Пожалуй, каждый из нас сталкивался с ситуацией, когда надо сделать судьбоносный выбор. Причем чаще это происходит всего дважды в жизни — в юности и в матером, 40-летнем, возрасте. И если в юности нас больше волнуют вопросы выбора профессии и спутницы или спутника жизни, если выбирать предлагается между хорошим и очень хорошим, а впереди еще целая жизнь и есть возможность все поправить, мы особенно-то не переживаем, поэтому часто совершаем глупости. Но в пору зрелости приходится решать задачи более сложные, нравственно-психологические, иногда связанные с коренным переосмыслением всего опыта предыдущих лет. И так хочется заглянуть в будущее, предугадать или точно рассчитать хотя бы один ход вперед, чтобы не ошибиться в выборе, ибо мы уже понимаем, времени на исправления не будет, впрочем, как и сил, энергии и отваги. Поэтому цифра сорок для возраста критическая, как и само число — сорок, явно связанное со сроком жизни. Слышите рокочущий голос этих слов?
К 40 годам мы начинаем задумываться о смысле бытия, искать новые опоры, переоценивать ценности, и Дар Речи с невероятной точностью определяет наше состояние: мужи матереют, женщины мужают. Ни в одном языке я не нашел подобных парадоксальных словосочетаний, вероятно, поэтому их трудно перевести иностранцам. Одному немцу я долго втолковывал, что значит «матерый волк», все спрашивал, какого пола зверь, и, узнав, что мужского, приходил в недоумение: отчего же он тогда матерым? Волчонка родил? А француженка с филологическим образованием никак не могла понять, отчего у нас женщин называют мужественными, да еще такое «отвратительное» качество воспевают? Тоже не убедил, хотя рисовал картинку на примере Жанны Д'Арк, взявшей на себя мужские обязанности защиты Отечества. Аргументы у филологини были несколько странные, она считала свою национальную героиню исключением из правил и склонялась к мысли, что мужественная воительница и впрямь дружила с нечистой силой и была ведьмой. Или, на худой случай, психически не уравновешенной особой. Мол, потому инквизиторы и сожгли на костре. Интерес к России у француженки был настолько сильным, что в результате она приняла православие, затем постриг и через несколько лет иноческой жизни в монастыре без объяснений уяснила суть парадоксальных словосочетаний. А заодно и смысл русского выражения «на роду написано», то есть роковую предопределенность. В общем, обрусела настолько, что стала думать по-русски...
Это выражение я слышал с детства, чаще от матери, когда она объясняла причину своей жизненной ситуации либо кого-то из родных и знакомых. Слово «рок» не произносила, у нее были другие слова — доля, участь, судьба, а мне представлялось, что и в самом деле существует книга, где все про всех написано заранее, на роду, и поправить что-то, изменить никто не в силах. Еще в отрочестве я продолжал в это верить, думал про заветную книгу, сгорал от любопытства: вот бы заглянуть! И посмотреть: повезет мне на рыбалке или нет? Верил, как верят в Деда Мороза, в существование леших, русалок и прочих сказочных героев, однако пионерско - комсомольское воспитание быстро избавило меня от таких фантазий. Точнее пригасило их, переориентировало. В школе нам внушали: человек сам делает свою судьбу, он — кузнец своего счастья — в общем, через тернии к звездам! И не взирая на то, что у тебя на роду написано.
В такой оборот я искренне поверил, однако, что такое рок, испытал слишком рано, сам того не понимая, но подспудно чувствуя, что все, что делается, делается не зря.
Сейчас у меня где-то в бумагах хранятся аж три (!) комсомольских билета, но, когда в седьмом классе всех принимали в комсомол, меня не приняли — за побеги из дома. Я убегал от какой-то неясной тоски в тайгу, в брошенную деревню, где родился, ибо там было хоть и печально, одиноко, но удивительно спокойно. Я слушал птиц, разговаривал с деревьями, мог часами смотреть на муравейник, рассматривать цветы или просто сидеть у воды. Название родной деревни было Алейка. Никто не знал, что оно означает, но еще в детстве прохожий старик сказал; мол, здесь когда-то давно был старообрядческий скит, тайное поселение. Дескать, Алей — это и есть скит. Спустя много лет я проверил это предположение и был немало обескуражен: оказалось, и в самом деле скит, но в переводе с греческого!
