Не достав ни подводы, ни проводника, я расспросил дорогу и поздним вечером пошел на пасеку Григория Смирдова. Плутать пришлось долго, чуть ли не полночи, и, когда наконец показались белеющие при луне ульи, я сел на землю передохнуть.
Место вокруг было открытое, привольное. Стояла тишина, и только где-то, может, за километр, выкрикивал перепел свое извечное: «Пить по-дем! Пить по-дем?», а другой, совсем возле меня, коротко, в одно слово, отвечал: «Питьподем!» — и было слышно, как он, задевая былки, перебегал в сухой придорожной траве.
Мальчишка лет тринадцати, с берданкой в руках, подозрительно осмотрел меня при зыбком ночном свете и, успокоившись, сказал, что он здесь сторожует, а хозяин уехал в колхоз за подкурочной серой и к утру вернется.
Яркая белая луна висела над головой; в ее свете ульи темнели продолговатыми отверстиями летков. Было росно. Нудный дневной ветер улегся, и кусты лесополосы застыли над вытянутой, точно шнур, дорогой. Мальчик, говоривший вначале хриповатым басом (должно быть, от испуга и чтоб напугать меня), теперь заговорил своим, детским голосом:
— Вы, дядя, аж из района?.. Ого!.. Вы ложитесь да спите. До колхоза четырнадцать километров, куда вам деться! Смирдов приедет — не заругает…
Прямо меж ульями стояли два жиденьких дощатых топчана. Мальчик сел на один и, немного подержав берданку (видимо, опять возникло опасение: «Что оно за человек?»), положил ее в головах. Я с наслаждением лег на другой топчан, вытянул усталые ноги и через минуту заснул.
Когда меня разбудили легкие, быстрые шаги, на дворе светало. Перед топчаном, придерживая за руль велосипед, стоял стройный, как веточка, паренек в кубанке, лихо брошенной с затылка на правую бровь.
— Здравствуйте! — сказал он. — Вы кто будете?
Я назвал себя.
— Очень приятно! Я пасечник Смирдов.
С представлением о пасечнике мог быть связан любой человек, только не этот парень, который стоял сбоку, поблескивая из-под кубанки бедовыми глазами.
— Здорово ночевалось?
По фигуре и по выговору он напоминал нижнедонского казачка с близкого к районному центру хутора. Говорил он на резкое «г» и вместо «идет» смачно произносил «идеть», был мал ростом, сух в стане и широк в груди, украшенной медалями.
— Вы по какому вопросу прибыли?.. А-а, насчет получки дополнительной оплаты пасечникам! — Он свистнул. — В нашем колхозе получишь! «Два белых, третий как снег…» Во время качки и все правление, и сам председатель тут. Пока едят мед, покупают языками и краску и лесоматериал для пасеки. Кончилась качка — ни одного днем с огнем не найдешь.
Он положил наземь велосипед, привычным движением заправил гимнастерку под широкий офицерский ремень.
— Ставлю им вопрос: «Хватит брехать. Стыдно». Не понимают. Такие… — Он было открыл рот, но сдержался, начал откручивать краник бака над пчелиной поёнкой.
Проложенные внизу дощечки с ровчиками за ночь высохли и теперь впитывали в себя медленную капель. Покончив с краником, он все-таки мастерски выругался и легкой походкой пошел к контрольному улью, стоящему на весах. Откинув назад голову, расставив ноги в коротких «цыганских» сапожках, он взвешивал улей, пощелкивая ногтем по никелированному балансу.
— Тэ-эк…
Пригляделся к термометру, висящему здесь же на столбике:
— Тепло. Должно, подходящий будет взяток.
И, посвистывая, стал оглядывать тучки, застывшие на бледном горизонте. Края неба были хмарными, неясными.
