Звонок! Проклятый звонок! Сто раз он уже готов был оборвать тонкий провод, по которому пробегал этот ужасный прозаический звук, и сто раз отказывался от своего намерения. Он жил тогда в Мадриде и работал в одном из отделов министерства, где почти ничего не приходилось делать. К тому же и сама работа была довольно однообразной, так что вряд ли могла возникнуть какая‑либо непредвиденная малоприятная ситуация. Располагался он в очень милой квартирке, предоставленной ему министерством, недорогой и удобной, имевшей целых двести метров. Не стоило, конечно, рисковать положением, которого он добивался много лет, и возможностью перехода в отдел провинции Альбасете только ради того, чтобы удовлетворить свою прихоть — оборвать провод.
Хотя звонок дребезжал достаточно противно, еще хуже были его последствия: звонил‑то дон Андрес. И когда такое случалось, ему приходилось отрываться от дела (это могла быть и закуска) и стремглав мчаться к его кабинету, стучаться в дверь, ждать ответа, входить и…
— Послушайте‑ка, Перес…
Шеф всегда обращался к нему именно так — Перес. Ну что за манера! Дон Андрес просто выводил его из себя. Почему как раз непосредственный начальник единственный во всем министерстве называет его Перес?
— Я вас слушаю, дон Андрес, — пробормотал он, стараясь не обнаруживать кипевшего в нем возмущения и решив на всякий случай улыбнуться как можно шире.
— Раз уж вы писатель, — продолжал дон Андрес, — вам и карты в руки — займитесь редактированием доклада о выдаче лицензии на ввоз органических удобрений для компании «МАРКСА».
Волна гнева, поднявшаяся у него в груди, подкатила к самому горлу и едва не заставила его вскрикнуть.
— Но я… — сдержался он вовремя.
И оттого, что он сделал усилие подавить столь неосторожно нараставший в нем бунт, его круглое, гладкое лицо покры>лось красными пятнами.
— Вы что‑то сказали? — спросил дон Андрес.
Он не сразу ответил, однако, чувствуя на себе строгий и укоризненный взгляд начальника, торопливо пролепетал:
— Да, но… ведь я пишу…
— Знаю, и очень недурно, сентиментальную прозу…
Он чуть не лопнул от злости, но снова сдержался. Все же в его голосе прозвучало что‑то похоягее на вызов, когда он спросил:
— Разве вы не читали мое последнее произведение, которое я вам принес?
— Читал, как же… Очень мило… в самом деле, мило… А сейчас ступайте и сегодня же принесите мне этот доклад на подпись.
И дон Андрес протянул ему объемистую папку с документами. Он взял документы и вышел из кабинета. При Этом у него было сильное искушение со всего размаха хлопнуть стеклянной дверью. Но вместо этого он осторожно прикрыл ее за собой, стараясь сделать это как можно бесшумнее.
Возвратившись к себе, он бросил документы на стол и закурил сигарету, чтобы хоть немного успокоиться.
— Очень мило… в самом деле, мило, — передразнил он сердито дона Андреса.
Ну можно ли так говорить о его трагедии «Барабаны бьют по обнаженному черепу Мафусаила», трагедии жестокой, святотатственной и вместе с тем девственно целомудренной, со звукоподражанием, в шестнадцати актах и с эпилогом, написанным белыми стихами?
Он раскрыл папку с документами и стал приводить их в порядок, чувствуя, как слезы гнева застилают глаза. Чтобы хоть как‑то разрядиться, он яростно принялся гасить в пепельнице сигарету и, зловеще поглядывая вокруг, процедил сквозь зубы:
— Сентиментальная проза… Да он просто дурак!
Ему вспомнился финал последнего акта трагедии.
НИСЕФОРО. И зачем тебе э™ тридцать ночных горшков?
НИКАНОРА. Чтобы класть туда для захоронения зародыши моих детей от Никодемо.
НИКОЛАСА (с довольной улыбкой). От Никодемо, отца твоего брата Никасио, который убил свою жену, потому что Застал ее в объятиях собственного отца?