Короче, я убегал скитаться, да разве об этом расскажешь на собрании?!
В комсомол я особо не рвался, однако оскорбило, что всех приняли, а меня нет, и, униженный недоверием, вылетел из класса со слезами. Дома забился на сеновал и там горько плакал! Так хотелось выковать себе счастье и пройти через все тернии, но без комсомола сквозь них было не прорваться! Поскольку же родился в Сибири, где терновник не растет, то эти преграды представлялись некими трущими человека жерновами: за неимением камня жернова у нас делали из березовых чурок, забивая в торцы осколки старых чугунков, зубья от сенокосилок и обломки напильников. Зерно перетиралось хоть и в грубую, но все же муку, то есть проскочить через тернии целым было почти невозможно. А надо! (Но потом выяснилось, это просто колючие, как боярышник, кусты, прорваться — раз плюнуть). Сам не знаю, зачем мне надо в комсомол, но ни быть, ни жить — хочу и все!
Первый раз меня приняли, когда после школы уже работал молотобойцем в кузне, ковал себе счастье. Однако страсти уже слегка поулеглись, перековались, и особой радости не испытал, прижимая к сердцу билет. Зато в армии меня легко приняли кандидатом в члены партии (срочную служил в охране ЦК на Старой площади), и помню это подспудное, затаенное чувство мести: после дембеля приду в школу и покажу партбилет. Знай наших, а вы меня в комсомол брать не хотели! Не давали мне покоя горькие слезы на сеновале...
Однако стать членом сразу не удалось, не хватило месяца до полного годичного стажа КПСС была партией строгой, величественной, как скала, внутрипартийная дисциплина суровой, партийный контроль беспощадным. Мне предложили прослужить этот недостающий месяц сверх срока, чтобы уладить вопрос, но дембель и воля уже были дороже!
В армии я впервые в жизни ощутил тоску смертную, думаю, от того, что нас в приказном порядке шесть раз за два года водили в Мавзолей Ленина. После каждого посещения ощущал дух... нет, не праха и тлена — дух некой предстоящей грядущей гибели от поклонения мертвому вождю. Я тщательно скрывал свое состояние, каждый раз перед «экскурсией» продумывал, как можно увильнуть, не ходить, избежать, и ни разу веской причины не находилось! Попробуй скажи замполиту «Не хочу смотреть на мертвеца», в один миг поедешь к «белым медведям», то есть в конвойные войска, зеков охранять в заполярных лагерях. То есть от всего этого мутило, но искушение было велико: еще бы, в столице нашей Родины служу, охраняю горячее сердце партии!
А здесь меня самого, словно под конвоем, водили в мавзолей, чтобы я опять и опять испытывал эту тоску! Нас, оказывается, таким образом воспитывали в духе верности идеям марксизма-ленинизма: все-таки ЦК охраняем с оружием в руках. Но параллельно шло и иное воспитание чувств: однажды летом в 1971 году нас подняли по тревоге прямо со стрельбища в Новой Деревне. Как всегда, думали: учебная — поиграем и вернемся. Нас привезли в часть, ничего не объясняя, переодели в караульную форму, выдали оружие и.... боевые патроны, чего на учебных тревогах никогда не делали. Мало того, в каждую машину загрузили гранаты с «черемухой» — слезоточивым газом. Парни сразу присмирели, и, когда сели в крытые кузова грузовиков, где не было офицеров, наши «деды» зашушукались. Они обычно сидели у заднего борта, чтобы по дороге смотреть на улицы Москвы и слать девушкам комплименты, пока машина стоит под светофором. И тут, когда тронулись, старший «дед», ефрейтор Григорьев, развернулся к нам и произнес несколько фраз, которые у меня до сих пор стоят в ушах:
— Слышь, пухнари! Если рабочие восстали — в рабочих не стрелять. Все понятно?
После этих слов я взирал на Григорьева, как на родного деда. А ведь ефрейтора тоже водили в мавзолей, и тоже раз шесть.
