Быстряков вернулся к себе домой в единственном числе. Анфиса Аркадьевна заночевала у Анны Павловны, так как боялась ездить по ночам. Возвратился он в шесть часов утра и сильно подвыпивший; однако, когда он, отворив дверь, вошел в спальню, хмель тотчас же соскочил с него, и он остолбенел посреди комнаты с выражением самого крайнего изумления на рябоватом лице. Лидии Алексеевны в комнате не было, и ее постель даже не была примята. Он крикнул прислугу.
— Где барыня? — спросил он прибежавшую горничную.
— По всей видимости, в гостях заночевали? — отвечала та вопросом же.
— Кой черт, в гостях! — вскрикнул он. — Она ушла оттуда в одиннадцать часов. У нее зубы разболелись. Разве она домой не приходила?
— Никак нет-с; как с вами уехамши, так мы их и не видели.
Быстряков тяжело опустился на стул.
— Что же это такое? Господи Боже наш! — проговорил он.
Пожилая горничная Аксинья, служившая в доме Быстрякова уже десятый год, повторила за ним:
— Господи Боже наш! Куда же они могли деться?
— Лошадей мне! — крикнул Быстряков, и вдруг, отвернувшись к спинке стула, он захныкал в платок.
Аксинья исчезла, но через несколько минут она вбежала в спальню снова, бледная и с глазами круглыми от испуга.
— Барин! Господи Боже! — вскрикнула она с порога. — Господи Боже наш! Протасовские рыбаки сейчас у мельницы туфельку нашли. Рабочий Никешка их сюда ведет, я послала… — говорила Аксинья беспорядочно. — Протасовские рыбаки и пастухи сказывали!.. Ой, батюшки! Это уж не барынина ли туфелька-то?
Быстряков поспешно пошел на двор. Скоро протасовские рыболовы подошли к крыльцу. Их было трое: седой старик с горбатым носом, веснушчатый парень, с белыми ресницами, и семилетний мальчуган. Этот был без штанов и с ведром в руке. Парень держал в руках туфлю, перепачканную в тине.
Быстряков взял эту туфлю и опустился на крыльцо.
— Это Лидочкина, — сказал он.
Туфля выпала у него из рук. Он заплакал, весь сотрясаясь. Несмотря на свое грузное тело, плакал он совсем дискантом, по-ребячьи. И по-ребячьи же он зажимал платком нос и всхлипывал.
Быстряков был хохотушка, но любил и поплакать, и в Страстной четверг, при чтении о страданиях Спасителя, он всегда стоял в церкви с лицом, мокрым от слез.
Между тем, по всей усадьбе пронеслась весть: барыня Лидия Алексеевна утонула!
Быстряков разослал верховых к становому, к следователю, к Загореловым, а сам остался, как был, на крылечке, словно сторожа туфлю. Он постоянно плакал, сморкался и приговаривал:
— Если тебя чем обидел, — прости!
Прежде всех приехал Загорелов в одном экипаже с Анфисой Аркадьевной. Он был бледен, неумыт и всклочен. Выскочив из экипажа, он встревоженно сказал Быстрякову:
— Я этому не хочу верить! Что тут случилось у вас?
Быстряков вместо ответа показал на туфельку, стоявшую тут же рядом с ним на крыльце.
— Что же это такое? — говорил Загорелов, бледнея. — Этому даже верить нельзя!
А с Анфисой Аркадьевной сделалось дурно; ее насилу внесли в дом.
Затем подошли Безутешный и Жмуркин.
— Загубили душу? — спросил Безутешный, ни к кому не обращаясь и подходя к крыльцу. — Эх, подлецы, подлецы! — добавил он загудевшей как колокол октавой.
Жмуркин спросил у Загорелова:
— А где туфельку-то нашли?
Он был бледен, серьезен и сосредоточен.
Через минуту он говорил перед крыльцом:
— Это еще ничего не доказывает, что туфельку около воды нашли. Разве ее нельзя подбросить? Убили, а потом подбросили: смотрите, дескать, сама утонула. А этого нельзя и предполагать! Хорошее сословье, когда топится, всегда записку оставляет, а тут записки нет. А ведь Лидия Алексеевна не девка крестьянская! — говорил он с сдержанными жестами.
— Весьма возможно, что и так, — сказал Быстряков Загорелову, — на бабе на пять тысяч всяких побрякушек навешено, а она идет ночью пешком! Сколько раз говорил ей: «эй, баба, не шлендай ты, сделай такую милость, пешедралом! Иль у нас на конюшне лошадей мало!» Нет, не слушалась, любила ходить пешком! — Быстряков снова расплакался. — И вот дождалась, — заговорил он дискантом, — может и взаправду удушили!
— Положим, тут всего полверсты, — сказал Загорелов, — так отчего и пешком не ходить.
Он был бледен и взволнован, но, видимо, сдерживался.
Жмуркин внезапно подошел к Загорелову и отозвал его незаметно за угол дома.
— Знаете, Максим Сергеич, — сказал он серьезно, — здесь еще вот какая вариация могла произойти! То есть, относительно Лидии Алексевны!
— Какая?
— А не было ли у нее, извините за выражение, любовника? Кто знает! — говорил Жмуркин, глядя как-то в бок. — Так тот мог из ревности или вообще…
— Какой ты вздор говоришь! — перебил его Загорелов сурово.
