«Творческие родовые муки! Чувствую, как во мне рождается гений, но что-то никак не может родиться», — шутила иногда ее мама, но сколько горечи в этой шутке! Ника видела, что значат для ее мамы на самом деле эти иронические «творческие муки». Она, Ника, совсем не претендует на гениальность или талантливость. Хотя бы чуть-чуть выразить то, что внутри...

Ника взяла карандаш, достала свой заветный блокнот. Полезли совсем другие строчки, не те, какие могли быть полчаса назад, до встречи с компашкой, с крысами.

Ника расстроилась, она теперь вообще ничего хорошего не находила ни в городе, ни в школе...

Почему-то у нее не было подруг. Клара по-прежнему ластилась, как кошечка, но у нее завелись свои дела. Болтушка Клара оказалась вдруг очень стойкой: на тему «Клара и компашка» с Никой никогда не говорила, а поделиться было чем, Ника видела. А без откровенности какая дружба? Клара прибегала, тыкалась в грудь, искала утешения в своих маленьких обидах, но разве могла Ника поговорить с нею о своем?

Ника вошла в мастерскую. Она любила приходить сюда, когда мамы не было. Чтобы понять ее.

На подставке бюст, накрытый мокрой простыней. Та работа, которая не идет... Ника повернула бюст к себе. Откинула полотно. Лицо сильного человека. Сильного, как глыба. Оно давит.

Это отец Вити Хомякова. Не верится как-то, что человек с таким лицом любил Витину маму, Витю, что он был и просто человеком. Здесь он только генерал, суровый и сильный.

Нике не нравится его лицо. Почему мама хочет вложить в этого человека такую беспощадную силу? Но маме не скажешь, она не терпит вопросов и замечаний, пока не найдет сама... Вот и стоит незаконченная работа, а сроки поджимают. Приходил архитектор, обсуждал с мамой, как памятник впишется в окружающее, было подготовлено место, постамент... Мама нервничает, и Ника слишком часто остается одна. Ей иногда даже плакать хочется, как сейчас...

Плакал ли когда-нибудь этот суровый генерал? Каким стало бы его лицо, если бы он увидел своего примерного Витю в окружении компашки?

Ника тронула влажную глину, провела большим пальцем решительно и легко едва заметные линии от глаз к подбородку. Что-то дрогнуло в глыбе. Значит, сильные тоже плачут? Не такие уж они каменные, как кажутся...

Кто-то звонил в передней, настойчиво, резко. Ника поспешно набросила простыню на бюст. У мамы свой ключ — так кто же? В звонке срочность, тревога.

Распахнула дверь. Девочка в шубке и шапке с ушами, в ботинках с галошами. Одета по-детски, но на вид старше Ники. В руке футляр — скрипка.

— Ты одна? — спросила девочка.

— Одна...

— Уф! — обрадовалась девочка, сдернула шапку, шарф, бросила на вешалку. Мимо — но не подняла.

— А балкон у вас есть?

— Есть...

— Не заклеен?

— Нет.

Девочка сбросила галоши. Все делала быстро, порывисто, осторожно обращалась только со скрипкой.

— Куда идти? Сюда? — Она оттолкнула ошарашенную Нику, решительно открыла дверь, вышла на балкон. Бросила Нике, которая в молчаливом недоумении следовала за ней: — Если тебе холодно, прикрой...

Ника не понимала, что происходит. А девочка, положив на плечо суконку, подняла скрипку, потрогала струны, натянула смычок—все медленно, основательно, как перед концертом, и начала играть.

Происходило что-то значительное, это ясно. Ника влезла на подоконник, высунулась в форточку — для кого она играет?

Случайные прохожие удивленно поглядывали наверх, но не останавливались, шли мимо. Снизу девочку не видно. Пятый этаж высоко, на противоположной стороне жилой дом поменьше, и звуки скрипки свободно улетали вдаль, над домами, к деревьям парка.

Ника слезла с окна, села на диван — и не видела, что в доме напротив отворилось окно, посыпались вниз полоски бумаги, замазка. Потом его закрыли, но оно растворилось снова, кто-то толкнул рамы изнутри.

Сначала девочка играла что-то грозное, требовательное. Казалось, что она бьет смычком по струнам, потом — щемящее, горестное, и Ника подумала — это о любви.

Девочка вошла в комнату, прикрыла дверь, заботливо вытерла скрипку, положила в футляр. Ее задор исчез, она устало опустилась на диван рядом с Никой.

— Кто ты? — спросила Ника.

— Таня... Этого мало, конечно. Если ты мне понравишься, расскажу больше. А ты кто?

— Ника...

— Это твоя мама скульптор? — Таня смотрела в раскрытую дверь мастерской, где на фоне большого окна был виден накрытый бюст генерала.

Ника кивнула.

— Никогда в жизни не была в мастерской скульптора. Можно взглянуть?

Вечерело. Рисунки, эскизы, наброски на стенках прятались в сумрак. Бочка с глиной в углу была аккуратно прикрыта, отдыхали на столике чистые стеки — деревянные палочки; уже несколько дней мама не работала. Никаких прежних работ здесь не было, они остались в Киеве, эта мастерская — временная.

Таня подошла к скульптуре. Ника впопыхах не очень тщательно закутала ее, простыня задралась. Таня двумя пальцами осторожно приподняла край влажного холста.

— Кто это?

— Генерал...

— Почему же он плачет?

— Его убили...

— Жалко. Видно, сильный был человек.

— Да, он освобождал этот город.

— Но ведь генералы не плачут... во всяком случае, при людях. Твоя мама ошибается.

— И этот не плачет. Это я... — Ника протянула руку, чтоб загладить грустные, не генеральские бороздки. Но Таня придержала ее:

— Подожди...

Таня внимательно всматривалась в лицо. Вздохнула. Опустила полотно, поправила. Подошла к стене, где висел, в рисунке, эскиз памятника. Памятник должен быть в центре, возле ратуши. Пока там стоит небольшая пушка, горкой сложены снаряды и доска с надписью, что здесь похоронен генерал.

— Сложно все в человеке, — как бы продолжая вслух какую-то мысль, сказала Таня. — И между людьми все сложно. Знаешь, я тебе сейчас кое-что расскажу. — Она потянула Нику в комнату, к дивану.

Таня смотрела прямо перед собой, а Ника на нее, сбоку. У Тани четкий профиль: крупный прямой нос, высокий лоб, волосы черные, гладкие, зачесанные назад без пробора. Сзади — коса, на затылке — аккуратный черный бант. Темное платье со стоячим воротником, из-под него белые зубчики. Настоящая гимназистка.

Таня начала отвлеченно:

— Жил-был мальчик. Началась война, и он стал солдатом, сыном полка... А солдаты идут в бой, их убивают, ранят Мальчик лежал в госпитале. Туда приходили студенты музыкального училища, давали для раненых концерты. Потом одна девочка стала приходить только к этому мальчику. А его разыскала мать и забрала из госпиталя... Когда девочка пришла к ним домой, мать выгнала ее... Даже на порог не пустила. Сказала, ходить нечего, ты — здоровая, а он — калека... Что она понимает, правда? — Таня порывисто повернулась к Нике: — Он не калека, он — солдат, раненный в бою. Я для него играла. Дом напротив... Как ты думаешь, ему в окно слышно было? У него отнялись ноги. А я верю, что он будет ходить! Большая тренировка нужна, большая! И сила воли. И друзья!

— А если... не будет?

— Ну и что же? Ноги есть у меня! И скрипка... Разве мало на двоих?..

Таня ушла. Ника посмотрела в окно. Улица узкая, но деревья голыми ветками заслоняют окна противоположного дома, растут густо, близко к стенам.

Ника прилегла на диван, натянула до подбородка пальто, поджала ноги.

Вот Таня могла бы быть ее подругой, сильной и верной. О себе она, по сути, ничего не рассказала. Но чего стоят Танины глаза — внимательные, думающие. И еще ее музыка...


4


Никина мама пришла поздно. Глянула на вешалку — нет Никиного пальто. Не раздеваясь, помчалась в комнату. Ника спит на диване. Вздохнула с облегчением. Разделась, пошла на кухню — съестным и не пахнет. Опять Ника поленилась приготовить себе ужин. Разве так уж трудно поджарить картошку или отварить макароны? И она бы, глядишь, остатки склевала. Сил нет, как не терпит она эту бабью работу! Даже ради Ники не всегда себя переламывает.

Вытащила из-под стола коричневый ящичек из вощеного картона — американская посылка. Ими иногда отоваривают карточки. Повертела ключиком — у круглой коробочки отвалилась крышка. Понюхала — что-то похожее на плавленый сырок. У этих американцев иной раз и не поймешь, что ешь.

Однажды обнаружили с Никой в банке какой-то порошок. Размочили — оказалось что-то вроде жаркого. Но все это суррогаты. Конечно, сразу исчезают ириски, соленый арахис, жевательная резинка: Ника таскает в школу, угощает девочек. По-настоящему в этих посылках вкусен бекон в длинных банках, но он попадается редко.

Поставила на газ чайник, положила кусок то ли сыра, то ли колбасы на сухое соленое печенье (куда лучше был бы кусок простого хлеба!), надкусила, положила на стол. Больше не сопротивляясь (ведь об этом помнилось ежеминутно, что бы ни делала!), вошла в мастерскую, зажгла свет, откинула покрывало — и вздрогнула, чуть не закричала. Господи, бедная заброшенная Ника! Ведь это ее слезы на суровом мужском лице! Никогда не жалуется, а ей плохо, одиноко. С нею уже нельзя, как с девочкой-малышкой...

Присела на табурет, вглядываясь в лицо генерала. Забыла о Нике, не додумала мысль... «Да, да, я из него делаю изваяние, но ведь он жил, был теплым, кого-то согревал, страдал... Слезы, конечно, не нужны, слезы — это слабость, отчаяние... Слезы убрать, а губы такие, чуть-чуть опущенные, трагические, в уголках печаль...»

Сверкали в мастерской четыре яркие лампочки на шнурах разной длины — для правильного освещения. Забыты и чайник, и бутерброд, и Ника, спящая не в кровати, а на диване под своим куцым пальтецом.


Глава четвертая. «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»


1


Дворец пионеров — красивейшее здание города, бывший особняк нефтяного капиталиста, был уже в тридцать девятом году, как только в Западной Украине провозгласили Советскую власть, отдан детям.

Немцев вышибли из города быстрым сильным ударом, так что и город в основном сохранился, и здание это уцелело.

Зеркальные стекла, цветные витражи, витые балкончики, лоджии, вбирающие солнце, лепные украшения и скульптурные группы на фасаде, замысловатые скамьи в саду, фонтаны — все это создавало праздничность, приподнятость. Остатки прежней обстановки — обтянутые атласом кресла и диваны, полированные столы и столики, зеркала и паркет — отлично ладили с простыми стульями в зале, с деревянной сценой, шашками и другими играми, разбросанными по столам.

Кружок юных натуралистов, которым руководила Ольга Матвеевна, украсил здание цветами. Они обвили окна и двери, ползли, висели, цвели каждый по-своему.

Когда создали мужскую и женскую школы, все интересные дела — литературные вечера, обсуждения книг — проводились здесь; мальчики приглашали девочек, девочки — мальчиков, целыми классами.

Заходили сюда и просто так — поиграть и поболтать в игротеке и комнате отдыха, как будто и не учились в разных школах.

И директор дворца, и воспитатели, и учителя школ, считая разделение искусственным, старались привлечь во дворец как можно больше ребят из разных школ. И это им удалось. Вечера здесь стали так популярны, что пригласительные билеты на них выдавались в школах как награда.


2


Коллектив Дворца пионеров с энтузиазмом воспринял идею мамы Симы Бецкой поставить силами школьников сцены из «Евгения Онегина».

Мама Симы, Елена Константиновна, которая теперь, величалась руководителем «оперной студии», назначила день для прослушивания и отбора голосов.

Рояль был выдвинут на середину сцены; Елена Константиновна, веселая, энергичная, волнуясь, то ходила по сцене, то перекладывала ноты на рояле и переговаривалась вполголоса с Симой. Обе они были в белых блузках, черных юбках и длинных красных вязаных жилетах. Одинаковая одежда как бы подчеркивала, что Сима — главный помощник мамы.

Девочки, входя в зал, садились поближе к сцене, в первом или втором ряду. Мальчики проникали через другую дверь, подальше, там и оседали, пропадая среди стульев. Их лица слабо белели в полумраке да доносился сдержанный говорок.

Елена Константиновна села к роялю, пропела вполголоса, но в напряженном зале ее хорошо услышали:

— «Ну что же, начинать?..»

— «Начнем, пожалуй», — в тон ей ответила Сима. Они и те немногие, кто знал, что это слова из оперы, рассмеялись. Остальные с ними заодно.

Елена Константиновна подошла к краю сцены, сказала в полупустой зал, выискивая в темноте мальчишеские лица:

— Прошу смелее. Друг друга не стесняться. Начнем с вас, Володя.

Сопенко стал в позу: одну руку на рояль, другую — за отворот куртки. Елена Константиновна сыграла гамму: до, ре, ми...

— А-а-а-а! — пропел Володя.

Она взяла выше. Он легко справился. Ниже — то же самое.

— Благодарю, садитесь.

Выводов Елена Константиновна не делала, но было и так ясно, что роль Сопенко получит приличную.

— Браво, Сопа! — Это голос Рябова из темноты.

— Алик, прошу вас на сцену.

— Нет, нет! — Вот тебе и храбрый Али-Баба.

— Идите. Человек сам иногда не знает, что он может, чего не может.

— Бог все таланты Сопе подкинул, мне ничего не оставил.

— Хорошо, посидите, послушайте других... Ну, кто смелый?

Смелых не было. Зал затаился.

— Может быть, девочки? И девочки боятся? Но мы не можем начать репетиции, пока я вас не прослушаю.

— Можно мне? — на сцену выпорхнула Клара.

— Ай да Пупка! — снова Алик из зала.

— А-а-а-а! — вскинув голову, смело и верно пропела Клара.

Ника снова позавидовала Клариной непринужденности. Ей самой так ее не хватало. Она мечтала петь и играть на пианино. Ей казалось: подойдешь к роялю, осторожно поднимешь крышку, прильнешь руками к клавишам — и звуки, звуки, звуки... Наконец получится то, что не получается в стихах!.. Но музыке она не училась: не было пианино да и переезжали они с мамой часто.

