Прошла неделя. Был вечер, и потускневшая поверхность Студеной дымилась паром. Жмуркин беспокойно слонялся по берегу, тревожно прислушиваясь к мучительному чувству, пронизывавшему его сердце острою болью. Это чувство точно предостерегало его в чем-то, и, озираясь по своему обыкновению на свой план, он с недоумением думал:
«Чего же я беспокоюсь-то? В плане ведь все аккуратно. Все, как есть! Чего же это я?»
Он был уверен, что в этом отношении все обстоит вполне благополучно, по это сознание нисколько не утешало его теперь, а лишь повергало в недоумение еще большее, и он говорил себе:
«А если все обстоит благополучно, так чего же я волнуюсь? Стало быть не все благополучно, а только я не вижу бреши!»
— Разве же этого не может быть? — спрашивал он себя и уже вслух, разводя руками, бледный и взволнованный.
Он в унынии хватался за виски и снова принимался напряжению думать все о том же, проверяя каждый малейший штрих своего плана. Он уже не думал ни об обладании тою лукавой женщиной, ни о деле своего мщения, как он любил называть свои намерения, а только о своем плане, только о нем одном, точно он заслонил перед ним весь мир, всех и все, точно он придавил его собою, как каменная груда. И внезапно ему стало ясно в то же время, что он уже давно думает только о нем одном, об этом плане, о мечте, точно для него было гораздо важнее доказать себе свою берложью правоспособность, чем осуществить свои намерения на деле.
На минуту ему стало страшно от этого сознания.
«Что же это я все об одном и том же?» — подумал он с тоскою. Он присел на берег и, поглядывая на туманившуюся поверхность реки, решился ни о чем не думать более. Однако, план вставал перед ним снова, как призрак, от которого нельзя было откреститься никакою молитвой, и, забывая свое решение, он думал снова:
«Что же в нем неладно, если так?» Он шевельнулся, разводя руками и снова уходя с головою в свои думы, нахлынувшие на него, как наводнение.
«Постойте, постойте!» — думал он, словно обращаясь к кому-то, кто мешал ему разобраться с должным вниманием в этом потоке дум. И он снова принимался за свои выкладки, шевеля губами.
«Она никому не может сказать, — думал он о Лидии Алексеевне, занятый бесконечной проверкой своего плана. — Никому не может, так как если она выдаст нашу тайну Максиму Сергеевичу, я, лишь только узнаю об этом, сейчас же иду с докладом к Елисею Аркадьевичу. Следовательно, ей нет никакой выгоды обличить меня перед Максимом Сергеевичем».
— Так-с! — проговорил он вслух, взвесив все эти соображения. — Это-с совершенно верно, — проговорил он снова. — Так-с!
«Теперь-с, — снова погрузился он в свои размышления, — ей нет никакого расчета сказать о моих притязаниях и Елисею Аркадьевичу, так как этим она опять-таки повредит тому же Максиму Сергеевичу».
— Так-с, — снова проговорил он вслух, — и это-с совершенно справедливо!
Он хотел было приподняться с берега и даже сделал уже первое движение к этому, как вдруг снова тяжело опустился, почти упал на берег, с открытым ртом и выпученными глазами. Его сознание словно прорезала молния, и внезапно он увидел в своем плане брешь во всю стену. Все его расчеты, которыми он любовался с таким самодовольством, как дурак, не стоили и полушки. Открытие это было для него так неожиданно и так шло в разрез с прежними его мечтаниями, что он не сразу поверил ему, и долго он сидел на берегу с криво раскрытым ртом и вытаращенными глазами, с диким желанием кричать: этого не может быть, не может быть! Лжете вы все!
Но, еще раз внимательно проверив свое неожиданное открытие, он прошептал:
— Это-с совершенно справедливо! Да-с!
План его не стоил ничего. Это было совершенно справедливо. Как только он не сообразил этого раньше! Следуя с точностью предначертаниям этого плана, он не приобрел решительно ничего и только самого себя запер в ужаснейшую ловушку.
— Самого себя запер! Самого себя! — повторял он потерянно. — В ловушку!
Он понуро задумался.
