Октябрьская революция сдвинула шестую часть мира с точек застоя и вдохновила трудящихся на строительство новой жизни.
Зажгла она новым светом и душу В. А. Гиляровского.
— Октябрь развязал мне язык, — говорил Владимир Алексеевич.
Как участник первой мировой войны, я работал в последнее время по эвакуации раненых в управлении санчасти армии Западного фронта и на ту же работу в 1918 году в разгаре гражданской войны был переведен в Главсанупр Наркомздрава. Я снова, как и после солдатчины, поселился у В. А. Гиляровского на время, пока не обзавелся семьей. Жизнь пошла по-прежнему. Однажды, после занятий, я зашел к Владимиру Алексеевичу в кабинет и застал его работающим за письменным столом. Огромный стол был по обыкновению завален ворохами всяких литературных материалов, писатель сосредоточенно просматривал какую-то рукопись, притулившись с краешка стола.
При моем появлении он оживился, оторвался от работы, сбросил пенсне и усадил меня около себя. Заговорили о том, о сем, а потом он сказал:
— Хорошо, что ты зашел, есть о чем поговорить. — Он достал из кармана свою любимую серебряную табакерку и, поглаживая ее в руках, продолжал:
— Рвусь работать, всяких тем в голове крутится пропасть, больше всего занимает книга о Москве и ее людях, книга сложная, а с чего ее начать, в какой последовательности продолжать — не знаю. Намечаешь то один материал, то другой, но все не удовлетворяет. Наконец, не ясно: какое содержание в целом должно в нее войти?
К такому большому разговору я не был подготовлен.
— Вопрос серьезный, Владимир Алексеевич, — отвечаю, — потому что задача у вас сложная.
— У меня мысль блеснула… — Он хотел было сказать, какая у него мысль блеснула, но, поднявшись со стула, предложил пойти за ним. Мы через столовую вышли на балкон, единственный тогда в Столешниках.
— Наш переулок — центр Москвы, — сказал он. — У меня вот какая блеснула мысль. — Он показал рукой на дом Моссовета. — Сначала приступить к описанию правой стороны центра, описывать все подряд, начинал от Петровки до Арбата и дальше, а потом, — он указал по направлению к Петровским линиям, — описывать левую, начиная от Неглинки и уходя вглубь. В следующую очередь пойдут Замоскворечье и окраины. Мне кажется, теперь у меня работа пойдет спорее, — заключил Владимир Алексеевич.
— И я так думаю. Вы разбиваете Москву на квадраты, на какие-то точки и будете мысленным хожалым по Москве, будете запечатлевать самое яркое, примечательное из того, что сохранилось в вашей памяти, в записях, материалах. Думается, трудно придумать какую-нибудь другую систему на замену этой. По точкам работать куда легче, в этих условиях ничто не ускользнет из вашего поля зрения.
— Так я и сам думал, — сказал он. — Ты сразу понял мой план.
Я ответил в шутливом тоне:
— Постиг, Владимир Алексеевич, великие умы сходятся.
Он снова зарокотал добродушным грудным смешком. С балкона мы снова перешли в кабинет, присели к столу.
— Думаю начать писать об Английском клубе, — сказал он. — У меня скопилось много материала, захватывающий материал…
— Тема интересная. На Тверской, по правую руку от центра, Английский клуб — высшая знать, верхи отечества тех времен, а по левую — мрачно выглянет в книге Хитровка, низы, дно отечества. Москва ярко засверкает в своих разительных противоречиях, убийственных, я бы сказал, преступных контрастах.
— Что говорить… Трудно тогда жилось народу… — бросил он реплику.
— А там Цветной бульвар… Шиповская крепость…
— Интересная может получиться книга о Москве! — сказал он.
— Не сомневаюсь, книга будет призовая. Он улыбнулся в усы и сказал:
— Начали с Тверской, с Английского клуба. Теперь треба подумать, о чем писать дальше.
— Надо, по-моему, идти по порядку — от Тверской заставы к Охотному.
— Почему от заставы? Много интересного можно найти и в загородных местах. Например, в Петровском парке.
— Я хотел сказать: с Ходынки, с Ходынской катастрофы.
— Правильно, я забыл о Ходынке!
