Орден святого Доминика — это как бы «интеллигенция» Церкви. Доминиканцам присущи образованность, сообразительность, любознательность интеллектуальной элиты, а также брожение идей, постоянная склонность углублять критику и не спешить с заключениями — все предпосылки, делающие их в области мысли самыми предприимчивыми монахами в Церкви.
Не счесть книг, которые они публикуют каждый год, журналов и газет, которые выходят под их руководством, которым они дают жизнь или вдохновенье — от ученой «Ви спиритюэль» (Духовная жизнь) до смелой «Кензэн» (Двухнедельник), проходя через «Ви энтеллектюэль», «Ви католик», «Фэт э Сэзон», публикаций издательства «Серф», и т. д. Все эти издания охватывают, вероятно, несколько миллионов читателей («Ви католик» — 650 000 экземпляров; один из последних номеров «Фэт э Сэзон» — 350 000). Эта обильная печатная продукция, в которой «соль земли» отпускается в розницу, отличается не столько единством доктрины, сколько каким-то общим умонастроением, которому в политике приблизительно соответствует левое крыло христианских демократов. В духовном плане позиция менее ясна. На аванпостах христианской мысли положение, как говорят военные, «неопределенное». Подготовленные выдающимися специалистами Сошуара (Франция), Фрибурга (Швейцария) или «Ангеликума» в Риме в течение шести или семи лет занятий, где ничего не упускается для усвоения ими современных дисциплин, все доминиканцы — превосходные богословы. Но вот уже многие годы доминиканское богословие отважно погрузилось по уши (ради нашей же пользы) в нагромождения современной мысли, и инвентаризация пока продолжается.
В ожидании, когда оно вынырнет, потрясая какой-либо истиной, оправдывающей столь длительное исследование, Учителем учителей, регулировщиком умов для тысячи доминиканцев Франции и восьми тысяч доминиканцев всего мира, остается величайший богослов Ордена, лучший друг разума, ангел их школы — Фома Аквинат.
* * *
Сейчас «томизм» представляется нам самым внушительным памятником современной мысли, а сам Фома — богословом-потоком, стахановцем Вероучения, исполином пера, громадная продукция которого подавляет своей необычайной массой жалкие книжонки, куда нынешние философы бережно запрятывают свои озарения. Ему приписывают несколько сот увесистых томов, не считая небольших произведений, не заслуживающих внимания брошюр в толщину телефонного справочника (французские телефонные справочники имеют до 15–20 сантиметров толщины. — прим. пер.), которые все носят печать его царственного, ясного ума, где малейшая истина, будь она в лохмотьях и вся замарана заблуждениями, находит братский прием несравненного интеллектуального гостеприимства. В своих доктринальных трудах Фома все приносит в жертву ясности и точности. Двести вопросов «Сумма теологика», подразделенные на пункты, следуют один за другим в ненарушимом порядке «возражений», «решений» и «ответов», ни разу не сбившись, без единого лирического отступления. Это потому, что здесь вселенский учитель обращается к начинающим, которых надо наставить пункт за пунктом, не оставив без внимания ни одной трудности, не обходя ни одного вопроса, следуя точной дисциплине простого, прямого метода, основоположная честность которого не нашла, впрочем, ни одного подражателя среди фабрикантов систем.
Но когда Фоме Аквинату позволено было дать свободу своему дарованию, когда Папа попросил его составить для Церкви «службу Святых Даров», тогда его пение было столь прекрасно, что святой Бонавентура, которому был сделан тот же заказ, медленно разорвал свой текст на глазах кардиналов, собравшихся для оценки этих соревнующихся сочинений.
* * *
Как богослов он считается сухим, но как человек он был сама кротость и смирение. Его товарищи по парижскому Университету, мало чувствительные к этим двум добродетелям без престижа, прозвали его «немой бык», за его объемистую фигуру (он страдал болезненной полнотой) и за его благодушие: за сорок девять лет жизни его видели рассерженным два раза: на куртизанку, которой его семья поручила отвратить его от его призвания и, лет двадцать спустя, по сугубо метафизическому поводу, на софиста Давида Динанского. Честертон, самый увлекательный из его жизнеописателей, рассказывает, как один его товарищ, сжалившись над этим, по-видимому, туповатым учеником, стал объяснять ему каждый вечер текущие уроки, на которых «немой бык» присутствовал, не проявляя ни малейшего признака понимания. Фома смиренно, без единого слова выслушивал добровольного репетитора до того дня, когда преподавателю пришлось однажды признаться в своем замешательстве перед особо затруднительным вероучительным вопросом. И тут вдруг ученик застенчиво подсказал своему изумленному учителю блестящее объяснение, с той поры доставившее «немому быку» возможность спокойно пережевывать свои мысли среди почтительного молчания.
Это хороший принцип томистской школы: выслушивать урок, прежде чем преподавать. Фома слушает и помалкивает. И в этом немалое его отличие от его противников!
* * *
Этот исключительный ум, который менее чем за 15 лет (с 1260 по 1274 г.) дал нам достаточно сочинений, чтобы прокормить поколения толкователей, был одарен такой способностью отвлекаться, что она порой подвергала его, без защиты, проделкам его юных собратий. Услышав однажды громкий возглас монаха: «Брат Фома, брат Фома! Посмотри: бык летит!», рассеянный или отвлеченный святой машинально подошел к окну. И, при всеобщем хохоте, сказал: «Я предпочитаю поверить, что бык может летать, чем что монах может солгать».
