Посвящается доктору Анджею Мадейскому
© «Знамя», 1978, № 4, 5.
Мне казалось, что этот последний день никогда не кончится. И не оттого, что я волновался. Я вовсе не боялся. Да и чего бояться-то? Я все еще был одинок в этой разноязычной толпе. Никто не обращал на меня внимания. Опекуны не лезли в глаза, в сущности, я даже не знал их в лицо. Я не верил, что, ложась в постель в пижаме Адамса, бреясь его бритвой и прогуливаясь его маршрутами вдоль залива, навлекаю на себя проклятие, и все же чувствовал облегчение от того, что завтра сброшу чужую личину. В дороге тоже нечего опасаться засады. Ведь и у него на автостраде ни один волос не упал с головы. А единственную ночь в Риме мне предстояло провести под усиленной опекой. Я говорил себе, что это всего лишь желание поскорее свернуть операцию, которая не дала результата. Я говорил себе немало других разумных вещей, но все равно то и дело выбивался из расписания.
После купания мне надо было вернуться в гостиницу «Везувий» ровно в три, но уже в двенадцать минут третьего я оказался поблизости, словно что-то гнало меня туда. В номере со мной наверняка ничего не могло случиться, и я принялся бродить по улице. Эту улицу я уже знал наизусть. На углу была парикмахерская, дальше табачная лавка, бюро путешествий, за которым, в бреши между домами, помещалась гостиничная стоянка машин. Дальше, за гостиницей, лавка галантерейщика, у которого Адамс починил оторванную ручку чемодана, и небольшое кино, где безостановочно крутили фильмы. Я едва не сунулся в это кино в первый же вечер, приняв розовые шары на рекламе за планеты. Только перед кассой понял, что ошибся: это была гигантская задница. Сейчас, в недвижном зное, я дошел до угла, до тележки с жареным миндалем и повернул назад. Прошлогодние каштаны уже кончились. Досыта налюбовавшись трубками на витрине, вошел в табачную лавку и купил пачку сигарет «Куул», хотя обычно не курю с ментолом. Перекрывая уличный шум, из громкоговорителей кинотеатра долетали хрипение и стоны, как с бойни. Продавец миндаля передвинул свою тележку в тень от козырька над подъездом гостиницы. Может, когда-то «Везувий» и был роскошным отелем, но сейчас соседство со всеми этими заведениями свидетельствовало о безусловном упадке.
Холл был почти пуст. В лифте оказалось прохладно, а в номере духота. Я обвел комнату испытующим взглядом. Укладывать чемоданы в такую жару — значит обливаться потом, и тогда датчики не будут держаться. Я перебрался со всеми вещами в ванную — в этой старой гостинице она была величиной с комнату. В ванной тоже оказалось душно, но здесь хоть был мраморный пол. Приняв душ в ванне на львиных лапах и нарочно не вытершись досуха, босой, чтобы было не так жарко, я принялся укладывать вещи в чемоданы. В саквояже нашарил увесистый сверток. Револьвер. Я совершенно забыл о нем. Охотнее всего я швырнул бы его под ванну. Переложил револьвер на дно большого чемодана, под рубашки, старательно вытер грудь и стал перед зеркалом прицеплять датчики. Когда-то в этих местах у меня были отметины на теле, но они уже давно исчезли. Нащупал подушечками пальцев биение сердца между ребрами, сюда — первый электрод. Второй, в ямке возле ключицы, не хотел держаться. Вытерся еще раз и аккуратно прижал пластырь с обеих сторон, чтобы датчик прилегал плотнее. У меня не было навыка — раньше не приходилось этого делать самому. Сорочка, брюки, подтяжки. Я стал носить подтяжки с тех пор, как вернулся на Землю. Для удобства. Без них я то и дело хватался за штаны, опасаясь, что они свалятся. На орбите одежда ничего не весит, и после возвращения возникает этот «брючный рефлекс».
Я был готов. Весь план держал в голове. Три четверти часа на обед, потом оплатить счет, взять ключи от машины, еще полчаса, чтобы доехать до автострады, учитывая час пик, десять минут в запасе. Я заглянул во все шкафы, поставил чемоданы у двери, ополоснул лицо холодной водой, проверил в зеркале, не выпирают ли датчики, и спустился на лифте. В ресторане уже была толчея. Обливающийся потом официант поставил передо мной кьянти, я заказал макароны с базиликовым соусом и кофе в термос. Уже заканчивал обед, то и дело поглядывая на часы, когда из рупора над входом послышалось: «Мистера Адамса просят к телефону!» Я увидел, как на тыльной стороне моей ладони дыбом встали волоски. Идти или не идти? Из-за столика у окна поднялся толстяк в рубашке павлиньей расцветки и направился к кабине. Какой-то Адамс. Мало ли на свете Адамсов? Стало ясно, что опять так ничего и не начнется, но был зол на себя. Не таким уж надежным оказалось мое спокойствие. Я вытер жирные от оливкового масла губы, принял горькую зеленую таблетку плимазина, запил ее остатками вина и пошел к стойке портье. Гостиница еще кичилась лепниной, плюшем и бархатом, но отовсюду уже тянуло кухонным смрадом. Словно аристократ рыгнул капустой.
Вот и все прощание. Я вышел в густой зной вслед за портье, который вез на тележке мои чемоданы. Автомобиль, взятый напрокат в фирме Херца, стоял двумя колесами на тротуаре. «Хорнет» — черный, как катафалк. Укладывать чемоданы в багажник я портье не позволил — там мог находиться передатчик, отделался от него ассигнацией, положил вещи сам и сел в машину, будто в печку. Руки вспотели, я стал искать в карманах перчатки. Хотя они ни к чему, руль обтянут кожей. В багажнике передатчика не было — где же он? На полу, перед свободным сиденьем, под журналом, с обложки которого холодно глядела на меня голая блондинка, высунувшая блестящий от слюны язык.
Когда я влился в поток машин, что-то внутри у меня тихонько екнуло. Колонна от светофора до светофора. Хоть я и отдохнул, но чувствовал какую-то вялость, безучастность да вдобавок еще по-дурацки подтрунивал над собой, может, оттого, что только что умял целую тарелку макарон, которые ненавижу. Пока весь ужас моего положения заключался в том, что я начал толстеть. За следующим перекрестком я включил вентилятор. Жарко обдало выхлопными газами. Пришлось выключить. Машины на итальянский манер налезали друг на друга. Объезд. В зеркальцах — капоты и крыши. La potente benzina italiana[53] угарно вонял. Я тащился за автобусом в смрадном облаке выхлопных газов. Через заднее стекло автобуса на меня глазели дети, все в одинаковых зеленых шапочках. В желудке у меня были макароны, в голове — жар, на сердце — датчик, который цеплялся через рубашку за подтяжки при каждом повороте руля.
Я разорвал пакет бумажных носовых платков и разложил их около рычага передач, потому что в носу защекотало, как перед грозой. Чихнул раз, другой, я был так поглощен этим чиханием, что даже не заметил, когда именно, канув в приморскую голубизну, остался позади Неаполь. Теперь я уже катил по del Sole[54]. Для часа пик почти просторно. От таблетки плимазина никакого толку. Саднило в глазах, из носа текло. А во рту было сухо. Пригодился бы кофе, но теперь я смогу его выпить только около Маддалены. «Интернэйшнл геральд трибюн» в киоске снова не оказалось из-за какой-то забастовки. Я включил радио. Последние известия. Понимал с пятого на десятое. Демонстранты подожгли… Представитель частной полиции заявил… Феминистское подполье обещает новые акты насилия… Дикторша глубоким альтом читала декларацию террористок, потом осуждающее заявление папы римского и отзывы прессы. Женское подпольное движение. Никто ничему уже не удивляется. У нас отняли способность удивляться. Что же их, в сущности, тревожит — тирания мужчин? Я лично не чувствовал себя тираном. Никто себя им не чувствовал. Горе плейбоям. Что террористки с ними делают? А священников они тоже будут похищать? Я выключил радио, будто захлопнул мусоропровод.
Быть в Неаполе и не видеть Везувия! А я вот не увидел. К вулканам я всегда относился благожелательно. Отец рассказывал мне о них перед сном почти полвека назад. Скоро стану стариком, подумал я и так удивился, словно сказал себе, что скоро стану коровой. Вулканы — это нечто солидное, вызывающее чувство доверия. Земля раскалывается, течет лава, рушатся дома. Все ясно и чудесно, когда тебе пять лет. Я рассчитывал, что через кратер можно спуститься к центру Земли. Отец возражал. Жаль, что он не дожил, — порадовался бы за меня. Ведь когда слышишь роскошное лязганье зацепов, стыкующих орбитальную ракету с лунным модулем, не думаешь об ужасающей тишине бесконечных пространств. Правда, моя карьера была недолгой. Я оказался недостойным Марса. Отец переживал бы это, пожалуй, тяжелее, чем я. Что ж, было б лучше, если б он умер после моего первого полета? Так спланировать его смерть, чтоб он закрыл глаза с верой в меня, — это цинично или просто глупо?
А не угодно ли вам следить за движением?.. Втискиваясь в брешь за «ланчией», размалеванной в психоделические цвета, я бросил взгляд в зеркальце. Где «крайслер» той же фирмы Херца? Около Марьянелли вроде блеснуло далеко позади что-то похожее. Но я не был уверен, что это он, та машина сразу же скрылась. Заурядная короткая трасса, по которой катило столько людей, только меня одного приобщала к тайне, зловещий смысл которой не удалось разгадать всем полициям мира, вместе взятым. Только я положил в машину надувной матрац, ласты и ракетку вовсе не для отдыха, а с целью навлечь на себя неведомый удар.
Вот так я пытался подзадорить себя, но тщетно, потому что все предприятие уже давно перестало меня интриговать, я не ломал голову над загадкой смертоносного заговора. Сейчас я думал только о том, не принять ли вторую таблетку плимазина, поскольку из носа все еще текло. Не все ли равно, где этот «крайслер». Радиус действия передатчика — сто миль. А у моей бабушки на чердаке были штанишки цвета этой вот «ланчии».
В шесть двадцать я нажал на газ. Какое-то время мчался за «фольксвагеном», у которого сзади были нарисованы большие бараньи глаза, смотревшие на меня с ласковым укором. Автомобиль — гипертрофированный отпечаток личности владельца. Потом пристроился за земляком из Аризоны с наклейкой «Have a nice day»[55] на бампере. Вокруг меня на крышах машин громоздились моторные лодки, водные лыжи, удочки, доски для плавания, тюки с палатками малинового и апельсинового цветов. Европа из кожи лезла вон, чтоб дорваться до этого «a nice day». Шесть двадцать пять. Я поднял, как делал уже сотни раз, правую, потом левую руку, взглянул на распрямленные пальцы. Не дрожат. А дрожь в пальцах — первый предвестник. Но можно ли утверждать это с полной уверенностью? Ведь никто ничего толком не знает. А может, задержать на минутку дыхание, вот Рэнди перепугается… Что за идиотская мысль!
Виадук. Воздух зашелестел вдоль шеренги бетонных столбиков. Я воровато покосился на пейзаж за окошком. Чудесно, зеленое пространство до самого горизонта, замкнутого горами. С левой полосы меня согнал «феррари», плоский, будто клоп. Я опять зачихал очередями, похожими на поток нецензурной брани. На ветровом стекле точками чернели останки мух, брюки липли к ногам, блики от дворников резали глаза. Я вытер нос, пачка бумажных платков упала между сиденьями и затрепетала на сквозняке. Кто изобразит натюрморт на орбите? Ты думаешь, что все уже привязал, намагнитил, приклеил лентой, а тут начинается истинное светопреставление — роятся шариковые ручки и очки, свободные концы кабелей извиваются, будто ящерицы, а хуже всего — крошки. Охота с пылесосом за кексами… А перхоть?! Закулисную сторону космических шагов человечества принято замалчивать. Только дети обыкновенно спрашивают, как пикают на Луне…
Горы становились все выше — бурые, спокойные, массивные и словно бы родные. Одна из достопримечательностей Земли. Дорога меняла направление, солнечные квадраты вползали в машину, и это тоже напоминало безмолвное, величественное коловращение света в кабине корабля. День посреди ночи, одно и другое вперемежку, как перед сотворением мира, и летаешь наяву, как во сне, а тело потрясено тем, что все именно так, как быть не может. Я слушал лекции о локомоционной болезни, но все оказалось иначе. Это была не обычная тошнота, а паника кишок и селезенки, внутренности, обычно неощутимые, негодовали и выражали бурный протест. Я искренне сочувствовал их недоумению. В то время как мы наслаждались космосом, нашим телам от него было невмоготу. С первой же минуты он им опостылел. Мы тащили их в космос, а они сопротивлялись. Конечно, тренировка делала свое. Даже медведя можно научить ездить на велосипеде, но разве медведь для этого создан? Его езда — курам на смех. Мы не сдавались, и унимался прилив крови к голове, приходили в норму кишки, но это было лишь отсрочкой в сведении счетов — ведь в конце концов приходилось возвращаться. Земля встречала нас убийственным прессом, распрямить колена, спину — это был подвиг, голова болталась из стороны в сторону, как свинцовый шар. Я знал, что так будет, видел мужчин атлетического вида, испытывавших чувство неловкости от того, что они не в силах сделать и шага, сам укладывал их в ванну, вода временно освобождала тела от тяжести, но черт знает почему верил, что со мной такого не произойдет.
Тот бородатый психолог говорил, что каждый так думает. А потом, когда снова привыкаешь к тяготению, орбитальная невесомость возвращается в снах, как ностальгия. Мы не годимся для космоса, но именно поэтому не откажемся от него.
Красная вспышка передалась ноге, минуя сознание. Через секунду я понял, что торможу. Шины зашуршали по рассыпанному рису. Что-то более крупное, вроде градин. Нет, это стекло. Колонна двигалась все медленней. На правой полосе ряд защитных конусов. Я попытался рассмотреть их за скопищем машин. На поле медленно приземлялся желтый вертолет, пыль, будто мука, клубилась под фюзеляжем. Вот. Две намертво сцепившиеся коробки с сорванными капотами. Так далеко от дороги? А люди? Шины снова зашуршали по стеклу, с черепашьей скоростью мы двигались вдоль полицейских, машущих руками: «Живо, живо!» Полицейские каски, кареты «скорой помощи», носилки, колеса опрокинутой машины еще вращались, мигал указатель поворота. Над дорогой стлался дым. Асфальт? Нет, скорей всего бензин. Колонна возвращалась на правую полосу, при быстрой езде стало легче дышать. Согласно прогнозу, на сегодня предполагалось сорок трупов. Показался ресторан на мосту, рядом в полумраке корпусов большой Area di Servizio[56] бешено вспыхивали звездочки сварки. Я взглянул на счетчик. Скоро будет Кассино. На первом же вираже вдруг перестало свербить в носу, словно плимазин только сейчас пробился сквозь макароны.
Второй вираж. Я вздрогнул, почувствовал чей-то взгляд, непонятным образом исходивший снизу, словно кто-то, лежа на спине, бесстрастно наблюдал за мной из-под сиденья. Это солнце осветило обложку журнала с блондинкой, высунувшей язык. Я, не глядя, наклонился и перевернул глянцевый журнал на другую сторону. Для астронавта у вас слишком богатая внутренняя жизнь, сказал мне этот психолог после теста Роршаха. Я вызвал его на откровенность. А может, это он меня. Он сказал, что существует страх двух видов: высокий — от чрезмерного воображения и низкий, идущий прямо из кишок. Возможно, намекая, что я слишком хорош, он хотел меня утешить?
Небо выдавливало из себя облака, сливающиеся в сплошную пелену.
Приближалась бензоколонка. Я сбросил скорость. Меня обогнал юношеского вида старик, длинные седые космы развевались по ветру, одряхлевший Вотан, он мчался вперед, включив хриплую сирену. Я свернул на заправку. Пока заливали бак, я одним махом осушил содержимое термоса с порыжевшим сахаром на дне. Потеки жира и следы мух с ветрового стекла так и не вытерли. Я проехал чуть дальше, к какому-то котловану и вышел из машины, чтобы размять кости. По соседству возвышался большой застекленный павильон. Адамс купил в нем колоду карт — копию итальянских карт XVIII или XIX века для игры в тарок[57].
Бензоколонку расширяли, вокруг котлована, вырытого для нового здания, белел еще не утрамбованный катком гравий. Стеклянная дверь распахнулась передо мной, и я вошел в павильон. Пусто. Сиеста? Нет, сиеста уже кончилась. Я прошелся между грудами разноцветных коробок и искусственных фруктов. Белый эскалатор, ведущий на второй этаж, пришел в движение, когда я приблизился к нему, а едва шагнул в сторону, остановился. Я заметил себя в телевизоре около витрин, черно-белое изображение дрожало в солнечных бликах, я видел себя в профиль. Надеюсь, на самом деле я не так бледен. Ни одного продавца. На прилавках свалены дешевые сувениры, колоды карт, наверняка тех же самых.
Я рылся в карманах в поисках мелочи, ища взглядом продавца, когда услышал, как зашуршал под шинами гравий. Из резко затормозившего белого «опеля» вышла девушка в джинсах, обогнула канаву и вошла в павильон. Я видел ее, стоя к ней спиной, на экране телевизора. Она застыла, не двигаясь, шагах в пятнадцати позади меня. Я взял с прилавка имитацию старой гравюры — Везувий, курящийся над заливом; были там и открытки с изображением помпейских фресок, шокировавших наших отцов. Девушка сделала несколько шагов в мою сторону, как бы в неуверенности, продавец ли я. Эскалатор двинулся. Он тихонько двигался, а она стояла — маленькая фигурка в джинсах. Я повернулся, чтобы выйти. В ней не было ничего необычного. Лицо почти детское, невыразительное, маленький рот, и только оттого, что она глядела на меня округлившимися глазами, царапая ногтем воротник белой блузки, я, проходя мимо, замедлил шаг, и в тот же миг она с бесстрастным выражением лица, не издав ни звука, стала падать назад, как бревно. Это было настолько неожиданно, что я едва успел схватить ее за обнаженные плечи, но сумел лишь ослабить падение, — казалось, с ее согласия опустил ее на землю. Она лежала, словно кукла. Со стороны это выглядело так, будто я склонился над опрокинувшимся манекеном, потому что у самых окон с обеих сторон стояли манекены в неаполитанских костюмах, а я находился между ними.
Я нащупал у девушки пульс, он был едва уловим, но тикал ровно. Казалось, она заснула. В ста метрах от нас подъезжали к заправке машины, потом они разворачивались и в облаке белой пыли возвращались в гремящую реку del Sole. Только две машины стояли перед павильоном — моя и этой девушки. Я медленно выпрямился. Еще раз бросил взгляд на нее. Рука с гибкой кистью, которую я выпустил, откинулась в сторону. Под мышкой обнажились светлые волоски, я разглядел под ними два маленьких знака, как бы царапины или миниатюрную татуировку. Нечто подобное я видел когда-то у пленных эсэсовцев, их рунические знаки. Но здесь скорее всего была просто родинка. Ноги у меня дрогнули, я хотел снова опуститься на колени, но удержался. Направился к выходу.
Как бы в знак того, что инцидент исчерпан, бесшумно двигающийся эскалатор остановился. С порога я обернулся. Разноцветные воздушные шары заслоняли девушку, но я увидел ее в дальнем телевизоре. Изображение дрожало. Мне показалось, что это она дрогнула. Подождал две или три секунды. Нет, ничего. Стеклянная дверь услужливо распахнулась предо мной. Я перескочил канаву, сел в «хорнет» и подал назад, чтобы взглянуть на номер ее «опеля». Номер был немецкий. В машине из красочной мешанины вещей торчала клюшка для гольфа. Было над чем подумать. Похоже, это малый эпилептический припадок, petit mal. Бывают такие, без судорог, она могла почувствовать приближение и потому затормозила, а в павильон вошла, уже теряя сознание. Отсюда невидящий взгляд и паучьи движения пальцев, царапающих воротник. Но это могла быть и симуляция. На автостраде я ее «опеля» не заметил. Правда, я был не слишком внимателен, а такие машины, белые и угловатые, встречались часто. Словно разглядывая под увеличительным стеклом, перебирал я сейчас в памяти каждую запомнившуюся подробность. В павильоне должны были находиться два, а то и три продавца. Все сразу пошли пропустить по рюмке? Странно. Хотя, правду говоря, в наши дни и такое возможно. Ушли в кафе, зная, что в эту пору никто в павильон не заходит, а девушка подъехала, поскольку предпочла, чтобы это с ней случилось здесь, а не у бензоколонки, не хотела устраивать представление для мальчиков в спецовках «Суперкортемаджиоре». Все логично, верно? А не слишком ли логично? Она была одна. Кто в таком положении ездит один? И что же? Если б она очнулась, я не повел бы ее к машине. Постарался бы отговорить от дальнейшей поездки. А потом? Я предложил бы ей оставить «опель» и пересесть ко мне. Каждый бы так поступил. Я наверняка сделал бы так, будь я здесь обычным туристом.
Мне стало жарко. Ведь я должен был остаться, чтобы впутаться в это дело — если было во что впутываться! Для этого я сюда и приехал! Дьявольщина! Все яростнее я убеждал себя в том, что она на самом деле потеряла сознание, и все меньше был в этом уверен. Не только в этом. Ведь не оставляют вот так торговый павильон, почти универмаг. Хотя бы кассир должен находиться на своем месте. А касса пустовала. Правда, весь павильон просматривался из кафе, что за котлованом. Но кто мог знать, что я загляну в него? Никто на свете. Значит, это не могло быть провокацией. Мне уготовлена была участь анонимной жертвы? Чьей же? Все — и продавцы, и кассир, и девушка — в заговоре? Это уже отдавало фантастикой. Значит, обыкновенное стечение обстоятельств. Я твердил себе это не переставая. Адамс-то доехал до Рима благополучно. И к тому же один. Ну а другие? Вдруг я вспомнил о клюшке для гольфа в «опеле». Милосердный боже, ведь такие клюшки…
Я решил, что надо взять себя в руки, даже если я вконец оскандалился. Как скверный, но упрямый актер, я снова и снова возвращался к неудавшейся роли. На следующей заправке, не выходя из машины, попросил камеру. Смазливый брюнет в спецовке бросил взгляд на колеса: у вас бескамерные шины. Но мне нужна камера! Я платил, наблюдая за автострадой, чтобы не прозевать «крайслер», но его что-то не было. Проехав миль десять, я сменил исправное колесо на запасное. Сменил, потому что именно здесь сменил его Адамс. Присев на корточки у домкрата, я почувствовал, что зной еще усилился. Несмазанный домкрат скрипел, невидимые реактивные самолеты разрывали небо над моей головой, и эти громовые раскаты напомнили мне судовую артиллерию, прикрывавшую Нормандский плацдарм. Почему вспомнилось это? Я и после был в Европе, но уже в качестве официального экспоната, правда, второго класса, как дублер, иначе говоря, почти фиктивный участник марсианского проекта.