Какое это счастье, когда человек играет или умеет петь!

Голос у Ники обыкновенный, песен и мелодий она знала тьму-тьмущую, но пела только дома, сама с собой, если не считать походов в пионерском лагере. Если бы побольше уверенности, вот так же вскинуть голову, как Клара, и запеть в полный голос...

Но Елена Константиновна была не очень довольна Кларой

— И голос и слух у тебя есть, — сказала она, — но не годится ни для партии Татьяны, ни для Ольги.

Из зала донеслось:

— Пупка, аут!

Клара залилась краской, будто вспыхнула у рампы красная лампочка и осветила Кларино лицо. Елена Константиновна утешила:

— Будешь петь в хоре. Там тоже нужны хорошие сильные голоса... А теперь послушаем вас, — обратилась Елена Константиновна к Нике, когда Клара села рядом с ней и Ника невольно, как маленькую, погладила ее по голове.

— Я тоже буду в хоре! — поспешно сказала Ника.

Ее примеру последовали остальные. Петь в одиночку больше никто не решался, и, кроме Онегина (конечно, Сопенко!) претендентов на главные роли не оказалось.

В хоре Клара старалась петь изо всех сил. Она все еще надеялась, что Елена Константиновна даст ей партию если не Татьяны, то Ольги. Дома она еще раз перечитала «Евгения Онегина», правда только те места, где речь шла об Ольге. Ну разве она, хотя бы характером, не похожа на Ольгу?

Елена Константиновна, будто прочитав ее мысли, сказала:

— У Ольги совсем другой голос. А с тобой мы разучим несколько песен для концерта, аккомпанировать будет Витя Хомяков.

Витя с первой репетиции прилип к роялю. Стоял возле Симы, переворачивал ноты. Елена Константиновна решила дать ему арию Трике: «Ви — роза, ви — роза...» Неустойчивый Витин голос, пускающий петуха, для этой комической арии был подходящим.

Елена Константиновна, а с нею и учителя обеих школ, которые частенько приходили на репетиции, радовались, что их замысел так удался — ребята увлечены оперой, все вечера, даже когда нет репетиций, проводят во дворце. Елена Константиновна муштровала своих «артистов», доводя их до изнеможения, заставляла снова и снова повторять одно и то же, на нытье отвечала: «Музыка — это серьезно...» Она рассказывала о Чайковском, читала во время передышек куски из «Евгения Онегина», в хор набрала столько девочек и мальчиков, сколько могло вместиться на сцене, за роялем, в отведенном для хора месте.

«Евгением Онегиным» заболели все. Даже те, кто не участвовал в сценах, приходили просто посмотреть и послушать. Среди них был и Рябов. Петь в хоре он отказался, но упорно приходил на каждую репетицию. Елена Константиновна ломала голову, чем и как занять его, оторвать от Игоря. Но что делать, если никаких вокальных данных у Рябова не оказалось? Петь при всех он, конечно, отказался, но Елена Константиновна расспросила его маму — у Алика не было не только голоса, но и слуха. А ему хочется быть среди участвующих в опере, это же видно, хоть он и прячется за снисходительную улыбку.

Ленским стал Леня Мартыненко. В роли Ольги Елена Константиновна решила попробовать Нику. У Клары навернулись слезы — рушилась ее последняя надежда. Разве Ника — Ольга? Это же самая типичная Татьяна с ее меланхолией! Но в опере голос важнее всего остального, ничего не поделаешь.

Клару Елена Константиновна «назначила» няней. Это немного успокоило ее.

Решили ставить фрагменты: дуэт Татьяны и Ольги, письмо Татьяны, дуэт Ольги и Ленского, ария Трике, дуэт Онегина и Татьяны, завершить дуэлью...

Чтобы связать арии, дуэты и сцены, нужен был ведущий — читать куски из поэмы. В конкурсе на роль чтеца участвовали все, кто не был занят в главных ролях.

И вдруг когда кто-то из мальчишек, волнуясь, давился словами: «Мой дядя самых честных правил...» — Рябов, прямо с места, начал читать за него, сначала сидя, потом встал, дочитал отрывок четко и выразительно. Это всех так удивило, что никто не возразил, когда Елена Константиновна объявила, что Рябов победил. Как ни старался Алик сделать пренебрежительное лицо, это ему не удавалось — он был доволен.

Репетировали теперь каждый день. В оркестр пригласили ребят из музыкального училища — несколько скрипок, виолончель. Так во дворце появилась Таня со своей скрипкой.

Однажды в зал проник Игорь Мищенко. Дежурных, стоящих у дверей, он и спрашивать не стал, оттолкнул, коротко бросил: «Мне — к Рябову!»

Алик был на сцене, все участники сидели в первых рядах.

Игорь оказался в темном зале один, никто его не заметил. Но быть долго незамеченным он не умел.

Рябов дочитал текст, на сцену выбежала Ника, села на стул. Она была простужена, с завязанным горлом, но петь ей было не нужно, так как сейчас она заменяла Татьяну: Татьяну так и не нашли, на репетициях кто-нибудь свободный подменял ее.

Ника, отвернувшись, выслушивала самодовольную нотацию Онегина:

— «Вы мне писали, не отпирайтесь...» — Сопенко вошел в раж, поучал Нику с явным удовольствием: — «Подумайте ж, какие розы нам заготовил Гименей...»

В это время голос из зала:

— Никуша, плюнь в глаза этому умнику, иди лучше ко мне!

Смолкла музыка. Елена Константиновна повернулась к дежурным у двери:

— Я же просила посторонних не пускать...

— А чего вы боитесь? Что я, онучки тут ваши украду? — Обидные слова Игорь произнес с издевкой, хохотнув.

Никто не успел решить, что делать. Положив свою скрипку на рояль, в зал соскочила Таня, спокойно подошла к Игорю и влепила ему пощечину.

— Это тебе за онучки, разъевшийся негодяй!

Игорь даже помыслить не мог, чтоб кто-то осмелился поднять на него руку. Ожидая Таню, которая лавировала между рядами, приближаясь к нему, он приподнялся на полусогнутых ногах, на лице — обычная усмешечка. Получив пощечину, плюхнулся на стул, но откидное сиденье поднялось, и он съехал на пол, покатилась под стулья кубанка. Пока Игорь искал ее, Таня так же спокойно вернулась на сцену. Игорь надвинул кубанку на глаза и молча, в тишине, вышел из зала.

Настроение было испорчено. Казалось, даже Алик Рябов стыдится своего дружка. Ребятам не хотелось больше петь, не хотелось жить в девятнадцатом веке. Как ни прекрасно искусство, оно не в силах разрешить всех сложных проблем и отношений.

— Хотите, я вам сыграю? — Таня взяла скрипку, стала у самой рампы.

Мало кто знал, что играла Таня, да и мало кто из них вот так близко, всерьез слушал скрипку. Но как-то постепенно уходила напряженность, музыка снова приобретала значительность, объединяя и захватывая всех.

Закончив, Таня сказала:

— Это Шуберт. «Серенада».

И они еще долго, с упоением репетировали в тот вечер, позабыв о наглой выходке Игоря.

Из дворца ребята вышли гурьбой. С ними не было только Елены Константиновны, Симы и Володи, который всегда провожал Бецких.

На аллее, ведущей к воротам, стоял Игорь с какими-то своими новыми друзьями, загораживая проход. Он вызывающе сказал, обращаясь к Лене Мартыненко:

— Мартышка, а ведь ты должен мне «американку». — Он специально сказал «Мартышка», знал, что это лучший способ разозлить Леню. — Забыл?

Споры «на американку» были очень распространены. Проспоривший должен выполнить три любых желания выигравшего.

— Нет, не забыл.

— Мне пришла в голову блестящая мысль: верни от моего имени пощечину темпераментной леди со скрипкой.

— Подонок ты все-таки! — Леня повернулся к Игорю спиной, прикрывая Таню.

— Сам же на пощечину нарвался, — сказал Алик.

— И ты стал пай-мальчиком. — Игорь насмешливо козырнул Алику. — Браво! Ну иди, веди цыплячий выводок, продавай нашу дружбу.

— А я и не продаю. — Рябов откололся от ребят, пошел к воротам, увлекая за собой Игоря.

«Не так просто разбить компашку», — подумала Ника.

...Репетиции продолжались, а Татьяны не было. Елена Константиновна прослушивала девочек из других школ, но Татьяна не находилась.

И когда уже все были в отчаянии, Клара сказала:

— Есть Татьяна... Вернее, Иванна...


Глава пятая. ИВАННА


1


— Ива-а-а!

Зов маленькой сестренки Даны уже не перелетел через вершину последнего горба, утонул внизу, по другую сторону, где село осталось. Хата их у леса, а возле хаты брат, мать с отцом, у матери на руках Стефця, впереди всех — Данка...

Иванна уходила от них по медленной дороге, которая накидывала петли на горбы, а их тут немало, связывала в узлы, чтоб не оторвались от села, не потерялись. И вместе с нею кружила Иванна, а когда показывалась, снова и снова этот крик Данки. Другие стояли молча, знали: Иванна не вернется.

Иванна не вытирала слез, чтоб они там, внизу, не поняли, что она плачет. Задержалась на последнем горбе, окинула взглядом и горы, и хаты, и людей, майнула вниз, напрямик, чтоб не удерживала больше петлями дорога.

Солнце взошло, кинуло на село длинные тени, и запомнилось оно Иванне таким вот полосатым, мерцало перед глазами маленькими оконцами пробудившихся хат, жило у губ запахом молока и дыма, стонало в ушах Данкиным «Ива-а-а!», будто не позади осталось, а было впереди.

Но впереди — дорога. По-над речкой, меж горами, лесом — всякая дорога, и не так безопасно на этой дороге, а все же должна идти, раз решилась. Иванна торопилась проскочить безлюдный путь по утреннему холодку, надеялась: и зверь лесной еще спит после ночной охоты, и человек, тот, что пострашнее лесного зверя.

Маленький узелок не мешал размахивать руками, босые, привычные к земле ноги легко ступали по прохладной летней тропе.

Родилась она в своих Подлесках, прожила шестнадцать лет и не думала, что может покинуть Подлески, мать, отца, брата, сестер и идти искать свою, отдельную от них дорогу.

Село было маленькое, бедное. Неутомимый горный поток намыл землю, и луг тут был, и куски пашни меж горбами — столько, чтоб не умирали люди с голоду. А еще богатство — лес. Сумрачные смереки — ели — не любили низин, оставались верными сторожами гор, вниз же сбегали деревья повеселее, пооткрытее — дубы, березы, орешник.

В таком селе трудно сказать, какая хата крайняя. Выбирая солнечный затишок, хатки тулились к горбам, где какой удобнее. А та, в которой Иванна свет увидела, из крайних была самая крайняя. И никогда бы, может, не покинула ее Иванна из-за своей великой любви к селу, к горам, к лесу, если бы не отец...

Говорят, когда-то в их хатке жила большая любовь. Отец Иванны, польский чех, ходил по селам, не признавая границ, шил людям обувь и в Чехии, и в Польше, и на Украине. От Карпат далеко не уходил. Так и в Подлески забрел; остался же навсегда, увидев Анну — мать Иванны, которая похожа была на лесную царевну Мавку. Из-под ее черных бровей зелеными глазами светило в их хате неведомое, потаенное лесное царство. Когда Иванна была маленькая, она глядела на мать, притаившись на печи, любила ее за красу и боялась, потому что всем же известно, что Мавки только спереди такие красивые. И она вглядывалась в мамину спину, склоненную то у печи, то над люлькой, то над шитьем, видела плечи, обтянутые белой полотняной сорочкой с вышивкой по вороту. Мама удивлялась, когда Иванна вдруг слетала с печи, обнимала ее, прижималась сзади к теплой живой спине, а лесные озера разливали из маминых глаз зеленый ласковый свет.

Хата была на две половины: одна — слепая, там стайня для скотины, другая щурилась маленькими оконцами — там люди. В такой хате удобно зимой: люди греют скотину, скотина — их, не нужно обуви, одежды, чтоб ухаживать за скотиной. Зато летом — мухи, навозный дух, сколько ни чисть.

Два запаха сопровождали Иванну с детства: зимой — теплого навоза и молока, летом — деревьев, трав, ягод, листьев, грибов — всего того, чем богат лес, чем дышали они, ночуя в стодоле на свежих травах и ветках, пока не было там сена.

Мама часто пела. Иванна, слушая, вспоминала то старое дерево над обрывом, которое всегда скрипело, сползало все ниже, а не падало, то весеннюю воду, которая, не вмещаясь в ручьи и борозды, стекала с вершин светлыми широкими пластами меж деревьев, по листьям и камням, то тихие утренние туманы, со звоном раздерганные солнцем.

Иванне повезло, что видела маму такой. Другие дети, кто был помладше, даже не верили, когда Иванна рассказывала им о молодой маме.

Отец шил людям сапоги, заказы ему приносили даже из соседних сел. Когда заказов не было, сам ходил искать работу.

Сколько раз Иванна слышала от людей: деньги — счастье. Но теперь твердо знала: нет, не счастье.

Несчастье в их хату пришло вместе с деньгами. В Чехии умер дядька отца. Вызвали отца в город, вернулся он богачом: притащил большой узел с деньгами — наследство. Ни мать, ни отец даже не знали, сколько их там, в узле. Оба, беспечные, веселые, радовались нежданному счастью. Работу отец забросил, каждый день приходили люди: тому одолжить на свадьбу, тому на дом. Даже священник пришел — просил на церковь. Тоже дали. Как водится, несли самогон — вспрыснуть. Никаких расписок никто не давал, и никто потом денег не вернул. Водка текла рекой, унесла она и золотые руки отца, и мамины песни, и дивную их любовь, которой завидовали люди. А Иванна возненавидела тот третий запах, который теперь жил с ними в хате, перебивая все остальные,— запах самогона, едучий, грязный. Боялась вечно пьяного отца и жалела мать.

А еще отец стал бить маму...

Вспоминая все это, Иванна не могла понять, как умещается в людской душе за короткую жизнь так много всего, почему может вдруг сгинуть большая любовь, а на ее место приходит злость и жестокость?

Отец — это вечный страх. Полагается, чтоб у детей был отец, но лучше бы его не было...

Когда он кидался на маму с кулаками, они все бросались на него, кусали, царапали, Иванна — первая. Он свирепел, рычал: «У, волчья стая!»