Существенный недостаток его плана заключался вот в чем. Приняв за его основание заповеди и ухватки берлоги, он ожидал от противников противодействий, так сказать, в человеческом духе и на этом-то строил все свои расчеты. Таким образом, его план, действительно, мог бы оказаться достаточно неуязвимым, если бы его исполнение должно было протекать, так сказать, в человеческом обществе. Но идти войною с такими соображениями в руках было бы чересчур наивно. На берложье нападение нужно ожидать и берложьих же противодействий, а при таких условиях его план не годился никуда. И теперь вот каким образом могут ответить на его нападение Лидия Алексеевна и Загорелов. Лидия Алексеевна скажет об его, Жмуркина, притязаниях Максиму Сергеичу, и, вероятно, она уже сказала ему о них, экстренно вызвав его для этого сюда, почему тот и приехал совершенно неожиданно 14-го, в день, назначенный для ее решительного ответа. Весьма вероятно, что это так произошло. Даже наверное так! А осведомленный обо всем Загорелов, конечно, не будет поднимать шума, примет самый невинный вид и постарается разделаться с ним, Жмуркиным, совершенно точно так же, как разделывается волк с собакой, напавшей на его логовище. И конечно же Загорелов будет дружески кивать Жмуркину, не подавая ни малейшего подозрения на то, что он уже осведомлен, до тех пор, пока он не сотрет его с лица земли, как гнусного червяка. А разве мало способов пригодных для этого?
«С зайцами можно обращаться по-заячьи, но с волками непременно по-волчьи!» — припомнилось Жмуркину любимое изречение Загорелова, и он понял, что тот причислит теперь его к волкам и не поцеремонится в средствах.
«Запер самого себя в ловушку!» — подумал он и снова с головой погрузился в свои размышления.
Теперь его положение было безвыходно — он это сознавал хорошо. Если сейчас он даже и скажет Быстрякову об отношениях Загорелова к Лидии Алексеевне, так все-таки это нисколько не поправит дела. Нисколько: Загорелов уже предупрежден Лидией Алексеевной и он сумеет, конечно, оградит себя от Быстрякова. На то он и Загорелов! Разве у него мало денег? Он может нанять себе хоть целую сотню телохранителей, которые будут сопровождать его всюду. А с ним, Жмуркиным, Загорелов-то все-таки разделается по-свойски!
«Сотрет, как червяка!» — подумал Жмуркин; он шевельнулся, весь отдаваясь своим думам, снова завертевшим его в своем водовороте.
Было уже поздно; Студеная сердито ворчала; косматый слой тумана покрывал всю ее поверхность, словно она обросла седою плесенью. Серп луны бежал навстречу к тучам, точно преследуемый кем-то. Деревья беспокойно шумели, кивая вершинами. А Жмуркин все сидел и думал, неподвижно уставившись в одну точку, жалкий и одинокий, как выгнанная со двора собака. Несколько дней подряд он бродил все с теми же муками, а затем ему пришло в голову, что Загорелов все-таки должен отчасти бояться Быстрякова, так как, если тот узнает его тайну, ему уже не видеть больше Лидии Алексеевны, как своих ушей. А следовательно и у него, Жмуркина, есть еще все же некоторые средства хоть сколько-нибудь оградить свою жизнь. Нужно только дать понять кое о чем Загорелову. И Жмуркин решился.
Однажды после своей работы в кабинете Загорелова, уложив уже в папку отчеты и счета, он с многозначительной улыбкой сказал ему:
— А я, Максим Сергеич, может быть, это вам известно-с, имел обыкновение дневничок вести!
— Дневник? — переспросил его Загорелов, поднимая на него самоуверенные и ясные глаза. — Это интересно.
— Дневничок, — заговорил снова Жмуркин, весь шевельнувшись с лукавым видом, — где все исключительные события записывал как своей собственной жизни, так и других прочих. Весьма любопытные события-с, — повторил он, подчеркивая каждое слово.
— Это очень хорошо, — снова одобрил его Загорелов, спокойно раскуривая сигару. — Упражняйся, братец, в стиле: это полезно.
— Там, кроме стиля, весьма много интересного есть, Максим Сергеич, — усмехнулся Жмуркин. — Весьма много-с! Вроде любовных похождений… Весьма интересно-с. — Он снова усмехнулся, нагнувшись к Загорелову.
Загорелов курил сигару и маленьким ножичком-брелоком чистил ногти. Видимо, он плохо слушал Жмуркина.
— И этот самый дневничок-с, — между тем, говорил тот, опираясь о папку руками и весь слегка перегибаясь к Загорелову, — и этот самый дневничок я в надежные руки передал. То есть, чтобы, на случай моей внезапной смерти, его передали-с одному известному вам лицу. И это уж будьте благонадежны; это так уж и будет! В случае, то есть, моей безвременной кончины. В этом даже и сомневаться-с нельзя! Будет исполнено в точности-с!
— Твое духовное завещание, что ли?.. Да, вот что! — вдруг точно спохватился Загорелов. — Ты свой последний отчет поправь, да повнимательней. У тебя там в одном месте вместо «мука ржаная» написано: «муха берложья»! Слышишь? Пожалуйста поправь! «Муха берложья!» — повторил Загорелов и расхохотался.
А Жмуркин долго глядел на него во все глаза и затем тихо пошел вон из кабинета.
«Муха берложья, — думал он по дороге. — Что же это такое? Ответ ли это его, то есть, на мою закорючку, или же просто сцепление обстоятельств?..»