Иные прославляют героев, одержавших победы силой оружия; академии награждают лаврами писателей, придающих новый блеск славе бывших министров или выдающихся литераторов; я же вознамерился возложить венок на могилу честного человека, чья добродетель была скромна и, так сказать, обыденна... Он был всего-навсего справедлив и усерден в трудах, но на этих качествах зиждется благополучие всякого общества, и не будь их, герои умерли бы с голода.
Я открываю новое поприще для сыновней преданности: если бы сын всякого достойного человека был обязан составить жизнеописание своего отца, это принесло бы величайшую пользу. Какой отец, зная, что сын должен стать его правдивым историографом, не потщился бы приобрести добродетели и совершить добрые дела, дабы впоследствии не быть обесславленным тем, кто призван увековечить его имя. То была бы, несомненно, мощная препона на пути быстрой порчи наших нравов.
Omnia non pariter rerum sunt omnibus apta,
Fama nec ex aequo ducitur ulla jugo.
Смиренный смертный, наделенный добродетелями, лишенными блеска, творивший добро по врожденной склонности и живший в бедности по собственной воле, о, отец мой! Прими сию дань уважения, которую дерзает воздать твоей памяти самый недостойный из твоих сыновей.
Эдм Ретиф, сын Пьера и Анны Симон, родился 16 ноября 1692 года, в Нитри, на земле, принадлежавшей аббатству Молема, около Тоннера {119}. Отец его располагал независимым состоянием. Он обладал привлекательной наружностью и был приятен в разговоре. Все искали его общества, и если не удавалось пригласить его к себе, приходили к нему. Избалованный всеобщим вниманием, он приобрел склонность к рассеянной жизни. От этого пострадали его дела.
Уму Эдма недоставало блеска, и отец, почитая его ограниченным, не уделял ему внимания. Однако молодой человек обладал твердым характером, здравым смыслом и был благоразумен: уже в двенадцатилетнем возрасте, напутанный расстройством семейных дел и тронутый слезами нежнейшей матери, он взял в свои руки хозяйство, дабы предотвратить окончательное разорение. Поведение отца, хотя и непредосудительное с точки зрения света, послужило для него полезным уроком, ничуть не умалив его уважения к родителю; уважение это было столь велико, что в Нитри и по сие время существует поговорка: «Такой-то боится своих родителей, как Эдм боялся своего отца»[127].
Отец, столь любезный с посторонними, был грозой для своих близких: он повелевал взглядом, значение коего надлежало угадывать; только дочери (их было у него три) пользовались некоторым снисхождением. Я уже не говорю о его жене: преисполненная глубокого уважения к супругу, она видела в нем лишь обожаемого господина. Хотя Анна Симон была более высокого происхождения, ибо состояла в родстве с Кёрдеруа, семейством, из коего вышло несколько председателей парламента Бургундии {120}, она предупреждала малейшие желания мужа, и когда ей удавалось ему угодить, лучшей наградой для нее служили слова властного супруга: «Супруга моя, отдохните!». Едва ли был бы более польщен царедворец, удостоенный лобзанием монарха.
Если Анна Симон чтила своего супруга как повелителя, ее с лихвой вознаграждала нежность детей: они всегда были с ней заодно. Прп малейшем огорчении дочери окружали ее, осушали ее слезы, и если порой с их уст по адресу отца слетало недостаточно почтительное слово, Анна тотчас их останавливала и строго им выговаривала.
Сын был для нее великим утешением. Какая нежность! Он питал к матери такое же почтение, как та к своему супругу. Посему Анна не раз говорила дочерям: — То, что я делаю для одного мужчины, делает для меня другой, в чем же моя заслуга? Дети мои, если бы в недобрый час мне случилось возмутиться против моего супруга, негодование тотчас погасло бы при мысли: «Ведь он отец Эдмона!»
Нежность Эдмона Ретифа к матери сквозила во всех его поступках: если при нем ее бранил требовательный супруг, он не ласкался к отцу, зная, что тот все равно бы его оттолкнул; он обнимал мать и тут же рассказывал об успешном выполнении каких-нибудь поручений. Тогда гордый повелитель волей-неволей обращался к жене; он смягчал тон и удалялся успокоенный.
Эдм получил начальное образование вне стен родительского дома, этим он был обязан двум весьма достойным людям, из тех, что приносят счастье прихожанам. Я имею в виду кюре Нитри и школьного учителя, почтенного Бертье, чье имя спустя восемьдесят лет благословляют во всей округе. Вот уж подлинная доблесть и благородство!.. Этот школьный учитель был женат, обременен большим семейством и тем не менее весьма достойно, добросовестно и бескорыстно исполнял свои обязанности! Его поведение, как отца семейства, вызывало всеобщее уважение: не служит ли это лучшим доказательством, что безбрачие отнюдь не обязательно для лиц, занимающихся обучением, и даже для служителей алтаря? Напротив, холостяк всегда себялюбив, он вынужден быть эгоистом: тот, кто никем не дорожит, вправе предполагать, что и сам никому не нужен; холостяк должен обладать незаурядной добродетелью, чтобы проявлять добронравие, подобно иным кюре. Они заслуживают тем большего уважения; но следует ли делать путь к добродетели столь трудным? Когда же наступят желанные времена?.. Увы! Быть может, мне вменят в вину сие патриотическое пожелание!
Я дам портрет почтенного Бертье, рассказав о его поступках. Я уже поведал о них в «Школе отцов» {121}, сочинении, которое всякие Д. Л. Г., С **и Ленг ** расценили как скверный роман, хотя в сущности это кладезь героических добродетелей. Хорошо, пусть это дурной роман; но знайте, о вы, что с трудом верите в правдивость других: я писал эту книгу от чистого сердца, я передал то, что слышал; если она плоха, значит, тому виной добродетель, — так превзойдите ее! Я приведу из нее строки, характеризующие достойного Бертье; они помещены сразу после пассажа, где дается портрет почтенного кюре, который я помещу в конце этого сочинения.
«Наш школьный учитель с начала до конца выполнял роль пастыря. Считаю долгом пояснить. Он давал детям начатки знаний, наставлял юношей и девушек, как надлежит вести себя в повседневной жизни, как должен обращаться муж с женой, брат с сестрой и т. д. Поскольку он был отцом многочисленного семейства, казалось, что его советы подсказаны личным опытом; однако впоследствии стало известно, что он заранее обсуждал их с пастырем. Два раза в год детей отпускали на каникулы: во время жатвы и сбора винограда. Лишь немногие ученики возвращались после жатвы, большинство оставалось дома до завершения полевых работ. Занятия кончались в последний день июня и возобновлялись 20 октября. В эти дни уроков не было: добрый старец посвящал учебные часы беседам, которые я не могу вспомнить без умиления.
В июньской беседе шла речь о зле, какое можно причинить ближнему в деревне во время жатвы, а также о том, как проводить часы отдыха в промежутках между работами.
— Дети мои, — говорил он, — мы расстаемся на четыре с лишним месяца; вас призывают полевые работы; нужно облегчить труд отцам и матерям, которым вы обязаны жизнью; которые вас кормят; которые ради вас терпят холод и зной, голод и жажду; добрые родители поручают вам в лучшую пору года самые легкие работы, а самые тяжелые неизменно оставляют себе; этим они весьма отличаются от городских ремесленников, которые принуждают учеников выполнять все самое трудное и утомительное, что только есть в их ремесле, и тем истощают их и калечат еще нежные и не вполне сформировавшиеся тела. Таким образом, любезные дети, одни из вас будут продолжать, а другие начнут сладостное усвоение самого благородного, самого полезного людям искусства, искусства, которому наставлял людей и коим руководит сам бог. Проникнитесь, милые чада, сознанием его значительности и не унижайте его никогда, не бесчестите дурным поведением: остерегайтесь быть несправедливыми, злыми, лукавить, портить чужое добро — сами, или же распуская свой скот. Это самое главное, мои возлюбленные юные друзья. Вы будете целые дни проводить в лесу и на полях с ветреными сверстниками, вдали от ваших добрых отцов и матерей, которые внушили бы вам страх божий и почтение к людям; один дурной человек способен своими советами и наущениями совратить с праведного пути половину детей прихода. Милые ученики мои, прошу вас ради господа бога, ради вас самих и ради меня, который всех вас любит, вспоминать в таких случаях те наставления, что вы здесь слышали. Представьте себе нашего доброго кюре, который учит вас добру, и бедного старого Бертье, помогающего ему в меру своих слабых сил. Любезные друзья мои: когда вы услышите дурной совет или вам в голову придет дурная мысль, остановитесь на мгновение и спросите себя: «Что это я собираюсь сделать? Допустим, я увидел бы, что кто-то хочет посягнуть на наше добро. Что бы я ему сделал? Что бы сказал? Было ли бы это мне по душе? Быть может, бог в наказание за мое дурное намерение позволит, чтобы нам причинили такой же или еще горший вред? Как посмею я жаловаться на воришку, если сам буду воровать? И что подумает тот, кто меня застанет за кражей? Но, допустим, никто меня не увидит, — бог видит тебя, злосчастный, бог видит, и ты не трепещешь!..» Милые дети мои, никогда ни один юноша и ни одна девушка, вспомнив то, что вы сейчас слышите, не совершит дурного поступка. Мы в приходе все братья и должны оберегать добро своих ближних. Если все будут так поступать, как приятно станет жить в нашей общине! Призываю вас, любезные ученики мои, оспаривать друг у друга славу первого почина: Нитри подаст пример всем соседям, и о нашей деревне будут упоминать только с похвалой. Каждый от этого выиграет, никто не будет терпеть ущерба от злых, да и злые не будут подвергаться наказаниям. Таким путем уже в этой жизни вознаграждается доброе поведение. Прошу вас, милые дети, поступайте так, чтобы я не огорчился, услыхав, что кто-нибудь из вас не считается с моими словами; умоляю вас об этом со слезами на глазах: пожалейте старика, который ответит перед богом, не снимая вины с вас, за все зло, какое вы сделаете и какое он мог бы предотвратить...
Вы пробыли семь-восемь месяцев в школе, — постарайтесь же, дети мои, не забывать того, чему научились; отправляясь на пастбище со скотом, берите с собой вот эту краткую Библию; и если соберетесь вместе, прочитайте оттуда вслух несколько глав, — это будет упражнением в чтении; по воскресеньям переписывайте по нескольку страниц; вы будете делать это с пользой для себя, — впоследствии вы сможете самостоятельно вести свои дела. Прощайте, любезные мои ученики; да благословит вас бог, как даю я вам свое слабое благословение, и давайте, прежде, чем расстаться, совершим краткую молитву, чтобы нас подкрепил господь. — После молитвы он целовал нас всех по очереди и отпускал.
Беседа в первый день занятий делилась на две части. Сперва добрый учитель перечислял все проступки, совершенные за лето его учениками; он делал нам выговоры, или, вернее, мягко упрекал, призывая исправить причиненное зло. Следует сказать, что и во время каникул добрый старец не переставал следить за нами; он узнавал, как мы себя ведем, это стоило ему невероятных усилий, но все делалось так осторожно, что мы ничего не подозревали. Он не позволял себе никаких упреков в то время, когда «был отрешен от власти», как он выражался, однако своими сведениями он делился с добрым кюре, и они обсуждали, как исправить причиненное зло и добиться раскаяния виновников. Все это держалось в секрете как важные государственные дела. Вторая часть беседы была посвящена уговорам — он наставлял нас, как с пользой проводить время; затем он распределял места, сажая на первую скамью поближе к себе самых невежественных учеников и помещая позади более успевающих; при этом он говорил, что невежда должен слышать объяснения, какие он дает другим. Таким образом, сидящие на первой скамье отвечали последними. Я передам вкратце содержание его беседы, оказавшейся последней, — смерть похитила его у нас три месяца спустя.
— Вот мы и встретились снова, дети мои. Как отраден был бы для меня этот первый день моих трудов и радостей, если бы все вы заслуживали похвал, и я мог бы поздравить себя с тем, что ни один из вас не пренебрег словами бедного старца, который умолял вас, простирая к вам руки, не отягчать его бремени, навлекая на него кару Всевышнего Судии проступками, которые он мог бы предупредить! О дети мои! Вы, как видно, боитесь бога меньше, чем людей! А между тем, люди — ничто, они в большинстве случаев не ведают всей черноты своих проступков: один бог проникает в самые сокровенные недра сердца. Сколь добр сей отец! Он дает урожай, который нас кормит, без его промысла ничто не могло бы прозябать, — а вы его оскорбили в то самое время, когда он протянул вам руку с хлебом; обидели его в лице его братьев, его друзей, жителей нашего селения, с коими всякое воскресенье мы собираемся как единая семья в доме господнем, в лице тех, с кем мы вкушаем хлеб, освященный служителем божьим и раздаваемый в знак единения и братства[128],
О чада мои! Так, значит, в доме господнем нашлись предатели? Надлежало отказаться от этого хлеба, если вы пожелали зла одному из тех, кому была обещана дружба от вашего имени; надлежало отделиться от него уже в церкви и не пребывать там вместе с ним; по крайней мере, вы не совершили бы тяжкого греха, подобно апостолу, предавшему Христа, не оскорбили бы храм и таинство... Я ничего не добавлю к этому... слезы мои дополняют сказанное, дети мои... Но да будет вам известно, что нет ничего тайного, что не стало бы явным.
После этого учитель называл поименно тех, кто причинил зло ближнему: одного упрекал в том, что тот кормил своих волов чужим овсом; второго — в том, что он пас их в чужом люцернике или на эспарцетовом поле; третьему напоминал о ссорах, следующему о драках, тому — о дурном обращении с чужими волами, на которых он пахал, сберегая своих; иному припоминал, что он работал дольше положенного времени в дни, когда была его очередь на плуг, и, наоборот, урезывал время работы, когда пахали его соучастники и товарищи по обработке земли; других он упрекал за то, что они запахали две-три борозды на соседнем поле или захватили сноп-другой, или же лакомились виноградом и фруктами на соседнем участке; иные провинились тем, что вели непристойные разговоры, бранились, позволяли себе вольности с девушками или грубые слова в разговорах с ними; те сплетничали или наговаривали на других; наконец он пенял на недостаточно ревностное посещение церкви, на то, что ленились читать и писать, причем заставлял всех показывать книги и тетради. После беседы с мальчиками он переходил к девушкам; наши юные поселянки вели себя достаточно скромно, им были несвойственны пороки, обычные у мужчин, и язык их был, пожалуй, главным орудием того зла, в котором они могли себя упрекнуть. За это более всего и журил их наш добрый учитель, порой он выговаривал им за лень и за небрежность; о более серьезных проступках девушек он говорил с ними наедине. «Почему они, становясь женщинами, не остаются такими, какими были девушками? — восклицал он порой. — Однако их портят мужчины своим дурным примером, они ожесточают их, угнетают и т. д.» Затем, указав каждому из нас, как загладить совершенный проступок, он переходил ко второй части своей беседы.
— Не впадайте в уныние, дети мои: лучший способ раскаяния в дурных делах — это хорошее поведение. Сделаемся новыми людьми; усвоим другие привычки; заставим забыть этот год, и пусть сохранят память о том годе, когда мы будем вести себя хорошо. Вот уж пятидесятый раз я начинаю занятия в этой школе: я застал в ней ваших отцов и даже ваших дедов. И что же? Из года в год дела у нас идут все лучше, если не считать последние годы, ибо я в мои семьдесят пять лет уже не могу выполнять свой долг по отношению к вам так же хорошо, как я делал это с вашими предшественниками. Но, быть может, так мне предопределено: я выполнил свое назначение, и близится мой срок. Да пошлет вам бог старость, подобную моей, чтобы вы не испытывали иных немощей, кроме охлаждения крови и постепенного угасания. Дети мои, как вам кажется — долгий ли это срок — семьдесят пять лет? Вы молоды, и потому вам представляется, что это срок весьма долгий. Но для меня эти годы промелькнули как один день: мне кажется, что только вчера я был в вашем возрасте, еще вчера бегал ребенком. В тридцать лет молодость казалась мне более отдаленной, чем ныне; друзья мои, если бы меня не утешало сознание, что я хорошо прожил свою жизнь, мне было бы теперь очень тяжко; но я подобен виноградарю, который перенес палящий зной, терпел жажду и обливался потом; я испытываю лишь радость, видя, что день склонился к вечеру и надвигается ночь. Поразмыслите над этим, дети мои, как следует: жизнь лишь краткий день; вы переживаете утро, для меня наступил вечер; иные переживают свой полдень, они не видят ни утра, ни вечера, но ощущают лишь полуденную жару, которая их горячит и опьяняет. Будем же добрыми, дети мои, дабы вечер и приход ночи не страшил нас. О друзья мои! Сколь ужасно приближение смерти для злого человека! Сколь она утешительна для того, кто творил добро, служил богу, помогал своим братьям! Он подобен тому усердному наемнику, который смело идет за расчетом, уверенный, что хозяин не только его похвалит, но вознаградит сверх уговора.
Каждому возрасту присущи свои обязанности. Старец готовится достойно встретить смерть, увенчивая свою жизнь выполнением христианских обязанностей; зрелый мужчина содержит семью, воспитывает детей, заботится об их образовании; единственный долг дитяти — работать для себя, идти навстречу родителям, окружающим его заботами. Это относится именно к вам, дети мои. Посмотрим же, что мы будем делать в этом году, выполняя свой долг. Чтобы двигаться вперед, каждый из вас должен проверять, что он делает; как только вы усвоите то, что вам преподается, вы пересядете на следующую скамью, и т. д.
Такие речи держал нам сей добрый наставник, пребывающий ныне на лоне господнем с мудрым пастырем, который сумел его избрать. Стоило бы посмотреть, каковы были тогда люди в Питри! Мы узнаем оставшихся в живых — их становится все меньше. Даже сохранившейся поныне чистотой языка, отличающей наше селение во всей округе, мы обязаны образованию, которое учитель и кюре сделали всеобщим; эта чистота отражала чистоту нравов, о поддержании коей они пеклись.
И сколько, думаете вы, мы ежемесячно платили этому доброму учителю (ибо у нас никогда не было, как это встречается в других местах, бесплатного обучения)? Три су в месяц, покамест ученик не выучивался писать, пять су платил тот, кто выучился письму. Такова была цена его отеческим заботам; впрочем, он никогда не требовал платы, и находились бессердечные отцы, не вносившие ее за своих детей. Община добавляла к этому пятнадцать бишэ{122} пшеницы и столько же ячменя в год; в то время это зерно могло стоить от семидесяти до семидесяти двух ливров. Таким образом, этому достойному человеку едва хватало на пропитание, однако он никогда не жаловался.
Обо всем этом постоянно рассказывал мой почтенный родитель, когда я был маленьким, всякий раз проливая слезы при воспоминании о своем добродетельном учителе. Эти рассказы запечатлелись у меня в памяти, и все, что мне довелось написать хорошего, принадлежит не мне, но моему отцу, моему деду и адвокату Ретифу — достойным моим наставникам, чья мудрость состояла в чистейшей добродетели. Если вы соблаговолите прочитать «Школу отцов», то узнаете, сколь высоко ценили эти примерные граждане достоинства кюре и школьного учителя, и убедитесь, что счастье селений, чистота нравов, а отсюда и благосостояние государства зависят от этих двух лиц: именно они выпестывают добрых отцов семейств, в первую очередь школьный учитель, если он таков, как Бертье.
Пьер Ретиф был достаточно умен, чтобы оценить достоинства сына и его доброе сердце; он стал больше считаться с ним, нимало не поступаясь своим авторитетом; как видно, это имело благие последствия. Когда они шли куда-нибудь вместе, отец шагал впереди, роняя на ходу скупые замечания о том, что встречалось на пути. Сын почтительно следовал сзади, не осмеливаясь задавать вопросов.
Ужасная зима 1709 года окончательно открыла Пьеру глаза на достоинства сына. Этому любителю развлечений никогда недоставало денег, посему он рано запродал хлеб и не воспользовался теми неслыханно высокими ценами, какие установились на зерно шесть месяцев спустя: напротив, ему пришлось в течение двух месяцев покупать хлеб для собственных нужд, ибо он оставил зерна в обрез, чтобы дотянуть до созревания ранних хлебов. Так же поступил он с кормовыми злаками.
Эдмон страстно любил лошадей; это благородное животное, верный помощник на пашне, было ему столь дорого, что он не мог допустить, чтобы отец полностью лишил лошадей овса и ячменя. Эдмон припрятал довольно большой запас зерна в старых бочках и убедил своих товарищей, чьи отцы походили на Пьера Ретифа, поступить подобным же образом. Такой поступок не следует считать ребячеством: то была предосторожность, имевшая существенное значение в местности, где по сие время так плохо обращаются с домашними животными, что они рано становятся непригодными для работы; далее я поясню, в чем тут дело. Пьер Ретиф столь поверхностно занимался своим хозяйством, что не заметил припрятанного сыном зерна; Эдмон же, со своей стороны, понял, что отца можно безнаказанно обкрадывать, и извлек из этого урок.
Когда заморозки погубили всходы, Эдмон в смертельной тревоге отправился посмотреть посевы, над которыми он столько трудился, — ему шел тогда семнадцатый год. Ни единого ростка, но мороз так размягчил землю, что она словно ожидала нового посева. Внезапно Эдмона осенило. Не сказав дома никому ни слова, он выехал с плугами в поле, слегка взрыхлил землю и засеял ее очень редко ячменем пополам с овсом. Над ним смеялись, отец побранил его и велел прекратить посев. Эдмон подчинился, но подговорил своих друзей выполнить то, чего сам не мог довести до конца. Успех превзошел все ожидания, и селяне были спасены: редко посеянное зерно дало кустистые всходы; столь крупного ячменя прежде никогда не родилось. Те арпаны, которые Эдмон успел засеять до запрещения отца, дали отличный урожай: ячмень отделили от овса, и его хватило, чтобы прокормить семью. Таким образом юноша спас семью от окончательного разорения и тем самым спас родной край. Если бы Пьер Ретиф не вмешался, сын сделал бы его богачом: в тот год многие владельцы охотно отдавали свои поля под посев за обычную плату, составлявшую четверть урожая.
Убедившись, наконец, в здравом смысле сына, Пьер признал, что это драгоценное свойство стоит блестящего ума. Он был прево {123} в Нитри, эта должность дорого ему обходилась: собрания происходили в его доме и всегда за его счет, — угостить вином было некому, кроме судьи. Пьер решил позаботиться об образовании Эдмона.
У него был родственник, носивший наше имя, адвокат в Нуайе, опытный юрист, чья честность и неподкупность не позабыты и по сие время. Он был состоятельным человеком, его внуки занимают ныне значительные должности в Дофинэ. Пьер поручил этому человеку своего сына, которого мог бы воспитать сам, если бы не так любил развлечения; при этом им было поставлено условие: он отдавал адвокату на зиму Эдмона с тем, чтобы тот весной возвращался домой пахать и выполнять все полевые работы.
Я не дерзаю порицать поведение своего деда: Эдмон Ретиф, не последовавший его примеру в воспитании детей, всегда говорил о нем с почтительным восхищением; он признавал, что обязан отцу тем, что не сбился с пути истинного. Чистосердечие, которое он мог утратить за шестимесячное пребывание в городе, он вновь обретал в родном доме.
По истечении шести месяцев Пьер не преминул затребовать сына у адвоката; тот отослал его со следующим письмом, которое бережно хранится в нашей семье.
«Любезный кузен,
Отсылаю вам доброго малого; он не поразит вас блеском ума, но, ручаюсь, он в избытке обладает качествами, необходимыми, чтобы быть хорошим судьей, хорошим мужем (не под стать вам![129]), хорошим отцом и честным человеком. Эдмон успешно усваивает все практические науки, но в той области, которая столь тебе дорога, любезный Пьерро, он, право же, совершенный олух.
Поздравляю вас с его качествами и недостатками, именно с недостатками: он возвратит семье то, что у нее отнял некто другой. Говорю это не в упрек тебе, любезный Пьерро; ты знаешь, как я тебя люблю, хотя кое за что и пробирал, но в нашей семье все прямодушны и готовы простить друг другу все, кроме бесчестия.
Благодарение богу, о бесчестии и речи нет. Твой сын завоевал нашу любовь; суди же сам, каков он! Кланяюсь твоей жене и сто раз ее поздравляю, а тебя лишь один раз, — с таким сыном. Скажи ей это, смотри, не забудь! Черт побери, я хочу этого, а ты знаешь, что я упрям, как настоящий Ретиф{124}, итак, запомни! Я непременно справлюсь; убавь малость спеси, или при первой встрече я с тобой разделаюсь. Забыл сказать, как я удостоверился в достоинствах твоего сына: дело в том, что он тебя чтит и уважает как господа бога и любит безмерно. В заключение благодарю тебя за то, что ты дал мне возможность показать такой пример моим двум молодцам.
Прощай, Пьерро. Искренне твой, остаюсь добрым кузеном Анны Симон. Целую твоих малюток. Желаю им быть ретивыми, тогда они поддержат честь семьи.
Нуайе, 10 марта 1710 года.
Ретиф, адвокат».
Возвратившись под отчий кров после легкой и покойной городской жизни, Эдмон с прежним рвением принялся за сельские работы. Без него за полгода все пришло в упадок: рабочий скот был в плохом виде, амбары и конюшни в беспорядке. Молодой человек, покинувший богатый дом, где с ним обходились как с родным сыном, должен был выполнять самую тяжелую работу, какая еще не выпадала ему на долю. Но любовь к труду, не угасавшая в нем до конца дней, нежность к матери, глубокое уважение, какое он питал к отцу, — все это так его одушевляло, что за неделю он привел хозяйство в порядок. Рабочий скот поправился за две недели. По истечении этого срока, благодаря усердию Эдмона, все вошло в обычную колею.
Рассказать ли о том, как он проливал слезы, увидев, что превосходная лошадь за его отсутствие превратилась в клячу? Почему бы и нет? Разве можно назвать смешной чувствительность, проявляемую к полезному животному, которое отплачивает нам за ласку усердным трудом и любовью? Брессан, рослый и статный конь, на редкость умный, питал к своему юному хозяину привязанность более прочную, чем иные человеческие чувства; он слушался Эдмона с первого слова, но делал это из любви к нему. Однажды телегу с навозом никак не удавалось вывезти из ямы, в которой ее грузили; двое поденщиков ничего не могли поделать ни уговорами, ни бранью, обломали бич, но так и не добились, чтобы четверка лошадей стронула воз с места. Появляется Эдмон: — Пошли прочь, палачи! — кричит он работникам; он целует коня, треплет его рукой и дает ему передохнуть. Когда конь отдышался, Эдмон берется за дышло, делая вид, что впрягся в воз, и восклицает: — Брессан, трогай! Вперед, друг мой! — При звуке любимого голоса благородное животное влегло в хомут и, думая, что ему помогает друг, одно вынесло повозку из ямы и потащило ее дальше. Пришлось остановить коня, а то бы он надорвался. Судите после этого, каково было горе Эдмона, когда, по возвращении, он нашел своего верного слугу в самом плачевном состоянии!
Посвящая себя сельским работам, Эдмон отказывался от всех удовольствий, каким предавались его сверстники. Но есть сладостное чувство, заглушить которое не может и самый тяжкий труд: честные души живут любовью, она проникнута их благородством и становится самой привлекательной из добродетелей.
В Нитри жила девушка по имени Катрина Готерен, добрая, трудолюбивая, с открытым, веселым лицом; ее щеки были свежее и ярче распускающейся розы; при некоторой полноте она обладала стройным станом; словом, то была очень приятная девушка. Эдмон обратил на нее внимание: его пленили ее достоинства, равно как и ее прелести. В нашей местности до сих пор существует обычай обкрадывать девушек, которые нравятся: кавалеры похищают у них, что могут, — букет, кольцо, игольник и т. п. Как-то в воскресенье Эдмон, выходя из церкви после мессы, увидел, что один из его соперников вырывает у Катрины букет; это возбудило его ревность. Он подошел к сей любезной девушке и подал ей букет, приколотый у него к куртке, с такими словами: — Эти розы вам больше к лицу, чем мне. — Девушка зарделась. — По крайней мере, разделим их, — предложила она. Букет был составлен из алых и белых роз; она оставила себе белые. Но едва Эдмон, соблюдая приличия, отошел от Катрины, как некий смельчак сделал попытку отобрать у нее цветы. Катрина, легко расставшаяся с первым букетом, на сей раз изо всех сил старалась сохранить розы. — Это потому, что их подарил Эдмон! — буркнул раздосадованный кавалер.
Эти слова услыхал грозный Пьер. Его поразило, что сын в столь юном возрасте осмелился, без разрешения отца, поднять глаза на девушку. За обедом он не сказал ни слова, но потом искусно навел справки. От какой-то кумушки он узнал, что Эдмон, с тех пор как вернулся, три раза разговаривал с Катриной Готерен. На следующий день Пьер подошел к сыну в тот момент, когда он отправлялся в поле и уже сидел верхом на Брессане. Эдмон был в одной рубахе. — Дайте мне ваш бич. — Вот он, отец. — Три удара бичом, нанесенные самым сильным человеком своего времени, рассекли рубаху в трех местах и обагрили ее кровью. Эдмон лишь стиснул зубы. Пьер небрежно передал ему бич, сказав: — Запомните, — и возвратился в дом, не прибавив ни слова.
Эдмон не знал, что навлекло на него столь суровое наказание. Не обращая внимания на свои раны, он отправился в поле и, как обычно, проработал целый день. По возвращении Эдмона Анна Симон, увидев его окровавленную рубаху, решила, что случилось несчастье. Она громко вскрикнула. Сын успокоил ее. — Это пустяки, матушка. — Она стала расспрашивать поденщиков и узнала о происшествии, но не понимала, чем оно вызвано. Она возвратилась к сыну и перевязала ему раны, нуждавшиеся в уходе: за день полотно присохло к телу. Тут вошел Пьер, Анна взглянула на него со слезами на глазах: — Вот как вы его отделали! — Пьер отвел взгляд. — Так я поступаю с влюбленными! — Трудно было угадать, что означал этот лаконичный ответ.
Однако этот человек, столь суровый в обхождении, обладал чувствительным сердцем. Выйдя из дома, он отправился в сад. Когда мать сделала перевязку, Эдмон пошел посмотреть, не нуждаются ли растения в поливке, не надобно ли выполоть грядку, ибо он не избегал никакой работы. Он вошел в сад; но тот был обширен, зарос густыми деревьями, и они с отцом не увидели друг друга. Эдмон шел, то и дело нагибаясь, чтобы вырвать сорную траву. Вдруг он заметил отца; тот стоял, опершись о деревцо, посаженное Эдмоном, и, закрыв лицо рукой, вытирал слезы... Никогда еще Эдмон не видел отца плачущим; казалось, весь мир рушился: отец проливает слезы! — Как я его отделал! — пробормотал Пьер. Эти слова потрясли Эдмона, но, не смея показаться отцу на глаза, он упал на колени, повторяя про себя: — О, отец мой! Я удостоился ваших слез, вы любите меня, и я преисполнен счастья! — И он простирал к нему руки, оставаясь незамеченным. Услыхав, что отец двинулся с места, Эдмон поднялся и направился в глубину сада. Обнаружив невскопанный участок, он принялся за работу.
Отец, как видно, услышал; он подошел к сыну и отнял у него лопату: — Сын мой, на сегодня достаточно; ступайте отдыхать, я закончу сам.
Еще никогда с уст Пьера не слетали слова «сын мой», никогда не брал он в руки лопату и не полол сорняков у себя в саду; на сей раз он перекопал участок. Эдмон, трепеща от восторга, поведал матери о происшествии. То был праздник для всей семьи, ибо сестры обожали Эдмона. Добрая Анна то и дело приотворяла окошко и смотрела, как ее супруг копает землю. — Он заканчивает, дети мои, он заканчивает участок Эдмона! Не говорила ли я вам, что он любящий отец! Он боится, как бы сын не стал копать. О, какой у вас добрый отец! — И дети повторяли: — О, какой у нас добрый отец!
Эдмон не мог вспоминать без слез эту сцену: он благословлял отца за его строгость. — Не будь он таким, — непрестанно твердил он нам, — я мог бы распуститься, как многие другие, но отец пресек зло в самом зародыше; тут была потребна строгость, ведь я уже поддавался соблазнам!
Правда, Катрина была прекрасным существом: она составила счастье Жака Бертье, одного из сыновей школьного учителя. Но разве можно было в то время оценить ее по достоинствам?
Этому грозному отцу были свойственны прекрасные чувства: особенно ценил он в людях щедрость и великодушие. Его сын, как это нередко бывает у отцов, одаренных блестящим умом, был молчалив и застенчив: понятливый ребенок не смеет развернуться перед высокоразвитым отцом, способным заметить малейший промах. Эдмон обладал чувствительным сердцем и так сострадал обездоленным, что в десятилетнем возрасте отдал свою одежду сыну нищего, ходившему нагишом. Об этом случае мне не раз рассказывала тетка, старшая сестра отца. Пьер похвалил сына и ласково потрепал его по щеке. Но я приведу еще более разительный пример его милосердия, черты характера, с которой он был бессилен совладать, если позволительно так выразиться.
Случилось одному несчастному нечаянно совершить убийство; его вполне могли помиловать, но темный крестьянин и не подозревал об этом. Убийцу посадили в весьма своеобразную тюрьму. До сих пор в селении в таковой не было надобности; пришлось использовать загон для свиней, даже не имевший крыши. Преступника посадили под большой опрокинутый чан, ноги забили в колодки, которые скрепил гвоздями местный кузнец. Несчастный стонал день и ночь. Маленький Эдмон, охваченный жалостью, ходил его утешать и носил ему фрукты. Однажды, когда все работали в поле, мальчик, оставшись один возле чана, спросил узника:
— Дяденька, разве вы не можете уйти? — Увы, нет! Ноги у меня забиты в колодки, крепко сколоченные гвоздями; вот будь у меня клещи! — Мальчик сбегал за клещами. Убийца высвободил ноги из колодок. — А теперь вы можете приподнять чан? — Нет, дитя мое, он слишком тяжелый; вот если бы мне достать лом... — Эдмон сбегал и за ломом и просунул его в отверстие, через которое подавали еду. Узник проделал себе лазейку, выбрался из-под чана и бросился бежать, сказав мальчику: — Да благословит тебя бог, малыш! — Больше об этом человеке не слышали.
Когда селяне вернулись с поля, то обнаружился побег; однако никто не знал, кто помог убийце бежать. Слыша, что говорили по этому поводу, мальчик побоялся сознаться. Стали допытываться, кто освободил узника, но никого не обнаружили. В деревне проживал некто Д***, прескверный человек, который злобствовал на некоего Л**. Он стакнулся с двумя приятелями, и они показали, что побег устроил Л**; беднягу посадили под чан.
Как только мальчик услышал об этом и узнал, за что его посадили, он побежал к матери и со слезами поведал ей, что дал клещи и лом узнику, а Л** даже не приближался к этому месту. Анна Симон, боявшаяся мужа, оказалась в немалом затруднении. Наконец она отважилась рассказать ему все, как было, постаравшись его задобрить и оправдать поступок Эдмона. — Где он? — воскликнул отец. — Нежная мать решила, что мальчик погиб, но волей-неволей пришлось его позвать. Она пошла ему навстречу и прикрыла его своим телом.
— Эдмон, — сказал отец, — преступника не следовало освобождать, это предосудительный поступок, но такого малыша, как ты, можно за него только похвалить, и я рад, что раз уж так должно было случиться, что это сделал мой сын, а не кто-нибудь другой. Будь тебе сорок лет, надлежало бы, по всей справедливости, освободив виновного, строго наказать тебя. Ступайте, я доволен вами. — Когда мальчик хотел удалиться, отец благословил его. Анна Симон в восторженном порыве бросилась на колени перед мужем, восклицая: — И вы благословили его! О, он будет счастлив всю жизнь! Я уж так вам благодарна, ибо люблю сына больше самой себя!