Было часа четыре, но рассвет словно задержался. Яркие при луне, ульи теперь казались расплывчатыми, водянисто-серыми, воздух был мягок и беззвучен. Неожиданно ветерок тронул махры придорожного шалфея, качнул их и замер, и уже далеко от нас пошел вдоль дороги, шевельнув пушины осота, даже не подняв улегшейся за ночь пыли.
Мальчишка-сторож заворочался на топчане, поежился открытой спиной и еще плотнее намотал на голову засаленный кожушок.
Влажно, тихо… Вдруг над нами что-то прожужжало и будто горстью крошек сыпануло по ближнему улью. Смирдов нагнулся, быстро притянул меня за рукав. Еще и еще жвикнуло мимо уха, и на прилетную доску упало сверху несколько пчел. Они казались толстыми и неуклюжими от пушистой пыльцы, ножки их были облеплены крупными комками.
— Видали?.. — почему-то шепотом спросил Смирдов. — Одно слово — десятый вулик! — Он произнес не «улик», а «вулик», осторожно присел к упавшим пчелам. — Это вчерась они, уже свечерело, не выдержали, еще раз подались за взятком. Нагрузились, а тут ночь. Где-то под листом перебыли и вот вертаются…
И еще падали пчелы, качая брюшками, заползали в леток.
— Герои! — Смирдов, хлопнув ладонями по коротеньким щегольским голенищам, подтянул их и пошел меж ульев, позвякивая медалями.
— Вы кем служили, товарищ Смирдов?
— Гвардии старшиной. Командиром отделения разведки.
Через плечо на узком ремешке, лихо заброшенная назад, висела планшетка, целлулоидный воротничок плотно обтягивал розовую шею. Видно, старшина любил и умел одеваться с тем особым неуставным шиком, который отличает конников сверхсрочной службы. Его энергичное, начисто безбровое лицо было насмешливо, а когда он говорил, под тонкой кожей играли мускулы.
Пасечник… Это никак не вязалось с четкой строевой выправкой старшины, с вызывающе молодым лицом.
Он обошел ульи, снова остановился у десятого, поманил меня глазами:
— Ч-ш-ш… Слышите?
В улье словно рождалось тихое, торжественное гудение.
— Гляньте! — беззвучно зашевелил старшина губами. — Когда еще солнце встанет, а у них уж подъем. Сейчас побудка происходит… — Он на цыпочках отступил в сторону и только там трубно высморкался. — Это семья! Все четыре килограмма — рекордисты!
— Как «четыре килограмма»?
— Ну, четыре килограмма пчелы. Сорок тысяч работников. Я им еще граммов триста добавлю. И в первом улике рекордисты. Тоже подъем играют…
Прислушиваясь, он, как петух, поворачивал голову набок.
— Зато в сороковом… Ну, с-симулянты проклятые! Солнце вон аж куда подымется, светит им прямо в леток, а они еще спят, хоть каблуком по крыше бей! И работу бросают чуть не в обед… — Старшина злобно сплюнул. — Я из-за них со всеми соседями переругался. Все настаивают, что семьи от природы выводятся — какая работящая, а какая лодырь. А я настаиваю, что — кровь с носу! — можно причины раскрыть и на свой вкус делать семьи! Пчеловоды мне тычут в нос практику. Верно, на практике при всех одинаковых условиях одни семьи — рекордисты, другие — лодыри. Я это сам испытал, а не верю… Какие — еще не скажу, а должны быть причины. Что хотишь, это диалектика!
Заря давно занялась, но лучи не могли пробиться через хмарь, степь светлела в мягком, расплывшемся тумане. Может, к дождю.
Сильно и приторно тянуло цветущим подсолнухом. Пчелы просыпались, одна за другой гудели в воздухе и, сделав над пасекой облетный круг, уходили по-над дорогой.
Все было так мирно, покойно, что глаза невольно искали сгорбленного, беззубого деда в валенках, в дырявой войлочной шляпе. Вот он уже полчаса раздумчиво почесывает седую грудь старой рукой; пчела ползет по морщинам руки, а дед глядит, все глядит рассветное поле и всей устоявшейся душой понимает и утро, и сток, раскрывший лепестки навстречу утру, и пчелу, летящую на этот цветок…
Старшина вскинул руку, щелкнул ногтем по стеклышку часов:
— Без трех пять.
