Мы сидели втроем, озаренные последними лучами своей догорающей молодости.
Мы сидели втроем в редакционной комнатушке, пропахшей сигаретным дымом и штампованными фразами.
— Пора взлетать, парни, — сказал Сеня.
— Из газеты в литературу можно прийти только через очерк, — сказал Гаврилов по прозвищу «Гаврилиадис».
— Мы не знаем жизни, — сказал я. — Горький послал Бабеля в жизнь, и Бабель вернулся с «Конармией».
— Да, — сказал Гаврилиадис, — нужно подставить ноздри полынным степным ветрам и терпким волнам трудового пота. Тогда появится вещь.
Гаврилиадис любил поиграть писательским бицепсом.
— Чепуха, — сказал Сеня. — Главное — это намазать зад клеем и прилипнуть к стулу.
— Хемингуэй писал стоя, — напомнил я.
— Но правил сидя, — возразил Сеня.
— Толстой говорил, что править нужно утром: вечером наш внутренний критик спит, — заметил Гаврилиадис.
— Главное, чтобы в нас не заснул внутренний писатель, — напомнил Сеня.
— Он в тебе еще не просыпался, — съязвил Гаврилиадис и тряхнул желтыми кудрями.
— Да, братцы, а ведь время игры истекает, — напомнил я.
— Ерунда, — сказал Сеня. — Вячеслав Шишков начал писать в сорок пять. Приличную повестушку можно нацарапать за пять месяцев.
— Писать надо сценарий. Тридцать эпизодов по две страницы — и ты в дамках. Только раз проклюнуться, а дальше пойдет легко.
— Бальзак проклюнулся, потому что занавешивал окна и писал при свечах, забывая о времени, — сказал я.
— Он не писал сценарии, — заметил Гаврилиадис. — Кстати, Сеня, ты не одолжишь мне на три часа свой пальтуган? У меня как раз сегодня свидание с интеллигентной женщиной.
— Хорошо, — сказал Сеня. — Только, во-первых, не опаздывай, а во-вторых, осторожнее с пальто.
— Нет, Сеня, ты не прав, — заметил я.
— У меня совсем новое пальто, — ответил Сеня.
— Я не об этом. За пять месяцев повестушку не нацарапаешь. Прежде чем нести материал в издательство, он должен отлежаться…
— …Должен отлежаться, — сказал Гаврилиадис. — После операции язвы желудка ты, Сеня, не торопись в редакцию. Отлежись недели две.
— Да, конечно, — ответил Сеня. — Но главное, что меня огорчает, парни, — это то, что теперь я уже наверняка не окунусь в жизнь и не наберу сырья для повести. Кто будет варить мне в поездках протертый диетический суп?
— Муза дальних странствий, — сострил я.
— Бальзак, между прочим, пил черный крепкий кофе, — вспомнил Гаврилиадис и задумчиво погладил свою желтую плешь.
— Мне уже нельзя даже кофе, — сказал Сеня, и по его крупнопористой щеке прокатилась слеза.
— Не унывай, старик, — сказал я. — Толстой не пил крепкого кофе, а «Воскресение» он написал в нашем возрасте. И ничего — получилось.
— Толстой писал сидя, — заметил Гаврилиадис.
— А кто нам велит писать стоя?
— Скажите, парни, — сказал Сеня, натягивая одеяло под подбородок, — почему одни становятся литераторами, а другие остаются литсотрудниками?
— Еще есть время, — сказал я. — Соммерсет Моэм в девяносто лет выпустил сборник рассказов.
— Кстати, Сеня, — сказал Гаврилиадис, — пока ты отлеживаешься, я могу взять твой пальтуган? У меня сейчас как раз роман с одной интеллигентной женщиной.
— Можешь, — сказал Сеня. — Только не так ты расходуешь золотое время. Пора наконец браться за дело, парни…
— Да, — сказал я, — главное — взяться покрепче!
— …Главное — взяться покрепче! — сказал Сеня и поднял свой угол. Потом подставил плечо под днище.
Гаврилиадис шел впереди. Сеня видел перед собой его тощую, побагровевшую от натуги шею, на которой вился редкий серебристый пушок.
— Не напирай, — прошептал, обернувшись, Гаврилиадис.
Оркестр из трех слепцов ударил в смычки и заиграл «Грезы» Шумана.
Там любят эту вещь.
А я лежал наверху, сложив руки под букетом астр, положенных мне на грудь. Лежал и улыбался уголками губ: я представил себе, как, вернувшись с моих похорон, Гаврилиадис грустно спросит Сеню:
— Кстати, Сеня, ты слышал, что Аристофан писал свои пьесы в бане, на мраморной скамье?
— Это потому, — печально ответит Сеня, — что тогда не было кино. Иначе бы Аристофан писал в бане сценарии…
И оба тяжко вздохнут…