Ни разу Иванна волков не видела и представляла их такими, как отец. А он бил всех подряд, хватал за рубашки, выкидывал голых на снег, на мороз, на дождь...

Страшно зимой — не спрячешься. Из хаты — никуда, потому что голые. Но только весна тронет ласковым теплом землю, зазвенят потоками горы — дети пурх на волю, прильнут ладошками к теплой коре деревьев, бегают босиком аж до осенних ветров, пока не сгонят они с деревьев последние листья и не посыплют стежки ледяной крупой.

Дети — пташки, какие же они волчата?


2


Когда пришла Советская власть, их семья из всех бедняцких была самой бедной.

Что это такое — Советская власть, Иванна, да и не только она, в то время плохо себе представляла. Но жизнь меняться стала сразу.

Никому раньше до них дела не было, а тут пошли по селу молодые девушки, веселые и смелые, никого не боялись, в каждую хату заходили, как в свою, записывали детей в школу. По годам Иванна должна была учиться в третьем классе.

Отец пускать в школу не хотел, собирался отдать Иванну в соседнее село на заработки — гусей пасти, но ему строго сказали, что все дети должны учиться, это закон новой власти.

Раньше она не знала, что оно такое — счастье. Мама, бывало, вздохнет: «Есть же счастливые люди...» Иванна думает: счастливые — это сытые. А в тот день, когда в первый раз пошла в школу, к учительнице Марии Васильевне, решила, что счастье — это школа.

Мария Васильевна как мать, только мама невеселая, отца боится, жалко ее, а эта — веселая, никого не боится, с нею не страшно, и так много всего она знает, что никогда ее не переслушаешь.

На первом же уроке Мария Васильевна рассказала детям про Советский Союз, про Ленина, сказала, что и они теперь, и их село, и соседние, и вся Западная Украина — тоже Советский Союз. Теперь все дети будут учиться, люди пойдут в колхозы, не будет бедных и голодных...

Как быстро пробежали те два года! Иванна училась хорошо, учительница хвалила ее.

Ко всему у Иванны душа лежала — и писать, и считать, и рисовать, и вышивать, и петь. Не понимала тех, кто крутился на уроках, плохо слушал. Как это Мария Васильевна не сердится, спокойно с ними говорит? Иванну бы на ее место, она бы выкинула всех, кто мешает, за дверь — пусть попробуют, хорошо им будет без школы?

За два года прошла Иванна четыре класса.

Те два года — как одно большое теплое лето. Вроде и зимы не было и ничего плохого. Все заслонила большая радость, потому и не запомнилось плохое...

А жилось им тяжело, хотя и дали, как многодетным, корову и большой участок земли.

Отца в сапожной артели держали только ради детей, но денег его они не видели — пропивал. Много работали на огороде, в поле; ждали осени: спасет бульба — картошка,— хорошо уродила, хватит на зиму, на посев весной. Выкопали, ссыпали в погреб, закрыли в ямы до весны.

Вдруг въехали во двор фиры — подводы, — какие-то чужие люди стали раскрывать ямы, грузить бульбу на подводы.

Мама плакала, кричали дети, кидались то к ямам, то к фирам. Сердитый дядька отбивался от них, как от собачат:

— Чего кричите? Ваш батько давно эту бульбу пропил…

Сбежались люди, но никто не знал, что делать, знали только: остаться без бульбы в зиму — это голод. И тогда Иванна побежала за Марией Васильевной...

Никого не побоялась Мария Васильевна: ни пьяного отца, который притащился откуда-то, ни дядьку, который кричал, чтоб ему вернули деньги. Не позволила увезти ни одного мешка.

— Не старые времена — Советская власть, — сказала она дядьке. — Разберется. Картошку увозить не дам. Что глядите, люди? Несите мешки назад!

Иванна мечтала: вырастет — обязательно будет такой, как Мария Васильевна, будет учить и жалеть детей, людей защищать.

Не вернулась после войны Мария Васильевна в село. Ушла, когда началась война, с отступавшими солдатами.

В их маленьком бедном селе немцев не было, Иванна их и не видела, разве когда отступали. Только все пошло по-старому, как до Советской власти. Школу закрыли, на старом месте, на раздорожье между селами, снова открылся шинок, и отец тащил туда из хаты все. Голодали. Соседи кормили картошкой кур, а дети ползком подбирались и ели. Помогал им лес — хворостом, ягодами, грибами.

Бронек научился сапожничать, украдкой от отца брал его инструменты, чинил обувь.

Иванна про школу не забывала. Раз сказала Мария Васильевна, что Советская власть вернется, значит, вернется. А с нею и школа для всех детей, обязательно для всех!

Советская власть вернулась, а Мария Васильевна — нет. Не хотела верить Иванна, что погибла ее любимая учительница, и все дети долго еще ждали и вспоминали Марию Васильевну.


3


Новая учительница, к которой пошла в пятый класс Иванна, была тоже молодая, как Мария Васильевна, но не такая веселая. Потом уж Иванна узнала, что у нее погиб на фронте муж.

И Бронек пошел в первый класс. Мама очень хотела, чтоб ее дети учились. Сапоги на всех были одни. Сначала мама отведет Бронека, сапоги принесет — идет Иванна.

Для Бронека и Иванны хата стала ненавистной. Их дом — школа и лес. Но и лес был теперь не тот, где они, как пташки, летали и кормились. В лесу завелись страшные люди — лесовики, бандеры. Их боялись и ненавидели. Они вредили всему тому, что так ждала и любила Иванна, — Советской власти и школе. В соседнем селе убили учительницу, и Иванна не могла понять, как же позволили такое люди, что учительницу убили?!

Раньше Иванна радовалась, что их дом под крылом у леса, а теперь от этого одни беды.

Первый раз лесовики пришли ночью, когда дети спали. Двое вошли в хату, двое стали на улице с автоматами. Стащили с детей одеяла, занавесили окна, велели Иванне и Бронеку (младшие не проснулись) повернуться к стене. Приказали отцу починить сапоги. Он был пьяный, инструмент валился из рук. Его стали бить. Отец всхлипывал, его голова стукалась об скамейку... Бронек сказал:

— Не бейте, я сделаю, я умею.

Отец заполз под лавку, затих. Бронек стучал молотком. Лесовик спросил у него:

— Ты жовтеня (октябренок)?

— Ни...

— А кто ж ты?

— Хлопчик...

— А твоя сестра комсомолка?

Бронек молчал. Руки у него дрожали, гвозди выскакивали из пальцев.

— Та покинь его, нехай краще чоботы зладнае! — сказал другой, Слива.

У всех бандеровцев были не имена, а клички. У этого, Сливы, нос синий, здоровенный. Другой бандеровец, юркий, цепкий, злой, — Зеленый Змий.

Зеленый Змий подошел к кровати. Иванна заслонилась подушкой.

— Ты комсомолка?

Иванна, как и Бронек, ответила:

— Ни... Я Иванна.

— В какой класс ходишь? — не отставал Зеленый Змий.

— В пятый.

— А выглядаеш вже як дивка.

Иванна заплакала.

— Не плачь. — Слива достал пачку печенья; Иванна не смела протянуть руку, он бросил на постель.

— А кто в вашей школе комсомольцы? — снова разговорчивый, покрутившись по хате, подошел к Иванне.

— Не знаю.

— Так узнай. Придем в другой раз — скажешь...

Печенье есть они не стали, даже пачку не решились распечатать: вдруг отравленное! Положили между собой на подушку и нюхали, пока не заснули. Проснувшись, Иванна завернула пачку в платок, чтоб не увидели малые дети, не просили.

Рано утром побежала к Анне Владимировне, все рассказала, показала печенье.

— Печенье съешьте, ничего, — сказала Анна Владимировна. — Наверное, и не пробовали никогда? А знаешь, за что убили учительницу? За то, что она комсомолка...

— А вы? — У Иванны застыло сердце.

— И я. В Советском Союзе все молодые вступают в комсомол, так завещал Ленин.

— Я тоже буду комсомолкой, — сказала Иванна. Раз Анна Владимировна, значит, и она.

— А лесовиков не боишься?

— Боюсь...

— Так как же?

— Я их ненавижу!

Учительница объяснила Иванне, чего хотят лесовики: чтоб не было Советской власти, чтоб не создавались колхозы, чтоб лучшая земля вся была у богатых, а бедные терпели свою бедность, работали и не стремились учиться. Большинство среди бандеровцев — это те, кто служил немцам, фашистам, в гестапо, в полиции, убивал советских людей.

Теперь Иванна плохо спала, слушала: не идут ли страшные лесовики. Будут выпытывать ее про комсомольцев... Разве может сказать Иванна, что ее учительница — комсомолка?

Пришли другие лесовики. Вынули из печи хлеб, выпили молоко, велели отцу зарезать пять кур.

— У нас только три, — сказал отец.

— Возьми у соседей.

— Вам надо — вы и берите. Я хоть пьяница, да не вор.

Его снова стали бить. Уходя, пригрозили:

— Если про нас расскажешь, вырежем всю семью!

Бандеровцы не давали житья. Только мать посадит хлеб в печь и из трубы потянет хлебным дымком — является из леса бандеровец с мешком, весь хлеб — в лес. Только мать подоит корову — все молоко в лес...


4


Мать отвела корову в колхоз:

— Пусть хоть хорошие люди пьют молоко. Может, и нам когда дадут. Не буду больше кормить эту банду!

Вечером бандиты пришли за молоком. Узнав, что корова в колхозе, забрали все, что еще можно было забрать: посуду, постель, одежду. Пригрозили: молчите. Отец боялся, а мать пошла в сельсовет. Ночью ястребки устроили засаду. Бандеровцев поймали. Сельсовет выделил какие-то деньги. Отец на радостях напился и сшил Иванне сапоги на одну ногу. Так она и ходила. Но никто не смеялся. Смеяться над Иванной не могли: среди своих товарищей и подруг она во всем была первой. В хоре — запевалой, в классе — отличницей, на спортивных соревнованиях — впереди. Получила грамоту и спортивный костюм с тапочками. Костюм отдала Бронеку, в тапочках сама форсила.

Для школы купили гармонь «хромку». Иванна оставалась после уроков, разбирала по самоучителю, что к чему, выучила ноты, могла подобрать любой мотив. Играла на всех школьных торжествах. Потом купили для школы баян. Стала Иванна и на баяне играть.

Снова за два года три класса. Седьмой — с похвальной грамотой. Рвалась учиться дальше. В их селе средней школы не было, нужно ходить в соседнее.

— Учебы хватит! — сказал отец. — Грамотная. Будешь работать.

Мама настаивала — пусть Иванна учится.

Анна Владимировна — она уже была директором школы — вызвала к себе Иванну и сказала, что в городе открывается музыкальное училище, принимают после седьмого класса, отличников — без экзаменов.

— Ты должна учиться, Ива. Стипендия там маленькая, но ведь ты ко всему привыкла. Устроишься работать.

Анна Владимировна помогла оформить документы, школа дала денег. Отец документы порвал, а деньги пропил. Это было первое большое горе в жизни Иванны, оно казалось непоправимым.

Но документы оформили снова, а чтоб заработать денег, они с Бронеком и Данкой все лето собирали в лесу землянику и малину и носили на станцию продавать. Бронек умел делать сопилки, разные палочки с орнаментом, их тоже охотно покупали.

Зато теперь вот у Иванны босоножки голубенькие с белым кантиком лежат в узелке, и даже маленькие каблучки есть. Платье, тоже голубое, ситцевое, с мамой сшили руками. И косынка из того же материала, выкроили косячок. Не стыдно будет в городе показаться.

Мама говорила:

— Иди в свою жизнь, Иванна! Выучишься — тогда и нам поможешь. Учись за меня и за себя.

...С боковой лесной дороги Иванна вышла на широкую, покрытую брусчаткой. Стали попадаться машины, люди на фирах, пешком. А впереди, внизу, во впадине меж горами, показались красные черепичные крыши, заводские трубы — выше гор, прямо в небо дымом упираются. Вот он, город...

Иванна увидела на обочине колонку, вымыла ноги, обула босоножки, зашла за дерево, поглядела туда-сюда — никого, сняла старенькую кофточку, надела платье, поправила косу, повязала косынку и зацокала непривычно по тротуару каблучками.

Мама наказывала: людей не бойся, спрашивай — помогут. То же говорила Анна Владимировна, когда прощалась с нею: людей не бойся...

Иванна дошла до центра, потопталась у витрин еще закрытых магазинов; взгляд перескакивал с одного предмета на другой, но, заманчивые, не приманили они души — полна она была другим: тревогой, неуверенностью, которая так ее всю сковала, что и шагу ступить, казалось, больше не сумеет. И чтоб совсем не растеряться, Иванна пошла вперед, читая вывески на каждом доме, который, как ей представлялось, по виду мог быть училищем. В том, что это здание особое даже по виду, не сомневалась.

Добралась до площади. Посредине белое здание с высокой башней и часами. Над ним — красный флаг. Сразу видно, оно над городом старшина. Послушала, как бьют часы, а времени не разобрала: цифры какими-то палочками, таких Иванна не видела.

Постояла у могилы генерала, прочитала надпись. Значит, тут были бои, даже вот генерал погиб. А возле их села и боя не было, кому оно нужно, их убогое маленькое село...

Остерегаясь пыли — не запачкать бы платья, — подошла к дядьке, который трещал длинной метлой по камням, сгонял мусор в кучу. Дядька перестал шаркать, охотно и подробно объяснил, где училище, сам спросил, откуда она, есть ли в городе родственники. Если в училище не примут (у Иванны сердце заныло), посоветовал походить по домам, поспрашивать; может, кто-нибудь возьмет в няньки, таких девушек из сел к детям берут охотно: на заводы наехало много люду, детских садов и яслей не хватает. Дядька даже до угла проводил, где начиналась нужная ей улица.

Иванна приободрилась, снова вспомнила слова мамы и Анны Владимировны: люди помогут, бояться не надо. Не доходя до того здания, на которое показал дядька, приметила вывеску: «Педагогическое училище». Остановилась. А почему это она идет поступать в музыкальное, когда вот оно, то единственное, которое нужно ей, — педагогическое? Вспомнилась Мария Васильевна, школа, мечты. Наверное, Анна Владимировна просто не знает, что в городе есть педагогическое училище. Иванна направилась к двери.