Но, оказалось, рабочие Москвы не восстали. Бунт подняли евреи, которых не выпускали в Израиль. Тысячи две их набилось в «карман» перед одиннадцатым подъездом здания ЦК, выходящим на угол улицы Куйбышева Караульные солдаты из нашей части стояли в цепочке, взявшись за ремни, и уже изнемогали от напора толпы. Погоны, галстуки, пуговицы на кителях и рубашках оборваны, форма заплевана — руки-то заняты, а отпинывать ногами не разрешали. Нам было велено брать демонстрантов под белы рученьки и заводить в «Икарусы». В первый автобус мы их сажали, в другие они уже пошли сами, выстраиваясь в очередь. Когда бунтарей вывезли, весь «карман» подъезда оказался загаженным мочой и дерьмом, даже стены и окна измазали.
Наверное, эти люди тоже ходили в мавзолей. Кстати, года через два после этих событий американцы и ввели поправку Джонсона-Веника, действующую до сей поры.
Вскоре после таких шокирующих событий моя очень умненькая одноклассница попросила купить только что вышедшую книгу какого-то Маркеса «Сто лет одиночества». В здании ЦК были книжные киоски, где продавалось все самое дефицитное. Нашел книгу, купил и от тоски стал читать. Читал днем и ночью, без сна, до головной боли, и все больше ощущал некое иное пространство, иной великий мир, существующий вне моего сознания и тогдашнего представления о мирах. Во мне забродили какие-то неясные, хмелящие дрожжи.
В техникуме кандидатский срок продлили, а доучиваться оставалось тоже почти год. И вот снова не хватает месяца, чтобы вступить в члены! А по правилам необходим ровно календарный год, день в день. Причем работать следует в одной организации и состоять там на учете. С великим скрипом, но мне во второй раз продлили срок, и я уехал по распределению на Таймыр. Там, как молодого коммуниста, сразу же выбрали секретарем комсомольской организации и выписали второй комсомольский билет — таковы были правила. И вот надо же такому случиться: экспедицию сворачивают, наша поисковая (геологическая) партия попала под сокращение, и мне опять не хватает месяца! Тут можно было, конечно, выправить ситуацию, но я безответно влюбился, вернувшись домой, опять плакал на сеновале, перечитывал Маркеса, забыл про партию коммунистическую, и когда спохватился, то получилось, автоматически вылетел из кандидатов, пробыв в этой ипостаси аж целых три года В райкоме самого «старого», не состоявшегося коммуниста уже знали, решили пойти на компромисс и предложили идти служить в милицию: дескать, а мы тебя за это снова примем кандидатом. И все начнется сначала
От неразделенной любви я очень хотел начать сначала всю жизнь. Так и попал в уголовный розыск, однако, когда, соблюдая формальности, вновь принялся собирать рекомендации и пришел в райком комсомола, секретарь выпроводил меня из кабинета — не было комсомольского значка! То есть будто бы я проявил несознательность и неуважение к молодежной коммунистической организации, а значит, не достоин.
Мне бы еще тогда плюнуть, махнуть рукой, но я же все еще хотел через теркой, через чугунную мельницу, к звездам! Встряхнулся, нацепил значок и через неделю — опять к секретарю. А он, маленький ростом, сидит на стульчике, смотрит сквозь очки, болтает короткими, кривыми ножками и серьезно читает уставную мораль — кудрявенький такой комсомольский херувимчик. Я выслушал, через эти тернии проскочил и опять сделался кандидатом Партийная машина работала тогда еще безукоризненно, и меня снова определили секретарем комсомольской организации, теперь райотдела милиции. И выписали третий комсомольский билет! Тот самый херувимчик и выписывал.
Это был третий сигнал, третий глас рока: дескать, на тебе еще один, только угомонись, не нужно тебе в партию, а «комсомольская» задача выполнена, потому что ты уже походил в мавзолей и прочитал «Сто лет одиночества». Я сего рокота не расслышал и упрямо лез в гущу терновника.