— Незачем держать ее в голове: она вами уже описана в «Русских ведомостях».
Но он все-таки отметил о Ходынке в блокноте.
— Теперь мы попадаем в загородные места, — продолжал он. — Здесь находился Петровский театр, рестораны: «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо», а затем бега и скачки. На самом конце Тверской наткнемся, у бывшей Лоскутной гостиницы, на трактир «Обжорку». — Отметив и эти точки, он откинулся на спинку стула и задумался; подумав немного, заговорил, глядя на меня поверх пенсне: — А нужно ли все это кому-нибудь? Будет ли это интересно читателю?
Он больше всего хотел работать над книгой о Москве, с твердой уверенностью в ее успехе. Но я уже замечал и ранее, что у него иногда появлялись расхолаживающие сомнения, и он делился ими откровенно. Однажды он зашел ко мне и, усевшись за стол, написал:
К чему писать?
Кому писать —
Я думаю уныло!..
В такие минуты мне всегда хотелось его ободрить, мобилизовать, поддержать в нем горение, и он нередко к моим словам прислушивался. Теперь на его сомнения, «…нужно ли это?..», «…интересно ли?..» — я ответил:
— Октябрьская революция подняла Россию на новый шлях, и вот уходит старая Москва, уходит старая Россия. Родился новый мир. Все будет по-новому. Советские люди, несомненно, будут проявлять интерес к прошлому Москвы. Такое время настанет.
— Пожалуй, ты прав, — подумав, ответил он. Но в этом согласии чувствовалась какая-то натяжка, будто ему требовались доказательства, что книгу надо писать во что бы то ни стало.
Я продолжаю настаивать, жужжать: — Вы сказали как-то, что любите Москву, готовы перед Москвой преклоняться до потери сил. И мне хочется сказать вот что: ведь, кроме вас, писать о Москве некому. Это очень важно отметить. Нет уже никого в живых из знатоков Москвы — Пастухова, например, Дорошевич тяжело болен. А если бы кто-нибудь теперь и существовал, то среди них не было бы ни одного равного вам по знаниям московской жизни. Это ваш долг писать о Москве, это ваша тема, ваша ноша…
Он снова усмехнулся в усы и ответил: — Есть кое-какие сомнения у меня… Пошел теперь, после Октябрьской революции, другой народ, новый… Как бы эти всякие «обжорки», трактиры, хитрованцы не отвадили людей от чтения…
— У вас будут описываться и замечательные люди Москвы, театры, дворцы, всякие палаты… Материал богатый. А почему вы опасаетесь Хитровки? Написанные вами в прошлом тяжелые картины босяцкого и бедняцкого быта будут всегда служить обвинительным приговором против капиталистического строя. Это он породил такие ужасы. А советский читатель скажет вам спасибо, что вы описывали жизнь этих людей, опустились к ним на дно, хотели им помочь. О босяках писал и Горький, а вы раньше его стали служить народу пером. Он ответил:
— С тобой иногда трудно не согласиться.
— Недаром Мария Ивановна называет меня вашим поддужным.
Он громко расхохотался и воскликнул:
— Милая Маня, какое она нашла хорошее слово! Через секунду он спросил:
— Тебя эти слова не обижают?
— Нет, — отвечаю шутливо, — к старости, может быть, и я буду ходить коренником, и у меня тоже будет поддужный.
Владимир Алексеевич заговорил с особенной теплотой:
— Люблю Москву, это правда, она больше всего теперь занимает меня и, по правде сказать, не могу не написать о ней книгу…
— Пишите, благодарность вам гарантирована. Перед вами большая работа. Много было интересного и жуткого в Москве, и вы хорошо обо всем знаете и хорошо пишете. — Я привел отрывок из его стихотворения:
Москва! Люблю твои преданья,
Деянья пращуров и дедов, и отцов,
Твои запущенные зданья
И роскошь мраморных дворцов
В сияньи русского ампира,
Амбары, биржи и ряды,
Уют пахучего трактира,
Твои бульвары и сады,
Гуляющих на клумбах куриц…
Тепло у вас получается, чувствуется в написанном аромат столицы, тонкости быта… Детали… Написанное художественно, на большом писательском уровне, имеет право на существование, хотя бы говорилось о курицах, гуляющих на клумбах… У вас, надо отметить, все получается содержательно.