Сезон полевых работ миновал без особых происшествий, если не считать беседы, какую Эдмон однажды вечером вел с глубоким стариком, по прозванию папаша Брадаржан {125}, которому было сто пять лет. Этот человек был еще довольно крепок и сам ездил в поле убирать снопы. Возвращаясь на возу с дальнего поля, Эдмон увидел, что старик нагружает на телегу снопы. Пораженный его почтенным видом, он остановил лошадь и подошел к нему, чтобы помочь.
— Ты вовремя пришел, дитя мое, — сказал Брадаржан, — мне приходится класть снопы на самый верх, а руки уже не слушаются меня.
Нагрузив телегу, они вместе тронулись в путь. Эдмон в почтительном молчании шагал позади человека, который знал его дедов и видел его отца еще младенцем; эта мысль поразила его, и он испытывал к старику глубокое уважение. Но вот старец нарушил безмолвие; указывая на усеянное звездами небо, он спросил Эдмона:
— Читал ли ты Библию, дитя мое?
— О да, папаша Брадаржан, и знаю многие места из нее наизусть.
— Так, так! Значит, ты знаешь Того, кто все это создал: это бог Авраама, Исаака и Иакова. Он сказал, и все сотворилось. Вот на что мне надлежит взирать! Как же я люблю ясные ночи! Они открывают мне создателя... Днем, когда яркое солнце, видны лишь наши труды, но такая прекрасная ночь, как нынешняя, говорит мне о нем самом. Каждая звездочка вещает о нем, и в сердце моем разгорается любовь к нему!
Отец не раз уверял нас, что эти простые речи, эти бесхитростные слова о величии божием, сказанные стопятилетним старцем, произвели на неговпечатление, сохранившееся на всю жизнь. Ему казалось, что он слышит голос существа, превзошедшего человеческую природу, отрешившегося от всего земного и уже, по выражению отца, «стоящего на пути к вечности».
Затем они беседовали о том, что довелось Брадаржану видеть в правление Генриха IV, Людовика XIII и, наконец, Людовика XIV, уже переживавшего свой закат. Отцу особенно запомнились слова старца о том, что народ восчувствовал понесенную им утрату лишь после кончины Генриха IV: при жизни этого короля народ роптал.
Он приводил еще следующие слова старца: — Всю свою жизнь я наблюдаю, как измышляют все новые средства сдерживать народ и всячески отягощают ему жизнь. Как будто мало заморозков, града и пожаров, разоряющих нас, и люди еще добавляют к этим бедам новые напасти. Но чем изощреннее становятся законы, тем изворотливее делается злой человек и придумывает способы их обходить. Если так пойдет и дальше, то состязание в хитрости не доведет до добра; дело может кончиться тем, что правители и народ честно скажут друг другу: «Хочу, чтобы было так, справедливо это или нет». — «А я этого не желаю, хорошо это или плохо!» — и тогда между ними порвутся всякие связи. Не лучше ли идти более простым путем? Разве министр или судья больше, чем простой смертный? А рядовой подданный и даже последний жулик не человек? Ежели ты придумаешь одну хитрость, я живо придумаю другую, и в этим соревновании проиграет только честный человек[130]. У вора воровать — только время терять! Правители должны подавать пример откровенности, прямоты, честности, а не то труды священников, проповеди, мессы, вечерни, говение — все будет напрасно!
— Какой вы счастливый, папаша Брадаржан, вы столько видели на своем веку и все помните! — Дитя мое, не завидуй ни моей судьбе, ни моей старости: вот уже сорок лет, как я потерял последнего друга детства и чувствую себя чужим в своем родном селении и в своей семье; мои правнуки смотрят на меня как на выходца с того света. Нет у меня больше ни ровни, ни друга, ни приятеля. Чересчур долгая жизнь — сущее наказание. Подумай только, дитя мое, вот уже двадцать пять или тридцать лет, как я всякий новый год почитаю своим последним годом. Для меня уже нет надежды, что утешает человека в жизни, сулит счастливую будущность в юности и даже в зрелые годы; мне уже не так милы мои дети, и больше не радуют меня внуки. На моих глазах подрастает пятое поколение. Видать, с годами притупляется чувствительность — правнуки кажутся мне чужими. Да и у них нет ко мне никакой привязанности; наоборот, я их пугаю, они убегают от меня. Такова правда, дружок, и не верь ты городским писакам, что плетут всякие небылицы.
Эти суждения нельзя не признать здравыми. Правда, то, что он сказал под конец, неутешительно, но его мысли об ухищрениях со стороны правительства мне кажутся прямо откровением[131]. Не припомню, чтобы я где-нибудь об этом читал или слышал, хотя плачевные последствия такого положения вещей встречаются на каждом шагу.
По окончании посева Эдмон возвратился к адвокату Ретифу и продолжал свои мирные занятия с такой легкостью, словно он их не прерывал. У этого родственника, кроме двух сыновей, был еще двоюродный братец (меж тем как отец мой был сыном двоюродного дяди адвоката) по имени Дэгморт. Молодой человек подавал блестящие надежды: тонкостью ума и рано проявившимися дарованиями он снискал особое внимание и дружбу адвоката, и почтенный человек стал даже опасаться, как бы Эдмон не стал ему завидовать. Однажды он позвал его к себе и пригласил прогуляться с ним по саду. После краткой дружественной беседы он обратился к нему со следующими словами:
— Эдмон, я доволен вами; вы делаете все, что можете, и если у вас есть недочеты в работе, это не по вашей вине, а из-за недостатка способностей. Дитя мое, я люблю тебя потому, что ты добряк, и буду говорить с прямотой, свойственной нам, Ретифам, еще в большей мере, чем бургундцам. Вероятно, ты заметил, что я как бы отдаю предпочтение Дэгморту и отличаю его: он мой двоюродный брат, сын моей тетки, заменившей мне мать. Но это еще не все, он на редкость одарен, и я поставил себе целью всеми средствами развить таланты, какими его наделила природа. Я убежден, что молодой человек составит себе имя и прославит нас всех. Вот все, что я хотел о нем сказать. Теперь поговорим о тебе. Носиться с тобой, как с ним, было бы напрасной затратой времени и сил: у него живой ум, у тебя нет оного[132]. Я говорю без обиняков: другой польстил бы тебе, а я выкладываю всю правду. Однако, любезный Эдмон, тебе не надобно жаловаться на судьбу, ты отнюдь не обездолен. Не стану распространяться об этом предмете. Скажу только, что если бы я мог создавать людей, был бы, как говорили греки, Теантропом {126}, то уж знаю, каких бы я стал преимущественно производить на свет: во всяком случае, не Дэгмортов. Как я тебе говорил, он мой двоюродный братец, и нас связывает более близкое родство. Но мы с тобой носим одинаковое имя, и посему вы для меня равны. Итак, милый племянник, ступай работай и помни, что я твой друг по гроб жизни. Кто знает, не окажешь ли ты мне со временем больше чести, нежели он. Я как чумы боюсь чересчур умных людей и мог бы кое-что о них порассказать, но воздержусь.
Отец любил, рассказывая об этой беседе, подчеркивать места, выставлявшие его в наименее выгодном свете. Дело в том, что, будучи лишен блестящих дарований, он обладал прочными добродетелями, именно теми, какие поистине украшают человека! Неизвестно, что получилось бы из Дэгморта, — сей юноша умер в девятнадцатилетнем возрасте.
Следующей весной Эдмон возвратился к отцу. Он нашел хозяйство в значительно лучшем состоянии, чем в прошлый раз. Дело в том, что еще летом он подготовил себе помощника: то был работник, приходившийся сродни Ретифам. (Все, кто носит это имя как в Анжу, так и в Бургундии, и Дофинэ, происходят из одного рода, — отец неоднократно нам это говорил.) Этому честному малому дали кличку Тулежур {127}. В «Школе отцов» я уже упоминал, откуда пошла эта кличка, но сие полезное сочинение мало известно, очевидно потому, что не слишком хорошо написано, и я снова об этом расскажу.
Мальчику было девять или десять лет. В школе учили катехизис, ученики и ученицы постарше отвечали на вопрос кюре: «Сколько раз надобно прощать ближнему?». Одни сказали: «Седмижды семьдесят», как написано в Евангелии, другие: «Как можно чаще». Когда пастырь обратился к мальчику, тот ответил: — Надобно прощать каждый день.
— Ты прав, дитя мое, — сказал кюре и потрепал его по щеке. — Ты ответил лучше всех: если наш ближний будет обижать нас ежедневно, то мы должны прощать его каждый день.
Этот ответ не позабыли, и мальчику дали прозвище Тулежур: он его оправдал, как это можно видеть в упомянутом сочинении.
Эдмон был весьма доволен поведением юного Тулежура, и между ними завязалась тесная дружба. Этот помощник давал ему возможность кое-когда передохнуть, и он возобновил изучение священного писания, столь полезного для нашей души.
В отчем доме имелась полная Библия, разве чуть переделанная на галльский лад, но благодаря этому вечные истины, заключенные в этой древней-предревней книге, казались еще наивнее и трогательнее. Именно в Библии Эдмон, обладавший открытой душой, почерпнул ту возвышенную философию, которая была ему присуща впоследствии. Библия привила ему вкус к патриархальным добродетелям. В книге Левит, в книге Чисел, а главное, во Второзаконии он обретал основы справедливости и источник всех законов. Книги Премудрости вызывали его восхищение; он почерпнул в них милые сердцу правила разумной бережливости, а также правила поведения супругов; наконец, чтение убедило его в том, что брак единственное законное состояние человека, и ежели нет каких-либо физических препятствий, избегать его равносильно преступлению. Он прочитал писания пророков, но никогда не высказывал нам о них свое мнение: столь уравновешенному человеку, как видно, была чужда их восторженная приподнятость. Из Нового Завета, составляющего вторую часть Библии, он читал своим домашним только евангелие от Матфея, Деяния апостолов и послания апостола Иоанна. Мне неизвестны причины подобного отбора, ибо отец никогда их нам не открывал. Но более всего он восхищался книгой Бытия, постоянно к ней возвращался и читал нам отрывки из нее; его любимым героем был Авраам. Его преклонение перед этим патриархом распространялось на его потомков, ставших ныне предметом недоброжелательства, и отец не раз оказывал им знаки трогательного расположения и относился к ним с уважением[133]{128}.
Осенью Эдмон не вернулся в Нуайе к адвокату Ретифу. Было решено, что ему надлежит повидать столицу. Он отправился в Париж 11 ноября 1712 года и поступил клерком к прокурору парламента мэтру Молэ.
Здесь царили иные порядки, но Эдмон оставался верен себе. Несмотря на пылкий темперамент, он оказывал уважение представительницам пола, к коему принадлежала его мать; это и предохранило его от распутства; впрочем, Эдмон был трудолюбив, а усердные занятия, как известно, лучшее противоядие против всех пороков.
Мне следует упомянуть о небольшом приключении, бывшем с ним во время путешествия.
На диво выносливый и здоровый, Эдмон не пожелал ехать в почтовой карете и отправился пешком. Он нес на спине, в непромокаемой козьей шкуре свое платье — парадную одежду, два жилета, две пары штанов, восемь сорочек и несколько пар чулок. Весело отмахивал он в день по восемнадцати льё, и мог бы прошагать и больше, если бы ему предстоял лишь один день пути; но идти надобно было не менее трех дней[134]. На третий день, в каких-нибудь пяти льё от Парижа, к нему подошел седовласый старик, тащивший тяжелую корзину. Некоторое время они шли вместе. Эдмону хотелось прибыть в Париж засветло, и он шагал очень быстро.
— Ах, молодой человек! Какой вы счастливец, — сказал старик, — ваш мешок для вас сущее перышко, а между тем я готов побиться об заклад, что он тяжелее моей ноши! Дело в том, что помимо корзинки я несу бремя своих семидесяти лет. Лучше ступайте дальше один.
Эдмона тронули слова старика.
— Если вам угодно, — ответил он, — я донесу до города вашу корзину; она не обременит меня, а я не лишусь вашего приятного общества и вашей занимательной и поучительной беседы.
Рассказы старика (то был уроженец Лиона, то и дело пребывавший в разъездах по торговым делам) вызвали восхищение юного Ретифа. Торговец не сразу согласился на его предложение; но оно отвечало его желаниям, и Эдмону не пришлось долго его упрашивать. Так дошли они до Вильжюифа, где старик предложил спутнику небольшое угощение; но молодой человек не пил вина, к тому же он торопился прибыть на место и попросил отложить угощение до Парижа.
— Но вы наверно устали?
— Если бы на беду вы не владели ногами, я понес бы и вас с вашей корзиной.
Лионец был в восторге, что нашел столь услужливого попутчика.
— Я надеюсь на вас, как на родного сына, — сказал он. — Мне необходимо здесь немного задержаться. Передайте мне корзину, но, если позволите, я переложу в ваш мешок самые тяжелые вещи.
По своей невинности и простоте Эдмон охотно согласился. Старик распорядился по-своему; сложив свои вещи в мешок Эдмона, он снова зашил козью шкуру толстой ниткой; молодой человек взвалил ношу на плечи и собрался в путь.
— Если я вас не нагоню у городских ворот, — сказал ему старик, — то подождите меня вот в этом месте, — и он дал юноше адрес трактира на улице Муфтар, где был завсегдатаем.
Эдмон один подошел к заставе. Его спросили, что у него в мешке. Он отвечал, что там его одежда и белье.
Кожу слегка распороли и, удостоверившись, что он сказал правду, не стали рыться в его вещах. Впрочем, известно, что таможенные надсмотрщики тщательно обыскивают лишь подозрительных. Лицо юноши дышало наивностью и простодушием и, естественно, он не вызвал у них подозрений. Его пропустили; он разыскал трактир и стал поджидать старика, чтобы вернуть ему вещи.
Тот и не думал догонять Эдмона и не вошел в город через ту же заставу. Он направился к воротам Сен-Бернар, где его обыскали до рубашки. За ним даже следили некоторое время, ибо знали его хитрости и были уверены, что он что-то проносит. Лионец пошел на улицу, находящуюся далеко от трактира, указанного им Эдмону, и тут же послал к нему мальчугана. Тот проводил Эдмона к знакомым старика, которым юноша и передал доверенные ему вещи; затем его провели к лионцу.
Хитрый старик, едва увидев Эдмона, бросился его обнимать, рассыпался в благодарностях и всячески выражал свою признательность. Такие чрезмерные изъявления чувств поразили Эдмона. Обласкав юношу, старик предложил ему луидор. Эдмон, красный от смущения, поблагодарил старика, уверяя, что рад оказать услугу почтенному человеку и не нуждается в столь высокой оплате. Он только попросил, чтобы его проводили к прокурору, к которому направлялся. Однако торговец настаивал, чтобы он принял луидор и, желая его убедить, открыл ему, сколь важна оказанная им услуга.
— Вы пронесли для меня больше чем на сто тысяч ливров товаров, — сказал он. — Я предлагаю вам сущий пустяк, честно говоря, я должен бы вознаградить вас гораздо щедрее. Но теперь я знаю ваш адрес. Поверьте, я никогда не забуду вашей услуги.
Тут Эдмон понял, что перед ним контрабандист: очевидно, он пронес через заставу драгоценные камни. Эдмон всегда честно уплачивал налоги, зная, что они установлены на пользу королевства. Никогда у себя в селении он не жульничал при оплате сборов с вина, соли или табака. И он ответил старику как человек, убежденный в своей правоте.
— Сударь, я оказал вам услугу от чистого сердца и не раскаиваюсь в этом; но я в отчаянии, что способствовал нарушению прав короля: получить за это вознаграждение, значило бы участвовать в предосудительном поступке. Не беспокойтесь, я буду молчать — я не доносчик. Прощайте; от вас я не приму и кружки воды.
И он удалился, к величайшему удивлению старика и его хозяев.
Прокурору Молэ сразу приглянулся Эдмон, красивый малый, сложенный как Геркулес и застенчивый как девица, но он решил подвергнуть юношу различным испытаниям, чтобы узнать, заслуживает ли тот доверия. Эдмон по своей наивности не подозревал, что его испытывают; ему казалось естественным, что в богатом доме повсюду лежит золото; но будучи от природы аккуратным, он подбирал валявшиеся червонцы и складывал их стопками на письменном столе прокурора. Беседуя с глазу на глаз с двумя молодыми особами — дочерью господина Молэ и ее компаньонкой, Эдмон был с первой почтителен, со второй только учтив, но всякий раз сокращал разговор, торопясь вернуться к своим занятиям. Прокурор был счастлив, что у него в доме такое сокровище: Эдмон был неутомим, он работал быстро и споро; вдобавок он обладал на редкость красивым почерком[135], таким отчетливым, что написанное им читалось как печатный текст; он охотно брался за всевозможные дела и был на все руки мастер, — ему казалась постыдной только праздность, — таковы были нравы у него на родине, и он никогда не изменял своим принципам.
В скором времени все в доме его полюбили. Ему открыто высказывали симпатию, хвалили, но это нимало его не портило. Когда Эдмону поведали о том, как его испытывали, он был удивлен, но в ответ лишь добродушно улыбнулся.
Его высокие достоинства едва не обеспечили ему счастливую участь, и тут был им совершен едва ли не самый прекрасный поступок за все его молодые годы.
Когда Эдмон прожил год у прокурора, тот так хорошо его узнал, что пожелал иметь своим зятем; они с женой поговорили об этом с дочерью; однако сердце юной особы не лежало к Эдмону. Не осмеливаясь сказать об этом родителям, она скромно промолчала. После этого разговора на Эдмона стали смотреть как на родного сына и ему предоставили полную свободу. Он заметил, что мадемуазель Молэ ищет случая побеседовать с ним наедине; врожденная стыдливость и застенчивость побуждали его избегать свидания. Наконец им довелось встретиться с глазу на глаз.
— Мне надобно с вами поговорить, — сказала ему мадемуазель Молэ, — о чрезвычайно важном для меня предмете. Обещаете ли вы исполнить мою просьбу?
— От всей души, мадемуазель.
— Чего бы я ни попросила?
— Да, чего бы вы ни попросили.
— Знаете ли вы о решении моего отца?
— Он соизволил намекнуть мне об этом; однако я сознаю, что недостоин подобной чести.
— Нет, сударь, вы вполне достойны. Это я вас не заслуживаю, ибо сердце мое отдано другому... Вы удивлены? Но, любезный Эдмон, я жду от вас услуги — обещайте же, что не откажете мне...
— Охотно обещаю.
— Вы должны отказаться от меня, только никому ни слова о том, что я сейчас вам говорила.
— Это будет мне тяжело и горько! Ведь мне придется говорить наперекор своему чувству... Но раз такова ваша воля, я готов отказаться от вас, мадемуазель. Однако, если отец мне прикажет... мы очутимся в затруднительном положении.
— Я уже приняла меры, попросила Терезу написать ему нечто такое, что наверняка его напугает.
— Вы можете вполне на меня положиться.
На следующий день прокурор объяснился с Эдмоном, но тот сказал ему в ответ, что в его годы еще рано думать о женитьбе. Зная, сколь скромны средства молодого клерка, прокурор был поражен его отказом.
— До сих пор я считал вас разумным человеком, — заявил он, — но, скажите на милость: как мне назвать молодого человека, который отказывается от красивой девушки с приданым в пятьдесят тысяч экю? Я люблю свою дочь, она моя единственная наследница; я хочу обеспечить ей счастье, отдав ее не какому-нибудь изнеженному щеголю, но достойному человеку, который будет хранить ее как зеницу ока и не допустит до измен. Скажи откровенно, разве она тебе не нравится?
— Что вы, сударь, напротив: мадемуазель Молэ очаровательная девица!
— И ты не помышляешь о женитьбе?
— Я недостоин такой партии.
— Если дело только за этим! Я напишу твоему отцу.
— Воля ваша, сударь... Я глубоко признателен вам за ваши милости, но не могу принять высокой чести, которой вы меня удостаиваете.
— Пусть так! Я не намерен женить вас насильно, сударь, и вижу, что ошибся в вас. Вам вскружила голову какая-нибудь деревенская потаскушка... Можете к ней вернуться, когда вам вздумается.
Прокурор не на шутку разгневался, этому великодушному человеку всегда претили проявления неблагодарности; он отправился к жене и высказал ей свою обиду на Эдмона. Почтенная дама, в отношении которой Эдмон также проявлял покорность, уважение и преданность, была поражена не менее мужа. Но женщины хитрее мужчин, и она догадалась, что Эдмон отказался неспроста.
— Наверняка он влюблен в поселянку, — сказал прокурор.
— Ну, нет, поселянке не сравниться с нашей дочерью, и за полтора года разлуки он позабыл бы и думать о своей зазнобе. К тому же я убедилась, что Эдмон неравнодушен к нашей дочери.
— Как не убедиться после нынешнего разговора!
— Если позволите, я все выпытаю у дочери.
Тем временем в доме стало известно, что Эдмона отсылают прочь. Все сожалели о нем и недоумевали, чем мог он вызвать недовольство прокурора. Мадемуазель Молэ сразу догадалась, в чем дело. Юная особа, не посмевшая поведать о своих чувствах не только отцу, но и матери, была глубоко тронута благородством Эдмона. Убедившись во время обеда, что отец лишил юного Ретифа своей благосклонности, она пошла к родителям. Супруги обсуждали, как добиться правды от дочери, когда та появилась перед ними, красная от смущения. Она принялась ласкаться, потом попросила прощения. Ее спросили: что ей простить? Запинаясь, она призналась, что принудила Эдмона отказаться от нее, и сообщила, по какой причине. Господин Молэ обрадовался, что его любимец ни в чем не провинился, первая мысль его была о нем.
— Вы были правы, жена... Что до вас, мадемуазель, ступайте к себе, мы с вами поговорим в свое время.
Вызвали Эдмона.
— Итак, мой друг, — начал прокурор, — ты чуть было меня не покинул, угождая девице, которая от тебя отказывается?
— Сударь, прежде чем исполнить просьбу мадемуазель, я размышлял целую ночь и пришел к выводу, что вам гораздо важнее быть в ладу с дочерью, чем с вашим клерком. Это истинная правда. Знайте, сударь, что я глубоко вас уважаю, и от всей души любил бы мадемуазель Молэ, будь мне это позволено. Смею просить вас об одной милости, сударь: пожалуйста, не упрекайте из-за меня мадемуазель; это было бы для меня слишком тяжело. Больше всего на свете мне хочется, чтобы вы исполнили ее заветное желание, ибо она достойная девица и заслуживает счастья!
— Бедный юноша, — вздохнул мэтр Молэ, — он принес себя в жертву!.. Да, теперь я вдвойне сожалею, что ты не станешь моим зятем. Но я последую твоему совету, и ты не будешь в убытке.
Теперь я поведаю о поступке, о коем уже упоминал вскользь: все рассказанное до сих пор было только вступлением. Мадемуазель Молэ вышла замуж за своего возлюбленного, молодого нотариуса; казалось, это была вполне подходящая партия. Однако брак не принес ей счастья; об этом будет вкратце рассказано дальше.
На свадьбе дочери господин Молэ говорил об Эдмоне со своим другом, господином Помбеленом, богатым торговцем шелками, у которого была лавка, и поныне находящаяся на углу улиц Траверсиер и Сент-Оноре, неподалеку от Кенз-Вен {129}. Он рассказал ему о случившемся и не поскупился на похвалы молодому человеку. Господин Помбелен весьма обрадовался. У него были две прелестные дочки; особенными достоинствами отличалась старшая, и отец души в ней не чаял. Он до смерти боялся, что дочь неудачно выйдет замуж и станет безвинной жертвой, и когда с ним заговаривали о браке, он со слезами на глазах повторял строчки Еврипида {130}:
... ее
Блаженство ждет в Пелидовом чертоге,
А все ж отцу, когда он выдает
Дочь из дому, печаль терзает сердце[136].
Особенно беспокоился господин Помбелен, помышляя о высокомерии и надменности, присущей красавице Розе, ибо он знал, что мужья-грубияны с особым удовольствием глумятся над женщинами, доставшимися им с немалым трудом. Услыхав признания друга, добрый папаша по зрелом размышлении решил познакомиться с Эдмоном и посмотреть, не подойдет ли ему сей юноша.
Во время свадьбы для этого не представилось удобного случая: покамест все веселились, Эдмон один сидел в конторе; озабоченный тем, чтобы не пострадали дела, он трудился за себя и за товарищей. Но когда все вошло в обычное русло, у него появилось свободное время. Тут мэтр Молэ сообщил юноше, что господин Помбелен проникся к нему уважением и желает с ним познакомиться. Он добавил, что коммерсант хочет, чтобы его дочки усовершенствовались в арифметике, и просит его с ними заниматься. Эдмон был всегда готов принести пользу людям. Он тут же отправился к господину Помбелену. Впоследствии он признавался, что его ослепила красота Розы, — он еще никогда не видел столь прекрасного существа: у девушки были обворожительные черты, безупречная фигура и вместе с тем она обладала чувствительным сердцем и живым умом. Эдмон не устоял перед столькими совершенствами: то была его первая и единственная любовь. В двух предыдущих случаях он не дал воли своему увлечению. И на сей раз он опасался отдаться склонности сердца, надеясь прежде узнать, идут ли ему навстречу родители прелестной Розы. Добрых три месяца он преподавал девицам, не обнаруживая своих чувств. Но он с рвением исполнял свои обязанности, и можно было предположить, что ему приятно посещать их дом.
Вначале обе его ученицы делали быстрые успехи: они уже обладали известными знаниями, и в первые дни Эдмон усомнился — способен ли он их чему-либо научить? Но потом он не без удивления обнаружил, что сестры не продвигаются дальше; решив, что это его вина, Эдмон удвоил усилия.
Не блистая красотой, как старшая сестра, Эжени была миловидна и обладала веселым, даже легкомысленным нравом, чем также отличалась от серьезной и положительной Розы. Эжени скоро заметила, что отец благоволит к молодому Ретифу; вдобавок она подслушала, как господин Помбелен хвалил Эдмона своей супруге, и, не вполне зная намерения родителей, заключила, что не навлечет на себя их недовольство, если окажет молодому человеку внимание.
Однажды за уроком юная особа, смеясь, сказала своему учителю:
— Не ломайте себе голову: поверьте, что это правило я знаю не хуже вас и даже могу изложить его короче. Сейчас мы одни, — давайте поговорим.
Удивленный ее словами, Эдмон не знал, что ответить. Эжени продолжала:
— Я уверена, что папа и мама вас любят и согласятся выдать за вас меня либо сестру Розу; она красивее меня и, если захочет, добьется своего. Не зная, что у моей сестрицы на уме, я боюсь вас полюбить... покамест она не выскажет своих намерений. Добейтесь от нее решительного ответа и, если она вам откажет, то рассчитывайте на меня! Вы искренний человек, и я говорю с вами откровенно: ответьте мне так же прямо. Разумеется, я не собираюсь вас просить, — поспешно добавила она, заметив смущение своего собеседника, — чтобы вы предпочли меня сестре. Но, предвидя возможный отказ с ее стороны, я хочу смягчить его, — знайте, что на худой конец у вас есть выход... не столь уж неприятный! Мои слова, быть может, покажутся вам чересчур вольными, в вашем краю девушки вряд ли говорят так свободно; прошу вас поверить, что я не влюблена в вас... нет, разумеется, но... но мне хотелось бы иметь такого мужа, как вы. Мне думается, женщина проживет счастливо с таким благоразумным и положительным молодым человеком, непохожим на наших порочных парижан. Поверьте, господин Эдмон, они мне вовсе не по душе. Вот и все, что мне хотелось вам сказать.
Тут вошла сестра Эжени. Эдмон дал Розе урок и удалился.
Когда сестры остались одни, Эжени, догадываясь, что сердце Эдмона отдано Розе, вознамерилась вызвать сестру на откровенность, чтобы знать, как поступить самой.
— Милая Роза, — начала она, — мы с тобой не только любящие сестры, но и добрые друзья. Скажи, положа руку на сердце: если родители предложат тебе выйти замуж за господина Ретифа, согласишься ты или нет? У меня есть основания задавать тебе этот вопрос, скажи всю правду. Нечего тебе краснеть, ужели ты меня боишься? Ну, что ты скажешь?
— Право же, — ответила Роза, — что за странная мысль взбрела тебе в голову!
— Повторяю, у меня есть свои основания: какого ты мнения о нашем учителе?
— Мне кажется, он совсем не походит на молодых людей, с которыми мне доводилось встречаться до сих пор.
— Значит, ты не стала бы от него отказываться?
— Я еще не помышляла об этом.
— А вот я так помышляла! Быть замужем, мне кажется, весьма почетно; ведь мама отнюдь не стыдится, что вышла замуж за папу. Мне думается, надлежит относиться к браку весьма серьезно, — ведь он связывает на всю жизнь!
— Право же, милая Эжени, тебя напрасно считают ветреной! Я и не подозревала, что ты способна так здраво рассуждать. Так что ж, сестричка... если бы этого захотели родители... я, пожалуй... Не скажу, что я люблю этого молодого человека; но он отнюдь не внушает мне отвращения и я пошла бы за него.
— Именно так я ему и сказала! У нас с тобой одни мысли!
— То есть как... кому ты сказала?
— Да Эдмону. Его застенчивость меня тронула. Я боялась, что ты ему откажешь, а он так робок, что твой отказ сразил бы его... вот я и дала ему понять, желая выказать ему уважение и ободрить его, что в случае твоего отказа он может рассчитывать на меня.
— Как, сестра! Ты решилась...
— Тут ничего нет дурного. Раз он тебе нравится, мне найдут другого. Завтра же я скажу ему, что ты согласна.
— Но это так не делается, Эжени! Будь же благоразумна...
— Хорошо, я ничего ему не скажу. Ведь ты должна выйти замуж первой, а я готова подождать хоть до тридцати лет. Он не скажет ни слова, ты тоже промолчишь... напротив, я же знаю тебя, ты станешь еще неприступней...
— Это дело наших родителей...
— Ты права. Пойду, скажу папе.
И ветреница, не слушая сестру, помчалась, напевая, к отцу.
Родители обрадовались, узнав секрет старшей дочки. Однако они не стали смущать ее расспросами, а она своим поведением старалась опровергнуть слова сестры. В тот же вечер господин Помбелен навестил мэтра Молэ и сообщил ему, что их замысел близок к осуществлению.
— Остается узнать, — добавил гость, — насколько надежен молодой человек.
— Могу за него поручиться, — ответил господин Молэ, — но если у вас есть сомнения, испытайте его, я помогу вам в этом и не выдам вас, — честь моя тому порукой.
На следующий день молодого Ретифа встретили в семье господина Помбелена еще радушнее, чем обычно. Почтенный отец семейства впервые приоткрыл ему свои планы относительно будущего дочек.
— Друг мой, — сказал он Эдмону, — с тех пор, как я стал отцом, я стараюсь как можно лучше исполнять свои обязанности по отношению к детям. Покамест дочки не подросли, они были целиком на попечении матери, я же занимался делами, старался обеспечить их будущее. С божьей помощью я в этом преуспел: оставшиеся у меня из шестерых детей две дочки получат достойное приданое. Теперь, когда они взрослые, у меня другие заботы. Помышляя об их счастье, я внимательно приглядывался к людям, особенно же изучал характер горожан; познать его было необходимо, раз мы живем в городе и дочерям предстоит здесь устраивать свою жизнь. Мои наблюдения привели меня к грустному открытию: человек, родившийся в городе, куда менее стоек, нежели тот, кто увидел свет в деревне[137]; по сравнению с последним он легковесен, беспечен, хотя бы его и тщательно воспитывали. Чтобы из горожанина сделать настоящего мужчину, следовало бы взращивать его в деревне, держать там с самого рождения до пятнадцати и даже двадцати лет, если окажется, что он развивается медленно. Каковы причины развращенности римлян и падения республики? Об этом много спорят, но все дело в том, что латиняне изнежились, проживая в городах. Это и привело к их вырождению. Покамест молодые патриции обрабатывали землю, они были добродетельны. Как однажды прекрасно сказал господин Молэ, человек, который не ценит благополучия в жизни, предается сластолюбию и становится тщеславен. Я сделал еще одно наблюдение не столько нравственного, сколько политического характера: наши старинные торговые дома, по мере того как стареют, утрачивают свою деловитость и даже, осмелюсь сказать, поступаются честностью, причем последняя выветривается, пожалуй, быстрее, чем глохнет деловое рвение. Это вполне естественно, друг мой: они становятся менее предприимчивыми, а потребность в роскоши возрастает, поневоле они забывают про честность. Я давно пришел к выводу, что мудрому отцу семейства надлежит приучать сыновей жить иначе, чем живет он сам[138], и заниматься другим делом. Скрещивание пород в сельском хозяйстве ведет к их усовершенствованию и, подбирая мужей для дочерей, отец должен помышлять об освежении крови, если можно так выразиться, и выдавать их только за молодых провинциалов — деятельных, трудолюбивых, бережливых, здоровых телом и духом, другими словами, не обладающих ни физическими, ни моральными изъянами. Пусть у этих молодых людей нет ни гроша, их добронравие и трудолюбие стяжают им состояние.
Я встречал отцов семейств, следовавших моим принципам, — их фирмы и поныне в цветущем состоянии. Но если отцы заставляют сыновей также заниматься торговлей, то последние проявляют лень и беспечнрсть; если они выдают дочерей за горожан, то их потомство вырождается не позднее, чем в третьем поколении.
Но, возразят мне, при таком порядке, где горожанам искать себе жен?.. Я предложил бы совершать обмен: пусть горожане женятся на девушках из провинции, а парижанки подыскивают себе мужей в деревне. К сожалению, это неосуществимо: что станут делать наши парижанки в деревне? Да они умрут со скуки! Я знал двух молодых парижанок, выданных замуж в деревню в Бургундии: они так и не могли привыкнуть к одиночеству, их удручали манеры мужей, и обе зачахли с тоски. Кроме того, парижанки не приспособлены к деревенской жизни и не умеют хозяйничать. Остается, таким образом, сказать: «Спасайся, кто может!» Но для своей семьи я постараюсь сделать то, что недоступно для других. Поверьте, друг мой, что если бы не ваша чрезвычайная скромность, вы не услышали бы от меня таких речей... Итак, я хочу подыскать своим дочерям партию в провинции, и еще лучше — в деревне; пусть у жениха не будет ни гроша за душой, я предпочту его парижанину, хотя бы тот и обладал независимым состоянием.
Полагая, что им сказано достаточно, господин Помбелен закончил на этом разговор, а дабы Эдмон не сомневался, что ему предназначена прелестная Роза, устроил так, чтобы она была его единственной ученицей. Эжени отправили на время к одной из теток, госпоже де Варипон, которая только что овдовела и чей единственный сын был в отъезде.
Несмотря на овладевшее им чувство, Эдмон целых два месяца не осмеливался о нем заговорить, хотя молодые люди нередко оставались с глазу на глаз. Мысль о том, что он неизмеримо беднее Розы, сковывала его откровенность. Впрочем, и врожденная скромность мешала ему признаться в любви. Эдмон был почтителен и внимателен с отцом и матерью, а к Розе относился с таким уважением, выказывал такую преданность и привязанность, что господин Помбелен уже не сомневался в подлинности его чувства. Между тем он не торопил развязки, будучи уверен, что лишенный средств молодой человек не способен отказаться от выгодной партии; как всякому наблюдательному отцу, ему доставляло удовольствие следить за развитием пылкой любовной страсти в сердце правдивом и неискушенном. Гордая Роза, покоренная достоинствами Эдмона, все же почитала себя свободной и была вполне счастлива. Опьяненный любовью Эдмон, оставаясь наедине с красавицей, говорил как можно ласковее, и голос его, ласковый от природы, был проникнут большой нежностью. В каждом его слове, даже самом незначительном, звучало «Я вас люблю!», это угадывалось и по его интонациям, и по робким почтительным взглядам.
