Глава I В этот «век неверия»

Однажды, заметив среди укреплений «Мон Сен-Мишеля» (Mont St. Michel) доминиканца в соответствующем одеянии, дама-туристка возмущенно воскликнула:

— Как! В наше время еще есть такое?

Вероятно, туристка была бы окончательно сражена, узнай она, что носитель этого необычного костюма, мало того, что одевается в грубую рясу и бреет макушку; он связан с давно прошедшими временами еще и тройным обетом бедности, послушания и целомудрия — в полную противоположность тому, что обычно считается идеалом современности.

— В наше время — подобные обеты!

Так и слышится стон дамы под ироническим взглядом химер[1], в то время как в небе архангел Михаил продолжает свою неподвижную схватку на самой верхушке колокольни, точно серебряная птица на броне какого-то сказочного животного, выброшенного на берег на заре истории.

* * *

Не знаю, много ли сейчас существует дам, неспособных вынести монаха в его естественном декоруме; но если мы далеки от готического искусства, то мы еще намного дальше от духа средневековья, и разрыв увеличивается с каждым днем. Мы одновременно питаем величайшее уважение к соборам и храним полнейшее неведение о воздвигшей их вере, которая часто представляется нам чем-то не больше и не лучше, чем профессиональный секрет архитекторов XIII века.

— Что такое вера?

— Вера, — скажет нам первый встречный, — это то, что воздвигало из земли соборы и позволяло им вырастать с наименьшим количеством контрфорсов до высот, неведомых гало-римским каменщикам.

Вера — это древний рецепт свода на перекрещенных стрелках, заброшенный со времени изобретения бетона. Для того, чтобы строить, вера больше не нужна.

— Что такое вероучение?

— Католическое вероучение — это дисциплинарное помещение для бродяжничающих умов, мрачная тюрьма, где ценой мелких унижений, обысков и надзора они, понурив голову, обретают спокойствие и безопасность заключения.

— Догматы веры?

— Ограничения, наложенные на человеческий разум, которому вероучение раз и навсегда сказало анафематствующим голосом: «Дальше — ни-ни!»

Сравнения этого маленького атеистического катехизиса не совсем неверны, но в прямо противоположном смысле. На положение заключенного в камере похоже наше положение в этом мире, а вероучение-то и есть окно; и если Церковь когда-либо прикладывала руку к стенам нашей тюрьмы, то лишь для того, чтобы сделать в ней отверстие. Атеист не пробивает стену, чтобы взглянуть наружу, а затыкает отверстие в наивной надежде забыть, вместе с внешним миром, и о своей тюрьме. Смелость разума заключается не в том, чтобы «вырваться за пределы вероучения», а в том, чтобы достичь их, и ересь навлекает на себя осуждение церковной власти не за свои дерзания, а за свою робость; ни один еретик никогда не придумал ничего смелее догмата Воплощения, но многим из них недоставало интеллектуальной силы, необходимой, чтобы его постичь, и они или почитали человека, или поклонялись Богу там, где Церковь видит и провозглашает Бога, ставшего человеком.

Не понимая таким образом веру, мы очень плохо понимаем тех, кто ею живет, и, связывая ее с некой формой отжившего искусства, мы думаем найти под гулкими сводами наших аббатств не живых монахов, а окаменелости.

* * *

Однако монахи еще существуют! И не только в тени монастырей, где незримый свет созерцания хранит их души в собранности и тишине, но и по всем дорогам, на всех путях, которые они-то порой и прокладывают, пользуясь ими часто в последнюю очередь, одетые в белое, черное или коричневое, бородатые или бритые, обутые во францисканские сандалии или в иезуитские ботинки, вооруженные четками или крестом; они, по-видимому, совершенно не чувствуют себя потерянными в век Эйзенштейна, они передвигаются на пару или нефти, как мы с вами, пересекают на самолетах моря и с развевающимся по ветру капюшоном и мантией ткут вокруг Земли крепкую, частую сеть монастырей, школ, госпиталей и религиозных и социальных заведений, порванные звенья которой неустанно связываются вновь изо дня в день — или из столетия в столетие, — что и делает католическую и апостольскую Церковь (столица — Рим) самой значительной духовной силой всех времен.

От августинцев-отшельников до миссионеров Святого Семейства одно только перечисление Орденов занимает несколько страниц в «Аннуарио Понтифичо» — Папском ежегодном справочнике — и, говорят, один только Секретарь Конгрегации по вопросам Орденов, управляющей тремястами тысячами монахов и восемьюстами тысячами монахинь христианского мира, знает полный их список, а также способен припомнить одеяние таких, как «антонинцы святого Гормисдаса».

Действительно, вещь странная и приводящая в замешательство туристок: приглядевшись к роли Секретаря, замечаешь, что пополнение рядов его армии вовсе не сокращается неуклонно по мере удаления от средних веков, а остается постоянным за всю историю, как будто необходимое и достаточное количество «соли земли» было раз и навсегда определено таинственным постановлением свыше. Кривая статистики неровная, но не проявляет никакой общей тенденции к понижению. Ритм возникновения новых очагов остается ровным, ненарушимым среди войн и революций; подобно тому, как эпидемия выявляет самоотверженных, так, по-видимому, справедливый закон компенсирует шатания нравов или идей умножением благочестивых призваний; и в то время, как завоеватель, политик, социальный пророк думает, что колеблет равновесие сил и направляет историю, невидимая рука незаметно восстанавливает равновесие.

