Борис Николаевич Полевой

Знамя полка

Вот оно, это старое, тяжелого шелка шитое золотом Знамя, боевая святыня танкового полка, — Знамя, за которое в самых необыкновенных условиях два года непрерывно шла скрытая, жестокая борьба. В этой борьбе участвовало много людей, много пролилось крови, и не один человек отдал свою жизнь. Но основными героями этой борьбы так до конца и остались по-жилая колхозница с усталым, изборожденным скорбными морщинками, суровым и умным лицом Ульяна Михайловна Белогруд, и ее дочь Марийка, семнадцатилетняя украинская красавица, всем своим обликом напоминающая тонкие, обаятельные портреты кисти юного Тараса Шевченко.

Борьба за Знамя началась в сентябре 1941 года в неоглядных степях Полтавщины, изрезанных крутыми петлями неторопливой и полноводной реки Псел.

Бронированные дивизии генерала Клейста, форсировав Днепр, рвались тогда к Харькову, а остатки советского танкового полка, давно уже отрезанного от своих частей, продолжали борьбу в долине Псела, устраивая засады на дорогах, нападая на колонны неприятельских автомашин, на маршрутные комендатуры у трактов, на маленькие сельские тыловые гарнизоны.

У танкистов давно уже кончился бензин. Они заправляли свои машины на базах брошенных МТС, забирали боеприпасы из подбитых танков, в изобилии стоявших на местах недавних боев, и продолжали воевать. Серьезно обеспокоенные гитлеровские штабы поворачивали против необыкновенных партизан маршевые части, двигавшиеся к фронту. В неравных боях с ними полк таял. Наконец 25 сентября в бою у Оржеца сгорели последние две машины. От всего танкового полка осталось восемь человек личного состава: старший лейтенант Василий Шамриха, политрук Степан Шаповаленко, лейтенант Леонид Якута, старшина Григорий Лыченко и солдаты Никита Яковлев, Лев Насонов, Николай Ожерелов и Александр Савельев. Это были танкисты без танков. Они находились в глубоком неприятельском тылу, но никто из них и не думал слагать оружие.

Ночью в болоте у Оржеца в шелестящих зарослях желтого, сухого камыша лейтенант Шамриха сделал привал своему отряду. Он вынул из-за пазухи полотнище шелкового Знамени, завернутое в рубашку, развернул его при свете луны, прижал к сердцу скользкий шелк и сказал товарищам:

— Пока мы, восемь солдат, держим в руках оружие, пока с нами это Знамя, полк наш не побежден! Он существует. Действует. Поклянемся, товарищи, перед этим вот Знаменем, что ни трусостью, ни малодушием не опозорим его, что оружия не сложим и, пока живы, пока хоть в одном из нас бьется сердце, будем хранить это Знамя и бить фашистов.

Лейтенант первым стал на одно колено, сказал: «Клянусь!» — и поцеловал уголок шелкового полотнища. За ним проделал то же каждый из его товарищей. Потом Шамриха зашил Знамя в подкладку своей ватной куртки и сказал:

«Пошли».

Так спешенные танкисты начали партизанскую войну. Может быть, кто-нибудь из оставшихся в живых участников этой партизанской группы теперь на досуге уже подсчитал, сколько было сожжено ими в ту осень вражеских автомашин, сколько перехвачено транспортов, сколько побито врагов в степных засадах, сколько роздано населению или сожжено пшеницы из той, что подготовляли фашистские интенданты к вывозке в «фатерлянд». Тогда им было не до подсчетов: они действовали. Они воевали — и воевали умело, осторожно, били всегда точно и безошибочно, всегда внезапно возникали в степи и так же внезапно и бесследно исчезали. И лучшей оценкой их деятель-ности была распространенная фельдкомендатурой Полтавы инструкция «О борьбе с появившейся в Великокрынковском, Кобелякском и Решетиловском районах советской десантной частью в танкистских шлемах, численностью до тысячи человек».

