Для того, чтобы электрифицировать какой-то район, начинают с постройки плотины. Монастырь с его оградой — тоже плотина: как вода в искусственном водоеме, внешняя жизнь скапливается за его стенами, которые позволяют просачиваться тому, что необходимо для питания разумной производительности. Монастырь превращает в молитву и возвращает миру в виде духовного света то, что получает от него двигательной силой.
Электроцентраль называется также «станцией»: электричество приходит быстро, но не вырабатывается на бегу; также и духовная энергия.
Так, плечо к плечу с белым духовенством, «монахи-просветители» святого Бенедикта с их бесчисленными созерцательными «станциями», «Днепрогэсом» которых было знаменитое аббатство Клюни, электрифицировали — простите: христианизировали — Европу. Сейчас мы плохо представляем себе объем этого чуда.
Кто расплачивается с долгами — богатеет. Полезно было бы подсчитать, чем старушка Европа находится в долгу перед своими бенедиктинскими монахами, начиная с многочисленных и разнообразных материальных благ? В книге «Монахи Запада» Монталамбер перечисляет: умение акклиматизировать экзотические фрукты и повышать урожайность семян, умение разводить пчел, приготовлять пиво из хмеля, открытие искусственного оплодотворения рыб и создание пармезанских сыроваренных заводов. Их заслуга — разведение виноградников на холмах Бургундии и в долине Рейна; наши крестьяне и скотоводы обязаны им множеством профессиональных открытий. Средневековый монастырь это «экономическая держава, очаг благотворительности, социальный организм…» Щедрость монастырей была сказочной. Аббатство Клюни содержало ежегодно семнадцать тысяч бедняков. Каждый монастырь, в соответствии со своими возможностями, брал на себя регулярное оказание помощи: «милостыня каждый день»; «милостыня трижды в неделю»; «милостыня всем прохожим»; «общая милостыня по воскресеньям»; «подаяние всем, кто попросит».
К материальным благам история добавляет более возвышенные блага образования, правосудия и мира. Это учат в школе, где-то в шестом классе, но затем, по-видимому, это забывается, ибо вопрос о пользе монахов ставится без конца, как будто в их жизни труд не занимает столько же места, как в нашей, как будто ручной труд, считавшийся в античном мире рабским, был признан благородным начиная с Карла Маркса, а не с верстака праведного Иосифа, ремесла апостола Павла и Устава святого Бенедикта.
Известно также, что монахи добросовестно передали нам греческое и латинское просвещение, которое прошло через Средние Века, не сумев, видите ли, просветить ни одного ума; и они не подозревали, что мы будем благодарны им больше за сохранение пошлостей Овидия, чем за полученное через них христианство — детьми которого мы являемся.
Люди неблагодарны.
* * *
Правда, под тройным шефством, которое она составляет с Эволюцией и Прогрессом, История наша написана столь странно! Почитать ее — так и видится, что отважные гуманисты Возрождения, с риском для жизни, силой захватывали сокровища языческой словесности, зарытые и яростно защищаемые драконом обскурантизма, — тогда как им достаточно было нагнуться и подобрать обрывки Горация и Цицерона на каждой лужайке после пикника бакалавров средневековых университетов. Трудно объяснить себе, зачем монахи того времени надрывались над переписыванием текстов античного мира, если Средневековье относилось к ним, как то ему приписывается, с таким страхом, смешанным с отвращением. Нужды нет! Мы по-прежнему будем присуждать честь их открытия запоздалым пионерам Возрождения, согласно учебникам истории, приглашающим нас почтить их озябшие, остроносые фигуры в ночном колпаке — ибо эти отважные поборники просвещения были не слишком-то бравого вида; и неизвестно, отчего спины их были столь согнуты: от научного прилежания или от поклонов в приемных сильных мира сего. А если приходится все же проявить немного благодарности к монахам-переписчикам, то это делается в виде насмешливой полупризнательности, как неуклюжему человеку, невольно оказавшему вам услугу…
СОЛЕМСКОЕ АББАТСТВО
* * *
Ну, что ж, — нам, кажется, суждено все время и без конца ошибаться. Мы подозреваем, что монахи спят, когда они бодрствуют, что они ничего не делают, когда они работают; мы воображаем, что они страшатся того, что мы называем «жизнью», а они боятся лишь того, что они зовут смертью; мы предполагаем, что мир их пугает, — а он импонирует им не больше, чем пьяница — Обществу Трезвости.
