НИКОЛАЙ АТАРОВ КАЛЕНДАРЬ РУССКОЙ ПРИРОДЫ

1

Зимой 1919 года на всех фронтах гражданской войны наши армии выходили к морям. Распалось кольцо интервенции. В Глубоких снегах войска неудержимо стремились вперед.

Рабочие делегации, ехавшие с подарками для красноармейцев, случалось, по две недели не могли нагнать передовые линии.

Взрывая блокгаузы и мосты, в панике отходили англо-американские интервенты, деникинские, колчаковские, миллеровские дивизии; одни — на Северный Кавказ, другие — в Забайкалье или к архангельским пристаням. В Одесском порту декабрьская буря леденила суда интервентов: торпедные катера, десантные боты и миноносцы и семь греческих пароходов, готовых принять на борт бегущих. А в Петрограде в это время стояла оттепель, в конце декабря установился колесный путь; жены рабочих, выходившие за Московские казармы присмотреть участки под огороды, видели в ясные дни блестевшие на полях проталины.

Ночью под Новый год пришло сообщение о взятии Екатеринослава. Коммунисты с утра были мобилизованы на митинг, и потому, что редакция газеты имела собственную коляску, редактору Ланговому поручили один из загородных заводов. На улицах темнели и оседали сугробы; сквозь дымку тумана над грязно-серым льдом Невы низкое солнце просвечивало совсем по-мартовски, и, может быть, потому всю дорогу Ланговой не мог отвязаться от непривычного ощущения, волновавшего сердце, что с войной кончено и скоро надо будет переводить газету на мирную тему труда и восстановления.

Редактор щурился на солнце, оглядывая черные, обдутые ветром прогалинки, а въехав в сосновый лес, глубже упрятал небритый подбородок в воротник шинели. Корректор Рачков, заменявший в поездках кучера, подхлестывал отощавшую лошадь. На корнях коляску потряхивало. В тени сосен держался снег и было студено по-зимнему.

— Легче, легче, Рачков! Плохой из тебя ямщик.

— Гляди — недобитый… — сказал Рачков, показывая в глубь леса.

Высокий старик в городском пальто и мягкой пуховой шапочке стоял в нехоженом лесу и смотрел в бинокль на рябины, теснившиеся по опушке.

Расстегнув на ходу кобуру нагана и выпрыгнув из коляски, Ланговой приблизился к подозрительно нелепой и неуместной фигуре горожанина, но тот даже не оглянулся — видимо, увлеченный своими странными наблюдениями.

— Эй, гражданин, давай-ка сюда! — сказал Ланговой.

— А что вам угодно? — отозвался старик, давая почувствовать, что он отлично слышал приближение человека.

— Ты в какую зону забрел, ты знаешь?

— Я в зоне зимних пастбищ дроздов-рябинников, — ответил старик. Стоя лицом к Ланговому, он аккуратно подвинтил бинокль и вложил его в футляр, подвешенный на груди. — Я наблюдаю за птицами. Я — фенолог, натуралист. Что еще? Моя фамилия — Карагодов. Прикажете мандат?

Видно было, что к нему не раз приставали с расспросами. Распахнув ботанизирку, висевшую на боку, старик ловким движением руки достал мандат, точно будто патрон из ружья. Но его лицо, когда он протянул бумагу, вдруг погасло, исчезла ласковая усмешка; остались озябшие уши, усталость в глазах, красные ниточки стариковского румянца. И это соединение охотничьей сноровки с устало-беспомощным выражением лица почему-то убедило редактора в том, что старик говорит правду. Он только мельком взглянул на мандат, выданный Лесным институтом.

Да, это был Карагодов Дмитрий Николаевич, ученый-фенолог, бессменный обозреватель погоды в петербургских газетах, составитель бюллетеней весны, дневников природы, — тот всем известный Карагодов, одно имя которого вызывало в трех поколениях петербуржцев привычный газетный образ весны. Война вытеснила все это со страниц газет, а вот спустя пять лет оказывается — старик жив.

— Удивительно, — сказал Ланговой, подавая руку Карагодову. — Я редактор газеты Петроградского совдепа. Мы там о вас позабыли…

Он сказал «позабыли», смутно имея в виду и соловьев, и анютины глазки, и вишню в цвету — все это милое и далекое.

— Да, уж тут не до нас, — проворчал фенолог и махнул мандатом в сторону рябин. — Вон прошли войска, пообрывали, пообломали. Нет ни черта.