Шутливо настроенная молодежь ничего не выигрывает, заставляя богословов спускаться с третьей ступени отвлеченности, чтобы потешиться за их счет.
* * *
Несмотря на его полноту легче резюмировать Фому, чем томизм. Для Бергсона философия Аристотеля и Фомы Аквината была «естественной философией человеческого ума» — похвала, принимаемая за осуждение многочисленными мыслителями, которые ухитряются философствовать, не располагая умом. Для историков томизм это величественный собор, а для профессоров философии — своего рода ломбард здравого смысла. Наконец, несколько учтивых умов скажут нам, что томизм — самое значительное руководство, чтобы ориентироваться в жизни и научиться узнавать и приветствовать истину в мире.
Но для автора популярных изданий Фома прежде всего изобретатель «пяти доказательств бытия Божия», абсолютно неопровержимых для средневековых умов, но не для современных, которые не выносят, как всем известно, принуждения очевидности. Эти «пять доказательств» — пять логических путей, все вытекают из текста св. Павла: «Сила и невидимые совершенства Божии становятся видимыми разуму через Его творения».
Как и св. Павел, Фома считал, что человеческий разум и без помощи веры может утверждать бытие Божие, исходя от природы. Его доказательства покоятся на глубоком убеждении — тогда общем для мыслителей всех школ, — что природе действительно есть, что сказать разуму: мнение, которое теперь оспаривается множеством умов, слушающих лишь себя. Поскольку разум согласен не отрекаться от самого себя, — что встречается все реже и реже, — «пять путей» Фомы Аквината остаются вполне убедительными, они «выдерживают любую критику» и, если их схоластический язык как будто обращается к философам, остальные могут прийти к тому же результату, на свойственном для них языке, поскольку текст ап. Павла действителен для всех и имеет в виду не только научное познание, но и «естественное знание бытия Божия», пишет Жак Маритэн, «к которому созерцание вещей тварных ведет разум всякого человека — будь он философ или нет».
В самом деле, нет необходимости быть философом, чтобы созерцать мировой порядок, думать, что эта гармония требует управляющего разума, и сходиться в этом, в конце пятого пути, открытого Фомой Аквинским, со столь различными умами, как Вольтер, Эммануил Кант, Альберт Эйнштейн. Сказать правду, если разум когда-либо в состоянии что-либо доказать, так именно бытие Божие. В этом-то его больше всего и упрекают с разных сторон.
* * *
Фома Аквинский представляет собой редчайшее зрелище «мыслителя в добром здравии». У него — о чудо! — разум рассуждает, сердце желает, глаза видят, уши слушают, а ноги служат для ходьбы, а не для чесания за ухом.
Ум не представляется ему от природы обманчивым, и он избавляет его от жестоких полицейских мер, какие теперь налагаются на несчастного, который не может удостоверить свою личность без того, чтобы дюжина критиков не навалилась на него, дабы вырвать признание, что он, возможно, и ошибается. Чувства с верностью доносят до Фомы свои впечатления, и хотя некоторые из них сомнительны или неполны, он не считает своим долгом, получая от почтальона почту, обзывать его дураком. Он не страдает странным недугом рассудка, который побуждает современного мыслителя застревать перед зеркалом, твердя: «Я мыслю… я мыслю…» в постоянно обманутой надежде услышать от своего отражения торжествующий возглас: «Значит ты существуешь!» Фома Аквинат предпочитает смотреть в окно, даже если быки давно приземлились, и завязать с природой доверчивый разговор, как между детьми одного Отца. Эта способность беседовать с предметами у нас была отнята, или мы сами ее потеряли, так же как в настоящее время мы теряем возможность и даже самую охоту к взаимопониманию.
Поскольку мысль Фомы не знает ни одного естественного врага ни на земле, ни на небесах, его взор всегда дружелюбен, потому что в любом человеке всегда достаточно правдивости, чтобы завоевать дружбу ума, находящегося в мире с самим собой. Читатель «Сумма теологика» приходит в восхищение, видя, что столько языческих авторов вносят свой вклад в это сооружение и посмертно участвуют в главнейшем произведении средневекового богословия. Аристотель, заново продуманный «ангелоподобным учителем», говорит по-христиански как никто, и не скоро поблекнет эта картина, где глубочайший языческий философ прислуживает за обедней величайшего католического богослова. (Доминиканцы наших дней были бы не прочь, чтобы Карл Маркс согласился оказать им ту же услугу). Некоторые из своих принципов Фома взял у грека, но он отправился бы за ними и к пирамидам, или за великую китайскую стену; малейшее слово, отдающее истиной, позвало бы его в путь-дорогу, ибо он знал, что самая малая частица истины, схваченная твердой рукой, выдает ее всю; эта несшитая одежда выткана целиком.
* * *
Приглашенный однажды к столу Людовика Святого, Фома вдруг вышел из своего молчания, и, к изумлению гостей, смущенных таким нарушением этикета, тяжело стукнул кулаком по столу, воскликнув:
«Вот, как покончить с манихеями!»
Фома Аквинат продолжал свои размышления даже в присутствии королей, он возвышался над землей, не обращая на них никакого внимания, или с простотой обращался за цитатами к семнадцативековой древности, как поворачиваются, чтобы взять с полки книгу. Он никогда не заботился о своем положении в мире, в пространстве или во времени. У нас больше нет такого прекрасного чувства вечности: мы ощущаем лишь Историю, — оптимистический идол, глотающий своих зачарованных приверженцев. Необходим удар кулаком по столу сыновей св. Доминика, который пробудил бы нас к Истине. Ибо она, — а не История — создает доминиканца.