Вероятно, нет ни одного момента в их жизни, их призвании, их психологии, который наше суждение не исказило бы. Мы их представляем себе то мрачными, то слишком веселыми; то копающими собственную могилу (по Шатобриану), то за пирушкой (по Рабле) — трудно совместимыми занятиями — и получается, что население монастырей это пошатывающиеся призраки, приветствующие друг друга погребальным «Умрем, брат!» с хорошей бутылкой под мышкой. Что нам за дело, если мы себе противоречим! Высмеяв леность монахов, мы тут же отдаем честь какому-нибудь кропотливому труду, непринужденно называя его «трудом бенедиктинца».
Грубияны, падкие на распутство, несчастные существа, испуганные радостным сверканием мира — вот наши монахи. Мы никогда не видим их такими, каковы они в действительности: добродетельными, вполне уравновешенными, простыми и обычно улыбающимися.
* * *
Благодаря Небу — наши заблуждения не мешают монашеской жизни, начало которой положил в VI веке некий Бенедикт из Нурсии, плохо известный современным энциклопедиям (они ошибочно именуют его священником); она продолжается на основании Устава — незыблемого памятника мудрости, в котором Революции, Возрождения и все возмущения человеческого ума не разбили даже оконного стекла.
В двадцати монастырях, девятьсот бенедиктинцев французской Конгрегации ведут уединенную, мирную, полную прилежания жизнь своих далеких средневековых братьев, снабжая Церковь богословами, а мир, который об этом не подозревает, — юристами, историками и учеными-палеографами. Их библиотеки всегда — самые богатые, а поскольку они люди серьезные и опытные, их читальные залы построены из железобетона с железными стеллажами, чтобы лучше противостоять стихийным бедствиям и развитию военного искусства, так что эрудиты следующего Возрождения будут, по всей вероятности, еще раз собирать мед в бенедиктинском улье.
Они бодрствуют, постятся, соблюдают молчание; и если огромное развитие нашей промышленности чревоугодия лишило их прежней роли придорожных гостиников, они, тем не менее, упорно осуществляют во всем его поразительном любвеобилии 53-ю статью своего Устава, которая вменяет им в обязанность принимать гостя не как «посланца неба», но как «Самого Христа», с благоговением и усердием, особенно если он беден, nam divitum terror ipsi sibi exigit honorem, — говорит святой Бенедикт: поскольку почитать богатых заставляет уже самый страх перед ними.
* * *
Жизнь бенедиктинца сосредоточена вокруг богослужения: семь раз в сутки вереница Дедов Морозов в острых капюшонах возвращается на хоры; они бесшумно скользят по двое по каменным плитам храма, склоняются перед престолом, низко кланяются друг другу, прежде чем разместиться как в коробочках, по своим местам на хорах у алтаря.
Богослужение состоит из определенного числа псалмов, антифонов, гимнов и молитв, распределенных на «Часы» (утреня, первый час, третий час, шестой час, девятый час, вечерня, повечерие), которые составляют между восемью часами труда и восемью часами отдыха главное дело из трех монастырских восьмичасовых «смен»: «хвалу Божию»; она для монаха — радость, основное назначение и самый смысл существования.
Бенедиктинское богослужение всегда отличалось и величественностью и пышностью. Некогда Opus Dei в Клюни происходил с величественностью и блеском коронации. Церковь заимствовала основные молитвы своего богослужения из этих великолепных служб, прославивших Орден и составивших бенедиктинцам репутацию — до которой им дела нет — замечательных организаторов духовных концертов. Раз-другой в году сливки общества собираются в аббатствах святого Бенедикта, в частности, в Солеме, распространяя и на грегорианское пение загадочную способность наслаждаться всем, ничего не любя. Если вы хотите прилично выглядеть в свете, надо послушать как солемские затворники поют в Рождественскую ночь или в Пасхальное утро, так же как надо на слух узнавать четвертую симфонию Белы Бартока и с одного взгляда — последнюю пачкотню Пикассо. Конечно, бенедиктинцы не ответственны за это увлечение. Они поют теперь, как и в XII веке, не для знатоков, а в честь Невидимого Присутствия, и можно парадоксально сказать, что они поют прекрасно потому, что иначе петь не могут.
Посредственность не переживает века; никакой аскет, как бы он ни жаждал подвига, не мог бы петь то же самое два-три раза в день сорок лет подряд, будь хоть малейшая возможность, что этот мотив набьет оскомину. Красота грегорианского пения выдерживает бесконечное повторение служб, потому что она безлична; эта музыка льется прямо из души, не проходя через инструменты музыкальной композиции и обработки; это излияние сердца, хвала, молитва, это не искусство.
Солем молится, а не дает концерты.