Европа демонстрировала мне свой достойный фасад. Только сейчас я узнавал ее — если не лучше, то хоть без парадного блеска — провонявшие мочой переулки Неаполя, кошмарные проститутки, гостиница, еще отмеченная звездочками в путеводителях, но уже ветшающая, окруженная лавчонками торговцев, кинотеатр, демонстрирующий порнофильмы, которые раньше невозможно было представить себе рядом с таким отелем. Может, и не это главное, может, правы те, кто говорит, что Европа разлагается с головы, сверху?
Металлическая обшивка кузова и инструмент обжигали. Я вымыл руки жидким кремом, вытер бумажными платками и сел в автомобиль. Долго открывал бутылку швепса, так как перочинный нож куда-то запропастился, наконец, принялся тянуть горьковатую жидкость, думая о Рэнди, который где-то на трассе слышит, как я пью. Подголовник успел нагреться на солнце и тоже обжигал. Кожа на шее болела. Асфальт у самого горизонта вспыхнул металлическим блеском, словно там была вода. Что это, гроза? Да, загремело. Наверно, и раньше уже гремело, но все звуки заглушал непрестанный гул автострады. Сейчас гром перекрыл этот гул, всколыхнув небо с золотистыми еще облаками, но это золото над горами уже заволакивала спекшаяся желчь туч.
Указатели объявили: Фрозиноне. Пот струился по спине, словно кто-то перышком водил между лопатками, а буря, по-итальянски театральная, вместо того чтобы взяться за дело, стращала громом без капли дождя. Но седые, как осенний дым, гривы все же потянулись над полями, и я, входя в широкий вираж, увидел даже место, где косо повисшая мгла притягивала тучу к автостраде. С облегчением воспринял я первые крупные капли на ветровом стекле. Внезапно дождь хлынул как из ведра.
На ветровом стекле разыгралось истинное побоище, так что дворники я включил не сразу. Когда они соскребли остатки насекомых, я выключил их и съехал на обочину. Битый час предстояло мне провести здесь. Дождь шел волнами, барабаня по крыше, за проносящимися мимо машинами тянулись мутные полосы искрящейся воды, а я, опустив стекло, глубоко дышал. Лило на колени. Я зажег сигарету, пряча ее в ладони, чтобы не намокла, но она оказалась неприятная, ментоловая на вкус. Проехал «крайслер» металлического цвета, но вода так шпарила по стеклам, что я не разглядел — тот ли. Становилось все темнее. Молнии и скрежет, словно жесть разрывают на части. Скуки ради я считал мгновения от вспышки до грома, автострада же продолжала гудеть — ничто не в силах было остановить движение.
Часовая стрелка миновала семерку — пора. Вздохнув, я выбрался из машины. Холодный душ поначалу был неприятен, но потом даже взбодрил меня. Я наклонился над дворниками, как бы поправляя их, и при этом поглядывал на дорогу, но никто не обращал на меня внимания, полиции тоже нигде не было видно. Промокнув до последней нитки, я сел в машину и включил скорость. Буря затихла, но сумерки все больше сгущались, за Фрозиноне уже не капало, асфальт высыхал, над лужами на обочинах поднимался белый пар, в который врезался свет фар, пока наконец из-за туч не выглянуло солнце, словно пейзаж перед наступлением темноты решил явить себя в новом блеске.
В розовом неземном сиянии я съехал на стоянку ресторана, расположенного на мосту Павезе, отлепил от тела рубашку, чтобы датчики не были заметны, и направился в ресторан. «Крайслера» на стоянке я не обнаружил. Наверху галдела разноязычная толпа, занятая едой и не обращавшая внимания на машины, которые неслись под нами, словно шары в кегельбане. Во мне, сам не знаю когда, произошла перемена, я успокоился; в сущности, мне стало все равно, о девушке я уже думал так, словно это случилось много лет назад, выпил две чашки кофе, швепс с лимоном, может, посидел бы еще, но тут мне пришло в голову, что железобетонная конструкция моста экранирует волны и в «крайслере» не знают, что с моим сердцем. Между Хьюстоном и Луной таких проблем не возникает. Выходя, ополоснул в туалете руки и лицо. Пригладил волосы перед зеркалом, поглядев на себя скорее с неприязнью, и — в путь.
Сейчас мне снова надо было убить время. Я ехал, как бы отпустив вожжи, доверившись знающей дорогу лошади. Никуда не устремлялся мыслью, не видел снов наяву, а просто отключился, словно меня и не было. Этакое травоядное существование. Но внимание где-то теплилось, потому что затормозил я точно по расписанию. Здесь стоять было приятно. Я находился у подножия пологого холма, в том месте, где в его спину геометрической выемкой врезалась автострада. Сквозь эту выемку, как через огромные ворота, я мог обозреть пространство до самого горизонта, где бетонная полоса решительно прошивала насквозь следующий пологий горб. Словно здесь прорезь прицела, а там — мушка. Я протер стекла. Так как бумажные платки кончились, пришлось открыть багажник. Коснувшись мягкого дна чемодана, я ощутил тяжесть оружия.
Как по тайному сговору, все почти одновременно включили подфарники. Я огляделся. В сторону Неаполя автострада была исчиркана белыми полосами, а в сторону Рима краснела, словно по ней катились раскаленные угольки. На дне долины машины тормозили, и это торможение вспыхивало зыбкой краснотой, будто стоячая волна. Будь автострада раза в три шире, могло бы показаться, что ты в Техасе или Монтане.
Меня охватило благостное спокойствие одиночества, хотя дорога была совсем рядом. Людям, как и козам, нужна трава, только они не осознают этого столь хорошо, как козы. Когда в невидимом небе пророкотал вертолет, я бросил сигарету и сел в машину. В ней еще ощущалась дневная жара.
За следующими холмами появились бестеневые лампы дневного света. Уже близок Рим. Но не для меня, потому что мне придется обогнуть город. Темнота превратила людей в машинах в невидимок, а нагромождению вещей на крышах придала загадочность. Все стало значительным, безликим, недосказанным, словно в конце дороги меня ждало нечто непонятно важное. Астронавт-дублер должен быть хоть капельку свиньей. Ведь что-то в нем ждет, чтобы те, первые, споткнулись, а если не ждет, то он просто дурак. Вскоре пришлось остановиться еще раз: кофе, плимазин, швепс, вода со льдом давали о себе знать, я отошел от дороги на несколько шагов и удивился — казалось, исчезло не только движение, но вместе с ним и время. Стоя спиной к дороге, сквозь смрад выхлопных газов и чуть-чуть дрожащем воздухе я уловил запах цветов. Что бы я сделал, будь мне сейчас тридцать? Чем искать ответы на такие вопросы, лучше застегнуть ширинку и ехать дальше. Ключи упали в темноту между педалями, я искал их на ощупь — не хотелось зажигать лампочку в зеркальце. Поехал дальше, не сонный и не бодрый, не раздраженный и не спокойный — какой-то вялый и слегка озадаченный. Свет высоких фонарей вливался через ветровое стекло и, выбелив мои руки, вытекал из машины, дорожные указатели проносились мимо, светясь, словно призраки, а стыки между бетонными плитами отзывались мягкой барабанной дробью. Сейчас — направо, на кольцевую вокруг Рима, чтобы въехать в него с севера, как въехал и тот. Я совсем не думал о нем, он был одним из одиннадцати, простая игра случая, что я получил все его вещи. Рэнди настаивал на этом и, вероятно, был прав. Если уж воспроизводить что-то, то с предельной точностью. Меня самого то, что я пользуюсь рубашками и чемоданами покойника, оставляло, пожалуй, равнодушным. Если поначалу и трудно было, то оттого, что это были вещи чужого человека.
Когда попадались пустынные отрезки дороги, мне казалось, что чего-то не хватает. Через спущенные стекла врывался воздух, полный благоухания цветущих растений. Хорошо, что цветы уже засыпали. Я даже перестал шмыгать носом. Психология психологией, но все решил насморк. Это как пить дать, хотя меня и убеждали в обратном. Если рационально подходить к делу, все верно — разве на Марсе есть растительность? Так что поллиноз вовсе не изъян. Да, но в какой-то из рубрик моего личного дела, в примечаниях, наверняка было написано «аллергик», иначе говоря — неполноценный. А раз уж неполноценный, то дублер — нечто вроде карандаша, который оттачивают самым лучшим инструментом, чтобы в итоге не поставить им и точки. Дублер Христофора Колумба, вот как это звучит.
Навстречу катила нескончаемая колонна, каждая машина слепила фарами, и я закрывал попеременно то правый, то левый глаз. А может, я заблудился? Да вроде не было съезда с автострады. Мной овладело равнодушие: что еще делать-то, ехать себе в ночь, и все. В косом свете мачтового фонаря замаячил щит: «Roma Tiberina». Уже значит. По мере того как я приближался к центру, ночной Рим наполнялся светом и движением. Хорошо, что гостиницы, в которые мне предстояло поочередно нанести визит, находились близко друг от друга. В каждой из них только руками разводили: сезон, мест нет, и я снова садился за руль. В последней гостинице оказалась свободная комната, но я тут же потребовал тихую, с окнами во двор, портье вылупил на меня глаза, а я с сожалением покачал головой и вернулся в машину.
Пустой тротуар перед отелем «Хилтон» был залит ярким светом. Выбираясь из машины, я не заметил «крайслера» и вздрогнул от мысли, что у них могла произойти авария и поэтому я не встретил их по дороге. Машинально захлопнул дверцу и в отражении, пробежавшем по ветровому стеклу, увидел сзади рыло «крайслера». Он прятался за стоянкой, в полутени, между цепями и знаком запрета. Я направился к подъезду. По пути заметил, что в «крайслере» темно и вроде бы никого нет, но боковое стекло до половины спущено. Когда я был шагах в пяти от него, там вспыхнул огонек сигареты. Хотелось махнуть им рукой, но я сдержался, рука только дрогнула, и, поглубже сунув ее в карман, я вошел в холл.
Этот незначительный эпизод означал лишь, что закончилась одна глава и начинается следующая, но в прохладном ночном воздухе все обрело неправдоподобную выразительность: очертания автомобилей на стоянке, мои шаги, рисунок мостовой, и поэтому то, что я не посмел даже помахать им рукой, привело меня в раздражение. До этой минуты я придерживался графика, как ученик расписания уроков, и по-настоящему не думал о человеке, который ехал до меня той же дорогой, точно так же останавливался, пил кофе, кружил от гостиницы к гостинице по ночному Риму, чтобы завершить свой путь в «Хилтоне», ибо оттуда он уже не вышел. Сейчас в той роли, что я исполнял, мне почудилось нечто кощунственное, словно я искушал судьбу.
Молодой швейцар в перчатках, одеревеневший от собственной важности, а может, просто борющийся с дремотой, вышел за мной к машине и извлек из нее запыленные чемоданы, а я бессмысленно улыбался, глядя на его блестящие пуговицы. Холл был пуст, другой верзила швейцар внес мой багаж в лифт, взмывший с перезвоном музыкальной шкатулки. Я все еще не мог освободиться от ритма дороги. Он засел в мозгу, как назойливая мелодия. Швейцар остановился, открыл одну за другой двери номера, включил бра и лампы дневного света под потолком в кабинете и спальне, поставил мои чемоданы, и я остался в одиночестве. От Неаполя до Рима рукой подать, и все-таки я чувствовал необычную, какую-то напряженную усталость, и это снова удивило меня. Словно выпил банку пива по чайной ложке — какая-то пьянящая пустота. Я оглядел комнаты. Кровать была без ножек, не надо играть в прятки. Я открыл все шкафы, отлично зная, что ни в одном из них не скрывается убийца, — если бы все было так просто! — но делал лишь то, что должен был сделать. Откинул простыни — двойные матрацы, регулировка изголовья, как-то не верилось, что я с этой кровати не встану. Ой ли? Человек по своей природе недемократичен: центр сознания, голоса слева и справа — это показной парламент, есть еще катакомбы, которые все и определяют. Евангелие от Фрейда. Я проверил кондиционер, поднял и опустил жалюзи, потолки были гладкие, светлые, это вам не гостиница двух ведьм[58]. Насколько явна и откровенно ужасна опасность, подстерегающая там: балдахин над кроватью опускается на спящего и душит его — а тут ни балдахина, ни прочей дешевой романтики! Кресла, письменный стол, ковры — меблировано со вкусом, привычные атрибуты комфорта. Выключил ли я в машине свет? Окна выходили на другую сторону, отсюда я не мог ее увидеть, наверно, выключил, а если и забыл, пускай переживает фирма Херца.
Я задернул шторы, разделся, разбросав в беспорядке одежду, и только тогда аккуратно отклеил датчики. После душа придется снова приклеивать. Открыл большой чемодан, коробка с пластырем лежала наверху, но ножниц не было. Я стоял посреди комнаты, чувствуя легкий спазм в голове, а ступнями ощущая пушистый ковер; ах да, ведь я сунул ножницы в портфель. Я нетерпеливо дернул замок, вместе с ножницами выпала реликвия в пластиковой рамке: желтая, словно Сахара, фотография Sinus Aurorae — моя несостоявшаяся посадочная площадка номер один. Она лежала на ковре у моих босых ног, это было неприятно, глупо и как-то многозначительно. Я поднял ее, стал рассматривать в белом свете верхних ламп: десятый градус северной широты и пятьдесят второй восточной долготы, наверху подтек Bosporus Gemmatus, пониже экваториальные образования. Места, по которым я мог ходить. Я постоял с этим снимком, в портфель засовывать его не стал, а положил рядом с телефоном на ночной столик и отправился в ванную. Душ был превосходный, вода ударяла сотней горячих струй. Цивилизация начинается с проточной воды. Клозеты царя Миноса на Крите. Какой-то фараон приказал вылепить кирпич из грязи, которую соскребывали с него на протяжении всей его жизни, и положить ему под голову в саркофаге. Омовения всегда чуточку символичны.
Мальчишкой я не мыл машину до тех пор, пока в ней имелся хотя бы малейший дефект, и только после ремонта, возвращавшего ей достоинство, натирал мастикой и наводил блеск. А что я мог знать тогда о символике чистоты и скверны, символике, переходившей из религии в религию! В апартаментах стоимостью в двести долларов я ценю только их ванные. Человек чувствует себя так, как его кожа. В зеркале во всю стену я увидел свой намыленный торс с отметиной от электрода, словно я снова находился в Хьюстоне; бедра белые от плавок; я пустил воду сильнее, и трубы жалобно завыли. Вычислить такую кривизну, чтобы трубы никогда не резонировали, — кажется, неразрешимая для гидравлики задача. Сколько во мне этих ненужных сведений. Я вытерся первым попавшимся полотенцем и, оставляя мокрые следы, нагишом пошел в спальню. Прилепил на сердце датчик и вместо того, чтобы лечь, уселся на кровати. Я мгновенно подсчитал: включая содержимое термоса, не менее семи чашек кофе. Раньше я все равно заснул бы, как сурок, но теперь мне уже знакомо, что значит ворочаться с боку на бок. В чемодане тайком от Рэнди я припас секонал, средство, рекомендуемое астронавтам. У Адамса никаких таблеток не было. Видимо, он спал превосходно. Принять сейчас секонал было бы нечестно.
Я забыл погасить свет в ванной. Пришлось встать, хотя мои кости и протестовали. В полумраке комната казалась больше. Голый, я стоял в нерешительности спиной к кровати. Ах да, надо же запереть дверь. Ключ должен остаться в замке. 303 — тот же самый номер. Они позаботились и об этом. Ну и что же? Я попытался разобраться: испытываю ли страх? Было какое-то смутное чувство, стыдно, но что поделаешь, я не знал, откуда это беспокойство, от перспективы бессонной ночи или агонии. Все суеверны, хоть и не все знают об этом. Я еще раз в свете ночника окинул взглядом комнату — с уже нескрываемой подозрительностью. Чемоданы были полуоткрыты, вещи в беспорядке разбросаны на креслах. Настоящая генеральная репетиция. Револьвер? Идиотизм. С жалостью к себе я покачал головой, уже лежа, погасил ночную лампу, расслабил мышцы и принялся размеренно дышать. Засыпание в назначенный час входит в обязательную программу тренировок. Да ведь и двое внизу в машине смотрят на осциллоскоп, на котором мои легкие и сердце светящимися линиями фиксируют каждое мое движение. Дверь заперта изнутри, окна закрыты герметически; какое мне дело, что он ложился в тот же час и в эту же кровать?
Разница между «Хилтоном» и гостиницей двух ведьм казалась бесспорной. Я представил себе мое возвращение: не сообщив заранее, я подъезжаю к дому или лучше к аптеке, прихожу пешком, словно с прогулки, мальчики, уже вернувшиеся из школы, видят меня сверху, под ними грохочет лестница, — и тут же вспомнил, что надо еще выпить джина. Минуту я лежал в нерешительности, облокотись на подушку: бутылка-то в чемодане. Слез с постели, в потемках добрался до стола, нащупал под рубашками плоскую бутылку, налил в стаканчик-крышку, жидкость потекла по пальцам. Осушил металлический стаканчик с дурацким ощущением, что играю в любительском спектакле. Делаю что могу, оправдывался я перед собой.
Вернулся к постели невидимкой; грудь, руки, ноги исчезли, загар сливался с темнотой, только бедра маячили белесой полосой. Лег, стал ворочаться, алкоголь согрел желудок, я бухнул по подушке кулаком: до чего ты дошел, дублер. Натянул одеяло и давай дышать. Накатила полудремота, в которой остатки бодрствования может слизнуть только полная пассивность. Мне даже что-то приснилось: я летал. Любопытно, но точь-в-точь такие полеты снились мне еще перед космосом. Словно неподатливые катакомбы моего разума не желали учитывать поправок, добытых опытом. Полеты во сне — фикция: тело при этом сохраняет ориентировку, а движения рук и ног так же легки, как и наяву, хотя и более плавны. В космосе же все обстоит иначе. В мышцах воцаряется полный беспорядок. Хочешь что-нибудь оттолкнуть, а сам летишь назад, хочешь сесть, подтягиваешь ноги к подбородку — от неосторожного, резкого движения можно даже нокаутировать себя коленом. Тело ведет себя как одержимое, а на самом деле оно просто перестает сдерживаться, лишившись спасительного сопротивления, которое ему всегда оказывает Земля.
Проснулся я от удушья. Что-то мягко, но настойчиво не позволяло мне сделать вдох. Я вскочил, вытянув руки, будто пытаясь схватить душителя. Сидя, приходил в себя — с трудом, словно сдирал с мозга неотвязную, липкую корку. В щель между шторами сочился ртутный блеск улицы. В его мерцании я разглядел, что никого рядом со мною нет. Дышать я все еще не мог, нос как будто забетонировали, губы спеклись, язык во рту пересох. Храпел я, наверно, жутко. Кажется, именно этот храп я и слышал сквозь сон, уже просыпаясь.
Я встал, чуть пошатываясь: сон по-прежнему наполнял меня свинцовой тяжестью. Наклонившись над чемоданом, стал на ощупь искать в боковом кармашке трубочку с пирибензамином. Травы, наверное, уже зацвели и в Риме. Их полные пыльцы метелки вначале рыжеют на юге, а потом эта волна порыжения катится к более высоким широтам; это известно каждому, кто пожизненно приговорен к сенной лихорадке. Был второй час. Забеспокоившись, как бы опекуны мои не выскочили из машины, увидев, как брыкается в осциллоскопе мое сердце, я снова лег щекой на подушку, — так быстрее проходит отек слизистой носа. Лежал, одним ухом прислушиваясь к тому, что творится за дверью, — не прибывают ли непрошеные подкрепления. Царила тишина, и сердце скоро обрело обычный ритм.
Я уже не пытался вернуться мыслями к дому, не хотел, а может, и счел, что не стоит во все это втягивать мальчишек. В самом деле, засыпать с помощью детей! Достаточно йоги, приспособленной для нужд астронавтов доктором Шарпом и его помощниками. Я знаю эту йогу, как вечернюю молитву, и применил ее с таким успехом, что мой нос тут же услужливо засвистел, понемногу пропуская воздух, а пирибензамин, лишенный отрезвляющей примеси, заволок мозг характерной, немного как бы нечистой, мутной сонливостью, и я не заметил, как заснул.
В восемь утра я отправился к Рэнди в превосходном расположении духа, потому что начал день с плимазина и в носу у меня, несмотря на удушливую жару, не свербило. Гостинице Рэнди далеко было до «Хилтона». Я разыскал ее в улочке, мощенной римским булыжником, заставленной автомобилями, неподалеку от лестницы Испании. Забыл название. Поджидая Рэнди в закутке, который служил холлом и кафе, я листал купленную по дороге «Интернэйшнл геральд трибюн», заинтересовавшись переговорами «Эйр Франс» с правительством, потому что мне не улыбалась перспектива застрять в Орли. Бастовали вспомогательные службы аэропорта, но Париж пока принимал.
Вскоре появился Рэнди, не в таком уж дурном настроении, если учесть, что ночь он провел без сна. Правда, какой-то смурной, но ведь наше поражение было налицо. Оставался еще Париж, последняя надежда. Рэнди предложил отвезти меня на аэродром, но я отказался. Надо же дать человеку выспаться! Он утверждал, что в его номере сделать это невозможно, и мне пришлось подняться с ним наверх. Комната действительно выходила на солнечную сторону, а из двери в ванную вместо прохлады тянуло прачечной вонью.