И, когда, наконец, прорвался, вступил в члены, сразу как-то скучно, печально стало. Ощущение беспросветности: неужели теперь всю жизнь буду бегать за ворами, разбойниками, убийцами? Выискивать, выслеживать, драться с бандитами, крутить руки, стрелять, потом бесконечно, ночами «колоть», то есть допрашивать? То, что еще вчера увлекало и нравилось, вдруг стало ненавистным, хоть вой. Снова накатило желание бежать в тайгу, в скит, но попробуй уволиться из милиции! Теперь я член, а партийные жернова трут почище самодельных, начиненных осколками чугуна. Перечитал еще раз «Сто лет одиночества», вновь ощутил смертную тоску и сам тайно начал писать, окончательно забыв и про партию, и про милицию, и про учебу на юридическом в университете. Спустя год все это бросил в одночасье, разумеется, кроме партии: ее, суровую и вечную, как венчанную жену, уже было просто так не оставить.
А спустя еще десяток лет этот великий колосс, эта монолитная скала вдруг рухнула сама, развалившись в прах! Мы, рядовые члены, едва уворачиваться успевали, чтобы не зацепило обломками. Я стоял перед руинами, как Маркесовский полковник Бундиа у стены перед расстрелом, вспоминал и думал: стоило ли мне плакать, забившись в сеновал, когда первый раз не приняли в комсомол? Стоило ли продираться сквозь колючий шкуродер терновника? Звезд-то на небе не видно из-за поднятой пыли.
И сейчас думаю, стоило, а то бы не испытал, не увидел того, что испытал и увидел. Это было написано на роду, я впервые ощутил затылком дыхание рока, и все самые неожиданные и противоречивые события связались в единую цепочку, спаянную союзом-словом, как оловом, «если...». Если бы не плакал от отчаяния и обиды, никогда бы не вступил в комсомол. Если бы не вступил, никогда бы не попал служить в охрану ЦК. Если бы не попал, меня бы не водили в мавзолей, и я бы не прочитал в нужный день и час «Сто лет одиночества». Если бы не прочитал, не ощутил бы великости и таинственности мира, не прикоснулся бы к слову, не высвободил бы энергию мысли, не получил бы дрожжей, которые бродят уже сорок лет...
Поэтому мой совет: никогда не сожалейте о своих слезах, особенно отроческих, когда мы еще не утратили искренности и близости к естеству.
Кстати, партия развалилась вкупе с комсомолом, но секретарь-херувимчик выскочить успел, и весьма удачно, вероятно, прихватив, как Борман, небольшую партийную кассу. Быстро превратился в брокера, бизнесмена, разбогател, выучил за рубежом детей и спровадил жить в одно островное государство. Но сам ходит и потихоньку ворчит, ругает рынок, существующий режим, жалеет партию и, полагаю, иногда тайно плачет на сеновале о несостоявшейся судьбе. Тоже рок...
Но откройте любой толковый словарь и прочтите: рок везде несчастливая судьба! Неудача, ошибка, роковое стечение обстоятельств...
Нет, я понимаю, подмена значения этого слова произошла, чтобы исключить всякую фатальность из нашей жизни. По религиозным соображениям — как Господь рассудит, поступит, пожелает, захочет, так и будет, верить в рок — грех! И по материалистическим, чтобы не верили в мистику, предрассудки, не занимались мракобесием.
Резко отрицательный оттенок получило даже само слово, обозначающее жизнь по року, — порок! И в этом опять слышится извечная борьба идеологий.
То есть фатализм, рок, был поставлен вне закона! И лучше бы даже слова такого не существовало в Даре Речи. Но ведь язык придумали не мы, и все слова, ознаменованные фатальной неизбежностью, изобретение Божье. Кто, если не бог пишет в родовой книге, что и кого ждет? Кто сочиняет захватывающий сюжет? Иное дело, не показывает нам до поры до времени сочинений своих, чтобы мы не потеряли интерес к жизни, чтобы жили с азартом, с любопытством, с энерегетически нарастающей «детективной» динамикой. Это уже потом можно выстраивать цепочки с союзом «если бы...».
Не показывает, однако все время шлет вполне определенные знаки, подает сигналы, например, в именах и родовых фамилиях. Гагарину на роду было написано первым полететь в космос: гагара, перелетная птица, летающая в верхних слоях атмосферы, в разряженном воздухе и низких температурах, — птица славянской мифологии, а имя Юрий — Гурий, Рурик, Рарог — сокол. Не удивлюсь, если Королев выбрал его, учитывая этот указующий знак рока. Равно как и Сталин назначал командующим на особо важные направления и фронты Георгия Жукова, Георгий — Егорий — победитель, а жук-скарабей — священный символ солнца. Разбирался ли вождь народов в столь щепетильных вопросах, улавливал ли суть знаков? Не исключено, все-таки учился в семинарии, был поэтом, причастным к магии слова...