— А что, гуще должно быть? — невольно полюбопытствовал Ланговой.

— Ярус под ярусом, стоит зипун с гарусом, — важно произнес старик.

И Ланговой улыбнулся: таким наивным и удивительным показался ему этот разговор в лесу после газетной ночной сумятицы, грохота ротационных машин и митинговых речей в тускло освещенных цехах.

Корректор подошел по следам Лангового.

— Это профессор Карагодов. Помнишь, в старых газетах писал про весну, про всякие цветики?

— Помню, как же, править корректуру случалось, — подтвердил Рачков. — Как это: «В ночь на сегодня при умеренном северо-восточном ветре…» Так, что ли? «Градусник стал подниматься, прилетели разные птахи…»

Карагодов смеялся: выходит, не забыли. Вдруг он насупился и, показав рукой на рябины, сказал:

— Природа каникул не знает, господа товарищи.

— Снег да иней, — небрежно возразил Рачков.

— Нет уж, не снег да иней, а, если хотите знать, скоро весна. Выройте ямку. Там, в земле, весна. Копошатся… — Карагодов тыкал пальцем, показывая на снег, усыпанный хвойными иглами.

— А здесь, наверху? — решил испытать корректор.

— Здесь зима, — согласился Карагодов. Он вытащил бинокль и снова оглядел рябины. — Еще бы полбеды, кабы одна пехота была. Нет, за ней конница. Видите, и наверху нет ничего. Каждый норовит веточку в гриву. А ведь это пастбище у нас в окрестностях — единственное в своем роде. Поверите, в старые времена дроздов в январе — ну, тьма! За версту слышно. Щебечут, точно санный обоз в морозное утро! А теперь нет ничего.

Карагодов выбрался на дорогу и побрел.

Ланговой и Рачков переглянулись, и, вдруг отчаянно махнув рукой, корректор запрыгал по глубокому снегу через ложбину в сторону рябин. Он делал большие скачки, боком, боком, пока не добрался до деревьев.

А Ланговой вышел вслед за фенологом на дорогу.

— Вы загляните-ка завтра в редакцию, — по-деловому сказал Ланговой. — Отдел к весне восстановим.

Карагодов смутился:

— А что, правда, войне конец?

— Екатеринослав взяли. Вот на митинг едем.

Быстро смеркалось. Рачков отпустил вожжи — коляску потряхивало на корнях. Фенолог отстал. Ланговой озяб, сунул пальцы в рукава шинели, зажмурился, размышляя о скором конце войны.

— Говорит, под землей весна, — вспомнил он, когда показался впереди Охтенский завод.

— Врет, — отозвался Рачков, надкусывая ягодку рябины.

— Нет, верно, правду говорит, — подумав, возразил Ланговой.

2

Военные сводки поступали в редакцию по ночам, но в ту неделю все смешалось. Когда Ланговой и Рачков вернулись с митинга, они застали всю редакцию на ногах: днем из Москвы сообщили по телефону о том, что, развивая успех наступления, красные полки заняли Синельниково; конный корпус с боем захватил станцию Лихая; в Донецком бассейне поднимаются шахтеры.

Всю ночь в редакции хлопали дверями; стужа и сквозняки врывались в зал — на улице бушевала метель. Заметенные снегом самокатчики с Нарвского района, с гавани то и дело подкатывали на мотоциклетках к подъезду. Звонили телефоны, и Лангового несколько раз вызывал Смольный.

Под Бирзулой, на Юго-Западном фронте, шел бой — решалась судьба Одессы.

Пешком с далеких окраин приходили в ту ночь рабочие-корреспонденты. Они теснились у телефонов, передавая на фабрики и заводы последние фронтовые новости; махорочный дым тянулся длинными полосами. Кто-то в солдатской шинели, в сером башлыке вслух читал в кабинете редактора телефонограммы, а моряк в бушлате записывал прямо с голоса. За ночь белые оставили Новочеркасск, Мариуполь, Жмеринку, Винницу. И на других фронтах — на севере и востоке — отход интервентов превращался в беспорядочное бегство.

И все же так много лет не прекращалась война, так свыкся с ней народ, что люди не торопились радоваться, потому что не могли представить себе, что скоро вообще исчезнут фронты, будет объявлена демобилизация, наступит мир в свободной, отвоеванной для себя стране. Была зима, и люди зябли, идя в город за новостями. Отходя от карты, висевшей в редакторском кабинете на стене, они грелись у печки, поправляя солдатские ремни, затянутые поверх штатских пальто, немногословно переговаривались в очереди у телефонов, стараясь не мешать сотрудникам газеты.