К счастью, установился азорский антициклон с сухой погодой, поэтому, применив свои профессиональные познания, я задернул шторы, намочил их нижнюю часть, чтобы улучшить циркуляцию воздуха, пустил небольшой струей воду из всех кранов и после этой самаритянской операции попрощался с Рэнди, пообещав позвонить, если узнаю что-нибудь конкретное. В аэропорт я поехал на такси, по дороге прихватив багаж из «Хилтона», и около одиннадцати уже готовился отправить чемоданы. Я впервые был в здании нового римского аэровокзала и искал взглядом чудеса его страхующей от покушения техники, разрекламированной газетами, не подозревая, насколько досконально мне придется с ними познакомиться.
Пресса приветствовала открытие аэровокзала радостным воплем, что теперь наверняка будет положен конец покушениям. Только застекленный зал регистрации выглядел как всюду. Здание аэровокзала, похожее сверху на барабан, заполняли эскалаторы и тротуары, незаметно фильтрующие пассажиров. В последнее время террористы наловчились проносить оружие и взрывные устройства по частям, которые потом можно собрать в туалете самолета, поэтому итальянцы первыми отказались от магнитометров. Одежду и тела зондируют ультразвуком во время передвижения по эскалаторам, а результат такого незаметного обыска подытоживает компьютер, указывающий на всех подозрительных. Писали, что ультразвук находит каждую пломбу в зубе и пряжку на подтяжках. От него нельзя укрыть даже неметаллическое взрывное устройство.
Новый аэропорт неофициально называют Лабиринтом. Во время пробного пуска сыщики с хитроумно спрятанным оружием несколько недель бегали по эскалаторам и никому из них якобы не удалось пронести его. Лабиринт действовал уже с апреля и без серьезных инцидентов, пока вылавливали только людей со странными, хотя и невинными предметами, вроде детского револьвера или его силуэта, вырезанного из алюминиевой фольги. Одни эксперты утверждали, что это психологическая диверсия разочарованных террористов, другие — что это попытка установить, насколько хорошо действуют фильтры. Юристы хлебнули с этими лжеконтрабандистами немало горя, потому что их намерения были однозначны, однако же уголовно не наказуемы. Единственное серьезное происшествие произошло накануне, в тот день, когда я покидал Неаполь. Какой-то азиат, когда его изобличил ультразвук на так называемом «мосту вздохов», посередине Лабиринта, решил избавиться от настоящей бомбы. Он бросил ее и зал, над которым расположен мост, но она взорвалась без всяких последствий, пострадали только нервы пассажиров. Вот и все происшествия. Сейчас-то я думаю, что эти незначительные инциденты послужили подготовкой операции, в которой новой обороне предстояло быть взломанной новым видом атаки.
Моя «Алиталия» на час задерживалась, неясно было, примет ли нас Орли или аэропорт имени де Голля. Я решил переодеться, потому что и в Париже обещали 30 градусов в тени. И поскольку не помнил, в каком из чемоданов у меня сетчатые рубашки, отправился к ванным комнатам с тележкой, на которой лежали все мои вещи, и долго блуждал по пандусам подземной части здания, пока какой-то раджа не показал мне дорогу. Не знаю, был ли он действительно раджой, хоть и носил зеленый тюрбан, скорей всего нет — слишком уж скверно он говорил по-английски. Интересно, снимет ли он тюрбан в ванне? Он тоже шел купаться. На эту прогулку с тележкой я ухлопал столько времени, что душ принял наскоро, живо переоделся в полотняный костюм, надел легкие туфли со шнуровкой и, сунув саквояж со всеми мелочами в чемодан, поспешил к стойке регистрации. Отошел от нее с пустыми руками, сдав все в багаж. Это оказалось разумным; сомневаюсь, чтобы микрофильмы — они были в саквояже — уцелели в «бойне на лестнице».
Кондиционеры в зале регистрации барахлили, от них тянуло то холодом, то жаром. У стойки на Париж дул горячий ветер, и я, сняв куртку, набросил ее на плечи, что тоже оказалось потом очень кстати. Каждый из нас получил «пропуск Ариадны» — пластиковый пенал для билетов со вделанным в него электронным резонатором. Без него в самолет не впускали. Тут же за вертушкой прохода начинался эскалатор, настолько узкий, что на него входили только гуськом. Путешествие на нем чем-то напоминало Тиволи или Диснейленд. Вначале едешь вверх, и там ступеньки превращаются в тротуар, бегущий над залом в ярком сиянии ламп дневного света. При этом дна не видно, оно скрыто во мраке. Не знаю, как добились такого эффекта. За «мостом вздохов» тротуар делает поворот и, снова превратившись в довольно крутую лестницу, пересекает тот же самый зал, который можно узнать лишь по ажурному потолку, потому что эскалатор с обеих сторон закрыт алюминиевыми щитами с изображениями мифологических сцен. С концом этой дороги мне не суждено было познакомиться. Идея ее проста — пенал пассажира, имеющего при себе нечто подозрительное, дает об этом знать пронзительным писком. Заклейменный пассажир убежать не может, потому что эскалатор слишком узок, а повторяющийся над залом писк должен нагнать на него страху и заставить избавиться от оружия. В зале развешаны предостережения на двадцати языках, что всякий, у кого будет обнаружено оружие или взрывчатка или кто попытается терроризировать остальных пассажиров, поплатится жизнью. Смысл этих туманных угроз толковали по-разному. Я слышал даже о снайперах, якобы притаившихся за алюминиевыми щитами, хоть и не верил этому.
«Боинг» был зафрахтован, но оказался слишком велик для снявшей его группы, и в кассах продавали оставшиеся билеты. Итак, в переплет попали те, кто, как и я, приобрел билет в последнюю минуту. «Боинг» зафрахтовал какой-то консорциум банков, но мои соседи на лестнице не походили на банкиров. Первой ступила на эскалатор старуха с тростью, затем блондинка с собачкой, а за ней я, девочка и японец. Оглянувшись через плечо, я увидел газеты, в которые тут же уткнулись стоявшие сзади мужчины. Решив не разворачивать свою «Геральд трибюн», я сунул ее под подтяжки на плече, словно пилотку.
Блондинка в вышитых жемчугом брючках, обтянутых так, что сзади видны были очертания трусиков, держала чучело собаки. Собака, как живая, то и дело моргала. Блондинка напоминала красотку с обложки журнала, сопровождавшего меня по пути в Рим. Девочка с живыми глазками в своем белом платьице была похожа на куколку. Японец, не намного выше ее, являл собой ревностного туриста. Казалось, он только что от знаменитого портного. На застегнутом на все пуговицы клетчатом пиджаке скрещивались ремни транзистора, бинокля, большого фотоаппарата «Никон-6»; когда я оглянулся, он как раз расстегивал его футляр, словно собираясь запечатлеть чудеса Лабиринта. Лестница перешла в тротуар, когда я услышал тоненький писк. Обернулся. Писк исходил от японца. Девочка в испуге отшатнулась от него, прижимая к груди свой пенал с билетом, но японец и бровью не повел, только увеличил громкость транзистора. Наверно, наивно надеялся заглушить писк, а ведь это было только первое предупреждение.
Мы плыли над огромным залом. По сторонам помоста блестели в лампах дневного света фигуры Ромула, Рема и Волчицы, а пенал японца выл уже душераздирающе. Дрожь пробежала по столпившимся пассажирам, хотя никто не произнес ни звука. Японец добрую минуту стоял с каменным лицом в этом все усиливающемся вое, но на лбу его проступил пот. Потом, вырвав из кармана пенал, он стал с ним ожесточенно сражаться. Дергал его, как берсерк[59], под взглядами продолжавших молчать пассажиров. Ни одна женщина не закричала. Мне же просто было любопытно, как его выловят из нашей группы.
Когда «мост вздохов» кончился и тротуар поплыл к повороту, японец опустился на корточки так внезапно и так низко, словно провалился. Я не сразу понял, чем он там занимается на корточках. А он выдернул из футляра свой фотоаппарат. Тротуар со всеми нами еще двигался по прямой, но ступени уже начали подниматься: тротуар превращался в эскалатор, поскольку второй «мост вздохов» — это, по сути дела, лестница, наискосок возвращающаяся через большой зал. Выхватив из «Никона» искрящийся сахаристыми иголками цилиндр, который едва бы уместился у меня на ладони, японец выпрямился. Это была безметаллическая корундовая граната с зубчатой плавленой оболочкой, без черенка. Я перестал слышать вой пенала. Японец обеими руками прижал к губам донышко гранаты, словно целуя ее, и лишь когда он отнял гранату от лица, я понял, что он зубами вырвал чеку — она осталась у него во рту. Я ринулся за гранатой, но только коснулся ее, потому что японец ударил меня башмаком в колено и резко откинулся на спину, сбивая с ног людей позади себя. Падая, я попал локтем девочке в лицо, меня занесло на перила, я еще раз натолкнулся на девочку и, перемахнув через барьер, увлек ее за собой. Вдвоем мы полетели вниз. Я сильно ударился о что-то поясницей и из яркого света попал во мрак.
Я ждал удара о песок. Газеты не писали, что находится на дне зала, под мостами, но подчеркивали, что взрыв бомбы не причинил никакого вреда. Итак, я ждал песка и в падении постарался напружинить ноги. Но вместо песка почувствовал под ногами нечто мягкое, податливое, мокрое, что расступилось подо мной, словно пена, а под ней была ледяная жидкость; и тут же до мозга костей меня потряс грохот взрыва. Девочку я потерял. Ноги увязли в топком иле или грязи, я погружался туда, отчаянно барахтаясь, пока усилием воли не заставил себя успокоиться. У меня было около минуты или даже чуть больше, чтобы выкарабкаться. Сперва думать, потом действовать! Этот бассейн своей формой должен уменьшать кумуляцию ударной волны. Итак, не чаша, а скорей воронка, выложенная по дну вязкой массой, заполненная водой с толстым слоем пены на поверхности. Я увяз по колено. Вместо того чтобы тщетно рваться вверх, я по-лягушачьи присел, нащупывая растопыренными пальцами дно. Справа оно поднималось. Загребая ладонями, словно лопатами, я пополз вправо, выдергивая ноги из грязи, — это было неимоверно трудно. Соскользнув с наклонной плоскости, снова стал загребать руками, подтягиваясь, как альпинист, без кошек поднимающийся по заснеженному склону, но там хоть можно дышать!..
Я лез вверх, пока на лице не стали лопаться пузырьки пены, и, задыхаясь, хватая ртом воздух, вынырнул в полумрак, наполненный хоровым воем надо мной. Огляделся, высунув голову из колышущейся пены. Девочки не было. Я вдохнул поглубже и нырнул. Глаз открыть не мог, в воде была какая-то пакость, от которой глаза горели огнем, три раза я всплывал и нырял снова, теряя последние силы; от топкого дна нельзя было оттолкнуться, пришлось плавать над ним, чтобы снова не засосало. Я уже терял надежду, когда наткнулся рукой на ее длинные волосы. От пены девочка стала скользкой, как рыба. Я схватил ее за блузку, но ткань лопнула.
Сам не знаю, как выбрался я с нею наверх. Помню какую-то возню, липкие пузыри, которые соскребал с ее лица, мерзкий металлический вкус воды, мои беззвучные проклятия, помню, как толкал ее через борт воронки — толстый, упругий, будто из резины вал. Когда девочка оказалась за ним, я не сразу вылез из воды, а свесился вниз, весь облепленный лопавшейся пеной, тяжело дыша. Сверху доносились человеческие вопли. Мне показалось, что моросит редкий теплый дождь. Я чувствовал на коже отдельные его капли. Видно, брежу, подумалось мне. Откуда здесь быть дождю? Задрав голову, я различил мост. Алюминиевые щиты свисали с него, скомканные, как тряпки, а пол просвечивал, словно сито. Стальные ступени, о которых писали в газетах, что они сделаны в виде решета, которое пропустит ударную волну, но задержит осколки.
Я выбрался из воронки под непрекращающимся дождем и перекинул девочку через колено, лицом вниз. Ее состояние оказалось лучше, чем я ожидал, ее тут же вытошнило. Я стал массировать ей спину, чувствуя, как мерно вздымаются ребра. Девочка захлебывалась и кашляла, но уже дышала. Меня тоже подташнивало. Я помог себе пальцем. Стало легче, но все еще не хватало сил встать на ноги. Я уже мог кое-что разглядеть, хотя свет сюда почти не проникал, тем более что часть ламп над мостом погасла. Вой над нами перешел в стоны и хрипение. Там умирающие, мелькнула у меня мысль, но почему никто не приходит на помощь? Издалека доносились шум, какое-то лязганье, словно пытались пустить остановившийся эскалатор. Снова донеслись крики, но другие, здоровых людей. Я не мог понять, что творится наверху. Эскалатор во всю его длину был забит пассажирами, в панике повалившимися друг на друга. Нельзя было подступиться к умирающим, не удалив вначале обезумевших от страха. Одежда и обувь пассажиров застряли между ступенями. Сбоку к лестнице тоже было не подойти, мост оказался западней.
Настала пора позаботиться о себе и девочке. Мне показалось, что она уже пришла в себя, потому что села. Я говорил ей, что все обошлось, что ей не надо бояться, мы вот-вот выберемся отсюда. Глаза привыкли к темноте, и я действительно скоро обнаружил выход. Это был люк, по небрежности оказавшийся открытым. Если бы не это, мы застряли бы здесь, как мыши в капкане. За люком тянулся туннель, похожий на канализационный, кончавшийся дверцей, точнее выпуклым диском, тоже приотворенным. Коридор с лампочками в зарешеченных нишах вывел нас в подземелье, низкое, с переплетением кабелей и всевозможных труб.
— Эти трубы приведут нас к ванным, — повернулся я к девочке, но не обнаружил ее. — Эй! Где ты! — крикнул я, окидывая взглядом подвал с потолком, подпертым бетонными опорами.
Я заметил ее впереди — она босиком перебегала от одной опоры к другой. Догнал ее двумя прыжками, хоть невыносимо заныла поясница, и, взяв за руку, сурово сказал:
— Что это за шутки, моя дорогая? Нам надо держаться вместе, иначе заблудимся.
Она молча пошла за мной. Вдали забрезжил свет. Пандус с выложенными белым кафелем стенами. По нему мы поднялись на другой этаж подземелья, и мне достаточно было беглого взгляда, чтобы я узнал это место! Здесь час назад я толкал багажную тележку. И тут же, за углом, оказался коридор с рядом дверей. Я открыл первую из них, бросив монету, — мелочь не выпала из кармана, — и взял девочку за руку; мне показалось, что она снова хочет удрать. Наверно, она еще в состоянии шока. Не удивительно. Я затащил ее в ванную кабину. Она отмалчивалась, и я тоже перестал приставать к ней с разговорами, увидев в ярком свете, что вся она в крови, с головы до ног. Это и был тот теплый дождь. Я, наверно, выглядел не лучше. Я сорвал с нее и с себя все, швырнул одежду в ванну, открыл кран, а сам, в плавках, толкнул девочку под душ. Боль в пояснице немного утихла от горячей воды, которая стекала с нас розовыми струями. Я тер девочке спину и бока, чтобы смыть кровь и окончательно привести ее в чувство. Она не сопротивлялась, не пискнула даже, когда я как мог стал отмывать ей волосы. Когда мы вышли из-под душа, я небрежно спросил, как ее зовут, Аннабель. Англичанка? Нет, француженка. Из Парижа? Нет, из Клермона. Я заговорил с ней по-французски, вынимая наши вещи из ванной, чтоб постирать.
— Если ты в силах, — предложил я, — может, прополощешь свое платьице?
Она послушно склонилась над ванной. Выжимая брюки и рубашку, я прикидывал, что делать дальше. Аэропорт закрыт, в нем полно полиции. Просто идти, пока не задержат? Но итальянские власти ничего не знают о нашей операции. Единственный, кто в курсе, это Дю Буа Феннер, первый секретарь посольства. Свою куртку с билетом на другую фамилию, не ту, что значилась в гостиничном счете, я обронил на лестнице. Револьвер и электроды оставил в «Хилтоне», в пакете, который Рэнди должен был забрать вечером. Если полиция перехватит его, это будет серьезной уликой. Меня и так уже могли заподозрить: слишком большая сноровка в отчаянном прыжке, слишком хорошая ориентация в подземельях аэровокзала, слишком тщательно отмытые следы крови. Можно даже ждать обвинения в каком-нибудь виде сообщничества. Никто не может быть вне подозрений с тех пор, как достопочтенные адвокаты и прочие деятели из идейных побуждений перевозят бомбы. Конечно, я выпутаюсь из всего этого, но ведь сначала меня упрячут под замок. Ничто не приводит в такой раж полицию, как ее собственная беспомощность.
Я внимательно пригляделся к Аннабель. Фонарь под глазом, мокрые волосы свисают космами; она сушила платьице под электрической сушкой для рук, расторопная девчонка. План у меня уже созрел.
— Послушай, малютка, — начал я. — Ты знаешь, кто я такой? Я американский астронавт, а в Европе нахожусь инкогнито с чрезвычайно важной миссией. Понимаешь? Мне необходимо еще сегодня быть в Париже, а тут нас станут по сто раз допрашивать. Пустая трата времени. Поэтому я должен позвонить в посольство, чтобы вызвать сюда первого секретаря. Он нам поможет. Аэропорт наверняка закрыт, но кроме обыкновенных бывают специальные самолеты с дипломатической почтой. Мы полетим на таком самолете. Вместе. Как тебе это нравится?
Она только пялила на меня глаза. Еще не пришла в себя, подумал я и начал одеваться. Мои туфли уцелели, потому что были на шнурках, Аннабель же потеряла свои сабо. Правда, босая девочка на улице сейчас не вызывает удивления. А комбинация могла сойти за блузку. Я помог ей расправить сзади складки на уже почти сухом платьице.
— Сейчас мы будем изображать отца и дочь. Так легче добраться до телефона, — сказал я. — Понимаешь?
Она кивнула, я взял ее за руку, и мы двинулись в широкий мир. На первый кордон мы наткнулись сразу за пандусом. Карабинеры выталкивали за дверь журналистов с фотоаппаратами, пожарники в касках бежали в другую сторону, никто не обратил на нас внимания. Полицейский, с которым я говорил, немного владел английским. Я сказал, что мы были в душе, но он не стал слушать, велел нам подняться по эскалатору Б в европейскую секцию, где собирают всех пассажиров. Мы пошли к эскалатору, но едва лестница заслонила нас, я свернул в боковой коридор. Галдеж толпы остался позади. Мы вошли в пустой зал для выдачи багажа. За бесшумно бегущими транспортерами выстроились кабины с телефонами-автоматами. Я взял Аннабель в кабину и набрал номер Рэнди. Вырвал его из объятий сна. В желтом свете лампочки, прикрыв ладонью раковину трубки, рассказал ему, что случилось. Он прервал меня только раз, будто решив, что ослышался, а потом из трубки доносилось только тяжелое дыхание, словно он утратил дар речи.
— Ты слушаешь? — спросил я, кончив рассказ.
— Парень! — сказал Рэнди. И повторил еще раз: — Парень!
Ничего больше я от него не услышал.
Тогда я приступил к главному. Он должен вытянуть Феннера из посольства и тотчас же приехать вместе с ним. Это надо сделать как можно быстрее: ведь мы застряли между двумя кордонами полиции. Аэропорт оцеплен, но Феннер как-нибудь проберется. Девочка со мной. Мы ждем в левом крыле здания, у телефонных кабин, козле багажного транспортера Е-10. Если нас там не окажется, значит, мы в зале для пассажиров европейской секции или скорее всего в префектуре. Я попросил его коротко все повторить. Взглянул на девочку, ожидая увидеть ее улыбку, поскольку все так удачно сошло, или хотя бы успокоение на ее лице, но она по-прежнему казалась какой-то оцепеневшей. Лишь когда я отворачивался, она украдкой косилась на меня. Словно ждала чего-то. Между кабинами был мягкий диван. Мы сели на него. Поодаль сквозь стеклянные стены просматривался подъезд аэропорта, Одна за другой прибывали машины технической помощи. Из глубины здания доносился женский визг. Чтобы не молчать, я спросил девочку о родителях, о ее экскурсии, провожал ли ее кто-нибудь, но она отвечала как-то невпопад, односложно, не захотела даже назвать свой адрес в Клермоне, что меня уже немного разозлило. Часы показывали сорок минут второго. После разговора с Рэнди прошло более получаса. Люди в спецовках рысцой пронеслись через зал ожидания, волоча нечто похожее на электросварочный аппарат, в нашу сторону они даже не взглянули. Снова послышались шаги. Вдоль кабин шел техник с наушниками, прикладывая диск миноискателя к каждой двери. При виде нас он остановился. За ним появились двое полицейских. И они задержались перед нами.
— Что вы тут делаете?
— Ждем, — ответил я чистую правду.
Один из карабинеров побежал куда-то и вернулся с высоким человеком в штатском. На повторный вопрос я ответил, что мы ждем представителя американского посольства. Штатский пожелал увидеть мои документы. Когда я вынимал бумажник, техник показал на кабину, рядом с которой мы сидели. Ее стекла изнутри запотели — от нашей одежды, пока я разговаривал по телефону, шел пар. Они вытаращили на нас глаза. Карабинер коснулся моих брюк.
— Мокрые!
— Да! — радостно подтвердил я. — Хоть выжми!
Они наставили на нас дула автоматов.
— Ничего не бойся, — сказал я Аннабель.