— Отчего же? Все может быть-с!
Жмуркин повернулся и пошел от него прочь. Внезапно он вспомнил ужасную вещь: у него на токарном станке совсем на виду лежал носовой платок Лидии Алексеевны. Она уронила его, когда доставала письмо, а он поднял его потом, после того ужаса, и бросил на станок, намереваясь затем сжечь. И позабыл. Он шел и думал:
«Ну, что же? Иди, собака, и заметай следы. Ведь на каторгу-то ты, пожалуй, что и не захочешь? Кто тебя разберет нынче!»
Вскоре приехали следователь и становой. Однако, следствие решительно ничего не установило и не выяснило. Исчезновение Лидии Алексеевны оставалось в полнейшем мраке. Ее тела не нашли нигде, хотя русло Студеной насколько возможно прощупали баграми и основательно оглядели местность между обеими усадьбами. Предполагая, что на Лидию Алексеевну могло быть сделано нечаянное нападение при ее возвращении из усадьбы Загореловых к себе домой, следствие тщательно оглядело лишь дорогу между этими усадьбами и тропинку для пешеходов, которою пользовались для сокращения пути. Протяжение этой тропинки равнялось лишь полуверсте, и она сокращала расстояние почти втрое. И однако, обе эти дороги не носили ни малейших следов какой-либо борьбы. В то же время следствием было выяснено, что и рыбаки, случайно нашедшие, на берегу Студеной туфельку, вышли на рыбную ловлю лишь в пять часов утра и пробыли всю предыдущую ночь дома, не отлучаясь ни на минуту, что было засвидетельствовано как их домашними, так и соседями. А между тем случай нечаянного нападения с целью ограбления можно было предполагать вполне, так как было совершенно точно установлено, что на Лидии Алексеевне было всяческих драгоценностей на пять тысяч рублей.
— За одно ожерелье из яхонтов я две с половиной тысячи отвалил, — говорил Быстряков, хныча в платок. — Я ее любил! Я ее как Богородицу в окладе держал!
Анфиса Аркадьевна плакала и добавляла:
— Я ей перстенек в триста рублей подарила. На ней же был!
— А серьги? — говорил Быстряков следователю. — Серьги в пятьсот рублей положите на кости. Это всего сколько? Вот то-то и есть! Я так думаю, — добавлял он дискантом и плача, — что если бы она самоуправно, то есть, наложила на себя руки, она всю эту мозаику сняла бы. Посудите сами, зачем ей такое состояние в Студеную хлопнуть? Я понимаю, — говорил он, — если бы это на людях происходило, то есть, ее кончина. А то ведь с глазу на глаз. Чем же тут гордиться, посудите сами. Ведь вы человек умный, можете это понять! Господи, Боже наш!
Несмотря на такого рода обстоятельства, следствию пришлось пока объяснить исчезновение Лидии Алексеевны ее самоубийством, тем более, что Анфиса Аркадьевна чистосердечно заявила, что Лидия Алексеевна весь последний месяц чрезвычайно грустила и много, очень много плакала. Почти ежедневно. Хотя причину этих слез она объяснить отказалась.
— Я и сама сколько слез, на нее глядя, пролила, — говорила она, утирая глаза платком. — А о чем она плакала, не знаю.
Эту же мысль о самоубийстве подтверждала, хотя отчасти, и туфелька, выброшенная волнами Студеной. А то обстоятельство, что тело покойной не могли разыскать, мало что говорило собою. Сердитые воды Студеной нарыли ниже плотины столько ям, омутов и водоворотов, что прощупать хорошо ее русло представлялось делом совсем невозможным.
— Нешто возможно выщупать этакую прорву! — говорили протасовские мужики, целый день не вылезавшие из реки ради этих поисков. — Погляди, чего она там нарыла. Студеная, ведь это — зверь. Ее только один Максим Сергеич сдерживать может, а прежде она каждый год плотины кверху тормашками ставила. Она только одного Максима Сергеича боится, — говорили они о Загорелове. — У плотины-то, небось, как кошка в печурке сидит. Тише воды, ниже травы!
В то же время явилось предположение, что тело Лидии Алексеевны никогда и не будет обнаружено. Труп могло затащить в омут под коряги, которыми и забивало русло Студеной, а те не выпустят его из своих цепких лап, и они будут сторожить тело в желто-розовом шелковом платье и в ожерелье из рубинов, — эти коряги, видом похожие на пауков, — вплоть до вешней воды. А там ее унесет, как былинку, в Волгу, а там — и в Каспий. Это предположена высказал первый Загорелов.
— Каспий! — вдруг закончил он с потрясенным лицом. — Увидишь ее, кланяйся земно от нас!
Он вдруг пошел к крыльцу, вытянув вперед руку и смешно шагая, точно он шел по палубе парохода в сильнейшую качку. Горбоносый протасовский рыбак догадался и, пробежав к нему, подставил свое плечо.
Он овладел собой и сказал:
— А дни-то какие солнечные да ясные, даже не хочется и верить несчастью!
В то же время Анфиса Аркадьевна сидела на крылечке и думала:
«Что они все о ней как о покойнице. Тела-то ее ведь нигде не нашли! Кто же знает, может быть, ее Лафре увез. Господи, Боже наш! — добавляла она мысленно. — Если бы только это правдой оказалось, я бы этого самого Лафре расцеловала!»