— Откуда ты выкопал такие стихи?
— Я все прочитанное вами запоминаю.
— А я о них не помню. — И, взяв в руки карандаш, он продолжал веселым тоном: — Пойдем теперь дальше. Ты слышал когда-нибудь о продаже воровской шайкой дома генерал-губернатора?
— Слышал разговор: будто корнет Савин, известный аферист, был вхож в этот дом и продал его когда-то одному американцу за сто тысяч.
— Это не верно. Дом был продан шайкой червонных валетов, верховодил которой некий Шпейер. Они организовали жульническую нотариальную контору, купчая была совершена по всем правилам.
Гиляровский взял также на заметку дом, где помещался магазин Елисеева, в котором был когда-то салон известной Зинаиды Волконской, где собирался цвет русской литературы и искусства, бывал там, например, Пушкин и откуда уезжала Мария Волконская в Сибирь к мужу-декабристу, а также отметил дом напротив, в котором помещался театр имени Пушкина, принадлежавший А. А. Бренко. Затем он остановился на булочной Филиппова, где в 1905 году был бунт хлебопеков, отметил дом Олсуфьева, против Брюсовского переулка, в народе называвшийся олсуфьевской крепостью. Здесь в ужасающих условиях ютилась всякая беднота, в основном ремесленники разных профессий.
Мне непонятно было, почему он молчит о тюрьме при Тверской части, расположенной как раз против особняка генерал-губернатора. В тюрьме в разное время находились в заключении шлиссельбуржец Н. А. Морозов, революционер П. Г. Зайчневский, автор известной прокламации «Молодая Россия», А. В. Сухово-Кобылин. В тюрьме Сухово-Кобылин написал пьесу «Свадьба Кречинского».
— Почему вы не отмечаете тюрьму? — О ней уже у меня созрела глава «Под каланчой», я тебе ее прочитаю, — ответил он.
Мы повернули на Большую Дмитровку, ныне улица Пушкина. В старину улицу называли Клубной и Дворянской, потому что здесь было много клубов и княжеских дворцов, а после дворянского оскудения она стала улицей купцов, захвативших княжеские хоромы. Здесь находилась знаменитая Ляпинка, убежище учащейся бедноты, литературно-художественный кружок.
Улица упирается в Нарышкинский сквер, а здесь и дом № 9, принадлежавший Сухово-Кобылину.
С другой стороны бульвара, у Петровских ворот, замечательный дом Гагариных, занимаемый ныне клиникой. В 1812 году в нем помещался штаб главного интенданта армии Наполеона, а в штабе работал тогда знаменитый французский писатель Стендаль.
Отметив примечательные места на Большой Дмитровке, В. А. Гиляровский переключился на Петровку. Эта улица заполнена театрами. Со стороны Каретного ряда путь к ней преграждает «Эрмитаж», где начал свою работу в 1897 году МХАТ. В середине улицы — театр Корша, с другого конца — Большой театр, Малый, Незлобина и Театральная площадь.
Артисты театров хорошо знали проторенную дорогу в Столешники к В. А. Гиляровскому, и ему немало, казалось мне, придется положить труда, чтобы отобразить свои встречи с ними, и не только в Москве, а и в провинции, когда он сам работал актером на провинциальных подмостках.
На Петровке одно время проживал А. П. Чехов, умер герой русско-турецкой войны генерал М. Д. Скобелев — о них В. А. Гиляровский, как и о людях театра, отметил в блокноте.
Улицы Тверская, Большая Дмитровка и Петровка спускаются в чрево Москвы — Охотный ряд. Сюда теперь Владимир Алексеевич и перенес свое внимание. В Охотном он отметил трактир Егорова, известный тем, что в нем не разрешалось курить, отметил Большую московскую гостиницу, знаменитый трактир Тестова.
В кабинет пришла Мария Ивановна и позвала нас пить чай; тут же она сказала Владимиру Алексеевичу, что его кто-то спрашивает. Он сейчас же отправился к посетителю, а мы с Марией Ивановной прошли в столовую.
Усаживаясь за стол, Мария Ивановна спросила:
— Гиляй поделился с тобой соображениями, как он думает писать о Москве?
