще один. Белый сварочный огонь засверкал среди домов, мгновенно вспухая, багровея и обволакиваясь жирным дымом. «Крокодилы», полыхнув отраженным от лопастей солнцем, развернулись и, опустив носы, пошли назад, как бы принюхиваясь к тому, что еще осталось на земле. От одного потянулись дымные трассы, и там, где они касались домов, вверх летели пыль, земля, дерево, камни…

В реве и грохоте пулеметная очередь почти затерялась, но вспышки на борту ближнего «крокодила» увидели все. Что-то отлетело от вертолета и стало падать. Сам он задрал нос и, пустив под себя струю сизого дыма, завертелся на месте — будто в поисках обидчика. Второй «крокодил» резко набрал высоту, завис, развернулся, опустил нос… Теперь Мишка видел его лицо в лицо: пустые глаза турбин, опущенные книзу крылышки — как линия покатых плеч… Ложись! — заорал кто-то и толкнул Мишку в спину. Все покрыл гром. Земля ударила в грудь. По каске барабанили мелкие камушки, а тела Мишка не чувствовал. Но встал. Оказался на ногах. Над скалами слева — метрах в пятидесяти — расплывалась туча. Бегом! Бегом! Подбитый вертолет опускался на дома. Второго уже не было в небе — ушел. Подбитый, сильно дымя, сел на улицу и завалился на бок — лопасти, ломаясь и взметая пыль, ударили по земле.

Что было после — Мишка помнил плохо. Летела под ноги каменистая земля, и колючие кусты не цеплялись почему-то, а пропускали навылет, и качались навстречу утонувшие в зелени белые лачуги — а потом, как-то сразу, его окружили покатые дувалы — слепые стены без окон. Солнце заливало все бешеным светом, а впереди вставала стена черного дыма. Маленький ослик дергался в пыли. Уже три «крокодила» утюжили небо. Внезапно Мишка понял, что давно не слышит ни звука — и, наверное, потому ничего не понимает. Солдаты выбивали двери, взмахивали рукой — и иногда из дверей вырывался кто-то бесформенный, черный — и оставался комком у порога. В узком окошке под самой крышей дома, запиравшего улицу, что-то сверкало — и надо было лежать и притворяться мертвым, как те двое, что шли чуть впереди. Потом Мишка оказался в саду, среди деревьев и лоз, и Ряшкин с черным лицом вел его за собой. За невысоким забором они чуть не провалились в яму, полную живых неподвижных лиц — и Ряшкин, тесня Мишку, отходил и отходил назад, а потом знакомо махнул рукой, и в этот момент Мишка увидел старика в синем халате и белой чалме, старик медленно-медленно поднимал к плечу длинную винтовку и наклонял голову к прикладу, а потом винтовка плюнула белым дымом, и Ряшкин исчез, а в яме вспыхнул белый огонь и погас, и когда он погас, Мишка почувствовал, что там не осталось ничего живого, будто что-то замолчало в нем самом, а со старика слетела чалма, и он, воздев руки, стал валиться назад, а автомат все еще бился в мишкиных руках. Дальше шел настоящий бой. БМП горела, своротив угол дома, а другая, прячась за ней, била из пушки куда-то сквозь чадный соляровый дым. Потом бешеная стрельба началась где-то сзади. Подбитый вертолет тоже горел, а оба летчика без голов валялись посреди улочки, рядом с чем-то настолько обугленным, что и не понять, кому эти тела принадлежали раньше: мужчинам, детям или женщинам. Конечно, им за летунов по миллиону платят, сказал кто-то, не то что за нас, идиотов — по полста… Это не война, почему-то подумал Мишка именно в те минуты, преодолевая странную глухоту, не позволявшую слышать себя. Он еще не знал, что придет на смену слову «война» — но что-то же должно было прийти…

Мусульманский полумесяц висел в центре неба.

Даже небо нерусское, и знакомые созвездия куда-то исчезли…

Побег был предприятием смертным.

Нельзя попадать к своим — это трибунал и дисбат. То, что рассказывали о дисбате, было страшнее всего.

Нельзя попадать к местным афганцам: из страха и из корысти выдадут, продадут за деньги или поменяют на цинку патронов или на бензин. Такое уже бывало — правда, решали все, не вынося сор из избы. Трудно сказать, было ли это лучше дисбата.