В этой инструкции оккупантам и их наймитам предписывалась крайняя осторожность при передвижении по степи, запрещалось выезжать затемно и ездить колоннахми меньше чем по пятнадцати машин и без конвоя. Усиливалась ночная охрана комендатур, гарнизоны в селах сводились из крестьянских хат в общие помещения. Одновременно повсюду появлялись объявления. Селянам сулились богатые премии и всяческие блага, если они помогут напасть на след советской «шайки в танкистских шлемах» или живым либо мертвым доставят в комендатуру хотя бы одного партизана-танкиста. Издалека, откуда-то из-под Тарнополя, были вызваны на Псел части СС. По селам начались массовые облавы, слежки, аресты. Эскадроны конной полевой полиции шныряли по степи, обшаривали балки, лощины, зажигали сухие камышовые заросли.

Но хотя степи в этих местах голые, гладкие, как колено, а зимой, когда все кругом ослепительно бело, можно заметить в них человека за несколько километров, «десантная часть в танкистских шлемах» была неуловима. Появились даже слухи о том, что ее для операции привозят на самолетах из советского тыла, с неведомых баз, а потом тем же путем увозят обратно.

Теперь, когда отшумела война в украинских степях, можно, конечно, выдать секрет партизанской неуловимости. Танкисты Шамрихи завели себе крепких друзей среди местного населения, и, когда эсэсовский отряд и полевая полиция окружали село, партизаны и не думали бежать или прятаться, а оставались там же, где были, и занимались кто слесарным делом, кто чеботарством, кто какой-нибудь другой мирной работенкой. Они пережидали, пока облава кончалась и округа приходила в себя. Потом доставали из укромных мест шлемы и оружие, прощались со своими друзьями, в которых у них не было недостатка, уходили подальше, и опять по степи, по занесенным снегом деревням из уст в уста передавались вести о появлении советских частей, о внезапных налетах, пожарах, взрывах, казнях предателей. Вести эти, как живой водой, обрызгивали людей, укрепляли их веру в скорый возврат Красной Армии, заставляли фашистских тыловых крыс трястись день и ночь за семью запорами.

Действовали в этих краях и другие партизанские отряды.

Напуганные оккупационные власти и их работу приписывали неуловимым танкистам.

Знамя танкисты хранили как зеницу ока. Оно как бы сплачивало эту горстку солдат, связывало их с родной армией, сражавшейся за сотни километров от них. Но однажды они допустили оплошность. Они рассказали кое-кому из селян об этом Знамени. Неведомым путем эта весть доползла до оккупантов. В комендатурах смекнули, что «неуловимая десантная часть в танкистских шлемах» имеет какую-то связь с этим Знаменем. За захваченное военное Знамя у гитлеровцев полагались железный крест первой степени, повышение в следующий чин и месячный отпуск. Все это подтолкнуло гитлеровцев начать бешеные поиски.

После многих облав, допросов фашистскому коменданту в местечке Решетиловка удалось напасть на след. Ночью эсэсовцы выследили Василия Шамриху, возвращавшегося из степи с операции. Вместе с ним были арестованы Шаповален-ко, Якута, Лысенко. Их привели в местечко, раздели донага, всю одежду вспороли, изрезали, искромсали на клочки. Знамени не нашлось. Тогда их стали пытать. Для этого комендант выдумал такой способ: воинов голыми привязали на улице к-столбам и начали обливать холодной водой.

Был январь, со степи дул острый северный ветер, от мороза трещал лед в колодезном срубе.

— Где Знамя? — спрашивали эсэсовцы. Ледяные панцири постепенно покрывали посиневшие, немеющие тела. Эсэсовцы лили и лили воду. Заживо танкисты превращались в ледяные статуи.

— Скажите, где Знамя, — отогреем, вылечим, в водке купаться будете! — требовал через переводчика комендант.

— Не скажу! Не коснуться вам его вашими погаными руками! — хрипел Шамриха почерневшим ртом.

Он жил дольше всех и, как рассказывали потом женщины, видевшие его казнь, уже из ледяного панциря сулил Гитлеру и всем фашистам еще более страшную смерть.