В шестом часу утра Ланговой распахнул дверь кабинета и вошел в зал. Он стоял перед людьми, утомленными бессонницей, — плечистый, бравый, в солдатской гимнастерке, в синих галифе и тонких, обшитых кожей чесанках.

— По-ка-тил-ся! — раздельно произнес он, поглаживая жесткие пепельные волосы.

В этот час, перед сдачей номера, Ланговой всегда сам придумывал заголовки для статей, идущих в набор, и размечал шрифты.

— Над фронтовыми сводками сегодня дадим одно слово: «Покатился». Над всей полосой. Что? — Ланговой смеялся, глядя в смеющиеся лица товарищей. — Не мельчить, не мельчить, ребята! Не «Враг покатился», и не «Деникин покатился», и не «К Черному морю», а просто «Покатился».

И номер был сдан в машину.

Когда Рачков вернулся с газетой из типографии, уже рассвело. Утро было тихое и солнечное. Рачков присел на подоконник. Внизу, за окном, белела мостовая. Корректор закурил; он любил тихонько покурить утром в пустой, всеми покинутой редакции. Ланговой спал в кабинете, накрывшись с головой шинелью. В большом зале, неравномерно согретом печуркой, среди портянок, развешанных для просушки, и бумажного сора на грязном паркете, ярко краснели на конторке рябиновые гроздья.

3

В мирное время Карагодов знал, что, если в Лодзи прошла гроза с ливнем или в Казани наступило похолодание, он завтра известит об этом петербуржцев: у него было много добровольных корреспондентов. Теперь остался Карагодову градусник — тот, что висел у него за окном.

Он жил в Лесном, в маленьком домике, среди парка, среди занесенных снегом оранжерей. Здесь прошла вся его жизнь. Чего только не было: снегопады, дожди, десятибалльные штормы и при западном ветре высокая вода на Неве, с пальбой из пушек. Здесь он писал «Чтение для народа», «Беседы о русском лесе».

Под вечер в николин день кричала ушастая сова, а раз в пять лет — и всегда в мае — сохатый проходил через парк, и сторожа Лесного института поутру водили Карагодова по его следам.

И все было записано.

На маленьком круглом столике в палисандровом сундучке хранились дневники петербургской погоды за сорок лет.

Метель бушевала до самого утра. Когда-то Карагодов знал, откуда и куда движутся циклонические массы. Теперь, подобно любому крестьянину, он только и мог, выйдя во двор, запахнувшись покрепче, подставить мокрому ветру заспанное лицо и пробормотать: «Крепко метет…» И все-таки в ту ночь, стоя на крыльце и удивляясь тому, как взволновало его предложение редактора-большевика, Карагодов радовался чему-то, что должно было неминуемо наступить по всей стране.

«Значит, войне конец… конец», — повторял он и силился вообразить огромные просторы России — какие они в этот вечер: с морозами, туманами, оттепелями — и ничего не мог представить. Мерещились походные кухни на станционных перронах, составы теплушек, гармошка.

Он возвратился в холодный кабинет. Огонь ночника на письменном столе слабо повторялся в стеклах гербария, в бронзовых рогах оленя, в стеклянном колпаке, под которым хранились пожелтевшие от времени письма Россмеслера[69] и Брема.[70]

А днем, когда наполнила редакцию вчерашняя толпа и оттесненный к печке Рачков сидел на поленьях с раскрытым томом словаря Граната, кто-то тронул его за плечо. Он обернулся — Карагодов.

— Ага, и вы здесь! — сказал корректор: он решил, что фенолог пришел вместе со всеми.

— Что вы ищете у Граната? — спросил Карагодов, вглядываясь в книгу.

— Да вот Гурьев… Нужно дать сноску в газете. А то позабыли, что это за Гурьев и где он есть. А он нынче взят. И в нем двенадцать тысяч жителей.

— Проводите меня к редактору, — сказал ученый.

Он изложил Ланговому свои условия скучным, лекторским голосом. Он, видимо, волновался: его смущали люди, заполнившие кабинет: пуховую шапку он положил на стол.

— Нормальная фенологическая весна у нас в Петербурге, — говорил Карагодов, — наступает в начале марта, когда прилетают грачи.

Молоденький сотрудник, не успевший досказать редактору свои соображения насчет сыпнотифозных лазаретов, с интересом вслушивался в слова Карагодова.