А нужно, держась караванной тропы, пройти километров сто на юг и там попробовать сдаться тем, которые приходят из Пакистана. Шанс выжить — один на миллион.

Ничего другого судьба ему не оставила.

…Двое держали Мишку за руки, а ефрейтор Амиров коротко ударил его в солнечное сплетение — и, когда Мишка повис, задыхаясь, коленом врезал ниже пупа — так, что отнялись ноги. Потом, лежащего, его обоссали, стараясь попасть в лицо. Ладно, пока все, сказал Амиров, остальное дома. Костя, глаз с него не спускай…

Под ногой шевельнулся камень. Куда-то вниз с тихим шорохом посыпалась щебенка. Мишка замер. Предчувствие пули сдавило затылок. Лиловый свет обрушился сверху — и Мишка, сжавшись, бросился в черную яму, открывшуюся у его ног. Хлопок и шипение ракеты догнали его…

Падал он долго.

Очнувшись, никак не мог понять, что с ним случилось и где это он находится. Лежать было удобно, и не хотелось шевелиться. Откуда-то проникал пепельный свет, касаясь невзначай причудливых сводов. Перед лицом чернела глубокая клякса с одинокой звездой в центре. Последней надеждой казалась та звезда. Миллионолетняя толща холода отделяла ее…

А потом Мишка услышал шаги. Сдвоенные, вперебой, тяжелые и уверенные шаги тяжелых и уверенных людей. Он не шевельнулся, только скосил глаза. И увидел, как два силуэта пересекли пятно пепельного света и пропали. Неясный ужас остался после них — как запах табака.

Он досчитал до ста и только после этого стал подниматься на ноги. Рыхлая глина не хотела отпускать. Острая боль пронзила лопатку — Мишка перевел дыхание и все же встал прямо. Банка, догадался он, банка в вещмешке… хорошо, не по хребту… Он стоял в невысокой сводчатой пещере. Прямо уходил, изгибаясь, узкий коридор: из него и проникал сюда этот слабый свет. Похоже, что в нескольких шагах отсюда коридор этот пересекался другим, поперечным, темным. Мишка отряхнул с себя остатки глины, поправил мешок, пошевелил лопаткой: было больно, но, терпимо, в первый раз боль взяла только неожиданным своим появлением, — и двинулся вперед.

Действительно, был поперечный коридор, и слева, откуда шли те двое, доносился невнятный гул, угадывался далекий красноватый свет и шел теплый, пахнущий чем-то механическим воздух. Мишка не стал задерживаться и торопливо дошел до поворота пепельно-светлого коридора. Повернул, скрылся от возможного чужого глаза и прислонился к стене Почему-то заколотилось сердце.

Стало светлее — будто совсем рядом было окно, выходящее в пасмурное утро. Уже стремясь к чему-то, уже заранее открываясь, Мишка сделал еще несколько шагов…

Перед ним были ступеньки, старые, стертые ногами, почерневшие ступеньки лестницы его родного подъезда, и деревянные перила, крашенные темно-зеленой бугристой краской, и серый половичок, аккуратно расстеленный… и пахло мокрым деревом и мокрой пылью, и мокрой мешковиной половой тряпки — Марья Петровна ушла минуту назад… Мишка вытер рыжие от глины сапоги и стал подниматься вверх, и третья снизу ступенька заскрипела, как скрипела она всегда. А на площадке у батареи сидела, съежившись, голая девочка лет четырех — и Мишка неведомо как понял, что на самом деле ее здесь нет, она сидит за много километров и много лет отсюда, но видеть ее можно и здесь — только видеть, но не говорить с нею. Он остановился, не зная, что нужно делать, а девочка вдруг стала удаляться, удаляться — не уменьшаясь, не исчезая, а просто предъявляя все разделяющее их время и расстояние — и Мишка вдруг смутился и быстро шмыгнул мимо — и уже через ступеньку преодолел вторую лестницу и ткнулся в свою дверь.