Установившаяся между Розой и Эдмоном нежная близость таила бы в себе опасность, не будь юный любовник столь добронравен. При посторонних они обменивались многозначительными улыбками. Роза благосклонно просила его о маленьких услугах, и он спешил исполнить ее желания; она повелевала им, а он охотно повиновался.
Так обстояли дела, когда Эжени возвратилась от тетки. Несколько дней она молча наблюдала за влюбленными, потом обратилась к сестре:
— Любезная Роза, я хочу сделать тебе одно признание.
— Охотно выслушаю тебя, сестрица.
— Дело в том, что и у меня есть возлюбленный.
— «И у меня»?!
— Ну да, это мой кузен де Варипон — он признался мне в любви накануне моего отъезда. Я ему еще не ответила, но теперь, кажется, могу это сделать: ты поладила с господином Ретифом и я уже не связана обещанием.
— Право же, моя младшая сестра обладает изрядной проницательностью!
— Так я угадала? Милая сестричка! У меня гора с плеч. Вчера папа сказал мне, что, по его мнению, мой кузен благоразумен, хорошо воспитан и не походит на парижанина. Поэтому мои чувства, полагаю, придутся ему по душе; и мы обе будем счастливы, не так ли?
Красавица Роза вспыхнула и ничего не ответила. Вошел Эдмон, проказница нарочно приноровила разговор ко времени, когда он обычно к ним приходил.
— Ах, как кстати вы появились! Помните ли вы, что я вам однажды сказала?
— Я имел честь многое от вас слышать, мадемуазель.
— А! Так вы хитрите!.. Я имею в виду нечто, что вы вряд ли забыли, сударь, при всей вашей скромности.
— Нет, мадемуазель, ваши слова я не забыл и никогда не забуду.
— Ну, так нынче я разрешаю вам их забыть... вы меня понимаете?
— Ужели я так несчастен, мадемуазель?..
— Нет, вы совсем не так несчастны, — передразнила она его, — наоборот, так счастливы, что более не нуждаетесь в моем великодушии... Что это вы оба на себя напускаете? Право же, можно подумать, что это для вас новость!
— Для меня это именно так, мадемуазель, — ответил Эдмон.
— Слава богу, значит, хорошо, что я приехала.
— Моя сестра не стала серьезнее, сударь, — прервала ее Роза, — хотя и провела столько времени в обществе самой разумной и самой печальной женщины в Париже.
— Ручаюсь, что вы еще не признались друг другу в любви... Ну, что ж: пришло время объясниться, вот сейчас, при мне. Ведь вы, в самом деле, горячо любите друг друга.
Эдмон затрепетал от восторга; но Роза... в эту минуту она была прекраснейшей из роз!
— Ты такая болтушка, Эжени! Видишь ли... твои слова... сказанные столь необдуманно... могут дать господину Эдмону повод бог знает что подумать...
— О, я уж знаю, что говорю! Мои слова сказаны от чистого сердца, из желания помочь ему и избавить от затруднений. Я уверена, что хоть его сердце и занято тобой, в нем есть местечко и для меня.
При этих словах обычная сдержанность изменила Эдмону — слезы радости хлынули у него из глаз:
— О, вы сказали сущую правду, мадемуазель! — воскликнул он. — Боже мой! Какие вы чудесные люди! Как счастлив я, что ваша семья меня ценит! Я уважаю господина Помбелена наравне со своим отцом: он такой мудрый и достойный человек! Я не подберу слов, чтобы выразить, как я почитаю и люблю его. Госпожу Помбелен я сравниваю со своей матушкой; если бы вы знали Анну Симон, вы бы поняли, какая это высокая похвала! Что до вас, любезные девушки, я воздерживаюсь от комплиментов; вы драгоценные редкие жемчужины! Да пошлет господь вам счастье, — вы его достойны! Если мне дано содействовать вашему счастью, то знайте, что одной из вас я отдал всю свою любовь и нежность, а другой самую горячую дружбу, и она никогда не пожалеет, что была так добра ко мне!
Сельская школа
Скромник
— Ну вот, мы и выслушали признание! — захлопала в ладоши Эжени. — Оно несколько необычно, или, вернее, старомодно, но мне было приятно услышать то, что было сказано обо мне... А вам, мадемуазель?
— Господин Эдмон говорил, как благородный человек, и слова его весьма разумны, хоть и вызваны твоей легкомысленной выходкой, сестра, — ответила Роза, краснея.
— А! Наконец и ты призналась! — воскликнула Эжени. — Так вот. Раз объяснение в любви произошло, теперь можно считать, что вы почти что муж и жена ... Так будьте нежны друг с другом, чтобы и я, младшая, кое-чему научилась. Начинайте же любезничать ... только без пошлых комплиментов!.. Вам обоим не занимать ума!
— Мне придется, мадемуазель, лишь высказывать чувства, переполняющие мое сердце, — пылко сказал Эдмон, — и ваша сестра услышит слова самые лестные ... Но, пожалуй, мне лучше их не высказывать, ибо они могут смутить мадемуазель Розу, а это омрачило бы мою радость.
— Ах, Роза, тебе, с твоим возвышенным характером, нужен был именно такой возлюбленный!
— Если вы соблаговолите мне разрешить, мадемуазель, — обратился Эдмон к Розе, — я надеюсь доказать своим поведением убедительнее, чем словами, всю прочность и глубину моего чувства. Я жду от вас лишь одобрительного взгляда, он придаст мне духу.
Роза молча потупила глаза.
— Но ведь он ждет ответа, — заметила Эжени.
Прелестная Роза обратила чарующий взор на Эдмона и сказала, протягивая ему руку:
— Вас избрал мой отец, которого я люблю и уважаю так же глубоко, как вы чтите своего: о моих чувствах вы узнаете у него, если ему будет угодно высказать их вам за меня.
Тут господин и мадам Помбелен вошли в комнату дочерей. Они поведали Эдмону о своих видах на него и предложили ему руку Розы. Выслушав полные признательности слова юноши, господин Помбелен добавил:
— Напишите вашему отцу: нам остается получить его согласие.
Эдмону шел двадцатый год, он уже около трех лет жил в столице. Ему казалось, что перед ним открывается блестящее будущее и не приходило в голову, что его родители могут иметь что-нибудь против. Увы, он заблуждался! Но именно в этих обстоятельствах Эдмон явил высокий образец сыновней любви.
Отец его Пьер Ретиф никогда не выезжал за пределы своей провинции, и у него сложились самые превратные представления о столице; на беду Эдмона, их подтвердило письмо, написанное ему по поручению мадемуазель Молэ с просьбой запретить Эдмону на ней жениться. Об этом письме Пьер не сказал ни слова адвокату Ретифу, другу мэтра Молэ.
Когда в Нитри было получено письмо Эдмона, его сочли обманутым, погибшим, жертвой какой-то постыдной сделки, навлекающей позор на семью. Считая, что его сын недостаточно послушен и уже испорчен, Пьер прибег к средству, которое наверняка должно было заставить Эдмона вернуться. Однако в таком средстве не было надобности, и эта выдумка едва не сорвала его план. Узнав, что отец его при смерти и ему надо спешно ехать домой, Эдмон лишился чувств и слег, и пришлось задержаться с отъездом. Помбелены не хотели отпускать Эдмона прежде, чем будет написано письмо адвокату Ретифу и получен от него ответ. Прокурор, которому дочь, выйдя замуж, рассказала о своем письме, заподозрил неладное. Но Эдмон ни за что не хотел ждать. Он отправился совсем больной, дружески напутствуемый господином Помбеленом, вызвав огорчение у Розы, которой разрешили получать от него письма и отвечать ему.
В Оссере Эдмона встретил Тулежур, выехавший за ним верхом.
— Как здоровье отца? — с нетерпением спросил Эдмон, обнимая товарища.
— Отлично! — ответил Тулежур, не посвященный в тайну.
— Значит, он уже вне опасности? Я могу вздохнуть свободно?
— Как так, вне опасности? Да он и не был болен.
Это известие чрезвычайно обрадовало Эдмона; и хотя он тут же с тревогой подумал о том, зачем его отозвали из Парижа, в тот момент он испытал огромное облегчение, — об этом отец не раз говорил нам впоследствии. Сойдя на берег с парома, Эдмон тотчас же отправился в дальнейший путь.
Беседуя по дороге с Тулежуром, он говорил лишь о домашнем хозяйстве и расспрашивал его о сельских работах. Проехав около четырех льё, они достигли Прованшерского леса, близ которого дорога раздваивается. Тулежур, ехавший немного впереди, свернул направо.
— На Нитри надобно сворачивать налево! — крикнул ему Эдмон.
— Знаю, но ваш отец сейчас в Саси и ждет вас у своего кума господина Дондена.
Господин Донден был одним из богачей Саси: то был весьма здравомыслящий, трудолюбивый, бережливый, сведущий человек, и благодаря своему усердию и способностям составил себе состояние. Достойный и похвальный путь к обогащению! Однако характера он был сурового и обладал отталкивающей внешностью; его считали силачом даже жители этого края, здоровые, как быки. Недостатки, присущие Тома Дондену, были свойственны большинству его земляков: люди здесь грубы и черствы от рождения; я приписываю это двум причинам: во-первых, деревня расположена в болотистой ложбине, не просыхающей девять месяцев в году, и воздух там влажный и тяжелый; зато поля и виноградники находятся на холмах, где никогда не стихает ветер, это действует раздражающе на организм; резкая перемена, вероятно, сказывается на натуре жителей Саси. Замечено, что они съедают вдвое больше хлеба, чем крестьяне соседних деревень. Естественно, в этих условиях жители не могут отличаться любезностью, зато они обладают другими достоинствами, и когда их ближе узнаешь, они внушают уважение и, глядя на них, испытываешь нечто вроде умиления; в наши дни это, быть может, самые трудолюбивые люди во всем мире[139].
Эдмон был знаком с Тома Донденом и недолюбливал его; он знал, что у него три дочери. Но там его отец, он здоров и ждет его... Сердце Эдмона сжималось, — он предчувствовал катастрофу. Когда перед ним открылись неровные бесплодные поля Саси, усеянная камнями и выжженная солнцем земля, когда до него донеслись глухие невнятные крики грузных пахарей, как бы насиловавших природу, чтобы заставить ее их кормить, — это вселило в его сердце тоску и уныние, доселе им неиспытанные.
Едва Эдмон въехал в Саси, как местный воздух стал оказывать свое действие; ему захотелось есть и пить, ибо, пожалуй, лишь в этой местности любовь и страдания не в силах лишить человека аппетита.
В коноплянике у въезда в деревню он увидел трех неповоротливых мужиковатых на вид девушек, собиравших коноплю; их усердие, прилежание, с каким они трудились, перенося тяжелые охапки конопли, поразили Эдмона. Он поделился своими мыслями с Тулежуром:
— Они не больно хороши собой, но из них выйдут отменные хозяйки.
Войдя в дом Тома Дондена, Эдмон увидел отца. После трехлетней разлуки он встретил сына с обычной строгостью:
— Вы заставили себя ждать, сын мой!
— Известие о вашей болезни меня напугало, дорогой батюшка, и я едва не слег.
— Хочу верить, что не было других причин задержки.
— Разумеется, не было... Благодарение богу, я вижу вас в добром здравии.
— И даже очень веселым, — вставил Тома Донден. — Однако, кум, вот гляжу я на твоего щеголя и думаю: впору ли ему пахать нашу каменистую землю?
— Никаких таких нарядов не будет.
Невозможно передать всю грубость выражений Тома Дондена: местное наречие отражает суровость и неприглядность окружающей природы.
— Я вызвал вас, мой сын, намереваясь вас женить. Вместо коварных и испорченных городских кокеток, я выбрал вам добродетельную девушку, которая будет нежно любить своего супруга. Вы, может быть, находите больше прелести у девушек, украшенных прической с бантом, но я запрещаю вам о них думать и не желаю слушать никаких возражений. Ослушание навлечет на вас отцовское проклятие.
— Я еще не успел спросить вас о здоровье матушки, — произнес Эдмон, дрожа всем телом.
— Вы прежде всего должны быть во всем мне послушны. Что до вашей матери, она здорова и рассчитывает на вашу покорность. Я так говорю с вами, потому что вы еще не видели особу, предназначенную мною вам с согласия моего кума: из приязни ко мне он готов отдать вам дочь, еще не зная, подойдете вы ему или нет.
— Здорово сказано! — одобрительно крякнул Тома. — Эй, жена, — обратился он к супруге, — сбегай-ка за дочерьми: они в коноплянике, пускай живо придут сюда. Этому парню жарко, да и аппетит он, видать, нагулял хороший, не говоря уже о жажде.
Он хотел налить Эдмону стакан вина. Однако молодой бургундец, воспитанный в обычаях того времени, вина не пил. В то время ни молодые люди, ни женщины, не употребляли вина, только матери семейства, которым было лет за сорок, слегка подкрашивали воду; ранее этого они не отведывали вина, даже во время родов. Эдмон поблагодарил.
— Дайте ему молока, — распорядился Пьер, — он предпочитает его вину.
Эдмон еще допивал молоко, когда вошли три дочери Тома в сопровождении матери. Старшая Мари обладала наименее привлекательной внешностью, но лицо ее выражало доброту. Какая перемена для Эдмона! Отец представил его Мари, объявив ей тут же, что она станет через три дня женой его сына; все приготовления были уже сделаны. Скромная девушка покраснела и, хотя жених пришелся ей по вкусу, сказала отцу:
— Милый батюшка! Ясное дело, я ничего не имею против этого славного молодого человека, которого все уважают. Но нам, может быть, следовало бы друг друга распознать: тогда он увидел бы, подхожу ли я ему. У меня-то нет колебаний, раз такова ваша воля, но мужчины, думается мне, могут поступать по-другому.
В ответ Мари услышала грозное: — Молчать!
— Вы слыхали о нашем решении? — спросил Пьер своего сына.
— Слыхал, батюшка.
— Знай, что я не потерплю никаких возражений.
— Батюшка, я был бы несчастлив в жизни и недостоин когда-либо сам стать отцом, если бы вздумал вас ослушаться. В подобном вопросе выбор принадлежит отцу и в этом высшее проявление его власти» До конца дней буду повиноваться вам и моей достойной матушке. Приказывайте и будьте уверены, что я послушаюсь вас.
— Пышные фразы, сын мой! — ответил Пьер, слегка улыбнувшись. — По крайней мере в городах научают достойно отвечать, даже поступая наперекор своему желанию.
Уселись за стол. После обеда отец и сын уехали в Нитри. Когда деревня осталась позади, Пьер, вопреки своему обычаю, поехал рядом с сыном.
— Перед тобой, мой мальчик, — начал он, — открывается новое поприще. Ты вступаешь в него, выказав послушание: этим ты заслужишь благословение божие и почет у людей. Знай же, сын мой, что когда-нибудь твои дети окажут тебе такое же уважение, какое ты оказал своему отцу.
Пьер еще никогда так трогательно не говорил с сыном, и слова его глубоко взволновали Эдмона. Он схватил руку отца и сказал со слезами на глазах:
— Я приношу вам тяжелую жертву, батюшка!
— Пустое! Все они шлюхи и околдовали тебя!
— Ах, батюшка! Если бы вы ее знали! Если бы вы видели ее достойного отца!
— Не будем говорить об этих тварях, — сказал Пьер дружелюбно, ласковым голосом, каким еще никогда не говорил с сыном.
— Я послушаюсь вас, батюшка, хотя бы это стоило мне жизни.
— Мне не по вкусу такой жалостный тон, — сказал Пьер, нахмурившись, — чтоб я его больше не слышал!
Помолчав несколько минут, он заговорил уже более мягким тоном:
— Любезный Эдмон, сын мой дорогой, вот ты вступаешь в брак. Не следуй моему примеру — мое поведение не заслуживает подражания. Я исправлюсь, если бог продлит мои дни. В настоящее время я договорился с нашими монахами из Молема об одном деле, в которое ты войдешь на половинных началах. Это послужит утешением для твоей матери, о которой мне надлежит позаботиться. Став женатым человеком, ты сделаешься мне другом и ровней: отцовская и сыновняя любовь лишь окрепнет, ибо возрастет взаимная привязанность и мы глубже поймем друг друга...
При этих словах Эдмон, у которого перехватило дыхание, спрыгнул с лошади и поцеловал ногу отца. Пьер, тронутый его поступком, тоже слез с лошади и проговорил, обняв сына:
— Я всегда тебя любил, сын мой единственный, и хочу, чтобы ты был хорошим деревенским семьянином, а не городским буржуа. На лоне природы ведут более патриархальный образ жизни...
Если бы не потеря Розы, как счастлив был бы Эдмон, вдруг обретя в суровом господине отца, исполненного нежных чувств!
Они пошли пешком, ведя лошадей в поводу, а Тулежур поскакал вперед, чтобы предупредить об их возвращении добрейшую Анну Симон.
— Кем стал бы ты в городе? Допускаю, что из тебя получился бы хороший гражданин. Но дети твои, вдали от родного края, нашего гнезда, смешавшись с толпой горожан, весьма скоро утратили бы память о своем происхождении. Ты знаешь, какого мы рода — адвокат Ретиф говорил мне, что кое-что тебе о нем рассказал. Верно, что все люди дети Адама, но все же почетно принадлежать к такому роду, как наш. Фамилия Ретиф лишь прозвище, оно получено нашими предками столь давно, что их настоящее имя забыто, особенно теперь, когда мы потеряли все после злосчастных религиозных войн. Ты в будущем поймешь, как приятно жить в краю, где нашу семью еще так ценят и чтут: я всегда умиляюсь, когда бываю в Виллье, Эгремоне, Куртенэ... Будем же держаться родного гнезда, не станем переселяться в большие города; постараемся не терять привязанности и уважения, какими пользовались здесь наши предки. По матери ты в родстве с лучшими фамилиями нашей провинции: она предпочла меня из-за моего имени, которое мой отец, мой достойный и высокочтимый отец прославил так широко. Ты знаешь, что его прозвали Справедливым. Какое прозвище! Его унаследовал один из наших родственников — оно осталось за нами... Подобное свидетельство о благородстве стоит дороже, чем утраченные дворянские грамоты, — оно стократ драгоценнее! Говоря по совести, я презираю старые пергаменты, которые чаще всего получены путем интриг, а не служат наградой за добродетель предков. Сколько видим мы дворян, чьи отцы были алчными угнетателями! Я имею в виду родовое дворянство. Что до новоиспеченных дворян, до финансистов, покупающих дворянство... они, быть может, и полезны государству, которому приносят доход, — пускай себе, — но, в сущности, они приобретают за ничтожную плату то, что должно быть наградой доблести и истинных заслуг. Сын мой, ныне мы принадлежим к третьему сословию {131}, чему я искренне рад. Третье сословие — самое полезное, оно платит налоги, трудится, сеет хлеб, жнет, торгует, строит, производит товары. Право быть бездельником — жалкое право! Не будем жалеть об этом. Ты видел дворянчиков в Пьюзе — охотников в гетрах, подкованных башмаках, со старой ржавой шпагой, умирающих с голоду и все же считающих для себя позором трудиться. Хотел бы ты быть на их месте?
— Нет, батюшка: среднее состояние наиболее достойное и любезное сердцу добрых королей, — в нем я хочу прожить жизнь и умереть. Вы, любезный батюшка, придерживаетесь тех же взглядов, что и почтенный господин Помбелен.
— Пусть так, но он хотел оставить тебя в городе! Подумай, что стало бы с нашим потомством, если бы оно смешалось с городской чернью? Повторяю, не будем уезжать отсюда: здесь мы у себя, здесь все говорит о чести нашего рода, а этим нельзя пренебрегать... Господин Помбелен, этот превосходнейший человек, на деле твой злейший враг.
— Я подчиняюсь вашей воле, любезный батюшка... только пе говорите ничего дурного про человека, которого вы полюбили бы, если бы узнали; не говорите, заклинаю вас, ничего плохого и об этой девушке... Ах, почему она не моя четвертая сестра!
Слезы хлынули из глаз Эдмона. Пьер, словно позабыв свою гордость, мягко сказал ему:
— Чувствительность — украшение высоких душ: ты плачешь, но слушаешься меня. Я не тиран и мне надлежит похвалить тебя, что я и делаю. Сын мой, твое счастье в этом веке и в будущем зависит от твоего поведения. Своим послушанием ты заслужишь хороших детей.
И с вдохновенным видом, словно предчувствуя свой близкий конец, сей почтенный муж продолжал горячо:
— Эдмон, да будут прокляты сын и дочь, не почитающие отца! Да будут благословенны сын и дочь, подчиняющиеся ему, даже наперекор своему чувству! Их благословит небо, им покажутся легкими тяготы супружеской жизни, раз они смогут с чистой совестью сказать: «Я послушался, боже, я послушался тебя в лице своего отца!». Любезный сын, дай мне благословить тебя — я выражу этим свою радость и удовлетворение... Благословляю тебя и на то, чтобы ты, когда меня не станет, принял на себя заботы о своей бедной матери и сестрах. У Катрины трудный характер, — прояви терпение; Маделон сама доброта, — нежно люби ее; Марион — ветренна, легкомысленна — характер ее внушает мне опасения — сдерживай ее. Еще при жизни я передаю тебе свою власть, ты будешь моим наместником, а после моей смерти — преемником. Что до твоей матери, этой достойной женщины, чьим терпением я злоупотреблял и перед которой я в большом долгу, оплати его, сын мой, пусть твое уважение и нежность вознаградят ее за все выстраданное из-за вспышек моего гнева и суровости. Я был дурным человеком, о боже! Но вот сын мой, — прими все, что он сделает за меня.
— Я не в силах выразить, — не раз говорил впоследствии отец, — какие чувства овладели мной при этих словах, сказанных человеком, столь гордым и недоступным, вдруг проявившим такую нежность! У меня кружилась голова. Я женился бы на самой страшной уродине и отдал бы ей свою любовь, если бы только отец потребовал этого в ту минуту.
В таком настроении они прибыли домой, и мать заключила Эдмона в свои объятия. Здесь перо выпадает у меня из рук. О, почтенная женщина! Ее переполненное любовью сердце рвалось к сыну, но силы покинули ее, и ей пришлось сесть на стул: руки ее были протянуты, слова самые нежные, казалось, были готовы слететь с ее уст, но она не могла произнести ни звука. Но вот у нее хлынули слезы, они оросили лицо сына, которого она прижимала к груди. Наконец Анна обрела дар речи.
— Пьер, — обратилась она к мужу, — простите мое волнение: он мой сын, я вижу в нем вас!
— К тому же достойный сын, — подхватил Пьер. — Почтенная мать, этот любезный сын утешит ваше материнское сердце. Он с честью займет мое место, когда меня не станет.
Эти неожиданные слова изумили Анну Симон: она благословила сына и, поднявшись, по своему обыкновению бросилась помогать мужу поудобнее расположиться в кресле.
— Я не могу уделять внимание сыну и забывать об отце, — сказала она. — Дочки, услужите брату. Мое назначение быть подле моего супруга, и я никогда не уступлю этой чести никому, даже своим детям.
Когда мужчины подкрепились, Пьер стал излагать сыну свои планы. Задуманное дело требовало, чтобы Эдмон поселился в Саси, у своего тестя, который обязан был внести свою долю. Пьер говорил обо всем весьма доброжелательно, и Анна Симон, почтительно сидевшая в стороне, слушала речи мужа и сына с восхищением, проливая слезы радости.
— Супруга, — обратился к ней Пьер, — через три дня мой сын станет мужчиной. И мы с вами будем говорить с ним с тем уважением, какое подобает женатому человеку.
Только мать может представить себе, как дрогнуло сердце Анны Симон, когда ее муж произнес эти слова, столь для него характерные: лишь мать способна оценить их силу и значение. В ответ у нее вырвался крик радости. И позже, за ужином, казалось, эта достойная женщина прислуживала сыну и обращалась к нему с особым уважением. Пьер несколько раз назвал ее Саррой {132}, добродетельной Саррой, и это, несомненно, высшая похвала, какой может удостоиться женщина.
Затем Пьер обратился к сыну:
— Хлепобашество — занятие, наиболее достойное человека, оно является основой всех других занятий. Одно земледелие придает силу богатству. Так пребудем же у источника, — он чище любого потока. Прекрасно заниматься делом, от которого зависят все другие дела. Что делает торговец? Он исполняет поручения пахаря. Не будь землепашца, не стало бы ни ремесленника, ни художника. Будем же помнить о своем назначении, мой сын, и гордиться им.
Весь этот вечер Эдмон был как бы вне себя, в некоем опьянении после сцен, столь необычных в его семье. Однако ночью, когда улегся восторг, он предался горестным размышлениям. Любовь, сей требовательный повелитель, всецело овладевает возвышенными сердцами. Вынужденный отказаться от своей любви, Эдмон страдал невыносимо. Перед ним вставал образ прелестной Розы Помбелен, он вспоминал ее достойного и добродетельного отца, чудесную семью, в которой ему было так хорошо, и испытывал горькие сожаления. И все же, очутившись перед роковым выбором: лишиться всего, что должно было составить счастье его жизни, сулило обеспеченное будущее, приятную долю и даже богатство, или сохранить все это, но ослушаться воли отца, Эдмон не колебался ни минуты. Он был таков от природы и так воспитан[140], что ослушание внушало ему ужас, и он не мог бы нарушить волю отца. Выполнение сыновнего долга далось Эдмону ценой тяжелой внутренней борьбы. И сорок лет спустя он не мог позабыть пережитого — я убеждался в этом, слушая его рассказы.
Измученный скорее тяжкими переживаниями, чем дорогой, Эдмон не сомкнул глаз всю ночь и забылся лишь под утро; он поднялся несколько позднее обычного. Проснувшись, он увидел, что все в волнении, и узнал, что у отца сильный жар. Он бросился к нему.
— Сын мой, — начал Пьер, не дав сыну сказать ни слова, — если я умру, обещай выполнить мои указания в назначенные мною сроки. Я настаиваю на этом, такова моя воля.
— Клянусь вам, батюшка.
— Будь благословен! Ты успокаиваешь душу умирающего отца.
— Умирающего? Что вы говорите, батюшка! Бог не допустит этого.
— Близок мой час, я чувствую это... — и не дав сыну возразить, он продолжал: — Успокой меня: ступай, посмотри за работами. Пусть мать и сестры ухаживают за мной. Иди, распорядись, будь достоин звания мужчины, — в этом доме ты скоро останешься один с женщинами.
Нетерпеливый жест отца не допускал промедления, и Эдмон вышел от него, охваченный тревогой. Он в точности исполнил распоряжения отца, руководствуясь списком хозяйственных дел, переданным ему матерью. Отца он увидел лишь в обеденное время. Жар как будто спал, но больной был в угнетенном состоянии; все знали, с каким предубеждением относится Пьер к кровопусканию, и были в отчаянии, что нельзя прибегнуть к этому средству[141]. Эдмон дал отцу отчет по хозяйству. Однако Пьер был не в силах отвечать и лишь одобрительно кивал головой. Ему захотелось пить.
— Сын мой, подайте мне питье.
Катрин бросилась исполнять его просьбу.
— Нет, я хочу, чтобы это сделал сын. Да благословит тебя бог, Эдмон, как благословляю тебя я. После меня будь отцом для этих юниц и опорой для достойной и доброй женщины.
Больной опорожнил кружку не без жадности. Эдмон заплакал. Анна Симон горько разрыдалась.
— Разрешите пустить кровь, — воскликнула она.
— Нет, нет, — остановил ее Пьер, — бог сохранит меня, если ему будет угодно.
— Батюшка... — начал Эдмон.
— Сын мой, не надобно просить: природа мне мать, и я могу принять помощь только от нее... Ступай же по своим делам.
Эдмон удалился. К вечеру больному стало немного лучше, но он испытывал упадок сил. На следующий день состояние Пьера ухудшилось, он утратил ясность мысли, нетерпеливо отстранял посторонних, но был по-прежнему ласков с женой и сыном. Больной узнавал их даже в бреду. На третий день он на несколько минут пришел в себя и вспомнил, что на этот день была назначена свадьба. Сказав об этом кюре, он выразил сожаление, что ему не дано будет испытать эту радость.
— Не может же он жениться, провожая отца в могилу, — возразил кюре.
— Вы правы, святой отец.
В доме уже готовились к отъезду в Саси, но ночью наступил тяжелый кризис, и на следующий день его не стало. Пьер Ретиф скончался в час дня, на сорок третьем году жизни.
В первую минуту Эдмон ощутил только боль невозместимой утраты. Это было чувство, весьма отличное от того, что обычно испытывают осиротевшие дети: для Эдмона отец был образом божества, и он его терял! Никакое горе не могло с этим сравниться. При виде отчаяния молодого человека самые равнодушные люди не могли удержаться от слез.
Приехал Тома Донден, которому дали знать о смерти Пьера. Увидев его, Эдмон устремился ему навстречу.
— Отныне вы будете мне отцом, — сказал он, — покойный отдал меня вам: выбор сделан им. Клянусь, я буду вас слушаться и почитать как родного отца.
Зная о сердечной склонности Эдмона, Тома полагал, что брак не состоится. Он собирался вернуть ему данное слово, считая, что прежнее соглашение утратило силу. Речи Эдмона удивили и растрогали Тома, и он обнял его, говоря:
— Ты будешь мне не зятем, а сыном. Я скажу дочери, что ее счастье обеспечено, — почтительный сын всегда будет примерным супругом. Ты понравился ей: да благословит бог ваш союз. Вы станете утешением моей старости, и мы вместе будем оплакивать смерть моего друга. Сейчас я уеду и вернусь завтра с дочерью; хочу, чтобы она в трауре присутствовала на похоронах почтенного Пьера, как если бы уже была его снохой. Пусть она разделит твое горе и слезы...
— Батюшка, — сказал Эдмон, — почтенный мой отец хотел... чтобы венчание состоялось сегодня.
— Отложим до завтра, — ответил Тома, — послушание дороже соблюдения приличий. Если только наши кюре согласятся, почтенный Пьер в гробу будет первым и самым уважаемым свидетелем.
Так совершилась эта свадьба, ибо оба священника, считаясь более с духом, нежели с буквой закона, дали свое согласие. Эдмон выполнил свой долг, опустив голову: он обручился с Мари Донден возле тела своего возлюбленного отца, вознося горячие молитвы вседержителю о вечном упокоении души родителя и давая обет покорности воле божьей.
Кюре, присутствовавшей при венчании, обратился к пастве с кратким словом. — Дети мои, — сказал он, — вот сын, который выполняет волю усопшего отца. — И он объяснил, что Эдмон женится в столь странной обстановке из уважения к покойному и следуя его распоряжению... О, если бы он мог поведать обо всем! Оба почтенные пастыря — и мудрый Пинар, кюре Нитри, и добрый Пандеван, кюре Саси, знали обо всех обстоятельствах и в восхищении рыдали, проникнутые сочувствием и скорбью.
Пьера похоронили после бракосочетания. Эдмон шел за гробом отца, обливаясь слезами, убитый горем, не замечая происходящего вокруг. Все же он держал за руку свою супругу, словно представляя ее отцу и как бы говоря ему: «Я послушался вас, благословите же меня вновь!» Когда гроб опустили в могилу, кюре Пинар, не в силах сдержать чувства, воскликнул по-французски: — Пьер, друг мой, старый товарищ, воля ваша исполнена! Да вкушает ваша душа вечный покой, аминь! — Все присутствующие трижды повторили «Аминь». Пьер Ретиф был нелицеприятным судьей, отвергал посулы и взятки и пользовался всеобщей любовью, ибо старался большую часть тяжб кончать мировой. Сын оказался его достойным преемником.
Кюре, как было принято, первый бросил на гроб пригоршню земли. Услыхав этот глухой стук, Эдмон потерял сознание. Его упесли тесть и жена в сопровождении сестер. Анна Симон по-прежнему стояла на коленях возле могилы неподвижно, подняв к небу глаза, полные слез; ее неподдельное горе вызвало всеобщее сочувствие. Вдову привели домой оба кюре, когда все было уже кончено. — Где мой сын? — едва очнувшись, спросила она. Эдмон, поддерживаемый тестем, тотчас подошел к ней. Мари Донден стала прислуживать Анне Симон, помогла ее раздеть и уложить в постель.
В день свадьбы и похорон не было никакого угощения: все ушли, отказавшись от еды, унося в сердце скорбь по умершему. Мари осталась, чтобы служить мужу и свекрови и утешать невесток. Она провела у них три дня и три ночи, без отдыха и не раздеваясь. Тронутый ее добротой и усердием, Эдмон, желая выказать ей свою признательность, превозмог себя и обратился к ней со следующими словами:
— Дорогая супруга, вы заслуживаете более счастливой и радостной доли, и все же пришли, чтобы великодушно разделить наши слезы и горе. Да благословит вас бог! Что до меня, я буду всю жизнь вам благодарен.
— Я предпочитаю плакать вместе с вами, чем смеяться в вашем отсутствии, — ответила Мари. — Ваша скорбь вполне естественна и доказывает вашу доброту, о Эдмон! Не сдерживайтесь и позвольте мне разделить ваше горе, ибо мне дорого все, что связывает меня с вами, даже ваши слезы.
Все эти подробности я почерпнул из черновика письма, которое мой отец послал господину Помбелену через неделю после свадьбы. Это трогательное письмо написано без всякого вступления и представляет собой простой пересказ событий. Заканчивается оно следующими строками:
«Я выполнил свой долг, уважаемый и дорогой отец. Пишу, ничего не утаивая: было бы недостойно мужчины и сына Пьера Ретифа (да упокоит господь его душу!) говорить о том, что сердце мое кровоточит: свою участь надобно переносить мужественно. Разрешите мне через вас передать горячие пожелания счастья мадемуазель Розе... и мадемуазель Эжени. Пусть обеим дочерям лучшего из отцов и самой почтенной из матерей бог пошлет столько счастья в жизни, сколько потерял я... во всех отношениях! Человек не может сильнее и искреннее желать кому-нибудь счастья, чем желаю я вашим достойным дочерям...
Слезы не дают мне писать... Кончаю, о достойный, достойнейший из отцов...Почему Вы не стали моим батюшкой?
Эдм Ретиф».
Спустя три месяца Эдмон получил следующий ответ:
«Любезный мой Ретиф!
Только два дня назад я показал своим близким Ваше письмо. Оно глубоко меня огорчило и, восхищаясь Вашим поведением, я скорбел о зяте, который пришелся мне по сердцу и которого отняла у меня жестокая судьба. Да, любезный сын мой, ибо я так люблю тебя и уважаю, что считаю своим сыном: я хвалю тебя — ты заставил меня пролить слезы, но к моей печали примешивается восхищение и чувство удовлетворения. Между тем Роза... Нет, перо отказывается передавать мои мысли; не рискну открывать чувства девушки женатому человеку. Итак, позавчера, расстроенный и исполненный сочувствия, я зашел к жене с письмом в руках. Она расположилась в кресле, Роза сидела у нее на коленях, Эжени вышивала, сидя в стороне.
— Несчастный Эдмон прислал письмо, — сказал я.
— Наконец-то! — воскликнула супруга.
— Его письмо уже три месяца лежит у меня. Я не хотел показывать его раньше ни вам, ни дочерям... Увы! Он много перестрадал, но поведение его заслуживает похвалы!.. Вы пожалеете Эдмона и будете им восхищаться.
Услыхав это, все три как бы замерли на месте: одна из них протянула ко мне руки. Я ничего не добавил; сел в кресло и стал читать, мой друг, твое повествование, начиная с приезда в Оссер и до той минуты, когда ты взял перо, чтобы мне написать. Нет нужды передавать, какое впечатление произвело твое письмо. Одна Эжени порицает тебя, но из преданности к сестре...