Штатский вынул из кармана наручники. Без всяких предисловий он приковал меня к себе, а девчонкой занялся полицейский. Она смотрела на меня как-то дико. Штатский поднес к губам рацию, болтавшуюся через плечо, и забормотал по-итальянски так быстро, что я не понял ни слова. Ответ обрадовал его. Нас повели боковым выходом, где к шествию присоединились три других карабинера. Эскалатор бездействовал. Мы сошли по широкой лестнице в зал регистрации. Увидев за окнами ряд полицейских «фиатов», я еще успел подумать: любопытно, какой из них предназначен для нас, и тут с другой стороны появился черный «континенталь» посольства с флажком. Не помню, когда еще вид этих звезд и полос был мне так приятен. Все происходило как на сцене — мы, закованные, двигались к стеклянной двери, а они — Дю Буа Феннер, Рэнди и переводчик посольства — в эту минуту входили в нее. Вид у них был несколько странный: Рэнди — в джинсах, а эти двое — в смокингах. Рэнди вздрогнул, увидев меня, наклонился к Феннеру, а тот, в свою очередь, обратился к переводчику, который тут же подошел к нам.
Начался короткий, красочный спектакль. Представитель посольства обратился к штатскому, к которому я был прикован. Разговор шел в быстром темпе, мой итальянец имел только тот handicap[60], что был скован со мной, и, постоянно забывая об этом, жестикулировал, то и дело дергая мою руку. Кроме «astronauta Americano»[61] и «presto, presto!»[62] я ничего не понял. Наконец мой опекун позволил себя убедить и снова воспользовался рацией. Честь сказать несколько слов в аппарат была оказана и Феннеру. Потом агент в штатском еще раз сказал что-то в ящичек, который ответил ему так, что он тут же вытянулся по стойке «смирно». Ситуация изменилась, как в фарсе. С меня сняли наручники, мы повернули назад и в таком же порядке, но уже в другом качестве — охрана вдруг превратилась в почетный эскорт — направились на второй этаж. Миновали залы ожидания, полные пассажиров, кордон полицейских и через две обитые кожей двери вошли в кабинет, забитый людьми.
Верзила апоплексического вида тут же принялся вышвыривать всех за дверь. Хотя выставили многих, в комнате все равно осталось человек десять. Охрипший верзила оказался вице-префектом полиции. Мне придвинули кресло, Аннабель уже сидела в другом. Несмотря на солнечный день, горели все лампы, на стенах развешаны были схемы Лабиринта, а его макет стоял на тележке возле письменного стола, на столе же блестели влажные еще фотографии. Не трудно было догадаться, что на них изображено. Феннер, усаживаясь за спиной у меня, сжал мне плечо: все шло так гладко, потому что он позвонил префекту еще из посольства. Часть присутствующих столпилась вокруг стола, другие уселись на подоконниках, вице-префект молчал, расхаживая из угла в угол, из соседней комнаты вывели под руки заплаканную секретаршу, переводчик вертел головой, поглядывая то на меня, то на девочку, приготовившись прийти нам на помощь, но мой итальянский почему-то стал лучше.
Я узнал, что аквалангисты выловили из воды мою куртку и сумочку Аннабель, благодаря чему я сделался основным объектом подозрения, поскольку они уже успели связаться с «Хилтоном». Меня считали сообщником японца. Мы с ним собирались, выдернув из гранаты чеку, удрать вверх по эскалатору, почему и ступили на лестницу чуть ли не первыми. Что-то нам, однако, помешало, японец погиб, а я спасся, прыгнув вниз. Дальше мнения разделились. Одни считали Аннабель террористкой, другие полагали, что я похитил ее как заложницу, чтобы потом вести переговоры с властями. Обо всем этом я узнал в частном порядке, допрос формально еще не начался — ждали начальника охраны аэропорта. Когда он явился, Рэнди как неофициальный представитель американской стороны сделал заявление о нашей операции. Я слушал его, незаметно отдирая мокрые штанины от икр. Он объяснил самое необходимое. Феннер тоже был лаконичен. Заявил, что наша операция для посольства не тайна, что о ней поставлен в известность Интерпол, который, в свою очередь, обязан уведомить итальянскую сторону. Это был ловкий ход, потому что вся ответственность перекладывалась на международную организацию. Разумеется, наша акция их совершенно не интересовала. Они хотели знать, что произошло на лестнице. Инженер технической службы аэропорта не понимал, как я мог выбраться из воронки и подземелья, не зная тамошних устройств, однако Рэнди заметил, что не следует недооценивать подготовку американских десантников, которую я прошел. Он не сказал только, что я прошел ее тридцать с лишним лет назад. Все еще слышались удары по железу, от которых дрожали стены. Спасательные работы продолжались — требовалось перерезать часть моста, искореженную взрывом. Пока из-под обломков извлекли девять трупов и двадцать двух раненых, из них семь — тяжело. За дверью послышался какой-то шум, и вице-префект жестом направил туда одного из офицеров. Когда офицер выходил, за расступившимися людьми я заметил отдельный столик и на нем мою куртку, распоротую по всем швам, и столь же истерзанную сумочку Аннабель. Ее содержимое было разложено на листах белой бумаги, рассортированное наподобие игральных фишек. Офицер вернулся и развел руками: пресса!
Какие-то предприимчивые журналисты сумели прорваться даже сюда. Другой офицер обратился ко мне:
— Лейтенант Каннети. Что вы можете сказать о взрывном устройстве? Как его пронесли?
— Фотоаппарат был с двойным дном. Когда японец вынул его из футляра, задняя стенка вместе с пленкой выскочила, как чертик из шкатулки. И он выхватил гранату.
— Вам знаком этот тип гранаты?
— Я видел такие в Штатах. Часть пороховой дорожки находится в черенке. Заметив, что черенка нет, я догадался: запал переделан. Это граната оборонительного действия, с большой силой поражения. Металла в ней — кот наплакал. Оболочка сплавлена из угольков кремния.
— В этом месте эскалатора вы оказались случайно, не так ли?
— Нет.
В напряженной тишине, прерываемой только далеким лязганьем, я искал подходящие слова.
— Я оказался там не совсем случайно. Японец пошел вслед за девочкой, потому что знал, что она наверняка не сможет ему помешать. Девочка, — я показал на нее взглядом, — прошла вперед, потому что ей понравилась собачка — мне так показалось. Верно? — спросил я у Аннабель.
— Да, — с явным удивлением ответила она.
Я улыбнулся ей:
— Что касается меня… я спешил. Это, конечно, иррационально, но когда человек торопится, он невольно хочет первым оказаться в самолете, а значит, и на лестнице тоже. Я не думал об этом. Так получилось само собой.
Они перевели дух. Каннети что-то шепнул префекту.
Тот кивнул.
— Мы хотели бы, чтобы барышня не слышала… некоторых подробностей. Не соизволит ли барышня покинуть нас на минутку?
Я взглянул на Аннабель. Она впервые за все это время улыбнулась мне и встала. Перед ней отворили дверь. Каннети снова обратился ко мне:
— У меня такой вопрос: когда вы начали подозревать японца?
— Я вообще его не подозревал. Свою роль он выполнил безукоризненно. Когда японец присел на корточки, я подумал, что он сошел с ума! А когда разрядил гранату, сообразил, что в запасе у меня нет и трех секунд.
— А сколько же?
— Этого я знать не мог. Граната не взорвалась, когда он вырвал чеку, значит, была с замедлением. Думаю, каких-нибудь две секунды, может, две с половиной.
— Мы тоже так считаем, — вставил кто-то из тех, кто находился у окна.
— Вам, кажется, трудно ходить? Вас не контузило?
— Взрывом — нет. Я услышал его, падая в воду. Сколько с этого моста? Пять метров?
— Четыре с половиной.
— Итак, одна секунда. Моя попытка схватить гранату и прыжок через перила — тоже секунда. Вы спрашивали о контузии? Я ударился обо что-то поясницей, когда падал. Когда-то у меня была трещина в крестце.
— Там находится дефлектор, — объяснил человек у окна. — Консоль со скошенным свесом. Любой упавший объект направляется им к центру воронки. Вы ничего не знали о дефлекторе?
— Нет.
— Извините. У меня еще вопрос, — заговорил Каннети. — Этот человек, японец, бросил гранату?
— Нет. Продолжал держать ее в руках.
— Не пытался убежать?
— Нет.
— Польтринелли, начальник охраны аэропорта, — включился в разговор стоявший у стола мужчина в заляпанном грязью комбинезоне. — Вы уверены, что этот человек хотел погибнуть?
— Хотел ли? Да. Он не пытался спастись. Ведь он мог выбросить свой фотоаппарат.
— Вы позволите? Для нас это крайне важно. Не могло ли быть так: он хотел бросить гранату в пассажиров и спрыгнуть с моста, но вы ему помешали? Тогда он упал, а граната взорвалась.
— Этого быть не могло. Но могло быть иначе, — признал я. — Я ведь не набросился на него. Я хотел только вырвать у него гранату, когда он отнял ее от лица. Я увидел у него в зубах чеку. Она была нейлоновая, а не из проволоки. Японец держал гранату обеими руками. Так ее не бросают.
— Вы ударили сверху?
— Нет. Так я ударил бы, если б никого на лестнице из было или мы бы стояли последними. Но поэтому-то он и не встал сзади. Ударом кулака сверху можно вышибить любую бесчеренковую гранату. Она покатилась бы по ступеням, но не особенно далеко. Некоторые ставят на ступеньки багаж, хотя это, кажется, запрещено. Она никуда не укатилась бы. Поэтому я и ударил левой рукой, а этого он не ожидал.
— Удара слева? Вы левша?
— Да. Такого он не ожидал. Он сделал неверное движение, хоть он и профессионал: заслонился поднятым локтем, но справа.
— Что было дальше?
— Он ударил меня ногой и упал назад. На спину. Он прошел великолепную тренировку, ведь даже решившему погибнуть человеку неимоверно трудно опрокинуться на ступеньки таким образом. Мы предпочитаем смотреть смерти в лицо.
— Лестница была полна людей.
— Это правда. А все-таки! Ступенька за ним была свободна. Кто мог, отпрянул.
— Этого он не мог видеть.
— Не мог, но это не была импровизация. Слишком уж быстро он действовал. Все движения были отработаны.
Начальник охраны с такой силой сжимал пальцами столешницу, что костяшки побелели. Вопросы сыпались быстро, как при перекрестном допросе.
— Я подчеркиваю, что ваше поведение выше всякой критики. Но, повторяю, для нас чрезвычайно важно установить, как все обстояло на самом деле. Вы понимаете почему?
— Вас интересует, есть ли у них люди, готовые на верную смерть?
— Да. Поэтому прошу, чтобы вы еще раз подумали о том, что произошло в течение этой секунды. Сейчас я поставлю себя на его место. Разряжаю гранату. Хочу спрыгнуть с моста. Вы пытаетесь вырвать у меня гранату. Если бы я придерживался плана, вы могли бы поймать брошенную гранату и швырнуть ее вниз, за мной. Я колеблюсь, и это решает дело. Не могло быть так?
— Нет. Человек, который хочет бросить гранату, не держит ее обеими руками.
— Но вы же ударили его, чтобы вырвать у него гранату!
— Нет. Если бы у меня не соскользнули пальцы, я бы потянул его на себя. Прием не удался, так как он отскочил, падая на спину. Это был обдуманный ход. И скажу вам еще кое-что. Я недооценил противника. Я должен был схватить его и перебросить через перила вместе с гранатой. Наверное, я попытался бы это сделать, если бы он не застал меня врасплох.
— Тогда он отпустил бы гранату вам под ноги.
— А я прыгнул бы вслед за ним. Точнее — попробовал бы. Наверняка это было бы уже, так сказать, горчицей после обеда. Но я все-таки рискнул бы. Я вдвое тяжелее его. Руки у него были как у ребенка.
— Благодарю. У меня больше нет вопросов.
— Инженер Скаррон, — представился молодой, но уже седой человек в штатском и роговых очках. — Можете ли вы вообразить себе такую страховку, которая гарантировала бы от подобных покушений?
— Вы многого от меня хотите. Кажется, у вас тут собраны всевозможные виды страховки.
Он сказал, что они были подготовлены ко многому, но не ко всему. Например, от операции типа «Лод» нашли защиту. Отдельные части эскалатора нажатием кнопки можно превратить в наклонную плоскость, с которой пассажиры соскальзывают в водоемы.
— С этой пеной?
— Нет. Это противовзрывной бассейн, под мостом. Есть и другие.
— Почему же вы этого не сделали? Впрочем, это ничего не дало бы…
— Вот именно… Кроме того, террорист действовал слишком быстро.
Он показал мне на схеме закулисную часть Лабиринта. Всю трассу действительно спроектировали наподобие поля обстрела. Сверху можно пустить под напором струю воды, которая сбивает с ног. Из воронки выбраться нельзя, то, что на этот раз не все люки оказались герметически закрыты, — следствие серьезного недосмотра. Он хотел подвести меня и к макету, но я вежливо отказался.
Инженер волновался. Ему хотелось показать, что он все предусмотрел, при этом сам он понимал, сколь это бессмысленно. И об универсальной страховке спросил меня только для того, чтобы я ответил, что она невозможна. Я думал, что на этом все кончится, но пожилой человек, который уселся в кресло Аннабель, поднял руку.
— Доктор Торичелли. У меня один вопрос: каким образом вы спасли девочку?
Я задумался.
— Это был счастливый случай. Девочка стояла между нами. Я оттолкнул ее, чтобы добраться до японца, а когда он ударил меня, я с размаху налетел на нее. Перила низкие. Если бы там стоял взрослый, грузный человек, я бы не сумел его перебросить, может, не стал бы и пытаться.
— А если бы там стояла женщина?
— Там стояла женщина, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Передо мной. Блондинка в жемчужных брюках с чучелом собаки. Что с ней?
— Умерла от потери крови. — Это сказал начальник охраны. — Взрывом ей оторвало обе ноги.
Сделалось тихо. Люди вставали с подоконника, загремели стулья, а я еще раз вернулся мыслями к той минуте. Я знаю одно. Я не пытался удержаться за перила. Оттолкнувшись от ступени, я уцепился за перила правой рукой, а левой подхватил девочку. Перепрыгивая через барьер, как через гимнастического коня, я увлек ее вниз. А вот умышленно ли я это сделал или она просто под руку подвернулась, не знаю.
Вопросов у них больше не было, но я хотел теперь, чтобы они спасли меня от прессы. Меня стали уверять, что это излишняя скромность, но я остался глух к увещеваниям. Дело не в скромности. Просто я не желал иметь ничего общего с этой «бойней на лестнице». Вероятно, только Рэнди догадался, какими мотивами я руководствовался.
Феннер предложил мне на сутки остаться в Риме гостем посольства. Но и здесь я проявил упорство. Мне хотелось улететь первым же самолетом, который возьмет курс на Париж. Был такой, «Цессна» с материалами конференции, которая закончилась приемом в полдень, — поэтому-то Феннер с переводчиком и явились в аэропорт в смокингах. Мы продвигались к двери, продолжая разговаривать, когда меня отвела в сторону незнакомая дама с чудесными черными глазами. Она была психологом и все это время занималась Аннабель. Она спросила, действительно ли я хочу взять девочку с собой в Париж.
— Ну да. Она сказала вам, что я обещал ей это?
Дама улыбнулась. Спросила, есть ли у меня дети.
— Нет. То есть есть, но не совсем мои: два племянника.
— Любят вас?
— Конечно.
Она выдала мне секрет Аннабель. Оказывается, девочку замучила совесть. Я спас ей жизнь, а она была самого дурного обо мне мнения. Думала, что я сообщник японца или что-то в этом роде. Поэтому и пыталась бежать. В ванной я напугал ее еще больше.
— Чем, бога ради?
В астронавта она не поверила. В посольство тоже. Думала, что я говорю по телефону с каким-то сообщником. А поскольку у ее отца винный завод в Клермоне, она решила, будто я собираюсь похитить ее, чтобы потребовать выкуп. Я пообещал даме, что ни словом не обмолвлюсь Аннабель о том, что знаю.
— А может, она сама захочет мне рассказать? — спросил я.
— Никогда в жизни или лет через десять. Может, вы и знаете мальчиков. Девочки — другие.
Она улыбнулась и ушла, а я принялся «вышибать» билеты на самолет. Одно место нашлось. Я заявил, что должно найтись и второе. Дошло до телефонных переговоров, и какое-то высокопоставленное лицо уступило место для Аннабель. Феннер торопился на важную встречу, но готов был отложить ее, если я соглашусь с ним отобедать. Я отказался еще раз. Когда дипломаты вместе с Рэнди уехали, я спросил, не можем ли мы с девочкой перекусить в аэропорту. Все бары и кафе были закрыты, но нас это не касалось. Правила на нас не распространялись. Кудлатый брюнет, наверно агент в штатском, повел нас в маленький бар за залом регистрации. У Аннабель глаза были красные. Заплаканные. Но сейчас она уже приободрилась. Когда кельнер принимал заказ и я спросил, что она будет пить, она равнодушно ответила, что у них дома всегда пьют вино. На ней была длинная блузка с закатанными рукавами, на ногах туфли, которые были ей велики. Я же чувствовал себя бесподобно: и брюки уже успели высохнуть, и можно не есть макароны. Вдруг я вспомнил о родителях девочки. Сообщение уже могло появиться в телевизионном выпуске новостей. Мы составили телеграмму, но едва я встал из-за стола, как словно из-под земли вырос наш чичероне и побежал ее отправлять. При оплате счета оказалось, что мы были гостями дирекции. Так что я расщедрился на такие чаевые, каких Аннабель и ждала от настоящего астронавта. В ее глазах я уже стал личностью героической и близкой, и она призналась, что мечтает переодеться. Чичероне отвел нас в гостиницу «Алиталии», где в номере ждали наши чемоданы.
Пришлось немного поторопить девочку. Она принарядилась, и мы с важным видом двинулись к выходу. За нами пришел заместитель директора аэропорта: директор занемог. Нервы. «Фиатик» контроля полетов подвез нас к «Цессне», уже у трапа изысканного вида юноша спросил, не хочу ли я иметь фотографии, на которых запечатлены драматические события. Они вышлют их по указанному адресу. Я подумал о блондинке и, поблагодарив, отказался. Последовали рукопожатия. Не могу поклясться, что в общей суматохе не пожал руки, к которой еще недавно был прикован.
Люблю летать на маленьких самолетах. «Цессна» подскочила, словно пташка, и помчалась на север. В семь мы приземлились в Орли. Отец ждал Аннабель. Еще в самолете мы с ней обменялись адресами. Я вспоминаю ее не без удовольствия, чего не могу сказать об ее отце. Он рассыпался в любезностях, а на прощание наградил меня комплиментом, который наверняка придумал, услышав о том, что произошло. Он сказал, что меня отличает esprit de l’escalier[63].
Переночевал я в Орли, в гостинице «Эйр Франс», так как моего человека в Национальном центре научных исследований уже могло не быть, а являться к нему домой мне не хотелось. Перед сном мне пришлось закрыть окно, потому что засвербило в носу. И тут я осознал, что за целый день не чихнул ни разу. Вообще-то можно было бы принять предложение Феннера, уж очень я спешил в Париж.
Наутро, сразу же после завтрака, я позвонил в НЦНИ и услышал, что мой доктор сейчас в отпуске, но никуда не уехал, поскольку занят отделкой дома. Я позвонил в Гарж, где он жил, но оказалось, что ему как раз в это время подключают телефон. Пришлось поехать, не предупредив о визите. Электрички от Северного вокзала не ходили: была забастовка. Увидев километровую очередь на стоянке такси, я спросил, где ближайший пункт проката автомобилей — это оказалось отделение Херца — и взял маленький «пежо». Сущее наказание ездить по Парижу, не зная дороги. Неподалеку от Оперы — я этого пути не выбирал, просто меня туда занесло — какой-то фургон стукнул мой «пежо» в бампер, но вреда не причинил, так что я поехал дальше, думая о канадских озерах и о воде со льдом, потому что небо источало зной, редкий в такое время года. Вместо Гаржа я по ошибке въехал в Сарселль, уродливый стандартный жилой массив, затем долго стоял перед железнодорожным шлагбаумом, обливаясь потом и с грустью вспоминая о кондиционерах.
Доктор Филипп Барт, «мой человек», был известным французским кибернетиком и одновременно научным консультантом Сюрте. Он возглавлял коллектив, разрабатывающий программу для компьютера, который должен был решать многофакторные следственные задачи, когда весь объем важных для следствия фактов человеческая память удержать не в силах.
Облицованный разноцветной плиткой дом стоял посреди старого сада. Одно его крыло осеняли чудесные вязы, дорожка к подъезду была посыпана гравием, посредине сада клумба, кажется с ноготками: ботаника — единственная наука, от изучения которой избавлены астронавты. У открытого сарая, временно служившего гаражом, стоял весь заляпанный грязью «2СВ», а рядом — кремовый «пежо-604» с открытыми настежь дверцами, с вынутыми ковриками, истекающий пеной, потому что его мыли несколько детей сразу и с такой бойкостью, что в первую минуту я не мог их пересчитать. Это были дети Барта. Двое старших, мальчик и девочка, приветствовали меня на коллективном английском языке: когда одному не хватало слов, другой подсказывал. Откуда они знали, что ко мне надо обращаться по-английски? Потому что из Рима пришла телеграмма о приезде астронавта. А почему они решили, что именно я астронавт? Потому что подтяжек больше никто не носит. Итак, старина Рэнди сдал меня с рук на руки. Я разговаривал со старшими, а младший — не знаю, мальчик или девочка, — заложив руки за спину, ходил вокруг меня, словно в поисках точки, откуда бы я выглядел наиболее импозантно.
У их отца было по горло дел, и я уже подумал, не лучше ли не входить в дом, а мыть с детьми машину, но тут доктор Барт высунулся из окна первого этажа. Он оказался неожиданно молодым, а может, я просто никак не мог привыкнуть к своему возрасту. Барт поздоровался со мной вежливо, но в этой вежливости я почувствовал холодок и подумал, что напрасно мы подступили к нему со стороны Сюрте, а не НЦНИ. Но Рэнди был на дружеской ноге с полицией, а не с учеными.
Барт провел меня в библиотеку, потому что в кабинете еще царил беспорядок после переезда, и, извинившись, на минуту оставил меня — на нем был заляпанный краской халат. Дом был весь как с иголочки, книги на полках только что расставлены. Пахло сохнущей политурой и мастикой. На стене я заметил большой снимок — Барт с детьми сидит на слоне. Я пригляделся к его лицу на снимке; никто не сказал бы, что он — надежда французской кибернетики, однако я уже давно заметил, что представители точных наук выглядят невзрачными в сравнении с гуманитариями, с философами, например.