Она открылась легко, незапертая, и от ворвавшегося сквозняка закружились по углам пушистые спиральки домашней нетронутой пыли. На вешалке висели старые пальто и куртки; с полочки для шапок свешивался длинный коричнево-зеленый шарф. Лампа в выцветшем пластмассовом колпаке горела слабо, вполнакала. Мишка стоял не пороге своего дома, не решаясь сделать последний шаг…

«Случай на мосту через Совиный ручей» назывался тот рассказ, значит, вот оно как бывает, значит, в меня все-таки попали… Мишка поднял руку — потрогать затылок, запоздало испугался — на миг все заледенело — иллюзии: под пальцами теплые сгустки и осколки костей… Нет, затылок был стрижен и цел. Он постоял еще немного, уверил себя, что готов ко всему, и вошел в дом.

Ничто не исчезло.

Тогда он закрыл за собой дверь.

Из ванны он выбрался совсем другим человеком. Подумаешь, ржавая вода из горячего крана… Растираясь колючим слежавшимся полотенцем, он еще раз попытался заставить себя подумать о том, что происходит, и не смог — и решил отказаться пока от этих попыток. Надел серые застиранные плавки, новые носки, старенькие, но чистые вельветовые штаны светло-кирпичного цвета и махровую белую с зеленым футболку. Забытое чувство: прикосновение своих вещей…

Чайник, конечно, уже готов был взорваться. И в кастрюле осталось воды на самом дне. Мишка, ухмыльнувшись довольно, долил воду и в чайник, и в кастрюлю — и сел на свой стул в углу, положив локоть на стол. Клеенка показалась холодной, как железо.

Свет тускловат… или просто так кажется? И на улице — кромешная тьма. Надо бы выключить свет, подумал Мишка, и тогда посмотреть в окно — но не двинулся с места. Наконец, чайник зафыркал. Преодолевая лень и ломоту, Мишка встал, ополоснул заварочник, высыпал в него полпачки зеленого — другого не нашлось, — залил кипятком и набросил сверху полотенце. Тут же закипела и вода в кастрюле. Пельмени смерзлись в ком, он поковырял этот ком ножом, разобрал его на фрагменты и бросил то, что получилось, в белый кипяток. Посолил, закрыл крышкой, убавил пламя. Быстро, чтобы не передумать, шагнул к выключателю и погасил свет.

Да, темнота за окном была не сплошной. Просто — как он мог это забыть? — до пол-окна поднимался близкий брандмауэр, а за ним еще кусок пространства занимала глухая крыша магазинчика речного ОРСа. А вот поверх крыши было что-то смутно видно: какой-то отсвет на низких облаках, очень далекие и очень медленные искры, всплывающие в небо… Он долго вглядывался во все это, но ничего другого не увидел. Потом за спиной зашипело, и дважды отраженный синий огонь стал желтым. Мишка вернулся к плите, сдвинул крышку и подул, сгоняя пену.

И, не включая свет, сел в свой угол.

Все-таки умер, подумал он. Или умираю. И мне чудится, что я дома. А может быть, я так и проживу здесь до старости?.. Он задохнулся от непостижимости этой мысли. Но тогда… Танька?..

…А почему ты так уверен, что умрешь, спросила она однажды. Только потому, что вокруг умирают другие? А если все это лишь придумано для того, чтобы ты поверил, что и с тобой такое должно случиться? Если это специально тебя сбивают с толку? Зачем, спросил Мишка. Допустим, для того, чтобы ты считал каждый день. Я все равно не считаю. Подсознательно — считаешь. Допустим, сказал Мишка, а что из этого? Что потом? Потом тебе пожмут руку и поздравят с успешным прохождением дистанции. Неинтересно, сказал Мишка. Без смерти как-то неинтересно. То есть ты считаешь, что все это — Танька обвела рукой вокруг себя — всерьез? Мишка кивнул. Удивляюсь я тебе иногда, сказала Танька. Без смерти все равно ничего не получается, упрямо сказал Мишка…