Отсутствие религиозного сознания и связанный с ним страх перед неизвестным грядущим, перед будущим все время толкают нас на попытки изменить свой рок. Иногда мы пыжимся предугадать его, начинаем придумывать себе судьбу, линию поведения, обходим кажущиеся острые углы, стучимся в открытую дверь, лезем в окно — в общем, куем свое счастье, продираемся сквозь терновник, а звезд нет. Над каждым из нас висит своя сосулька, и, даже если работники ЖКХ будут стабильно их отшибать, коль вам написано на роду угодить под нее, непременно угодите. Так, не зная рока своего, много ли проку шарахаться от каждого шороха над головой? Фронтовики говорят: если пуля просвистела, поздно пригибаться и падать ниц — она уже не твоя. Равно как и прошелестевший снаряд, взвизгнувший осколок. Свою пулю не услышишь. Не зря народная мудрость твердит: рожденный сгореть в огне, в воде не утонет, и двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да, смерти надо опасаться, береженого и бог бережет, но нельзя ее страшиться до потери рассудка, ибо это как раз часто бывает причиной нелепой гибели. Майкл. Джексон всю свою звездную и в общем- то короткую жизнь боялся заразы, случайных бацилл, дышал через маску, не подавал руки, стерилизовал помещение, где находится. Быт превратил в ад, а умер от рук собственного врача!
Знал бы где упасть, соломки б подстелил...
Мы пугаемся рока, словно чумы, того не подозревая, что становимся чумными, то есть напрасно растрачиваем свою энергию времени, пытаясь обмануть судьбу, изрочиваем себя, то есть исторгаемся из лона рока. Правда, иногда идем на компромисс, используя синонимы: участь, доля, судьба. Они кажутся нам более приемлемыми, чем роковое слово рок, и, нахлеставшись мордой об лавку, порой вразумляемся, начинаем соглашаться, бессильно разводим руками: ну, мол, такова моя участь, ничего не попишешь. И опять принимаемся играть в кошки-мышки. Нам не хватает то разума, то мужества, чтобы отдаться воле судьбы, всецело повиноваться року и с достоинством принимать все его предначертания — те самые, что на роду написаны. Поистине, вольным человек становится, лишь когда осознает свою долю, независимо от ее веса, размера и прочих параметров. Не зарекайся ни от сумы, ни от тюрьмы и останешься вольным даже в застенках, ибо рок в этом случае становится хранителем, оберегом.
В отрочестве, а этот период между детством и юностью так называется, потому что мы еще живем, интуитивно повинуясь року, я бежал на Алей- ку, в свой скит, причем зимой, метельной февральской ночью. Был уверен, что ухожу навсегда, поэтому шел на лыжах, тащил с собой велосипед и ружье. К утру одолел километров шестнадцать по занесенной дороге, вымотался и сел на обочину передохнуть. Естественно, сразу уснул. И уже замерзал — душа явно отлетела, поскольку увидел себя со стороны. Ко мне, спящему, по поземке, не касаясь земли, шла умершая три года назад моя мама, закутанная в шаль. Склонилась, потрясла за плечо и сказала: «Вставай, Серенька, пойдем со мной». Она так обычно по утрам будила, когда была жива. Я уже знал, что уходить с покойными нельзя, известно, куда уведет, но встал и пошел. На лыжах, с велосипедом, ружьем и котомкой. Она прибавляла шагу, паря над поземкой — я ломился сквозь сугробы и поэтому даже вспотел. Поднялись на горку, а там — огни, деревня Иловка. Мама внезапно исчезла, а я постучал в крайнюю избу...
Обморозил только мизинцы на руках, потому что спал, сжимая ружье: где-то рядом то ли волки выли, то ли ветер свистел...