Никаких осложнений в училище не возникло. Девушка-секретарь сказала, что Иванна опоздала, вступительные экзамены уже закончились. Но взяла ее документы, характеристику из школы, глянула на Иванну с уважением — в табеле одни пятерки, уточнила название села, внесла ее в списки и сказала, что занятия начнутся через две недели, расписание будет вывешено в коридоре, нужно приходить к девяти часам... На удивленный взгляд Иванны девушка ответила:

— Нужны местные кадры. Таких, как ты, принимают без всякого...

Так просто и буднично. Иванна и бояться еще не перестала, и опомниться не успела, а ее приняли в училище. Но одного, очень главного, не спросила девушка: есть ли у Иванны жилье (а дядька вот сразу спросил), ничего не сказала пре общежитие и стипендию — те веские доводы, которыми утешала и подбадривала ее Анна Владимировна. В приемной больше никого не было, дверь с холодной дощечкой «Директор» молчала, и Иванна побоялась спросить, постеснялась, тихо сказала «спасибо» и вышла на улицу, не понимая, радоваться ей или плакать. Все же не заплакала, села на скамейку в сквере на углу улицы, решила все спокойно обдумать.

Можно на две недели вернуться домой, но возвращаться она не должна. Чтобы учиться, нужно устроиться в городе, поискать работу, о которой говорил дядька.

Денег у нее совсем мало, почти нет.

Иванна шла по улице, обсаженной каштанами, под ними даже в жару прохладно, а сейчас, утром, там еще зябли ночные холодки. Наверное, это главная улица: на домах вывески, да и дома все большие, многоэтажные. Слева темное здание костела с острыми шпилями. Красные кирпичи, напитанные временем и воспоминаниями, потемнели, мох узорами полз от фундамента вверх.

Иванна подошла ближе. Ей хотелось посмотреть, как идет служба, послушать орган.

В их селе была плюгавенькая церквушка, туда очень редко, на самые большие праздники, ходила мать. Отец записал детей в католическую веру, так как сам был католиком, но водить их, голых и босых, в другое село, где был костел, не мог, поэтому росли они безбожниками, детьми леса и природы.

Всего один раз была Иванна в костеле. Его было видно издалека, с дороги. Как стали подходить к той костельной горе, показалось Иванне, что из земли пробивается какой-то рокот, проходит через ноги в самое сердце. И чем ближе они подходили, тем рокот густел, перебирался из земли в синий воздух, в деревья, людей.

Иванна не могла понять, что это такое, только сердце ее дрожало и плыло ввысь, как неведомые звуки. Потом она поняла, что звуки и то дрожание — не из земли, а от костела, во всю ширь и глубь. Отец объяснил — это орган...

Позже Иванна пробовала припомнить на баяне то рокотание, но выходили звуки без их особой слоистости и глубины. Значит, те звуки мог рождать только орган.

Иванна обошла вокруг костела. Разъеденные травой дорожки, когда-то выложенные кирпичными плитками, показали ей, что костел необитаем; увидела она и забитые досками двери, большую дыру в куполе, пробитую снарядом, березку, неведомо как прилепившуюся на карнизе, бодрую и веселую.

Зыбкое положение березки снова повернуло ее мысли к себе. Она пошла дальше по улице. Вот и школа, двухэтажная, с большими окнами. Вокруг деревья, цветы, скамейки. Напротив — Дворец пионеров, каменные мальчик и девочка с горном и барабаном, и тоже всюду цветы, на всех окнах, в саду. Кто учится в такой школе, ходит в такой дворец, куда и войти-то страшно по мраморным ступеням? Что это за дети особенные, городские?

Главная улица завернула направо, налево вниз пошел отросток, узкий и еще более зеленый.

Много улиц обошла Иванна с разными домами и ничего не нашла, потому что стеснялась спрашивать, надеялась, что какой-то добрый человек сам увидит и спросит, почему она бродит одна, такая потерянная, усталая, и она скажет, что хочет служить в нянях, ничего ей не нужно, только угол да кусок хлеба да еще чтоб ее пускали на занятия в училище, а все, что не успеет сделать днем, она и ночью доделает, она сильная, все умеет. Но никто ее не спрашивал, город спешил, люди торопливо проходили мимо.

Время шло. Иванна посидела в сквере, съела хлеб, что был с собой, выпила газированной воды. Деньги тратить боялась.

Скитания придали ей смелости, она снова решила пойти в училище, спросить про общежитие и стипендию, но приемная комиссия работала только до четырех, а на ратуше уже пробило пять. Уборщица сказала, что никого нет.


5


Подобрав ноги под себя и накрыв плечи маминым клетчатым платком, который заменял ей и кофту, и плащ, и пальто, Иванна сидела на скамейке.

Она выбрала скамейку на главной улице, на которую падал свет из окон большого дома напротив, где был магазин. Так было не страшно.

Милиционер похаживал мимо, косился: чего она тут сжалась в комок, сразу видно, что забрела откуда-то в город бездомная; но не спрашивал: еще на улице много гуляющих и каждый может сидеть где ему вздумается. Но он все же решил эту девочку из виду не выпускать.

Иванна задремала и не заметила, что рядом сел какой-то человек. Вздрогнула, открыла глаза, увидела пожилого мужчину, спокойное и неулыбчивое лицо, повернутое к ней, лысую голову (шляпа лежала на колене, он придерживал ее рукой), глаза внимательные, сочувствующие. Лицо как лицо, даже некрасивое, но что-то такое исходило от него, что Иванна могла бы определить только двумя словами — доброта и усталость. И еще почуялось Иванне, что человек этот на скамейку присел не ради нее, а чтоб передохнуть, собраться с думами, а потом уж ее разглядел.

— Кто ты, девочка, откуда? — спросил он тихим ровным голосом.

Милиционер подошел поближе, остановился на таком расстоянии, чтоб назойливым не казаться и все слышать.

Весь день ждала Иванна этого вопроса, поэтому рассказала все: из какого она села, зачем пришла в город.

— Приняли в училище?

— Да...

— Что же ты здесь сидишь? В училище нет общежития?

— Не знаю...

— Растерялась? — усмехнулся понимающе. — И напрасно. Ты же молодчина, учиться поступила, а в пустяках теряешься. Не давать им поблажки, этим пустякам, они едучие, как комарье. Вроде и не съедят, а уж изведут... Замерзла? (Иванна кивнула.) Есть, конечно, тоже хочешь? Ну идем! — Он поднялся, протянул Иванне руку.

Она все же испугалась: хоть и хороший, видно, человек, а незнакомый, чужой.

— Да не бойся, глупая, у меня дочка такая, Клара...

С главной улицы они спустились вниз по переулку и вошли в калитку одного из тех красивых домов, в которых, как подумала Иванна, и люди живут красивые.


Глава шестая. ВОЛОДЯ


1


Заниматься Володя Сопенко приходил к Алику Рябову. У Володи тесновато, младший братишка со значительным видом раскладывал свой букварь и тетрадки в косую линейку на его письменном столе. Хотя у Володи уроков больше и девятый класс — не первый, он уступал брату стол, стараясь поддержать и развить в нем черту, которая, как ему казалось, была в человеке самой важной — серьезное отношение к делу.

У Рябова своя комната, в ней просто и уютно, как, впрочем, и во всей квартире Рябовых: ничего лишнего, все на своих местах, много света, воздуха, цветов. И даже книги неплохо подобраны на этажерке в столовой, на полке в комнате Алика.

Володя удивлялся расхлестанности Алика, его дружбе с Игорем, считал это все временным, придуманным нарочно, для рекламы. Тот, второй мир, где Алик был прославленным Али-Бабой, Володя воспринимал как детскую слабость и снисходительно прощал ему, как прощал брату деревянный пистолет и эти «ту-ту-ту» и «ды-ды-ды», которыми строчили из самодельных пистолетов и автоматов мальчишки во дворе, все еще воюя с «фашистами».

Голова на плечах у Алика есть, тормозов не хватает. Когда заставишь его сосредоточиться, вникнуть, он решает самые сложные задачи, по истории сам читает шире программы, иногда удивит какой-нибудь деталью, вычитанной в книге или старой энциклопедии, которая валялась у него в ящике под кроватью. Поэтому Володя прощал Алику цинизм и расхлябанность. Алик же искренне им восхищался, завидовал его знаниям, умению распределить свой день, чтоб ни одной пустой минуты. У них было недоговоренное, но принятое обоими условие: о их занятиях, встречах, о их своеобразной дружбе никто не должен знать.

Володя понимал дружбу просто: когда общее дело. Он был уверен, что в конце концов дело перетянет Алика, тот отколется от Игоря. Они с Аликом встречались не часто, но занимались с удовольствием. Эти встречи начались по просьбе родителей Алика позаниматься с их сыном. Отец Володи работал вместе с отцом Алика — не откажешь. Но потом Володя не пожалел: с Аликом ему было интересно. После занятий они разговаривали, Володя читал стихи — чужие, и свои — и наслаждался восхищением Алика. Они оба знали, кто из них выше. Володя заводил с Аликом разговоры на любые темы — от вечности мироздания до каких-нибудь повседневных мелочей, ему было интересно знать, как мыслит его подопечный. В себе он вырабатывал философское отношение ко всему. Колебался, какую дорогу ему избрать после школы, но в конце концов решил что пойдет на философский факультет и целью его исследований будет человек.

Никогда не говорил Володя с Аликом только об одном — о любви. Володе никто не нравился, на девочек он смотрел чуть-чуть снисходительно и даже не предполагал, что среди этого крикливого, занозистого, все время насыщенного какими-то тайнами племени, живет и его будущая избранница, что у нее косички или стрижка и тоненький голосок, что носит она обыкновенную школьную форму. Нет, его избранница явится из другого мира, какого, он и сам не очень отчетливо представлял, но — иного, того, что скрыт за изображениями необыкновенных женщин на бессмертных полотнах, с таким челом, с такой улыбкой, как у Моны Лизы, с такой затаенной глубиной, как у «Незнакомки» Крамского. Любовь была для Володи пока только мечтой.

Когда девчонок перевели в женскую школу, он был даже рад. На расстоянии они становились значительнее, было легче к ним присмотреться.

Чем-то необычным повеяло на него от строгой большеглазой Ники, тогда, в пионерском лагере. И Клара затронула своей жизнерадостностью, которая била из каждой ее клеточки. Они были всегда вместе — Ника и Клара. В своей избраннице ему хотелось видеть что-то и от Ники и от Клары. Но Клара каким-то образом умудрилась попасть в компашку, а Ника долго еще манила его, но уж очень она была сдержанной, да и виделись они совсем редко. Приятным сюрпризом для него было то, что Ника пишет стихи; несколько раз он специально ждал ее у школы, провожал домой, но всякий раз, чтоб подойти к стихам, начинал рассказывать о каком-нибудь поэте, увлекался, его «заносило», он уже мог говорить только сам, а Ника была отличной слушательницей, внимательной и молчаливой. Так же внимательно она слушала и его стихи, в ее внимании чудилось одобрение, а это еще больше подхлестывало.

Когда они уже стояли у подъезда, он спохватывался, говорил извиняющимся тоном:

«Прочитай и ты, ведь ты тоже пишешь, я давно хочу послушать».

Ника отказывалась:

«Нет, нет, у меня ничего не получается».

«В следующий раз непременно почитаешь, ладно?»

Но следующий раз откладывался, не хватало дня, чтоб сделать, прочитать, выучить все, что хотелось. Он и спортом занимался — грудь узковата. Не в секции, сам. Достал у тренера необходимую брошюру, понукатель ему не нужен. И дома по хозяйству кое-что делал: родители работали, брат был на его попечении. Так что на девочек, и на Нику тоже, времени не оставалось.

Как-то Игорь Мищенко сказал ему:

«Никушу не трогай, найди для своих излияний другую».

Из мира своих чувств и восприятий Володя исключал Игоря как явное ничтожество, не способное на иные ощущения, кроме примитивных — пища, одежда, жилище. Игорь был грозой и кумиром девчоночьего царства, признанным сердцеедом, а Володя и девчонок презирал, способных влюбляться в таких вот типов только потому, что они кажутся им необычными из-за сверкающих «молний» на куртках.

Но на Нику Игорь нацелился напрасно, Володя был уверен, что она отошьет его; он бы с удовольствием посмотрел, какое выражение будет у самовлюбленного Гарри, когда он получит щелчок по носу.

И он отступился от Ники, это получилось даже не намеренно, а само собой. Была кислая ветреная холодная зима — ни мороза, ни солнца, по улицам не побродишь. А на школьные вечера Володя не ходил.

Когда у него обнаружился голос, это его не удивило, ведь у него все должно получаться: петь так петь... Правда, музыку он знал слабо, ее тревожные толчки долетали до него как будто из другого мира, иногда привлекали, будили смутные образы и чувства, но предпочитал он все-таки поэзию.


2


Придя на репетицию немного раньше, Володя увидел сидящую у рояля Симу. Освещенная снизу светом рампы, она была так необычно привлекательна — белоснежная блузка и красный вязаный жилет, — что он на цыпочках прошел через темный зал и потихоньку сел в первом ряду. Выходит, чтоб увидеть красоту человека, нужны и фон, и освещение — то, что умеют уловить художники?

Сима, медленно перебирая клавиши, играла в полтона, слегка покачиваясь, волосы скользили по плечам, цеплялись за жилет, вздрагивал на лбу тщательно уложенный завиток, мерцала приколка. Все двигалось, жило: сама Сима, ее отражение, руки, звуки, исходящие будто не из рояля, а из ее пальцев...

Раньше они вместе учились, но Володя не замечал Симу, как и других девчонок, да и переносил на нее и Лену Штукину свое отношение к Игорю Мищенко, потому что они обе были героинями компашки.

С тех пор как отделилась женская школа, он Симу не видел — до Дворца пионеров. Лена уехала, а Сима — перед ним, совсем новая. Она не красива, нет, но — необычна, а ведь изображенные на полотнах женщины, которые волновали его и чем-то привлекли художников, тоже не всегда красивы, не обязательно красивы — они значительны.

Сима перестала играть, но не обернулась. Сидела неподвижно, прислушиваясь к чему-то, и Володя подумал, что музыку тоже, наверное, можно запоминать и повторять, как стихи, соглашаться или спорить с композитором, как и с поэтом.

— Сима, здравствуй! Что ты играла?

— Шопен...