Я не выдержал:
— Товарищ Смирдов! Как вы, такой молодой, отписались на пасеку?
Он движением головы бросил кубанку на глаза, поиграл ремешком планшетки.
— Вы, конечно, не обижайтесь… у вас отстающие взгляды, читаете: «Подумаешь, улики — большое дело!..» А вы, — ноздри старшины стали резкими, — вы лучше б поинтересовались, чего нового в нашей технике да за какие задачи мы боремся. А то даже удивительно…
— Вы напрасно, товарищ Смирдов…
— Чего напрасно? Считаете, что раз пасека — чухайся помаленьку! А что мы природу реконструируем, этим интересовались? — Раздражаясь, он хлопнул по одному, по другому карману бриджей, выдернул прозрачный плексигласовый портсигар, но, забыв, не открыл его. — Например, поинтересовались, что пчелы тыщи лет роились, когда им надумывалось? Что за сколько дней до роения работали абы как, все митинговали. Как в Лондоне!.. А теперь мы указываем — выделяем семьи, когда нам требуется. А не требуется — пр-ресекаем роевое настроение!
Он открыл портсигар, стал было набирать табак и снова не набрал.
— И во внутреннем распорядке пчелы берем руководство! Считалось, что матка в семье — единственная, нераздельная царица; соседскую матку до пчел не то что близко, на дух не подноси — убьют: природный закон… А у нас свой закон! Достигли, что по две матки живут в одном вулике, — вдвое размножают кадры! И культурную гигиену ввели пчеле — дезинфекцию, вентиляцию! И в производство ее вникли — массовым порядком ставим ей искусственную вощину.
Отсюдова и результаты. Не буду хвастать, а что взял двести пудов меду, то взял! Это еще у нашего руководства наплевательство на пасеку, — не достали семян фацелии, а то б засеял, привез пчелу на цветы, с закрытыми б глазами взял пятьсот пудов. Я всем глотки поперерву, а на будущий год засею фацелию!..
Старшина наконец скрутил папиросу, чиркнул зажигалкой.
— А вы все считаете: пасека — тишь да гладь… Вы ж не проверяли наш план по воску? Не проверяли.
Затягиваясь, он понемногу отходил, говорил спокойнее и тише.
— Проверьте… А ведь воск необходим и в авиации, и в автоделе, и в электрификации, и еще в тридцати семи производствах, и в пятилетнем плане выполняет роль! Скажите, так?
— Ну, так.
— Извиняюсь, зачем «ну»? Просто «так»! Вот… мы с этим, — он кивнул на спящего мальчишку, — из пятидесяти семей выводим еще двадцать, обязуемся, что с весны семьдесят полетят за взятком!
— Выполните?
— Это не постановка: «Выполните, не выполните»… По углю спущен план — Донбассу другое в голову не придет. Так и по чугуну, по стали. А по пчеле иначе решать? Что, пчела уголь не роет? Брехня! Без урожая и шахтеру, и кому угодно не обойтись. А кто способствует урожаю? Пчела! Мед — дело пятое, надо дальше носа смотреть: пчела как опылитель — бог в повышении урожая!
Погода разгуливалась. Влажные тучи, нависшие с утра, испарялись, солнце съедало последние остатки тумана, и сухой ветер начинал рябить метелки устоявшегося за ночь бурьяна.
— Бог! — повторил старшина и, потрогав термометр, разбудил мальчишку: — Петя, накоси травы, поскладай на улики. Видишь, днем припечет.
На пасеке рос гул. Пчелы выползали из летков, взвивались, плетя на солнце золотую пряжу.
Старшина взвесил контрольный улик.
— Ушло семьсот двадцать граммов…
— А сколько надо?
