Рабинад, Антонио

БОМБАРДИРОВКИ (Перевод с испанского А. Старосина)

Бомбардировки были страшные. Я просыпался внезапно в темноте: перед глазами все черно, вдали воют сирены, хлопают зенитки. Я сразу вскакивал на ноги и зажигал свет, но лампочка не горела даже минуты — она постепенно гасла: сначала едва светились ее красные нити, потом и они меркли. Мне было слышно, как в соседней комнате одеваются мать и сестры, которые убегали туда со своими платьями. Далеко, в кромешной ночи, слышались глухие разрывы бомб. Иногда они падали совсем близко, так что дрожали стекла балкона. Еще полусонный, я совал босые ноги в ботинки. Где рубашка? Мама уже открывала дверь квартиры.

— Пойдем, сынок, пойдем, — торопила она.

По лестнице, как в колодец, полный мрака, спускались фигуры людей; я узнавал их в темноте: вот мужчина с четвертого этажа, женщина с третьего, из первой квартиры. Все спускались на первый этаж — самый надежный в доме; у некоторых с собой были фонари, их беспокойный свет выхватывал из темноты бледные лбы, ввалившиеся глаза, худые человеческие лица, словно кошмарные видения.

Квартиры первого этажа, двери которых были приоткрыты, наполнялись людьми; хозяйка предлагала стулья, и все садились в столовой вокруг стола, зажигали свечу и ждали отбоя. А до тех пор хранили молчание или говорили шепотом, будто сидели у тела усопшего. При слабом пламени свечи лица казались изможденными, вытянутыми; из угла доносился чей‑то кашель, по ногам несло холодом, хотелось спать, оставленная постель манила теплом. В углу женщина кормила грудью плачущего ребенка, и грудь ее в полумраке казалась особенно нежной и белой. Печальные призраки, мы были затеряны в глубокой пещере. Несколько человек выходили на улицу, залитую голубоватым, каким‑то нереальным светом, и пристально смотрели в небо глазами, в которых уже не было сна. Время от времени кто‑нибудь показывал на маленькую искорку — выхлопные газы самолетов. Зенитки уже почти не стреляли — только время от времени гремела могучая батарея на улице Кармело. Потом выли сирены — значит, опасность миновала. И вот начиналось медленное восхождение по лестницам, усталые улыбки, редкие шутки. Мы чувствовали, что все наши мускулы одеревенели, и вскоре замечали, как неряшливо мы оделись в этой спешке — один ботинок светлый, другой темный, свитер наизнанку. Святая дева!

В темном воздухе уже затихали последние сирены; убежища пустели, медленно выбрасывая наружу черные массы людей, словно исходили накопленным внутри мраком; где‑то громко говорило радио, сообщая, что бомбардировка кончилась; мало — помалу вокруг снова воцарялась тишина, а исстрадавшийся город, великий мученик, дожидался рассвета, чтобы сосчитать свои жертвы.

ОЧЕРЕДЬ (Перевод с испанского А. Старосина)

Я увидел город молчаливым, на нем чернело клеймо страха и давнего голода. В эти последние дни войны продовольствия совсем не стало. Чтобы достать краюшку хлеба, бутылку молока, люди проходят многие километры. Завернувшись в одеяло, спят на тротуарах, у дверей мясной лавки, которая откроется в восемь часов. Крестьян из окрестных деревень соблазняют не жалкие деньги красных, а часы, фотоаппараты, скатерти и салфетки из тонкого полотна. Поэтому горожане возвращаются из Монкады или Гранольерса по широкой тропинке рядом с рельсами, неся пакетик муки или несколько картофелин.

В течение нескольких часов я стою в очереди, думая только об одном: чтобы кто‑нибудь не втерся впереди меня. Я восхищаюсь человеком, стоящим передо мной, он каягется мне существом высшего порядка, я заискиваю перед ним, но не могу избавиться от легкого презрения к тому, кто стоит за мною, и говорю с ним пренебрежительно, через плечо.

Так мы стоим долго, ноги устают, замерзают; очередь медленно продвигается к булочной. Кто‑то коротает время, перочинным ножом вырезая из куска дерева фигурки. Какая-то женщина вяжет чулок, очень деловито, словно она у себя дома. Вот еще один — он ничего не делает, стоит с искаженным лицом и смотрит перед собой. Это и есть очередь, мы — Это очередь. Время от времени очередь вздрагивает, извивается, как змея, хотя не разрывает своих колец, своих хрупких связей, и кричит в бешенстве: «В очередь! Эй, становись в очередь! Смотрите, какой пройдоха!»

Потом она вновь впадает в сонную апатию, продвигается сантиметр за сантиметром, женщина возвращается к своему чулку, мужчина с ножичком — к своему куску дерева.

И вдруг грохот бомб, раздающийся одновременно с воем сирен, заставляет очередь рассыпаться и исчезнуть. Все бегут, как крысы, к ближайшему убежищу, а у входа в булочную, который словно по волшебству освободился, появляется видение — человек в нижней рубашке и кальсонах, он дрожащей и торопливой рукой, рывком опускает между собой и смертью тонкий лист гофрированного железа.

ЖЕНЩИНА В ТРАУРЕ (Перевод с испанского А. Старосина)

Солдаты проходили. Стоя на холмике земли, насыпанном над убежищем на рыночной площади, я поднимал руку, приветствуя их, и чувствовал, как холод этого апрельского утра проникает за рукав. Рядом со мной женщина в темном наблюдала этот молчаливый парад. Война кончилась.