Помедлив, Сима повернулась к нему. Лицо ее, освещенное снизу, тоже было необычным. Яркими пятнами выступали скулы, подбородок, кончик носа, тени ложились у немного выпяченных губ, шли бороздками кверху, совсем западали глаза, и чисто, нежно сиял лоб. Володе захотелось убрать с него искусно уложенный кренделек, отколоть шпильку, пусть волосы ниспадают назад, освободят чистые линии лба.

— Сима, подари мне...

— Что? — Сима приняла его торжественный тон, угадала за ним что-то большее.

— Музыку... Я плохо, я совсем не знаю ее.

— Хорошо. А как?

— Играй и объясняй.

— Ну не здесь же! Знаешь, приходи к нам домой. И мама будет рада.

Ему нравилось у Симы, но бывал он у них редко, сдерживал себя, приучая к самодисциплине, и очень гордился, что не нарушается обычный деловой ритм: спорт, школа, уроки, занятия языками, библиотека, книги. Сюда вклинивались репетиции во дворце, кое-какие хозяйственные мелочи, занятия с Рябовым, не часто, но насыщенно, с толком, к этому он и Алика приучил.

Совсем особыми были вечера у Симы. Приобщаясь к музыке, он радовался: все это нужно, пусть новое бесконечно вливается в него, жажда познания никогда не иссякнет.

Теперь в библиотеке Володя брал книги не только по живописи, истории и литературе, не только стихи на немецком, польском и английском языках. Стоило Симе сыграть что-нибудь новое, он сразу искал, что написано об этом произведении, о человеке, создавшем его, поражал потом Симу и Елену Константиновну своими познаниями. Они воспринимали музыку слишком эмоционально, чувствами. Володе не совсем нравилась манера исполнения, которая перешла к Симе от ее мамы, — немного чувствительная, расслабленная. Сам он, если бы учился, если бы умел, играл по-другому, напористее, энергичнее, чаще нажимая на педаль, утверждаясь. Как тот однорукий музыкант, исполнявший в филармонии фортепьянный концерт французского композитора Равеля, написанный им для своего друга-музыканта, потерявшего правую руку во время первой мировой войны. Такое мощное красочное звучание, будто концерт исполнялся в четыре руки! Вот на что способен человек!

Симин дом — необычный. Каждый в нем — отдельно, каждый занят собой. Отца Володя почти не видел. Он ездил по области в бесконечных, сменяющих одна другую командировках. Домой приходил поздно — и сразу в свою комнату, не вникая в жизнь женщин.

К Симиной маме приходили ученики, она всегда торопилась. Слушала их упражнения, что-то делая на кухне, кричала оттуда: «Ля! Ля!», или: «Си, си!» — и выбегала, жуя на ходу, у нее не хватало времени даже толком поесть. С Симой, кажется, она общалась только во Дворце пионеров. У Симы шла своя жизнь. Всюду ноты, кипы нот. Изредка, когда на Симу находил хозяйственный стих, все это было уложено, но Елена Константиновна быстро все расшвыривала, приводила комнату в ее обычное состояние.

Удивляло, как это они с Симой при таком хаосе и безалаберности ухитряются одеваться модно, одинаково. Но однажды и это объяснилось. Он застал портниху, которую просто поселяли со старой швейной машинкой на несколько дней в доме. Машинка не строчила, а цокала копытами по мостовой и все же умудрялась справляться с тонкими материалами. Что-то перешивалось, что-то подгонялось и комбинировалось. Маленькая худенькая полька, у которой сантиметр висел на шее, как ошейник у комнатной собачонки, в фартуке, утыканном булавками, иголками, жестком и блестящем, как кольчуга, носилась из комнаты в кухню, догоняя Симину маму, — примерить. Ноты были покрыты ворохом лоскутов. Полька садилась за машинку, как всадник в седло, весело припевая детские польские песенки, подгоняла свою старую неутомимую клячу...

У него с Симой сложились простые дружеские отношения, во всяком случае так думал Володя. Только иногда, очень редко, он вдруг будто спотыкался, увязал в Симином взгляде, а ее оттопыренную, слегка отвисшую нижнюю губу хотелось тронуть пальцем... Сима знала этот свой недостаток и губу подбирала, но, начиная играть, забывала и о губе, и об осанке, приникала к роялю, сутуля плечи. Елена Константиновна ругала ее, стукала на ходу по спине согнутыми пальцами, как в дверь стучала, но Сима отмахивалась и тогда уж играла и играла, не объясняя, не останавливаясь. Могла ли Сима стать его избранницей, с которой он наметил встречу на далекое будущее, когда он сам чего-то добьется, будет что-то значить для людей? Может быть...


3


После школы Володя столкнулся с Симой на улице. Она была в вязаной кофточке и кокетливой полосатой шапочке, не такая взрослая, не такая значительная, как за роялем. Девчонки шли гурьбой, смеялись, толкались, лицо у Симы было совсем детское. Увидев Володю, она отделилась от девочек, подбежала, размахивая портфелем, как самая обыкновенная девчонка. Ничего таинственного, мерцающего...

— Хорошо на улице, верно? А у нас последнего урока не было, Оленька заболела, вот мы и решили порезвиться. Проводи меня, хочешь? — Сима доверчиво коснулась пуговки на Володиной куртке.

Но такая девчонистая Сима ему не понравилась.

— Извини, у меня мало времени: братишка из школы пришел, во дворе гоняет. Нужно накормить и усадить за уроки, пусть занимается делом.

Что-то в Симе померкло.

— Эх ты, сверхделовой человек!

Она отвернулась, обиженная, девочек догонять не стала, пошла в сторону дома.

Весь день у Володи был на душе тягостный осадок. Будто ничего не случилось — ведь он сказал Симе правду, ему действительно нужно было домой, и в то же время можно было немного, хотя бы до угла, проводить ее. А почему ей этого хотелось? Она говорила так, будто у нее уже есть право чего-то требовать от него, какого-то особого внимания.

Сдержанность чувств — это тоже величие, доступное лишь сильным душам.

Когда дома все намеченное было сделано, Володя пошел в библиотеку, но что-то терзало его. Он вдруг перестал понимать себя. И впервые ему захотелось с кем-то поговорить о любви, о Симе. Может быть, в разговоре, когда ощущения отступают, а на первое место выходят слова, все прояснится?

Он решил зайти к Алику Рябову, хотя сегодня по расписанию занятий у них не было.

Алик был дома один и, как понял Володя, взглянув на него, в своей стихии: огромные шлепанцы с меховыми помпонами на босу ногу, голова, как чалмой, повязана махровым полотенцем, на плечах полосатый банный халат, вдоль носа и над бровями проведены красные полосы.

Алик немного растерялся, но, сделав восточный полупоклон и приложив руки лодочкой к груди, пропел:

— Али-Баба нижайше просит своего друга Сопу пожаловать во дворец...

— К чему этот маскарад? — Володя подумал, что все же недооценивает в Алике его любовь к кривлянью и шумихе

— Да так...

На кровати валялась гитара, под кроватью — раскрытая книга — видно, читал да швырнул, — в пепельнице окурки, дым вытягивался столбом в открытую форточку Административная карта мира, висевшая над столом, скатана и подвязана бечевкой, на столе разложены краски, а на стене намалеван углем старый знакомый — скелет Пиня в том виде, в каком его несли по школе: на голове кубанка с алым верхом, во рту папироса. Сидя по-турецки, Пиня наигрывал на гитаре и задорно смотрел на девицу (голубые глаза и яркие губы нарисованы красками) с распущенными волосами и очень рельефными формами, которые густо, несколько раз, были обведены углем.

— Картина исполнена по заказу небезызвестного вам Гарри Мига, — все еще кривляясь, объяснил Алик.

— Он по-прежнему ходит к тебе?

— А что? Свойский парень. Конечно, родители не знают. А с ним по крайней мере душу отведешь, на гитаре брынькнешь, рюмашку опрокинешь, пару сигарет выкуришь... От излишней учености и голова раньше времени облезет. Такой вот турнепс, мамочки мои!

Володя заметил, что Алик навеселе, чем-то недоволен и нарочно задевает его. Он терпеть не мог ни его кривлянья, ни этой дурацкой прибаутки. Обычно, когда они были вдвоем, Алик о ней забывал.

— Кончай дурачиться! — Володя опустился в кресло-качалку, оно знакомо заскрипело. В это кресло он садился, когда они собирались поговорить. Качнулся, прикрыл глаза рукой, чтоб не видеть Пиню и вульгарную девицу, не видеть раскрашенного Алика.

Алик дернул за бечевку, карта раскрутилась, спрятала намалеванное.

— Конспирация для родителей, — сказал Алик, поднимая книгу и водружая ее на полку. Окурки он вытряхнул в бумажку, завернул, спрятал в портфель, пепельницу вытер, положил в нее резинку, перья, бритвочку. Пепельница была здесь поставлена именно с такой целью — для мелочей. Вышел, вернулся с чистым лицом, в спортивном костюме и тапочках — каким бывал, когда к нему приходил Володя. Спросил:

— Что-нибудь стряслось?

— Хотел поговорить с тобой кое о чем, да расхотел. Пойду. — Володя еще разок качнулся и встал.

— Постой, — остановил его Алик. — Раз уж ты пришел, я сам хочу с тобой поговорить. Несколько раз собирался, да ты отбиваешь охоту своей деловитостью... — Бледное, даже зеленое — видно, накурился до тошноты — лицо Алика покрылось пятнами, шея дернулась, будто высвобождаясь из жесткого воротничка. — Такой вот турнепс...

Володя снова опустился в качалку.

— Собственно, я спросить тебя хотел... Ты ходишь к Беце?

— Какой Беце? — не понял Володя.

— Не притворяйся. К Симке Бецкой!

— А-а-а...

Володя вспомнил, что когда-то в школе во времена компашки Симу звали Бецей, а Лену — Штучкой. Компашка, кажется, распалась, во всяком случае в школе о ней забыли. Лена уехала, а Сима... Он почему-то ни разу и не вспомнил, что Сима была Бецей, водила дружбу с Аликом, с Игорем. Ходили разные слухи, но тогда ему были глубоко безразличны и компашка и Сима.

Сима и компашка — это что-то непонятное, несовместимое, тут какая-то путаница... Да, кажется, Алик спросил о Симе, ждет ответа, ходит по комнате, даже волнуется. Почему?

— К Симе? Хожу.

— И что же ты там делаешь?

— Слушаю музыку. Сима хорошая музыкантша, после десятого пойдет в училище. Ее будущее, конечно, в музыке.

— Ты что, влюбился?

Такая прямолинейность покоробила Володю. Шел сюда, надеясь что-то в себе прояснить, какую-то сложность, возникшую в его отношениях с Симой, но он никогда не назвал бы ее словом, которым нужно оперировать очень бережно, может быть, вообще не произносить его.

— Сима открыла мне мир музыки, и я благодарен ей.

— Больше она тебе ничего не открыла? — Алик остановился перед ним, его губы, на которых еще остались следы краски, выглядели хищно на бледном лице, кривились в подлую улыбочку. Он почти выкрикнул со злобой: — Зачем ты залез в чужой огород, такой вот турнепс? Разве ты не знал, что я встречаюсь с Симкой? Вся школа знает, а ты не знал. То-то и она, когда ни позвоню, все «нет» да «нет»...

Володя подавил какую-то ноющую боль в сердце, преодолел отвращение, которое испытывал к Алику в эту минуту, спокойно, как мог, спросил:

— Ты ее любишь?

— «Любишь»? Разве я тебе это сказал? Для меня любовь... — Алик грязно выругался.

Он вытянулся перед Володей, даже на цыпочки привстал от напряжения. Испытывал удовольствие, делая больно, унижая этого умника, который всегда на недосягаемой высоте.

— Ты сволочь, Рябов, а я тебя человеком считал.

— Ого, как мы заговорили! Ты дурак, Сопа, а я тебя мудрецом считал.

Володя пошел к двери, обходя Рябова.


Глава седьмая. СИМА


1


Сима закрыла крышку рояля, подошла к окну — охладить о стекло ладони, как делала не раз, взглянуть на калитку, на тропку, по которой мог прийти Володя, если бы захотел. Но он педантичен, приходит, только договорившись заранее, а калитка манит ее каждое мгновение — вдруг! Неужели ему никогда не хочется увидеть ее просто так?

Она шла к окну, заранее зная — калитка, конечно, безмолвствует, — и вздрогнула: под окном стоял Володя. Наверное, слушал, как она играет. Но почему не вошел? Что-то в его лице тревожное, даже болезненное, в глазах — недоумение, отчужденность. Это было так несовместимо с обычной Володиной спокойной самоуверенностью, что Симе тоже стало тревожно и больно. Она почувствовала: его состояние связано с нею.

У Симы мурашки побежали от кончиков пальцев по рукам, спине. Она почти поняла, она ждала этого и боялась и все же надеялась — Алик не выдаст ее. Она уже начала забывать и их встречи с Аликом, и сборища компашки, не забывалась только Лена. Тревожило отсутствие вестей от нее.

Однажды вечером Сима решилась позвонить Лениному отцу. Она боялась звонить, боялась его холодного официального голоса, чувствуя и свою вину в том, что случилось с Леной.

Он сразу поднял трубку, сказал обычное:

— Слушаю вас.

Но Сима молчала. Шершавый язык никак не мог повернуться в сухом рту, губы будто приросли одна к другой.

— Слушаю вас! — слегка повышая голос, повторил он.

— Извините, — наконец выдавила Сима. — Это я, Сима, подруга Лены. Она обещала писать и не пишет. Что с нею, как она?

Теперь молчал он, прирос дыханием к трубке.

— Сима, я хочу с вами поговорить. Вы можете сейчас приехать ко мне? Я пришлю машину.

— Не нужно машины, я приду. — Она одевалась нарочно медленно, чтоб успокоиться, но сердце дрожало даже в чулках, которые она натягивала на ноги. Что скажет ей отец Лены, о чем будет спрашивать?

Он встретил ее, как взрослую, помог снять жакет. Сима машинально, чтоб оттянуть разговор, поправляла у зеркала волосы.

Проводил ее в ту самую комнату, где собиралась их компашка, подвинул кресло, сам сел на диван, извинился, спросил — можно ли? — закурил папиросу. За его сдержанностью и чопорностью чувствовалось волнение.

— Я все знаю, — сказал он, и Сима опустила глаза. — Недавно я к ним ездил... — Сима взглянула на него и больше глаз не опускала, так как он на нее не смотрел, внимательно разглядывал струйку дыма от папиросы. — Мы решили, что Лена должна родить...