Так и обледенели заживо четыре танкиста, ничего не сказав. А Знамя в это время находилось в подкладке тужурки бойца Ожёрелова. Вместе с Насоновым, Яковлевым и Савельевым он сидел в избе своего верного друга крестьянина села Попивка, коммуниста Павла Трофимовича Белогруда, и обсуждали они, как в новой, усложнившейся обстановке, когда их непрерывно ищут и каждому из них грозит арест, сберечь полковую святыню.

Решено было, что танкисты уйдут партизанить в дальние районы Полтавщины, а Знамя оставят пока на хранение Павлу Трофимовичу. Вечером Павел Трофимович собрал семью. Захлопнули на болты ставни, закрыли двери на крючок, на засов, на щеколду. Колхозник развернул Знамя и показал его семье:

— Все бачилы? Ну, ось. Розумиете, що це таке?

Потом велел он жене и дочери Марийке аккуратно сложить Знамя и зашить в сатиновую наволочку. Сам он обстрогал фанерку, положил на нее сверток со Знаменем и приколотил фанерку снизу к сиденью дубовой скамьи в красном углу хаты.

— Як що зо мною щось трепиться, кажен з вас, кто залышиться живый, хоронить цей прапор свято и непорушно, доки наше вийско не вернеться у Попивку. А як прийдуть— передайте цей прапор самому бильшому з военных…

И сказал он еще, что если кого-нибудь из них будут пытать, пусть даст он вырвать язык, очи выколоть, душу вынуть, но ничего про Знамя не говорить.

Старому Белогруду первому в семье пришлось выполнить этот свой завет. В тяжелых муках умерли, так ни слова и не сказав о Знамени, лейтенант Василий Шамриха и его товарищи. Но гитлеровцы дознались стороной, что погибшие партизаны иногда гостевали в Попивке у Белогрудов и у других крестьян. Летучий отряд полевой жандармерии схватил Павла Трофимовича, брата его Андрия Трофимовича и еще одиннадцать попивских граждан и отвез их в великокрынковскую тюрьму. Когда старому Белогруду вязали на спине руки, он успел шепнуть Ульяне Михайловне:

— Шо б зи мною ни тралилось, про тэ ни гу-гу… Бережите тэ як зеницю ока!

Арестованных крестьян в тюрьме, помещавшейся в здалии Великокрынковского педагогического техникума, ждала не менее страшная участь, чем их предшественников. Желая дознаться, где спрятано неуловимое Знамя, эсэсовцы превосходили самих себя. Они жгли тела крестьян паяльными лампами, пробивали гвоздями кости рук и ног, напоследок обрезали им уши и носы. Ослепленный, окровавленный, еле живой, Белогруд, сверкая невидящими уже глазами, на вопрос, где Знамя, хрипел:

— Ничого не знаю… Не знаю, щоб вы повыздыхали!..

С тем и умерли украинские крестьяне Павел Белогруд, его брат Андрий и их односельчане, не выдав партизанской тайны. И тайна эта всей своей тяжестью легла на плечи жены Белогруда.

Оккупанты почему-то догадывались, что Знамя спрятано у нее. Ожегшись на прямых ходах, они изобретали все новые и новые способы выведать секрет. Ульяне Михайловне предлагали награду, сулили богатые подарки. Зная, что вдова живет трудно, впроголодь, после того как эсэсовцы очистили при аресте мужа ее кладовки и клуни, оккупанты обещали ей муки, крупы, керосину, мяса, если она скажет, где хранится остав-ленный партизанами сверток. Подобно мужу, она упрямо отвечала, что ни о каком свертке ничего не знает.

Днем, при детях, она еще держалась, замкнутая, деловитая, гордая, а по ночам, когда в хате стихало, она осторожно сползала с печи, кралась в красный угол и щупала руками, тут ли оно, это Знамя, принесшее ее семье столько тревог и горя.