— Столько и надо. Летом, в разгар цветения, уходит по два килограмма, половина семьи.
— Что ж остальные делают?
— Мало ли дел?! Кормилицы (это из молодых, что еще в поле не летали) кормят детку: три дня молочком, три медом с пыльцой, на шестой печатают детку крышками, а матке — той все время молочко; уборщицам за помещение ответственность: крошка воску оборвалась, либо пчела померла, присохла — убери. И не у порога кидай, а вынеси за территорию. Другие тянут вощину; третьи, когда жара, стоят коло летка, производят крыльями вентиляцию; какие несут караул; а граммов пятьдесят, полтыщи штук — исключительно при матке. Она червит — за ней печатай ячейки, создавай обстановку… Приемщицы — на приемке нектара. Встреть прилетную пчелу, с ее зоба перекачай в свой и лей в соты: какую ячейку запакуй медом, какую пергой,[99] или оставь порожней — для детки.
Невольно открыл я рот, слушая о давно известной великой работе пчел.
— Здорово это у них!
— Да, постановочка крепкая, — соглашается старшина, — а все ж подходи критически, поправляй пчелу.
— В чем же?
— Во многом. Требуется новые семьи выделять организованно, не допускать самотека; воровство меда между уликами пресекать. Воровство, как и у нас, слабый участок — туды его в резинку!.. И с трутнями слабый. С них же работы ноль, а жрут впятеро. Матке требуется один трутень, чтоб раз в жизни ее оплодотворить — и все. А в семьях без соображения кладут и кладут трутовые яички — вроде их на базар везти. Надо ж вмешаться. Сейчас буду их в четырнадцатом срезать — посмотрите.
Он шагнул к улью.
— Сетки я не держу, так что вы уж так стойте. Не обмахивайтесь, если какая торкнется…
Он взялся за крышку, чуть наддал вверх и, отведя в сторону, снял. Возросшее в первую секунду гуденье спало, я заглянул в кипящий сорока тысячами жителей пчелиный дом. Пчелы ходили по рамкам и стенам, к моему удивлению, довольно спокойно кружились в воздухе. На обрез стены выползла пара толстых, медлительных трутней.
— Разъели морды на даровых харчах…
Нагруженные нектаром работницы прилетали с поля и, хотя улей был открыт сверху, влезали через леток.
— Дисциплинка! — залюбовался старшина. — Знают, куда лезть.
Он вынул, поднял перед собой усаженную пчелами восковую рамку. Желто-белая, она светилась рядами геометрически выточенных шестигранных ячеек. Часть их была залита медом и просвечивала на солнце, часть темнела в центре маленькими пятнами.
— Это и есть детка — будущая работница. Упаковочка, опечаточка… Культура!
Верхний же ряд ячеек, прилепленный к самой раме, отличался крупной величиной и неправильной формой.
— А вот это трутовые…
Старшина отнес рамку к раскладному столику, около которого с парующим чайником стоял Петька, и, окунув в кипяток нож, провел по «трутовому» ряду.
— Гитлер капут.
Пчелы облепили пальцы старшины, одна продолжала жужжать, ходила по лицу, но не жалила.
— Что, они вас знают?
— Пчеле не дано знать человека. Просто стой по команде «смирно», даже по глазу ползет — не моргни, и все дело.
— А ведь говорят, что кому пчела дается, а кому нет.
— То симулянты говорят! Загубят, сволочи, пасеку и оправдываются.
Старшина загнутым на конце шильцем вытащил резаных трутней, поставил рамку на место, вынул другую, густо облепленную пчелами, и вдруг зашипел:
— Ч-ш-ш! Гляньте, гляньте, матка червит…
Сперва я ничего не понял. На рамке шевелился, полз живой клубок.