— Да, Мария Ивановна, мы говорили об этом, план он придумал замечательный.
— За последнее время он что-то волнуется, хандрит… Спрашивает, интересно ли и нужно ли то, о чем он пишет.
— Мы говорили с ним о многом. Мне понятно, в чем суть: он не привык глядеть назад, ему больше по душе пробиваться локтями вперед, а годы не те… Я стараюсь, как могу и как умею, поджечь его со всех сторон, поднять на приступ. Он как будто внемлет гласу вопиющего…
— Это хорошо. Советуй ему, проси, настаивай. Он с тобой считается. Мы тоже будоражим его всей семьей: я, Надя, Виктор Михайлович. К нам зашел как-то Николай Михайлович Лобанов.
— Давно не видал Николая, — ответил я.
— Он теперь законченный художник, график; окончил Вхутемас, занимался под руководством Кардовского. Гиляй, — продолжала Мария Ивановна, — нашел у себя в бумагах счет трактира Тестова на 36 рублей и писал в это время главу, как они с Далматовым и компанией обедали в этом трактире. Он сейчас же заговорил с Николаем Михайловичем на ту же тему: «Я, — сказал он, — стар, а тех людей, о которых я пишу, уже нет в живых, — нужно ли это? А?» Когда Гиляй окончил главу и прочитал ее, она свежо, живописно получилась, занимательно отражала жизнь, прекрасная новелла! — закончила она.
Отпустив посетителя, Владимир Алексеевич, бодрый, оживленный, вошел в столовую и уселся за стол, громыхая стульями. Ему подали чай.
— Мы с Колей, — сказал он Марии Ивановне, — хорошо сегодня поговорили обо всем. Наметилась пропасть тем, мое дело только пиши.
— Мы все знаем, сколько у тебя тем, сколько материала. Только ты, Гиляй, редко балуешь нас новыми главами.
— Скоро, милая Маня, развернусь вовсю, — ответил он успокаивающе, — буду писать без удержу.
Во время чаепития у меня возник вопрос: почему он не остановил своего внимания на газетах?
Газеты и журналы на каждом шагу. На Тверской — «Русское слово», «Новости сезона», «Будильник», в Леонтьевском переулке, ныне улица Станиславского, — журнал «Живое слово», в Чернышевском — «Русские ведомости», в Козицком — «Ведомости городской полиции», в просторечии называвшиеся «Полицейскими ведомостями», в них печатались распоряжения о штрафах, налагаемых на извозчиков за нарушение езды по городу. На Большой Дмитровке — «Московские ведомости», «Газета-Копейка», которую читатели называли «Копейкой-злодейкой», на сквере, куда эта улица упиралась одним концом, — «Утро России». На Петровке — «Московское утро», «Столичная молва», «Московская газета», в Петровских линиях — «Курьер». Даже на моих глазах газет было не перечислить, а сколько их было за время писательской деятельности В. А. Гиляровского!
Материал интереснейший.
Когда после чаю мы вернулись в кабинет, я спросил:
— Вы, видимо, обдуманно не остановились на газетах?
— У меня многое теперь прояснилось, — сказал он, — Сначала я решил ограничиться одной книгой о Москве, обо всем в ней написать, и это создавало трудности. А почему одной? О газетах, например, надо написать отдельную книгу, скажем, «Записки о Москве газетной». Как ты думаешь?
— Думаю так: надо сотворить отдельную книгу…
— А встречи с писателями? Можно много интересного дать и об артистах и театрах столицы и провинции. Эти темы тоже потребуют особых томов. Тогда, — продолжал он с огромным подъемом, — и книга о московской жизни будет выглядеть по-особенному, избавится от излишков, примет более определенную окраску, и мне легче будет ее писать.
Так постепенно утрясался у него творческий план, становился более ясным, отчетливым, после чего он со всем жаром души готовился приняться за неустанную писательскую работу.
Все, что было закреплено им когда-то в записных книжках на ходу, в трамвае, на извозчике, часто не за своим, а за чужим столом или записано дома в тетради в свободные вечера, перенесено в них с крахмальных манжет, имевших всякие заметы, тоже набросанные наскоро; что было когда-то напечатано, набросано в черновиках, собрано и лежало в содержательном литературном архиве в виде материалов, а также хранилось в его богатой и крепкой памяти, — все это предстояло теперь разобрать, привести в порядок, систематизировать и облечь в окончательную литературную форму.