Сима вздрогнула. Он хоть и не смотрел, но уловил это ее движение.

— Да, да, родить! Ей шестнадцать, она может быть матерью, а калечить ее ни я, ни моя жена (значит, он женился на Лениной тете) не позволим! Поскольку мы с женой тоже виноваты в случившемся, ребенка мы усыновим... или удочерим... — долетал до Симы из табачного облачка трезвый голос. — Лена будет учиться, получит образование... еще устроит свою жизнь...

А Симе думалось: как бы поступили ее родители, случись эта беда с нею? Что бы они делали? Решились бы на такое? Нет, лучше не думать об этом...

— Лена мне все рассказала, кроме одного — кто он?

Требовательные глаза в упор смотрели на Симу. Сима снова опустила голову. Значит, Лена не назвала Игоря. А что называть? Он ничтожество, Лене стыдно...

— Пусть вам скажет Лена, — прошептала Сима, чувствуя, что не в силах сопротивляться этому человеку.

— Она говорит, что он не знает о ребенке, что он никакого отношения не имеет. — Горько усмехнулся: — Она, видите ли, сама виновата, сама воспитает. «Сама»! — подчеркнул саркастически. — А что она может сама? Она еще тоже ребенок... Должен же я знать, кто отец моего внука! Должен и он нести какую-то тяжесть, ответ за свои поступки! Или я ошибаюсь?

Сима молчала. Игорь — и тяжесть? Игорь — и ответственность? Вот если бы его родители узнали, они бы подняли вой, защищая своего толстогубого сыночка, все бы свалили на Ленку. Очень она правильно сделала, что не назвала Игоря.

— Значит, и вы не скажете?

Сима покрутила головой: нет.

— А впрочем, какое это имеет значение? Такой же молокосос... А Лене всю боль придется выхлебывать самой. От этого никуда не денешься — ребенок без отца!

Он прошелся по комнате, быстро, нервно, туда-сюда, туда- сюда, остановился перед Симой, резко наклонился, приподнял ее из кресла, больно стиснув плечи, приблизил свои глаза к ее, приказывая взглядом не прятаться, не увиливать.

— Скажи мне хотя бы, девочка, объясни, почему вы позволили так унизить себя?

— Не знаю. — Сима расплакалась.

Больше он не мучил ее вопросами. Проводил к дому, на прощанье сказал:

— Лена вам передавала привет. Напишет сама, когда справится... Думаю, я не должен вас просить, чтоб вы поберегли доброе имя Лены.

— Конечно, — прошептала Сима, пожимая его холодную сильную руку.


2


Вместе с работой над оперой, которая принесла замечательное чувство нужности, с приходом Володи в Симиной жизни возникло что-то огромное, прекрасное, оно стало таким дорогим, что Сима только удивлялась, как могла раньше жить без этого, находить удовольствие в никчемных развлечениях компашки. А ведь она всегда любила музыку, но и музыка и все в ее жизни обновилось. Прежней Симы, безучастной, плывущей по воле волн, больше нет.

От того, что было в компашке, хотелось избавиться даже в памяти. Да и какое это теперь имеет значение, ведь было все это не с нею, а с глупой Бецей, которая из кожи вон лезла, чтоб казаться современной девочкой. Бедная Ленка, ей одной расплачиваться за их глупость! А у нее, у новой Симы, есть Володя, который никогда ничего не узнает. Нет, узнает, когда они станут такими большими друзьями, что будут говорить друг другу все, плохое и хорошее. Он умный, он поймет, посмеется над ее глупостью, порадуется тому, что сам, даже не зная, помог Симиному прозрению, и потом забудет об этом навсегда, они вместе забудут. Володя тонко чувствует музыку, поэзию, должен же он понять ее, Симу, ее сожаление и воскрешение для того, чтоб любить его одного, быть его другом.

Но в последнее время Алик стал домогаться новых встреч.

Во дворце делал вид, что они почти незнакомы, а потом названивал по телефону по нескольку раз в день. Сима решила поговорить с ним. Встретились в парке после уроков, сели на скамеечке.

— Алик, прошу тебя, — начала Сима без предисловий, — оставь меня в покое. Я не могу тебе объяснить всего...

— И объяснять нечего. Втюрилась в Сопу — вот и все. Разве я не вижу?

— Может быть, — не отпиралась Сима.

— А если я расскажу ему?

— Зачем? — Симу сковал страх, но она не хотела, чтоб Алик приметил его. Сказала как можно непринужденнее: — Что это тебе даст?

— Да так, ничего. Хотя бы удовольствие посмотреть на его самовлюбленную физию в этот момент.

— Прошу тебя... — Симин голос против ее воли задрожал, — не делай этого.

— Ну, нет, я ничего не обещаю. Посмотрю по настроению, такой вот турнепс...

И вот Володя стоит под окном с таким выражением лица, будто обвиняет ее. Значит, Алик предал, значит, ничто не проходит бесследно, не может забыться, тянется за человеком, хочешь ты или не хочешь. За все нужно держать ответ, и не только Лене, но и ей.

Володя без шапки. Сверху хорошо виден его ровный пробор, аккуратно причесанные блестящие волосы. Он немного запрокинул голову, брови его слегка поднялись, а глаза не черные, как всегда казались, а темно-серые. Видно, стоит здесь давно: озябли и покраснели руки, нос тоже красный. Губы плотно сжаты — никакого намека на улыбку, на приветливое слово.

Только вчера они заклеили с мамой окно газетными полосками, но Сима с силой толкнула раму, защелкала, отрываясь, бумага. Сима даже не ощутила, сказала она или подумала:

— Что случилось?

Володе неудобно смотреть вверх и говорить, губы его будто склеились от холода, он разжал их с таким же трудом, как Сима — рамы окна.

— Я был у Рябова...

Сима опустилась на колени, положила голову на подоконник и крепко зажмурила глаза — ничего не видеть, не слышать.

— Это правда? — донеслось до нее. — Сима, да говори же!

Сима поднялась. Посыпались шпильки, завиток соскользнул на нос, она отвела волосы рукой.

— Наверное, — сказала устало.

— Эх, ты! — Володя отвернулся, сунул руки под мышки, зашагал к калитке, подняв презрительные плечи.

— Подожди! Володя, подожди! — Сима заметалась по комнате, сунула босые ноги в тапочки, сдернула с дивана плед, набросила на плечи...

Она молча стояла перед Володей, дрожа то ли от холода, то ли от тех самых мурашек, которые обволокли сердце. Не было ни слов, ни мыслей, и она сама не знала, зачем остановила его. Просто страшно сейчас остаться одной.

— Не могу понять, — первым начал Володя, — как ты могла. Твоя музыка — и то, что сказал Рябов...

— Понимаешь, ведь это была не я... то есть я, конечно, но совсем другая, не та, что сейчас... Володя, мне стыдно, мне очень стыдно, но ведь это уже прошло. Было — и нет. Навсегда нет. Понимаешь?

— В общем-то понимаю, но... Лучше я уйду, Сима...

— Нет, как же ты уйдешь? Ведь я тебе потом сама бы все рассказала. Я думала...

— Я тоже думал... Но мое представление о женском идеале прежде всего связано с чистотой...

— С чем? — переспросила Сима. Она будто оглохла от его холодности, рассудочности. Лучше бы он кричал и обзывал ее, тогда бы она видела, что ему не все равно, что ему больно.

— С чис-то-той! — почти проскандировал он.

— Как жаль, что не с добротой... — прошептала Сима и беспомощно, с мольбой добавила: — Прости, если можешь, ведь я люблю тебя!

— А Рябова? Его ты тоже любила?

— Нет, нет! Разве его можно любить?

— Тем хуже для тебя. Прощай, Сима!

— Прощай, Володя, — ответила она машинально, проводила его взглядом до калитки и села тут же, на скамейке, подобрав босые ноги и закутавшись в плед. Почему она решила, что только Лене приходится расплачиваться за их легкомыслие? Вот и ее черед, и ни от чего нельзя отмахнуться и просто забыть. Каждый за свое расплачивается сам.


3


Холод сковал Симу, а она не могла подняться, не могла стряхнуть с себя бесконечно тяжелую пустоту.

— Сима! Ты почему раздетая? Зимно! — в калитку стремительно вошла Регина Чеславовна, едва волоча тяжеленную авоську с тетрадями.

Регина Чеславовна проведывала захворавшего пятиклассника, жившего в самом конце улицы. Таких послевоенных семей — мама и ребенок: отец погиб на фронте — было много. Вот и тут мальчик дома один, мама на работе. Подтопила печку, разогрела суп, заставила его поесть, почитали вместе немецкий текст, подбодрила, как могла. Все дети — это ее дети, ее жизнь... Шла домой обессиленная, ведь помчалась к мальчику после уроков, даже не пообедала.

Проходя мимо Симиного дома, увидела распахнутое окно. Заглянула во двор — Сима приткнулась на скамейке, синие, застывшие ноги из-под пледа, трагическая обреченность в поникшей фигуре. Откуда только энергия взялась: влетела во двор, повесила авоську на забор, схватила Симу за руку, втащила в дом.

Регина Чеславовна закрыла окно, включила на кухне газ, поставила чайник, подобрала разлетевшиеся с рояля по всей комнате ноты. Сима сидела на диване, даже не пытаясь пошевелиться, согреться.

— Сима, что случилось? Где твои родители?

Но Сима молчала. У нее было такое состояние, будто она и не умела никогда говорить, и даже удивлялась, что на свете существует так много слов, вот Регина Чеславовна сыплет их без меры и некому ее остановить, объяснить, что и слушать Симе сейчас больно.

Но Регина Чеславовна остановилась сама, помчалась на кухню, притащила таз с горячей водой, опустилась перед Симой на колени, стала по очереди окунать ее ноги в горячую воду. От ног холод хлынул вверх, Сима задрожала так, что зацокали зубы, она невольно схватила плед, закуталась, а ногам уже было нестерпимо горячо, и все тело стало обволакиваться теплотой, размякли холодные мурашки у сердца, заныли в носу, в глазах горячими слезами.

Регина Чеславовна растерла ее ноги полотенцем, обмотала газетой, напялила толстые папины носки — как она проворно все отыскала! — и в изнеможении опустилась на пол.

— Уф, теперь, наверное, не заболеешь... — И вдруг попросила: — Сима, напои меня, пожалуйста, чаем, совсем что-то сил не осталось...

Сколько раз видела Сима Регину Чеславовну в классе, но только теперь заметила ее худобу, провалившиеся глаза, тонкую морщинистую шею в слишком широком белом воротничке всегда такой чистой, такой накрахмаленной блузки. То, что единственная блузка всегда чистая, они замечали, а вот живого человека, усталого, иссохшего телом, — нет. Все заслонялось уверенностью, что учитель должен быть таким — участливым к ним, самоотверженным, добрым, будто эти качества приклеиваются к нему вместе с дипломом педвуза. Но разве должна была Регина Чеславовна, теперь даже не ее классный руководитель — ведь она осталась в мужской школе, — растирать ей ноги, спасать от воспаления легких? Делала это из последних сил — даже подняться с пола не может...

Сима встала с дивана, бережно подняла Регину Чеславовну, усадила в кресло, отнесла таз на кухню, заварила чай. Необходимость позаботиться об учительнице помогла ей преодолеть свое оцепенение. Как бы поменявшись с нею ролями, она хлопотала преувеличенно бодро: придвинула стол к креслу, поставила на салфетку чашки, варенье.

Чай одинаково согревал их, бодрил, приближал к неминуемому разговору. Регина Чеславовна думала о том, какая большая часть жизни учеников — вне школы — совершенно неведома учителям. Она присматривалась к Симе на уроках, во дворце — иногда заглядывала туда во время репетиций, — но даже предположить не могла, сколько бы ни ломала голову, что произошло сегодня с Симой. А спросить нельзя, видно, не детские это пустячки, да и Сима уже не ребенок.

Но Сима сама начала разговор. Чтоб жить дальше, она должна была с кем-то поговорить, рассказать о себе, о Володе, разобраться в своей вине, в его правоте или неправоте. А поговорить, оказывается, не с кем. Увлеченная музыкой мама порхает по репетициям, урокам, выступлениям, она бы очень удивилась, если бы Сима остановила это порхание для серьезного разговора на такую тему... Лены нет, Лена сама где-то бьется над своими проблемами. Регина Чеславовна — рядом, понимающая, сочувствующая, это видно по ее осторожным взглядам, по ее деликатному молчанию. Может быть, учительница знает Володю лучше, чем она? Говорят, он ее любимчик.

— За что вы любите Володю Сопенко? — спросила Сима, очень удивив Регину Чеславовну.

Сима нетерпеливо ждет ответа.

Сима и Володя? Вот и разберись попробуй...

— Люблю? Пожалуй, я бы употребила более точное слово — уважаю. За целеустремленность, за жадность к знаниям...

— Правильно! — горячо подхватила Сима, выхватывая из сказанного учительницей самое важное для себя. — Очень правильно! Любить его нельзя — он не добрый!

— Он тебя обидел?

— Нет. Просто я не соответствую его идеалу, а прощать он не умеет. Об этом, наверное, не сказано в тех умных книгах, которыми он так напичкался, — с горечью сказала Сима.

Регина Чеславовна только вздохнула: да, Володя — это не просто. Нужен сильный человек, чтоб притормозить его черствость, разволновать, научить сочувствию к другому. А Сима со своим элегическим мирком, видимо, ударилась о Володю, как весенняя струйка о глыбу, и заметалась, потерялась.

А Сима вдруг спросила с несвойственным ей вызовом, даже злостью:

— Сколько же времени человек должен расплачиваться за свои ошибки? Или всю жизнь умники вроде вашего Володечки Сопенко отворачиваться будут?!

— За иные ошибки и всей жизнью не расплатишься, — в тон Симе ответила Регина Чеславовна и спохватилась: — Да что это мы с тобой разнылись? Дитя мое, у людей есть прекрасное свойство: преодолевать и возрождаться. Поэтому люди живут и счастливы, несмотря ни на что! Знаешь легенду о птице Феникс, которая, сгорая, вновь всякий раз воскресала из пепла? Иным по нескольку раз приходится собирать живые крохи, чтоб воскреснуть... Володя... Он любит победителей. А прощать, быть милосердной умеет только настоящая любовь.