— Да вот же она, посередке…
Наконец я увидел. Раза в полтора крупнее обычной пчелы, с длинным туловищем и маленькими крыльями, матка, не обращая внимания на нас, людей, ходила по сотам среди густой свиты. Быстро шевеля крылышками, она заглядывала в пустую ячейку и, оборотясь, запускала туда свое заостренное брюшко, шла к следующей — «засевала» соты. Окружающие пчелы, все повернувшись к ней головами, вытягивали в ее сторону язычки, тихо жужжали. Пройдя несколько ячеек, матка остановилась, вытянула язычок. Тотчас ближняя из свиты пчела поспешно сунула свой хоботок матке, покормила ее, дабы хозяйка не утруждалась, сама не брала мед из сотов.
Прилетевшая с поля облепленная пыльцой пчела, гуднув в воздухе, села рядом с маткой, поползла было, но, увидев матку, мгновенно, с прыжка, повернулась к ней головой, подобострастно быстро затрепетала крыльями.
Старшина аккуратно опустил рамку на место.
— Видали? Вот она, жажда умножаться! Как они перед маткой вытанцовывают, когда она червит! А эта, полевая, развернулась — и под козырь: «Извините, не заметила…» А ведь перестань матка червить — враз всей семьей убьют: «Даешь новую, да такую, чтоб в день тыщи две расплода закладывала!» Эта матка, которую смотрели, ручная, живет второй год. А других рамок и трогать не будем: там червит молодая, пугливая, я ее недавно пчелкам дал.
Щурясь светлыми нагловатыми глазами, он хвастливо сообщил, что запасных маток у него ни много ни мало, а все двадцать пять! При каждой по три сотни рядовых. Для личного ее обслуживания.
— Выводил я этих маток способом Целлера. Теперь хочу спытать что-либо другое.
— Разве эти плохо вывелись?
— Зачем? Неплохо. А может, по-другому будет лучше.
Сдвинув на глаза кубанку, он поскреб затылок.
— Понимаете, я без доверия к старому… Ну, не доверяю! — Он туго заправил гимнастерку. — Все мучит меня мысль: пасеки существовали тогда еще, когда люди тележного скрипа пугались, пасеки и теперь существуют, когда самолеты управляются по радио. Раз все идет в гору, обязана ж и пасека идти! Потому я и смотрю на рамку старой конструкции — вроде она меня… вдарит. Не доверяю ей! Что, если вместо нее дать что другое? Так же с матками…
Солнце поднималось, начинало обходить ульи, и мне только теперь бросилось в глаза, что летки смотрели не на юг, как заведено, а на северо-восток, почти на север. Освещенные с утра, они заходили сейчас в тень.
— Вот! Вот я об этом и говорю! — заметил старшина мое недоумение. — Пускай это не вредительство, когда улики у людей повернуты на пекло, а просто она же, проклятая бездумность! Нема соображения, что весной и осенью хорошо леток солнцем заливать, а летом скверно. Летом холодок нужен, а пчеле создают баню, потому что, дескать, летки тыщи лет глядели на юг.
Мы стояли у десятого улья, у того самого, который сегодня поднялся до солнца, и я наблюдал редкое зрелище. Из потока пчел, летящих с поля, падала, не долетая до улья, то одна, то другая перегруженная медом. Упавшие минуту лежали и, передохнув, добирались до улья уже ползком.
Опять на лице старшины появилась та же ухмылка, что утром:
— От так всегда жмут! Но как объяснить, что именно в нем, в десятом, такие отличники? Какое условие их схформировало?.. Эх, слаб еще умом наш брат, царь природы!
— М-да…
— То-то оно, что «м-да», — подтвердил старшина, обернулся назад, на стук колес. По дороге, запряженная парой красно-рыжих скачущих в намет лошадей, громыхала бричка. Две девахи стояли в бричке в полный рост, одна правила лошадьми, держась за натянутые вожжи, другая вцепливалась в плечо подруги, и у них, с трудом балансирующих, хохочущих, вспрыгивали на толчках щеки, груди, зады и здоровенные икры, напеченные солнцем.
— Девчата-а-а! — заорал старшина. — Завертайте до нас мед на мед менять.