Труд требовал методического подхода, усидчивости, времени, кабинетной замкнутости. Такому непоседе, как он, привыкшему вихрем носиться по московским просторам, не считаясь ни с какими расстояниями, нелегко было приучить себя к долгому писательскому затворничеству. Однако творческая стихия захватила его, и он в эти годы проявил большую вдохновенную работоспособность.
Всего записать никакой писатель не может. Всякий раз, когда шла речь о воссоздании прошлого, Владимир Алексеевич в необходимых случаях неизбежно обращался к своей памяти, помогавшей ему в живописании разных частностей и восстановлении всяких пробелов. Память у него была удивительная. Надо было видеть, с какой легкостью и ясностью набрасывал он страницы прошлого, рисовавшегося ему всегда ярко и свежо, будто это было так недавно.
Не в пример многим литераторам, имеющим обыкновение сначала закончить один труд, а затем переключиться на другой, он, во многом оригинальный, и здесь оставался верен себе: работал одновременно над несколькими книгами. Всякое произведение требует длительного вызревания. На вызревание у него уходили немалые сроки, но выношенное он писал быстро.
Заглянешь, бывало, к нему, а иногда он и сам позовет к себе и сейчас же прочтет что-нибудь вновь написанное и обязательно интересное. То это отрывок о М. Н. Ермоловой, с которой он был знаком еще по воронежскому театру, где сам работал. То заслушаешься его чтением глав о бурлацкой артели, тянувшей с его участием барку от Ярославля до Рыбны, то он прочтет очерк из прошлого Москвы, как в ресторане клуба богатеи пожирали раков ведрами, в частности банкир и домовладелец Чижов.
Из этих прочитанных глав одна намечалась для книги о скитаниях, другая — для книги о Москве. В другой раз прочтет о первом своем дебюте в театре, где он, измазавшись сажей, играл негра в «Хижине дяди Тома», либо о встречах с драматургами из собачьего зала. По заказам разных пройдох-режиссеров эти драматурги дна писали собственные пьесы и переделывали по их же заказам пьесы других авторов, в том числе и иностранных. Заказанные пьесы режиссеры выпускали в свет и ставили в театрах под своей фамилией, называя их переделками с французского, итальянского и с других языков, наживали на этом деньги, а драматургам платили гроши. Один из таких литераторов, Глазов, написал семнадцать пьес, за которые получил от режиссера всего-навсего триста с небольшим рублей, и об его авторстве не было даже нигде упомянуто.
Засесть за московские темы не означало для Гиляровского покончить со всякими прочими темами. Прочих как раз тоже было немало, тоже захватывающих, выдвигаемых временем, от которых, по своей увлекающейся натуре, он не мог отмежеваться.
Его настойчиво вдохновлял образ великого Ленина, и он начал писать о нем поэму «Вождь», фрагменты ко торой читал в кругу близких. Один из черновых набросков он прочитал теперь и мне.
Волновал его и образ Степана Разина. В книге стихотворений поэта «Забытая тетрадь» по цензурным условиям поэма о вожде крестьянского восстания была напечатана не полностью.
Эту свою поэму Владимир Алексеевич выпустил отдельным изданием в 1922 году.
Одновременно он работал над трилогией «Петербург» и читал мне некоторые страницы. В памяти остались следующие отрывки:
О Петр! Ты знал, чего ты волишь: —
«Все флаги в гости будут к нам!»
Не знал ты флага одного лишь —
То красный флаг, — война дворцам!
Окончилась долго длившаяся гражданская война. Наступил 1923 год. Владимиру Алексеевичу исполнилось семьдесят лет и в этом году — 50 лет литературной деятельности[6]. Советская литературно-художественная общественность отметила его полувековой юбилей. Комитет по празднованию был организован под председательством народного артиста А. И. Южина. В состав его вошли: И. А. Аксенов, В. Я. Брюсов, А. М. Васнецов, Г. Д. Деев-Хомяковский, П. С. Коган, С. Г. Кара-Мурза, В. Л. Львов-Рогачевский, С. Д. Разумовский, И. Н. Потапенко, Вл. И. Немирович-Данченко, И. Д. Сытин, А. И. Свирский, Ю. В. Соболев, Н. Д. Телешов и другие.