— За время весны, пока не отцветет сирень, я приготовлю десять — двенадцать бюллетеней. Вы отплатите мой гонорар натурой. Мне денег не нужно. Я курю… Махорка… Мне нужен хлеб… хотя бы пол пайка. — Тут Карагодов взял со стола шапку и натянул ее на уши двумя руками. — Мне нужны спички. Я одинок. Керосин.

Редактор слушал фенолога, стоя с полевой сумкой в руке: он торопился в Смольный.

— Я допускаю, — продолжал ученый сквозь гул голосов, — что, как ни маловажны события, происходящие весной в природе, в сравнении с восстановлением нашей родины и победами на фронтах, мои заметки о весне все же могут занять скромное место.

— Вот что! Поменьше слов, дорогой профессор: военное время, — оборвал его Ланговой и рассмеялся. — Весна нам нужна раньше ваших фенологических сроков. «В начале марта» — никуда не годится. Вы сами вчера сказали, что под снегом весна. Вот и начнем.

Так в январе 1920 года в редакции появилась новая должность. Карагодову, по его просьбе, стол поставили около печки, и удивительный старик, о котором никто из молодых сотрудников толком не мог сказать, на что он нужен, принялся за работу.

4

Фронты наполняли газету, что ни день — новые списки занятых городов, и в редакции не знали, как разместить эти сводки на газетных страницах. Буденновский корпус занял Ростов. Сибирский ревком сообщал, что советская власть простирается до самой Читы. В ночь на 10 января Охотская радиостанция передала, что в Петропавловске-на-Камчатке гарнизон перешел на сторону народа. В среднеазиатских песках повстанцы разбили Джунаид-хана и овладели Хивой.

Никогда в Петрограде не ждали весны с таким нетерпением. На дровяных дворах было пусто. Хлебный паек сокращался. Ждали подвоза по воде, когда вскроются реки: на Волге зимовали во льду караваны с хлебом и нефтью.

Сотрудников не хватало. Огромный город боролся с разрухой, и Ланговой сам отправлялся на заводы или в доки. Он спал все меньше и меньше.

Карагодов старался быть незаметным. Но редактор иногда вспоминал о Карагодове.

— Где же весна, Дмитрий Николаевич? — спрашивал он взыскательным тоном, каким спрашивают хроникеров: «Где же факты?»

— Мне еще не пишут об этом фенологи, — отвечал Карагодов.

Ведь он предупредил товарища Лангового: он сорок лет наблюдал в Петрограде деревья, цветы и небо — весны в феврале не бывает.

Ему не давали никаких поручений, он только поддерживал огонь во времянке. Эту обязанность он сам возложил на себя. В огромных окнах серело асфальтовое небо, задернутое облаками, а в круглом глазке железной дверки видно было, как копошится в печи веселый, живой огонь. Рачков стоял у конторки и расставлял корректурные знаки на влажных оттисках набора. Контуженный на восточном фронте хроникер, подергивая шеей, диктовал машинистке:

— «Выбитый из Царицына противник… запятая… преследуемый нашими доблестными частями… написали?.. бежит вдоль железной дороги на Тихорецкую…»

И среди этого разноголосого шума неприметно пребывал за своим столом Карагодов. Он восстанавливал нарушенные войной связи. Почерком острым и мелким он писал на конвертах адреса тех, кто когда-то в разных местах России наблюдал природу. То были скромные пожилые люди: учителя начальных школ, любители птичьего пения, собиратели грибов, рыболовы. Живы ли они? Иногда, выписывая адрес, Карагодов сомневался, не находится ли эта местность еще по ту сторону фронта, у белых. Тогда, ни с кем не советуясь, он перелистывал комплект газеты или в отсутствие Лангового забирался в его кабинет и со списочком в руке сверял по карте. Случалось, что, прочитав утром газету, фенолог тотчас сдавал секретарше залежавшиеся в столе письма.

Зима продолжалась, и не было ей конца. В воскресные дни Карагодов выходил за город, бродил по лесу, прислушивался к скрипу сосен, делая насечки.

— Где же весна? — нетерпеливо спрашивал Ланговой, когда Карагодов возвращался в редакцию. Но фенолог молчал, и редактор, пожав плечами, добавлял: — Тогда начнем без вас.

Поздно вечером, подбросив щепок в печурку, Карагодов потихоньку уходил из редакции. С полфунтиком ржаного хлеба он шел по Симеоновской, по Литейному; привычно останавливался у костров, пылавших всю ночь перед хлебными лавками, и многие женщины, гревшиеся у костров, узнавали его, потому что он проходил здесь каждую ночь.