Такие острые, сумбурные, насыщенные катастрофами пьесы могут нравиться, а могут и не нравиться, но называть их сентиментальной прозой — сущая ересь. Дон Андрес, наверпо, даже не заметил, что имена всех персонажей начинаются со слога НИ. А если бы и заметил — что весьма сомнительно, — вряд ли бы ему удалось раскрыть значение подобного совпадения: абсолютное отрицание, ничего не значащие слова на тарабарском языке. Мог ли дон Андрес понять этот глубокий Замысел, если его не уловил ни один из семидесяти четырех театральных антрепренеров Испании, которым автор разослал свое произведение?
Домой он вернулся в дурном настроении, прямо прошел в свой кабинет, даже не поздоровавшись с женой, уселся там За письменный стол и приготовился начать новое произведение. Однако, как не раз случалось в последние месяцы, вдохновение упорно не появлялось. В голову не шли нуяшые мысли — ни старые, ни новые, ни символические, ни реалистические. Его очень беспокоил доклад об удобрениях для «МАРИСА». Он никак не мог вспомнить, написал ли он «…в том, что касается данной компании…» или «…в том, что касается данную компанию…», и сомнения мешали ему спокойно думать о чем‑нибудь другом.
За ужином он сидел молча, лишь изредка поглядывая ка жену, к десерту даже не притронулся и снова удалился в кабинет. На мгновение ему показалось, что муза сжалилась над ним — в голове зашевелились кое — какие мысли.
Он сел за стол, достал несколько листков бумаги, поспешно принялся исписывать их, потом вдруг остановился и прочитал написанное. Ему не понравилось. Поэтому листки были скомканы и брошены в корзину. После этого он застрочил снова.
И тут дверь тихонько приотворилась, но он, казалось, ничего не замечал и только лихорадочно продолжал писать. Жена подошла к нему сзади и положила руки на его плечи.
— Эухенио…
Он вздрогнул, поднял голову и, обернувшись, угрюмо уставился на нее.
— Ты меня испугала. Я не слышал, как ты вошла.
— Прости, — ласкаясь к нему, замурлыкала Глория. — Разве не пора бай — бай? Ты ведь устал.
На Глории была прозрачная ночная рубашка. Поерзав на месте, он резко повернулся к столу, стараясь избежать ласк жены. Он знал, куда она клонит.
— Неужели не видишь, что я работаю? — буркнул он, пытаясь отвести от себя ее руку.
— Ты готов заниматься чем угодпо, лишь бы не замечать меня, — вспылила Глория, и голос ее звучал уже не ласково, а скорее презрительно, — Если бы ты хоть что‑нибудь интересное сочинял, за что платят деньги… И ты еще называешь Это работой.
Глория с презрением ткнула пальцем в исписанные листки. Эухенио даже не нашелся, что ответить, и только стыдливо прикрыл их руками. Тогда Глория решила снова изменить тактику — вернуться к ласке.
— Пойдем, — вкрадчиво заулыбалась она, — ляг в постельку. Мне нужно рассказать тебе о разных делах.
— Они меня не интересуют. Я хочу сегодня же начать Эту вещь. У меня вдохновение.
Глория громко расхохоталась.
— Ну и оставайся со своей музой. Вряд ли только она…
— Что ты вообще понимаешь? — заревел он, уязвленный ее насмешливым тоном. — Ты, которая не смогла окончить и четырех классов… Еще наступит день, когда я, Эухенио Ионеско, прославлюсь на весь мир, и уж тогда посмеюсь я.
Глория, едва сдерживая негодование, двинулась к двери кабинета. Но прежде чем выйти, она все же выпалила с издевательской усмешкой:
— До завтра, Эухенио Перес… Лоренсо!
Последнее слово она произнесла медленно, с наслаждением чеканя каждый его слог.
Эухенио пренебрежительно вскинул руку — жест, который Глории так и не удалось увидеть, и снова взялся за перо. Покусав немного ручку, он зачеркнул все шесть строчек, которые успел написать, и, скомкав листок, швырнул его на пол. Потом закурил сигарету^ поднялся и нервно зашагал по комнате.