Барт вернулся, с неудовольствием посматривая на руки — на них остались следы краски, и я стал давать ему советы, как снять эту краску. Мы сели около окна. Я сказал, что я не детектив и не имею ничего общего с криминалистикой, а просто был втянут в дикое и мрачное дело, с которым теперь пришел к нему, потому что он последняя наша надежда. Его удивил мой французский язык, беглый, хоть не европейский. Я объяснил, что я родом из французской Канады.
Рэнди больше верил в мое обаяние, чем я сам. Я так нуждался в расположении этого человека, что даже испытывал какое-то смущение от создавшейся ситуации. Ведь рекомендация Сюрте для него, вероятно, не много значила. Вдобавок в университетских кругах, где царил антивоенный дух, все были убеждены: астронавтов набирают из армии, что не всегда соответствовало истине, например, в моем случае. Но ведь не мог я сейчас излагать ему свою биографию. И вот колебался, не зная, как сломать лед. Потом он рассказал, что выглядел я беспомощно, как плохо подготовившийся к экзамену студент, и это его даже растрогало, хотя мои догадки оказались справедливыми: полковника, рекомендацию которого раздобыл для меня Рэнди, Барт считал фанфароном, его собственные отношения с Сюрте тоже складывались не лучшим образом. Но не мог же я знать, сидя перед ним в библиотеке, что лучшая тактика — нерешительность.
Барт согласился меня выслушать. Я влез в это дело так прочно, что был способен любой его фрагмент отбарабанить наизусть. К тому же я захватил с собой микропленку, на которую были сняты материалы. Барт распаковал проектор, и мы включили его, не зашторивая окон, — от раскидистых деревьев за окном в библиотеке царил зеленоватый полумрак.
— Это головоломка, — сказал я, укрепляя в проекторе катушку, — составленная из кусочков, каждый из которых по отдельности ясен, но вместе они дают неясное целое. Интерпол уже поломал на ней зубы. В последние дни мы провели симулирующую операцию, о которой я расскажу вам в конце. Она не дала никаких результатов.
Я знал, что следственная программа Барта в фазе экспериментов и по сути еще не применялась, что о ней говорили разное, но мне хотелось заинтриговать его, и я решил представить ему дело одиннадцати в сокращенном варианте.
Двадцать седьмого июня позапрошлого года дирекция неаполитанской гостиницы «Савой» сообщила полиции, что Роджер Т. Коберн, пятидесятилетний американец, отправившийся накануне утром на пляж, оттуда не вернулся. Это представлялось странным. Коберн, который жил в отеле «Савой» уже двенадцать дней, каждое утро ходил на пляж, и так как от гостиницы до пляжа было не более трехсот шагов, он совершал прогулку в купальном халате. Этот халат сторож обнаружил вечером в кабине для переодевания. Коберн слыл прекрасным пловцом. Двадцать с лишним лет назад он считался одним из лучших кролистов Америки, да и в пожилом возрасте сохранил форму, хотя и был склонен к полноте. На многолюдном пляже никто не заметил его исчезновения. Но пять дней спустя во время небольшого шторма волны выбросили его тело на берег.
Эту смерть сочли бы несчастным случаем, какие происходят ежегодно на любом большом пляже, если бы не два-три пустяка, положивших начало следствию. Покойный, маклер из штата Иллинойс, был одиноким человеком, и, так как скончался скоропостижно, произвели вскрытие, которое показало, что он утонул с пустым желудком. Между тем дирекция гостиницы утверждала, что он отправился на пляж после плотного завтрака. Вроде бы пустяковое противоречие, но префект полиции был на ножах с группой членов городского совета, вложивших капиталы в устройство сети гостиниц, в том числе и в «Савой». А незадолго до этого в том же «Савое» произошел случай, о котором тоже пойдет речь. Префектура обратила внимание на гостиницу, где с обитателями происходят несчастья. Негласное следствие поручили молодому практиканту. Тот взял гостиницу и ее обитателей под наблюдение. Свежеиспеченный детектив страстно хотел блеснуть перед своим шефом, и, благодаря его рвению, обнаружились довольно-таки странные вещи.
По утрам Коберн находился на пляже, после обеда отдыхал, а под вечер ездил в грязелечебницу братьев Витторини принимать сероводородные ванны, которые прописал ему местный врач доктор Джионо, поскольку Коберн страдал легкой формой ревматизма. Оказалось, что по дороге из лечебницы братьев Витторини у Коберна за последнюю до кончины неделю трижды случались автоаварии и каждый раз при одних и тех же обстоятельствах: он пытался проскочить перекресток при красном свете. Аварии были не опасные, кончались царапинами на кузове, денежным штрафом и нагоняем в полиции. В те же дни он стал ужинать в номере, а не в ресторане, как раньше. Официанта впускал, лишь убедившись, что это сотрудник гостиницы. Перестал он и гулять по берегу залива после заката, что регулярно делал в первые дни. Все указывало на манию преследования, потому что попытки уйти при смене желтого света красным — известный среди автомобилистов способ избавиться от погони. Этим же можно объяснить и меры предосторожности, которые Коберн предпринимал в гостинице.
Но ничего больше следствие не обнаружило. Коберн, разведенный и бездетный человек, ни с кем в гостинице не сблизился, в городе, как выяснилось, у него тоже не было знакомых. Удалось установить только, что за день до смерти он, не зная, что в Италии на это необходимо специальное разрешение, пытался приобрести револьвер. Ему пришлось удовлетвориться покупкой оружия, имитирующего вечное перо, из которого можно было обрызгать нападающего смесью слезоточивого газа и несмываемой краски. Перо, нераспакованное, обнаружили в его вещах, и след привел к фирме, которая продала его. Коберн не говорил по-итальянски, а человек, продавший ему это перо, весьма слабо владел английским. От него узнали, что американец хотел приобрести оружие, которым можно обезвредить грозного противника, а не просто воришку.
Поскольку аварии у Коберна каждый раз происходили по пути из грязелечебницы, практикант направил свои стопы к братьям Витторини. Там помнили американца, так как он был довольно щедр с прислугой. В его поведении, однако, никто не заметил ничего особенного, если не считать того, что в последние дни он стал спешить и уходил почти мокрым, не обращая внимания на просьбы служителя подождать положенные десять минут. Столь скудные результаты следствия не удовлетворили практиканта, в припадке вдохновения он принялся листать книги лечебницы, в которых регистрировалась плата клиентов за грязевые ванны и водные процедуры.
Начиная с половины мая у Витторини, кроме Коберна, побывало еще десять американских граждан, и четверо из них, оплатив, как и Коберн, абонемент на полный лечебный курс (были абонементы на одну, две, три и четыре недели), через восемь-девять дней перестали появляться в лечебнице. В этом еще ничего странного не было, ведь каждый из них по каким-то личным причинам мог уехать, не востребовав деньги, однако практикант, узнав по приходной книге их фамилии, решил проверить, что с ними случилось. Когда у него спрашивали потом, почему в своих поисках он ограничился гражданами Соединенных Штатов, он не мог дать вразумительного ответа. То говорил, что ему вспомнилась афера, связанная с американцами, поскольку полиция недавно обнаружила цепочку контрабандистов, которые доставляли героин в США через Неаполь, то, что он ограничился американцами потому, что Коберн был американцем.
Что касается тех четырех мужчин, которые оплатили курс и перестали принимать ванны, то выяснилось, что первый из них, Артур Дж. Холлер, юрист из Нью-Йорка, срочно выехал, получив известие о смерти брата, и сейчас находился в своем родном городе. Женатый, тридцатишестилетний человек, он служил юридическим советником в большом рекламном агентстве. Судьба же остальных троих тоже оказалась трагической. Все они были в возрасте от сорока до пятидесяти лет, довольно состоятельными, одинокими и все являлись пациентами доктора Джионо, причем один из этих американцев — Росс Бреннер младший — жил, как и Коберн, в гостинице «Савой», а остальные двое — Нельсон С. Эммингс и Адам Осборн — в небольших пансионах, тоже расположенных у залива. Доставленные из Штатов фотографии продемонстрировали и физическое сходство этих людей. Они были атлетического сложения, начинали полнеть, лысеть и при этом явно старались скрыть плешь.
Итак, хотя на теле Коберна, тщательно обследованном в клинике судебной медицины, не было следов насилия и считалось, что он утонул вследствие судороги мышц или усталости, префектура приказала продолжать следствие. Занялись судьбой этих трех американцев. Вскоре установили, что Осборн неожиданно выехал из Неаполя в Рим, Эммингс улетел в Париж, а Бреннер сошел с ума.
Судьба Бреннера известна была полиции и раньше. Этот автоконструктор из Детройта уже с первой половины мая находился в неаполитанской городской больнице. До этого он жил в гостинице «Савой». Первую неделю пребывания в гостинице он вел себя самым примерным образом — утром бывал в солярии, вечером у братьев Витторини, кроме воскресений, которые посвящал дальним экскурсиям. Маршруты этих экскурсий тоже стали известны, потому что их организовывало бюро путешествий, филиал которого находился в «Савое». Бреннер побывал в Помпее, Геркулануме. В море он не купался — врач запретил из-за камней в почках. От оплаченной уже экскурсии в Анцио он отказался накануне ее, в субботу, но уже двумя днями раньше повел себя странно. Перестал ходить пешком и, даже собираясь отправиться за два квартала, требовал подать его машину, что было довольно хлопотным делом, поскольку новая стоянка гостиницы только оборудовалась и машины ее обитателей ставили впритык друг к другу в соседнем дворе. Бреннер, не желая сам выводить оттуда машину, требовал, чтобы ее пригнал кто-нибудь из служителей гостиницы, дело доходило до скандалов. В воскресенье он не только не отправился на экскурсию, но и не спустился в ресторан. Он заказал обед в номер и, едва кельнер вошел, набросился на него и стал его душить. В потасовке повредил кельнеру палец, а сам выскочил из окна. Упав с третьего этажа, сломал себе ногу и тазобедренный сустав. В больнице установили, что у него приступ шизофрении.
Дирекция гостиницы по понятным причинам постаралась замять происшествие. Но после смерти Коберна префектура решила возобновить следствие. Сызнова принялись тщательно расследовать все обстоятельства дела. Возникли сомнения: действительно ли Бреннер сам выскочил из окна или его выбросили? Однако улик, опровергающих показания официанта, ни разу не нарушавшего закон, не нашли. Бреннер по-прежнему находился в больнице: приступ безумия миновал, но бедро срасталось медленно, а родственник, который должен был прибыть за ним из Штатов, все откладывал свой приезд. В конце концов то, что у Бреннера было обострение шизофрении, подтвердил в своем диагнозе крупный специалист, и следствие снова зашло в тупик.
Второй из американцев, Адам Осборн, старый холостяк, по образованию экономист, выехал пятого июня из Неаполя в Рим на машине, взятой напрокат в фирме «Авис», причем покинул гостиницу в такой спешке, что оставил личные вещи: электробритву, зубную щетку, эспандер, шлепанцы. Чтобы передать ему все это, из «Савоя» позвонили в римскую гостиницу, в которой Осборн забронировал номер, но его там не оказалось. Гостиница не проявила заботы о дальнейших его поисках, и только в ходе следствия удалось установить, что до Рима Осборн не доехал. В бюро фирмы «Авис» детектив выяснил, что арендованный Осборном «опель-рекорд» со всеми его вещами обнаружили под Загороло, то есть неподалеку от Рима, на стоянке у автострады, в полной исправности. «Опель» числился за римским парком фирмы и был там зарегистрирован, а в Неаполе оказался потому, что на нем приехал какой-то французский турист. Сообщили о происшествии в римскую полицию. Вещи Осборна, найденные в машине, забрала римская префектура, она же вела и следствие, потому что Осборна на рассвете следующего дня обнаружили мертвым. Его сбила машина на съезде с автострады в сторону Палестрино, то есть почти в девяти километрах от места, где он оставил взятый напрокат «опель».
Было похоже, что он почему-то вышел из своей машины и шагал по обочине автострады до первой боковой дороги; именно там кто-то и сбил его, а потом скрылся. Все это установили довольно точно благодаря тому, что Осборн пролил на резиновый коврик в «опеле» одеколон и полицейская собака, несмотря на прошедший ночью дождь, легко взяла след. Осборн шел по краю обочины, но там, где автострада вгрызается в холм, несколько раз сворачивал в сторону, взбираясь на самый верх холма, а потом снова возвращался на шоссе, то есть двигался широкими зигзагами, словно пьяный. Умер он на месте, где его сбила машина, от травмы черепа. На бетоне остались пятна крови и осколки стекла фары. Римская полиция до сих пор не нашла виновника. Самое удивительное, что Осборн прошел по автостраде девять километров и никто не обратил на него внимания. Им должен был заинтересоваться хотя бы дорожный патруль, так как ходить по автостраде запрещено. Почему его не задержали, стало ясно через несколько дней, когда ночью кто-то подбросил в полицейский участок сумку с клюшками для гольфа, принадлежавшими Осборну — на ручках значилась его фамилия. Видимо, Осборн шел с сумкой на плече, и поскольку ручки клюшек торчали из сумки, а на нем была рубашка с короткими рукавами и джинсы, его принимали за дорожного рабочего. Клюшки, наверное, валялись на месте происшествия, и кто-то их подобрал, но, узнав из газет, что ведется следствие, испугался и решил от них избавиться.
Что заставило Осборна покинуть машину и отправиться по шоссе с клюшками для гольфа, осталось неясным. То, что в машине был пролит одеколон и валялся флакон из-под него, наводило на мысль, что Осборн почувствовал себя плохо, может, стал терять сознание и смачивал одеколоном лицо. Во время вскрытия в крови не обнаружили присутствия ни алкоголя, ни ядов. Прежде чем покинуть гостиницу, Осборн сжег в корзине для мусора несколько исписанных листков. От них, конечно, ничего не осталось, но в вещах, забытых Осборном в гостинице, нашли пустой конверт, адресованный в префектуру, словно он собирался обратиться в полицию, да передумал.
Третий американец, Эммингс, был корреспондентом Юнайтед Пресс Интернэйшнл. Возвращаясь с Ближнего Востока, откуда он посылал в Штаты репортажи, он задержался в Неаполе. В гостинице сказал, что проживет не менее двух недель, но на десятый день неожиданно уехал. Поскольку он купил в кассе «Бритиш Юропен Эйрвейс» билет на Лондон, одного телефонного звонка оказалось достаточно, чтобы установить, что, прилетев в Лондон, он в туалете аэропорта покончил жизнь самоубийством. Выстрелил себе в рот и три дня спустя, не приходя в сознание, скончался в больнице.
Причина его отъезда была вполне оправданной — он получил телеграмму от ЮПИ с указанием взять в Лондоне несколько интервью в связи со слухами о новом скандале в парламенте. Эммингс славился личной отвагой и хладнокровием. Он появлялся всюду, где возникали военные конфликты, — был во Вьетнаме, а еще раньше, начинающим репортером, сразу после капитуляции Японии — в Нагасаки, откуда послал очерк, принесший ему известность.
Перед лицом подобных фактов практикант, который продолжал вести следствие, собирался уже слетать в Лондон, на Ближний Восток и чуть ли не в Японию, но начальство поручило ему сперва допросить лиц, которые сталкивались с Эммингсом в бытность его в Неаполе. Итак, снова пришлось расспрашивать персонал гостиницы, поскольку Эммингс путешествовал в одиночестве. В его поведении никто не заметил ничего странного. Только уборщица, приводившая в порядок номер после его отъезда, вспомнила, что в раковине и в ванне были следы крови, а на полу в ванной комнате валялись окровавленные бинты. Медицинская экспертиза в Лондоне обнаружила у Эммингса на кисти левой руки порез. Свежая рана была заклеена пластырем. Напрашивался вывод: еще в гостинице Эммингс пытался покончить с собой, но потом оказал себе первую помощь и уехал в аэропорт.
До всего этого Эммингс принимал сероводородные ванны, бывал на пляже и катался по заливу на катере, взятом напрокат, иначе говоря, вел себя совершенно нормально. За три дня до самоубийства он отправился в Рим повидаться с пресс-атташе американского посольства, своим старым приятелем. Атташе дал показания, что Эммингс был в превосходном настроении, но по пути в аэропорт так странно поглядывал через заднее стекло, что это привлекло внимание дипломата. Он даже в шутку спросил у Эммингса, не завелись ли у него враги в «Аль Фатах»? Эммингс только улыбнулся и ответил, что дело совершенно не в том и он пока ничего не может рассказать, впрочем, вскоре об этом можно будет прочесть на первых полосах газет. Четыре дня спустя Эммингс был мертв.
Практикант, призвав на помощь нескольких агентов, снова отправился в грязелечебницу, чтобы посмотреть книги регистрации за минувшие годы. У братьев Витторини относились к его визитам со все большей неприязнью, поскольку частые нашествия полиции могли опорочить доброе имя заведения. Однако книги были положены на стол, и в них обнаружились наводящие на размышления факты. Еще восемь иностранцев в возрасте от сорока до пятидесяти лет, которые вначале вели размеренный образ жизни, между первой и второй неделями вдруг прекратили процедуры и исчезли из Неаполя.
Два следа из восьми оказались ложными. Эти американцы неожиданно вынуждены были сократить срок своего пребывания в Неаполе по не зависевшим от них причинам — у одного на предприятии началась забастовка, другому пришлось выступить истцом в суде против строительной фирмы, неудовлетворительно выполнившей работы на его участке. Суд этот состоялся раньше намеченного срока. Следствие по делу владельца предприятия, где началась забастовка, прекратили далеко не сразу, поскольку человек этот тоже успел умереть, а каждый случай смерти сейчас расследовали с пристрастием. В конце концов от полиции из Штатов было получено сообщение, что фабрикант спустя два месяца после возвращения в Америку умер от инсульта: покойный много лет страдал склерозом. Следующий случай — третий — имел уголовную подоплеку, но его тоже не включили в досье, потому что причиной исчезновения этого американца послужил его арест местной полицией. Она действовала по поручению Интерпола и обнаружила у арестованного запасы героина. Он ждал суда в неаполитанской тюрьме.
Итак, три случая из восьми были исключены. Следующие два были тоже несколько сомнительны. В одном дело касалось сорокалетнего американца, который принимал у братьев Витторини водные процедуры, но не сероводородные ванны. Он перестал там бывать, потому что повредил позвоночник, катаясь на водных лыжах. Он катался с воздушным змеем за спиной, что позволяло, оторвавшись от воды, парить в воздухе. Моторка сделала слишком крутой поворот, и он упал с высоты десяти с лишним метров. При такой травме полагалось длительное время лежать в гипсовом корсете. Моторкой правил тоже американец, близкий друг пострадавшего. И все же этот случай не был окончательно отвергнут, так как у этого человека уже в больнице подскочила температура и начались галлюцинации с бредом. Диагноз колебался между какой-то экзотической болезнью, завезенной из тропиков, и затянувшимся пищевым отравлением.
Следующий сомнительный случай касался почти шестидесятилетнего пенсионера, итальянца, американского подданного, который, получая пенсию в долларах, вернулся в родной Неаполь. Он принимал сероводородные ванны как ревматик и внезапно прервал их, решив, что они дурно влияют на сердце. Он утонул в ванне, в собственной квартире, через семь дней после последнего визита в лечебницу. Вскрытие показало, что легкие наполнены водой, а сердце остановилось внезапно. У судебного эксперта никаких сомнений не возникло, но следствие, занимавшееся клиентами лечебницы братьев Витторини, натолкнувшись на это дело, снова подняло его. Возможно, пенсионер утонул не от внезапного коллапса, а просто кто-то сунул его под воду: дверь ванной изнутри не была закрыта. Допрос родственников, однако, не подтвердил этих подозрений, к тому же отсутствовал и материальный мотив: пенсия была только пожизненной.
Последние три из исходных восьми оказались горячими следами: они привели к новым жертвам с судьбой, характерной для этой численно все возрастающей группы. Снова это были одинокие мужчины, на пороге подступающей старости, но среди них оказались не только американцы. Один из них, Ивар Олаф Лейге, был инженером из Мальме. Другой, Карл Хайнц Шиммельрейтер, — австрийцем, родом из Граца. Третий, Джеймс Бригг, выдававший себя за писателя, а точнее, за киносценариста, существовал случайными заработками. Он прибыл из Вашингтона через Париж, где налаживал связь с издательством «Олимпия Пресс», выпускающим эротическую и порнографическую литературу. В Неаполе поселился в итальянской семье, сдававшей ему комнату. Хозяева не знали о нем ничего, кроме того, что он сам сообщил, въезжая, а именно, что собирается изучать «отбросы общества». Для них оказалось новостью, что Бригг посещал водолечебницу. На пятый день он не вернулся ночевать. И бесследно исчез. Перед тем как уведомить полицию, хозяева, стремясь выяснить, платежеспособен ли их жилец, запасным ключом открыли его комнату и убедились, что вместе с Бриггом исчезли и его вещи. Остался только пустой чемодан. Тогда они и вспомнили, что жилец каждый день выходил с туго набитым портфелем, а возвращался с пустым. Поскольку эта семья пользовалась прекрасной репутацией и давно сдавала комнаты, ее показания приняли на веру. Бригг был лысеющим, атлетического сложения мужчиной, со шрамом на лице — след зашитой заячьей губы. Семьи у него, видимо, не было, во всяком случае, обнаружить ее не удалось. Парижский издатель показал, что Бригг предложил ему написать книгу о закулисных махинациях на выборах мисс Красоты в Америке. Издатель отверг это предложение как малоинтересное. Все сказанное походило на правду. Показаний хозяев квартиры не удалось ни подтвердить, ни опровергнуть. Бригг как в воду канул. Попытки обнаружить его в среде проституток, сутенеров и наркоманов никаких результатов не дали. Итак, случай с Бриггом, в сущности, относился к числу сомнительных и, как ни странно, был включен в досье лишь потому, что Бригг страдал сенным насморком.