Чудный сын! Славный молодой человек! Увы! Мне не дано было составить твое счастье!.. Все же, любезный друг, я не могу не восхищаться прекрасными качествами твоей супруги: что за милое чистосердечие! Какая благородная откровенность! Мне все кажется (одна из дочерей сказала, что полюбила ее за эти слова), что я непрестанно слышу, как кто-то повторяет: «Эдмон, мне дорого все, что у нас общего — даже ваши слезы!» Любезное и доброе создание! Да благословит ее господь! Ведь она ни в чем не повинна, да и не принесет ли она, милый Ретиф, в будущем вам благополучие?
Вы видите, что я перенял у Вас и выражения и стиль: это потому, что он хорош, а слова Ваши вырываются из сердца, и все же я полагаю, любезный сын, что нам надлежит переписываться лишь изредка — как для Вашего благополучия, так и для покоя моей семьи. Эжени очень отзывчива и служит мне большим утешением; когда-нибудь я Вам об этом поведаю. А сейчас, возлюбленный сын мой и друг, прошу Вас и впредь вести себя так, как Вы вели себя до сих пор и следовать, как и прежде, советам любезного адвоката. Вам кланяется господин Молэ. Этому почтенному человеку не повезло с зятем. Нет второго Эдмона! Прощайте, прощайте, любезный друг! Вы вполне заслуживаете, чтобы Вас любили, как любим Вас мы, хотя любой другой на Вашем месте вызвал бы противоположные чувства.
Остаюсь по-прежнему к тебе привязанный, безоговорочно тебя уважающий,
P. S. Моя жена тебе кланяется, к ней присоединяются остальные... Я не хотел тебе писать, но рука моя порывается это сделать, и сердце приказывает, наперекор разуму».
Но возвратимся к нашему повествованию. Эдмон провел с молодой супругой у матери неделю. На третий день утром приехал адвокат Ретиф. Он молча вошел в комнату и, увидав кресло, где обычно сидел его друг, испустил горестный вздох:
— О, славный друг! Грозный человек, которого я так любил... Он женил сына тайком от меня... Любезный и жестокий человек!
— Милый кузен, — ответила Анна Симон, находившаяся в то время одна дома, — вы появились как добрый ангел перед бедными, убитыми горем людьми. Но не гневайтесь на моего сына... на любезного (рыдания не дали ей выговорить имя)... Я уверена, вы не станете обвинять того, кто не может более ни защищаться, ни ответить.
— Нет, нет, я и не думаю его обвинять! Да упокоит бог душу дорогого умершего! Но поведайте мне, кузина, о странных событиях, слухи о которых до меня дошли, и эта свадьба, которую так спешно справили втайне, над гробом отца?
Анна, с трудом справляясь со своим горем, подробно пересказала обо всех происшествиях; когда она закончила, почтенный родственник воскликнул в глубоком волнении: — Узнаю любезного Пьера! Но Эдмон, ваш сын превзошел все мои ожидания: да будет он благословен. Он станет утешением вашей старости, окажет честь нашему имени. Где он, я хочу его обнять.
Тут в комнату вошла Мари Донден, усердно занимавшаяся хозяйством. Она скромно поклонилась гостю, подошла к свекрови, поцеловала ее и вытерла ей слезы. Все это она проделала молча, ибо была родом из местности, где люди не разговорчивы.
— Что это за милое и услужливое создание? — спросил адвокат.
— Моя невестка.
— Ах простите, сударыня... простите, кузина!
— Мне придется простить вам чрезвычайно лестные для меня слова.
— Где ваш муж, дочь моя? — спросила Анна.
— Он исполняет свой долг. — Она имела в виду, что Эдмон, закончив свои дела, отправился плакать на могилу отца, как он это делал по три раза в день.
— Далеко ли он? — спросил адвокат.
Мари Донден не хотелось давать подробное объяснение при свекрови, и она предложила господину Ретифу проводить его к Эдмону. Он последовал за ней. По дороге она сообщила ему, где находится ее муж.
— Вернитесь к своей матушке, кузина; я один найду Эдмона — мне не терпится его увидеть.
Нежнейший из сыновей лежал распростертый на каменной плите, под которой покоился прах его почтенного отца. Адвокат опустился на колени, — Эдмон и не заметил, как он подошел. Прочитав молитвы, адвокат заговорил со слезами в голосе:
— Ах, Пьер, друг моего детства, товарищ моей юности, самый близкий мой родственник, кто бы мог подумать две недели назад, когда мы были вместе и ты казался задумчивым и озабоченным, что я вижу тебя в последний раз, о товарищ мой и спутник на заре жизни! Увы, увы, не печален ли наш удел? Теряя друзей, мы сами отчасти умираем, и нельзя назвать самым несчастным из нас того, кто, подобно тебе, умирает первым, в расцвете лет!
Услышав эти слова, исполненные горя и любви, Эдмон поднялся и обнял любезного родственника. Они стояли без слов, обнявшись, скорбя и проливая слезы. Затем они медленно направились домой; по пути Эдмон рассказал своему достойному второму отцу все, что не могла ему передать Анна Симон. Он поведал о господине Молэ, о мадемуазель Помбелен, о чувстве, каким ему пришлось пожертвовать.
В нашей семье, когда видят прекрасный поступок, легко приходят в неописуемый восторг. Жан Ретиф, сей достойный муж, не был исключением (да благословит его бог, как благословил его, даровав ему прекрасных детей!), он остановился, онемев от изумления.
— Жалеть тебя? О нет, — горячо воскликнул он, — тысячу раз нет! Ты безмерно счастлив, и мне надлежит тебе завидовать! Знай, Эдмон, я завидую тебе и твоему отцу, хотя его и нет на свете... Я завидую всем вам... и больше вам не соболезную... Разумеется, я знал, что всем нам присущи и великодушие, и сердечный жар, и благородство, достойные нашего происхождения, но наши добродетели полностью воплотились лишь в тебе, в твои двадцать лет! Оставайся всегда таким, Эдмон; не все ли равно, будешь ты богат или беден? Твой жребий ясен, он куда лучше благосостояния... О наши предки! Если сейчас вы взираете на своего правнука, сколь велика должна быть ваша радость в горних обителях, как должны ликовать ваши добродетельные души!.. А вы, прелестная Роза, сколь велика ваша утрата! Однако, мой друг, я видел твою жену, — это она мне указала, где ты находишься. Несомненно, это достойная женщина. Да благословит ее небо. Вряд ли я ошибаюсь, полагая, что она будет второй Анной Симон.
Восторженная речь адвоката на некоторое время умерила горе Эдмона и приободрила его; он впервые ощутил удовлетворение при мысли о принесенной им прекрасной жертве.
Я не намереваюсь поведать здесь обо всех поступках моего отца; многие из них относятся к обыденной, повседневной жизни. Скажу лишь, что он переселился в Саси, и там в течение семи лет служил своему тестю и имел семерых детей от Мари Донден; ему пришлось немало претерпеть из-за крутого нрава тестя; но он проявил героическое терпение, и ему помогала все переносить супруга, которая оказалась в самом деле превосходной женщиной; его рабство (ибо то было подлинное рабство, — желание помочь доброй матушке и трем сестрам вынуждало Эдмона работать за двоих) окончилось со смертью почтенной Мари; после этого он оставался вдовцом в продолжение семи лет. Приведу все же некоторые подробности.
Скажу лишь несколько слов о детях Эдмона, особенно о его пяти дочерях; но да будет мне позволено в надлежащее время рассказать подробнее о его любезных сыновьях. Старший из них, ныне один из самых почитаемых пастырей нашей церкви, принадлежит к низшему духовенству; он является как бы наградой Эдмону за его добродетели и покорность воле отца, избравшего ему супругу. Я счел возможным во всеуслышание воздать хвалу сему достойному служителю алтаря, хотя он здравствует и поныне, ибо уверен, что моя книга никогда не проникнет в его уединенное убежище и не смутит сего смиренного и скромного человека.
Из пяти дочерей от первого брака иные были недурны собой, особенно вторая обладала приятной внешностью; она походила на старшего брата, который, в свою очередь, был копией отца. Второй сын от первого брака, названный в честь деда с материнской стороны Тома, походил на мать: он унаследовал ее доброе сердце, а также искренность Эдма Ретифа. Намереваясь говорить о старшем брате, я должен упомянуть и о младшем, раз они живут вместе; мой рассказ явит пример людей, исполняющих в жизни евангельские заветы.
Овдовев, Эдм Ретиф тотчас расстался с семьей тестя; он поступил так из предусмотрительности и заботясь о своей семье. Он уехал от тестя и стал работать на себя, чего никогда не делал раньше. Такое решение как бы шло вразрез с интересами детей, поскольку Тома Донден был богат, и совесть Эдмона была неспокойна; но следует помнить, что он переселился к тестю, уступая желанию супруги. Редкий случай, когда мужчина идет на жертву, желая угодить женщине, на которой женился из послушания.
Дабы читатель мог справедливо оценить труды моего отца, прежде чем о них поведать, я расскажу, что представлял собой приход Саси, когда он туда переселился.
Некогда говорили «побирушки из Саси», ибо жители деревни почти поголовно нищенствовали, что и не удивительно при такой неплодородной почве. В Нитри же, напротив, земля очень хорошая и все там жили в достатке. Ныне все в корне изменилось! Как раз жители Нитри, где такие тучные пашни, ходят просить милостыню к соседям в Саси.
Вечернее чтение
Двоеженец
О благосостоянии прихода можно сказать примерно то же, что о победах армии: надобен хороший военачальник, руки всегда найдутся. В Саси Эдм Ретиф научил людей умело пользоваться руками и его наставления не забыты и по сей день. Живя с тестем и лишь исполняя его распоряжения, Эдм указывал, какими способами можно улучшить землю, считавшуюся непригодной. Само название этого места как бы говорит о его природе: по-латыни оно звучит «Саксиакус» (от слова «саксум» — камень). И в самом деле, поля там усеяны крупными камнями и валунами, из которых можно бы извлечь доход, будь поблизости город, но деревня эта удалена от крупных поселений, и ее каменные карьеры, легко поддающиеся разработке, выветриваясь, лишь увеличивают бесплодие почвы.
Впервые свой способ Эдм Ретиф применил на поле, принадлежащем тестю; там, под камнями, обнаружили черную, довольно плодородную землю. Эдм пожертвовал частью поля, наименее пригодной для пахоты, и стал свозить туда камни. Удаление камней — одна из самых тяжелых полевых работ, но Эдмон выполнял ее с неослабевающим рвением, и ему помогали работники. Эдмон следил, чтобы основание кучи выкладывалось тщательно и состояло из самых крупных камней, в промежутки между ними подсыпали землю с семенами различных кормовых трав. Таким образом, не только укреплялось основание холма, но создавалась площадка для выпаса скота, почти равная участку, занятому кучей. Эдмон позаботился об устройстве дороги, которая, поднимаясь по спирали, вела к вершине холма, и по ней ежегодно, перед началом весенней пахоты, возили с полей камни, выступившие из земли.
Ничто так не повышает урожайность земли, как очистка ее от камней. Первый урожай с поля превысил почти вдвое прежний, и таким образом произведенные затраты оправдались в первую же осень; последующие урожаи приносили уже чистую прибыль. Отец не раз при мне высказывал мысль, что было бы целесообразно использовать преступников, находящихся до суда в тюрьмах, для очистки полей от камней; присматривать за ними могли бы солдаты местных гарнизонов, где они не приносят никакой пользы. Не мешало бы даже в некоторых случаях заменять этим наказанием галеры{133}; уборку камней следовало бы производить тщательно, под присмотром приходского синдика, назначенного на эту работу. Отец полагал, что преступников следует использовать также для выпрямления русел речек, которые подмывают превосходные луга одного берега и образуют песчаные отмели на противоположном.
Успешный опыт Эдмона, однако, вызвал возражения тестя, и тот не позволил заложить вторую груду. Несколько соседей все же последовали примеру отца; но они не сумели прочно закрепить основание, не засеяли травой, отчего камни скоро развалились и покрыли все поле. Между темхолм, сделанный Эдмоном, стоит и по сие время и служит через шестьдесят лет ему памятником.
Когда Эдм обрел самостоятельность, он с пользой применил дарованные ему природой таланты в самом благородном и первостепенном искусстве. Он пахал на редкость умело, применяясь к свойствам почвы, — где глубоко вонзая лемех, где лишь слегка взрыхляя поверхностный слой, в зависимости от толщины плодородной земли, остерегаясь выворачивать лежащие под ней камни или смешивать ее с бесплодным туфом. Участки Эдмона можно было издали узнать по высоте и густоте хлебов. Жители Саси, видя успехи Эдма, стали брать с него пример: на бесплодных вершинах холмов вырастали огромные кучи камней, а поля становились плодородными.
Вскоре селяне стали распахивать заброшенные земли, занимавшие около трети их владений. И тут пример подал Эдм Ретиф. Распашка пустырей — весьма тяжелая работа и обходилась бы чересчур дорого, если нанимать для нее батраков, тем более в такой неплодородной местности, где нет лишних рабочих рук. Эдм Ретиф начинал распахивать пустыри и заброшенные земли в конце января, после первой вспашки он сеял овес. Этот злак родился довольно хорошо, однако его глушили сорняки. Но разве это могло остановить Эдмона? Труды, затраченные на пахоту, вознаграждались отличным урожаем трав, который давали распаханные участки. Разрыхленная земля трижды перепахивалась, и на следующий год ее можно было засевать рожью. Если поднималась залежь, заросшая можжевельником и колючками, участок приходилось предварительно очищать от них, но и эта дополнительная работа приносила пользу, ибо хворостом топили печь, где выпекали хлеб.
Жителям Саси, от природы трудолюбивым, нужен был только пример, которому они могли бы последовать, и они охотно пошли по стопам Эдма Ретифа, хотя им и было стыдно, что приходится все перенимать у пришельца.
Но в этом приходе оставалось понести еще немало трудов.
Эдм Ретиф скоро убедился, что некоторые холмы вовсе непригодны под пашню из-за крутизны склонов. Жители Саси почти не занимались виноделием, и прежние сеньоры, взимая с них чудовищную десятину в один сноп с двенадцати и добавочно сноп с каждого арпана[142]{134}, не установили налога с виноградников. Эдмон на свой страх и риск попробовал засадить лозой небольшой участок на склоне, непригодном для пахоты. Через семь лет, после упорных трудов, пустырь превратился в виноградник. Отец стал получать с него отличное вино, правда, обладавшее одним недостатком — хранить его можно было не более трех лет, после чего оно утрачивало свои качества, зато оно очень быстро поспевало, через полгода становилось пригодным к употреблению.
Подражая Эдмону, трудолюбивые обитатели Саси начали засаживать лозой пустыри на крутых склонах, и настало время, когда доходы с виноградников стали превышать доходы с полей. Однако на устройство виноградников потребовалось немало трудов: прошло около тридцати лет, пока были созданы существующие ныне прекрасные виноградники.
Опыт показал, что в местных условиях лоза плодоносит не больше двадцати лет, после чего ее необходимо заменять. Убедившись в этом, Эдм Ретиф стал искать способ устранить этот недостаток. По мере того, как уменьшалась площадь залежей, больше становилось тяглового скота, необходимого для пахоты; жители богатели и стали держать больше коров, коз и овец, столь полезных в сельском хозяйстве. Понадобилось больше кормов; зато в хлевах и конюшнях накапливалось больше навоза и от этого выигрывали хлебопашцы, В долине близ деревни находился превосходный луг, но в те времена лишь с половины его собирали хорошее сено. Эдм решил использовать старые виноградники для посева трав; он считал, что земля за семь-восемь лет достаточно отдохнет, и можно будет снова сажать на ней лозу. Свойства почвы подсказали ему, какой травой ее следует засевать. Он видел, что на вершине холмов, там, где оставалось немного земли после дождя, рос эспарцет, и стал засевать этой горной травой старые виноградники; к своей радости, в первый же год он получил превосходные корма. Вскоре его примеру последовала вся округа, и ныне про человека, выкорчевавшего лозы, говорят, что он сеет эспарцет. В первый год эта трава дает немного сена, посему оставляют те старые лозы, которые еще немного плодоносят; на следующую зиму их срезают, после чего оставшийся стебель выпускает нежные побеги, которые скашивают вместе с травой. После косьбы корневища лоз погибают.
Эдм Ретиф потратил на эти труды более тридцати лет, и я, рассказывая о них, забегаю вперед, чтобы более к ним не возвращаться. Выше я упоминал, что лишь часть деревенского луга приносила хорошее сено, но и она нередко заливалась водой, и все же, не находилось никого, кто бы подсказал, как помочь делу. Эдм посоветовал прорыть по середине луга широкую осушительную канаву. Его послушались и с луга стали собирать вдвое больше сена лучшего качества. Гораздо больше трудов потребовала другая половина луга, где плохо росла трава и пасли скот. Эдм Ретиф владел на этой половине луга довольно большим участком: он находился с края, у подножья холма. Когда этот холм стали распахивать, с него скатывались вниз камни, которые загромоздили все поле. Эдм выкопал на своем участке продольную канаву глубиной в десять футов; в нее свалили камни со всего поля; затем их покрыли слоем глины толщиной в один фут, а сверху засыпали землей на четыре фута и накрыли ее дерном, который сохранили при рытье канавы. Таким образом вырос земляной вал вышиной в три с лишним фута. Вблизи канавы была вырыта вторая и заполнена таким же образом, затем третья, пока не покрыли весь участок канавами. Что же получилось? Река разлилась, но не затопила луг Ретифа — он возвышался над водой зеленым островом, давшим хозяину изрядное количество отличного сена. Участок в дальнейшем оправдал все хлопоты — на нем уродилась пшеница, какой прежде никогда не видывали в этих местах.
На следующую осень у Ретифа появилось немало подражателей. Некоторые крестьяне вывезли камни даже с отдаленных полей. Ныне в этой части долины собирают самые высокие урожаи. Не видно ли из моего рассказа, сколько добра может сделать своему приходу один человек, если он не гонится за наживой, но бескорыстно старается произвести улучшения, которые служат к общему благу? Вот почему никто не завидовал благосостоянию Эдма Ретифа, достигнутому путем усердных и разумных трудов.
Достойный адвокат Ретиф, наслышавшись много лестного о моем отце, однажды приехал посмотреть на его работы. Достигнутые результаты его поразили, и он не скрывал своего восхищения. Отец находился в то время в поле, и адвокат решил повидать преподобного Антуана Фудриа, тогдашнего кюре, желая поговорить с ним прежде, чем встретиться с Эдмом. Увидев моего отца в пыли и поту после работы, адвокат не удержался от слез. Бросившись ему на шею, он воскликнул:
— Любезный Эдмон! Глядя на то, что здесь сделано, я вижу, что бог вдохновляет отцов, когда они приказывают своим детям: кто не счел бы безумием поведение почтенного Пьера, зная, какой благополучной доли и какого счастья он тебя лишил? А между тем, сколь полезным оказалось для всей округи, что твой достойный отец, по внушению свыше, велел тебе жить на родине, где ты применил свои отменные способности на благо целого прихода! Что значат теперь пережитые тобой огорчения? Какой честный человек не позавидует твоей участи? Я завидую тебе, Эдмон, о достойный мой родственник, честь нашего рода! Завидую тебе сам, завидую и за моих сыновей. Я знаю, какую ты стяжал добрую славу. Твоего деда, моего почтенного дядю, прозвали «Справедливым»: память о нем оживает всякий раз, как говорят о тебе «Правильный человек»! Ах, друг мой, любезный Эдмон! Этот великолепный титул, добровольно и единодушно присвоен всей округой человеку, которому еще нет и тридцати шести лет! Будь благословен, Эдмон! Пусть будет благословен твой отец за то, что оставил тебя на родине! Бог вознаградит его за это. Благословенна будь и твоя мать, воспитавшая тебя в духе любви к труду и верности долгу, служившая тебе драгоценным примером!
Я привел здесь сие чувствительное излияние добродетельного сердца, дабы достойно завершить рассказ о сельских трудах моего отца. Однако наиболее драгоценной для него наградой, подобающей его великодушию, было благосостояние, достигнутое жителями Саси: они нищенствовали, когда Эдмон у них поселился, а к концу его жизни сделались самыми состоятельными в округе. Иначе сложилась судьба Нитри. Эту историю я изложил в «Школе отцов», и отсылаю читателей к этому сочинению[143].
Заботы Эдма Ретифа о благе и — дерзаю сказать — о счастье прихода, где он жил по воле отца, не ограничились рассказанным. Он оказал Саси множество других услуг еще до того, как сделался судьей: это звание позволило ему проявить великодушие и щедрость, лежавшие в основе его характера.
Беседуя со стариками, Эдм нередко слышал жалобы на то, что какой-то сеньор, в чей лен входили их земли, завладел общинными лесами. Они говорили об этом робко, вздыхали, высказывая туманные сожаления.
— Есть у вас документы? — спросил Эдм Ретиф.
— Как же, были, да неизвестно, куда они делись.
Эдм стал наводить справки, расспрашивать и наконец услыхал от одного из старейших жителей села, папаши Дожи:
— Ежели документы не сожгли, они должны находиться у сына прежнего наместника, который был тут шестьдесят лет назад. Нынче он уж больно стар и служит кюре в Аннэ-ла-Кот.
Получив эти сведения, Эдм, не теряя времени, отправился верхом в Аннэ. Он прибыл туда к вечеру, и обнаружил, что старый кюре впал в детство; он не мог получить у него нужных справок. Эдмон стал расспрашивать домоправительницу кюре, но та ничего не знала. Его накормили ужином и оставили ночевать, ибо час уже был поздний.
На следующее утро добрая домоправительница сказала ему:
— Знаете, сударь, ночью я думала о том, что вы спрашивали, и вспомнила, что над пологом постели господина кюре лежат старые бумаги. Если вам охота на них взглянуть, подождите, покамест он встанет: там столько пыли, что она засыплет ему глаза.
Ее слова взволновали Эдма. Он с нетерпением дожидался, пока кюре встанет. Наконец ему вынесли связку старых бумаг, они пролежали над пологом сорок лет, и никто в них не заглядывал. В связке оказались все нужные акты, кроме одного, довольно важного: той бумагой накрыли банку варенья, которую отослали в Париж. Когда отец стряхнул с бумаг пыль, он обнаружил основной документ, по которому прежний сеньор отдавал общинные леса в вечное владение крестьянам деревни Саси за оказанные ими великие услуги и преданность. Вне себя от радости, Эдм отложил остальные бумаги, убедившись, что они касались лично кюре. Отец тотчас отправился в обратный путь, невзирая на надвигавшуюся грозу. Она разразилась по дороге. Эдм промок до нитки, но с великим трудом уберег акты от воды. Это поспешное возвращение дорого обошлось отцу: жестокий плеврит едва не свел его в могилу... Это доказывает, что прекрасные поступки не получают вознаграждения! Несмотря на недомогание, он поспешил повидать кюре и рассказать ему о находке документов. Добрый пастырь искренне радовался удаче и даже не обратил внимания на состояние отца. Они решили, что будут хлопотать и добьются восстановления жителей Саси в их правах.
Из-за болезни отца дело задержалось; но как только он стал поправляться, друзья принялись действовать. Кюре отправился в Дижон, а Эдм Ретиф вступил в переговоры с соседним сеньором, который беззаконно пользовался общинными лесами. Он добился соглашения, которое подписали обе стороны: жители прихода вводились во владение лесом, но отказывались от взыскания денег за прошлое. Уступившему свои права сеньору предоставили почетное место в приходской церкви, Эдм Ретиф приложил все усилия, чтобы не поссорить его с общиной[144]. Успешное завершение дела упрочило гражданскую славу моего отца, и он сделался первым человеком в приходе.
Отец превосходно разбирался во всех отраслях сельского хозяйства, но особенно хорошо умел ухаживать за домашними животными. Заботы о мелком скоте возлагались на женщин и слуг, — отец лишь бегло ежедневно его осматривал, зато уход за лошадьми он целиком взял на себя. Я упоминал о его любви к этому благородному животному, однако отцу приходилось считаться со своими средствами, не позволявшими ему держать больше лошадей, чем требовалось для хозяйства. Благодаря особому чутью отец стал тонким знатоком лошадей: он мог бы стать крупным барышником и нажить на этом состояние, но он чересчур почитал хлебопашество, чтобы бросить его. Купленные им лошади на глазах поправлялись от его ухода. Он выбирал обычно молодых тощих лошадей, работал на них в течение двух лет, потом продавал за надлежащую цену. Он был так справедлив и такой знаток, что ему предоставляли назначать цену. Были случаи, когда после первого осмотра лошади он сбавлял цену, назначенную покупателем. Благодаря безукоризненной честности и другим добродетелям, о которых я скажу в свое время, он заслужил прозвище «Правильного человека»; его так прозвали во всей округе, и дети Эдмона, когда навещают свою родину, и сейчас его слышат.
Выше я рассказал, как лошадь отплатила хозяину за его доброту и заботы; подобных случаев можно бы привести очень много.
Однажды отец работал на пашне, когда к нему подошла партия рекрутов, которые направлялись пешком по дорогам королевства к месту своего назначения. Они попросили дать им лошадей до следующей деревни, находившейся в трех льё[145]. Эдм согласился, но предупредил, что лошади строптивые и слушаются его одного. Самонадеянные парни посмеялись над ним и забрались по двое на каждую лошадь. Покамест отец держал коней под уздцы, они повиновались, но едва кавалькада отъехала и перестал доноситься голос хозяина, как одна из лошадей, несмотря на усилия всадника, повернула и, почуяв, что хозяина нет, стала бить задом, сбросила седока и умчалась с громким ржанием к отцу. Остальные три лошади, услыхав ее ржание и увидав, что она убежала, тоже сбросили наземь солдат и поскакали вслед за ней. Любой человек на месте Эдмона порадовался бы такому приключению, но не таков был отец. Он не стал, как намеревался сначала, посылать с лошадьми работника, а отправился с ними сам. Посадив рекрутов на лошадей и держа самую горячую из них под уздцы, отец прошел пешком всю дорогу, несмотря на сильную жару. Присмиревшие солдаты уже не смели его ослушаться и дурно обращаться с лошадьми.
Увидев моего отца в пыли и поту, мэр Нуайе, наш родственник господин Мирэ, так возмутился, что хотел отправить рекрутов в тюрьму, но Эдм за них заступился, и они перед ним извинились.
— Мы приняли вас за простого крестьянина, — сказал ему офицер.
— Вы не ошиблись, сударь; но вы не знаете, что я этим горжусь.
Второй случай гораздо серьезнее, ибо на сей раз лошадь спасла отцу жизнь. Он возвращался из Тоннера; на опушке леса, неподалеку от Шишэ, на него напали четверо разбойников. Один схватил поводья, второй угрожал пистолетом, а двое остальных принялись обшаривать карманы и сумки, приказав всаднику сойти с лошади. В первое мгновение отец, испугавшись, замер, не зная, как поступить, но мелькнувшая в голове мысль тут же вернула ему смелость. «Эти господа все равно меня убьют — отдам я им кошелек или нет, чтобы схоронить концы; попытаюсь вырваться от них, а там что будет!». Решившись, отец крикнул слова, какими поощрял лошадь, когда надо было преодолеть трудное препятствие или сделать чрезвычайное усилие: «Вперед, мальчик!», — и взял лошадь в шенкеля. Отмечу, что отец никогда не пользовался шпорами. Едва он произнес эти слова, конь рванулся изо всех сил и, хотя державший его разбойник повис на поводе, протащил его вскачь шагов двадцать, пока тот не оступился и не грохнулся на дорогу. Если бы не чрезвычайная любовь лошади к своему хозяину и ее привычка мгновенно выполнять его команду, злоумышленники убили бы Эдма Ретифа.
И другие животные были так же к нему привязаны; будучи добрым и справедливым к себе подобным, этот человек столь же справедливо и мягко относился к существам, стоящим ниже человека. Подходя к ним, отец не забывал их приласкать, да и руки его не бывали пустыми, и самые неосмысленные животные выказывали ему привязанность[146].
В хозяйстве отца был молодой, статный бык, прекрасно откормленный, не знавший ярма (Эдм Ретиф предназначал его для случки с коровами села, чтобы улучшить породу, ибо владельцы общественных быков обычно держат беспородных, мало пригодных животных), но такого горячего нрава, что никто не мог к нему подойти, и приходилось оставлять его гулять во дворе без привязи; но едва появлялся отец, бык спешил к нему, шел за ним, не отставая, в сад, и там ел траву из его рук. Отец таким же манером отводил его в стойло, сам привязывал, причем бык не сопротивлялся и только жалобным мычанием проявлял свое недовольство. В деревне способность подчинять животных и внушать им любовь прямо неоценима, и обладающие ею извлекают из своих смиренных слуг куда больше пользы, нежели те, кто жестоко с ними обращается.
О любви собак к моему отцу и говорить не приходится. Соседи его не раз забавлялись, устраивая всякие испытания. Я не стану здесь об этом распространяться, приведу лишь один трогательный случай.
Отец жил в усадьбе Ла Бретон, расположенной в стороне от деревни, за обширным огороженным загоном. Он нередко жаловался, что ворота запирают небрежно и их легко открыть снаружи. Однажды, возвращаясь с поля, он не захотел никого беспокоить и не стал стучать. Повозившись немного, он отодвинул засов, которым ворота запирались изнутри. Среди прочих собак у него была в то время рыжая сука, полуборзая, отличный сторож для овец, способная отогнать волка[147]; вдобавок, с ней успешно охотились на зайцев. Такой собакой, естественно, дорожили, весьма ценил ее и хозяин, она же была безмерно к нему привязана, и он в шутку говорил: «Нет у меня лучших друзей, после семейных, Тулежура, Жермена (отличный конюх), чем Фламан (лошадь, о которой я уже упоминал) и Фрикетта (так звали суку)». Шум у ворот привлек внимание собаки. Она подошла к ним, по своему обыкновению молча, вероятно, обдумывая, как бы ей лучше проучить предполагаемого вора. Едва задвижка упала и отец стал просовываться в щель, как собака ухватила его за икру. Однако она его не поранила: Фрикетта почуяла хозяина. Собака жалобно завыла, так страшно, что перепугала весь дом. Все выбежали во двор с фонарями. Тут увидали хозяина и собаку, которая в отчаянии, визжа и взлаивая, валялась перед ним на земле. Она бросалась под ноги отца, едва он делал шаг, словно хотела, чтобы он на нее наступил. Сначала он не обратил на это особого внимания, занятый мыслью о том, как опасно столь небрежно запирать ворота. Когда он вошел в дом, сука продолжала выражать свою покорность, прыгала по стульям, металась, выла, каталась у него в ногах, задыхалась, пока отец не прикрикнул на нее. Невозможно передать, какой вопль издала Фрикетта, из глаз ее закапалп крупные слезы, и отец вынужден был ее успокоить, ласково поговорить, погладить и накормить из своих рук. Только тогда ее заставили выйти из помещения, чего не могли добиться, сгоряча хлестнув ее несколько раз бичом. Целую неделю она молча просила прощения у хозяина, так настойчиво и выказывая такую преданность, что все были тронуты. Отцу пришлось, чтобы успокоить собаку, брать ее повсюду с собой и обходиться с ней так, чтобы она убедилась, что ее ошибка им забыта. О Декарт! {135} Вам следовало бы лучше наблюдать природу, прежде чем порождать ваши хитроумные системы![148]{136}
Я уже говорил о том, что отец продавал лошадей, проработав на них два года: превосходное хозяйственное правило, допускающее, разумеется, исключения. В самом деле, отец, однажды потратившись на покупку лошадей, потом, сменяя их, уже ничего на них не затрачивал, хотя за его долгую жизнь немало их прошло через его руки. Напротив, отец извлекал из этой смены лошадей (единственный вид торговли, каким он занимался) некоторую выгоду. Расскажу по этому поводу, как он покупал и продавал лошадей.
О том, как он их продавал, я уже говорил выше. Добавлю, что он почти никогда не принимал в расчет состоятельность покупателя, и это не из-за отсутствия практического смысла, а по природной доброте. Поэтому он и не разбогател, хотя по своим способностям мог нажить состояние, не поступаясь своей неподкупной порядочностью. Но когда приходил к нему какой-нибудь бедняк и, плача, рассказывал, что у него лошадь сдохла от старости, отец не мог ему отказать и отдавал лошадь, довольствуясь обещанием впоследствии с ним рассчитаться. Эдм Ретиф ни разу в жизни не взыскивал долги через судебного исполнителя; он удовлетворялся самыми маленькими взносами и нередко, объезжая своих должников, ссужал их деньгами и помогал им уплатить оброк. Его благословляли женщины и дети, когда он появлялся в их деревне. Этот человек, столь бережливый и трудолюбивый в своем обиходе, никогда не жалел ни времени, ни трудов, ни средств, если нужно было помочь ближнему. После его смерти мы обнаружили на две тысячи экю невзысканных долговых расписок с его пометкой: «Эти люди бедны и добросовестны». Иные расписки были частично оплачены. Не утаю, что моя мать порой пеняла ему за такое попустительство должникам. На что он ей отвечал:
— Помилуйте, супруга, у нас есть хлеб, вино и еще многое сверх этого; а у этих людей нет и самого необходимого; они наши братья — могу ли я оставлять их умирать с голоду, отнимая у них последний кусок! Боже сохрани! Вы и сами бы этого не сделали.
— Но наши дети?
— Я хочу оставить им хорошее наследство, и это с вашей помощью, моя дорогая, и благодаря примеру, который вы им подаете: у них будет по крайней мере три тысячи экю доходу... — Заметив ее удивление, он пояснял: — Наш с вами пример учит их обходиться самым необходимым: они не привыкли ни к табаку, ни к вину, ни к игре — это сбережет им по крайней мере пятьсот франков в год. Они не избалованы; не уповают ни на врачей, ни на лекарства; трудолюбивы, бережливы, все это можно приравнять доходу в тысячу пятьсот ливров: вот вам уже две тысячи франков. Далее, они не любят наряжаться; уважают любое полезное занятие, презирают праздность, каким бы красивым именем она ни прикрывалась, — это стоит добрых тысячу франков. Вот и набралось три тысячи экю. К кому бы им ни пришлось обратиться, все встречают их доброжелательно, велика этому цена! Мы привили им вкус к скромному состоянию; любовь к справедливости и честности, бескорыстию, независимости; благодаря нашему внушению, они твердо убеждены, что богатство — ничто, и сто крат дороже сердечный мир и чистая совесть; что в роковой час король, правящий могущественным государством, и волопас в лохмотьях, изведавший стужу и непогоду, будут равны перед лицом вечности. Все это, о жена, не имеет цены: поверьте, мы оставим нашим детям наследство более значительное, более достойное, чем герцог или пэр Франции[149]{137}.
Когда отцу приходилось покупать участок земли, он предварительно справлялся, нет ли у продавца возможности его сохранить, и уговаривал его не расставаться с наследием отцов. Если выяснялось, что продажа неминуема и необходима, он назначал цену по совести. Зная, что цены на землю понемногу растут, он повышал цену в такой мере, в какой она могла, по его расчетам, увеличиться за десять лет. Купив землю у бедного человека, он спустя несколько дней после сделки дарил ему два-три буассо{138} зерна для нужд его семьи и для скота. Посему, когда кто-нибудь собирался продать землю, он прежде всего предлагал ее отцу. Если возникали споры с родственниками продавца, Эдм Ретиф никогда не улаживал их в суде: он даже не требовал возмещения задатка, нередко довольствуясь обязательством его возместить.
Мне остается рассказать, как отец подвизался в должности судьи.
Эдм Ретиф рано сделался нотариусом, сразу же после женитьбы. Всю жизнь он исполнял эти обязанности, почти не извлекая дохода: его наследники едва могли возместить суммы, переданные ему под залог документов. Мальтийский командор, сеньор села, назначил отца судьей после смерти мэтра Бужа, состоявшего в этой должности сорок лет. Отец не домогался ее: судьей он согласился стать после того, как к сеньору без его ведома обратилась депутация от двенадцати селений. Отец благодарил за почетное предложение, но отнекивался, ссылаясь на свою неспособность.