Тогда я еще не осознал, что слепо, по-отрочески, повиновался року, и Берегиня явилась ко мне в образе матери. Во второй раз я сделал это осмысленно, хотя тоже будто бы в дреме. Утро 4 октября 93 года, 15-й этаж «стакана» «Белого дома», но окнам бьют пулеметы БТРов и танковые орудия, а я прибежал по тревоге в складское помещение, где стояла наша радиостанция, но там никого. И электричества нет, чтобы выйти в эфир. Ночь не спал, поэтому неудержимо валит дрема. «Стакан» от снарядов шатается, со стенок сыплется белая пыль, а я уже обвыкся и почти сплю. И опять, как на метельной дороге, передо мной является мама: ситцевое, блеклое платье в коричневый цветочек, синий платок на голове. «Вставай, Серенька, пойдем со мной». Я даже не стал спрашивать, откуда она взялась в здании Верховного Совета, встал и пошел. Мы спустились по лестнице всего на два пролета, когда над головой рвануло. Снаряд попал точно в окно, откуда была выведена антенна: верно, думали, штаб. Ударная волна, обломки вырванной двери, бетона и туча пыли...
И сквозь все это — яркие, пронизывающие лучи солнца: день был ведреный, ясный.
А мама исчезла, как возле Иловки.
Дальше я бежал вниз по лестнице один, а какой-то сволочной пулеметчик засек меня и встречал очередью у каждого окна — резвился гад! Брызги стекла, охвостья жалюзей полощутся на сквозняке, пули, как болты, летают и рикошет сплошной, а я уже знал, что со мной ничего ж случится. Осколки стекла доставал из пробитой куртки спустя трое суток, а на мне — ни царапины...
Кстати, пожар на верхних этажах «стакана» начался с нашего, пятнадцатого, после попадания этого снаряда, поскольку в складе были огромные запасы картриджей для копировальных машин, канистры с бензолом и краской, тонны бумаги и множество оргтехники. И «Белый дом» поэтому накрылся черной шапкой...
Арабские путешественники, побывавшие в Причерноморье (далее они и носа не совали), пишут, что на Руси не ведают рока. Возможно, подобный вывод они сделали потому, что на наших дорогах не встречали астрологов-звездочетов, визирей, которых у себя на родине видели на каждом шагу. Культура гаданий и предсказаний — это культура Востока. Кроме того, они не знали Дара Речи, буквально насыщенного словами и словосочетаниями фаталистического характера, а, как мы убедились, в языке нет ничего лишнего или невостребованного.
И верно, наши пращуры не гадали по звездам свою судьбу, у нас было слишком разное отношение к року, поэтому арабы внимали своим пророкам, а мы — прароку, то есть рокоту права. До поры до времени, конечно, пока слух был, пока сугубо материалистическое представление о мире не захватило наше воображение, исторгнув религиозное сознание. Пока мы продирались сквозь тернии к несуществующим звездам.
Рокот — это голос рока. И тут неожиданно сметается пыль времен и заблуждений с самого слова «речь». Смысл еще не раскрывается, ибо крепким орешком тут выглядит устойчивый слогокорень РЕ, однако уже слегка обнажается. Мы опять сталкиваемся со сложным, «двойным дном» слова: на первый взгляд, речь (я реку, он рещет, слово рекомое), связана с образом реки-водоема. Речь так же течет, бывает бурной, полноводной или, напротив, медленной, тихой, неспешной, сухой, витиеватой и так далее. Кроме того, есть еще одна форма слова, ярко выраженная безвестным автором «Слова..»: «Ярославна рано плачет в Путивле на забрале, аркучи...». Аркатъ — говорить нараспев, буквально голосить, восклицать. Ведь она же плачет, причитает, молится. И не только: Ярославна произносит заклинания-мантры, о коих мы уже говорили. Здесь же скорее произошла перегласовка рокотать — аркать, но не исключено, что это совершенно разные слова. То есть Ярославна рокочет, говорит голосом рока, выступая как Берегиня своего милого лады.
И спасает его от смерти.
Такое ощущение, будто корни рок и рек смыкаются, сливаются в единый, но, как сообщающиеся сосуды, выказывая тем самым скрытый смысл слова речь. (И об этом мы еще поговорим отдельно). Пока ясно одно: наш Дар Речи — Дар Рока, судьбоносный дар. Это наша доля, наша участь — нести слово. Не зря же говорят: русский — это не национальность, это судьба.
Хотите прочесть, что на роду написано, — учите родной язык.