Зато судьба шведа и австрийца никаких сомнений не вызывала. Первый из них, Лейге, многолетний член гималайского клуба, покоритель «семитысячников» Непала, приехал в Неаполь после развода с женой. Жил он в гостинице «Рим», в центре города, в море не купался, на пляж не ходил, а только загорал в солярии, посещал музеи и принимал сероводородные ванны. Поздним вечером девятнадцатого мая он выехал в Рим, хотя до этого собирался провести в Неаполе все лето. В Риме, оставив багаж в машине, отправился в Колизей, взобрался на самый верх и бросился оттуда. Он разбился насмерть. Судебная экспертиза сделала вывод, что это было самоубийство или несчастный случай, вызванный внезапным умопомрачением. Швед, статный блондин, выглядел моложе своих лет. Он тщательно следил за своей внешностью и заботился о здоровье. Каждый день в шесть утра играл в теннис, не пил и не курил, одним словом, во что бы то ни стало хотел быть в форме. С женой он разошелся незадолго до смерти. Но брак был расторгнут при обоюдном согласии, из-за несходства характеров. Это обстоятельство установила шведская полиция, чтобы исключить как причину самоубийства депрессию после расторжения многолетнего брака. Шведская же полиция сообщила, что супруги давно уже жили врозь и обратились в суд, чтобы придать юридическую силу фактическому положению вещей.
История австрийца Шиммельрейтера оказалась более запутанной. В Неаполе он находился с половины зимы, сероводородные ванны стал принимать в апреле. До конца апреля он утверждал, что ванны идут ему на пользу, и продлил абонемент на май. Неделю спустя он перестал спать, сделался раздражительным и ворчливым, жаловался, что кто-то роется в его чемоданах, что пропали запасные очки в золотой оправе, а когда они нашлись за диваном, сказал, что их туда подкинули. О его образе жизни можно было узнать довольно подробно, потому что австриец жил в небольшом пансионе и подружился с хозяйкой-итальянкой. Десятого мая Шиммельрейтер споткнулся на лестнице и с разбитой коленкой слег в постель. В эти дни он стал менее раздражительным, между ним и хозяйкой снова установились наилучшие отношения. Поскольку и после прекращения болей в коленном суставе его продолжал донимать ревматизм, австриец возобновил посещение водолечебницы. И вот спустя два дня он поднял ночью на ноги весь пансион, истошно взывая о помощи. Разбил рукой зеркало, поскольку за ним якобы кто-то скрывался, и удрал через окно. Зеркало висело на стене, и спрятаться за ним никто, конечно, не мог. Не зная, как справиться с чрезвычайно возбужденным Шиммельрейтером, хозяйка вызвала знакомого врача, который обнаружил у него предынфарктное состояние. Это иногда вызывает нарушение психики. Так, во всяком случае, утверждал врач. Хозяйка настояла на отправке австрийца в больницу, что и было сделано. Перед тем как покинуть пансион, он разбил зеркало в ванной и еще одно, на лестнице, пока у него не отняли трость, которой он орудовал. В больнице он вел себя неспокойно, плакал, пытался спрятаться под кровать да еще то и дело терял сознание от приступов удушья — он был астматиком. Студенту-медику, проходившему практику в больнице, он по секрету сообщил, что в лечебнице братьев Витторини его уже дважды пытались отравить, подсыпая в ванну яд, и что это делал служитель, несомненно агент израильской разведки. Практикант усомнился, вносить ли эти слова в историю болезни. А ординатор счел их явным признаком мании преследования на почве склеротического слабоумия. В конце мая Шиммельрейтер умер от прогрессирующего отека легких. Семьи у него не оказалось, и его похоронили в Неаполе за счет города, так как пребывание в больнице исчерпало его скромные финансы.
Этот случай выделялся из всей серии тем, что Шиммельрейтер в отличие от остальных жертв не был состоятельным человеком. Позднее следствие установило, что в годы войны Шиммельрейтер служил писарем в концлагере Маутхаузен, а после поражения Германии предстал перед судом, но был оправдан, так как большинство свидетелей, прежних заключенных, не подтвердили его вины. Некоторые, правда, заявляли, что он тоже избивал узников, но это были показания третьих лиц, и его вина осталась недоказанной. Хотя между двукратным ухудшением его здоровья и посещением лечебницы братьев Витторини угадывалась причинная связь, утверждения Шиммельрейтера, что его отравили, были признаны беспочвенными: нет яда, который при растворении в воде воздействует на мозг. Служитель, которого покойный заподозрил, оказался не евреем, а сицилийцем и с израильской разведкой не имел ничего общего. Так что и в этом случае уголовной подоплеки смерти установить не удалось.
Досье включало уже (если не считать пропавшего без вести Бригга) пять человек, которые скоропостижно скончались по разным, как бы случайным причинам. Однако нити во всех случаях вели в водолечебницу. Поскольку таких лечебниц в Неаполе было несколько, решили просмотреть и их регистрационные книги. Следствие разрасталось подобно горному обвалу — теперь предстояло расследовать уже двадцать шесть случаев, когда клиенты-иностранцы неожиданно прекращали принимать ванны, не требуя вернуть деньги, и исчезали. По каждому такому следу приходилось идти до конца, и расследование подвигалось медленно. Его прекращали, лишь обнаружив человека в полном здравии.
В середине мая прилетел в Неаполь Герберт Хайне, немец по происхождению, натурализовавшийся в Америке, сорокадевятилетний владелец нескольких закусочных в Балтиморе. Он страдал астмой, много лет лечился, и врач-фтизиатр посоветовал ему принимать сероводородные ванны, чтобы избежать ревматических осложнений. Он принимал их в небольшой водолечебнице неподалеку от своей гостиницы на Муниципальной площади, столовался только в ресторане отеля и на девятый день учинил скандал из-за якобы отвратительно горькой пищи. После этого он покинул гостиницу и уехал в Салерно, где поселился в приморском пансионе. Поздним вечером он отправился купаться. Портье, который хотел остановить его, так как уже темнело, а море было неспокойным, он ответил, что не утонет, потому что ему суждено умереть от поцелуя вампира, но не скоро. Он даже показал место, куда придется этот поцелуй смерти: свое запястье. Портье был тирольцем, считал постояльца земляком, поскольку разговор шел по-немецки, поэтому через минуту он вышел на берег и тут же услышал крик Хайне. Прибежал спасатель, немца вытащили и, так как он вел себя словно сумасшедший — искусал спасателя, отправили на «скорой помощи» в больницу, где ночью он встал с постели, разбил окно и куском стекла вскрыл себе вены на руках. Дежурная сестра вовремя подняла тревогу, его отходили, но он заболел крупозным воспалением легких, тяжелым, как обычно у астматиков. И умер через три дня, не приходя в сознание. Попытку самоубийства следствие объяснило шоком после несчастного случая в море, который и явился причиной воспаления легких.
Историей Хайне два месяца спустя занялся Интерпол, поскольку юридический советник Хайне в Балтиморе получил письмо, посланное покойным перед отъездом из Неаполя. В нем Хайне предупреждал, чтобы в случае его неожиданной смерти немедленно сообщили в полицию, поскольку кто-то хочет его убить. Кроме намека, что этот «кто-то» живет в той же самой гостинице, письмо никаких конкретных фактов не содержало. Оно изобиловало грубыми германизмами, хотя Хайне, который уже двадцать лет жил в Штатах, в совершенстве владел английским. Это обстоятельство и несколько измененный почерк были причиной того, что адвокат усомнился в подлинности письма (написанного на бланке гостиницы) и, только узнав, при каких обстоятельствах умер Хайне, сообщил о письме властям. Графологическая экспертиза установила, что письмо подлинное, но Хайне писал его в невероятной спешке и возбуждении. Полиции и здесь пришлось прекратить расследование.
Следующим человеком, историю которого тоже удалось восстановить, был Айан Э. Свифт, гражданин Соединенных Штатов, по происхождению англичанин, пятидесятидвухлетний владелец большой мебельной фирмы в Бостоне, прибывший в Неаполь на корабле в первых числах мая. Он оплатил сероводородные ванны в лечебнице «Адриатика», но через неделю перестал там появляться. Поначалу он жил под Ливорно, в одной из дешевых гостиниц, откуда перебрался в фешенебельный «Эксельсиор» в тот самый день, когда прекратил принимать ванны. Сведения, полученные в этих гостиницах, словно бы касались двух совершенно разных людей. Свифт, каким его запомнили в Ливорно, целыми днями корпел над торговой корреспонденцией — он снял номер с полным содержанием, ибо так выходило дешевле, — а по вечерам ходил в кино. В «Эксельсиоре» же Свифт заказал машину с шофером и нанял частного детектива, с которым катался по ночным заведениям. Он требовал, чтобы ему ежедневно меняли постельное белье, присылал самому себе в гостиницу цветы, приставал на улице к девушкам, приглашая их покататься, а потом поужинать, наконец, покупал в магазинах все, что подвернется под руку. Эта разгульная жизнь продолжалась всего четыре дня. На пятый он оставил у портье письмо детективу. С удивлением прочтя его, тот хотел объясниться со Свифтом по телефону, но Свифт, находившийся в номере, не снял трубку. Он не выходил оттуда целый день, не обедал, заказал ужин, но когда официант принес его, то застал комнату пустой. Свифт стоял в ванной и разговаривал с официантом через приоткрытую дверь. Точно так же он вел себя и назавтра, словно сам вид официанта был ему невыносим. Эти чудачества продолжались, когда в «Эксельсиоре» поселился Гарольд Кан, старый приятель Свифта и бывший его компаньон, который возвращался в Штаты после длительного пребывания в Японии. Случайно узнав, что Свифт в той же гостинице, он зашел к нему, и через сорок восемь часов оба они улетели в Нью-Йорк на самолете «Пан Америкэн».
Случай со Свифтом включили в число отобранных, хотя он и казался нетипичным: отсутствовала роковая развязка. Однако многое указывало на то, что лишь благодаря Кану Свифт благополучно вернулся домой. Частный детектив показал, что Свифт произвел на него впечатление человека не совсем нормального. Он рассказывал ему о своих связях с террористической организацией «Силы ночи», которую собирался финансировать, чтобы она защитила его от платного убийцы, якобы подосланного к нему конкурентами из Бостона, он хотел, чтобы детектив присутствовал на переговорах с террористами и охранял его от возможных покушений. Все это звучало крайне неправдоподобно, и поначалу детектив решил, что клиент одурманен какими-то наркотиками. Но Свифт неожиданно отказался от его услуг — коротенькой запиской, к которой присовокупил стодолларовый банкнот. О лицах, которые угрожали ему, он сказал только, что они приходили к нему в гостиницу в Ливорно. Это не соответствовало действительности: там его никто не посещал.
Нелегко было выжать из Кана сведения о том, что произошло в Неаполе между ним и Свифтом, ведь у американской полиции не было ни малейших оснований для возбуждения дела. Ни Свифт, ни Кан не совершили никакого преступления, оба благополучно вернулись в Штаты, Свифт по-прежнему возглавлял свою фирму, но итальянская сторона настаивала на необходимости получить их показания в надежде, что Кану известны какие-то подробности, которые прольют свет на все загадочные события. Кан поначалу ничего не хотел говорить; лишь после того, как его частично ввели в курс дела и заверили, что все будет сохранено в тайне, он согласился дать письменные показания.
Протокол разочаровал итальянскую полицию. Свифт принял Кана наилучшим образом, правда, сперва удостоверившись, что за дверью стоит именно он. С некоторым смущением признался ему, что в последние дни натворил «глупостей», так как его отравили. Вел он себя совершенно разумно, а номер не покидал, так как утратил доверие к своему детективу: он считал, что тот «переметнулся на другую сторону». Показал Кану страничку письма, в котором кто-то требовал от него двадцать тысяч долларов, угрожая в противном случае отравить его. Письмо он якобы получил еще в Ливорно и напрасно пренебрег опасностью, потому что на следующее утро после срока, назначенного для откупа, почувствовал такую слабость, что едва встал с постели. Полдня его мучили головокружения и галлюцинации, и он, по возможности быстрее собрав вещи, переехал в «Эксельсиор». Он не надеялся, что ему так просто удастся избавиться от шантажистов, и поэтому нанял детектива, но не сказал ему сразу зачем, рассчитывая сперва приглядеться к этому, в сущности, чужому человеку, «подвергнув его испытанию» и ведя с этой целью определенный образ жизни.
Во всем этом была какая-то логика, непонятно было только, почему Свифт остался в Неаполе. Правда, он твердил, что сероводородные ванны благотворно воздействуют на его ревматизм и он хочет закончить курс лечения. Поначалу аргумент этот убедил Кана. Но, поразмыслив над рассказом Свифта, он счел всю историю маловероятной. Сомнения усилились после того, что он услышал от прислуги гостиницы о поведении Свифта. На самом деле, было странно, что Свифт устраивал пьянки с подозрительными женщинами, только чтобы испытать детектива. Кан сказал об этом Свифту прямо в лицо. Тот признал его правоту, но повторил, что действовал не всегда осмысленно, поскольку его отравили. И тут Кан, почти уверившись, что его приятель страдает душевной болезнью, решил как можно скорей доставить его в Штаты. Он оплатил счет в гостинице, купил билеты на самолет и не отходил от Свифта, пока они вместе не упаковали чемоданы и не отправились в аэропорт.
По некоторым деталям в рассказе Кана можно было догадаться, что Свифт принял эту самаритянскую помощь не без сопротивления. Прислуга гостиницы также подтвердила, что перед самым отъездом американцы крупно повздорили. Однако применил ли Кан наряду со словесными аргументами и насилие или нет, — ждать от него разъяснений было бесполезно. Письмо Свифту с угрозами — единственная улика — пропало: Кан видел только его первую страничку и запомнил, что оно было отпечатано довольно-таки нечетко, поскольку это был не первый экземпляр, и что английский текст изобиловал грамматическими ошибками. Свифт, которого он уже в Америке спросил о письме, рассмеялся и открыл ящик стола, чтобы дать его Кану, но письма там не оказалось.
Сам Свифт категорически отказывался отвечать на какие бы то ни было вопросы, связанные с пребыванием в Неаполе. Специалисты сочли, что полученный материал — какая-то мешанина из подлинных и абсурдных фактов. Печатание шантажирующего письма через несколько листков толстой бумаги — способ затруднить идентификацию машинки, на которой отпечатан текст. Метод довольно новый, широкая публика о нем не знает. Это как бы указывало на подлинность письма. А вот поведение Свифта — дело другое. Человек, которого шантажируют и который верит, что угрозы начинают осуществляться, так поступать не станет. Поэтому эксперты решили, что здесь переплелись шантаж, попытка получить выкуп, сделанная в Ливорно кем-то из местных (об этом свидетельствовал скверный английский язык письма), и временный приступ помешательства. Если даже так это и было, то включение дела Свифта в контекст общего расследования только затемняло все вместо того, чтобы внести ясность, поскольку так называемое помешательство Свифта по своему характеру совпадало с типичным для всех случаев ходом болезни, но налицо была и реальная угроза.
Следующий случай касался швейцарца Франца Миттельгорна, прибывшего в Неаполь двадцать седьмого мая, и отличался от остальных тем, что Миттельгорна хорошо знали в пансионате, в котором он остановился: он бывал здесь ежегодно. Состоятельный владелец большой антикварной лавки в Лозанне, старый холостяк, он славился своими чудачествами, которые терпели, поскольку он был завидным клиентом. Он занимал две смежные комнаты, одна из которых служила ему кабинетом, другая спальней. Перед едой он каждый раз с помощью лупы исследовал чистоту тарелок и приборов, требовал готовить ему блюда по его собственным рецептам, потому что страдал пищевой аллергией. Когда у него распухало лицо, что бывает при отеке Квинке, он вызывал повара и устраивал ему публичный разнос. Официанты утверждали, что Миттельгорн, помимо их ресторана, посещал дешевые городские кафе; он обожал противопоказанный ему рыбный суп и нарушал диету, а потом закатывал скандалы в пансионате. Во время своего последнего там пребывания он несколько изменил образ жизни, потому что еще зимой начал испытывать ревматические боли и врач прописал ему грязевые ванны. Он принимал их у братьев Витторини. В Неаполе у него был постоянный парикмахер, который приходил к нему в пансион и при этом стриг и брил Миттельгорна его личными инструментами, так как тот не признавал бывших в употреблении бритв и расчесок. Узнав в последний свой приезд, что парикмахер больше не работает, Миттельгорн пришел в ярость и успокоился, лишь подыскав себе нового доверенного цирюльника.
Седьмого июня он потребовал развести огонь в камине. Камин служил украшением большей из его комнат, и его не топили, но никто не ждал обычно, чтобы Миттельгорн приказывал дважды. И хотя было больше двадцати градусов и к тому же солнечно, сделали, как он хотел. Камин слегка дымил, но Миттельгорна это не смутило. Он заперся в номере и даже не спустился к ужину. Это уже показалось странным, ибо он ни разу не пропускал ни обеда, ни ужина, а для большей пунктуальности имел при себе наручные и карманные часы. Он не подошел к телефону, не отозвался на стук в дверь, тогда ее взломали, потому что замок оказался заткнутым изнутри сломанной пилкой для ногтей. Швейцарца нашли без чувств в задымленной комнате. Рядом валялась пустая трубочка из-под снотворного. «Скорая помощь» доставила пострадавшего в больницу.
В конце июня Миттельгорн собирался отправиться в Рим на аукцион древностей и привез с собой полный чемодан старинных рукописей. Сейчас чемодан был пуст, зато камин полон обугленной бумаги. Пергамент, плохо горевший, он разрезал парикмахерскими ножницами на мелкие полоски, а рамки, которыми были окантованы старые гравюры, изломал в щепки. Имущество пансиона осталось нетронутым, только шнур от портьеры был сорван и, завязанный узлом, валялся возле стула, приставленного к окну, словно Миттельгорн пытался повеситься, но шнур не выдержал тяжести.
Когда после двухдневного сна от пришел в сознание, врач, заподозрив начало воспаления легких, послал его на рентген. Ночью Миттельгорн стал метаться, бредил, то кричал, что он невиновен и что это не он, то кому-то грозил, наконец, попытался вскочить с постели, и сестра, не в силах с ним справиться, побежала за врачом. Воспользовавшись ее отсутствием, он ворвался в дежурку рядом со своей палатой, разбил стекло в аптечке и выпил бутылку йода. Умер он на третий день от тяжелых ожогов внутренних органов.
Судебная экспертиза констатировала самоубийство на почве внезапного помрачения рассудка. Но когда расследование возобновили и с пристрастием допросили прислугу гостиницы, портье вспомнил странный инцидент, происшедший вечером накануне критического дня.
На стойке у портье находилась коробка с конвертами, куда были вложены листочки бумаги для удобства приезжих и посетителей. Посыльный уже после ужина принес билет в оперу, заказанный немцем, который жил по соседству с Миттельгорном на втором этаже. Немца не было, портье положил билет в конверт и сунул его в отделение для ключей. По ошибке конверт оказался в секции Миттельгорна. Забирая после возвращения ключ, тот взял вместе с ним и конверт, вскрыл и подошел к лампе в холле, чтобы прочитать письмо. Тут у него словно подкосились ноги, он опустился в кресло и заслонил глаза рукой. Так он сидел довольно долго, потом еще раз бросил взгляд на бумажку, которую держал в руке, и торопливо, почти бегом направился в свой номер. Вот тогда портье вспомнил про посыльного, про билет и растерялся, потому что сам заказывал этот билет по телефону и знал, что предназначался он для немца, а не для Миттельгорна. Увидев, что конверт немца отсутствует, он удостоверился в своей ошибке и направился к Миттельгорну. Постучался к нему и, не получив ответа, вошел. Комната была пуста. Разорванный конверт и смятый листок лежали на столе. Портье заглянул в конверт и обнаружил в нем билет, которого Миттельгорн, по-видимому, вообще не заметил. Он вынул злополучный билет и, движимый любопытством, расправил листок, который так ошеломил швейцарца. Листок был абсолютно чист. Портье вышел в растерянности, так ничего и не сказав Миттельгорну, который в этот момент возвращался в номер с бутылкой минеральной воды, взятой из холодильника.
Поскольку на этом этапе расследования хватались и за соломинку, вопрос о чистом листке бумаги приобрел особое значение, тем паче что на следующий день после этой истории Миттельгорн велел развести огонь в камине и жег в нем свои бесценные рукописи и гравюры, кажется, с утра до поздней ночи, хотя на обед он все же спустился. Возможно, пустое письмо — пароль или некий условный сигнал, который вверг Миттельгорна в депрессию, или же в холле у него начались галлюцинации и он «вычитал» на чистом листке отсутствовавший там текст.
Первый вариант казался совершенно невероятным, попахивал дешевым трюком из детективного фильма и не вязался с представлениями о Миттельгорне. Ведь он был олицетворением респектабельности, почтенным антикваром и известным экспертом; в его делах не нашли даже намека на тайну или преступление. Однако, углубившись в его прошлое, докопались до давних фактов периода последней мировой войны. Миттельгорн заведовал тогда антикварным магазином в Мюнхене — одним из самых больших в Германии. Владельцем же был пожилой богатый еврей. После введения нюрнбергских законов[64] Миттельгорн стал поверенным антиквара. Потом владельца отправили в Дахау, где он и погиб. После войны Миттельгорн вступил во владение магазином, предъявив документ, по которому покойный передавал ему все свое имущества. Однако вскоре поползли слухи, что антиквара вынудили составить этот документ и что Миттельгорн якобы был к этому причастен. Это были только слухи, но два года спустя Миттельгорн перевел свою фирму в Швейцарию и обосновался в Лозанне. Напрашивался вывод, что его психический кризис связан с этими сорокалетней давности событиями и что в пароксизме зрительной галлюцинации чистый лист бумаги он принял за относящееся к ним известие, может, за напоминание о его грехах, в смятении уничтожил ценные манускрипты и наглотался снотворного. В больнице он бредил, ему мерещился погибший в Дахау хозяин магазина, в припадке безумия он повторил попытку самоубийства.