Когда это началось? В шестом классе? Или в седьмом? Когда мы в первый раз забрались в темный подвал и при свете фонарика стали вслух читать… не с Бирса же начали? И не с Эдгара По? А, помню: «Железная рука Геца фон… фон…» забыл. Валленштейна? Кажется, так. Жуткая вещь. И что-то еще из того замечательного томика. Потом Танькина мать все это изодрала и выкинула: и Бирса, и По, и бээсфэшку… Дура чертова. И била Таньку, и запирала… и гадости всякие говорила. Она думает, мы с тобой тут пакостями занимаемся, сказала Танька, она другого ничего придумать не может. А они долго-долго ни о чем таком и не помышляли. Читали страшные истории, потом начали сами придумывать. Рассказывали во дворе. Ох, как их слушали! Про страну, которую захватили упыри и из всех людей делали или ходячих мертвецов, или таких же упырей — и как настоящая принцесса этой страны пыталась их победить… Да, это было круто. И про дом, из которого не было выхода, а был только вход. И про то, что на всей Земле настоящих людей только семь человек, а все остальные — придуманные ими. Но некоторые из этих придуманных догадались, что они придуманные, и научились находить настоящих и гипнозом добиваться от них желаемого…

Пельмени выкипели и зашипели, и только тогда Мишка вспомнил о еде. Он выскреб их в тарелку, полил уксусом — и съел уже половину, когда сообразил: пельмени были не те, что он бросал в кипяток! Он бросал магазинные, да еще смерзшиеся и кое-как разломанные — а на тарелке лежали домашней лепки, похожие на планету Сатурн, аккуратные и отдельные. Но и поняв это, он съел все.

Значит, так, да? Значит, по моему велению… Он обвел взглядом кухню, пытаясь найти фальшь. Нет, все настоящее… как настоящее. Тогда он уперся взглядом в бутылку с уксусом и напрягся, пытаясь превратить ее в… он не мог придумать, во что. Он не мог на этом месте представить ничего, кроме бутылки с уксусом. Потом он услышал, как скрежещут его зубы, и расслабился. Бесполезно… все схвачено, как бетоном… Сил уже не было. Кое-как он встал, налил себе чашку чая, выпил полутеплую вяжущую жидкость — и пошел в свою комнату.

Ему показалось, что в большой комнате стоит тонкий запах тления.

Он толкнул дверь — и вошел. К себе. Спустя столько лет…

Было аккуратно прибрано и расставлено по местам так, как никогда не было при жизни. И была кровать, застеленная по линеечке. В учебке рассказывали, как в казармах заставляют заправлять кровати. Мишка ни дня не жил в казарме. Даже не знал, как они выглядят. У него еще хватило терпения раздеться. Он лег, всем телом чувствуя прикосновение холодных чистых простыней. Потянулся к выключателю — когда-то сам переставил его так, чтобы можно было дотянуться лежа. И наткнулся на конверт, кнопкой приколотый к стене.

Серая шершавая бумага. Вместо марки — бурое пятно.

Лист из тетрадки в клеточку. Зеленая паста.

Мишенька, любимый!

Вот уже год, как тебя нет. Нет на этом свете. И полтора — нет со мной. И я пишу первое письмо, и последнее, наверное, потому что творится такое, что выжить не надеюсь абсолютно. Все изменилось так, как мы с тобой придумать не могли — и, может быть, в этой катавасии случится чудо и письмо тебя найдет. А найти тебя самой — потом — не мечтаю, потому что потом мы изменяемся так страшно, что дорогие и любимые становятся нам не нужны. Я почему-то знаю это твердо. И этого именно боюсь безумно.

Мишенька, когда привезли закрытый гроб, а потом хоронили его под речи двух крыс, одной жирной и одной тощей, и солдат с орденом рассказывал, как ты геройски дрался, один против целой банды, и подорвал себя последней гранатой, я поняла вдруг, что во всем этом скрыта какая-то огромная ложь и что всего этого с тобой быть не могло. Солдат был мертвый, и те крысы тоже были мертвые, и мы, может быть, были мертвые все, потому что так славно слушали их — а значит, это мы все были в закрытом гробу, а ты, живой, был снаружи. И никто не догадывался, что мы уже мертвые. А потом гроб засыпали землей, и земля приняла на себя все. И стало казаться, что ничего не изменилось. Потому что стало не с чем сравнивать, все были одинаково мертвые и ничего не подозревали.

Ты был прав, когда говорил, что без смерти ничего не получается. Недавно я разговаривала с Фомой Андреевичем, у него совсем другой подход, прямо противоположный — и все равно в результате то же самое. Нет в жизни ничего важнее смерти. Наверное, поэтому так не хочется умирать. Потому что потом все станет неважным.