Бричка пролетела, завеса пыли пошла над ульями, в этой серой завесе, едва не сбивая нас, шарахнувшись, проскакал отставший жеребенок.
— Вот так, — подвел итог старшина, сгоняя с лица неположенные на посту чувства, с тоской глядя вслед умчавшемуся видению. — Что ж, пошли подзавтракаем… Гляньте — двадцать три девятого.
В лесополосе, скрытой ветвями диких абрикос, стоял на двойных тяжелых баллонах немецкий штабной вагончик. Его бока были пробиты пулями и теперь зашпаклеваны, вероятно, колхозным печником. На дверце, ниже никелированной ручки, красовалась марка аугсбургского завода и дата: 1936 год.
Старшина хмыкнул:
— С тридцать шестого года дожидался, когда попадет на мою пасеку!..
В вагончике стояли солнечные воскотопки, медогонка, дымарь, а над ними висел газетный лист с надписью: «Нет плохого года для хорошего пчеловода».
Я засмеялся:
— На практике-то, выходит, есть. Взять вас: завидный у вас медосбор, а все ж суховей не дал взять с улья по центнеру.
— Ну так что же? Плохой год виноватый? Суховей помешал, что колхоз фацелию не сеял? За недобор меда оправдываться в суде надо!
Старшина достал из погребка, вырытого под вагоном, глечик простокваши, армейскую алюминиевую флягу с медом и три пышки (одну отложил для Петьки). Мы позавтракали.
Ветер, бежавший над равниной, не прохватывал лесополосу, и здесь парило, словно в бане. Мои руки и лицо стали влажными. Я еще раз удивился подтянутости старшины. Он сидел в суконных бриджах, в диагоналевой тщательно выутюженной гимнастерке; несмотря на духоту, воротник был застегнут на все пуговицы, туго обтягивал крепкую шею.
Сквозь деревья виднелась жаркая, уже с утра обожженная степь; до самого горизонта переваливались с бугра на бугор желтые массивы отцветающего подсолнуха.
Видимо, над нашими головами проходила основная пчелиная трасса. Пчелы с пасеки летели на подсолнух, другие — обратно, и воздух колыхался от ровного напряженного гула.
Перед нами на стебель кашки упала пчела. Она была облеплена комками перги, спинка, крылышки, даже глаза — все было пушисто и желто от подсолнечного жирного цветения. Перегруженная взятком, пчела тяжело дышала. Секунду передохнув, она с усилием оторвалась от стебля, но не улетела, не смогла улететь от услышанного в цветке меда, а, сделав круг, снова прицепилась к цветку и, раздвигая головой лепестки, жадно всосалась в венчик. Мы видели только подрагивающий темный кончик брюшка. Наконец пчела подалась назад и, тяжело загудев, низко над землей полетела к пасеке.
— Что?! — крутнулся ко мне старшина. — Ну! Ну, как мы хлопаем ушами, такую красавицу упускаем! Не закрепляем ее в природе!
Звякнув медалями, он вскочил с земли.
— Это с десятого вулика. Я ж знаю — с десятого! И так нагрузилась по завязку — нет, мало, дай еще возьму! И вся семья такая. Скажите, ведь нельзя, чтоб это было без причины: просто хорошая пчелка — и все? Ведь нельзя же? Нет, вы скажите, нас же презирать надо, если не расчухаем, отчего эта семья так работает; гнать нас надо, если всех такими не сделаем!..
Пчелы все летели и летели в синем воздухе.
— Эх, лазиим в природе, как слепые кошата… Ладно, еще глянем кто кого!!
Подтянув голенища, он встал, хлопнул дверцей вагончика.
Я тоже стал собираться.
— Берите мой велосипед, — распорядился старшина. — В правлении оставите счетоводу.
Мы простились. Проехав до поворота, я обернулся. Парень шагал к пасеке, между ветками мелькал красный верх его кубанки.
1947