«Если Вы и впрямь неспособны, — писал ему командор, — то, зная Ваше усердие, я все же не приму Вашего отказа, но дам Вам помощника. Итак, не терзайтесь сомнениями. Впрочем, решения, которые Вы вынесли, замещая Вашего предшественника во время его болезни, отнюдь не говорят о Вашей неспособности, но доказывают рассудительность, весьма меня порадовавшую. В дальнейшем Ваш опыт и Ваши знания только возрастут. Таким образом, я на Вас надеюсь и верю, что все будут благословлять выбор, сделанный мной по горячей просьбе моих вассалов. Примите и пр.
Командор Сос-лэз-Оссер».
Назначенный судьей по просьбе жителей, Эдм Ретиф исполнял свои судейские обязанности охотно, однако прочим юристам его деятельность не слишком пришлась по вкусу. В селе было очень мало образованных людей, и младшие судейские должности и даже должность сборщика налогов предоставлялись не местным жителям, а гражданам Вермантона, большого села в одном льё от Саси. Эти господа очень скоро убедились, что новый судья не только не любит раздувать дел, но, наоборот, как бы умышленно лишает их выгодных тяжб, стараясь не заводить излишних и предпочитая кончать споры полюбовным соглашением. Он пытался примирить враждующих в послеобеденные часы по воскресеньям и в праздничные дни, после церковной службы. Коллеги горько ему пеняли, однако Эдм Ретиф не обращал внимания на их сетования.
По счастью, податной инспектор поддержал Эдма Ретифа, хотя люди, исполняющие эту должность, слишком часто становятся бичом для крестьян. Податным инспектором был в то время мэтр Будар, уроженец Вермантона, племянник Мари Донден. Это был порядочный человек, с независимым состоянием, не дороживший доходами своей должности; мэтр Будар весьма ценил своего дядю, советовался с ним перед выступлением в суде и стремился, следуя его примеру, предупреждать проступки, а не наказывать их; но, разумеется, он не делал неуместных поблажек, поощряющих порок.
С другой стороны, этим двум людям помогал в подвластной ему сфере отец Антуан Фудриа, пастырь редких добродетелей. То был весьма просвещенный, умный человек, умевший управлять; своей поддержкой он придавал вес постановлениям судьи и податного инспектора, разъясняя с амвона всю их полезность. Почтенное и мудрое сотрудничество двух авторитетов — церковного и светского, управляющих людьми! Самый верный способ обеспечить им счастье — это дать им священника и судью нелицеприятных и умеренных взглядов! Отец Антуан однажды сказал своим прихожанам: — У вас в селе два пастыря, дети мои: один представитель бога — я имею честь быть им, другой — представитель закона. И тот и другой выполняют почетные обязанности и являются для вас наместниками самого бога; и оба они — ваши отцы; оба хотят вам лишь блага. Мы с судьей надеемся, что нам удалось доказать это нашими поступками.
Так говорил он уже после того, как парламент постановил вернуть жителям Саси отнятые у них общинные леса, и посему его слова вызвали всеобщий восторг: священника и нового судью с торжеством отнесли из церкви домой на руках.
Но свою склонность к добрым делам судья в Саси преимущественно проявлял, производя опись имущества умерших, чем и навлекал на себя недовольство прочих должностных лиц. Тронутый слезами вдовы или неутешных сирот, он спешил ввести их во владение наследством за одну сессию, отказываясь при этом от следуемого ему отчисления.
— Вы больно торопитесь, — намекали ему.
— Вы правы, — отвечал он с улыбкой. — Но поверьте, мне также хочется поскорее закончить дела, как вам — их затянуть. Это в моих интересах, а вы ведь сами уверяете, что человеком всегда движет корысть.
Вскоре молва о мудрости и неподкупности Эдма Ретифа распространилась по всей округе; жители окрестных селений приезжали (я сам тому свидетель) получить от него совет или выслушать его решение как третейского судьи. Всякий праздник у него был прием, как у судьи в большом городе. Он весьма охотно обсуждал дела всех этих славных людей, но в первую очередь принимал своих односельчан. «Друзья мои, — говорил он приезжим, как бы оправдываясь перед ними, — сначала следует уплатить долги, а потом заниматься благотворительностью». Ему привозили подношения — какую-нибудь дичину или домашнюю птицу. Чтобы не обижать людей, он не возвращал подарки, но заставлял принять от него их стоимость деньгами либо съестными припасами. Прознав об этом, приезжие (односельчане никогда бы не осмелились так поступить) пробирались в птичник, и там тайком выпускали своих петушков и курочек. Это обнаруживали только вечером, когда уже нельзя было узнать, кто подбросил этих птиц, которые метались, разыскивая себе насест. Можно сказать, то были единственные подарки, которые принимал отец.
Он и с посторонних ничего не брал за советы, даже если ему приходилось выезжать, чтобы разобраться на месте. Эти выезды приходились на праздники, и он говорил, что священное писание запрещает работать ради денег в эти дни.
Находились все же прихожане, усердные не по разуму, которых смущало отсутствие Эдма Ретифа на праздничных богослужениях. Услыхав об этом ропоте, Антуан Фудриа пояснил с амвона своей пастве, что их судья отлучается не по личным делам, и нет лучшего способа почитать праздники и воскресные дни, чем творить добрые дела. Прихожане весьма уважали отца Антуана, и его слова положили конец толкам и пресекли соблазн.
Говоря об услугах, оказанных Эдмом Ретифом родному краю (услугах столь значительных, что благодаря ему нищий край в наши дни достиг процветания), следует упомянуть еще об одной. Дело идет о наблюдениях за чередованием хороших и неурожайных годов, особенно ценных для виноградарей, у которых заморозки столь часто отнимают плоды трудов. Он вел эти наблюдения в течение тридцати лет. Собранные им сведения позволяли предсказать, какой в основном будет температура в течение года, другими словами, будет ли зима долгой, холодной или же дождливой; лето — сухим и жарким или же прохладным и сырым; будут ли весной поздние заморозки, и т. д. Эти записи не раз его выручали, особенно в 1749 году, когда он отложил подрезку лоз, ожидая, что будут поздние заморозки. В середине мая как раз приключился такой заморозок, прихвативший только кончики побегов, однако задержка в росте ослабила лозы. В другой раз (в 1753 году) он снова воспользовался своими эфемеридами, да и весь приход извлек благодаря им большую выгоду. Следуя его примеру, все закупили бочки постом, когда на них не было спроса и они стоили дешево. Эдм Ретиф сделал большой запас бочек и часть их уступил своим соседям в кредит. Год выдался урожайный, и цена на бочки, которые продавались в марте по сорок су, в сентябре поднялась до четырех франков{139}. Впоследствии я с восхищением установил, что отец, не знавший древних римлян, не слыхавший ни о Катоне{140}, ни о Варроне{141}, ни о Колумеле{142}, подражал им, заведя эфемериды{143}: древние[150]{144} делали подобного рода наблюдения над чередованием урожайных годов, передавали их из поколения в поколение, и они становились достоянием всего рода. Из записей отца я узнал, что в 1731 году в наших местах не было ни одного дождя с февраля по сентябрь, что привело к неурожаю яровых и недороду сена.
Не могу не помыслить о том, кем был бы Эдм Ретиф, родись он в Риме во время Валерия Публиколы{145}, Брутов{146} и т. д. В моих глазах он столь же велик, как и они; ему недоставало лишь их высокого положения, но он не уступал им в добродетели!
Эту первую часть я закончу примечанием по поводу изложенного в начале книги. В нашей семье существует предание о том, что первоначально она носила имя Монруаяль или Монтруаяль, и прозвище Рестиф, или Ретиф, было ей присвоено в 1309 году, из-за тамплиера Жана де Монруаяль, который во время расправы с орденом{147} присоединился к его защитникам и произносил пылкие речи, исполненные силы и справедливости, перед представителями Филиппа Красивого и папы Климента V. Предполагается, что прозвище «Ретиф — Резвый» перешло к роду этого рыцаря. Защитников ордена не казнили, в отличие от отступников, которые, признав по слабости возводимые на них преступления, потом отреклись от своих признаний (см. Дюпюи{148}).
Покойный преподобный Ретиф, кюре в Оксонне, один из сыновей адвоката Ретифа, превосходно знал историю нашего рода, ибо занимался ее исследованием. Однако он ничего не опубликовал, не имея подлинных документов. Его отец нередко говаривал: «Наше новое имя окружено почетом, меж тем как мы не знаем, как обстояло со старым!» От Оксоннского кюре мы знаем, что Шарль Ретиф, из предместья Сент-Амар в Оссере, подал в 1582 году петицию на имя Карла IX от имени своих единоверцев (он был протестантом), в которой просил разрешения открыть школы на средства Общины и предлагал уступить католикам те, которые были уже основаны. Все наши грамоты погибли во время религиозных войн: наши предки одними из первых примкнули к Реформе и потому подверглись всем напастям. Мне довелось слышать, что у нас имеются родственники в Англии, сохранившие старое имя; они называют оставшуюся во Франции родню «Ретифами».
У нас была очень знатная родня... Но, как бы там ни было, мы с братьями всю жизнь гордились лишь именем и репутацией нашего отца.
Ampliat aetatis spatium sibi vir bonus; hoc est
Vivere bis, vita posse priori frui.
Я возобновляю повествование о жизни Эдма Ретифа с того времени, когда он, овдовев, расстался со своим тестем.
Смерть добродетельной супруги чрезвычайно огорчила Эдма. Он потерял любящую жену, которая, зная о чувствах мужа к другой женщине, всегда так себя держала, словно они были ей неведомы. Справедливо, впрочем, и то, что ее благоразумный супруг своим поведением никогда не давал повода предположить о существовании этих чувств.
Эдм Ретиф остался один с семью детьми, из которых старшая еще находилась в младенческом возрасте; потребовалось все его терпение и мудрость, чтобы с честью выйти из трудного положения. Он призвал себе на помощь свою достойную матушку: она откликнулась на его зов и в течение четырех лет была своим внукам второй матерью.
Старший сын уже в раннюю пору стал проявлять качества, отличавшие его впоследствии, но у этого милого ребенка было слабое здоровье и в возрасте двенадцати лет он перенес мучительную операцию. Он терпел боль с покорностью и упованием на провидение, о которых вспоминают и поныне. Когда он поправился и должен был стать помощником отцу, его забрал к себе дед, заявив, что берет на себя заботы о его воспитании. Мальчик стал учиться, однако отец не допускал, чтобы кто-нибудь, кроме него, оплачивал его содержание: — Это долг природе, — говорил он, — а я не хочу быть у нее в долгу.
На третий год его вдовства, в 1725 году, дела потребовали поездки Эдмона в столицу: он впервые повез на продажу вино своего изготовления, а также вино односельчан. Поселившись в гостинице, он первым долгом отправился навестить мэтра Молэ, о котором уже десять лет ничего не знал. Он застал почтенного старца в большой печали, — его разорил ажиотаж{150}. Эдм Ретиф был огорчен до глубины души, а его старому другу было отрадно встретить сочувствие своей беде; Эдм предложил старцу переехать к нему или в дом адвоката Ретифа.
— Как поживает наш почтенный друг? — поинтересовался Эдм.
Господин Молэ ответил ему со вздохом:
— Господин Помбелен и его супруга, увы, покинули земную юдоль; Роза вышла замуж за своего кузена де Варипона по просьбе Эжени, которая любила этого молодого человека и уступила сестре, объяснив это следующим образом: «С ним я была бы счастлива, — сказала она, — ты же гораздо лучше меня, значит, тем более будешь с ним счастлива». Эжени хотелось помочь сестре оправиться после перенесенного ею горя. Ибо Роза познала горе, о Эдмон, и очень большое горе! Однако вас она не упрекала, после того, как ей все объяснил ее достойный отец. Все мы одобряли ваше поведение и восхищались вами... Итак, Эжени уступила сестре своего возлюбленного; ей пришлось долго ее упрашивать, плакать, даже настаивать... Наконец, Роза дала согласие, покоренная достоинствами сестры, а может быть, и по другим причинам, приведенным прелестной Эжени. Роза заявила, что соглашается из уважения к столь редкостным чувствам и к такому великодушию. Господин де Варипон оказался превосходным мужем; Роза достойная супруга, но они не любят друг друга. У них самые очаровательные дети, каких можно себе представить. По просьбе отца, Эжени вышла замуж за молодого провинциала вроде вас, из очень хорошей семьи; это достойный человек... Мой досточтимый друг и госпожа Помбелен скончались, убедившись, что дети счастливо устроены, мне же, любезный Эдмон, довелось стать свидетелем несчастий моей дочери. Она призналась нам, что ею было вызвано странное решение твоего отца, ибо она велела написать ему письмо, где его предупреждала, чтобы он не давал своего согласия на твой брак с нею, — ей казалось ненадежным твое обещание. Ни она, ни мы, несмотря на наш возраст и опыт, не встречали такого молодого человека, как ты. Во всем была виновата моя дочь. Но мы все ее простили. Теперь она возле Эжени... К счастью... у нее нет детей, и позор, который навлек на себя ее муж, добыв себе богатство нечестными способами, умрет вместе с ним.
Мы отказались от помощи, которую он нам предлагал. Наша дочь живет только на проценты со своего приданого и поддерживает нас. Вот какие перемены произошли, любезный Эдмон, за ваше длительное отсутствие. Мы едва ли не каждый день вас вспоминали, и я полагаю, что госпожа де Варипон и ее сестра — госпожа Буржуа будут рады, если вы их навестите. Однако я прошу вас пойти сначала к Эжени.
Слушая рассказ господина Молэ, Эдмон оплакивал супругов Помбелен, которых надеялся застать живыми и благополучными, он еще так нуждался в отеческих советах и ободрении почтенного господина Помбелена! О замужестве его дочерей Эдмон слышал раньше, но впервые узнал подробности. Он попросил мэтра Молэ отвести его к госпоже Буржуа.
В тот же день они отправились к ней после обеда. Друзья застали Эжени с ее тремя прелестными детьми. Господин Молэ заговорил первым и, заметив, что хозяйка не узнает Эдмона, сделал ему знак не называть себя. Тут вошла дочь господина Молэ, но и она не узнала Эдмона — до того изменилась его внешность. Двенадцать лет назад он был юн и свеж, ныне же лицо его и руки были темны от загара. Не осталось и красивых волос, — Эдмон носил парик, к тому же неважно прилаженный, и одет он был, как одеваются бургундские крестьяне, приезжающие продавать вино у ворот св. Бернара. Эдмон молчал, если бы он заговорил, его сразу выдал бы мягкий тембр голоса.
— Я проходил мимо, сударыня, и мне захотелось справиться о вашем здоровье, а также приветствовать вашу милую сестру, — сказал господин Молэ.
— Она сейчас придет сюда со своими детьми, — ответила Эжени, — подождите немного. Мадам*** (так звали дочь господина Молэ) пошла за ней. Нам хотелось вместе съездить после обеда в город. — Она добавила, видя, что спутник господина Молэ стоит с непокрытой головой:
— Как, господин Молэ, вы не приглашаете мсье сесть?
— Не беспокойтесь, сударыня, мне и так хорошо, — сказал Эдмон в большом волнении.
Эжени сдвинула брови как человек, который силится что-то припомнить; она стала вглядываться в лицо возлюбленного своей сестры.
— Не обманываюсь ли я?.. Не он ли это? — обратилась она к господину Молэ, прижав руки к сердцу.
— Да, сударыня, это наш Эдмон.
Не успел он выговорить эти слова, как Эжени бросилась в объятия Эдмона и дважды подставила ему щеки для поцелуя.
— Так уж устроено наше сердце, — сказала она со слезами в голосе, — оно не способно забыть друзей, хотя бы они нас забыли... Ах, злой человек! Верно ли все то, что нам о вас рассказывали?.. Если правда, то вы вовсе не злой, а, напротив, чудесный человек.
Волнение не давало Эдмону говорить, из глаз его хлынули обильные слезы, — слова Эжени живо напомнили ему дорогое прошлое. Он как бы заново переживал минуты прощания с Розой, прощания, означавшего разлуку навсегда... То было очень тяжелое воспоминание, и Эдмон не мог думать о пережитом без сердечной боли.
— Узнаю Эдмона... Счастлив ли он? Богат или беден? — обратилась Эжени к господину Молэ. — Он обладает чем-то лучшим, чем богатство и счастье: он благодетель и гордость своего края. Слезы умиления увлажнили при этих словах глаза Эжени. — Значит, мы не ошиблись? Роза будет рада об этом услышать... Есть ли у вас дети? — Семеро, сударыня. — Довольны ли вы ими? Похожи ли они на вас? — Благодарю вас, сударыня, они хорошие дети, а мой старший сын... мне неудобно его хвалить, но, право, он послан нам небом. — О, нежный отец! Это онв вас пошел... А ваша супруга? — Уже три года, как я овдовел. — Как? Вы потеряли жену? О, милостивый боже! — Увы, это так, сударыня. — Вы были счастливы? — Более, чем я заслуживал: она была достойной женщиной. — Ах Эдмон, я так рада ... Поздравляю вас, бедный мой Эдмон... Сейчас вы увидите мою сестру. Но вы знаете Розу: позвольте мне ее предупредить. Не угодно ли вам перейти с господином Молэ в соседнюю комнату? — Я был безмерно счастлив увидеть вас, сударыня, но встретить вашу сестру... не выше ли это моих сил? — Я беспокоюсь и за нее и посему хочу ее подготовить, а там будет видно. — Ах, если бы я, по крайней мере, застал вашего достойного батюшку! — Полноте, господин Ретиф! Поверьте, я охотно буду о нем говорить с вами, — ложная деликатность тут неуместна ... Расспрашивайте меня! Дорогой отец, умирая, упоминал не только имена своих детей, но и ваше. — Ваши слова для меня величайшее утешение, сударыня! — Не обращайтесь ко мне так, называйте меня по-прежнему Эжени! Ваше посещение перенесло нас назад на двенадцать лет. Ведь вы должны были называть меня сестрой; могу ли я слышать от вас слово «сударыня»? — О, добрая великодушная женщина! Ах, я больше не владею собой... Прежде чем придет ваша достойная сестра ... или покамест вы будете ее ждать, дайте мне прийти в себя ... Но мне поможет господин Молэ... — Эдмон порывисто к нему обратился: — Любезный друг, сердце мое переполнено, я чувствую, оно не выдержит... Если она войдет, я лишусь чувств. Проводите меня к вашему достойному другу, там я изолью свое сердце... — Я не понимаю вас... — В какой церкви он покоится, и как мне опознать его могилу? — Что вы говорите, Эдмон? — Дорогой, достойнейший господин Молэ, я вас умоляю! — Лучше в другой раз, Эдмон... давайте отложим. — Нет, нет, прошу вас, окажите мне услугу! — Пусть так. Мы ненадолго отлучимся, сударыня. В наше отсутствие предупредите вашу сестру, и если вы решите, что нам следует вернуться, пошлите за нами к церкви святого Рока; мы будем возле ограды.
По дороге первым заговорил Эдмон: — У нас в деревне женщины по большей части сердечны и добродетельны. Однако, любезный друг, только в Париже можно встретить женщин, обладающих всеми достоинствами. Как они здесь милы, как умеют выражаться, как непринужденно держатся и как прелестен их облик! С каким вкусом они одеваются! О, сколь велика моя утрата!.. Но я был недостоин такого счастья... К тому же, я подчинился воле отца, который был для меня воплощением божества. Но наравне с ним я почитал и человека, которого мы сейчас навестим. О, дорогой покойник! Чудное сердце! Он был добродетелен, снисходителен, он был само совершенство... О, почтеннейший Помбелен!
До церкви было совсем недалеко, и они скоро дошли. Господин Молэ подвел Эдмона к могиле своего незабвенного друга, находившейся в часовне. Могила была без надписи. Эдмон тотчас простерся ниц возле нее и, вне себя от горя, прижался лицом к камню. В присутствии господина Молэ он старался сдерживать рыдания. Не в силах покинуть место упокоения друга, он попросил господина Молэ вернуться к Эжени и сообщить ему, согласна ли Роза с ним увидеться.
Оставшись наедине, он дал волю слезам. Храм был пуст, и Эдмон порой вполголоса обращался к покойному с трогательными словами. — Чистая и святая душа, — восклицал он, — с горних высот, где ты пребываешь, брось отеческий взгляд на своего друга! Умоляю тебя, излей на это одинокое сердце целительный бальзам утешения! О, если бы ты был жив, одним своим взглядом ты вернул бы покой моей истерзанной душе!
Почтенный старец (как выяснилось потом из разговора, то был достойный служитель алтаря на покое) стоял на молитве в дальнем неосвещенном углу церкви. Он услышал жалобы Эдмона и подошел к нему. Услыхав шаги, Эдмон обернулся и, увидев седовласого старца почтенной наружности, поднялся с пола и отвесил ему глубокий поклон. — Сын мой, — сказал ему ласково незнакомец, — последуйте за мной. Ваша скорбь обличает доброту и искренность вашего сердца. Пойдемте.
Он подвел Эдмона к главному алтарю. — Если вы оплакиваете отца, сын мой, вот лучший из всех отцов. Предайтесь ему своим отзывчивым сердцем, и вас утешит божественное милосердие.
Эдмон опустился на колени, и священник, стоя возле него, прочитал псалом: Laetatus sum in his quae dicta sunt mihi; in domum Domini ibimus[152]{151} и т. д. Дочитав псалом до конца, старец облобызал Эдмона и удалился. Его слова и псалом утешили Эдмона. Он поднял глаза и оглянулся: его утешителя нигде не было. Глубоко растроганный, Эдмон возблагодарил создателя, возвратился к могиле и, не предаваясь более скорби, стал тихо беседовать с покойным.
Тут пришел посланец Эжени и попросил Эдмона вернуться домой. Роза уже около часа находилась там с детьми. Возвратился и муж Эжени. То был весьма приятный человек. Увидев Эдмона, господин Буржуа пошел к нему навстречу и, взяв его за руки, как давнишнего знакомого, сказал: — Я счастлив, сударь, что вовремя вернулся и могу приветствовать вас в своем доме, который я вас отныне прошу считать своим. — Представляя его Розе, он продолжал: — Сестра моя, этого человека я стал уважать еще задолго до того, как его увидел.
Мадам де Варипон поднялась, сделала Эдмону глубокий реверанс и указала ему на место подле себя. Затем, кивнув в сторону детей, промолвила: — Поцелуйте их... Видите, как они милы... — Милые детки!.. Чудесные милые детки!.. — повторял Эдмон, не в силах ничего прибавить. — Мне сказали, что у вас их семеро? — Совершенно верно, сударыня. — И говорят, вы довольны? — О да, сударыня, весьма доволен: в них мое утешение. — Так же как они — моя отрада. — Она указала на сыновей.
Тут все остальные поднялись и оставили Розу и Эдмона наедине с мальчиками.
— Когда я вошла, мне сказали, что вы в церкви. — Да, сударыня. — Узнаю вас и хвалю: вы не забыли его. — Забыть его...
При этих словах у Эдмона потекли слезы. Роза прижала к глазам платок, скрывая свои.
— Вы расстались с ним двенадцать лет назад. Знаете ли вы, что он вспоминал вас ежедневно?
— Достойный, почтенный человек! — воскликнул Эдмон сквозь рыдания. — Сердца наши не разлучались; я думал о нем каждый день... но мне не с кем было о нем поговорить. — Вы не писали ему. — Поверьте, сударыня, если бы он только разрешил... — Понимаю... об этом мне не говорили.
Она приласкала детей. Наступило долгое молчание. Роза наконец его нарушила. — У них достойный отец, — сказала она, — это честнейший человек... Он мой кузен — вы знаете об этом? — Да, сударыня, сегодня мне сказали. — Долго ли вы пробыли в церкви? — У меня там была замечательная встреча. — Вот как? Расскажите же, кто это был? — Сударыня... я лежал... распростертый на могиле, почти в забытьи... когда святой старец, почтенный священник, подошел ко мне... Между нами завязалась беседа... перед лицом божьим... Это весьма достойный человек... глубокий старец, высокого роста, величавой наружности, седовласый... Он внушает уважение одним своим видом... его речи целительны... Вы должны его знать. — Нет, я не знаю в нашем приходе никого, кто обладал бы такой внешностью. — Смею вас уверить, сударыня, он походил на... господина Помбелена.
Роза, словно искавшая предлога переменить разговор, позвала сестру, и спросила ее, знает ли она священника с такой наружностью. Эжени и господин де Варипон предположили, что это был священник из другого прихода. Эдмон, и без того сильно взволнованный, вообразил, что видел самого господина Помбелена, который пришел его утешить, приняв образ священника. Он не смел высказать вслух эту мысль и сидел молча, с разгоревшимся от волнения лицом; казалось, и у Розы возникла такая же догадка. Они молча поглядели друг на друга и, словно сговорившись, одновременно поднялись и упали на колени. Возбуждение быстро прошло у Эдмона, и разум вновь взял верх над чувствами. Но впоследствии он признавался нам, что несколько минут был во власти этой иллюзии. Он так и не узнал, что происходило в душе Розы, она ничего ему не сказала... а это была их последняя встреча.
— Господин Ретиф, — заговорила она через некоторое время, — признаюсь, ваше посещение доставило мне удовольствие. Прежде я опасалась свидания с вами, а теперь вижу, что оно совершилось по воле провидения. Так, вероятно, должно было быть. Сейчас я вернусь домой и буду ждать вас к ужину с господином Молэ и с семьей моей сестры. Если у вас есть дела, займитесь ими теперь. Прощаюсь с вами до вечера. Мой муж уже расположен к вам и будет рад с вами познакомиться короче... Те, кого я уважаю, должны вас любить. Я покидаю вас.
Роза тотчас вышла с детьми и уехала в наемной карете.
Эдмон был в восторге. Расставшись со своими друзьями, он отправился в город по делам.
Закончив их, Эдмон заглянул на минуту в гостиницу. Там ему вручили письмо, принесенное еще днем рассыльным. Ему сообщали об огромном несчастье: часть деревни Саси была уничтожена пожаром. Никаких подробностей не приводили. Бедствие произошло после уборки урожая: крестьяне были разорены! Эдмон пришел в ужас при этой мысли, им овладела тревога. Письмо прислал его работник Жермен. Этот преданный слуга был малограмотным, и ничего толком описать не мог. «Что с моими детьми?» — мелькнуло в голове Эдмона. Он побежал к торговцу, сразу сговорился с ним о продаже вина и в тот же вечер отправился домой. По дороге, в Понтьерри, он вспомнил об ужине и написал записку с извинениями. Ее получили на следующий день. Тут улеглась тревога, вызванная его исчезновением: о нем посылали справиться на винную биржу, но ничего там не узнали. Наконец стало известно, что Эдмон выехал, получив известие об ужасном пожаре. Его письмо дополнило эти отрывочные сведения. Так расстался он с добродетельной Розой Помбелен и любезной Эжени... навсегда!
Почтенные женщины! Вас больше нет на свете, но дети Эдма Ретифа будут всю жизнь испытывать к вам благоговение и любовь, чтить вас наравне со своими матерями... В конце этой книги я вернусь к их семьям и расскажу о замечательном случае, произошедшем в 1765 году, через год после смерти отца.
Приехав в Саси, Эдм узнал, что три четверти его односельчан вконец разорены. Но его дом уцелел благодаря расторопности Жермена; спасла его и устроенная особым образом крыша. Эдмон еще не был тогда судьей, но сделал все, что было в его силах, дабы помочь своим несчастным односельчанам. Добродетельный священник, отец Пандеван, предшественник Антуана Фудриа, бывшего в то время викарным, откладывая деньги, накопил изрядную сумму, предназначенную в приданое его племянницам, сам он жил на самые скромные средства, тратя не более ста экю в год. Тронутый несчастьем своих прихожан, он решил великодушно пожертвовать своими сбережениями: всю зиму кормил погорельцев и помог кое-как восстановить сгоревшие дома. Год спустя он умер, не взяв расписок со своих должников. Свидетели его щедрости — преподобный Антуан Фудриа и Эдм Ретиф подождали, покамест крестьяне немного оправились после пожара, затем новый священник обратился к ним в церкви с кафедры с пламенным словом, призывая их сложиться и вернуть долг наследницам Пандевана, у которых не было никаких средств. Отец Антуан первый подал пример, хотя сам ничего не был должен своему предшественнику; так же поступил и Эдм Ретиф; и вышло так, что не пострадавшие от пожара внесли больше, чем пользовавшиеся помощью отца Пандевана. Наследницам была возвращена вся сумма с процентами; их благодарило все село, единодушно восхваляя их покойного дядю.
На следующий год кто-то оклеветал отца Антуана перед почтенным прелатом Шарлем Габриэлем де Келюсом{152}, оссерским епископом, который был, совместно с капитулом Мальтийского ордена, сеньором Саси. Эдм пригласил к себе односельчан и стал их спрашивать: есть ли у кого жалобы на священника? Получив от всех отрицательный ответ, он предложил составить депутацию из двенадцати лиц, чтобы вступиться за близко знакомого им священника перед епископом. Эдм сам возглавил депутацию и выступил от ее имени перед прелатом. Речь отца так тому понравилась, что он принял его в частной аудиенции, а остальных депутатов угостили обедом в трапезной. Епископ беседовал с Эдмом больше двух часов. Прелат расспрашивал его о состоянии прихода, о нравственности жителей, интересовался всем, что неизбежно заботит человека, почитающего себя отцом паствы. Ответы пришлись ему по душе, и он предложил отцу навещать его всякий раз, когда тот будет по делам в городе. Внимание этого выдающегося человека польстило отцу гораздо больше, чем его сан, и он впоследствии не раз бывал у епископа. Поближе познакомившись с моим отцом, монсиньор де Келюс, сей достойнейший прелат, уже наслышанный о нем, весьма любезно сказал ему: «Господин Ретиф, если бы я вас знал раньше, одного вашего свидетельства было бы достаточно, чтобы оправдать господина Фудриа в моих глазах. Я хочу быть вам полезен — располагайте мной: охотно буду вашим духовным отцом и вашим другом в миру. Прошу вас в этом удостовериться».
Подобные слова в устах такого человека, как монсиньор де Келюс, представляются мне вдвойне ценными. Я привожу их здесь еще и потому, что его дружественное расположение к отцу распространилось и на моего старшего брата. Епископ проявил живейшее участие к этому молодому человеку, и когда тот поступил в семинарию, предложил отцу оплачивать его содержание. Однако Эдм Ретиф, когда-то отклонивший подобное предложение тестя, и тут не захотел принять помощь от покровителя бедняков всей епархии. Отец ответил, что, благодарение богу, он в состоянии оплачивать пансион сына и не считает возможным воспользоваться тем, что принадлежит обездоленным. Это еще повысило отца и моего брата в глазах монсиньора де Келюса; он понял, что отказ вызван состраданием к бедным. Всем было известно, что доходы монсиньора от епархии составляли от шестидесяти до семидесяти тысяч ливров в год, между тем как ежегодно он тратил на нее более восьмидесяти тысяч. И все же монсиньор де Келюс умер, не оставив долгов: распродажа имущества после его смерти их покрыла.
Эдм Ретиф был весьма польщен дружбой епископа, но это не мешало ему завязывать добрые отношения и с другими почтенными людьми. Так, он был в дружбе с прокурорами монастыря иезуитов {153} в Оссере: с отцом Скрибо и отцом Годо. Они советовались с ним по делам фермы ордена, находящейся на землях Саси, и были ему всегда признательны за бескорыстные указания. Им случалось расходиться во мнениях, но споры велись всегда в учтивой форме, и не могли повредить их дружбе. Отец Скрибо не раз ему говорил: «Вам, с вашей деликатностью, дозволительно придерживаться любого мнения. Я настаиваю на этом слове — любого!» Этот иезуит был примерным человеком, обладал добрым сердцем и оказывал услуги всем, кому только мог помочь; невозможность выполнить чью-нибудь просьбу так его огорчала, что отказ никого не обижал.
Отца Годо, человека вполне достойного, все же меньше любили: в этом было повинно его воспитание. Он был дворянином и привык с детства к высокому положению. Все же у отца и с ним сложились самые короткие отношения, и когда он нас навещал, это было для всех праздником.
Горячие люди иногда упрекали отца за дружбу с иезуитами. Вместо ответа Эдм Ретиф приглашал тех, кто его порицал, присутствовать при их встречах, и они убеждались, что в них нет ничего предосудительного. Отца одобрял и епископ; он знал о его дружбе с иезуитами и как-то сказал ему, что так и надо жить в мире со всеми людьми, и кое-кому следовало бы брать с него пример: от этого выиграли бы они сами, да и все вокруг[153].
В 1727 году скончалась Анна Симон, достойнейшая из матерей. Почувствовав приближение конца, она попросила сына предупредить своих дочерей. Старшая была замужем в Эгремоне, две младшие — в Нитри. Это известие их сильно огорчило, особенно Мадлену, которая была любимой сестрой Эдма, ибо они были схожи характером. Когда все собрались, Анна велела сыну и Мадлене встать по одну сторону ее кровати, а Катрине и Мари по другую.
— Милые дети, — начала она, — скоро я последую за вашим отцом. Верю, что обрету его счастливым на лоне господнем и дам ему отчет о поведении его детей. Да благословит вас бог, любезная старшая дочь, вас и ваших детей. У вас одни дочери; сделайте из них добрых и кротких, а также трудолюбивых женщин. Им больше ничего не надобно: кротость и труд — все, что требуется в нашем деревенском хозяйстве. Подавайте им пример, особенно теперь, когда они подрастают. Обещаешь ли ты мне, милая Катрина?
— Да, дорогая матушка.
— Будь уступчивой, дочь, чтобы твои, пусть даже ничтожные ссоры с мужем, не потревожили мой прах.
Вам, Мадлена, да пошлет бог детей! Я так довольна своими, что желаю иметь их всем, кого люблю, особенно тем, кому я дала жизнь. После моей смерти утешай брата, будь ему второй Анной Симон, матерью, которую он так любил! Люби сестер, а если бог не пошлет тебе детей, пусть их дети станут твоими. Если не суждено, чтобы тебя называли «милая матушка», пусть говорят тебе «дорогая тетушка»... Бог да благословит тебя, дочь моя!
Вы самая младшая, бедная моя Мари. Советую вам быть серьезнее, оставить всякую ветреность. Вы очень порывисты: это не недостаток, но достоинство, при умении владеть собой. Смотрите, уважайте старших сестер. Вы должны относиться к Мадлене, с которой живете в одной деревне, как к моей заместительнице. Обещайте следовать ее советам после моей смерти.
— Обещаю, милая матушка.
— Любезная дочь, твой муж имеет основания на тебя жаловаться; он хороший добрый человек, твой сын славный мальчик и уже теперь, в младенчестве, обнаруживает задатки превосходного характера. Поощряй его добрые наклонности, дочка. Сын для матери — второй муж, притом муж почтительный. Взгляните на брата. (Да благословит его бог во веки веков, аминь!) Он был опорой и утешением моей старости. Он закроет мне глаза и будет меня оплакивать столь искренне, как любил меня. Он положит меня в могилу со своим достойным отцом, моим почтенным супругом, и мы соединимся навеки, как были соединены в его сердце.
Любезные дочери! Вот ваш достойный брат. Не почетно ли для вас быть его сестрами? Все его поступки, все его слова с тех пор, как он вошел в разум, служат к нашей пользе и к нашей чести! Нежно любите его и уважайте: он замещает вам отца. Вы знаете, как благородно Эдмон поступил со мной: он не прикоснулся к своему наследству, предоставив мне пользоваться им пожизненно. Всем, что у него есть, он обязан трудам своих рук: лучший из сыновей до сего дня не имел ни гроша за душой. Это всегда меня огорчало, и мне хотелось бы, чтобы он взял свою долю. Но все же моя бедная душа радовалась, и я говорила себе: «На том свете я поведаю Пьеру, как поступил с матерью его почтительный и преданный сын, и тем еще увеличу его блаженство». Эта мысль так утешительна, и смерть становится мне отрадной: это праздник для меня — я покидаю детей лишь для того, чтобы соединиться с их отцом...