Весь этот зряшный год я пытаюсь понять, мертвая я уже или нет. И не могу. Стоит побыть немного в покое, и меня уже нет, и вокруг холод. Нужно удариться обо что-то, испытать боль — и тогда ненадолго возвращается чувство, что у тебя есть рука. Или душа. Поэтому, наверное, я и пускаю себя в разгул, и пью с парнями спирт, и ебусь с кем попало, и машину угнала на спор, и уже дралась на ножах. Я ни черта не боюсь, Мишенька. Иногда я пытаюсь заставить себя что-то испытать, веду себя так, будто кого-то ненавижу или в кого-то влюблена, начинаю жалеть себя — но ничего не получается. То есть получается изображать. Наверное, я все-таки мертвая.

Мишенька, нет сил больше писать, мы ведь как на войне, и без передышки вот уже месяц. Я люблю тебя, и нет для меня ничего, кроме тебя. Прощай, Мишенька, хороший мой, сердце мое, душа моя, единственный мой.

Это я, твоя Танька".

Ошеломленный, Мишка лежал неподвижно. Потом что-то лопнуло в нем, и он, зажимая рот руками, завыл — зверем завыл от безмерности этой потери…

Он проснулся и тут же вспомнил обо всем. Комнату заливал свет. Болела грудь. Болела так, что ни вздохнуть, ни коснуться. После вчерашнего избиения. Вчерашнего… ничего себе. Мишка обвел глазами комнату. Нет, ничто не изменилось. А вот если выйти за дверь…

Не знаю. Просто ничего не знаю. Все так, как есть. Тайна.

Он шевельнулся — и вдруг в левой руке ощутил что-то. Поднес к лицу, разжал пальцы…

На ладони лежал маленький двуручный меч.

Я так и спал с ним, улыбнулся Мишка. Он всегда помогал, когда очень плохо.

Тоже — тайна. Или — одна и та же?..

События того давнего дня Мишка помнил кристально.

Линза была что надо: размером с чайное блюдце, толстая и тяжелая. Просто замечательная линза. Мишка сидел на скамейке, держал ее в руке и ждал, когда вновь выглянет солнце. Требовалось закончить начатую надпись: «Козел — козел». Козла сегодня не было, уехал с родителями в деревню, поэтому писать правду было легко и приятно. Пока что Мишка дошел только до буквы "О" в первом слове.

Стоял июль, только что отцвели тополя, грязный, прибитый дождем пух еще лежал по краям тротуаров. Тополя росли везде, но этот двор был, конечно, особенный. В других дворах по три, ну, по пять деревьев, чахлых и стриженых под колобки, а тут — целых восемнадцать, старых, кряжистых, разлапистых и развесистых, по ним лазали, на сучья подвешивали качели, к стволам привязывали веревки для белья и гамаки, а осенью баба Катя из седьмой чуть не на карачках ползала между ними, собирая плотненькие коричневые грибочки. А пух — он беспокоил только взрослых. Малышне, например, он даже нравился, они что-то мастрячили из него, ну, а люди постарше сгребали пух в кучки, бросали спичку и смотрели, как замечательно горит. Взрослые к этому занятию относились нервно. Черт их поймет, этих взрослых: лежит пух — плохо, жжешь его — тоже плохо…

— Ух ты! — сказал кто-то за спиной. Мишка обернулся — это подошел Филька из второго подъезда. Он подходил всегда бесшумно и всегда сзади и подглядывал. Не сказать, что он прихвостень Козла, но приятель. Поэтому Мишка спросил неприветливо:

— Чего надо?

— Линзочка у тебя — классика! — сказал Филька. — Махнем, а?

— Нет, — сказал Мишка. — А на что?

— А вот, — сказал Филька и достал из кармана ножичек. Впрочем, не совсем ножичек, скорее, крохотный, на ладони поместился, меч. Крохотный, но совсем как настоящий: витая рукоять, крестовина, а в набалдашник вделан зеленый блестящий камушек. И по крестовине тоже несколько камушков, а лезвие настоящее, голубоватое, и по лезвию тонюсенькими буковками какая-то надпись.

— Острый — жуть, — сказал Филька. — Я за лезвие схватился — вот! — он сунул под нос Мишке указательный палец. Порез был глубокий, но кровь уже не шла.

— А где взял? — спросил Мишка.

— Где-где. Сам знаешь, где. Места надо знать. Ну, меняем?