Эухенио сидел, склонив голову над документами и пытаясь найти подходящую форму для редактирования дурацкого доклада, который дал ему дон Андрес, когда чья‑то увесистая рука шлепнула его по плечу.
— Как дела, Ионеско? Сочиняешь гениальное произведение?
Больно ударившись грудью о край стола, Эухенио чуть было не ругнулся. Но, услышав, что его назвали Ионеско — а это был псевдоним, — и узнав по голосу Ромеро, он обернулся к приятелю и улыбнулся. Ромеро тоже служил в министерстве, а вдобавок считался еще и литератором. Но не этим снискал он себе уважение Эухенио. Ромеро сочинял всего-навсего слащавые рассказики да сценарии для детских фильмов, зато ввел среди сослуживцев моду величать его Эухенио Ионеско. И теперь уже никто даже не произносил его настоящего имени — Эухенио Перес Лоренсо. Поэтому‑то он и улыбнулся приятелю.
— Что ты, старина! Разве тут можно творить? Дон Андрес поручил мне отредактировать доклад о перспективе сбыта пробок в Германию. А тебе, — спросил он несколько растерянно, — неужели тебе удается сочинять что‑нибудь здесь, в конторе?
— Конечно, — самодовольно ответил Ромеро. — Дома у меня просто нет времени. А кроме того, я вовсе не желаю зря тратить те восемь часов, которые нам приходится высиживать здесь. Уж не хочешь ли ты сказать, что весь день ни черта не делаешь?
— То есть как… — запинаясь проговорил Ионеско. — Я работаю…
— Так я и думал. У тебя тут столько понаписано…
— Ну да, я ведь редактирую документы… — робко пояснил Эухенио.
— Не будь дурачком, парень, — язвительно заметил Ромеро. — Это не называется работать, это называется тянуть время. Ладно, пойду к себе, посмотрю, может, еще удастся написать парочку глав до конца рабочего дня.
Не дожидаясь ответа, Ромеро удалился, оставив Эухенио в состоянии растерянности и душевного смятения. Эухенио упрямо отвергал возможность творить что‑либо значительное в помещении, заваленном всякими делами и документами. И тем более это не место для создания тех произведений, которые он уже задумал написать; таких, например, как «Трагедия мира», в основу которой будет положена несовместимость человека с головастиком и постоянные волнения матери о преждевременной любовной связи ее восьмидесятилетнего сына с самцом бабочки.
— Нет, невозможно… — шепотом проговорил он, энергично замотав головой. — Невозможно!
Как только Эухенио окончательно отверг эту мысль, он снова склонился над докладом о перспективе сбыта пробок.
Но вот наступил долгожданный день. Получив премиальные, Эухенио вместе с женой отправился в одно из небольших горных селений, где собирался отдохнуть положенный ему месяц.
Как и каждое лето, Глория настойчиво убеждала мужа поехать куда‑нибудь на взморье. Но ему просто необходимо было пожить в тихом, уединенном местечке, где он мог бы написать все то, что замышлял на протяжении долгого года, пока редактировал всякие доклады.
Как и в предыдущие годы, они, даже не споря, решили снять маленький домик в том горном селении. Селение было расположено недалеко от Мадрида, славилось своей целебной водой и поэтому привлекало к себе немало дачников.
Поездка прошла в полном молчании. Эухенио не мог говорить из‑за охватившего его радостного волнения, а Глория так и не нашла повода завязать разговор, к тому же окружавший их пейзаж казался настолько знакомым, что не нуждался в комментариях.
Первые дни Эухенио провел в лихорадочном ожидании. Он не мог начать писать, потому что считал себя обязанным помочь жене разложить и расставить в домике всевозможные вещички, навести там порядок. Между тем в голове непрестанно роились самые различные темы. Он уже представлял себе, какими должны быть наиболее значительные сцены, а иногда доходил даже до того, что отвечал жене целыми фразами персонажей, которые то и дело рождались в его воображении.