— О, конечно, смерть должна быть для вас праздником! — воскликнул Эдмон, задыхаясь от рыданий. — Из вашего сердца исходили лишь добрые мысли и великодушные желания, ваши руки творили лишь добрые дела. Но вот мы остаемся сиротами, лишаемся заботливой матери, потеряв славу свою и венец в лице нашего отца! Как же нам не плакать, — добавил он горестно, видя слезы сестер, — больше никогда не скажем мы: «мой отец, моя мать»; эти самые дорогие слова отныне не для нас...
— Послушай меня, сын мой, — прервала его Анна Симон, ласково улыбаясь, как если б она была здоровой, — вы будете говорить: «мои дети, моя дочь, мой сын», — эти слова не менее сладостны. Благословим всевышнего, ибо близок мой час, и мне посылается прекрасная кончина. Я желаю всем вам такого же конца, как мой, любезные дети мои.
Спустя несколько дней она скончалась. Тело ее дети несли вчетвером всю дорогу от Саси до Нитри три четверти льё. Они захотели исполнить свой долг перед матерью и никому не позволили разделить с ними драгоценную ношу, им помогали одни внуки, которые шли в белой одежде, символизировавшей их чистоту.
Я не упускаю ни одной черты, отражающей подлинную сыновнюю любовь, от которой в городах осталась одна видимость. Эти простые обычаи, столь согласные с нравами древних, ближе к истинной невинности и добрым правилам, чем принято думать. Возможно, что нынешняя развращенность вызвана забвением древних обычаев, или, вернее, наши старинные обычаи исчезли из-за нашей развращенности.
В конце 1728 года Эдм Ретиф узнал о смерти Розы Помбелен. Он сказал по этому случаю: «Я еще молод, но уподобился папаше Брадаржану», намекая на приведенный выше рассказ этого старца. Эдм облекся в траур и не снимал его два года в память отца и дочери.
В 1729 году Эдм Ретиф сделался доверенным лицом всех трех сеньоров прихода и управлял их владениями от их имени. Дел у него прибавилось, дети были еще малолетними (старший сын только что поступил в семинарию), — и все это заставило его вторично жениться.
Прежде чем рассказать об этой поре, следует познакомить вас со второй женой Эдма Ретифа. Как всегда бывает, ее невзлюбили дети от первого брака; в деревне, где она была чужой, у нее также не было доброжелателей. Она мне мать, но говоря о ней со всею почтительностью, к какой обязывает меня это священное звание, я буду, тем не менее, совершенно беспристрастным. К счастью, чтобы воздать ей должное, достаточно рассказать правдиво о главных событиях, сопровождавших свадьбу, и описать ее дальнейшее поведение.
Барб Ферлэ де Бертро родилась в 1713 году в Акколе, небольшом поселке, расположенном при слиянии Ионны с Кюрой. Ее отец, Никола Ферлэ принадлежал к знатной семье, это был превосходный человек; благодаря безукоризненной честности, мягкости характера и набожности, он пользовался любовью всего прихода. Его супруга, моя бабка, рано умерла и дед женился вторично, на хорошей женщине, относившейся к двум его дочерям как к родным детям.
Моя мать была младшей; хорошенькая, белокурая, она отличалась живостью, даже бойкостью, от которой ее не сумели избавить. Ее баловали все в доме: отец обожал ее, восхищался ею и прощал ей все. Мачеха, еще более снисходительная, была с ней чрезвычайно нежна и любовалась даже недостатками своей милой Биби. Таким образом, в доме властвовала юная особа, меж тем как старшая дочь, обладавшая здравым смыслом и положительным характером, почти не пользовалась авторитетом. Бедняжке Биби впоследствии суждено было дорого поплатиться за своеволие юных дней.
Ее опрометчивостью было вызвано происшествие, нанесшее удар ее безоблачному счастью. Веселый и приветливый нрав Биби снискал ей любовь подруг; девушки собирались у нее по вечерам и были всегда желанными гостьями в доме, где приветствовали все, исходящее от Биби. Отец радовался, глядя на молодежь, царило беззаботное веселье, а его дочка была предметом всеобщего восхищения. Как-то осенним вечером засиделись допоздна; натрепали целую гору конопли, пересказали множество забавных сказок; Биби клонило ко сну, и она не позволила вынести костру и убрать комнату. Ее сестру не стали слушать, и легли спать. Едва все уснули, как из груды костры вырвался язык пламени, и тотчас же загорелся весь дом. Никола Ферлэ и его семья спаслись чудом, выскочив наружу в одних рубашках. Этот пожар нанес значительный ущерб благосостоянию семьи, и в дальнейшем она так и не оправилась. Дом сгорел вместе с прекрасной старинной мебелью, одеждой, бельем, купчими, серебром. Господин Ферлэ был так потрясен, что ничего не сумел спасти, не сберег и остатков состояния. Чтобы выстроить новый дом, он заложил земли и вошел в долги.
Но отца и его супругу больше всего огорчало (как они потом признавались), что пожар произошел по вине их любимицы Биби, да и она была неутешной.
Беды и неудачи на этом не кончились. Госпожа Пандеван, принадлежавшая к роду Бертро и обладавшая крупным состоянием, обожала Биби и попросила обедневших родителей отдать ей их дочь. Поплакали, погоревали, но интересы дорогой девочки требовали, чтобы с ней расстались. Биби отпустили, и она переехала к этой родственнице в Оссер, а затем последовала за ней в Париж, где прожила два года.
В этом городе Биби, благодаря своей наружности и характеру, была окружена поклонниками. Все, кто с ней знакомился, в нее влюблялись; не склонная к увлечениям, она смеялась над воздыхателями, а если кому и уделяла внимание, то лишь в расчете на высокое положение, какое мог бы ей доставить брак с ним[154].
В числе ее кавалеров оказался мужчина лет сорока пяти, представительной наружности, обладавший независимым состоянием, приятный в обхождении и принадлежавший к почетной семье. Внезапно он предложил Биби руку и сердце. Он пришелся по вкусу Биби, мечтавшей о богатстве, и она попросила его поговорить с госпожой Пандеван. Оценив преимущества, какие подобная партия сулила ее воспитаннице, та дала согласие. Через неделю справили свадьбу, и молодожены тотчас же отправились жить в деревню. У Биби, сделавшейся мадам Бужа, родился сын, которого муж поместил к кормилице в Пуррен, в десяти льё от их усадьбы, хотя можно было найти кормилицу по соседству.
Однажды, когда господин Бужа спозаранок уехал, как он говорил, проведать сына, к его жене явилась дама лет пятидесяти, почтенного вида, лицо ее дышало добротой. Она хотела видеть господина Бужа.
— Он в отъезде, сударыня. — Далеко ли он уехал, мадемуазель? — За десять льё, сударыня, он поехал навестить нашего сына, который находится у кормилицы. — Когда он вернется? — Обычно он отсутствует несколько дней, из-за разных дел, которыми ему приходится там заниматься.
— Давно ли вы замужем? — Полтора года, сударыня. — Как вы познакомились с господином Бужа?
— У моей родственницы госпожи Пандеван, — она устроила наш брак. — А! Так вы вышли за него замуж с ведома родных... это меняет дело. — Как меняет? Простите, сударыня, но я полагаю, что это решительно ничего не меняет. — И у вас есть сын? — Да, сударыня. Ах, какой он прелестный! Я видела его только раз, но горю желанием снова его увидеть!
Дама глубоко вздохнула.
— Простите меня, ради бога, сударыня! Я не предложила вам кресло... Вы знаете моего мужа? — Очень хорошо, смею вас уверить.
— Это мне приятно; он обаятельный человек, и я к нему очень привязана. Господин Бужа так внимателен...
Дама снова вздохнула, и на глазах ее блеснули слезы.
— Охотно вам верю, сударыня, вы молоды, прелестны, подарили ему сына... — Если бы вы знали, как он его любит! Он души в нем не чает, говорит лишь о нем! — Я верю вам, сударыня... Скажите, задолго ли до свадьбы вы познакомились с господином Бужа? — За неделю. — В каком приходе Парижа вы венчались? — Сент-Эсташ. Не угодно ли вам подкрепиться, сударыня? — Благодарю вас, сударыня, но меня ждут.
— Вы не одни? Тем лучше, вы не уедете, не оказав мне чести. — Это невозможно.
Во время разговора Биби шепнула на ухо служанке; та вышла к спутникам гостьи, дожидавшимся ее в карете у подъезда, и пригласила их зайти в дом. То были родственники незнакомки. Войдя, они как-то странно взглянули на Биби, здороваясь с ней, назвали ее мадемуазель, однако она ничего не заподозрила. Да и что могла она заподозрить? Могла ли она себе представить, какое несчастье нависло над ее головой. К тому же при своем легкомыслии она ничего не замечала и не придавала значения тому, как на нее смотрят.
Гостья долго перешептывалась с тремя мужчинами, очевидно, передавая им то, что услыхала от хозяйки. Это было не слишком вежливо, но Биби в это время отлучилась, хлопоча об угощении. Таков обычай в деревне, где все еще не забыто пресловутое старинное гостеприимство, ибо оно там совершенно необходимо. Зато в Париже, хоть и восхищаются им, считают, что давно миновали времена хлебосольства.
Посоветовавшись между собой, дама и ее спутники вышли, ничего не объяснив Биби.
Оставшись одна, Биби задумалась: посещение показалось ей крайне загадочным. От служанки она узнала, что, садясь в карету, все четверо говорили с большим жаром и дама сказала: «Я убедилась в ее искренности. Зачем мне было ей все открывать? Оставим все как есть, милые кузены... ради бога, замнем это дело!»
Эти разговоры не на шутку встревожили несчастную Биби. Не зная за собой никакой вины, она старалась успокоиться и с нетерпением ждала возвращения мужа.
Он должен был отлучиться на неделю, но вернулся на следующий день в обеденное время. Вошел он со смущенным видом. Но догадавшись по виду жены, что ей ничего не известно, он ободрился.
— Дорогая, — обратился он к ней, — срочное дело требует моего присутствия в Париже. Собирайтесь, — завтра мы уезжаем. Я буду также готовиться к отъезду.
Укладывая вещи, Биби рассказала мужу о загадочном посещении. По описанию наружности гостьи, он узнал, что то была его жена: ибо господин Бужа был женат! Он увидел Биби в Оссере, когда еще не был ей представлен, и без памяти в нее влюбился; последовав за ней в Париж, он присвоил себе имя своего родственника, давно скончавшегося в Новом Свете, женился на Биби и увез ее в Саси, полагая, что в стороне от больших дорог обретет надежный приют и все же сможет заниматься своими делами. Здесь знали его настоящее имя, неизвестное в Оссере и его окрестностях. Первая супруга господина Бужа была старше его и вдобавок не могла иметь детей, а ему страстно хотелось иметь ребенка; он давно к ней охладел, а тут в его сердце вспыхнула любовь, всепоглощающая страсть, способная погубить человека, если он недостаточно тверд на стезе добродетели.
Итак, супруги Бужа готовились к отъезду в Париж. Но когда все в доме улеглись, в ночной тишине раздался громкий стук в дверь. Слуга пошел отпирать, не дожидаясь приказания хозяина, а тот, проснувшись, соскочил с постели и вооружился двумя пистолетами. Едва отворили дверь, как вошла его первая супруга с тремя родственниками. Господин Бужа был уничтожен. Мужчины стали гневно упрекать его и угрожать наказанием. Супруга плакала. Злосчастная Биби, увидав, в какой бездне она очутилась, впала в отчаяние. Все ее надежды рухнули. Она вышла замуж из честолюбивых побуждений, нежные чувства не имели власти над ее сердцем... Судите же о ее переживаниях! Полураздетая, она бросилась к ногам плачущей дамы.
— Я не виновата ни перед кем, — воскликнула она, — даже перед богом, но чувствую свою вину перед вами. Простите мне невольное зло, какое я вам причинила, и поверьте, что я отнюдь не преступница! Я не прошу оставить мне вашего мужа, но хочу лишь спасти свою честь! Только бы меня вместе с ним не таскали по судам! Только бы там не произносили мое имя! Мой бедный отец этого не перенесет, — он умрет с горя. Сжальтесь же над его сединами и... над моей молодостью!
Дама подняла ее и поцеловала. Слезы Биби возымели такую силу — чего не сделает красота! — что умерили гнев кузенов. Утихла брань, последовали сетования, потом приступили к переговорам. Супруга господина Бужа полюбила свою соперницу и, узнав ее короче, приняла к себе и стала для нее как бы матерью. Их связывала самая искренняя дружба, и если бы только это было возможно, она признала бы брак законным. Ее расположение к Биби еще усилилось, когда она увидела младенца. Она приняла на себя заботы о нем, своим великодушием уподобляясь королеве Елизавете Португальской{154}, которая нянчила детей любовниц своего мужа-короля. Постыдный брак был сохранен в тайне. Биби, злосчастная Биби, вверила свою судьбу госпоже Бужа и жила с ней как с матерью. Все держали в тайне, и господин Ферлэ ни о чем не узнал. Читатель догадывается, что господину Бужа было запрещено показываться на глаза и своей законной супруге, и той, которую он обманул.
Мадам Бужа скончалась два года спустя. Она завещала Биби и ее сыну все свое состояние, даже недвижимость, доказав, сколь искренне была к ней привязана. Овдовев, господин Бужа сделал Биби предложение через посредство госпожи Пандеван, к которой она переехала с сыном. Та посоветовала своей воспитаннице принять предложение и не встретила возражений. Биби вторично обвенчалась с господином Бужа и счастливо прожила с ним (он ее обожал) до его смерти, приключившейся в 1732 году.
Едва он закрыл глаза, как алчные побочные наследники вознамерились открыть тайну рождения молодого Бужа. Его растерянную, перепуганную мать хотели выставить в роли незаконной сожительницы... Я описал бы все эти мерзости, будь я сыном другой женщины...
Госпожа Бужа решила поведать свое горе священнику и обратилась к отцу Антуану Фудриа; но тот был еще молод и побоялся общения с молодой привлекательной женщиной: он пожелал, чтобы Эдм Ретиф присутствовал на их собеседованиях. Молодая дама поведала свою историю, представив в доказательство своей правдивости письма первой жены господина Бужа, членов семьи ее мужа, относившихся к ней сочувственно, особенно же одной родственницы, проживавшей в Шитри. Священник и наместник сеньора (Эдм Ретиф тогда занимал эту должность) прониклись к ней глубоким сочувствием и стали всемерно ей помогать.
Однако наследники, с которыми Биби при жизни обожавшего ее супруга обходилась свысока, продолжали преследовать молодую и красивую вдову. Они противодействовали всем стараниям священника избежать огласки. Однажды, в отчаянии от их упорства, он сказал Эдму, взяв его за руку:
— Друг мой, мы относимся к ней как к сестре; эти люди способны свести ее в могилу. Вы вдовец, женитесь на ней, и к вам перейдут все ее права. Так мы остановим этих несчастных, их удержит уважение, которым вы пользуетесь. Ваша безупречная репутация заставит умолкнуть оскорбительные слухи: Вы спасете ее честь, а сами получите приятную супругу, которая составит ваше счастье. Вы слишком молоды для безбрачной жизни: сие бремя непосильно для мужчины скромного поведения, который не растратил свои силы, предаваясь всяким излишествам. Таков мой совет, более того, моя просьба... с которой обращается к вам человек, глубоко вам преданный... Я распоряжаюсь вашей судьбой, — обратился он к молодой вдове, — однако хлопочу о столь достойном человеке, что не сомневаюсь в вашем согласии.
Больше всех был смущен Эдмон. Он видел перед собой плачущую, доведенную до отчаяния, красивую молодую женщину, которую мог оградить от ужасных неприятностей. Сочувствие имеет большую власть над благородными сердцами; отец Фудриа продолжал настаивать; Эдм не отказался, но попросил дать ему время на размышление.
— Даю вам двадцать четыре часа, — сказал кюре, ибо эта отсрочка ничему не повредит. В воскресенье — первое оглашение, а от двух других я вас освобождаю{155}. Обвенчаны будете в четыре часа утра в ближайший день.
Слова кюре повергли Эдмона в глубокое раздумье. Семеро детей! Впрочем, это обстоятельство должно было отпугнуть не его, а молодую женщину. В порыве великодушия он решил от нее отказаться, а потом всеми силами ей помогать. Эдм поделился этими соображениями со своим тестем. Тома Донден взвился на дыбы, услыхав о предполагаемом браке зятя. Придя в ярость, он на следующий же день велел составить опись своего имущества в пользу внуков. Эта мера не остановила Эдма Ретифа; напротив, видя, что дети обеспечены, сообразив, что его состояние и состояние детей лишь преумножатся благодаря браку с женщиной, располагающей независимыми средствами, он отправился к кюре, уже склоняясь в пользу женитьбы.
Отец Антуан стал горячо его убеждать и не отпустил, пока он не дал согласия. Тут же был составлен брачный договор... и свадьба состоялась в срок, назначенный преподобным Антуаном Фудриа.
Как и предвидел священник, брак имел благодетельные последствия: смолкла стоустая молва, наследники сделались уступчивее, дело обошлось без судебного процесса, и все было улажено у нотариуса.
Женившись, Эдм вскоре почувствовал, что поступил правильно. В доме царил неописуемый беспорядок: никто не присматривал за бельем, не заботился о столе, хозяйство было запущено. После смерти матери Эдмон позабыл не только об отрадах жизни, но даже об удобствах: отсутствие забот и ухода пагубно отражалось на его настроении и здоровье.
Покамест он занимался имущественными делами, его новая супруга восстанавливала в доме порядок и налаживала обиход. Она решила, что будет руководить и падчерицами, хотя те были уже взрослыми и привыкли к самостоятельности; это ей не удалось, — сказались недостатки ее воспитания. Привыкнув встречать беспрекословное повиновение, она проявляла чрезмерную требовательность. Правда, и дочери стали вести себя по отношению к ней неподобающим образом. Однако Эдм не подозревал об этих домашних неладах. Едва он появлялся, жена принимала веселый вид и почти никогда ему не жаловалась. О том, что происходило в семье, он узнал от постороннего человека. Это произошло уже после моего рождения: я был первым плодом второго брака отца. За мной последовали почти без перерыва другие дети, и к 1745 году Эдм Ретиф стал отцом четырнадцати живых детей, восьми девочек и шести мальчиков. Когда дома находился молодой Бужа, всех детей оказывалось пятнадцать, причем все называли родителей: «батюшка, матушка». Любопытно, что от обоих браков родилось поровну детей, только от первого были два мальчика, от второго — четыре.
Младшая сестра отца Мари провела у нас несколько дней. Первое время при ней все сдерживались, но уже на третий день старшие дочери дали волю своей неприязни. Тетка стала свидетельницей ссоры, причем оказались неправыми ее племянницы, и она заступилась за невестку. Однако ей не удалось восстановить мир. Девушки проливали слезы, жаловались, что они заброшены с тех пор, как эта прекрасная дама похитила у них сердце отца. Подобные сцены повторились и в следующие дни. Видя, что мачеха и падчерицы не могут ужиться и только мучают друг друга, тетка решила поговорить с братом.
— Происходит то, что я предвидел, — ответил он. — Я слишком рано стал радоваться, что мои опасения не сбылись. Но я знаю, как помочь делу. Все зло от старших дочерей. У меня просили руки старшей; я колебался, хоть партия выгодная. Теперь я ее отдам. Вторая хочет поступить в учение в город, — пускай едет. Мой тесть Донден просит, чтобы ему отдали третью, и это будет сделано. Четвертая уже у него. Дома я оставлю только пятую, младшую; она кроткого нрава и еще совсем юная. Не знаю, перетянули ли они на свою сторону моих сыновей. Во всяком случае старший, несмотря на свою молодость, уже обрел свое призвание и учится в семинарии. Младший вскоре за ним последует. Впрочем, у него чудесный характер, и мне нечего его опасаться. Таким образом, все устраивается естественным путем. Поверьте, сестра, будь я в других обстоятельствах, я заговорил бы как отец и господин и призвал бы к порядку этот юный народец! Они злоупотребляют моей добротой. Скажите им, что если бы Пьер Ретиф был жив (да упокоит господь его душу!), и узнал, как они себя ведут, он пришел бы сюда и нагнал бы на них страху! Он не допускал, чтобы девушки до замужества проявляли свои чувства, имели собственное мнение, говорили «да, нет!»[155]. Передайте им все это и скажите, что я буду с ними говорить в духе моего отца; прошу вас, сестра, предупредите их... Потакать их раздражительности значило бы оказать им дурную услугу. Мои дети мне чересчур дороги, и я не потерплю их недостатков.
Слова отца были в точности переданы молодым девицам и повергли их в трепет. Однако Эдм Ретиф привел в исполнение свой план, и мир был восстановлен навсегда.
На другой день после разговора с сестрой отец велел собрать всю семью и, обращаясь по очереди к каждой из дочерей, сказал следующее:
— Только вчера мне стало известно, что в моем доме царят постыдные раздоры и непослушание так далеко зашло, что попирается авторитет старших. Если бы я вздумал назначить своей наместницей дочь нищего или служанку и передать ей свою власть, я потребовал бы беспрекословного исполнения ее приказаний и не потерпел бы возражений или неуважения. Но речь идет о моей супруге: сопротивляются моей половине, осмеливаются опорочивать мой выбор! И кто же? Девушки, чей удел лишь скромность и подчинение! Вы заслуживаете, чтобы я тут же проучил вас, бесстыдницы, забывшие свое место! Но меня еще удерживают просьбы той, кого вы имели низость оскорблять... Вы, Анна, позорите имя вашей бабки (да упокоит ее господь!), которое носите... У вас, Мари, привлекательное лицо, как бы свидетельствующее о нежном и любящем сердце, между тем, вы проявляете злобу! Берегитесь, как бы я не обошелся с вами сурово; вы злобны не от природы, но потому, что распускаетесь. Вам, Марианна, я простил бы ваше легкомыслие, если бы вы, по своей опрометчивости, не переступали границ. И все же, будучи самой вспыльчивой, вы не зашли так далеко, как ваши сестры. Печален удел отца, который вынужден хвалить одну из дочерей за то, что она не так провинилась, как ее сестры! А вы, Мадлона, носите имя тетки (да благословит и сохранит ее бог!), но ни в чем ей не подражаете. Хоть вы и живете у своего деда, я потребовал, чтобы вы выслушали мои справедливые упреки, ибо до меня дошло, что вы при посторонних позволяете себе слова, оскорбительные для спутницы жизни вашего отца; это низко, и я никогда не думал, что мои дети способны на такую подлость! Итак, — страшно сказать! — у меня не дети, а наставники, строгие судьи! Сколь превратно истолковывают они мое поведение; и если они не смеют открыто меня порицать, то что помышляют они обо мне? Надеюсь, мои сыновья не присоединились к этому отвратительному бунту... Но если бы это было так, и я об этом узнал, на них обрушилось бы негодование оскорбленного отца, я так бы их покарал, что вы, негодницы, пришли бы в ужас. Пусть я услышу хоть слово... Раз вы хотите вместо нежного отца, каким я всегда был для вас, иметь господина... вы его получите! Жалкие дуры! Будь на моем месте Пьер Ретиф (да помилует его бог!), что бы с вами стало? Спросите вашу тетку, — она здесь... Но при подобном отце вы не вели бы себя так дурно... Я всякий день благословляю его мудрость и восхищаюсь ею. Справедливая строгость необходима для вас, строптивиц, похожих на самых упрямых тварей: стоит их распустить, как они выходят из повиновения... На колени, все, сию же минуту, и просите прощения у моей супруги и у меня за свое вероломство! Не вынуждайте меня повторять...
У отца был столь грозный вид, что все четыре ослушницы упали на колени; тетка стала им подсказывать, как просить прощения. Но едва она заговорила, как мачеха, отстранив мужа, подбежала к ним и стала поднимать и целовать.
Эдм Ретиф ничего не сказал дочерям о доброте, проявленной его супругой, он молча вышел, оставив дочерей с теткой и мачехой. Так разыгралась сия памятная сцена. Но Эдм Ретиф достаточно знал свойства человеческой природы и не рассчитывал на длительный мир: он сразу же начал осуществлять план, о котором сообщил сестре. Целых два месяца все были заняты приготовлениями к свадьбе старшей дочери; затем стали снаряжать вторую дочь, отправлявшуюся в Париж, и т. д.
Сыновья Эдма Ретифа готовились к духовной карьере, и он не стал им выговаривать за то, что они, доверившись словам сестер, опрометчиво приняли их сторону. Он воздержался, уважая чистоту помыслов и чувств, подобающих служителям алтаря; в беседе с ними ему пришлось бы сказать о необходимости брака, поведать о супружеских обязанностях, о любви, сливающей мужа и жену в единое существо, и о многом другом. Эдм Ретиф решил поговорить с ними об этом, когда они станут взрослыми мужчинами. Он полагал, что кюре способен разбираться в семейных делах и улаживать домашние ссоры, лишь когда знаком с интимными сторонами жизни, которые ему может открыть лишь добропорядочный женатый мужчина.
Здесь идет речь о домашней жизни моего отца и ее патриархальном укладе. Я поведаю об Эдме Ретифе как об отце семейства, как о судье, как о главе прихода, который, по своему устройству, во многих отношениях походит на республики древних.
Леонар Донден, племянник Тома, простой крестьянин, никогда не слыхавший не только о Цезаре, но и о римлянах, говаривал: «Лучше быть первым в Водюпюи[156]{156}, чем последним в Париже». Первый человек в местечке всегда лицо уважаемое, и презирать его могут одни городские дурни да грубияны, лишенные нравственных устоев!
В маленьком приходе Саси имеется несколько общин, которые управляются как одна большая семья. Все дела решаются большинством голосов на собраниях, происходящих на площади по воскресеньям и в праздники, после мессы; народ созывают, звоня в колокол. На этих собраниях выбирают синдиков, чьи обязанности схожи с функциями консулов в древнем Риме, сборщиков податей, сторожей, охраняющих посевы и виноградники, наконец, общинных пастухов. На собраниях председательствует управляющий сеньора; сборщик податей подготовляет повестку собрания; каждому его участнику предоставлено право сообщать об известных ему злоупотреблениях или предлагать полезные меры. Все вопросы обсуждаются на месте; в важных случаях собрание направляет синдиков к уполномоченному фискального правления для утверждения принятого решения. На этих же собраниях отводят ежегодно участки для рубки в общественных лесах, распределяемые по жребию, его тянут все, кроме кюре, главы прихода, если он местный житель, и двух синдиков, которым отводят самые лесистые участки. Мой отец был последним судьей родом из Саси; после его смерти судьи и другие должностные лица назначались из числа жителей Вермантона, которых считают более просвещенными. Не могу не сожалеть об участи прихода, предоставленного посторонним чиновникам, заинтересованным в ссорах и тяжбах. Было бы куда целесообразнее отдавать эти должности местным крестьянам, которых почему-то считают неспособными их исполнять. Местному жителю лучше известны имущественные отношения односельчан, и посему любой спор или недоразумение можно разрешить до того, как будет подано в суд. Местный судья никогда не станет разбирать пустую жалобу... Однако умолкаю; пусть эта критика предварит мой рассказ о том, как Эдм Ретиф исполнял обязанности судьи.
Он знал не только всю подноготную лиц, обращавшихся в суд, но и образ мыслей и подлинные их побуждения. Исходя из этого, он всегда старался помирить враждующие стороны. Для сего он не жалел усилий, но если ему это не удавалось, он давал делу ход, и строго следовал закону. Посторонние мотивы не влияли на него, он следил за тем, чтобы соблюдались законы и справедливость. Отец был судьей много лет, и за все это время ни разу не отменяли вынесенного им приговора, а если это изредка и случалось в судебном округе Оссера, то в парламенте решение отца неизменно утверждалось. Благодаря такому постоянному успеху он пользовался уважением и доверием односельчан и жителей соседних сел.
Как судья он не ведал жалости и сострадания; эти чувства он проявлял лишь как частное лицо. Некий молодой юрист, сын сборщика налогов, сделавшийся впоследствии известным адвокатом в королевском суде, выступая с речами, произносил их с необычайным пафосом, если дело давало к этому повод. Защищая как-то бедного крестьянина, у которого состоятельный буржуа из Кревана отсуживал наследство, юрист так растрогал присутствующих, что даже судья не мог удержаться от слез. Тем не менее бедняк проиграл дело и должен был вдобавок заплатить протори. Богач представил полноценный документ, а у бедняка не было никаких бумаг — они сгорели во время пожара, о котором я рассказывал.
По окончании заседания мой отец пригласил приезжего буржуа к обеду. За столом были достойный отец Антуан Фудриа, сборщик налогов и потерпевший поражение молодой стряпчий. Эдм Ретиф в душе был уверен в правоте крестьянина. Он вызвал его к концу обеда, тот явился и стал просить отсрочить ему уплату проторей, составлявших незначительную сумму. Эта сцена так растрогала приезжего, что он отказался от причитающейся ему доли и выдал расписку. Бедняка отпустили.
Когда тот ушел, судья отвел гостя в сторону и попросил уделить ему время для частной беседы. Он высказал гостю свои сомнения в справедливости приговора. Доводы судьи были так убедительны, что истец заколебался; однако отсуженный им участок был ему очень нужен, и он уехал, не совершив акт справедливости. Кюре, судья и сборщик, посоветовавшись, решили сообща приобрести на свои средства небольшой участок земли, смежный с полем проигравшего бедняка, и отдать ему, дабы вознаградить за потерю. Они тотчас же исполнили свое намерение, поскольку судья был одновременно и нотариусом, и послали за бедняком; ему предложили поставить подпись под купчей, не сообщив, кому он обязан щедрым подарком. Крестьянин заключил, что простивший ему протори и тут проявил великодушие. На следующий день он отправился в Креван поблагодарить буржуа и понес ему гостинец — немного дичи и домашней птицы. Пораженный этим, буржуа заявил, что не имеет никакого отношения к покупке участка, но догадался, кто вознаградил крестьянина за потерю. Он тотчас же написал своему арендатору в Саси, чтобы тот дал бедняку выбрать в его владениях участок, равноценный отнятому у него по суду, и закрепил его за ним. Распоряжение было исполнено, и крестьянин получил два поля вместо одного и сделался другом и любимцем своего бывшего обидчика, который впоследствии неизменно его поддерживал.
Всякому ясно, что в больших городах не может быть судей, которые бы так хорошо знали всех жителей. Но мы осмеливаемся просить сеньоров приходов предоставлять своим вассалам подобное преимущество; пусть будет меньше знаний, но больше честности, — это принесет огромную пользу при первичном разборе дел. Впрочем, судья и податной инспектор, проживая в своем приходе, осведомлены обо всем, и могут всегда предупредить злоупотребления или пресечь их в самом начале. Но продолжаю прерванное повествование.
Когда заседание кончилось, все стали поздравлять молодого оратора, его отец — податной инспектор — похвалил его, сказав, что он продолжает дело Эдма Ретифа. Тут он вспомнил одну защитительную речь моего отца, когда тот был адвокатом, а судьей его предшественник, мэтр Бужа.
Некая крестьянка подала в суд жалобу на своих детей, прося утвердить ее право пожизненно распоряжаться имуществом покойного мужа. Просьба была необоснованной, но Эдм Ретиф, желая повлиять на детей и растрогать их, подготовил речь об обязанностях детей в отношении матерей. Сам он был примерным сыном и относился к своей матери именно так, как истица хотела, чтобы относились к ней дети, посему он и говорил от всего сердца. Эдм Ретиф нарисовал трогательную картину: поведал о горячей любви вдовы к ее двум сыновьям и дочери, о лишениях, которые она терпела, когда они были маленькими и ей пришлось, после смерти мужа, одной поднимать их. Она трудилась день и ночь, говорил он, всем известно, что она отказывала себе в самом необходимом, лишь бы дети ни в чем не нуждались. Публика плакала навзрыд, слушая его рассказ, и восхищалась поведением матери. Взволнованный и тронутый до глубины души судья воскликнул:
— Стойте, стойте, мэтр Ретиф, вы расставляете правосудию ловушку; природа и разум на стороне матери, но закон на стороне детей.
— Закон и есть природа и разум, — пылко отпарировал оратор, — и навлек на себя замечание судьи.
— Позвольте мне, господин судья, — продолжал Ретиф, — прежде чем вы вынесете решение, обратиться к детям. Не удастся ли мне тронуть их каменные сердца? Не разбужу ли я в них сочувствия к любвеобильной матери, согбенной под бременем лет! Она даровала вам жизнь: неужели вы, находясь в расцвете сил, откажете ей на пропитание? Она хочет лишь хлеба... если поданный вами ей кусок покажется слишком черствым, она размочит его слезами...
Подобные слова сильнее действуют на крестьян, чем могут себе представить горожане: все присутствующие плакали навзрыд, лишь у детей глаза оставались сухими.
— Вы выиграли иск, — продолжал Эдм, — вы торжествуете... над матерью: горестная и печальная победа! Во имя человечности, ради ваших собственных интересов, не злоупотребляйте победой, не доводите до отчаяния эту несчастную, которая вас так любит!.. — Взяв истицу за руку, он вывел ее вперед. — Что ей предпринять? Просить милостыню у вас? Да и подадите ли вы ей? — Видя, что и эти слова их не тронули, он воскликнул: — Злосчастная! Вы выносили в чреве тигров, а не людей, и ныне они вас терзают! Пойдемте со мной, я буду вам вместо сына... А вы, несчастные, трепещите! Трепещите, но не опасайтесь материнского проклятия... Ваша нежная мать чересчур добра и снисходительна, она и сейчас благословляет вас дрожащими устами... тем ужаснее будет ваша кара! Я вижу десницу, готовую покарать неблагодарных детей!
Последние слова он произнес с такой силой, что у присутствующих вырвался крик ужаса. Дрогнули, наконец, и ожесточенные сердца детей: они бросились обнимать мать и тут же на суде отказались от своего иска, обещая и торжественно обязуясь перед согражданами предоставить матери спокойно и мирно пожизненно пользоваться отцовским имуществом.
Придя в себя после своего порыва, Эдм Ретиф извинился перед судьей и присутствующими, а также перед детьми за конец своей речи, который он признал чересчур драматическим. Но судья его обнял, зал рукоплескал и даже дети выразили ему благодарность.
Эдм подошел к судье и сказал ему вполголоса, в присутствии сборщика налогов, писца и других должностных лиц:
— Ваша милость, я умышленно взял на себя защиту дела, которое должен был проиграть. Посему я должен оплатить издержки и, в какой бы сумме они ни выразились, пришлите мне исполнительный лист; пусть эта несчастная семья никогда не узнает об этом. Так поступить я решил, еще когда эта бедная мать ко мне обратилась.
Вот что поведал сборщик налогов об этом великодушном поступке своего дяди. Кюре его похвалил, молодой адвокат радовался, что идет по стопам Эдма Ретифа, а тот проливал слезы умиления. Эта сцена напомнила ему о почтенном отце и доброй матери, о которых он и плакал.
— Дети мои, — сказал добрый Антуан Фудриа в тесном кружке друзей, — любите отца своего и матерь свою и вы обретете все добродетели. Вы полюбите бога и ближнего, а в этом весь закон, как сказал Христос. Любите и чтите своего отца, ибо он подает вам пример достойного поведения.
Я бегло осветил две стороны деятельности моего отца — в качестве главы прихода и судьи[157]; но как ни велико их значение в глазах доброго гражданина, они менее интересны и менее характерны, чем его поведение в качестве отца семейства. В этой роли Эдм Ретиф был, возможно, первым человеком своего времени. Да будет разрешено сыну, ставшему историографом своего отца, воздать ему сию хвалу. Все же я надеюсь, что читатель, познакомившись с фактами, которые я намерен изложить, разделит мое преклонение перед ним, или, по крайней мере, извинит его и сочтет справедливым.