Отвлекаясь от себя и Володи, Сима с сочувствием смотрела на Регину Чеславовну: это она — птица Феникс, не только в переносном, но и в прямом смысле воскресшая из пепла. Как сумела она собрать свои живые крохи после всего, после гибели сына? И с такой щедростью раздает их людям.

Будто отвечая на ее мысли, Регина Чеславовна продолжала:

— Понимаешь, Сима, очень важно видеть вокруг себя людей. Кто-то нуждается в доброте, помощи — и ты уже забываешь о себе, собственная боль присыхает, отпадает...

Такого состояния — забывать о себе ради другого — Сима еще не испытывала. И сейчас важнее всего остального была ее собственная боль. Но от того, что эти слова говорила много испытавшая и все равно не утратившая своей надежды учительница, она верила им и ей становилось легче.


Глава восьмая. ЛИРИЧЕСКИЕ СЦЕНЫ


1


Тихий свет сеялся на землю, спокойно гулял по городу меж домами и деревьями, и все вокруг тоже делалось тихим, дремлющим.

Иванна легко двигалась по кухне, руки проворно сновали в лунных бликах, а ноги, казалось, не касались пола. Такой, летающей, ее делало то настроение, в котором она жила последнее время. Жаль только, что запеть нельзя, песня скребется в горле — выпусти на простор. Но — нельзя, пусть спят хорошие люди.

Иванна плотно прикрыла дверь, придвинула стол к окошку, потрогала утюг — горячий. Стала гладить белье, сложенное в тазу под столом.

Софья Александровна сама стирала, ей помогал Денис Иванович: носил и выносил воду. Иванна рвалась к ним со своей помощью, но они ничего не разрешают ей делать. Можно делать только то, что и Кларе, поровну, а Кларе стирать белье не разрешали, да и куда ей, малышке. Сильные руки Иванны просили работы, тело привыкло двигаться, бездействие ему не по вкусу. Когда что-то делаешь, тогда и жить хочется, тогда и песня рождается в горле. Пусть они спят, отдыхают, она в один миг перегладит белье, ведь завтра ей опять не разрешат, Софья Александровна станет сама гнуться над столом, а у нее и служба и дома забот хватает,

Иванне дали место в общежитии, она сразу хотела уйти туда, но Денис Иванович и его жена Софья Александровна не пустили, пока в общежитии не закончится ремонт.

В первый же день, когда взрослые были на работе, Иванна вымыла все окна. Клара отговаривала: зачем, брось, еще чистые. А Иванна радовалась большим окнам, полсвета в них можно разглядеть, не то что оконца в их хатке, из которых света разве только что лбами не стукаться, а зимой, когда хатку обкладывали кукурузными бодыльями и наталкивали между ними и стенами сухих листьев, окна и вовсе тонули в серости до самой весны. А тут окна — как праздник, на них видно и дождевые потеки, и всякую пылиночку, они всегда должны быть чистыми.

Клара ныла, что ее будут ругать, а все же за тряпку не взялась. Повертела перед зеркалом юбочкой-шестиклинкой, взбила щеточкой и без того пушистые волосы, пристукнула каблучками и, сказав Иванне: «Извини, я сейчас, у меня дело одно...» — улетела из дома, да так до позднего вечера и не приходила.

Иванна приметила, какая тут работа в руки просится, в доме и вокруг него. В саду почистить, пустые грядки перекопать: с осени перекопаешь — летом два урожая получишь. А здесь некому этим заниматься, да и любви, видно, настоящей к земле нет, натыкали по клумбам с весны того-сего, никакой красоты. Посреди клумбы почему-то «мороз» целой горой выпер, ему бы свои голые палки у забора прятать. Цветет он до самой зимы, заморозков не боится, голубыми, будто в инее, цветами радует, только цветы те поверху, шапкой над высокими стеблями, маргаритки расползлись между ними, места себе ищут, но нет им воли, и красоты от них нет, одна бестолковость.

Иванна решила пересадить «мороз» на приглянувшееся ей место у забора; если земля теплая и влажная, маргаритки всю зиму цвести могут. Высокие бальзамины-недотроги красными столбами по огороду, по саду выстроились, им только дай сочную землю да влажную погоду — с человека вымахают. Мимо пройдешь, торкнешься слегка — щелк! щелк! — семенами стреляют. Их тоже поубавить, тоже к забору ближе; они не ждут, когда их посеют, сами сеются, столбов своих наставят — не продохнуть... Так что в саду работы много, это радовало Иванну. И в доме хватит — кухню подбелить, занавески на окнах перестирать, чтоб и на них ни пылинки.

Хорошо, что дома никого, и Клара ушла: стеснялась ее, хотя и быстро поняла, что Клара занята какими-то своими делами, что ей сто раз наплевать и на то, какие окна в доме, и на Иванну... Маленькая еще, подумала Иванна, а потом вспомнила, что Денис Иванович говорил, будто Клара только на год младше Иванны. Все равно она маленькая, изнеженная, пусть живет, как привыкла, помощники Иванне не нужны, лишь бы ее за руки не хватали да не заставляли без дела сидеть.

При Кларе Иванна не решилась переодеться, единственного же голубого платья жаль. А Клара ушла — наряд свой долой, на плечи — старую кофтенку, юбку повыше, чтоб подол не болтался, не мешал, босые ноги охотно ощутили привычную прохладу.

Когда работалось, тогда и пелось. «Червона калына, чом не розквитаеш...» — начала Иванна, тут же перескочила на другую: «Стоить дивча над быстрою водою, стоить дивча и писню гомоныть: «Быстра вода, визьмы мене з собою, бо я не хочу на сим свити жить...» Нет, хочу, хочу! Песни всё какие-то печальные. Любую возьми — жалоба и слезы. Правда, песен с короткими строчками-обрубками Иванна не любила: «тра-ра-ра да тру-ру-ру»! Песни должны быть протяжные, раздольные, чтоб по свету далеко разлетались, чтоб и через горы перемахивали. Но такие песни — все печальные. Сейчас Иванне хотелось другой, и она работала, придумывая свои песни, без слов, голосом. Зачем и слова, ведь голосом многое можно сказать.

Она стала на подоконник, распахнула окно, развела широко, вместе с рамами руки.

— А-а-а-а! — будто у себя дома, на горе стоит, и село видно, и сестры, и мама, а песня поднимается выше, выше. — А-а-а-а! — по вершинам дубов, к земле не никнет, потом за острые смереки зацепилась, за горы улетела.

А если так:

— О-о-о-о! — Голос идет волнами, ближе к земле катится, кружится над потолком, пока не нырнет в его глубину и быстрину.

— И-и-и-и! И-и-и-и! — Как кнутом рубит воздух, во все щели проникает, само такое узкое, щелястое: — И-и-и-и!

А потом вздохнуть всей грудью и:

— Э-э-э-гей! — с придыхом, с посвистом, даже тучи хмурые откликнутся, вернут назад широкое и вольное «Э-э-э-гей!».

Иванна застыдилась: не в лесу же она, не в горах, стоит тут на подоконнике с тряпкой в руках, голосит и, как птица, руками машет. Хорошо, что люди сейчас на работе, не слыхал, наверное, никто...

Она вымыла окна и полы прихватила, успела снова в свое голубое платье переодеться, а тут и хозяева пришли.

Софья Александровна похвалила Иванну, сказала, что давно собиралась, да руки не доходят, а пора было вымыть, окна на зиму уже просятся, заклеить.

Денис Иванович нахмурился, не на Иванну — на Софью Александровну:

— Ты бы лучше Клару заставила потрудиться. Не в дом глядит девчонка, а из дома, всё какие-то побегушки да поскакушки.

— Маленькая она, — ответила Софья Александровна.

— «Маленькая»! Шестнадцать скоро! Она всегда будет маленькой, такой уж уродилась. И ты мне из нее игрушку не делай, запомни и своей Кларе внуши: Иванна — не прислуга, не в няньки я ее для Клары пригласил, помочь нужно человеку!.. Девочка постаралась — спасибо, только впредь чтоб все было поровну: что ей, то и Кларе. И ты, Ива, свое плечо вместо Клариного не подставляй, прошу тебя. Что-то с Кларкой не то происходит...

— Не преувеличивай, — снова возразила Софья Александровна, — девочка как девочка, ты же и не видишь ее совсем.

— Не вижу, а чувствую.

Иванна растерялась: как же так можно, чтоб она жила у людей, ела их хлеб и ничего не делала? Клара — так она дочка, это ее право. Как сказать им это? Не привыкла она так, не сможет. Но Денис Иванович перевел на другое:

— Ну, давайте повечеряем. Редко я дома бываю, даже по своей ложке соскучился. А Клары вот и нету, посидели бы вместе, поговорили. Где она шастает? — снова начал он сердиться.

— У девочки хорошие друзья, пусть погуляет...

— Ты хоть знаешь, где она гуляет?

— Не беспокойся. Во Дворце пионеров затеяли оперу ставить. Клара тоже роль получила. Пусть занимаются, дело хорошее.

Ужинали втроем. Иванну удивляли отношения между Софьей Александровной и Денисом Ивановичем: ни злобного крика, ни тычка, разговаривают, как директор школы с учительницей, а не муж с женой. Подать что-нибудь — «спасибо», попросить — «пожалуйста», чуть что — «извини»... Раньше Иванна считала, что такое бывает только в кино: оказывается, и в жизни так живут люди. Но все равно между Денисом Ивановичем и Софьей Александровной какая-то тревога бьется, какое-то неуловимое недовольство. Может, из-за Клары? Разговор, что сегодня возник, видно, у них давний.

Всей душой была Иванна с Денисом Ивановичем. Конечно, жена его — хороший человек, не ругала, что он Иванну привел, восприняли они это с Кларой как что-то обычное; два дня она тут, а они на нее как на чужую не смотрят, будто она давно им знакома, будто родня. Но если бы у нее, у Иванны, был такой отец, если бы Денис Иванович был ее отцом, разве бы она пурхала из дома, как Клара? Даже не вспоминает об отце, о том, что он с работы придет. Ей бы Иванниного отца хоть на денек, она бы оценила своего, пожалела... И дома-то он почти не бывает, свободный вечер — редкое счастье. А выпал такой случай — Клары нет, ему тоскливо без нее.

Еда у них простая: суп, картошка тушеная, чай с малиновым вареньем. Тут его Иванна впервые попробовала. Иванна боялась за столом что-то сделать не так, глядела — как они, так и она, а они и не замечали, как там она ест-пьет, как вилку держит. Денис Иванович расспрашивал про село: как люди живут, работают, что учительница на уроках в школе рассказывала, спросил, почему она выбрала педагогическое училище. Иванна рассказала про свою первую учительницу Марию Васильевну, про Анну Владимировну, про то, как хотят дети учиться, как любят и уважают в селе учителей, как они там нужны. Про все, про всю свою жизнь рассказала им Иванна. Они даже ложки отложили — слушали.

— Почему же ты передумала, не пошла в музыкальное, как тебе Анна Владимировна советовала? — спросил Денис Иванович.

— Учительницей буду... В селе все люди умеют песни петь, плясать. А грамотных мало. Буду учить детей читать и писать, в чистоте ходить, в косы ленты заплетать, как Мария Васильевна учила. Всю жизнь буду с детьми, так я хочу...

— Спой нам что-нибудь, Ива, покажи, как у вас в селе поют, соскучился я по песням, — попросил Денис Иванович. Как это он ее сразу стал Ивой называть, совсем как мама или сестренка Дана.

Иванна собралась было застесняться, да посмотрела в добрые глаза хороших людей, подумала: хлеб есть не стеснялась, а петь, раз они просят, буду стесняться?

Встала из-за стола, отошла в угол комнаты, немного подумала, подбирая песню, и запела сильным полным голосом, который то взмывал вверх тонко-тонко, то проваливался вниз глубоко и глухо. Денис Иванович и Софья Александровна даже отпрянули от неожиданности, потом наклонились вперед, притянутые песней. Иванна закончила одну, испугалась, что не понравилась, начала другую. Песням, выросшим на просторах, у сильных гор и крутых потоков, было тесно в комнате, они просились за окно, бились о стены...

Песни печальны, и лица у ее слушателей стали серьезными. Иванна решила спеть что-нибудь повеселее. Зацепила большими пальцами платье у плечей, как цепляют девушки за гуцульские кожушки, выставила локти, сказала:

— А так у нас танцуют! — и, притопывая, закружилась на месте, напевая коломыйку: — «А я тее дивча люблю, що биле, як гуся, воно мене поцилуе, а я засмиюся!»

Закончив, поклонилась, как в школе учили.

Денис Иванович и Софья Александровна захлопали. Денис Иванович сказал растроганно, ласково:

— Да у тебя, Ивушка, талант, зря ты все же не пошла в музыкальное училище.

— А зачем? Я играть и так научилась, и на «хромке» и на баяне. И детей научу.

— Э, Ива, талант развивать надо, чтоб он в полную силу народу служил... Ты эту штуку когда-нибудь видела? — Он подошел к чему-то громоздкому в углу, закутанному в серое полотно. — Пианино. Для Клары старались, купили, чтоб всесторонне ребенок развивался, а она «собачью польку» научилась барабанить, пару песенок да вальсов — и забросила, нет у нее тяги к музыке, попрыгунчик наша Клара...

— Хотелось как лучше, — виновато, вроде оправдываясь, сказала Софья Александровна. — Нет у Клары упорства, терпения, что поделаешь...

Софья Александровна сняла чехол, открыла крышку. Блеснули белые клавиши, между ними — черные дольки. Денис Иванович взял Иванну за руку, усадил на круглый вертящийся стульчик:

— Тронь... — и сам осторожно коснулся пальцем белой дольки.

Тто-он! — тонко дрогнуло в глубине. Пальцем Иванны он тронул другую клавишу. Выдохнуло: ддо-он! Иванна даже вздрогнула. Сама коснулась в противоположном конце. Ти-иннь! — пискнуло совсем по-детски. Прислушиваясь, она перебрала все клавиши, отделяя звуки долгими паузами, чтоб лучше запомнились. Немного похоже на орган, но звуки — каждый отдельно, не сливаются в слои, как там. Чистые, звонкие, из них можно сложить любую песню, как она складывала на гармошке и баяне.

— Без этого инструмента, Ива, нет хода в настоящее искусство, — сказал Денис Иванович. — Зря ты все же не пошла в музыкальное... Вот и пианино есть. Не пропадать же ему, учиться будешь. Может, передумаешь?

— Не передумаю, буду учительницей.