Вообще-то Мишка знал, что, если дядю Саню как следует попросить, он даст другую линзу — у него несколько от какой-то старой штуковины…

— Тогда еще твою «Авиапочту» впридачу, — сказал Мишка.

Теперь замялся Филька. Отдавать две вещи за одну ему не хотелось.

— Дай-ка еще посмотрю, — сказал он.

Мишка дал ему линзу. Филька навел солнечную точку на скамейку — дерево сразу задымилось.

— Здорово, — сказал он. — Как лазером. Ладно, махнули. Только марка у меня дома. Я ее тебе потом отдам.

— Ну уж, — сказал Мишка. — Ты потом забудешь. Пошли.

Они поднялись на третий этаж, Филька ключом открыл дверь, и они вошли. Пахло обедом.

— Подожди тут, — сказал Филька. — Я сейчас.

Он разулся и босиком прошлепал в комнату. Там он возился, потом закричал:

— Баб! Ты убирала — где мой кляссер?

— Не знаю, все там, — ответили ему. — Ишшы.

Из комнаты в коридор вышла Любка, троюродная Филькина сестра из города со смешным названием Пневск, ее привезли сюда потому, что родители уехали в Африку строить там ГЭС. Любка была конопатым въедливым существом семи лет.

— Привет, — сказал Мишка.

— Привет, — сказала Любка. — А я тебя знаю. Это ты пускал позавчера самолет с резиновым моторчиком.

— Я, — сказал Мишка.

— А где он теперь?

— Потерпел аварию, — сказал Мишка. — Разбился.

— А летчик?

— Летчик спасся с парашютом, — сказал Мишка. — И теперь пробирается к своим через линию фронта.

— Он у тебя тоже маленький? — спросила Любка.

— Кто?

— Летчик.

— Маленький. А почему тоже?

— А Филька с Толиком говорили, что у них спрятаны маленькие человечки. Они их будут теперь всему учить. Они вообще в тополях живут, в дуплах. Там у них ходы проделаны, много, целый город. Только никто про это не знает. И ты никому не говори.

— Почему?

— А чтобы была тайна. Какой интерес, когда все знают? Когда без тайны, это неинтересно.

— Нашел, — сказал Филька. Он опять подошел неслышно. — Ты чего это ему разбалтываешь?

— А он и так знает.

— Когда тайна, то говорить никому нельзя! — Филька дернул Любку за ухо. Любка надулась, но — Мишка даже удивился — бабушку звать не стала и даже не пикнула, хотя вон как ухо покраснело. — А это тебе, — сказал Филька, протягивая Мишке меч и марку. — Во какая штука у нас теперь есть — зашибись!

— Ты этот меч у своего отобрал? — угрюмо спросила Любка.

— Я тебе сказал — помалкивай! — прикрикнул Филька. — А то!..

— Так я пошел, — сказал Мишка. — Пока.

— Пока-пока!

На лестнице Мишке вдруг пришло в голову: надо посмотреть на меч через увеличительное стекло! Но для этого надо возвращаться…

Он подошел к Филькиной двери. За дверью тихо возились. Мишка постучал. Возня стихла, Филька приоткрыл дверь.

— Чего тебе? — спросил он недовольно.

— Дело одно есть, — сказал Мишка. — Пусти.

— Ну?

— Надо посмотреть на меч через увеличилку.

— Ага, — сказал Филька и впустил его.

Любка стояла, насупившись. Левую руку она прятала за спину. Мишка старался не замечать этого.

Под увеличением меч стал совсем как настоящий, такие точно мечи Мишка видел на открытках. Буквы видны были отчетливо, но все они были непонятные.

— Ну? — подал голос Филька.

— Не по-русски написано, — сказал Мишка.

— Хочешь, за словарем сбегаю?

— За русско-нерусским? Скажи лучше, где ты его взял?

— Взял вот где-то, — вредным голосом сказал Филька. — Не скажу.

— Отобрал, — прошептала Любка.

— У кого?

— Не твое дело, — разозлился Филька. — Взял вещь — и иди себе. Иди-иди. А с тобой мы еще потолкуем, — повернулся он к Любке.