Комитет разослал приглашения от имени всех литературных организаций, существовавших тогда самостоятельно: Всероссийского союза писателей, Русского театрального общества, Всероссийского союза крестьянских писателей, Всероссийского союза поэтов, литературного общества «Звено», «Литературного особняка», Общества имени А. П. Чехова, Общества драматических писателей и оперных композиторов.
Заседание в честь юбиляра происходило 3 декабря 1923 года в помещении Российского исторического музея. На юбилейном заседании выступали А. И. Южин, В. Я. Брюсов, В. Л. Львов-Рогачевский, С. М. Городецкий, Г. Д. Деев-Хомяковский и другие. На заседании был прочитан также доклад и автора этой книги на тему «В. А. Гиляровский — бытописатель раннего пролетариата».
Юбиляр получил ряд приветствий, в том числе от К. С. Станиславского, Вл. И. Немировича-Данченко и других. М. Н. Ермолова писала ему в день юбилея: «Дорогой старый товарищ еще с Воронежа, Владимир Алексеевич! Это было очень давно. Мы были молоды, а теперь стары, но вспоминаю о вас всегда как о защитнике угнетенных и обиженных. Вы до сих пор сохранили ваш бодрый дух… Увы! для меня уже все кончено, нет ни сил, ни энергии, и не могу быть полезной родному театру. Но, что делать, я не грущу, что могла — сделала…»
Было получено также приветствие от московских пожарных с поднесением юбилейного знака Московской пожарной команды. Этот знак Гиляровский впоследствии носил с гордостью.
Московские газеты, а также журнал «Красная нива» посвятили юбиляру статьи.
Много сил и энергии отдал В. А. Гиляровский первой своей книге — «Москва и москвичи», которая положила начало его длительной работе над этой темой.
В конце декабря 1925 года были готовы долгожданные авторские экземпляры «Москвы и москвичей».
После «Москвы и москвичей» (первого издания) и «От Английского клуба к Музею революции» вышла в свет в 1928 году книга «Мои скитания», а в 1931 году — «Записки москвича».
Я знал о выходе книги, но так как жил с семьей на своей квартире и был в то время болен, то В. А. Гиляровский прислал мне эту книгу с письмом, в котором коснулся нашего с ним далекого прошлого. Он писал: «Мой старый друг, Коля! Разбирая бумаги, я нашел вырезку из газеты „Северное утро“, издававшейся в Архангельске Максимом Леоновым, отцом нашего талантливого молодого писателя Л. Леонова. Тогда мы оба с тобой работали в этой газете. В вырезке о тебе: „Юбилей писателя и поэта Ник. Ив. Морозова“, между прочим, сказано, что ты служил у меня с 1897 до 1914 года, т. е. до начала войны. Посылаю я тебе эту вырезку, как интересный для тебя исторический документ, и вспоминаю, как я познакомился с тобой в 1896 году, когда я работал по репортажу в „Русск. вед.“ и др. газетах и редактировал „Журнал спорта“. Ты служил в весьма сомнительном трактире Павловского, на Трубной площади, где до него был разгульный трактир „Крым“, а под ним знаменитый разбойничный притон в подземном подвале „Ад“, который подробно описан в моей последней книжке „Записки москвича“. В конце семидесятых годов „Ад“ был закрыт полицией, а подвал перешел к владельцу трактира Павловскому, часть которого служила для квартир прислуги трактира. Они приходили в 12 часов ночи после закрытия, а в 6 утра уходили на работу. Никто из вас даже не видел, какова квартира днем. Помню только, что как только мы познакомились, а я взял тебя к себе и сразу стал тебя таскать с собой по Москве на извозчике и приучать к репортерству, ты сказал: „Больше года я ни разу не уснул, вытянув ноги, спал, скрючившись, на каком-то рундуке, а теперь у меня комната и кровать“. Это было в 1896 году, а теперь 1931-й, т. е. тридцатипятилетний юбилей нашей дружбы. Поздравляю тебя и себя.