Наконец настал день, когда он освободился от домашних забот, но к вечеру неожиданно началась ужасная гроза, и дождь настолько его раздражал, что мешал сосредоточиться. Следующий день тоже оказался для него потерянным, и все по вине Глории: она предложила присоединиться к экскурсии, организованной для дачников со специальной целью — проверить, появились ли в лесу грибы после вчерашнего дождя. Правда, ему удалось остаться дома, но споры и пререкания с женой привели его в состояние, весьма далекое от столь необходимого душевного равновесия.
В последующие дни Эухенио тоже ничего не удалось написать: то он никак не мог решить, с какой темы следует начать, то бесцельно расточал время, стараясь доказать жене, что ему нисколько не интересно ходить на семейные праздники к Родригесам, плавать в бассейне у Гонсалесов, совершать восхождения на Пико Туэрто, играть в канасту с Эмилией и ее мужем или тащиться со всей компанией на фильм с участием Марисоль. Когда же Глория уходила из дому одна, это его так злило, что он в бешенстве рвал все написанное на мелкие кусочки.
Только одная^ды выдался у него спокойный день, и он почувствовал прилив вдохновения и ту расслабленность, которая так необходима для творческого полета мыслей. Глория ушла неизвестно куда, неизвестно с кем, и он начал писать. Но вскоре внезапно погас свет, и все селение погрузилось в полный мрак до следующего дня. Эухенио, рыдая от бессильной ярости, улегся спать. До возвращения в Мадрид оставалась только одна неделя. Когда он проснулся утром, жены дома не было. Он вспомнил, что не видел ее со вчерашнего вечера, однако решил не беспокоиться — гораздо лучше воспользоваться ее отсутствием и приступить к созданию основного произведения. Ночью, во сне, он подсознательно выбрал наконец желанную тему.
Даже не позавтракав, прикуривая одну сигарету от другой, он начертал наверху чистого листка гениальное название — «В ожидании Носорога» — и описал декорацию первого действия.
В дверь постучали. Эухенио вскочил и, раздраженно взмахнув рукой, пошел открывать. На пороге стояла молочница, которая протягивала ему кувшин.
— Хорошо выспались, дон Эухенио?
— Да, спасибо, — коротко ответил Эухенио, думая только о том, как бы поскорее вернуться к своей работе.
— А ваша супруга?
Вопрос обычный, однако тон его показался ему несколько странным.
— Ее нет дома. Она вам завтра заплатит.
В этот момент до его слуха донеслись какие‑то непонятные звуки. Он поднял голову и увидел приближавшуюся к дому ватагу мальчишек, вооруженных палками, которыми они непрерывно ударяли по пустым консервным банкам.
— Ну и сорванцы! — заворчала молочница. — Лучше бы в школу ходили.
Под этот невообразимый аккомпанемент мальчишки что-то еще и горланили. Эухенио невольно прислушался:
Стоит раку задремать,
Унесет его теченьем.
Стоит мужу задремать,
Хлоп — рога для украшенья!
Затем, не переставая бить по жестянкам, они разбежались в разные стороны.
И тут показалась Глория; она спокойно направлялась к дому. Увидев жену, Эухенио указал на нее молочнице.
— Вот и моя жена. Она вам заплатит. Извините, у меня дела.
— Да вы не беспокойтесь, сеньорито. Как‑нибудь в другой раз— У вас и так достаточно неприятностей. Я всегда говорила: чем лучше муж, тем больше его обманывает жена.
Сказав это, молочница поспешила удалиться. А Эухенио остался стоять, недвижно вцепившись в дверную ручку, с широко раскрытым ртом. Постепенно все становилось ясно. Когда Глория подошла к нему совсем близко, он пробормотал:
— Послушай… мне только что сказали…
Он не успел договорить, потому что Глория, перебив его, Затрещала как пулемет:
— Ты сам во всем виноват. Моя мать была права, когда предупреждала меня: «Не выходи замуж за этого никчемного человека, доченька. Что может быть хуже смиренника и тихони?»
В министерстве узнали обо всем спустя несколько месяцев. Но никто не позволил себе обсуждать случившееся или подтрунивать над товарищем. И никто, даже Ромеро, не называл его больше Ионеско. К этому времени автором лучших романов, автором самых популярных радиопередач стал не кто иной, как Эухенио Перес Лоренсо.