Заступаться за девочек, думал Мишка, спускаясь по лестнице. Ага, тут заступишься — бабка в квартире. Ты же и виноватым будешь. А он ей, гад такой, руки выкручивает…

Но какая девчонка! Вот бы такую сестру…

Дома он положил меч на стол и долго его разглядывал, все пытаясь представить себе, каким же должен быть воин, владеющий этим мечом. Потом пришли мать с отцом.

— Обедал? — спросила мать. — Суп ел?

— Ел, — сказал Мишка. Суп он действительно ел.

— Ничего он не дурак, твой Лесников, — сказала мать отцу. — Помести он твой материал — его тут же взгреют, а зачем ему это? Он лучше будет тихо-мирно вести борьбу с грязью на улицах да хаять молодежные танцы…

— Правильно, — сказал отец. — Он не дурак, через три года его переведут куда-нибудь с повышением, а через пять лет придется возить воду для всего города за сто километров, а я буду страшно горд, что во-он еще когда об этом предупреждал… Просто обидно, когда на глазах газету превращают в семейный календарь пополам с миндальным сиропом…

А как бы хорошо было иметь маленьких человечков, думал Мишка. Строить им дома, а они ездили бы в заводных машинах, а еще можно было бы делать для них корабли и самолеты, и чтобы они еще воевали — понарошку, конечно. Он представил себе, как на ковре сходятся две армии. Только им надо будет наделать деревянных мечей, эти слишком острые…

А ведь еще весной кто-то говорил о маленьких человечках — будто видел их на тополях. Тогда пускали в луже у забора новую Димкину яхту и заговорили, что хорошо бы на нее экипаж — и вот тогда-то кто-то сказал, что видел человечков на тополе. Не поверили… то есть не то чтобы не поверили, а решили, что выдумывает для интереса. Кто же это говорил?..

— Я еще на улицу, — сказал Мишка. Меч он спрятал в ящик стола — не стоит брать с собой, потеряется. А фонарик…

— Только не допоздна, — сказала мать.

— Ладно, ма.

Не было смысла искать на деревьях, что ближе к дому. Если лезть, то на те, которые в глубине двора, у каменного двухэтажного сарая, где раньше держали дрова, а теперь, когда в дом провели отопление, — всякое барахло. Попробовать на этот? Сучья высоко… Мишка приволок от сарая доску, подставил к стволу — держится. Занозистая, черт… По доске он добрался до нижних сучьев, подтянулся и оказался на дереве. Дальше легче, дальше по сучьям — как по лестнице… Здесь был свой отдельный мир, зеленый, ажурный, воздушный. Отсюда, от ствола, тополь был совсем не такой, как снизу, с земли, снаружи… этого не объяснить, только был момент, когда Мишка почувствовал, что может не спускаться вниз, может остаться здесь, остаться и жить… Никого он, конечно, не нашел. Дупла были, и много, но узкие и глубокие, и, как Мишка ни заглядывал, как ни светил фонариком, так ничего и не увидел. Руку он тоже просунуть не смог, ход шел извилистый, и рука так не гнулась. Потом он увидел сквозь листья, как по галерее второго этажа сарая прошел Филька, за ним еще кто-то, потом еще — трудно было разобрать сверху, кто именно — а потом прошел Козел со стеклянной банкой в руках. Мишка, торопясь, стал спускаться. Козла он не любил и побаивался, но все равно…

В сарае было светло, горела электрическая лампочка на шнуре, и все стояли, окружив большую ржавую железную бочку, и смотрели в нее. Стараясь держаться незаметно, Мишка подошел к бочке и заглянул через край.

Лампочка висела прямо над бочкой, и весь свет падал в нее. На дне бочки был насыпан песок и набросаны камни и сучья. И на одном сучке, как на бревне, сидели, опираясь спинами о стенку бочки, два маленьких человечка. Два настоящих человечка, только с белку размером. Оба были одеты в синие штаны и черные куртки. У одного на голове была шляпа.

— А у лили-лилипутика ручки меньше лю-ти-ка! — пропел Филька. — Ловите! — он, перегнувшись через край, сронил с ладони под ноги человечков заточенную велосипедную спицу и выструганный из щепки меч. Человечки шевельнулись, но не встали со своих мест и голов не подняли.

— Не станут они сражаться, — сказал кто-то.

— Гордые, — презрительно сказал Козел. — Ну, мы вас расшевелим. Ап!