Все это могло именно так и быть, хоть гипотеза и казалась слишком уж замысловатой. Удалось отыскать соседа Миттельгорна по этажу, который подтвердил показания портье: он действительно не получил вовремя заказанного им билета в оперу, его вручили ему лишь на следующее утро. Но что же именно ввергло такого уравновешенного человека в неожиданный психический коллапс, осталось неясным. Итак, следствие по делу чудаковатого антиквара зашло в тупик.
В досье сосредоточилось уже девять загадочных случаев, в основном с трагической развязкой. Сходство их сделалось очевидным, но по-прежнему не удавалось начать общее уголовное следствие и поиски виновных, так как ничто не указывало на то, где их искать и даже существуют ли они вообще.
Самое дикое произошло уже после того, как дело Миттельгорна прекратили: пансионат передал в префектуру письмо, пришедшее на его имя, хотя он и скончался год назад. Письмо пришло из Лозанны, адрес на конверте отпечатан был на машинке, а в нем лежал чистый листок бумаги. Кто отправил письмо, так и не удалось установить. Это не могло быть идиотской шуткой какого-нибудь читателя газет — печать ни словом не обмолвилась о первом письме-пустышке.
У меня по этому вопросу свое мнение, но я скажу о нем позже. Что касается последних двух случаев, то один из них произошел давно, другой значительно позже. Начну с первого.
Несколько лет назад, в мае, в Портичи, около Геркуланума, поселился немец из Ганновера, Иоганн Тиц. Он избрал для себя небольшой пансион с чудесным видом на Везувий, который его весьма интересовал, потому что Тиц занимался изданием открыток и собирался выпустить серию с видами Везувия. Вообще-то он приехал сюда лечиться — с детства его мучила астма. Поселившись в пансионе, он стал ходить на пляж, где загорел так, что кожа покрылась волдырями. Дерматолог, к которому он обратился, запретил ему солнечные ванны и был удивлен резкой реакцией пациента, утверждавшего, что ему необходимо загорать, поскольку лишь так он может избавиться от астмы. В этом его якобы уверил врач в Ганновере. Принимал Тиц и грязевые ванны в небольшой лечебнице, куда ежедневно ездил из Геркуланума на собственной машине. Девятого мая Тиц почувствовал себя скверно — началось головокружение, он решил, что это от желудка, что хозяйка накормила его несвежей рыбой, устроил скандал, заявив, что не заплатит ей ни гроша, однако все-таки оплатил счет и покинул пансион.
Убирая комнату после его отъезда, хозяйка обнаружила на стене надпись красной тушью: «Здесь я был убит». Тушь так глубоко въелась в штукатурку, что пришлось заново белить стену, поэтому хозяйка пожаловалась на своего бывшего жильца в полицию. Между тем Тиц, который направлялся на север, где-то под Миланом неожиданно свернул влево на прямом участке автострады и, переехав разделительную полосу, помчался навстречу движению, не обращая внимания на сигналы, на которые не скупились водители. И вот что удивительно: он проехал таким образом почти четыре километра, вынуждая идущие навстречу машины к отчаянным маневрам. Некоторые потом утверждали, что он, похоже, искал во встречном потоке «подходящую» машину — чтобы врезаться в нее. Огромный грузовик «Интертранса» для дальних перевозок, который загородил ему дорогу, он объехал по разделительному газону и снова вернулся на левую полосу, чтобы менее чем через километр столкнуться с маленькой «симкой», в которой ехали супруги с ребенком. Уцелел только ребенок, получивший тяжелые увечья. Тиц, ехавший без привязных ремней и на большой скорости, тоже погиб за рулем. Пресса высказывала догадку: может, это новая форма самоубийства, когда смертник стремится увлечь за собой на тот свет и других? Ведь, врезавшись в огромный грузовик с прицепом, Тиц погиб бы один, поэтому он, вероятно, и не воспользовался представившимся «случаем».
Историю Тица включили в досье, узнав о событиях предшествовавших аварии. Выяснилось, что, проехав Рим, Тиц, у которого барахлил мотор, остановился у станции обслуживания и умолял механиков поторопиться с ремонтом, так как за ним «гонится красный бандит». Механики поначалу думали, что это шутка, но изменили мнение, когда он пообещал им по десять тысяч лир, если они починят двигатель за пятнадцать минут, и слово свое сдержал. Более того, он заплатил по десять тысяч лир всем до единого механикам станции (а их было девять человек), и тогда те решили, что он спятил. Может, и не удалось бы установить, что на станции побывал именно Тиц, если бы он при выезде на шоссе не задел одну из стоявших у ворот машин, поцарапав ее кузов, так что пришлось записать его номер.
Последний же случай касался Артура Т. Адамса II, который поселился в неаполитанской гостинице «Везувий» с тем, чтобы три недели принимать ванны, но прекратил лечение уже через несколько дней, поскольку оказалось, что у него аллергия на серу. Это был сорокадевятилетний рослый мужчина, подвижный и на вид добродушный, хотя и неудовлетворенный своей жизнью: раз десять он менял профессию. Был поочередно банковским служащим, сотрудником «Медикара», продавцом роялей, учил по переписке банковскому делу, а также дзюдо, а потом каратэ, но еще интенсивнее предавался различным хобби. Получил свидетельство парашютиста, был любителем-астрономом, целый год издавал непериодический журнал под названием «Артур Т. Адамс II», где помещал комментарии по вопросам, которые его в то время занимали. Печатал его на собственный счет и бесплатно рассылал нескольким десяткам своих знакомых. Он был членом множества обществ, начиная с дианоэтического и кончая союзом страдающих сенной лихорадкой. Возвращаясь на машине из Неаполя в Рим, он вел себя странным образом. То мчался вовсю, то останавливался посреди поля, купил по дороге камеру, хотя у него были бескамерные шипы, а когда под Римом началась гроза, остановил автомобиль. Полицейскому патрулю, который затормозил рядом, сказал, что у него вышли из строя дворники. На самом деле они были в исправности. В Рим прибыл ночью и, хотя из Неаполя забронировал себе номер в «Хилтоне», объезжал гостиницы в поисках свободной комнаты и, лишь нигде ее не найдя, прикатил в «Хилтон».
Наутро его нашли в постели мертвым. Вскрытие показало умеренную эмфизему легких, расширение сердца и гиперемию внутренних органов, типичную при смерти от удушья. Однако непонятно было, как это могло произойти. В судебно-медицинском заключении говорилось, что смерть вызвана либо перенапряжением парасимпатической нервной системы, либо удушьем от сердечной недостаточности, наступившей при приступе астмы. Этот случай какое-то время дискутировался в медицинских журналах, где судебное заключение подверглось критике как ошибочное. Только младенец способен задохнуться, зарывшись лицом в подушку. Если же это сделает взрослый человек и ему нечем станет дышать, он тотчас же проснется. О том, что Адамс страдал астмой, никто никогда не слышал. Откуда же взялся приступ? Мертвый лежал ничком, зарывшись головой в подушку, которую он руками прижал к лицу. Если это самоубийство, судебная медицина не знает подобного прецедента. Говорили о смерти от страха. Такое и в самом деле случается, но не на почве ночных кошмаров.
Интерпол занялся этим делом с большим опозданием, когда в Штаты пришли письма, посланные покойным из Неаполя своей бывшей жене, с которой и после развода он поддерживал добрые отношения. Письма, высланные с трехдневным промежутком, пришли одновременно из-за забастовки почтовых работников. В первом письме Адамс сообщал, что пребывает в угнетенном состоянии, потому что у него начались галлюцинации, «точь-в-точь такие, как после рафинада». Он имел в виду период перед разводом, когда Адамс и его жена принимали псилоцибин на сахаре. Он недоумевал, почему именно сейчас, пять лет спустя, у него вновь возникли эти жуткие ночные галлюцинации. Другое письмо по тону и содержанию оказалось совершенно иным. Галлюцинации продолжались, но перестали его тревожить, потому что он открыл их причину.
«Мелочь, до смысла которой ты никогда не докопалась бы, открыла мне глаза на неслыханную аферу. Я раздобыл материал для целой серии статей о совершенно новом типе преступления, преступления не только немотивированного, но и безадресного, как если бы кто-то рассыпал гвозди на шоссе. Ты знаешь, что я не очень-то склонен к преувеличениям, но, когда я начну это публиковать, всколыхнется не только пресса. Но мне приходится соблюдать осторожность. Материалы я при себе не держу. Они в безопасности. Писать тебе об этом отсюда больше не буду. Дам знать, когда вернусь. Напишу из Рима, постараюсь быстрее, потому что я наткнулся на золотую жилу, мечту каждого журналиста. Но это золото убивает».
Не стоит распространяться о том, как рьяно искали тайник Адамса. Поиски не дали никаких результатов. Оставалось предположить, что или это письмо — результат его бреда, или он слишком надежно упрятал полученную информацию.
Смертью Адамса завершался список трагических происшествий, берущих начало в Неаполе и его окрестностях. В расследовании наряду с итальянской участвовали и полиции других стран, в зависимости от подданства жертв, — шведская, западногерманская, австрийская, швейцарская и, конечно, американская. Всю работу координировал Интерпол. Попутно вскрылось множество мелких нарушений, например, что гостиницы с опозданием заявляют об исчезнувших клиентах, что иногда в случаях скоропостижной смерти вскрытие трупов не производится. Но нигде не было выявлено преступных намерений, только халатность, медлительность или своекорыстие.
Первым отказался продолжать расследование Интерпол, а вслед за ним и полиции отдельных государств, в том числе и итальянская. Лишь после шагов, предпринятых миссис Урсулой Барбур, главной наследницей Адамса, с папок стряхнули пыль. Адамс оставил около девяноста тысяч долларов в ценных бумагах и акциях. Миссис Барбур, восьмидесятилетняя женщина, заменявшая Адамсу мать, решила часть этого капитала употребить на розыск убийц приемного сына. Ознакомившись с обстоятельствами смерти Адамса и содержанием его последнего письма бывшей жене, она прониклась убеждением, что тот явился жертвой дьявольски изощренного преступления, раз оно не по зубам полициям всего мира.
Миссис Барбур поручила вести дело серьезному агентству «Элджин, Элджин и Торн», которое возглавлял Семюэл Олин-Гаар, юрист, старый друг моего отца. Это произошло в те дни, когда стало очевидным, что моя карьера астронавта кончается. После того как люди Олин-Гаара еще раз перелистали предоставленные в их распоряжение дела, прошли по каждому следу, ухлопали массу денег на консультации у светил криминологии и судебной медицины и не продвинулись при этом ни на шаг, Олин-Гаар, по совету одного из самых старых его сотрудников — а это был Рэндольф Лерс, которого друзья запросто звали Рэнди, — движимый скорее отчаянием, чем надеждой на успех, решил организовать симулирующую операцию, а именно, выслать в Неаполь одинокого американца, по мере возможности похожего на жертву.
Я часто гостил в доме старого мистера Олина, и как-то он полушутя стал вводить меня в курс дела, считая, что не нарушает этим профессиональную тайну, поскольку задуманная им операция скорее была стремлением умыть руки, расписавшись в собственной беспомощности. Меня же вначале скорей забавляла мысль о моей кандидатуре, пока не выяснилось, что она, пожелай я этого, будет принята. На самом деле мне стукнуло пятьдесят, я был в приличной физической форме, хотя при смене погоды давали о себе знать легкая ломота в костях и, разумеется, сенной насморк.
Поскольку вся эта история с того берега океана представлялась довольно заманчивой, я позволил вовлечь себя в эту авантюру. С документами на имя Джорджа Л. Симпсона, маклера из Бостона, я три недели назад прилетел в Неаполь, чтобы поселиться в гостинице «Везувий», взять абонемент у братьев Витторини, купаться, загорать и играть в волейбол. Стремясь добиться как можно большего сходства, я даже запасся личными вещами Адамса, хранившимися у миссис Барбур. В Неаполе меня опекала бригада из шести человек — две пары сменщиков и помимо них два специалиста, следившие на расстоянии за моим кровообращением, работой легких и сердца. Только на пляж я ходил без датчиков, и тогда в ход пускались надежно укрытые бинокли. По приезде я положил в сейф гостиницы девятнадцать тысяч долларов с тем, чтобы взять их через пять дней и держать в номере. Я не сторонился случайных знакомств, посещал те же музеи, что Адамс, как и он, побывал в опере, бродил его маршрутами по берегу залива, а в Рим поехал на том же самом «хорнете». В нем имелся усилитель, увеличивавший радиус действия датчиков. В Риме меня ждал доктор Сидней Фокс, судебно-медицинский эксперт. Ему предстояло просмотреть все ленты с записями, что он и сделал. И вот так — полным провалом — наша операция и завершилась.
Я представил Барту дело одиннадцати в сокращенном варианте, которым мы пользовались, когда подключали к следствию кого-то нового. Этот вариант мы называли панорамным.
Окна кабинета выходили на север, а тень от больших вязов делала его еще темнее. Когда я выключил проектор, Барт зажег настольную лампу, и комната сразу преобразилась. Барт молчал, несколько удивленно вскинув брови, а мне это вторжение к чужому человеку показалось вдруг абсолютно бессмысленным. Я опасался, что он спросит, в чем, собственно, видится мне его помощь, а то и прямо заявит, что подобные проблемы — вне сферы его интересов. Между тем Барт встал, прошелся по комнате, остановился за прекрасным старинным креслом и, положив руки на его резную спинку, сказал:
— Знаете, что надо было сделать? Послать целую группу «симулянтов». По меньшей мере человек пять.
— Вы думаете?.. — удивился я.
— Да. Если представить вашу операцию в категориях точного эксперимента, то вы не выполнили исходных, или краевых, условий. Чего-то недоставало вам или вашему окружению. Если дело было в вас, то следовало подобрать людей в таком интервале дисперсии, какой наблюдался у жертв.
— Ну и подход у вас! — непроизвольно вырвалось у меня.
Он улыбнулся.
— Вы привыкли к другому словарю, не так ли? Потому что оказались в кругу людей, мыслящих полицейскими категориями. Эти категории хорошо разработаны для поимки преступников, но не для решения проблемы: существует ли преступник вообще? Я полагаю, что, даже очутившись в опасности, вы могли ее не заметить. Конечно, до поры до времени. Но и позже вы разглядели бы сопутствующие обстоятельства, но не причинный механизм.
— Разве одно не может быть одновременно и другим?
— Может, но не обязательно.
— Но ведь я в отличие от т е х был подготовлен к этому заранее. Я должен был записывать любую подозрительную деталь.
— И что же вы записали?
Смешавшись, я улыбнулся.
— Ничего. Раза два хотелось, но я все-таки счел, что это все от обостренного самоанализа.
— Вы когда-нибудь подвергались действию галлюциногенов?
— Да. В Штатах до начала этой операции. ЛСД, псилоцибин, мескалин — под медицинским контролем.
— Понимаю. Закалка. А можно узнать, на что вы рассчитывали, согласившись выступить в подобной роли? Вы лично.
— На что я рассчитывал? Я был умеренным оптимистом. Надеялся, что мы хотя бы установим, преступление это или стечение обстоятельств.
— Вы были большим оптимистом! Неаполитанская западня существует — это кажется мне бесспорным. Однако это не часовой механизм, а скорее лотерея. Симптомы изменчивы, прихотливы, они исчезают или вовсе не проявляют себя. Не так ли?
— Безусловно.
— Ну вот. Моделью может служить участок находящийся под обстрелом. Вас могут убить, и взяв на мушку, и вследствие плотности обстрела. Но ведь так или иначе на той стороне кто-то заинтересован в трупах.
— Ах, вот как вы это себе представляете! Шальная пуля не исключает преступления?
— Само собой. А вы об этом не думали?
— В общем-то, нет. Однажды, правда, подобная мысль была высказана, но на это возразили, что в таком случае придется соответственно повернуть следствие…
— Да, да! Злой человек или злая судьба! Недаром же существует выражение corriger la fortune[65]. Кстати, почему вы не применяли двусторонней связи?
— Это было бы обременительно. Не мог же я ходить увешанный электроникой. Имелась и еще одна опасность, проявившаяся в истории со Свифтом. Тот, кого спас знакомый, остановившийся в той же гостинице. Свифт настолько впечатляюще изложил ему свои бредовые видения, что почти убедил его.
— Ага, folie en deux?[66] Вы опасались, что бред, если бы он начался, мог оказаться заразительным для ваших ангелов-хранителей?
— Вот именно.
— Поправьте меня, если я ошибаюсь: из одиннадцати двое уцелели и один исчез. Его фамилия — Бригг. Верно?
— Да, но Бригг был бы уже двенадцатым. Мы все-таки не включили его в серию.
— Не хватало данных? Теперь — о хронологической последовательности. Ваш отчет в этом отношении составлен плохо. Вы излагаете эпизоды в том порядке, в каком их выявляли, что совершенно произвольно, а не в том, в каком они происходили на самом деле. Сколько сезонов это продолжалось? Два?
— Да, Тиц, Коберн и Осборн — два года назад. Тогда же исчез и Бригг. Все остальные в прошлом году.
— А в нынешнем?
— Если что и произошло, мы узнаем об этом не раньше осени. Тем более что полиция прекратила следствие.
— Похоже, что шло по возрастающей: в первой серии три жертвы, во второй — восемь. Что ж… Вы сыграли роль приманки не только в Неаполе, но и здесь, в Париже…
— Как это понимать?
— Вы и меня поймали на удочку. Признаю: это втягивает! В вашем изложении проблема кажется такой ясной! Закономерность просто бросается в глаза. Но поскольку все на этом поломали зубы, можно сделать вывод, что она каверзна! Каверзна, хоть уверенность в том, что это какая-то форма безумия, никем умышленно не вызванного, растет с каждым последующим случаем. Вы того же мнения?
— Конечно. Это общая точка зрения. Иначе следствие не прекратили бы.
— Почему же тогда остаются подозрения, что это злодеяние?
— Как вам сказать… Это сходно с рассматриванием снимка в газете. Невооруженным глазом видишь лишь общие очертания фигуры, но не отдельные детали. Рассматриваешь снимок в лупу — что-то вырисовывается лучше, но одновременно расплывается. Берешь самую мощную линзу, и картина исчезает, рассыпавшись на отдельные точки. Каждая точка сама по себе, вместе они уже не складываются.
— Вы хотите сказать, что, приняв гипотезу о случайной серии отравлений, мы опровергаем ее тем успешнее, чем тщательнее проводим расследование?
— Вот именно!
— А когда переходим к гипотезе о преднамеренных убийствах, происходит то же самое?
— То же самое. Результаты примерно таковы: никто никого не отравлял и нечем было отравиться. Тем не менее.
Я пожал плечами.
— Так почему же вы настаиваете именно на этой альтернативе: преступление или случайность?
— А что же еще остается?
— Хотя бы это, — кивнул он на лежащую на столе «Франс суар». — Вы читали сегодняшние газеты?
Он показал мне аршинные заголовки: «Бомба в Лабиринте», «Бойня на лестнице», «Таинственный спаситель девочки».
— Да, — сказал я. — Я знаю, что там случилось.
— Ну вот, пожалуйста. Классический пример современного преступления: совершено оно преднамеренно, а жертвы случайные — погиб тот, кто оказался в его орбите.
— Но ведь здесь нечто совсем другое!
— Конечно, это не одно и то же. В Неаполе смерть предопределяли какие-то индивидуальные особенности. В римском же аэропорту это не имело значения. Разумеется. Однако уже тот человек, Адамс, писал жене о преступлении безадресном и в качестве примера привел гвозди, рассыпанные на шоссе. Это, ясное дело, слишком упрощенная модель. Но не менее ясно, что если кто-то и стоит за этими смертями, то он ни в чем так не заинтересован, как в создании впечатления, будто его нет вообще!
Я молчал, а Барт, бросив на меня взгляд, прошелся по комнате и спросил:
— А что вы сами об этом думаете?
— Могу сказать только, что меня больше всего поражает. Если допустить отравление, то должны были быть одинаковые симптомы.
— А разве они не были одинаковы? Я полагал, что да. Очередность достаточно типичная, фаза возбуждения и агрессивности, фаза бредовых видений, обычно на почве мании преследования, фаза исхода: бегство из Неаполя или даже из жизни. Спасались кто как умел: на машине, самолете, даже пешком или же при помощи стекла, бритвы, веревки, выстрела в рот, настойки йода…
Мне показалось, что он хочет блеснуть своей памятью.
— Да, эти симптомы были сходными, но когда начинаешь внимательно изучать биографию каждой жертвы, то поражаешься…
— Ну, ну?
— Обычно то, как умирает человек, не связано с его характером. Ведь от характера не зависит, умираешь ли от воспаления легких, от рака или в результате автомобильной катастрофы. Бывают, конечно, исключения, например профессиональная смерть летчиков-испытателей… но обычно нет корреляции между образом жизни и смертью.
— Короче говоря, смерть не соотносится с индивидуальностью. Скажем, так. И что же дальше?
— А здесь она соотносится.
— Дорогой мой, вы потчуете меня демонологией! Как прикажете это понимать?
— В буквальном смысле. Великолепный пловец, тонет. Альпинист гибнет при падении. Страстный автолюбитель — при лобовом столкновении на шоссе.
— Постойте! Ваш автолюбитель — это Тиц?
— Да. У него было три машины. Две спортивные. Погиб, когда ехал на «порше». Пойдем дальше: человек боязливый по натуре гибнет убегая…
— Это который из них?
— Осборн. Погиб, когда, бросив машину, шел по автостраде, и его принимали за дорожного рабочего.
— Вы ничего не говорили о его трусости!
— Простите. В сокращенном варианте, который я вам изложил, многие детали опущены. Осборн работал по страховой части, сам был застрахован и пользовался репутацией человека, избегающего любого риска. Почувствовав себя в опасности, он принялся писать в полицию, но испугался, сжег письма и сбежал. Адамс, человек неуравновешенный, погиб, как и жил, — необычно. Отважный репортер держался молодцом, пока не кончил выстрелом в рот…
— А его отъезд из Неаполя не был бегством?
— Не думаю. Ему велено было лететь в Лондон. Он, правда, впал на какое-то время в депрессию, вскрыл себе вены, но забинтовал руку и полетел выполнять задание. А застрелился, потому что почувствовал: он не в силах его выполнить. Он был слишком самолюбив. Не знаю, каким мог оказаться конец Свифта, но в молодости он отличался слабоволием: типичный блудный сын — воздушные замки, излишества, — он всегда нуждался в опеке более сильного человека. Жены, друга. Все это повторилось в Неаполе.