Начались занятия в училище. Утром, получив, как и Клара, бутерброд и стакан молока, Иванна уходила из дома, помахивая новым портфелем, который подарил ей Денис Иванович...

Софья Александровна усадила Иванну и Клару пороть свое старое пальто. Куски сукна выстирали, отгладили. В доме появилась портниха, маленькая полька со своим неутомимым «скакуном» — зингеровской швейной машинкой (она домой заказов не брала, кочевала по людям), и Иванна получила теплый длинный жакет. Стипендию у нее тоже не взяли, сказали — приоденься. Купила себе туфли, чулки, косынку. Теперь она мало чем отличалась от других девочек в училище. Не нужно больше носить на плечах мамин теплый клетчатый платок. В воскресенье, в базарный день, отыскала среди возов фиру из своего села, передала с односельчанином маме платок, сунув в него для малышей кулечек карамели. Конфеты иногда давали по карточкам вместо сахара, Софья Александровна сама отсыпала ей в кулечек.

Когда отремонтировали общежитие, Иванна перешла туда, хотя Денис Иванович и Софья Александровна уговаривали ее остаться. И так она благодарна людям, не дали ей пропасть. Права ее учительница: людей не нужно бояться, им нужно верить.

Отец привез из дома бульбы, Софья Александровна дала кастрюльку, ложку, кружку, сама пришла в общежитие, проверила, все ли необходимое есть у Иванны.

Иванна приходила к ним часто, как к своим родным. Знала, где лежит ключ, и когда никого не было, мыла полы, протирала окна, подметала во дворе. А потом сидела у пианино, подбирала песни.

Один раз нашла на столе записку, написанную резким почерком Дениса Ивановича: «Ива! Обижаешь! Перестань быть нянькой! Хочу тебя видеть, обязательно приходи в воскресенье».

«Ну вот, хотела сделать лучше, а тут — «обижаешь»! Такие хорошие люди — и непонятливые».

Обычно Иванна уходила, не дождавшись их, чтоб они ее каждый раз не кормили, пока наконец в воскресенье Денис Иванович не отчитал ее хорошенько:

— Ива, глупая девчонка! Что ты боишься у нас кусок съесть? Мы такого в жизни с Софьей Александровной навидались, столько наголодались и беды всякой насмотрелись, считай, три войны за плечами. Многому научились, поняли. Помочь человеку — это не благодетельство, это обязанность каждого. Может, и ты еще нам в жизни ой как пригодишься, и не тем, что прибегаешь тут тайно полы мыть... — Он грозно поглядел на Клару: — Ты это, с полами, брось! Учись, поможем, вернешь не нам, а тем детям, которых будешь в селе учить.


2


Возле училища Иванну поджидала Клара, попросила зайти часам к шести вечера, не сказав зачем.

— Увидишь сама. Это хорошее, хорошее, не волнуйся!

Она ждала Иванну на крыльце, постукивая каблучками. Туфельки пламенем пролетели над ступеньками, Клара ухватила Иванну за рукав да так и вела ее, подпрыгивая от нетерпения и распиравшей ее веселости. «Легкий человек Клара, и с нею легко», — подумала Иванна.

Клара привела Иванну к красивому дому, самому красивому на всей улице, который Иванна увидела в первый свой день в городе, — Дворцу пионеров. Отворила калитку и по уложенной плитами дорожке подвела Иванну к широкой лестнице.

Иванна поднималась по ступеням, держась за краешек широких перил из светлого мрамора. Взошла, огляделась. С другой стороны лестница убегает в сад; широкие двери, ведущие в здание, выложены цветными стеклами в виде замысловатых цветов на длинных стеблях. Не сразу догадаешься, как и открыть такие двери, если бы не ручка. Иванна тронула ее, дверь тихо, легко отворилась, пропустила в коридорчик, а навстречу ей шагнула какая-то высокая тонкая девушка в очень знакомом бордовом жакете и косынке. Косы короной уложены на голове, брови длинные, строгие, глаза смотрят немного испуганно — вроде Василисы Премудрой из той книжки, что читала им когда-то в первом классе Мария Васильевна. Иванна сделала шаг вперед, и вдруг они с девушкой стукнулись лбами, и лоб незнакомки был холодный, стеклянный. Иванна отпрянула, а Клара, вошедшая следом, рассмеялась:

— Фокус для новичков — зеркальные двери. — Она распахнула створки, и из зеркального коридорчика они попали в огромный вестибюль.

Клара воскликнула: «Ой, кажется, опоздали!» — и втолкнула Иванну в зал, где кто-то пел на сцене. Не обращая на это внимания, Клара торжествующе закричала:

— Вот и Татьяна, смотрите!

Пение и музыка смолкли. К Иванне повернулось столько лиц — со сцены и из зала, что у нее зарябило в глазах, она не знала, куда смотреть, что делать и, как маленькая девочка, закрыла лицо локтем.

— Вот это турнепс, мамонька моя! — донеслось восхищенное.

Все засмеялись, а миловидная женщина с упреком сказала:

— Клара, ну разве можно ставить человека в такое положение? — Она сошла со сцены, мягко взяла Иванну за локоть, дружелюбно подбадривая, улыбнулась. — Не надо так смущаться. Все ребята здесь хорошие, привыкли друг к другу, вот и не церемонятся. И вы привыкнете. — Она усадила Иванну в зале, позади всех, погрозила пальцем, чтоб никто не оборачивался, не пялился. — Как зовут? Иванна? Какое красивое имя. Ну, посидите, послушайте, посмотрите, чем мы занимаемся, потом поговорим.

— Да ты привыкай скорее, — шепнула ей Клара, — ничего особенного. Будешь петь Татьяну, без тебя вся моя роль пропадает, ведь я твоя няня! — И она улетела на сцену, встала в первом ряду хора, блестя задорным носиком, глазами, туфельками.

«Ничего особенного»! Нет, все особенное, вся ее жизнь на каждом шагу теперь особенная. И этот дом с его мраморными лестницами и зеркалами, в которые паны да панны гляделись, а теперь — она, Иванна, и этот зал, и женщина на сцене, которая обрадовалась ей.

— «Девицы, красавицы, душеньки, подруженьки...» — запели девочки.

Потом они пели вместе с мальчиками, потом парами и поодиночке; одни уходили из зала на сцену, другие возвращались.

Никогда ничего подобного Иванна не слышала и не видела. Совсем иная музыка, иные песни, да и не песни это, что-то другое. К роялю присоединилась скрипка, тоже как будто другая скрипка, не такая, как в их селе, когда на праздниках или на свадьбах выпиливала она под барабан веселые «рута-тута-трута-та».

Иванна и смущение свое позабыла: смотрела на сцену, не пропуская ни одного движения, ни одного звука.

Когда репетиция закончилась, все расселись в зале, в первых рядах. Елена Константиновна сказала:

— А теперь спасибо, поработали хорошо. Вы свободны. Прошу вас, Иванна, останьтесь...

Но никто в зале и не шелохнулся.

— Пожалуйста, быстрее, — поторопила Елена Константиновна, — мы и так сегодня затянули.

— Можно, я останусь? — попросила тонким голоском Клара. — Я потихо-о-о-нечку буду сидеть, и не увидите меня.

— И меня не увидите! — Рябов юркнул в темноту, к заднему ряду.

— Можно, мы останемся? — начали клянчить со всех сторон. Всем хотелось получше разглядеть Иванну, послушать, ведь без Татьяны они уже столько времени топчутся на месте, все мизансцены обмусолили: каждый мог спеть все, что репетировали другие, с начала до конца.

Снова все стали оглядываться на Иванну. Она отвечала смущенными улыбками. Она уже поняла, чего от нее ждут: чтоб она тоже пела там, на сцене, куда и ступить страшно. Ведь она, кроме своих сельских песен да коломыек, ничего не знает.

— Ну, если Иванна не будет смущаться, если разрешит вам... — вопросительно взглянула на нее Елена Константиновна.

Как она могла разрешить или не разрешить? Кто она такая, чтоб у нее спрашивать? Но здесь, видно, это не в диковинку, здесь уважают всех и ее тоже, незнакомую Иванну, хотя еще и не слышали, как она поет.

Иванна сняла жакет, платок, положила на стул и пошла к сцене, где ее ждала Елена Константиновна.

— Послушайте сначала, как я пою. Может, и не понравится; может, и не нужна я вам вовсе...

Было тихо-тихо, а Иванна стояла на сцене и не могла запеть. Она не знала, что петь, боялась, что родные ей песни будут здесь отвергнуты, непоняты. А ее терпеливо ждали. Она уже и не волновалась: лишь бы найти ту, единственную, которая бы прозвучала сейчас так, как ей хочется. И она вдруг вспомнила тот день, когда они с Бронеком, возвращаясь из школы, пели новую песню. Даже отца захватила та песня, на какое-то время сделала человеком. А день был таким радостным, необычным — ее приняли в пионеры, — верилось во все хорошее, и вот оно приходит, оно сбывается, только надо быть посмелее. И она, взмахнув решительно рукой, запела сильно и чисто:


Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе,

К счастью свободы дорогу,

Грудью проложим себе!


Иванна пела по-русски, с мягким украинским акцентом, создавая такую особую торжественность, что казалось, махни она сейчас, позови — все поднимутся и подхватят ее песню.

Закончила. Стояла опустив руки, глядя поверх голов. И в зале молчали, потом тихо прошелестело, как выдох.

Елена Константиновна подошла к Иванне, тронула за плечо, легко погладила:

— Молодец... Молодец... Ну что ж, попробуем. Слыхала ли ты о пушкинской Татьяне?

— Нет...

— Тогда сначала прочитай это. — Она достала из большой сумки, набитой нотами и книгами, толстенькую книжицу в светлом переплете. Название написано витыми буквами, поэтому Иванна не сразу разобрала, — «Евгений Онегин».


3


Сидя на табуретке под лампочкой в пустом холодном коридоре общежития, Иванна читала. Она не знала, который час. Было тихо, ночь шла своим чередом; спали в комнатах девочки, холод елозил по вытоптанным некрашеным доскам, поднимался по ногам, сжимал тело, а Иванна не могла уйти, не могла выплыть из прекрасных, не слыханных ею раньше слов, из сладкого их сплетения. Не все она понимала, но воспринимала все, с самых первых строк: «...Святой исполненной мечты, поэзии живой и ясной, высоких дум и простоты...» Трудной была первая глава. Как понять этот незнакомый быт, отношения, переживания Онегина, иноязычные слова? Она ждала: где-то впереди то главное, ради чего она читает, ради чего было все то, что она видела сегодня во Дворце пионеров. И вдруг окунулась — в чистоту и простоту: «Деревня, где скучал Евгений, была прелестный уголок...» Музыка слов сливалась с той музыкой, которую она слышала, мелодия усиливалась от страницы к странице.

Совсем по-другому жили эти люди — Онегин, Ольга, Татьяна, будто на другой земле. И говорили по-особому, и одевались так, что от картинки глаз не оторвешь. А страдали по-человечески понятно. Постепенно Иванна стала видеть их живыми, наделяя чертами знакомых людей. В Ольге много от Клары. И любуешься ею, и сердишься: ну почему она такая легонькая, ей и Ленского не жаль — поэта. Забыла его и замуж сразу выскочила. Печаль ей не по плечу. Онегин — страшно подумать, какой холодный, рассудительный. Юноша, который пел сегодня нравоучительно: «Вы мне писали, не отпирайтесь!..» — очень для Онегина подходящий. А Татьяна!.. Да боже мой, разве может быть она, Иванна, такой красивой, такой сложной, такой грустной и несчастливой, как Татьяна? И что только придумали: она — Татьяна?!

Иванна рыдала, читая последнюю главу. Вот он, гордый, поучающий Онегин у ног Татьяны... Что только делает любовь с людьми, какое это удивительное чувство! Неужели и к ней, к Иванне, оно придет, так все перевернет и опечалит в душе? Нет, нет, пусть лучше не приходит, пусть пока не приходит, она такая счастливая, ей не до него... А сердце сжимается из-за чужой любви, текут слезы.


Я плачу... если вашей Тани

Вы не забыли до сих пор,

То знайте: колкость вашей брани,

Холодный, строгий разговор,

Когда б в моей лишь было власти,

Я предпочла б обидной страсти

И этим письмам, и слезам...


Еще и еще раз перечитывала Иванна последние страницы.

Прошлепал кто-то в туалет. «Ивка, с ума сошла, скоро утро!» — донеслось до нее из далекого будничного мира. Прощай, прощай, Татьяна! Нет, она не будет петь, не посмеет.

Иванна подошла к темному окну, вгляделась в свое отражение: взъерошенная девчонка, одеяло наброшено на плечи, зареванные глаза. Какая же она Татьяна?.. Разве что коса по плечу — единственное, что делает ее чуточку похожей на Таню, когда та в ночной рубашке у столика пишет письмо Онегину.

...Иванна молча протянула книгу Елене Константиновне.

— Прочитала?

— Да... Я не могу...

— Что не можешь?

— Не могу... — Ну как объяснить этой славной женщине и всем ребятам, которые надеются на нее, что это ей не по силам?

— Понравилась тебе Татьяна?

— Очень!

— Что-нибудь запомнила?

— Да...

— Почитай на память.

Вспоминая пережитое ночью волнение и слезы, в каком-то невольном порыве Иванна прижала руки к груди и медленно, чтоб не исказить ни единого прекрасного слова, начала:


Я к вам пишу — чего же боле?

Что я могу еще сказать?

Теперь, я знаю, в вашей воле

Меня презреньем наказать...


Не заметила, как Елена Константиновна села к роялю, как зазвучала мелодия, вплетаясь в слова.


Другой!.. Нет, никому на свете

Не отдала бы сердца я!..


Голос Иванны прервался, она замолчала. А Елена Константиновна продолжала играть, подпевая слабым, но верным голосом. Потом сказала:

— У Чайковского Татьяна не только страдает, не только умоляет. Она горда, решительна, сильна в своей откровенности. Слушайте.

Рояль вступил решительно, требовательно, без оглядки, заодно со словами: «Пускай погибну я! Но прежде...»

Елена Константиновна прикрыла клавиши ладонями, приглушая их, подозвала Иванну ближе, проиграла вступление так, что звук отделился от звука, запомнился. Еще раз проиграла.

— Теперь повторим.

— «Пускай погибну я...» — неуверенно повторила Иванна.

Загрузка...