Карагодов выходил на Литейный мост и видел на Неве, под мостом, вмерзшие в лед пустые баржи, верхушки затонувшего плавучего крана.

У Финляндского вокзала маршировал красноармейский отряд. И снова фенолог углублялся в темные провалы улиц; в поздний час переставали дымить бесчисленные трубы «буржуек», торчавшие из окон многоэтажных домов.

Где-то постреливали. Карагодов прибавлял шагу, отламывал корочку от пайка, жевал на ходу и на ходу припоминал все сроки весны: когда опять в погожий апрельский денек выползут из земли дождевые черви, появятся шмели на зацветшей медунице, и по дворам окраин, давно не метенным и неприбранным, зацветут черемуха и ольха.

В середине февраля машинистка, разбирая почту, наткнулась на загадочную корреспонденцию. Она повертела в бледных руках клочок бумаги, исписанный с обеих сторон, отложила, опять повертела перед глазами, решительно взбила челку и направилась к Ланговому.

— Непонятно, — сказала она голосом, слабым от недоедания. — Что-то зазеленело, какие-то гуси… Шифр, что ли?

— Надо полагать, шутки турецкого генерального штаба, — сказал Ланговой. — Зовите Карагодова.

Когда Карагодов прочитал письмо, Ланговой спросил его:

— Ну, покажите, где у вас гуси летят?

И старый фенолог, молча одобрив вопрос, разобравшись в истыканной булавками карте России, ткнул пальцем в маленький городок в Таврии, на юге степной Украины.

Это было первое письмо о весне — от бойцов и командиров Седьмой петроградской бригады.

5

Грачи прилетели пятого марта. Было пасмурно и тепло, и спустя два дня, когда Карагодов выбрался в поле, в овражках побежали, зажурчали под снегом талые воды.

Проваливаясь в рыхлом снегу, Карагодов вышел к знакомой лесной опушке, где в треугольнике между соснами стоял молоденький клен. Из насечки, сделанной в январе, выступила прозрачная капля: клен уже гнал соки вверх, к еще голым ветвям. Опершись рукой о светло-серый гладкий ствол, Карагодов прислушался: в высоте пел жаворонок.

Первый бюллетень весны был сдан наутро. Он пошел по рукам сотрудников. Что-то было трогательное в коротеньком и сухом сообщении Карагодова о теплом дожде, скворцах и мухах.

В помещении было по-зимнему сумрачно и еще холоднее, чем зимой, потому что стены промерзли и теперь отдавали холод. Но странное возбуждение охватило газетчиков. Чему они радовались? Они разбежались, как обычно, с утра и на целый день: кто на Васильевский остров, где во дворах академии занимался «всеобуч», кто на Николаевский вокзал — провожать курсантов. Но, возвратясь в редакцию, каждый подбрасывал дрова в печку и говорил Карагодову что-то смешное или торжественное, заранее придуманное — там, в городе, тревожном и по-зимнему озабоченном.

Рачков в тужурке, истертой до стального блеска, подошел к фенологу и сдавленным голосом, но так, чтобы до всех дошло, спросил, как пишется «иван-да-марья».

Через три дня вышел второй бюллетень. Не подсчитать, сколько раз за это время проглядывало солнце и снова начиналась метель. И все же весна брала свое. И когда однажды Карагодов отправился за город в коляске с Ланговым, по обочинам дороги из города уже тянулись на поля жители окраин с лопатами и граблями, тарахтели полковые двуколки.

Рабочие петроградских заводов, пришедшие к Пулковским высотам на воскресник, мотали на каток колючую проволоку, мальчишки собирали в кучу обоймы, осколки снарядов, военное снаряжение, оставшееся под снегом после боев.

Ланговой привязал лошадь к осине и пошел к рабочим. Оглядывая в бинокль горизонт, Карагодов видел и дальние сады Александровки, и царскосельские парки, и под холмом пробитую снарядами белую колокольню Пулковской церкви. Здесь осенью прошлого года шли в атаку рабочие батальоны, сводные отряды моряков, курсанты ВЧК, стрелковые полки.