Солдаты проходили. Люди, ждавшие своей очереди в парикмахерской, высыпали на тротуар, а парикмахер, стоявший в белом халате у прокаженного платана, отдавал честь знамени. Наверху, в робко приоткрытых дверях балконов, мелькали бледные липа, мутные глаза. Война кончилась.

Солдаты проходили. Войска хлынули с улицы Майор на площадь, а затем со своими выцветшими знаменами влились в узкую улочку, она пахла дублеными кожами и выходила на старую французскую дорогу, ту самую, по которой, видимо, шли полчища Ганнибала. На тротуарах и на балконах никто не аплодировал и не кричал. Повсюду виднелись застывшие лица. И даже войска двигались, храня неестественное молчание. Война кончилась.

Солдаты проходили. Загорелые лица, рваные мундиры, красные фески, бурнусы. Некоторые хромали, как заведенные, их взгляды блестели. Они тоже устали. Вдруг в шеренгах забормотали:


Я отважный солдат легиона. В бою

Всем бойцам я пример подаю…[23]


Песня, красивая, угасшая и печальная, перепрыгивала из одной шеренги в другую, будто ее и не пел никто:


Легионер, смелее в бой иди,

Легионер, умри иль победи!


В этот момент женщина, стоявшая рядом со мной, воскликнула в отчаянии:

— Нет! Только не умирать! — и потом тише и решительнее продолжала: — И без того уже слишком много погибло…

Тогда я заметил, что она вся в черном, с головы до ног. Черная вуаль покрывала лицо женщины, и я едва угадал за ней лихорадочно блестевшие глаза, трясущиеся губы. Женщина дрожала, не в силах успокоиться.

Я почувствовал, как холодеет под рубашкой мое тело. Эта женщина мне показалась кошмаром, неотделимым от устаревших листовок, наклеенных одна поверх друггой на углах улиц и теперь свисавших длинными развевающимися по ветру полосами, от холма влажной и красной земли, на котором я стоял, от пустых лиц вокруг меня, от потока, серого и цвета хаки, который, увлекая за собой верблюдов и звонкие артиллерийские орудия, терялся в переулке. Тогда я понял, что война, наверное, еще не кончилась, что она будет продолжаться, пока сердце этой женщины будет полно горя и не угаснут ее воспоминания о погибших; и мне показалось, что вслед за солдатами тянется жуткая призрачная тень, которая покрывает собой древние платаны, старые фасады домов, затмевает солнечный свет; она меня накрыла своим траурным крылом. Как все печально, боже мой!

Женщина пошла вверх по улице, жестикулируя, останавливаясь на каждом шагу, и, когда я снова поднял руку, приветствуя флаг, новое, горькое и безнадежное чувство наполнило мою грудь, я смотрел на яркие цвета полотнища сквозь мутную пелену слез.

УБИЙСТВО АКАЦИИ (Перевод с испанского А. Старосина)

Не знаю, почему я это сделал. Но в тот летний вечер я обхватил тонкий ствол акации, налег на него грудью, дерево треснуло и с отчетливым хрустом сломалось. Держась за ветки, я стал кружить вокруг ствола. Каждый последующий оборот требовал от меня все больших и больших усилий; нежная плоть акации перекручивалась в месте разлома, отказываясь умирать. Наконец верхушка бессильно упала в пыль, оставаясь привязанной к стволу зеленой корой, из которой были выжаты соки.

Я вспотел; последние обороты я делал торопливо, почти бегом, потому что мне становилось страшно. Я остановился и посмотрел на круг, прочерченный в пыли моими ногами.

И вдруг, подняв голову, я заметил, что на меня смотрит чумазый слабоумный мальчик. Я улыбнулся ему бледной улыбкой — мальчишка один видел меня — и ощутил тяжесть содеянного греха. Акация с ее склоненными вниз пыльными ветвями, и особенно белая сочная древесина сломанного ствола, причиняли мне теперь, в мирной тишине деревенского кладбища, безмерную боль.

В это мгновение я увидел, как по шоссе спускается в мою сторону грузовик, окутанный облаком пыли. Неизвестно почему, я страшно испугался. Охваченный безрассудным ужасом, как это бывает в детстве, я вдруг бросился бежать вниз по дороге, потом по зеленым полям, перепрыгивая через оросительные канавы, взбираясь на дамбы, подминая изгороди и посевы. Я бежал все дальше. Наконец остановился на каком‑то холме и бросился на землю, с шумом переводя дыхание. Я попытался успокоиться и посмотрел в сторону кладбища. Перед слабоумным мальчишкой стоял боец милиции с ружьем за плечами, казавшийся отсюда маленьким, и размахивал руками. Мальчик поднял руку, показывая в мою сторону. Сердце у меня екнуло. Они никак не могли видеть и даже знать не могли, что я здесь, но в то мгновение мне почудилось, будто мальчик рассказал бойцу о том, что я сделал, и его рука, обвиняющим жестом указавшая на меня, представилась мне громадной, как рука божья, и способной настичь меня в моем укрытии.

Боец милиции сел в грузовик, который покатил вниз по шоссе и вскоре исчез вместе с облаком пыли.

В селение я вернулся уже затемно, кружным путем, чтобы не проходить мимо места моего преступления.

Загрузка...