Любезные сограждане! Картина, которую я нарисую, отражает добродетель повседневную, непринужденную, приятную, являющуюся единственным основанием счастья в жизни сей и доброй славы после смерти.
Справившись с анархией, возникшей в его первой семье, Эдм Ретиф счастливо зажил в лоне второй. Труды принесли ему относительное благосостояние; он пользовался заслуженным почетом; его старшие дети, сыновья и дочери, были здоровы; вдобавок, его ценила и уважала супруга, подобно тому как в свое время Анна Симон уважала Пьера.
Вечером к ужину собирались все домашние, и Эдм Ретиф оказывался, подобно почтенному патриарху, во главе многочисленной семьи. Обычно за стол садилось двадцать два человека, считая работников и виноградарей, зимой молотивших хлеб, волопаса, пастуха и двух служанок, из которых одна помогала в виноградниках, а другая ведала коровами и молочным хозяйством. Все сидели за одним столом: глава семьи на почетном месте возле очага, жена рядом с ним; перед ней стояли блюда, из которых она раскладывала на тарелки (на кухне распоряжалась она одна, служанки, проработавшие целый день, сидели и спокойно ели); далее сидели дети, занимая места по старшинству, иного порядка не было; затем старший работник и его товарищи; потом виноградари, за ними волопас и пастух, наконец, замыкая круг, сидели служанки. Они помещались в конце стола, напротив хозяйки, которая видела малейшее их движение.
Все ели один и тот же хлеб: в нашем доме не существовало достойного порицания обычая давать одним белый хлеб, а другим пеклеванный. Добавлю, что поступать так и невыгодно: отруби потребны лошадям, дойным коровам, свиньям на откорме и овцам с ягнятами.
Глава семьи почти не употреблял вина, начал пить его поздно и признавал только старое вино. Мать семейства пила одну воду, и ему стоило немалых трудов убедить жену чуть подкрашивать ее вином. Все дети без исключения пили только воду. Батраки и виноградари получали напиток, более отвечающий их вкусу, чем вино хозяина, — молодое вино, процеженное на выжимках. Известно, что крестьяне ценят вино, которое дерет горло. Это тем более верно для Саси, где люди гораздо грубее и тяжеловеснее, чем в других местах, даже в Германии. Жермен, старший работник, походил на немца. Это был дородный мужчина с квадратным, хотя и не расплывшимся лицом. Он обладал незаурядной силой. При этом лицо его выражало доброту, и к нему льнули дети, любившие с ним играть. После хозяина и хозяйки он пользовался наибольшим уважением в доме. Работники и слуги прежде чем начинать работу, спрашивали его указаний: он охотно их давал, не принуждая им следовать. Это был отличный малый, и счастливы дома, где имеются подобные слуги! Счастливы и хорошие слуги, обретающие хозяев, способных оценить их усердие! Волопас и пастух, молодые ребята, относились с уважением к работникам и виноградарям; служанки были внимательны ко всем и, по указанию хозяйки, чинили одежду и белье мужчинам. У этих девушек были свободные часы, когда они могли заниматься своими делами.
Эдму Ретифу невозможно было установить одинаковый порядок для всех не только в отношении молитв, но даже обедов, — у каждого работника были свои обязанности и свои часы. Только за завтраком, в пять часов утра, собирались почти все домашние, да и то волопас и пастух летом уходили раньше. Утром прочитывали краткую молитву, ограничиваясь одним «Отче наш», а затем все расходились по своим делам на весь день. Вновь собирались лишь поздно вечером за ужином. Тут уже присутствовали все. Глава семьи после трапезы читал священное писание. Он начинал с книги Бытия и с чувством прочитывал три или четыре главы, в зависимости от их длины, сопровождая чтение краткими замечаниями; он делал их редко, лишь когда считал пояснение необходимым. Не могу без умиления вспомнить, с каким вниманием слушали чтение, каким духом братства и доброжелательности проникались все члены многочисленной семьи (включая и слуг). Отец неизменно начинал со слов: «Давайте сосредоточимся, дети мои, — говорить будет святой дух». На следующий день во время работы прочитанное накануне вечером было предметом разговоров, особенно между батраками.
Мне следует по этому случаю поделиться наблюдениями, которые я уже приводил в «Школе отцов»: работа пахаря более способствует невинности нравов, чем работа на виноградниках, хотя последняя и весьма тяжела; в этом отношении волопасы стоят ниже виноградарей, а пастухи еще менее простодушны и менее целомудренны, чем волопасы.
Летом после чтения совершали краткую общую молитву; затем молодых парней заставляли рассказать урок из катехизиса, после чего все молча расходились спать; после молитвы строго запрещалось громко разговаривать и смеяться.
Зимние вечера в деревне особенно длинны (в городе они всегда одинаковы), и после чтения и урока катехизиса отец рассказывал о каком-нибудь событии нашего времени или о старине. Он к месту приводил прекрасные изречения древних[158]. Это был отдых. Его поучительные рассказы слушали с чрезвычайным вниманием, всем дозволялось смеяться, делать замечания, и воцарялось восхитительное оживление; ни крестьянам, ни детям никогда не доводилось слышать более занимательных рассказов. Как беседы, так и чтения всем очень нравились. У нас нередко работали сыновья зажиточных крестьян, и когда родители спрашивали, что заставляет их наниматься к нам, они отвечали, что их привлекает обычай читать и беседовать по вечерам.
Глава семейства без устали трудился и подавал остальным пример скорее делом, нежели словами. Свет не видывал столь прекрасного хозяина, которого так ценили бы служившие у него люди. Когда представлялся случай, они оказывали друг другу услуги. Эдм Ретиф нередко приводил такое изречение мудреца: «Если есть у тебя раб, то поступай с ним, как с братом, ибо ты будешь нуждаться в нем, как в душе твоей» («Книга премудрости Иисуса, сына Сирахова», гл. XXIII, ст. 32), а также следующие слова: «Не обижай раба, трудящегося усердно, ни наемника, преданного тебе душою» (там же, гл. VII, ст. 22). Отец поднимался рано и с утра брался за плуг. Пахал он превосходно, его работникам оставалось только подражать ему, но ни один из них, даже Жермен, не мог с ним сравняться. Лишь этой своей сноровкой он гордился; легкая улыбка на его лице, всегда открытом и приветливом, показывала, как ему льстит, когда его называют искусным пахарем. «Это искусство из искусств, — утверждал он, — и в этом деле допустимо быть малость честолюбивым». Он не любил работу на виноградниках и участвовал только в сборе винограда. Но как хороший хозяин он посещал виноградники и замечал все недочеты. Нелюбовь его к этой работе нельзя назвать недостатком: он уделял немало времени обязанностям нотариуса и судьи, арбитражу, консультациям, и если бы пристрастился к виноградарству, ему некогда было бы заниматься своим любимым делом — пахотой.
Его никогда не видели праздным, разве только по воскресеньям или в праздники, но и в эти дни он, если оставался один, прогуливался с книгой в руках. То были сочинения по вопросам морали и юриспруденции, — в юридических трудах он почерпал сведения, необходимые для текущей судейской практики. Отец уверял, что «Французский юрист» — превосходный молитвенник, ибо в этой книге узнаешь о своем долге.
Отец держал себя просто с сыновьями, но был несколько сдержан с дочерьми, к которым он никогда не обращался на «ты».
Желая теснее связать свою первую семью со второй, он давал младшим в крестные своих старших детей. Меня крестили достойный кюре из Кюржи и Анна, старшая дочь; так же было и с остальными, вплоть до младшего, чьим крестным отцом был я, а крестной — младшая дочь от первого брака; это происходило в 1745 году, когда отцу было пятьдесят три года.
Хотя Эдму Ретифу приходилось воспитывать четырнадцать детей, благосостояние его возросло и на следующий год возбудило зависть одного жителя Саси, сборщика податей, который обложил его невероятно высоким оброком. Эдм сдержанно указал ему на это, но тот с его возражениями не посчитался. Отца это раздосадовало, быть может, более чем заслуживало дело (это его собственные слова), и он решил воспользоваться льготами, предоставляемыми законом отцам двенадцати детей. Он подал прошение господину де Бру, тогдашнему интенданту, проживавшему в Тоннере, изложив суть дела, но ни на кого не жалуясь. Господин интендант своей рукой написал на прошении: «Эдм Ретиф, отец четырнадцати детей, шесть ливров», и велел ему передать на словах:
— Бас следовало бы вовсе освободить от налогов, но раз вы сами попросили установить вам ставку, я ее и назначил с тем, чтобы она оставалась навсегда неизменной. Впрочем, мне известно, что вы как истинный верноподданный не хотели бы, чтобы вас совсем исключили из списка налогоплательщиков.
Спустя несколько лет должность господина де Бру занял господин Бертье де Совиньи, и те же завистники поспешили вновь обложить отца большим налогом. Эдм Ретиф обратился к новому интенданту с прошением в каких-нибудь три строчки; тот ответил без промедления, подтвердив решение своего предшественника. Господин Бертье пригласил Эдма Ретифа к себе, представил его своим чиновникам как отца четырнадцати детей и, похлопав по плечу, поздравил с таким прекрасным потомством. С тех пор отец до конца жизни платил шесть ливров.
Стремление к истине побудило меня упомянуть об этом случае, который, быть может, удивит читателя, уже знакомого с характером Эдма Ретифа и его образом мыслей. Да будет мне позволено объяснить причины его поведения. Советуясь с ним об общественных делах, порой спрашивали его мнения об обложении налогом. Но в любом приходе находятся смутьяны, любители заводить свары и злоупотреблять своей властью. Нередко случалось, что вопреки возражениям Эдма Ретифа и других разумных сельчан, бедняков облагали чересчур высоким налогом, то ли из личной неприязни, то ли из-за неправильного исчисления их достатков. Эдм Ретиф и отец Антуан Фудриа имели обыкновение втайне помогать беднякам выплачивать подати: читатель поймет, что если бы Эдма Ретифа обложили непомерным налогом, он не был бы в состоянии помогать наименее обеспеченным односельчанам.
Я посчитал бы свой рассказ о муже недостаточно полным, если бы умолчал о супруге, ведь отец и мать семейства составляют единое целое.
В отношениях как с первой, так и со второй женой Эдм Ретиф придерживался известной церемонности: он не обращался к ним на «ты» и они также говорили ему «вы». С женой он обходился с достоинством, однако в его манере не было ничего напускного или натянутого. Жена, со своей стороны, относилась к нему с уважением. Правда, поведение Эдма Ретифа, окружавший его почет — всегда внушали уважение к нему всем, кто имел с ним дело. Мне мало что известно, и то лишь по рассказам, о его отношениях с Мари Донден. Зато жизнь моих родителей я наблюдал собственными глазами и знаю ее доподлинно.
Мне рассказывали, что в первые годы замужества моя мать, из-за чрезмерной живости своего характера и полученного ею воспитания, привыкнув удовлетворять все свои прихоти, не сразу уразумела как себя вести, чтобы добиться привязанности супруга. С другим человеком она была бы несчастна. Но Эдм Ретиф, как мудрый и осмотрительный супруг, изучил характер новой жены и понял, что надлежит взывать к ее воображению. Воздействуя на чувства жены, он приучил ее понемногу сдерживать свою живость; затем он стал терпеливо внушать ей ее обязанности, но делал это лишь оставаясь с нею с глазу на глаз. Никто в семье не знал, что между ними происходит. При детях и посторонних он подчеркивал свое глубокое уважение к супруге. Приведу кое-какие его беседы с моей матерью, о которых знаю от нее самой. Рассказывая о покойном муже, она не скрывала своей привязанности к нему и безутешного горя, вызванного утратой такого человека.
— Любезная супруга, — обращался он к ней, — самый опасный недостаток мужа — это слабохарактерность и неумение держать в руках бразды правления. Этот недостаток я приметил у парижских мужей. Поверьте, я желаю вам счастья, и не женился бы на вас, если бы не имел в виду нашей взаимной пользы, но я стремлюсь к ней не вслепую. Когда я решил предложить вам свою руку, у меня созрел план, как лучше устроить наше счастье. Я поставил своей целью стать вашей опорой и защитником; но защитник и опора отнюдь не раб. Скажите мне, почему мужчина наделен силой? Не думаете ли вы, что независимый характер, смелость, мужество, даже дерзость, даны ему лишь для того, чтобы он ползал перед вами или был ничтожным льстецом? Почему природа сделала вас такими прелестными, но вместе с тем слабыми и боязливыми? Почему она наделила вас таким нежным голосом? И звучит он так приятно ведь не для того, чтобы вы его резко повышали и отдавали приказания? Нет, любезная супруга, все это вам дано, чтобы очаровывать, говоря точнее, чтобы смягчать более сильное существо, располагать его в вашу пользу. Ваш удел — нравиться и скрашивать прелестью ваших ласк тяжкие труды, которые берет на себя сильное существо, с которым вы соединены и слились воедино; эта очаровательная улыбка имеет целью на мгновение отвлечь его от трудов, доставить отдых и вдохновить на еще более трудные дела.
Если женщина выходит замуж за слабого человека, то она повелевает и почитает себя счастливой; но властолюбие не приносит счастья, хоть это одна из страстей человеческого сердца. Впрочем, подобные страсти лишь восстанавливают против ближних и скорее вносят в жизнь смуту, чем дают подлинное удовлетворение. Посему исполняйте предназначенную вам роль и не выходите за ее пределы; я не тиран... и нам придется поменяться ролями, и как ни смешно будет мне, с моими мужественными чертами и густой бородой, исполнять вашу роль, придется с этим примириться до тех пор, пока вы мне не вернете мою... Вы улыбаетесь, но, по чести, я говорю серьезно. Чтобы обеспечить счастливую семейную жизнь, прежде всего надлежит главе распоряжаться, а нежно любимой супруге — исполнять его волю по склонности и велению сердца; если бы речь шла о посторонней женщине, я назвал бы это послушанием.
— Вы золотите пилюлю, но я понимаю вас.
— Потому я и говорю столь откровенно, любезная супруга, следует всегда говорить так, чтобы вас понимали. Не возражайте мне, уверяя, что в первом браке вы были счастливы при диаметрально противоположных отношениях между мужем и вами. Ваша совместная жизнь началась с того, что он вас обманул. Естественно, в дальнейшем он всеми силами старался загладить свою вину. Это было мудрое поведение, оно заслуживает похвалы, и на его месте я поступил бы точно так же. Но мы с вами в другом положении; мы больше не дети, которые тешат друг друга, а зрелые супруги, обязанные поступать обдуманно и исполнять каждый свое назначение. Лишь следуя велениям натуры, можно обрести счастье: естественно, что тот, кого она сделала более сильным, должен повелевать; более слабому, более приятному существу она предназначила умерять его суровость, не только по отношению к себе, но и к окружающим. Любезная супруга, я твердо решил исполнять веления натуры: будьте нежны, просите, но не требуйте. Впрочем, в доме у вас столько же власти, сколько у меня, поскольку муж и жена единое целое. Тот, кому натура определила быть господином по праву сильного, должен добиться, чтобы его право основывалось на уважении и сочувствии, он должен уважать подчинение жены и пользоваться своей властью как отец. Сообразуйтесь впредь с его приказаниями. Если бы дело шло только о моем счастье, я мог бы пойти на любую жертву, — у меня достало бы на это сил, но я по опыту знаю, что супруги-повелительницы наименее счастливые из жен. Женщины наделены пылким и пугливым воображением, присущим восточным народам, и отчасти схожи с ними, они невольно, помимо сознания, тянутся к жизни, не требующей от них рассуждения, но только подчинения. Если бы им был предоставлен выбор, жить по своей воле или в подчинении, они вечно бы колебались и прожили бы жизнь в мучительной нерешительности. Избавьте нынче азиатов от одного деспота, они на следующий день возьмут себе другого; я читал, что римляне некогда проделали подобный опыт с племенами, обитавшими в Каппадокии{157}, которые предпочли свободе неограниченного монарха[159].
— Но, любезный супруг, я вовсе не хочу господствовать над вами.
— Не хочу этого и я, милая супруга: каждый из нас должен занимать свое место, вот и все. Пусть между нами царят согласие и гармония, подобная той, какая существует между членами одного и того же тела. Выслушайте меня: всякий раз, как вам чего-нибудь захочется, откровенно поведайте мне об этом. Мы с вами спокойно обсудим, и если ваше желание не повредит нам... если оно послужит на пользу лишь вам одной, я тотчас его исполню.
— Обещаю вам.
Избалованная в детстве и привыкшая ко всеобщему поклонению, Барб Ферлэ сперва стала заурядной супругой, однако с течением времени она сравнялась достоинствами с Анной Симон. Слушая по вечерам священное писание, она почерпнула там правильное представление о своем долге. Моя мать поступала так, как вели себя женщины в первые века христианства. Я неоднократно наблюдал, как трогательно следовала она их примеру. Невозможно передать, как она во всем старалась угодить мужу, выказывая послушание без тени раболепства. Сне зрелище, отрадное для посторонних, всегда доказывает, что в подобной семье следуют велениям натуры и в них царит столь желанное для всех согласие.
Чем покорнее и внимательнее была супруга, обходившаяся с мужем как с обожаемым владыкой, тем больше уважал ее Эдм Ретиф: он следил за тем, чтобы все в доме ее почитали и. беспрекословно слушались, и заявил раз навсегда, что готов простить обиду, нанесенную ему лично, но пусть не рассчитывает на снисхождение тот, кто выкажет неуважение его жене. Одна служанка как-то раз умышленно уморила великолепную суку, которую Эдм Ретиф очень любил. Все испугались за виновницу, зная, как привязан хозяин к этому полезному животному. Но он ограничился сдержанными упреками и распекал служанку так по-отечески, что она плакала, раскаиваясь в своем поступке. Месяц спустя эта же служанка, осерчав на хозяйку, грубо ей ответила. Узнав об этом, Эдм Ретиф немедленно ее уволил, не желая слушать никаких извинений и просьб своей жены.
— Любезная супруга, — сказал он потом моей матери, — если я допущу, чтобы вам выказывали неуважение, в доме очень скоро воцарится беспорядок. Имейте в виду, уважая вас, тем самым уважают и меня и доставляют мне радость. Тот, кто выражает вам почтение, как бы вдвойне выказывает его мне. Любезность, оказанная вам, стоит десятка любезностей по моему адресу. Так же обстоит дело и с нашими детьми: приласкав моего сына или дочь, меня куда больше обрадуют, чем осыпав меня похвалами. Почему мужчина принимает так близко к сердцу, если без всякого повода дурно обойдутся с его собакой? (Простите мне этот пример, но он весьма выразителен). Почему иной раз можно приобрести расположение хозяина, погладив его животное или дав ему кусок хлеба? Да потому, что он усматривает в этом искреннее желание сделать ему приятное. Но это лишь слабый пример: услуги, оказанные жене или детям, куда больше трогают сердце мужа и отца!
Не удивительно, что подобного человека почитала жена и обожали дети. Он был душою дома, даже когда отсутствовал; что бы ни делали и ни говорили его семейные, они всегда помышляли о нем. Если он был в отлучке и опаздывал к ужину, вся семья — дети и слуги, ждали его с озабоченным видом. И когда раздавался стук молотка у двери, ему вторил дружный крик радости. Бывало, услыхав этот стук, моя мать так и встрепенется от радости. Вскочив с места, она посылала нас отпирать, хотя пять-шесть человек уже бежали к дверям; она хлопотала, сама доставала ночной колпак и сабо (деревянные башмаки, заменяющие в наших краях туфли), согревала их, не давая дочкам сделать это за нее; ставила его стул на место, где он любил сидеть; наливала ему в стакан подогретого вина и подавала ему, едва он входил, не сказав еще ни слова. Патриарх выпивал с довольным видом; потом он кланялся ей, приветствовал всех нас, вплоть до пастушонка, справлялся о каждом с доброжелательным и приветливым видом...
Увы! Вот оно истинное счастье! Я видел его только в нашем доме. Горе мне! В поисках за счастьем я отправился в иные края!
Затем отец рассказывал новости, какие слышал в Оссере, Вермантоне, либо в Нуайе, Тоннере или Везеле. Судите сами, как жадно слушали его люди, жившие в глухом селении! Если кому-либо приходилось отлучиться во время его рассказа, по его лицу было видно, как это его огорчает. Но когда тот возвращался, Эдм Ретиф любезно повторял для него рассказанное в его отсутствие. Он неустанно проявлял внимание к своим слугам: если, как нередко случалось, в течение дня он слышал что-либо интересное или любопытное, он вечером всем об этом сообщал. Но эти рассказы никогда не отвлекали его от чтения Библии.
Эдм Ретиф обладал приятным голосом и любил рождественским постом петь ноэли{158}. Эти наивные гимны служили развлечением для всех в доме.
Сей мудрый и добрый отец, столь требовательный во время работы, старался всякий день развлекать своих семейных. — Удовольствие, — говорил он (Юнга {159} он не читал, но это весьма естественная мысль!), — это бальзам для нашей жизни, и ему искренне предаются лишь чистые души[160].
Однажды вечером произошел любопытный случай, доказавший, как его любили все поселяне. Некто Бальтон, уроженец Нитри, пропьянствовал в Саси до темноты, и, возвращаясь, вздумал звать на помощь: «Убивают, убивают!». Он кричал, стоя на горке, у подножья которой находится усадьба Ла Бретон. Как на беду, отец, уехавший утром в Нитри, еще не возвратился. Услышав приглушенный вопль пьяницы, моя мать едва не лишилась чувств; она кликнула слуг, еще не собравшихся к ужину. Они вооружаются чем попало и бегут; мать посылает за помощью в деревню. Услыхав, что на Эдма Ретифа напали, все вскакивают из-за стола, хватают, что подвернулось под руку и устремляются по дороге в Нитри. Там они никого не обнаружили. Пьяница, услышав топот бегущей толпы (собралось добрых пятьсот человек), спрятался в виноградниках. Поселяне продолжали поиски и наверняка дошли бы до Нитри, если бы на опушке общинного леса не повстречали моего отца, спокойно возвращавшегося домой. Его поразил шум, доносившийся из темноты. Он окликнул первых, попавшихся ему навстречу: — Эй, друзья, что случилось? Не стряслась ли какая беда? — Ему сказали причину переполоха. Он горячо всех поблагодарил и, вернувшись домой, велел откупорить бочку лучшего вина, и маленькая армия живо опорожнила ее.
Слух о приключении разнесся по всей округе, и рассказывали о нем по-разному; все знали, что Эдм Ретиф шел с деньгами, ибо возвращался с обхода своих должников, и решили (многие и поныне в этом уверены), что Бальтон на него напал, но Эдм, желая его спасти, скрыл это преступление. Однако я передаю все, как было на самом деле.
Рассказав о том, как Эдм Ретиф относился к супруге и к слугам, я хочу поведать о его отношениях с детьми.
Он был с нами строг, но не суров. Вот доказательство, что это лучший метод воспитания: с детьми от первого брака он был гораздо строже, чем с младшими, и первые оказались лучше вторых. Вот и другое доказательство: со старшими детьми от второго брака он был почти столь же строг, как с детьми от первого, и они по своим моральным качествам превосходят младших. Я говорю совершенно беспристрастно, не помышляя о себе и заботясь лишь о правдивости рассказа. В старости Эдм Ретиф стал проявлять изрядную снисходительность. Это послужило к чести почтенного патриарха. Однако все мы, Ретифы, так своевольны, что нам не приносят пользы поблажки.
Впрочем, отец никогда не был строг со старшим сыном: тот с раннего возраста проявлял благие наклонности и в своем стремлении к добродетели даже впадал в крайности. Он был в этом отношении ретив, как настоящий Ретиф{160} (так говорил про него наш родственник-адвокат). Брата приходилось сдерживать на пути к совершенствованию. По свидетельству Платона, таков был Аристотель. Сколь счастлив отец подобного сына! Если бы это счастье порой не омрачал страх потерять возлюбленное дитя!
Отцу не приходилось проявлять строгости и к младшему сыну от первого брака. Тот был несколько ленив и проявлял чрезмерную доброту. Ныне она служит всем ко благу, но в то время эту крайнюю мягкость воспринимали как недостаток. Его недолюбливал Тома Донден, дед его и крестный отец, восхищавшийся блестящими качествами старшего внука. Но Эдм Ретиф поощрял младшего сына, проявлял к нему нежную привязанность, и нередко говорил: «Тома, я любил своего отца больше, чем самого себя, и бог даровал мне первенца, унаследовавшего его редкостную доброту. Но он послал мне и второго сына, в котором я с радостью узнаю себя. Будь добрым, милый сын. Ум весьма опасный дар, если его не вдохновляет доброе сердце. Пусть ты не совершишь ничего примечательного, — ты создан, чтобы быть самым счастливым. Да послужит это тебе утешением, любезный Тома!».
Я старший из детей от второго брака. Чертами лица я похожу на отца и старшего брата, но не обладаю их привлекательностью. Я весьма уступаю отцу в отношении твердости характера, доброты и нравственных качеств, стяжавших ему всеобщее уважение; мне далеко и до старшего брата с его талантами и знаниями и, жалкий выродок, я стенаю при мысли о том, что позорю свой славный род и не извлек пользы из примеров, бывших у меня перед глазами! О, тень отца моего, прости мне! И вы, почтенный старший брат, заменивший мне отца, также простите меня! Я приложу все усилия, чтобы с честью носить наше общее имя!
Жан-Батист Ретиф, второй сын от второго брака, умер в четырнадцатилетием возрасте; он был несколько ограничен, но со временем из него получился бы второй Тома Ретиф; над его простотой и добродушием подшучивали во времена моей юности, правда, весьма осторожно, — отец не потерпел бы никаких насмешек, хотя наивность сына не раз вызывала его улыбку.
Третьего сына звали Шарль. Он был живым портретом отца, походил на него и внешностью и характером. При этом был он выдумщиком и отличался пылкостью. Он унаследовал дух своего деда — Пьера Ретифа, живость нашей матушки и облик отца. Этот, подававший большие надежды юноша был убит в 1757 году в Ганновере, служа в Овернском полку; ему не было еще и семнадцати лет.
Самый младший — Пьер, жил в отцовском доме. Как я уже упоминал, снисходительность, какую проявлял отец в старости, отразилась на воспитании Пьера. Он умер 5 августа 1778 года, оставив семерых детей, из которых четверо — мальчики. Прибавлю, что мы получаем хорошие отзывы о старшем (ему лишь двенадцать лет): он прилежно работает, бережлив и любит сельское хозяйство. Дал бы бог этому внуку походить на Эдма Ретифа и воскресить память о нем в крае, которому тот служил всю жизнь, принося великую пользу!
Когда кто-нибудь из нас совершал поступок, ему тотчас строго выговаривали. В зависимости от тяжести проступка отец устанавливал степень наказания, или подвергал какому-нибудь лишению или прибегал к порке. Провинившегося приговаривали к тому или иному ограничению на несколько дней, и всякое утро ему повторяли, за что он наказан. Если предстояла порка, ее откладывали на неделю. Следующее за выговором наказание объявлялось в таких выражениях: «Сын мой (имярек) или дочь (имярек), через неделю, в таком-то часу, вас будут за вашу провинность сечь, дабы сие послужило примером вашим братьям и сестрам. Порка будет совершаться мною или (если наказывалась дочь) вашей матерью». Этот приговор объявлялся всего один раз. В назначенный час виновного призывали, и обсуждалось его поведение за истекшую неделю. Если оно признавалось отличным, его прощали; если оказывалось посредственным, порка была умеренной; если — плохим, экзекуция была... изрядной. Отцовскую порку я испытал дважды: после нее две недели было больно сидеть. Излишне говорить, что скрыться от наказания было невозможно. Однако порка была чрезвычайным наказаньем и назначалась лишь за самые серьезные проступки. Секли меня оба раза без всякого снисхождения. Большинство детей, тем более два старших брата и сестры, этой каре не подвергались.
Совершив хорошие поступки, дети удостаивались похвалы, это происходило в тот же день, вечером, когда вся семья была в сборе; чем выше была проявленная доблесть, тем больше хвалили.
Так, одного из сыновей похвалили за то, что, находясь в поле, где он сторожил зерно, рассыпанное для просушки на полотнищах, он отдал больному бедняку принесенный им завтрак — молочный суп и свежее яйцо. За похвалой последовало отцовское благословение.
Другой удостоился похвалы за то, что самоотверженно бросился выгонять скот с чужого поля, и тем избавил хозяина от убытков, а владельца скота от штрафа и платы за потраву; мальчику было в то время восемь лет.
Один из нас получил похвалу — в не менее торжественной обстановке, — за то, что в десятилетнем возрасте отбил от волка овцу, смело напав на него с окованной железом палкой. Подбежавшие ему на помощь люди подтвердили, что мальчик один справился с хищником.
Торжественных похвал удостоилась дочь за то, что устыдила толпу жнецов, осыпавших бранью бедную приятную на вид сборщицу колосьев; более того, она разделила с девушкой завтрак, чтобы внушить к ней уважение. Дабы показать жнецам всю низость их поведения, Эдм Ретиф прибег к трогательной церемонии и вслед за тем перевел сборщицу колосьев в разряд жниц, доставив ей хороший заработок.
Старший сын, досточтимый Эдм-Никола Ретиф, в юности неоднократно удостаивался похвал за проявленную им скромность, сыновнюю преданность и сострадание к людям.
Старшая дочь Анна заслужила похвалы, уже будучи замужем, за примерное ведение хозяйства. Своего распущенного, нерадивого мужа она исправила, проявляя кротость, услужливость, всячески его поощряя, трудясь с нарочитым усердием, и делая за мужа все, что было в ее силах, а порой и сверх сил.
Мари Ретиф, проживая в Париже, удостоилась заочных похвал за свое поведение в этом городе: редкое добронравие девушки засвидетельствовали ее хозяйка и одна из наших теток. Мари была хороша собой и подвергалась кое-каким испытаниям, из коих вышла с честью, проявив мужество и скромность.
Излишне указывать читателю на пользу, какую приносило такое поистине патриархальное воспитание, способствуя укоренению добрых нравов. Иные из детей нашей семьи отведали соблазнов развращенного света и несколько лет вели разгульный образ жизни, предаваясь опасным наслаждениям, но своевременно они взялись за ум и стали вновь проводить в жизнь добрые правила.
Я опускаю немало подробностей, дабы меня не обвинили в мелочности. Но сказанное мной, думается, может дать представление о достойном человеке, коему я обязан жизнью.
Эдм Ретиф заслужил прозвище «Правильного человека», о котором мечтал всю жизнь. Ему ежедневно приходилось слышать, что его так величали. Но однажды вечером он случайно подслушал разговор между пастухом Жаком Блэзом и работником Жерменом и это, конечно, доставило ему удовольствие.
— Жако. Скажите мне, Жермен, почему это, говоря о нашем хозяине, его называют «Правильным человеком»? — Жермен. Разве ты не понимаешь, что это означает? — Жако. Малость кумекаю, да кое-что мне неясно. — Жермен. Знаешь ли ты, что такое хороший отец? — Жако. Знаю... — Жермен. А хороший муж? — Жако. Ну да. — Жермен. А хороший хозяин? — Жако. Еще бы. — Жермен. А хороший судья? — Жако. Малость знаю. — Жермен. Который с каждым обходителен, боится бога? — Жако. Да, все это я понимаю. — Жермен. Вот все это и значитбыть «Правильным человеком». — Жако. Вот, я и узнал! Ей-ей, нашего хозяина прозвали по заслугам: он таков, как вы говорили, Жермен.
Вечером, после ужина, «Правильный человек» сказал в кругу домашних: — Дети мои, я мечтаю оставить вам некое наследство: хочу, чтобы куда бы вы ни пошли, с кем бы ни встретились, всякий раз, узнав, что вы мои дети, вам тотчас сказали: «А, так вы сын Эдма Ретифа! Правильный был человек!» Поверьте мне, дети мои, это стоит дороже, чем если бы вам сказали: «То был богатый человек! То был ловкий человек! То был ученый человек. Он один победил целую армию, и король сделал его графом, маркизом, герцогом, или чем там еще можно сделать!» Дети мои, вы только начинаете жить, но сколько бы вы ни прожили, не имейте иной цели, не ищите другой славы, как заслужить это прекрасное и полезное звание; ведь если вы его заслужите, вам под конец его дадут. — Как дали его вам, хозяин, — сказал Жермен. — Все вас так называют, и особенно мы, ведь мы видим вас всякий день, и вы от нас ничего не скрываете! — Возблагодарим же бога, Жермен!
Я расскажу вам об одном случае, когда почтенный старец от души порадовался, услыхав, что его называют «Правильным человеком».
Один из его сыновей, в то время проживавший в Оссере, отправился с товарищем навестить отца накануне праздника «Всех святых». Они проходили через деревню, где жил наш близкий родственник. Однако юного Ретифа плохо приняли из-за его недавней проделки. Ему стало стыдно, что с ним так обошлись при его приятеле, и они тотчас отправились дальше по лесной дороге. Пройдя полпути, юноши вконец проголодались и устали. Им было лет по шестнадцати, и денег в кармане у них было не густо. Юный Ретиф до сих пор еще не испытывал нужды в деньгах и даже не захватил с собой монетки в два су, что валялись со всяким хламом. Добравшись до деревни Пюи де-бон, приятели постучались в один дом. Добрых хозяев юнцы застали за ужином; те ели солонину, на очаге подогревался большой кувшин вина. Три семьи издольщиков, сообща владевших трехконным плугом, угощались, закончив посев.
— Мы не прочь выпить глоток, и само собой готовы заплатить, — сказали голодные путники. — Милости просим, судари, садитесь-ка поближе к огню. Эй, дружки, уступите место гостям! — Да только, — смущенно проговорил юный Ретиф, — денег у нас маловато. — Товарищ его вынул из кармана шесть с половиной су, составлявшие все их богатство. — Что и говорить, на это не попируешь, — рассмеялись крестьяне. — Ладно, усаживайтесь, судари. Спрячьте свои деньги, — здесь не берут вперед... Можно вас спросить, издалека ли вы? — Из Оссера. — Что же вы так поздно собрались в путь? — Как видите, — сказал приятель Ретифа, — воров мы не боимся. Да и ночевать мы должны были в полутора льё отсюда, у родни моего товарища... да нам указали на дверь...
Юный Ретиф краснел, толкая локтем болтуна. — Вот я тебе малость и отомстил — тихонько ответил тот, — Но не бойся, твоему отцу я ничего не скажу.
Приятели принялись за еду, однако они сдерживали свой аппетит, сознавая, что у них в кармане по три су и одному ливру.
Тем временем хозяин с любопытством разглядывал гостей; особенно поразила его физиономия молодого Ретифа. — Простите за любопытство, судари, но дозвольте спросить, далеко ли вы держите путь? — В Саси. — Так я не обознался, — обратился хозяин к своим дружкам, — это сыновья... Как вас зовут? — Меня Рамо, а его Ретиф. — Услыхав это имя, все сидевшие за столом поднялись как один. — Так вы сын господина Ретифа! — восторженно воскликнул хозяин. — Что же вы не сказали об этом сразу? Вот уж правильный человек ваш отец! Нет в нашем Пюи-де-бон поселянина, кому бы он не оказал услугу, в том числе и мне... Жена, принеси-ка кровяную колбасу, угостим на славу! И не придумаешь более почетных гостей, разве что сам господин Ретиф пожаловал бы к нам! Оставайтесь, судари, у меня ночевать; вам приготовят постели. — Весь дом пришел в движение. Приятель Ретифа, смышленый паренек, был в восторге. Славные поселяне то и дело восклицали: — Что за правильный человек ваш отец! Сударь, — говорили они Рамо, — в любом селении нашего округа вашего приятеля встретили бы не хуже, чем у нас. — Теперь я понимаю, — сказал Рамо, — почему ты не ценишь денег: они тебе не надобны в дороге. Так и быть, прощаю тебе давешнюю встречу и проделку, из-за которой перед нами захлопнули двери![161]
Как ни уговаривали хозяева остаться, юноши, подкрепившись как следует, решили тронуться дальше. На прощание вся компания выпила за Эдма Ретифа и пожелала ему всяких благ.