Теперь далеко на юг, куда-то в «Житомирском направлении», ушла война; там со штыками наперевес бежали, может быть, те же самые люди, которые здесь воевали. А на Пулковских холмах теперь было тихо, были слышны вдали звонкие голоса мальчишек: они нашли офицерский погон. В камнях пулеметного гнезда прыгали снегири. В воронках было полно воды. Вешние воды, журча, бежали в обвалившихся окопах, и, проходя по брустверам, Карагодов вслушивался в эту весеннюю песенку. Солнце пригревало ему плечо и щеку. Хлюпали набравшие воды штиблеты.

Карагодов шел и все подмечал вокруг; торжество так и выпирало из его поджарой фигуры. Иногда он приседал на корточки, заметив крысу, выползшую из темной щели землянки; иногда задирал голову к вершине холма.

Снег еще остался в тени ложбинок, в мокрых кустах прыгали клесты. Карагодов нагнулся, чтобы подобрать гранату, — клесты сорвались с веток.

— Тащите к нам в кучу, Дмитрий Николаевич! — крикнул Ланговой. Он издали наблюдал за Карагодовым.

— Ищи — не сказывай, нашел — не показывай, — сказала какая-то старуха в черном платочке, тоже бродившая по холму.

Видно, всем было хорошо бродить по земле в этот день.

Ланговой подошел к Карагодову; они присели на крышу землянки.

— Весна, — сказал Карагодов.

— А я вам что говорю… — ответил Ланговой.

Вдали, по сбегавшему к деревне черному полю, шел за сохой крестьянин. Грачи летели за ним.

— А вы знаете, когда она началась?

— Весна?

— Да… И не улыбайтесь, все равно не знаете. И я не знаю. Только вы в марте заметили — по грачам, а я в январе… В январе поздно вечером пришел ко мне Рачков и показал маленькую корреспонденцию. Из Барнаула сообщали, что там свирепые морозы и что каппелевские офицеры бегут в Монголию и увозят с собой в санях обледенелые трупы своих товарищей. И я тогда сказал Рачкову: «Вот это в календарь природы, Карагодову». Он вам не передал?

— Вы лучше мне не говорите об этом, — сказал Карагодов, разглядывая в бинокль пахаря и грачей на белом облачке; и вдруг, отставив бинокль от глаз, он строго добавил: — Птиц распугали по всей планете. Фронты, канонада! Дожди — и те маршрут изменили! Рыбу поглушили в прудах! Крыс развели в окопах! Волки в уезде!

Ланговой усмехнулся, припомнив, как в прошлом году он сам видел на Охте: дети собирали грибы прямо на улице.

— Вы не о том, профессор… — Ланговой тронул сапогом куль с землей, гнилая рогожка поползла, и земля посыпалась из куля. — Недавно я видел новые карты, на них напечатано: «РСФСР», и буква «Ф» приходится — знаете где? — на Енисее. Меня это поразило. Огромная земля! Как можно поработать на ней! И как еще поработаем! Сколько вам лет, Дмитрий Николаевич?

— Доживу, — ответил Карагодов. — Весна дружная…

По Неве шел ладожский лед; в Суражском уезде потянули вальдшнепы; в Десне, под Черниговом, нерестились щуки; ночью над Балтикой сверкали зарницы, и моряки на кораблях вглядывались в даль — шел дождь; конные разведчики в кубанских плавнях слышали ночью, как погромыхивало в тучах; утро было ясное, тихое и очень теплое; в Бежице выгнали исхудалый скот в поле, начали боронить; в Малой Вишере уже два дня шла пахота. Весна наступала по всей стране, сеяла теплый дождь над вскрывшимися прудами и засевала первым зерном вспаханные поля.

А на окраинах догорала война. Советские войска вступили в Мурманск, Екатеринодар. На границе с Финляндией устанавливались государственные столбы; в солнечные дни весело работалось саперам, и светло-желтая пыль цветущих берез летела над их головами и опускалась в воду.

Повсюду на равнинах, на брустверах забытых окопов цвели простенькие цветы — одуванчики и кашка, и все поднимались и поднимались несметные травы южных степей, шли к морям широкие воды равнинных рек. На Туркестанском фронте в темную ночь Анненков уводил в Синьцзян сотни своих лейб-атаманцев. Седьмого мая на берегу Черного моря, в районе Сочи, сдались остатки армии Деникина; там было пятьдесят тысяч измученных людей; они складывали прямо на песок у моря винтовки, шашки и тесаки и вереницами шли к красноармейским походным кухням хлебать полковые щи.

Жаворонки пели над крестьянскими полями, и все дальше на север летели белые лебеди. В садах зеленели живые изгороди боярышника, а там наконец тронулись в рост и хвойные леса.

1938

Загрузка...