Большие походы скупы на отдых. И мы спали мало — урывками, часа по два в сутки.
В деревне Синеги мы застали следы пребывания проходивших раньше нас воинских частей: дети играли кабелем; во дворе крайней хаты, возле сарая, на развороченной соломе валялись патроны; мы примерили их к своим винтовкам — не подошли, и мы их бросили.
Восемь хат деревни Синеги шуршали на ветру взлохмаченными верхушками соломенных крыш.
Надо было сразу ложиться спать.
В хате я застал встревоженных и напуганных войной людей: четверых ребятишек и женщину — хозяйку и мать, — красивую гродненскую крестьянку.
Мы укладываемся в холодных сенях на каких-то широких, низких ящиках — я и наш взводный, товарищ Скобаков, веселый рыжий парень, родом с олонецких озерных побережий… Мы поправляем солому, смятую прежними ночлежниками — солдатами, кладем под головы все свое солдатское имущество, и тяжелый сон сразу опускается на наши глаза.
Дверь в душную хату открыта. Там долго полушепотом спорят дети из-за какой-то подушки «с красной прошвой», и наконец все стихает.
Привыкший к тревожным утрам, я быстро поднимаю голову и стараюсь разогнать каменный утренний сон. Молодой день еле пропускает сквозь маленькое солнечное оконце свой первый свет.
«Еще пять минут полежу и тогда разбужу Скобакова», — думаю я и борюсь с тяжелой дремотой. Я подкладываю руки под голову и сжимаю ладонями уши. Стучит в висках, болит голова.
Слышу разговор в хате.
— Вставай, сынок, — говорит женщина.
Молчание.
— Сыночек, встань.
— Ай, мама…
— Встань, сынок. Ну кто же встанет за тебя? Ты ведь самый большенький.
— Я еще хоть немного посплю.
— Поспишь днем, а теперь — ну кого же я разбужу?
Мальчишка заплакал. Он долго тянул что-то сонным голосом, тянул, должно быть, во сне. Потом внезапно смолк. Женщина тоже молчала.
Я встал и, разбудив Скобакова, вошел в хату.
Женщина рвала на куски старую, изношенную до дыр рубашку.
— Добрый день, — сказал я.
— Добрый день, — ответила женщина.
— Спасибо за ночлег, мы уже уходим.
— Уходите?
Что мне сказать еще? И я говорю:
— Пусть хлопчик поспит еще немного, пусть набирается сил.
Я чувствую себя словно виноватым в чем-то.
— Ну, а что мне делать? — говорит она вдруг быстро и громко. — Что мне делать, что я одна могу? Хозяина нет, хозяин воюет. А сегодня мне надо начинать овес жать, достать где-нибудь лошадь да хоть возик жита привезти, — обобью как-нибудь, хоть вальком, а вечером, если подсохнет за день на печке, жерновами смелю, завтра хлеб замешу…
— А лошади нет?
— Лошадь поляки позавчера в обоз угнали, вместе с хлопцем.
— С каким хлопцем?
— С сыном.
— Большой?
— Малый… кабы большой — я не тужила бы так… А тут малыша никак не разбудишь, чтоб корову выгнал пасти. И нечего дать ему поесть. Накопала вчера утром немного картошки, мелкая еще, так под вечер солдат накормила — идут босые, голодные, оборванные… Может, думаю, и мой там где-нибудь, бедняга…
Она подошла к постели.
— Вставай, сынок, я тебе нынче свою старую рубашку на онучи изорвала, чтоб мягким ногу обернуть. Обуешь Михалкины лапотки, они тебе великоваты, и свободно ноге будет… Вставай, сынок.
Она наклонилась над постелью.
— Скоро прорвать должно.
— Что?
— Нарыв. На той неделе еще ногу пробил, на корень наткнулся, так вот нарывает.
И я наклонился над постелью. Мальчик спал. На левой ноге возле пальцев виднелась беловатая опухоль, запачканная грязью.
Я вышел в сени. В своих мешках я ничего не нашел, кроме двух тараней. Я положил их в хате на скамейке — вся моя солдатская еда.
И тогда мы с товарищем Скобаковым навсегда покинули эту хату.
Минут пятнадцать спустя мы уходили из деревни Синеги.
В ожидании команды трогаться я увидел его: прихрамывая, ступая на пятку, он гнал корову. Возле хаты стояла его мать — сильная, стойкая гродненская крестьянка.
И вот мы идем.
Будем идти долго — большие походы скупы на отдых.
1927