На округу тем временем обрушилась новая беда: начали угонять молодежь в Германию. По разверстке каждая семья должна была для начала поставить, как писалось в уведомительном приказе, по «одной здоровой единице — девице или парню по усмотрению». Воспользовавшись этим набором, комендант попытался затронуть самое чувствительное в душе каждой женщины — материнское чувство. Солдаты схватили троих детей Ульяны Михайловны — дочь Любу, сыновей Петра и Ивана — для отправки в Германию. Испуганной матери, прибежавшей в комендатуру, прямо так и сказали:

— Выдай то, что оставили партизаны, — всех детей вернем и бумажку такую дадим, что никто из них больше никакой мобилизации не подлежит.

Ничего не ответив, вернулась она домой. Всю ночь, весь день и еще день и еще ночь проплакали, сидя обнявшись, Ульяна Михайловна и Марийка, которая сумела спастись от облавы, зарывшись в стог яровой соломы. Тяжко было матери отпускать в неметчину Любу, еще тяжелей — прощаться с двумя сыновьями, так напоминавшими ей покойного Павла Трофимовича. Моментами она колебалась. То и дело вставала, подходила к красному углу, падала на скамью и шарила под ней рукой: тут ли оно? Убеждалась, что тут, и опять садилась к дочери, обнимая ее, плакала: как быть?

Утром мобилизованные, ночевавшие под охраной в здании сельской больницы, были выгнаны на улицу. Уже скрипели подводы, слышались женский плач и крики солдат. Колонны должны были вот-вот тронуться. К Белогрудам вошел человек от коменданта и опять спросил, отдаст ли Ульяна партизанский сверток. Женщина встала. Бледная, придерживаясь рукой о стену, она подняла на посланного исплаканные, ненавидящие глаза:

— Нема у меня ниякого узлыка! Ниякых партизан я не бачила!..

И, обливаясь слезами, упала на лавку, не в силах выйти и проводить детей, направлявшихся в страшный путь.

Так хранили мать и дочь год семь месяцев это полковое Знамя, веря, что пройдут лихие времена, что сбудутся слова покойного Белогруда и настанет день, когда по зеленой улице родной Попивки пойдут свои войска и передаст она им это Знамя, омытое чистой кровью борцов и мучеников, гордо пронесенное ею сквозь такие несчастья, испытания и беды.

И день этот стал приближаться. Мимо Попивки по большаку к Днепру потянулись бесконечные неприятельские обозы… Они совсем не походили на те стройные вереницы страшных гудящих машин, которые проходили на северо-восток два года назад, заполняя лязгом и грохотом степные просторы, поднимая облака пыли до самого неба. Где остались все эти грозные машины? Куда делись огромные пушки, мощные танки, бесконечные утюгоподобные броневики? Где фашисты потеряли всю эту сталь, в которой чувствовали они себя неуязвимыми, сталь, отлитую для них на заводах всей Европы?

Лишенные своих машин, они походили на улиток, выковырянных из раковин, и никому уже не внушали страха. Усталые, небритые, в разбитых сапогах или босиком, в обтрепанных мундирах, они брели, погоняя дрючками усталых волов и кляч. Гремели пыльные помятые машины, груженные зерном, мебелью, перинами и всяческим барахлом. И хотя стоявшие в деревне солдаты пытались хорохориться и что-то еще талдычили о перегруппировке, Ульяна Михайловна поняла: отступают. Она как-то сразу распрямилась, помолодела, посвежела от одной этой вести. По утрам, поднявшись до света, она с высокого косогора над Пселом с надеждой смотрела на восток, где над ветлами, глядевшимися в стальное зеркало незамутимой реки, поднималось солнце.

Обгоняя отступающих, по степям Полтавщины ходили слухи, что, отступая, фашисты напоследок особенно лютуют: все жгут, режут и угоняют скот, бьют лошадей. По ночам зарева пожаров вставали на горизонте и, не затухая, полыхали до утра, обнимая полнеба.

И думала Ульяна Михайловна: а Знамя? Оно может сгореть вместе с хатой… Столько терпела, столько мучилась, столько перенесла, и вдруг теперь, в последний момент, не уберечь!..