Всегда любящий тебя твой Гиляй. 1931 год. Москва, январь.
При этом и „Записки москвича“ — только что вышли».
Меня всегда поражала память Владимира Алексеевича. Тридцать пять лет назад я рассказал ему о своей службе в трактире и сам обо всем этом забыл, а он все это долго и ярко помнил.
После выхода в свет третьей книги «Записки москвича» началась подготовка четвертой, получившей потом заглавие «Друзья и встречи», вышедшей в 1934 году.
К этому времени автор закончил свой новый труд «Москва газетная». Получилась интереснейшая книга. В ней Гиляровский, как очевидец и участник событий того времени, ярко осветил быт и нравы газетного мира столицы за четверть века. При жизни Владимира Алексеевича из этого труда было напечатано в периодике не более листа.
Кроме того, тогда же подходила к концу работа над рукописью «Люди театра», названная повестью актерской жизни, работа над которой была начата вскоре после Октябрьской революции. Книга вышла в свет уже после смерти писателя.
За год до своей смерти Владимир Алексеевич приступил к подготовке второго издания книги «Москва и москвичи», которая вышла в свет в его последней авторской редакции в 1935 году в издательстве «Советский писатель».
Немало времени Владимир Алексеевич уделял лирике, а также работе в периодических изданиях. Его статьи появлялись в «Известиях», «Прожекторе», «Красной ниве», «Огоньке», «Эхе», «Ленинграде», «На вахте», «Всемирной иллюстрации», «Вечерней Москве» и др. Статьи касались прошлого Москвы, они вошли лотом частично в его отдельные издания, появлялись также статьи и по разным другим вопросам.
Надо было видеть, какой подъем и нравственное удовлетворение испытал престарелый Владимир Алексеевич, когда закончил свою книгу «Москва и москвичи» и отправил ее в издательство «Советский писатель». Этой книгой он подводил итоги своей долгой жизни и литературной деятельности. Много было вложено в нее огня, души и труда.
Описывая старую Москву, он, по существу, отобразил старую Россию. На фоне уходящего рисовалась ему теперь новая Москва и Россия, новая жизнь. На глазах у него не по дням, а по часам росла, ширилась новая столица. «Там, где недавно еще на моей памяти, — пишет он в предисловии, — были болота, теперь — асфальтированные улицы, прямые, широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавно гиблые окраины уже слились с центром и не уступают ему по благоустройству, а недавние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы — эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют себя к геройским подвигам…»
«Москва, — добавляет он, — уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира. Это стало возможным только в стране, где Советская власть».
На склоне дней Гиляровский описывал тяжелое прошлое, ставшее невозвратным, и видел, что его родной народ нашел наконец свою счастливую долю.
Когда редакция газеты «Известия» поручила ему в 1924 году написать статью об уничтоженных трущобах, он, написав ее, отметил с особым удовлетворением: «Зрительная память о нем (о Хитровом рынке) останется теперь только на сцене Художественного театра в декорации третьего акта „Дна“»[7].
Отправив книгу в издательство, он с неподдельной радостью сказал: «Чувствую себя счастливым и помолодевшим на полвека». И тут же добавил: «Моя книга найдет своего читателя». Острое природное чутье и тут ему не изменило: книга «Москва и москвичи» читается с большим интересом, она переиздавалась несколько раз большими тиражами. Но сам он этой книги не видел: она вышла в свет спустя два месяца после его смерти.
В книге «Мои скитания» он отмечает, что 1882 год был первым годом ученичества в его литературной работе. Тогда открылась Всероссийская художественная выставка. На него, как на недавнего провинциала, выставка, всколыхнувшая Москву, произвела огромное впечатление. Он, как представитель прессы, не уходил с Ходынки, пылился там по целым дням, у него была масса неожиданных встреч, новых знакомств. С этого года, говорил он, я стал настоящим москвичом. В предисловии к «Москве и москвичам» он пишет: «Я — москвич! Сколь счастлив тот, кто может произнести это слово, вкладывая в него самого себя. Я — москвич!»
Полвека с лишним носил он это почетное звание, крепко любя Москву, и ей он на старости лет больше всего отдал свои силы.