Угощение и вино добрых крестьян восстановили силы приятелей. Остающиеся до Саси три льё они отшагали за два часа. Юноши вошли в дом в тот момент, когда отец семейства оканчивал чтение Библии. То была глава из книги Бытия, в которой рассказывается, как Иаков, возвращаясь от Лавана, встретил своего брата Исава и уговорил его {161}. Этот трогательный рассказ умилил всех; сына встретили с радостью, хотя и пожурили за опоздание. Столь же приветливо обошлись и с его товарищем. Путники уже успели проголодаться, едва ли меньше, чем по дороге в Пюи-де-бон. Им дали поужинать, и все остались за столом, желая послушать рассказ об их путешествии, ибо Рамо заявил, что им встретилось немало трудностей.
Когда они поели, отец опросил: — Расскажите же, дети мои, что с вами приключилось за ваше длительное путешествие? — Не смейтесь над нами, сударь, — ответил юный Рамо, — нам пришлось хлебнуть горя — мы едва не умерли с голоду. Из Оссера мы вышли в девять часов утра... — Что же, вы сбились с пути? — Вот именно. — Как, сын мой, ты до сих пор не запомнил дорогу? — Дело в том, сударь, — продолжал Рамо, — что мы пошли проселками, и до шести часов вечера у нас во рту не было ни крошки: завтрак в Оссере был очень легким! В карманах же у нас — пусто. Но если бы я знал, каким кредитом пользуется ваш сын... — Каким таким кредитом? — И весьма надежным — вашим именем. Едва мы его произнесли, как на нас, словно из рога изобилия, посыпались хлеб, мясо, вино, превкусная кровяная колбаса, нас усадили у очага, привечали почти как в вашем доме. Уж так мы были довольны! Никогда в жизни я не видел подобной встречи!
Молодой человек, не переводя дыхания, рассказал обо всем, что произошло в Пюи-де-бон. Всякий раз, как он повторял присказку добрых поселян: «Что за правильный человек ваш отец!», почтенный старец возводил очи к небу, с трудом сдерживая слезы.
Чудесные минуты! Если бы добродетель получала лишь такую награду, и то она была бы дороже мнимых наслаждений, доставляемых пороком!
Я приближаюсь к концу своего занимательного рассказа. Дополню его некоторыми подробностями из жизни моих старших братьев; они дадут более полное представление о добродетельном отце, воспитавшем подобных сыновей.
Эдм Ретиф никогда не жаловался на здоровье, лишь в 1763 году у него обнаружилась болезнь, которая и свела его в могилу в декабре 1764 года. В тот год дожди затопили луга. Пришло время сенокоса, и почтенный старец, продолжавший усердно трудиться, вообразил, что все еще обладает «неуязвимостью» молодости (да простят мне это выражение!). Он принялся косить, стоя в воде, проделывал это с неподражаемой ловкостью и сам переносил траву на сухое место. Вода была столь холодна, что все, помогавшие ему, занемогли, мой младший брат захворал перемежающейся лихорадкой. Но ужаснее всего косьба в воде отразилась на отце, который работал дольше других. На этого богатыря напала ползучая лихорадка, около двух лет она неприметно подтачивала его силы.
Мне еще не довелось рассказать о старшем сыне моей матери: он стал лекарем и отличился на этом полезном и благородном поприще. Он успешно лечил отца и мать, хорошо зная их натуру. То ли ему помогало его искусство, то ли вера в него пациентов, которая бывает действеннее лекарств. Этот превосходный молодой человек умер двадцати шести лет, упав с лошади; после него осталась молодая вдова, родившая сына после его смерти. Во время болезни, преодолевая страдания, Эдм Ретиф повторял: «Ах, если бы со мной был бедный Бужа!». То была его единственная жалоба.
Отца Антуана Фудриа уже не было в живых, когда заболел Эдм Ретиф, и его причащал молодой кюре. Юный служитель алтаря отнесся к умирающему старцу с редким вниманием и проявил к нему необычайное уважение. Болезнь Эдма Ретифа волновала весь приход, старики в слезах теснились в его комнате, а остальные, стоя на коленях во дворе, молились о его выздоровлении.
Молодой кюре, напомнив присутствующим о необходимости заблаговременно готовиться к смерти, добавил, обращаясь к богу: «О, господи, сегодня ты сойдешь в достойное святилище, ибо тело праведного человека прекраснейший храм для божества. Мужайтесь, достойный отец (кюре впоследствии говорил, что не дерзнул назвать умирающего братом), вы или останетесь в живых по нашим молитвам, или будете вкушать блаженство на лоне Авраамовом со всеми праведниками, которым вы уподобились. Но среди всех праведников, смею сказать, нет более достойного славной награды, чем добрый отец семейства, который сделал всех своих близких счастливыми и добродетельными; дал церкви достойных служителей, отечеству храбрых защитников, государству — полезных граждан на всех поприщах, особенно же — примерных и плодовитых матерей семейств. На небесах встретят вас радостными кликами, и святой патриарх Иаков, и все святые первых веков, которых вы чтили, подведут вас к подножию престола, на котором восседает Сущий во веки, и т. д.».
Подобное напутствие было во вкусе почтенного старца и тронуло его до слез. С этой минуты он ждал смерти спокойно и даже с радостью; его тревожила лишь скорбь моей матери.
Его больше нет! Всемогущий боже! Не стало достойнейшего твоего творения! Ибо добродетельный отец — твой живой и святой образ на земле! Будьте же благословенны, отец, и из обители праведных воззрите милостиво на вашего скорбного сына! Аминь.
Во имя справедливости я, пожалуй, должен сделать этому добродетельному человеку упрек. Он хотел непременно всех своих детей вывести в люди. Лишь одного сына он сделал пахарем. Он дал нам образование, не жалея на это средств, и даже тратя больше, чем позволял его достаток. Всех нас он предназначал к жизни в Париже. Вероятно, он помышлял при этом о достойном господине Помбелене и о тех благах, какими мог бы воспользоваться, если бы остался в столице. Мечтая о том, чтобы мы устроились в Париже, отец решительно отговаривал нас от жизни в провинциальных городах.
— Дети мои, — непрестанно убеждал он нас, — звание человека столь почетно, что следует избегать всего, что его унижает. Между тем достоинство человека нигде так не попирается, как в маленьких провинциальных городах. Пять-шесть влиятельных лиц держат себя там как хозяева, и как бы из милости терпят остальных обитателей, тех, что приносят пользу, — обрабатывают землю, занимаются торговлей и ремеслами. Мне приходилось видеть, как возмутительно ведут себя в общественных местах эти самозванные хозяева, в чьих руках главные должности в магистратуре, а следовательно, и вся власть. Я умер бы с горя, если бы мне пришлось жить в таком городке. В Париже, напротив, человек даже свободнее, чем здесь. Там над всеми лишь один господин. Если герцог или пэр обдаст вас на улице грязью, вы можете отплатить ему тем же. Вот вам доказательство, какая свобода царит в этом огромном городе; там не только созерцаешь народ во всем его величии, там люди дышат благодатным воздухом и драгоценным ароматом равенства. На Париж я всегда взирал издалека с нежным сыновним чувством как на родную мать. По правде сказать, эта мать бывает немного капризной, порой даже очень суровой, но чаще всего она балует своих детей и портит их. Не стану говорить о развлечениях и увеселениях, какие обретаешь в Париже; в этом большом городе происходит нескончаемое представление: сцены сменяют друг друга на каждом шагу и всякую минуту. Но вот что лучше всего в Париже: он — подобен открытой книге, которую вы читаете весь день. Если вы ничем не заняты, ступайте на набережные, перелистайте книги, которые продают букинисты. На гравюрах изображены великие исторические события, и если вы получили кое-какое образование, вы можете его пополнить на этих прогулках, даже если у вас много дел. В Париже в любой момент вы можете оказать услугу ближнему, даже не открывая кошелька, если вы не богаты. В любое время вы можете заглянуть в церковь; день и ночь там возносят хвалу богу. Добавьте к этому, что в столице больше заботятся о теле: ухоженное и свежее, оно походит на розу в утренний час, когда солнце и пыль еще не высушили росу на ее лепестках. Я не осуждаю парижан за их любовь к нарядам: их одежда придает им довольный и независимый вид[162]; женщины там в сто раз любезнее, чем в других местах. Да, дети мои, выбор только один: Париж, или наша деревня! Но все же — лучше Париж!
Я на опыте убедился, что сей достойный человек в своем роде был прав, считая столицу убежищем для угнетенных и отрадой рода человеческого: Париж и впрямь — порождение человеческого гения, и впечатление от него трудно выразить словами. Но нравственность подвергается там изрядным опасностям. Увы! Присущ ли порок столице, или тот, кто в ней развращается, уже приезжает туда с порочными наклонностями? Эдм Ретиф остался в Париже столь же чистым, как и на лоне природы... Счастливый смертный! Счастливое отечество, имеющее подобных тебе сыновей!
Отец оказался пророком, ожидая, что столица будет благоприятным поприщем для его детей. Если бы не превратности судьбы, двое его сыновей обрели бы в столице, подобно отцу, свое счастье. Шарль Ретиф, безвременно погибший в Ганновере, сделался любимцем одного нотариуса, которого так очаровали его достоинства, что он задумал выдать за него свою племянницу. У нас сохранилось письмо, присланное им по этому поводу отцу после того, как Шарль завербовался в королевские войска. Тот сделал это не из любви к беспутной жизни, но из пламенного желания пожертвовать собой ради отечества.
Другой сын устроился бы еще лучше, но его всю жизнь преследовал злой рок... Печальный пример для непослушных детей, которые предаются пылким страстям, и считают себя вправе самостоятельно решать самый важный вопрос — выбор подруги жизни... Прежде, чем поведать о его судьбе, я расскажу читателю об одном удивительном происшествии.
По странному совпадению (в котором, впрочем, нет ничего чудесного) в 1764 году в Париже возглавлял такое же дело, как господин Помбелен, его внук, сын Эжени; он был столь же богат, как дед, и имел двух очаровательных дочерей, старшую из коих звали Розой, а младшую Эжени, в честь бабки и ее сестры. Как это ни странно, один из сыновей Эдма Ретифа, случайно встретив этих девушек и не будучи с ними знаком, без памяти влюбился в старшую. Увлеченный страстью, с которой он был не в силах совладать, злосчастный молодой человек стал писать анонимные письма, не преследуя при этом никакой определенной цели, ибо он был женат; на девушку эти письма не произвели впечатления, несмотря на выраженные в них пламенные чувства и признания, но ее отец обратил на них внимание. Ему захотелось узнать их автора, и он велел своим приказчикам его выследить. Они скоро его поймали, но не в тот момент, когда влюбленный опускал письмо в ящик — он делал это чересчур осторожно, — его обнаружили в подвале, из окошка которого он созерцал несравненную Розу Б.; его схватили и потащили в залу, где находились обе сестры, их брат и остальная семья, отсутствовал лишь отец. Какое испытание для человека застенчивого от природы, вдобавок неряшливо одетого! Он испытал стыд и унижение, выслушивая заслуженные упреки, но более всего страдал от презрения, какое выказывала ему обожаемая особа.
Отец Розы появился в момент, когда его заставляли написать несколько слов, желая убедиться, что он автор писем. Увидав молодого человека, господин Б. выслал всех из комнаты; почувствовав невольную симпатию к незнакомцу, он мягко обратился к нему:
— Почему вы стараетесь разбудить в сердце моей дочери пагубную страсть? Почему вы оскорбляете меня? Ведь я вам ничего худого не сделал? Что вы можете сказать в свое оправдание?
Молодой безумец, тронутый добротой господина Б., бросился к его ногам. — Виноват! — воскликнул он. — Вот все, что я могу и хочу сказать. Но страсть оказалась сильнее меня, я действовал как бы против своей воли. — Обычное оправдание тех, кто дурно поступает. — Я в отчаянии от того, что сделал, но скажу по правде: не поручусь, что снова этого не совершу. — Кто вы такой? — Я из провинции. — Из какой? — Из Бургундии. — Из Бургундии? Как вас зовут? — Он назвал себя. — Друг мой, успокойтесь. Ваш отец жил некогда в Париже? — Да, сударь, и был здесь счастливее меня. — Не знал ли он господина Помбелена? — Знал, сударь и даже очень близко, смею вас уверить. — Близко, говорите вы... То, что произошло, меня огорчает, но... приходите ко мне завтра, да приоденьтесь. Мы побеседуем. Полагаю, вы свободны, то есть холосты и не связаны никакими обязательствами. Ступайте через заднюю дверь: все уже разошлись... Возвращайтесь завтра и спросите меня, слышите?
Молодой человек вышел с отчаянием в сердце. У него не хватило мужества прийти на следующий день; если бы он был свободен!.. Он написал письмо, в котором умолял господина Б. хотя бы намекнуть ему, о чем он хотел с ним поговорить.
Ответ
«Вы знаете мое имя — я сын Эжени Помбелен. Мать рассказала мне о том, что произошло между вашим отцом и моей теткой. Союз между нашими семьями тогда не состоялся, но я с удовольствием заключу его теперь... лишь бы вы походили на своего отца, как Роза, моя старшая дочь, походит на свою тетку, а Эжени, младшая, на мою мать. Ждем вас вечером. Эжени Помбелен еще жива и будет рада увидеть вас».
Ответное письмо
«Милостивый государь!
Злой дух, похитивший мой покой, привел меня на улицу, где вы живете. Я не могу к вам прийти — это стоило бы мне жизни. Остаюсь с глубоким уважением...»
Молодой человек поступил правильно. Зачем бы он пошел в этот дом? Но происшествие пагубно отразилось на его жизни. Он и раньше не был счастлив, а тут затосковал и опасно занемог, он был на краю могилы; сильный организм справился с болезнью, но он так никогда и не изведал счастья, не говоря уже о покое. Его беспрерывно томили сожаления, он нес справедливое наказание за нарушение родительской воли. Да будет его судьба уроком всем, кто склонен следовать его примеру! Итак, мы видим, порок сам себя казнит.
Отцы как бы продолжают жить в детях, и рассказывая о добродетелях двух старших сыновей Эдма Ретифа, я только подчеркну его заслуги.
Эдм-Никола был вторым сыном Эдма Ретифа. О нем можно сказать то же, что пишется в житиях почти всех святых: он возлюбил добродетель с детских лет. Это тем более достойно удивления, что сия природная склонность сочеталась у него с резвым характером, незаурядным умом и на редкость приятной внешностью. Он обнаружил поразительное рвение к наукам: просиживал ночи напролет за книгами, в ущерб своему здоровью. Естественно, что он делал быстрые успехи, ибо если pertinax labor vincit naturam — упорный труд побеждает природу, — то он служит также к ее усовершенствованию. Эдм-Никола преподавал несколько лет философию в семинарии в Оссере, где тогда проходили все науки, и нотабли города, в большинстве его ученики, до сих пор вспоминают о нем с глубоким уважением. Впоследствии он был викарием по соседству с родными местами — в Вермантоне, в одном из самых благополучных приходов епархии. Там его очень любили, хотя он вел жизнь замкнутую и выходил из дому лишь для совершения служб.
После этого он был назначен в бедный многолюдный приход Куржи, небольшое селение по соседству с Шабли. Местные жители отличаются тяжелым характером, хотя с виду довольно приветливы; они до крайности упрямы и скрытны.
Получив этот приход, Эдм-Никола Ретиф привязался к нему и решил остаться там до конца жизни. Монсиньор де Келюс весьма его ценил; достойного прелата радовало, что Эдм-Никола, к которому он всегда благоволил, за десять лет своего служения оправдал возложенные на него надежды. Епископ не скупился на знаки внимания, когда кюре Куржи посещал его в Реженне, и однажды перед многочисленным собранием назвал его гордостью своей епархии. Зная, сколь бескорыстно распоряжается молодой кюре доходами своего бенефиция, прелат решил дать ему более значительное место и перевести в Вермантон, где тот раньше был викарным и пользовался любовью паствы. Он поручил отцу Крезо, почтенному священнику одного из приходов епископской резиденции, человеку подлинно апостольских правил и возвышенной добродетели, предложить Эдму-Никола этот приход. Но молодой пастырь ответил своему духовному отцу (он исповедовался у отца Крезо), что нерасторжимо связал себя с церковью в Куржи, и не покинет ее до конца дней. Этот ответ понравился благочестивому епископу и он оставил Эдма-Никола на старом месте, ибо для него все приходы были одинаково дороги. В самом деле, зачем давать более доходный приход кюре, который как истинно добрый пастырь не печется о своей выгоде?
В наш век утешительно знать, что в иных местах имеются достойные служители церкви, которые своим примером указывают духовенству, как надлежит употреблять средства, посвященные богу. По правде сказать, их можно встретить только среди кюре, которые приносят истинную пользу, заслуживают уважение и плохо обеспечены земными благами. Эдм-Никола никогда не жаловался на бедность кюре; напротив, я не раз слышал, как он ставил своим коллегам в заслугу это качество, роднившее их с Иисусом Христом. Он считал нравственную чистоту большинства представителей низшего духовенства следствием сей благотворной бедности, предписанной Христом апостолам и посему обязательной для его служителей.
Такова картина его жизни, полностью соответствующая истине: она воспроизведена мною в «Школе отцов», книге, получившей заслуженное внимание в Германии, где она опубликована в переводе.
Кюре Куржи воистину отец для своих прихожан, он улаживает их споры, утешает, ухаживает за больными, раздавая милостыню, он руководится правилами давать вдвое больше, чем у него есть... Сейчас я объясню, как это происходит. Он лишь незначительно помогает своим неимущим родственникам, и когда один из них на это пожаловался, кюре ответил: — Я распоряжаюсь значительной частью десятинного сбора. Мой приход приносит в год около десяти тысяч ливров, для моего содержания достаточно пятисот франков, приход бедный и излишки надлежит тратить на него. Но я не раздаю эти деньги. Зимой я отпускаю хлеб и все остальное по половинной цене бедным и больным прихода. Все это как бы находится у них на хранении, я занимаю у богатых, чтобы получить средства для помощи обездоленным. Когда летом мне возвращают мою половину, я выплачиваю то, что мне ссудили, а если у меня недостает средств, обращаюсь в город за милостыней, не допуская, чтобы ее просил хлебопашец. — Вот как Эдм-Никола ухитряется давать больше, чем у него имеется. — Приняв этот приход, — продолжал кюре, — назвавшись пастырем этих бедняков, я тем самым их усыновил. Мои поучения не доходили бы до их сердец, если бы я не выполнял своего долга и не подавал им примера христианских добродетелей. Им известно, какими средствами я располагаю, знают они и то, что весь излишек принадлежит им; для них я являюсь образом самого Иисуса Христа. Итак, я должен кормить их, стяжать их любовь, чтобы проповедь моя трогала их сердце, в противном случае мне придется отказаться от бенефиция. Теперь вы видите, любезный кузен, что я могу для вас сделать. Моя доля отцовского наследия приносит мне около трехсот ливров дохода. Возьмите себе в нынешнем году, раз вас постигли беды, допущенные ботом для вашего спасения, половину этой суммы, вторую я уже отдал другому родственнику. Ежели этих денег мало, я еще сокращу свои расходы, — долю моей паствы я не имею права урезывать, — и отдам вам все, что мне удастся сэкономить. Я с радостью буду питаться одним хлебом, лишь бы помочь любезным родственникам. Но если бы вы были на моем /месте и посещали на смертном одре несчастных, чья последняя надежда на вас, которым вы обязаны отдать не только свое имущество, но, если потребуется, и жизнь, как предписывает Спаситель, — разве могли бы вы от них отвернуться, оставаясь верующим, называя себя христианином, служителем алтаря, кюре?
Родственник должен был признать, что кюре Куржи выполняет свой долг.
Этот человек ведет образ жизни более суровый, чем последний из его прихожан; все свое время он посвящает служению ближним. Он встает в три часа утра и предается размышлениям над священным писанием, подготавливая очередную проповедь. В шесть часов он идет в церковь готовиться к мессе, которая начинается в семь. После службы он обычно остается в храме, в ожидании тех, кто обратится к нему за требой. Стоя на коленях перед алтарем, он ждет, когда звонок возвестит ему, что пора идти просвещать души или дать отеческий совет. Эти дела занимают все его время до полудня, если ему не надобно навестить больных; в таком случае, обойдя их, он возвращается в храм. Он обедает, затем час прогуливается — летом в саду, зимой ходит по холодной комнате: обеспечивая дровами всех своих прихожан, кюре не отапливает свой дом. В это время он выслушивает прихожан, вникая в их нужды, а в послеобеденные часы хлопочет о них, стараясь облегчить их участь. Каждую неделю он обходит свой приход. Его любовь и доброта снискали ему всеобщее расположение, и этого дня все ждут с нетерпением: никто его не боится, как другого кюре, который подражает ему своим поведением, но не умеет сопровождать творимое им добро приветливым словом, а сохраняет неизменно строгое выражение лица, свидетельствующее о его высокой нравственности.
Эдм-Никола основал на свои средства школы, где детей учат бесплатно. Школой для мальчиков ведает Тома Ретиф, который не считает это занятие несовместимым со своим достоинством. Школой для девочек руководит одна из наших сестер; ее преемницами будут две примерные вдовы. Кюре и сам присматривает за детьми. Он заставляет родителей посылать их в школу, и если их помощь нужна в хозяйстве, добивается, чтобы они посещали занятия по очереди. Случается иной раз, дети целый день проводят в поле, тогда пастырь раз в неделю приходит к ним по вечерам, заставляет их читать и писать, дает им книги и бумагу. В остальные дни его заменяет брат Тома, а того заменяют по очереди наиболее обеспеченные и отзывчивые прихожане, согласившиеся, по просьбе кюре, посвящать два часа в неделю обучению детей. Создается впечатление, будто те, кому труднее всех живется и недоступно даже обучение, для кюре дороже остальных. Если его спрашивают: — Зачем нужна грамотность таким беднякам?, — он отвечает: — Она доставляет им сладчайшую из отрад — радость познания. Отрада сия столь велика, что если бедняку предложить расстаться с нуждой ценой отказа от умственных занятий, он предпочтет отказаться от лучшей доли. Вот почему познание бога — несказанное блаженство для святых на небесах.
Но это еще не все, — Эдм-Никола заботится и об одежде детей, тратя на нее десятину с виноградников. Название этой повинности не точное, ибо то лишь двадцать первая часть, как, впрочем, и десятина с жатвы: священник берет себе каждый двадцать первый сноп, а не десятый, что справедливее, чем наша десятина... Добрый пастырь поощряет и устраивает браки как бедных, так и богатых прихожан. Он говорит, что человек, все богатство которого заключается в руках, — сокровище для общества, если он в шестнадцать-семнадцать лет проявляет трудолюбие и крепок телом и духом. Чем бы вы ни предложили ему заняться, — искусством или ремеслом — он за все берется с усердием, радуется, что собственным трудом добывает себе пропитание. — Деятельный человек образует вокруг себя, — поясняет кюре, — род круговорота, какой, говорят, существует вокруг планет: он вовлекает в свою деятельность по крайней мере десять человек, которые становятся полезными членами общества. Если бы я посоветовал кому-нибудь безбрачие, — продолжает он, — так это состоятельным людям; они рождаются, чтобы повелевать, и двадцать, тридцать, пятьдесят человек обеспечивают их бесполезное и обременительное существование, Вокруг этих людей тоже образуется круговорот, но вовлекает он больше людей, чем круговорот вокруг полезного человека, он использует тысячи рук, которые его кормят, одевают, холят, меж тем как деятельный человек один кормит десятерых, и поощряет их добывать пропитание для сотен других. Не думайте, будто вельможа или откупщик, для которого строят замок, раскрашивают и золотят экипажи, вышивают платье, который оплачивает содержанок и всякую подлую челядь, не думайте, будто он кормит этот люд: он отрывает их от полезной деятельности. В других условиях, они жили бы скромнее, содействовали бы общему благу, и т. д.
Достойному кюре Куржи довелось пройти через тяжелое испытание: в 1749 году, помнится 22 октября, в его приходе сгорело дотла сто сорок девять домов. Монсиньор де Келюс подал руку помощи, — он всю зиму кормил погорельцев, приходский пастырь рассылал письма по соседним провинциям, ездил повсюду сам, просил, и его просьбы не оставались без отклика.
Между прочим, однажды он послал человека к кюре прихода, расположенного между Тоннером и Куржи; тот жил как истинный философ, не заботясь о завтрашнем дне, не оставляя себе ничего про запас. Он не придавал значения деньгам и даже не прятал их: оставленные где попало, они валялись и на кирпичах очага, в золе, испачканные в саже. Когда вошел посланец и сообщил о цели своего приезда, кюре-философ стал расхваливать своего коллегу в Куржи, его брата Тома, состоявшего при нем викарным, и добрейшего капеллана господина Фуана — прекрасного человека и достойного священника. Прихожане философа были люди состоятельные, и он повел посланца из дома в дом, приглашая хозяев жертвовать. Вернувшись домой и угостив гостя обедом, он сказал: — Друг мой, взгляните-ка на очаг — там все мои сокровища; мы их поделим. — В очаге лежало несколько луидоров; кюре отдал половину и послал любезное письмо, выражая симпатию и уважение трем духовным лицам, о которых знал только понаслышке.
Но больше всех после епископа помог погорельцам господин Клеман, казначей собора, близкий родственник господ Клеманов, советников парламента в Париже. Он хотел доказать свое глубокое уважение к кюре Куржи, оказывая помощь его пастве и тем самым доставляя ему великую радость.
Эдм-Никола не ограничился этими хлопотами и съездил в Париж за пожертвованиями. Заручившись рекомендациями господина Клемана, он прожил в столице около трех месяцев. Кюре не беспокоился за свою паству, которую оставил на попечение не наемных лиц, а достойного капеллана господина Фуана; тот служил мессу, а Тома Ретиф, еще не возведенный в сан священника, преподавал катехизис и читал священное писание, заменяя проповеди старшего брата. На собранные средства и щедрые ссуды господина Дешана-отца, податного инспектора в Оссере и сеньора Куржи, селение было заново отстроено, и его жителям не пришлось нищенствовать и бродяжничать, что навсегда бы их погубило и отняло бы у государства полезных подданных.
У кюре Куржи имелись враги, но они не осмеливались поднимать голову, ибо поведение его не давало повода для малейших обвинений и сплетен. Оно заслуживает подражания, так как обезоруживает клевету, и молодым кюре не следовало бы пренебрегать подобным примером.
Эдму-Никола ныне за шестьдесят, и он даже удваивает рвение, приближаясь к желанному концу, который должен увенчать его труды. Преемники монсиньора де Келюса относились к нему с уважением, но прежней близости не было: тот был для него вторым отцом и преданным другом.
Прихожане все же упрекают своего кюре в том, что он затягивает службу и тратит много времени на поучения. Этот упрек не лишен основания, хотя почтенный кюре надеется таким путем удержать прихожан от легкомысленных и опасных развлечений. Ему, вероятно, следовало бы подумать о том, что люди не ангелы и надлежит считаться с человеческими слабостями. Впрочем, побуждения служителя алтаря столь возвышенны, что нельзя усомниться в его беззаветной преданности пастырскому долгу.
Да будет мне позволено в заключение привести отрывок из «Школы отцов», где идет речь о почтенном отце Пинаре, который был кюре в Нитри в дни молодости моего отца. Рассказ о нем записан со слов Тулежура.
— Некогда в Нитри устраивались на площадке перед церковью игры, борьба, танцы, состязания в беге. Ни добрейший кюре Пинар, ни школьный учитель Бертье не возражали против этих развлечений, даже против танцев по воскресеньям и в праздники, хотя они привлекали парней и девушек. Тут никогда не происходило ничего предосудительного: дети, привыкшие сидеть в школе бок о бок на уроках закона божьего, не занимаются глупостями, когда развлекаются вместе. Это происходит лишь там, где девочек держат взаперти, воспитывают отдельно, словно хотят сделать из них затворниц. И что же получается? Это все равно, что сильно натягивать тетиву арбалета: чем дальше ее оттянуть, тем сильней она отскочит назад. Когда встречаются юноши и девушки, воспитанные порознь, они ведут себя дурно из желания воспользоваться случаем. Вот почему наш добрый кюре и слышать не хотел об обучении мальчиков отдельно от девочек, чего добивались семьи буржуа из Ноайля, переселившиеся в Нитри. Могу сказать, что сохранившаяся еще у нашей молодежи сдержанность — следствие совместного обучения, при котором мальчики и девочки постоянно видятся. Я знаю, что в городах подобное совместное обучение привело бы к иным последствиям. Дело в том, что в городских женщинах и девушках мужчины привыкли видеть лакомство, которое их манит отведать. Их одежда и украшение — как сахар и мед; мужчины и даже юноши не могут видеть их равнодушно, привычка не притупляет возникшее желание, ибо мода заботится о разнообразии, и таким образом они предстают в вечно новом обличии. Парижанка меняет пять-шесть раз на дню прическу, придающую ей все новый вид. Что говорить об остальных ухищрениях! О румянах и множестве других прикрас, хорошо мне известных по рассказам земляка, служившего лакеем в Париже? Таким образом в столице одна женщина появляется перед мужчинами в двадцати видах, меж тем как наша деревенская девушка всегда одна и та же; воскресный наряд, будучи незатейливым, не слишком ее изменяет. В заключение можно сказать, что в деревнях нет никакой необходимости разделять мальчиков и девочек в школах: подобная мера может дать мыслям дурное направление. Итак, возле церкви происходили различные игры. Взрослые наблюдали, образуя большой круг. Перед лицом подобных свидетелей вряд ли кто-нибудь отважился бы на вольность! Наш добрый кюре не только не отговаривал прихожан от посещения игр, но поощрял их. — Ступайте, ступайте, — говорил он им, — поглядите, как резвится молодежь. В вашем присутствии эти игры всегда будут носить невинный характер. Я сам не могу всюду поспеть: вместо меня пусть приглядывает каждый отец семейства. — Таким образом молодежь по воскресеньям достойно развлекалась, а взрослые забавлялись, на нее глядя; веселье отражалось на всех лицах, и к вечеру все расходились довольные. В наши дни ничего этого уже нет, наши молодые люди встречаются украдкой и говорят при этом одни мерзости.
Кюре Пинар не был столь набожным, как кюре Куржи, — тот, пожалуй, единственный служитель церкви во всей округе, придерживающийся апостольских правил. Отец Пинар был снисходительный священник с доброй, открытой душой, он вмещал всех прихожан в своем сердце. Если бы вы видели, как поселяне окружали его в праздники и по воскресеньям, когда он выходил после мессы, если бы вы слышали, как он всех приветствовал, справлялся о членах их семей, вы бы сказали: «Вот отец своих детей; быть может, он чересчур добр, дурной человек может злоупотребить его добродушием, но, несомненно, людей прямодушных он своим примером побуждает ревностнее исполнять обязанности и свой долг!» Мне вспоминаются последние годы его жизни. О, сколь светла была вера, сиявшая на этом покойном и ясном челе! Какое почтение внушал убеленный сединами старец! Тем немногим, что есть во мне хорошего, я обязан, после бога, этому человеку и его незабвенному помощнику учителю Бертье! Он не терпел ссор между нами (его преемники их заводят сами), и мирил всех, отлично угадывая правду и ложь, ибо он знал превосходно всех нас. Его молитвы и поучения в церкви были кратки, но как проникновенно он их произносил! Сколько чувства вкладывал в проповеди! Я запомнил слово в слово проповедь, которую он произнес как-то в воскресенье в августе. Всю ночь шел дождь, в воскресенье с утра прояснилось, и его попросили отслужить мессу пораньше, чтобы просушить сжатый хлеб и успеть к вечеру связать его в снопы. Отец Пинар не поднялся на кафедру, но вышел на амвон. — Дети мои, чада господни, — сказал он, — я призываю вас всех отправиться в поле и вязать снопы, покамест стоит прекрасная погода. Вы взысканы небесной благодатью, вас осеняет милость господня, пользуйтесь же этим. Народу, повиновавшемуся закону Моисееву, не дозволено было нарушать день субботний; но мы, дети искупления, свободны от мертвой буквы и слепого подчинения ей. Наше единственное обязательство состоит в любви к богу и к нашим братьям. Любовь к богу умиротворяет нас и удовлетворяет в этой жизни; любовь к братьям вызывает их ответную любовь к нам. Мы даем, и нам дают. О дети мои, будем любить друг друга!
Я призываю тех, у кого нет сжатого хлеба, оказать помощь тем, у кого он есть; эта услуга принесет душе больше пользы, чем посещение церкви. Дети мои, когда будут звонить к вечерне, не приходите сюда; будьте со мной своими добрыми помыслами. Я буду служить во имя своих детей, распростертый перед святым алтарем, перед которым вы обещали быть верными богу своему. Наш школьный учитель, ваш второй отец, и несколько стариков будут петь со мной. Да благословит вас бог, как я благословляю вас сейчас от его имени.
Отец Пинар поучал молодежь, всякий раз сообразуясь с умственным уровнем своих слушателей; он приводил доказательства, подсказанные здравым смыслом, говорил просто и вразумительно. Рассуждая о морали, он старался нам показать, какую пользу она приносит людям. Его наставления были столь просты и безыскусственны, что и самые ограниченные высказывали свое мнение. Затем он повторял все, что было сказано каждым из нас, делая поправки, кое-что дополнял, убедительно доказывая необходимость нравственного поведения.
Я считаю, что отец Пинар образцовый сельский кюре. Но не все придерживаются такого мнения. Впрочем, я не беру на себя смелость давать советы старшему брату; у него больше разума, знаний и опыта, и я полагаю, что он действует превосходно, применяясь к душевному складу своих прихожан: не для всех больных пригодны одни и те же лекарства.
Тома Ретиф, брат кюре Куржи, моложе его на несколько лет и обладает счастливым характером, какой приписывают людям золотого века. На челе его написаны скромность и простодушие, а едва он заговорит, к нему проникаешься совершенным доверием. По своей скромности он отказался от посвящения в сан, который несколько раз ему предлагал монсиньор де Келюс. Прелат даже поручил написать ему следующее:
«Я знаю, что вас удерживает: не обладая дарованием своего старшего брата, вы почитаете себя неспособным; но, любезный сын мой, в моей епархии не найдется и трех людей, похожих на вашего брата, и не надобно на него равняться. И во многом ему уступая, можно быть весьма полезным человеком. Прошу вас больше не отказываться! В качестве вашего епископа я заявляю, что иначе вы будете в ответе перед всевышним за талант, который он даровал вам для спасения душ...»
Слова епископа испугали Тома Ретифа, но кюре, которому очень хотелось оставить его при себе, ответил за него монсиньору, сославшись на пользу, которую приносит брат, обучая детей, на многолюдность прихода и другие обстоятельства.
— Но у него нет прочного положения?
— О нем есть кому позаботиться: бог — отец всех людей на земле!
Этот чистосердечный ответ весьма понравился прелату, и он послал свое пастырское благословение добродетельному молодому человеку, который предпочел «быть последним в доме господнем, чем первым в чертогах грешников».
Я переступил бы рамки своего повествования, если бы продолжал описывать жизнь Тома Ретифа. Вдобавок, я опасаюсь, что мой труд попадет в руки моих почтенных братьев, и это мешает мне сказать о них все, что мне бы хотелось. Пусть моя краткая похвала будет данью моей любви к ним! Их признательность я надеюсь заслужить своим молчанием.
Барб Ферлэ на восемь лет пережила мужа, она умерла в июле 1772 года. Мы обошлись с ней, как наш почтенный батюшка поступил со своей матерью, и с общего согласия предоставили ей пожизненно распоряжаться имуществом, которое должно было перейти к нам после смерти отца, и она пользовалась доходами с него до последнего вздоха.