Конечно, сейчас не времена больших монашеских урожаев Средневековья; но если бы упадок Орденов подчинялся законам, которые управляют падением отживших институтов, на земле уже не осталось бы ни одного монаха. Победила бы коалиция Реформации и Возрождения, очаги монашеской жизни погасли бы один за другим, Революции не пришлось бы бороться с иными «суевериями» кроме своих собственных, а Наполеону не пришлось бы сообщать нам, что он относится враждебно к возвращению монашествующих, т. к. «монашеское самоуничижение разрушительно для всякой доблести, всякой энергии и всякого правительства». Сама обстановка, за отсутствием какого бы то ни было кандидата на затвор, избавила бы нас от этого бравого афоризма, высказанного вскоре после брюмерской суматохи, когда представители гражданской доблести выпрыгнули из окон и скрылись в чаще парка Сен-Клу при появлении усатой гвардии (память о монахах — мучениках Террора — также была еще совсем свежа).

Наконец, XIX век, под общей вывеской Научного Материализма и Прогресса, безраздельно царствовал бы над умами и над сердцами. Но нет: с 1850 по 1900 г. можно насчитать возникновение не менее семнадцати новых больших Орденов. Называю: Африканские миссии, Священники Святого Причастия, Салезианцы святого Иоанна Боско, Белые Отцы, Священники Святого Сердца… Золотой век атеистического науковерия оказывается также и веком определенного возрождения монашества, оставшегося, разумеется, незамеченным для своих современников.

Точно так же и наш заносчивый XX век, век скорости, телевидения, радиолокации и электронного мозга, который как будто исключает всякую возможность собранности, любую форму внутренней жизни, наш, наконец, атомный век видит, или вернее, не видит — потому что события мелькают у него перед глазами слишком быстро, чтобы что-либо увидеть, — как укореняется, растет и расцветает возрожденное средневековое монашество в странах, наиболее охваченных техническим прогрессом, например, в десяти шагах от крупных промышленных центров Северной Америки, где созерцательные трапписты самого чистого романского стиля являют картину удивительного подъема несмотря на окружающий материализм, — вернее: благодаря его напору.

Пусть после этого самоуверенные смертные воображают, будто они пишут Историю. В лучшем случае они пишут лишь половину ее.

— Довольно, довольно! Послушать вас, так мир «омонашивается», сам того не замечая!?

* * *

О, я не впадаю в апостолический оптимизм тех воинствующих христиан 1935 года, которые один за другим были увлечены политикой, я не претендую, что этот век в отношении веры выдерживает сравнение с веком святого Бернарда — хотя число званных еще не дает никакого достоверного указания на число избранных, и, в конечном счете, времена религиозного изобилия, может быть, не богаче подлинной святостью, чем времена духовного оскудения. С меня довольно, что это такой же век, как другие, свидетельствующий, что при всем непостоянстве религиозности каждое поколение поставляет определенный контингент провозвестников Евангелия, апостолов, отшельников или миссионеров. Можно их игнорировать, можно ничего не знать о них, о их призвании, их образе жизни, их свидетельстве. Но они существуют, они принадлежат не к XII веку, а к нашему, и в то время, как мы считаем, что времена монахов минули, и многие из нас не задумываясь складывают истины веры на полку средневековых мистерий и басен, каждый день молодые люди, здоровые телом и душой, стучатся в двери обителей молитвы и просят одежды, которая так поражает туристок на Сен-Мишеле.

Ибо человек нашей эпохи не всегда и не исключительно увлечен техникой — будь то индустриальной, социальной или сексуальной.

Ему случается ощутить всю значительность своей судьбы — и налагаемого ею венца…

* * *

Путешествие по главным монашеским орденам нередко порождает свежие переживания, как в разведывательной экспедиции. Незачем пересекать моря или даже преодолевать большое количество километров: часто бывает достаточно перейти из одного монастыря в другой, чтобы тебе показалось, будто ты попал на другую планету. Расстояние от иезуита до францисканца столь же велико, как расстояние от марсианина научно-фантастических романов до неисправимого мечтателя, чье исконное обиталище на Луне. Они различны по всему — по характеру, по мышлению, по одежде и по стилю поведения. На всех широтах скромный францисканский дом как бы заключает в своих стенах из красного кирпича немного веселого тосканского солнца, а прямоугольная иезуитская постройка представляет воображению не больше простора, чем деловая картотека. Подготовленный к деятельности четырнадцатью годами интеллектуальной и нравственной тренировки, иезуит покидает свою школу с импульсом и скоростью торпеды: он взорвется, где прикажут — снаряд не выбирает своей цели.

Переходя от иезуита к меньшему брату святого Франциска Ассизского, вы попадаете со стрельбища в золотистую страну красочной книжной миниатюры. И какой восхитительный сюрприз для путешественника, который отведает, — о, едва прикасаясь губами, как экзотическое блюдо, — сладости бенедиктинского мира и белоснежной ясности картезианского созерцания. Рядом с этим земным миром, который всеми силами стремится к полной стандартизации граждан, которых статистические институты, кстати, уже считают стотысячными пачками, монашеский мир настолько разнообразен, что уместнее было бы говорить о духовных мирах. Общеизвестное изречение гласит, что «характеры проявляются в чрезвычайных обстоятельствах» постоянного молчания и поста, одиночества и подвига; богатство и разнообразие характеров, родившихся в этой героической борьбе, не поддается описанию.



Загрузка...