Посоветовавшись с дочкой, она решила держать Знамя при себе. Вынули сверток из заветного угла, куда спрятал его еще покойный Павел Трофимович. Вспороли наволочку, завернули шелковое полотнище в чистую холстину, и холстиной этой Ульяна Михайловна обмотала себя под платьем. Так и ходила она, не расставаясь со Знаменем ни на минуту, неусыпная, настороженная, с бьющимся сердцем прислушиваясь к глухой канонаде, доносившейся росистыми утрами оттуда, из-за Псела.

А фронт приближался. Квартировавшие в Попивке оккупанты ночью вдруг сорвались по тревоге и принялись жечь дома, скирды с хлебом, сараи. Они начали с дальнего конца, от церкви, и Ульяна Михайловна с Марийкой, стоя на огороде, задыхаясь в чаду и прогорклом дыму пожарищ, гадали: успеют их подпалить или нет? К хате подкатил мотоцикл. С багажника соскочил переводчик, а из железной калоши вылез офицер, в котором Ульяна узнала районного коменданта. Узнала с трудом: он был грязен, лицо его обросло красной щетиной. Но, даже отступая, не бросил он, должно быть, мечты о железном кресте первой степени, о следующем чине, а главное — о месячном отпуске с этого страшного фронта, где все трещало, рушилось и бежало под напором советских войск.

— Господин обер-лейтенант говорит тебе в последний раз: отдай нам сверток, спрятанный партизанами. Видишь, все горит! Хату оставим, корову оставим, хлеба оставим. Отдай!

— Не разумию, про що вы пытаете, — устало сказала женщина, с тоской глядя, как подбежавшие солдаты обливают керосином ее просторную, крепкую, построенную еще покойным мужем, на века построенную хату, как поднимаются языки пламени к камышовой крыше, как, гудя, лижет оно резные, расписанные цветами голубые наличники и ставни, которые за год перед войной, когда пришло в село большое колхозное богатство, с такой любовью вырезал и выпиливал ее муж с сыновьями.

И упала женщина на сухую теплую землю своего огорода, и залилась она горькими слезами у пылающей хаты на холме над Пселом, посреди объятой пламенем, окутанной едким дымом деревни. Ни о чем не помня, голосила она до самого вечера, и ни соседки, ни старуха-свекровь не могли ее утешить. Она плакала, пока не услышала над собой голос дочери:

— Мамо, мамо! Наши!.. Та наши ж, мамо, через Псел перешлы! — твердила, толкая ее, Марийка.

Только тут пришла Ульяна Белогруд в себя, поднялась с земли и вдруг ощутила обернутое вокруг тела Знамя. Теплый клубок, от которого захватило дыхание, поднимался к горлу. Она встала, распорола холст и вынула алое полотнище, расшитое золотом и шелком. Мать и дочь растянули его руками и пошли с ним от догоравшей хаты через пылающую деревню к реке. А на другом берегу спускались по откосу к броду первые отряды солдат в знакомой, родной форме, в запыленных и выгоревших гимнастерках, с налетом соли, выступившим на лопатках, с автоматами в руках…

Ну, что еще можно к этому добавить?

Бойцы Насонов, Ожерелов, Яковлев и Савельев успешно партизанили на Полтавщине, сколотили свой отряд и с ним вместе пробились к нашим наступающим частям. Они нашли большого командира, вместе с ним приехали в Попивку, приняли Знамя у Белогрудов, и с соответствующими воинскими почестями оно было возвращено в танковое соединение, в составе которого был возрожден полк.

И вот теперь, перед тем как новобранцы-танкисты принимают в этом полку военную присягу, офицеры рассказывают им историю Знамени их полка, Знамени, сохраненного от вражеских рук беззаветным героизмом советских людей.

И, отдавая теперь этому Знамени воинские почести, полк вместе с теми, кто с честью несет его по дорогам войны в столицу врага, чтит и тех, кто сберег полковую святыню.

Загрузка...