Он опрокинул свою банку над бочкой, и из банки на песок плашмя шлепнулась крыса! Человечки вскочили. Один быстро схватил спицу, ладонью проверил острие и взял ее наперевес, как пику. Второй взял меч. Рукоять меча была остругана скверно, пальцы ее не обхватывали.

Крыса шевельнулась, приподнялась, шмыгнула к стенке и там замерла. Усики ее шевелились.

— Два дня не кормил, — сказал Козел. — Как уехал, так и…

Прижимаясь боком к стенке, крыса двинулась по направлению к человечкам. Тот, что со спицей, сделал шаг вперед — так, чтобы прикрывать своего почти безоружного товарища. А тот, подняв меч над головой, закричал:

— Это же подделка! Люди вы или нелюди? Это же подделка!!!

— Убери крысу! — заорал Мишка и бросился на Козла. Что-то темное вдруг поднялось в нем, подкатило к горлу и глазам, и он уже не видел Козла, а только огромную ненавистную рожу, а под рожей — голубое пульсирующее горло, в которое нужно вцепиться и не отпускать… Он не достал Козла — тот поспешно отскочил назад и два раза ударил Мишку кулаком в губы. Мишка упал, но тут же вскочил, бросился — ему подставили подножку и стали пинать ногами. Он опять вскочил, повалил кого-то, кого-то отшвырнул, ухватился за край бочки, но повалить ее не смог, бочка устояла; Мишку оторвали от нее и пинками и кулаками выбили за дверь. Позвать, понял Мишка, кого-нибудь позвать! Отца!

— Зуб выбили! — закричала мать, увидев Мишку такого — в грязи и крови. — Никаких больше улиц!

Мишка молча пробежал мимо нее в комнату. Отец сидел за столом и печатал на машинке.

— Папка, пойдем скорее, — заговорил Мишка быстро, глотая слова, — папка, она их загрызет, скорей пойдем. У них мечи поотобрали, понимаешь, и дали деревянный…

— Миша, ты видишь — я работаю, — сказал отец. — Мы же договаривались. И вообще — с кем это ты дрался?

— Папка, это неважно, ну скорей, их еще можно спасти!

— Кого — их?

— Маленьких человечков!

Отец, уже начавший было подниматься со стула, снова сел.

— Сын, ты бредишь. Ну, подумай сам, ты же большой — какие могут быть маленькие человечки?

— Настоящие человечки, только маленькие, а они пустили к ним крысу, а меч у меня в столе лежит, ты понимаешь?

— Скажи лучше, кто тебе так губу разбил? Дай-ка посмотрю…

— Папка! Поздно будет, не успеем!

Мишка бросился в свою комнату, схватил меч и вернулся.

— Вот, видишь? Они у них отобрали, им теперь нечем сражаться, пойдем скорее!

— А этот ножик у тебя откуда? Дай-ка сюда. И вообще — ни я никуда не пойду, ни ты никуда не пойдешь. Все.

То же самое темное взметнулось в Мишке.

— Проклятые! — закричал он и кинулся к двери. — Проклятые!!!

Но в дверях стояла мать.

— Кого это ты проклятыми честишь?

— Пусти!!! — простонал Мишка.

— Ах, ты… На мать с кулаками! Мерзавец маленький! А ну!..

Совсем без сил лежал Мишка в постели. Плакать он больше не мог — выплакал все. Саднили разбитые губы, во рту все еще было солоно от крови. Саднила порезанная ладонь. Но меч он им не отдал. Меч лежал под подушкой. Из-за двери доносилось бубнение диктора программы «Время». Потом мать сказала:

— Господи, что же это в мире творится. Вот ведь ни газет читать не хочется, ни телевизор смотреть. Страшно-то как, Володя… Так и хочется на необитаемый остров. Чего людям не живется, чего им надо?

Мишка лежал и думал. Чего людям надо? Много всего надо, а главное — чтобы не отбирали настоящие мечи и не давали взамен щепки, да еще накануне сражения… Тьма обступала его со всех сторон. Мишка повернулся на бок, сунул руку под подушку, нащупал меч. Ему показалось, что рукоять меча растет, становится как настоящая, вот ее можно обхватить как следует… «Спи, мальчик», — обещающе сказала темнота. Таким же тоном говорит Козел: «Иди сюда. Иди, иди…»

Спи, мальчик.

Загрузка...