Барт, нахмурившись, тер пальцем подбородок, устремив прямо перед собой невидящий взгляд.
— Что ж, это, в сущности, объяснимо. Регрессия… отступление к начальному периоду жизни, я не специалист, но галлюциногены, пожалуй, вызывают… а что говорят токсикологи? Психиатры?..
— Симптомы имеют определенное сходство с симптомами после ЛСД, но ЛСД воздействует не столь индивидуально. Фармакология не знает столь личностных средств. Когда я знакомился с жизнью этих людей, мне казалось, что ни один из них, сходя с ума, не отошел от своего естества, наоборот, каждый проявил его карикатурно-утрированно. Бережливый становился скрягой, педант… этот антиквар целый день резал бумагу на тонкие полоски… И другие… Я могу оставить вам материалы, вы сами убедитесь.
— Обязательно оставьте. Значит, этот фактор X — как бы «отравитель личности»? Это существенно… однако с этой стороны, пожалуй, не подберешься к разгадке. Изучение психологии жертв может показать, как действует подобный фактор, но не как проникает в организм.
Он сидел, подавшись вперед, с опущенной головой, глядя на руки, которыми охватил колени, и вдруг посмотрел мне в глаза.
— Я хочу задать вам вопрос личного свойства… Можно?
Я кивнул.
— Как вы себя чувствовали во время операции? Все время уверенно?
— Нет. Это, в общем, было неприятно — в Америке я представлял себе все это не так. И неприятно не потому даже, что я пользовался вещами умершего, к этому я скоро привык. Предполагалось, что я как нельзя лучше подхожу для такой операции в связи с моей профессией…
— Да? — поднял он брови.
— Публике преподносят ее как нечто увлекательное, но это всего лишь тренаж, еще раз тренаж, скучное однообразие и лишь краткие минуты возбуждения.
— Ага! Почти то же, что и в Неаполе, верно?
— Да, тем более что нас приучают к самонаблюдению. Показания приборов могут подвести, тогда последним индикатором остается человек.
— Итак, скучное однообразие. А откуда же возбуждение в Неаполе? Когда и где?
— Когда я испугался.
— Вы пугались?
— Конечно, по крайней мере дважды. Это меня развлекло.
Я подбирал слова с трудом, настолько это ощущение было неуловимо. Он не спускал с меня глаз.
— Вам приятно ощущение страха?
— Не могу сказать ни да, ни нет. Хорошо, когда то, что человек может, совпадает с тем, чего он хочет. Я обычно хотел то, чего не мог. Существует масса разновидностей риска, но банальный риск, скажем, вроде того, которому подвергаешься в русской рулетке, мне не по душе. Это бессмысленный страх… а вот то, что нельзя определить, предугадать, разграничить, меня всегда привлекало.
— Поэтому вы и решили стать астронавтом?
— Не знаю. Возможно. Нас считают смышлеными мартышками, которыми управляют на расстоянии земной компьютер, программа и план; наивысшая организованность как знак цивилизации, противоположный полюс которой все это, — указал я на газету с фотографией римского эскалатора на первой полосе. — Не думаю, что это так. А если даже это и правда, то на Марсе мы уже все равно были бы в полном одиночестве. Я с самого начала знал, что мой физический недостаток дамокловым мечом висит надо мною, ведь шесть недель в году, когда цветут травы, я ни на что не гожусь. Правда, я все же рассчитывал полететь, так как на Марсе нет растительности. Это совершенно точно известно, и мои начальники тоже считали, что я годен, но в итоге проклятый насморк отодвинул меня в дублеры, где мои шансы свелись к нулю.
— Шансы полета на Марс?
— Да.
— Но вы согласились остаться дублером?
— Нет.
— Aut Caesar, aut nihil?[67]
— Если вам угодно.
Барт расплел пальцы и весь ушел в кресло. Казалось, так вот, прикрыв веки, он переваривает мои слова. Затем он пошевелил бровями и слегка улыбнулся.
— Вернемся на Землю! Все ли эти люди были аллергиками?
— Почти наверняка все. Только в одном случае не удалось установить этого точно. Аллергия была разной — в основном на пыльцу растений, а кроме того, астма…
— А можно узнать, когда вы испугались? Вы сказали минуту назад…
— Запомнилось два таких момента. Один раз в ресторане гостиницы, когда к телефону позвали Адамса. Это распространенная фамилия, речь шла о другом человеке, но мне показалось, что это не простая случайность.
— Вам подумалось, что к телефону просят покойного?
— Нет, конечно. Я подумал: что-то начинается. Что это пароль, предназначенный для меня, о котором никто из присутствующих не мог бы догадаться.
— А вы не думали, что это кто-нибудь из вашей группы?
— Нет. Это исключалось. Им запрещено было вступать со мной в контакт. Если бы произошло нечто, что отменяло бы нашу операцию, скажем, началась бы война, ко мне пришел бы Рэнди — руководитель группы. Но только в подобном случае.
— Простите, что я так назойлив, но для меня это важно. Итак, позвали Адамса. Но если вызывающий его имел в виду вас, это значило бы, что ваша игра раскрыта и вам дают это понять — вы-то ведь выступали не под именем Адамса!
— Конечно. Наверно, поэтому я и испугался. Хотел подойти к телефону.
— Зачем?
— Чтобы выйти на связь с ними — с другой стороной. Лучше так, чем ничего не знать.
— Понятно. Но вы не подошли?
— Нет, обнаружился настоящий Адамс.
— А во второй раз?
— Это было уже в Риме, ночью, в гостинице. Мне дали тот же номер, в котором во время сна умер Адамс. Что ж, расскажу вам и про это. Когда меня направляли, обсуждались различные варианты моего поведения. Я мог повторить путь любой из жертв, не обязательно Адамса, но я участвовал в совещаниях и перетянул чашу весов в пользу Адамса…
Я прервал рассказ, видя, как у него заблестели глаза.
— Понятно. Не сумасшествие, не море, не автострада, а просто безопасный запертый номер в гостинице — одиночество, комфорт и смерть. Верно?
— Возможно, но тогда я об этом не думал. Предполагали, как мне кажется, что я избрал его маршрут, рассчитывая обнаружить те сенсационные материалы, которые он раздобыл и где-то припрятал, но и это было не так. Просто этот человек мне чем-то импонировал.
Хоть Барт и уязвил меня минуту назад своим «Aut Caesar, aut nihil», я по-прежнему говорил откровеннее, чем привык, поскольку был в нем крайне заинтересован. Не могу сказать, когда именно стремление раскрыть это дело стало моей навязчивой идеей. Поначалу к обезличенности источника зла я относился как к своего рода правилу игры, к которому необходимо применяться. Сам не знаю, когда эта игра меня затянула, чтобы потом отвергнуть. Я поверил в обещанные ужасы, у меня были доказательства, что это не выдумка, я едва было не пережил их, но все оказалось иллюзией. Я не удостоился приобщения. Сыграл Адамса как умел, но не соприкоснулся с его судьбой, ничего не испытал, а поэтому и ничего не узнал. Быть может, слова Барта так меня задели именно потому, что в них была правда. Фрейдист Керр, коллега Фицпатрика, наверняка сказал бы, что я все поставил на карту, потому что скорее предпочел бы погибнуть, чем проиграть, именно погибнуть, поскольку я проигрывал, и мою ставку на Адамса и всю операцию он свел бы к фрейдистской схеме влечения Танатоса[68]. Наверняка бы так сказал. Все равно. Помощь Барта была как бы нарушением кодекса альпинизма, я уступал дорогу, чтобы позволить затащить себя в гору на веревке, но лучше уж так, чем полный провал. Я не хотел и не мог покончить с этим делом так, словно меня выставили за дверь.
— Поговорим о методе, — вернул меня к действительности голос Барта. — Первое — это замкнутое множество жертв. Разграничение серии. Вы действовали слишком произвольно.
— Вы так считаете? Почему?
— Потому что случаи не сами по себе разделились, а вы поделили их на существенные и несущественные. За дискриминант существенных вы приняли безумие и смерть, по меньшей мере безумие, если даже оно не привело к смерти. Однако сравните поведение Свифта и Адамса. Свифт сошел с ума, так сказать, с размахом, а то, что Адамса донимали галлюцинации, вы узнали только из его писем к жене. А сколько могло быть случаев, о которых вы вовсе не знаете!
— Простите, — возразил я, — тут уж ничего не попишешь. То, в чем вы нас обвиняете, — классическая дилемма при изучении неизвестных явлений. Чтобы их четко разграничить, надо знать причинный механизм, а чтобы познать причинный механизм, следует четко разграничить явления.
Он посмотрел на меня с явной благосклонностью.
— Ах, значит, и вам знаком этот язык. Надо думать, не от сыщиков?
Я не ответил. Он потер подбородок.
— Да, это действительно классическая дилемма индукции. Итак, поговорим об отвергнутых вами фактах. О тех следах, которые вы сочли ложными. Имелись ли следы, которые обнадеживали, но в конце концов обрывались? Было что-нибудь подобное?
Теперь я посмотрел на него с уважением.
— Да. Был один любопытный след. Мы ждали от него многого. Все американцы из числа жертв перед поездкой в Италию побывали в одной из клиник доктора Стеллы. Вы слышали о нем?
— Нет.
— Говорят про него разное: одни — что это великолепный врач, другие — что шарлатан. Пациентов с ревматическими недомоганиями он направлял на сероводородные ванны в Неаполь.
— Однако!
— Я тоже в свое время подскочил, услыхав об этом, но это ложный след. Стелла считал, что сероводородные источники близ Везувия самые лучшие, а ведь у нас в Штатах достаточно своих собственных. Больные, которых ему удавалось склонить к поездке, все-таки составляли меньшинство: это не правда, что американцы сорят деньгами. Когда пациент заявлял, что не может себе позволить Везувий, Стелла направлял его к американским источникам. Мы разыскали этих людей. Их около сотни. Все они живы, здоровы, вернее, некоторые из них так же скрючены ревматизмом, как и до этих ванн, но, во всяком случае, мы не обнаружили ни одной смерти итальянского типа. С этими пациентами Стеллы все в порядке. Если они и умирали, то самым естественным образом — от инфаркта или рака.
— Может, у них были жены, семьи, — задумчиво произнес Барт.
Я невольно улыбнулся.
— Доктор, уже и вы употребляете обороты, которыми перемалывают в агентстве это дело… Разумеется, у большинства, как правило, были семьи, но хватало и вдовцов и старых холостяков, а впрочем, разве жена и дети — это панацея? Противоядие? И от чего, собственно?
— Только преодолев море глупостей, приходят к истине, — нравоучительно, но весело произнес Барт и спросил: — А вы знаете, сколько пациентов этот Стелла направил в Неаполь?
— Знаю. И это самое удивительное во всей истории. Когда я об этом думаю, мне всегда чудится, что я на волосок от разгадки. Он послал двадцать девять ревматиков. Среди них пятеро наших американцев: Осборн, Бреннер, Коберн, Хайне и Свифт.
— Пятеро из семи?
— Да. Ни Эммингс, ни Адамс не лечились у Стеллы. Бригг тоже, но его мы, как я уже сказал, не причислили к жертвам.
— Высокий показатель! А остальные, еще двадцать четыре пациента Стеллы?
— Эту статистику я знаю наизусть… Шестнадцать он направил в годы, когда подобных происшествий еще не было. Все вернулись в Штаты живы-здоровы. В минувшем году он направил тринадцать человек. Из них пятеро — жертвы…
— Пятеро из тринадцати. А среди тех восьми, с которыми ничего не случилось, были люди, схожие с погибшими?
— Да. Даже в трех аспектах: одинокие, состоятельные, под пятьдесят. Все возвратились. Живут и здравствуют.
— Только мужчины? Женщин Стелла не лечил? Почему?
— Нет, лечил. Еще до этих происшествий направил в Неаполь четырех, а в прошлом году двух женщин. В этом сезоне ни одной.
— Откуда такая диспропорция полов?
— Клиники Стеллы приобрели известность преимущественно как мужские. Нарушения потенции, облысение, потом перестали на это упирать, но уже успело утвердиться мнение, что Стелла — специалист по мужским недугам. Этим объясняется диспропорция.
— Вы так считаете… А ведь ни одна женщина не погибла, а одиноких пожилых дам и в Европе хватает. Есть ли у Стеллы какая-нибудь клиника в Европе?
— Нет. Жертвы из Европы с ним ничего общего не имели. Это исключено. Ни один из этих европейцев за последние пять лет в Штатах не появлялся.
— Принимали ли вы во внимание, что могли действовать два отдельных механизма — один против американцев, а другой против европейцев?
— Да. Мы сравнивали эти две группы, но это ничего не дало.
— А почему, собственно, Стелла всех направлял в Неаполь?
— Все очень просто. Он итальянец, натурализовавшийся в Америке, его семья откуда-то из-под Неаполя, и он, вероятно, был в этом деле как-то заинтересован, поскольку поддерживал связь с итальянскими бальнеологами, с доктором Джионо, например. Ознакомиться с перепиской нам не удалось: врачебная тайна; но то, что он рекомендовал своих пациентов итальянским коллегам, представляется вполне естественным. Во всяком случае, в таком альянсе мы не усмотрели ничего подозрительного. Полагаю, что за каждого направленного им пациента он получал какой-то процент.
— Как вы объясняете загадочное письмо без текста, которое пришло на имя Миттельгорна после его смерти?
— Думаю, его прислал кто-то из родни, кто знал все обстоятельства его смерти и, подобно миссис Барбур, был заинтересован в продолжении расследования, но не хотел или не мог вмешиваться столь явно, как она. Кто-то убежденный в уголовной подоплеке дела решил снова возбудить подозрения и заставить полицию вернуться к следствию. У Миттельгорна были родственники в Швейцарии, а письмо пришло именно оттуда…
— Были среди пациентов Стеллы наркоманы?
— Да. Нашлось двое, но не хроники. Оба пожилые мужчины: вдовец и старый холостяк. Оба приехали в конце мая — начале июня прошлого года, оба купались, загорали, словом, по статистике, подвергались максимально и опасности, однако вышли целыми и невредимыми. Добавлю еще, что первый был чувствителен к пыльце растений, а второй — к землянике!
— Какой ужас! — воскликнул Барт, но нам было не до смеха.
— Вы поставили на аллергию, да? Я тоже.
— А что они принимали?
— Земляничник — марихуану, а тот, что с поллинозом, — ЛСД, но от случая к случаю. Запасы ЛСД у него кончились еще до возвращения в Штаты, может, поэтому он и уехал раньше, прервав лечение. Как по-вашему? Уехал потому, что не смог ничего достать в Неаполе. Полиция как раз в это время ликвидировала разветвленную ближневосточную сеть с итальянским плацдармом, а уцелевшие поставщики затаились, словно мыши под метелкой…
— Земляничник… — пробурчал Барт. — Ну да. А психические болезни?
— Только отрицательные данные. Вы знаете, как это бывает: в роду почти всегда можно кого-то обнаружить, но это уж слишком далекие ответвления. И в группе жертв и в группе уцелевших пациентов Стеллы царило психическое здоровье. Вегетативный невроз, бессонница, вот и все. Это среди мужчин. Что касается женщин, то были три случая — меланхолия, климактерическая депрессия, попытка самоубийства.
— Самоубийство? Ну?
— Типичная истерия, так называемый крик о помощи; травилась при обстоятельствах, гарантирующих спасение. В нашей же группе всегда было наоборот: никто там не афишировал свою манию самоубийства. Характерна абсолютная решимость — если первая попытка не удавалась, делалась вторая.
— Но почему только Неаполь? — поинтересовался Барт. — А Мессина? Этна? Ничего?
— Ничего. Вы, конечно, понимаете, что мы не могли учесть все сероводородные источники мира, но итальянские обследовали. Абсолютно ничего. Кого-то сожрала акула, кто-то утонул…
— Коберн тоже утонул.
— Да, но в припадке безумия.
— Это точно?
— Почти. О нем нам известно сравнительно немного. Собственно, только то, что он не притронулся к своему завтраку, но спрятал гренки, масло и яйца в коробку из-под сигар, а часть положил перед тем, как выйти из гостиницы, на карниз за окном.
— Вот оно как! Он заподозрил яд и хотел, чтобы птицы…
— Конечно, а с коробкой, может, хотел отправиться к токсикологу, но утонул.
— Что показала экспертиза?
— Это два толстых тома машинописи. Мы употребили даже дельфийский метод — голосование экспертов.
— И?..
— Большинство высказалось за неизвестное психотропное средство, отчасти сходное по действию с ЛСД, что, однако, не означает, что оно сходно и по химической структуре.
— Неизвестный наркотик? Странное заключение.
— Не обязательно неизвестный. По их мнению, это могла быть и смесь хорошо известных веществ, ведь часто симптомы синергизма нельзя свести к действию отдельных компонентов.
— А голос меньшинства?
— Острый психоз с невыявленной этиологией. Вы же знаете, как много могут говорить специалисты, врачи, когда они абсолютно ничего не понимают.
— Знаю прекрасно. Не смогли бы вы теперь повторить мне свой обзор под углом зрения типологии смертей?
— Пожалуйста. Коберн утонул нечаянно или сознательно. Бреннер выскочил из окна, но выжил.
— Простите, что с ним сейчас?
— Он в Штатах, жив, хотя и болен. Помнит случившееся в общих чертах, но не хочет к этому возвращаться. Официанта он принял за мафиозо, думал, что его преследуют. Ничего больше он сказать не мог. Продолжать?
— Конечно.
— Осборна задавила машина. Виновник не обнаружен. Осборн пытался сбежать в автомобиле. Эммингс дважды хотел покончить с собой. Застрелился. Лейге, швед, добрался до Рима и бросился с Колизея. Шиммельрейтер умер естественной смертью в больнице от отека легких после острого приступа безумия. Хайне тонул, а в больнице вскрыл себе вены. Его удалось спасти, но вскоре он умер от крупозного воспаления легких. Свифт уцелел. Миттельгорн тоже дважды пытался покончить с собой с помощью снотворного, потом выпил пузырек йода. Умер от ожогов желудка. Тиц погиб при аварии на автостраде. Наконец, Адамс в римской гостинице «Хилтон» скончался во сне от удушья при невыясненных обстоятельствах. О Бригге ничего не известно.
— Спасибо. А те, что уцелели, запомнили какие-то первые симптомы?
— Да. Дрожь в руках и изменение вкуса пищи. Об этом мы узнали от Свифта. Бреннер, соглашаясь с тем, что еда в самом деле изменила вкус, не помнил, однако, о дрожи в руках. Вероятно, у Бреннера после этих переживаний сохранился так называемый остаточный психический дефект, поэтому он и запамятовал. Таково мнение врачей.
— Разброс в схеме смертей значителен, видимо, самоубийцы обращались к доступным средствам, к тому, что было под рукой. А каков результат исследования с точки зрения того, cui prodest?[69]
— Вы имеете в виду материально заинтересованных лиц? Что из того, если имеются наследники, когда между ними и любой из этих смертей нет никакой связи.
— Пресса?
— Информацию полиция старалась блокировать, чтобы не осложнять следствия. Разумеется, местная печать помещала заметки о каждой из этих смертей, но они тонули в рубриках происшествий. Только какая-то газета в Штатах, забыл, какая именно, намекала на роковую судьбу пациентов Стеллы. Но сам Стелла утверждал, что это — дело рук озлобленных конкурентов. Тем не менее в нынешнем году ни одного ревматика он в Неаполь не направил.
— Перестал, значит! Разве это не подозрительно?
— Не очень. Еще один подобный случай, и скандальная газетная статья нанесла бы ему больший ущерб, чем выручка от всего предприятия. Комиссионные-то были наверняка мизерные.
— Теперь я предлагаю следующую игру, — сказал Барт. — Она называется «Как погибнуть в Неаполе при загадочных обстоятельствах?». Какими качествами необходимо для этого обладать? Вы мне поможете, хорошо?
— Охотно. Здесь имеют значение пол, возраст, телосложение, недуги, материальное положение и некоторые другие особенности, которые я постараюсь перечислить. Итак, надо быть мужчиной лет под пятьдесят, желательно рослым, пикнического или атлетического сложения, холостяком либо вдовцом, во всяком случае, прибыть в Неаполь в одиночку. Учитывая случай с Шиммельрейтером, следует признать, что состоятельность — условие не обязательное. Зато полезно совсем не знать итальянского языка или едва-едва говорить на нем.
— Никто из них не владел итальянским?
— Никто. Перехожу к незначительным деталям. Чтобы погибнуть, не следует страдать диабетом.
— Это еще почему?
— Никто из жертв диабетом не страдал. А те пятеро диабетиков, которые были среди ревматиков, направленных Стеллой в Неаполь, вернулись домой целехонькими.
— И как это объясняли ваши эксперты?
— Не знаю даже, что вам сказать. Они рассуждали об обмене веществ, об ацетоновых телах, которые могут явиться противоядием, но специалисты, не столь, быть может, блестящие, зато более добросовестные (это только мое впечатление), оспаривали это. Ацетоновые тела возникают в крови как реакция на отсутствие инсулина в организме, а ведь сейчас любой диабетик регулярно принимает соответствующие лекарства. Следующая необходимая особенность — аллергия. Чувствительность к цветущим травам, поллиноз, астма. Однако были люди, которые отвечали всем этим условиям, и с ними ничего не произошло. Например, пациент Стеллы, которого я назвал «земляничником», и второй — с насморком.
— Состоятельные, одинокие, пожилые, принимали серные ванны, все атлетического сложения, аллергики, не знали итальянского?
— Да. Принимали одни и те же лекарства против аллергии, в том числе и плимазин.
— Что это?
— Антигистаминный препарат с примесью риталина. Риталин — это хлористоводородная соль ацетилированного фенилальфапиперидила. Первая из составных частей плимазина — пирибензамин снимает аллергическую реакцию, но вызывает сонливость, затормаживает рефлексы, поэтому тем, кто водит машину, приходится принимать его с добавлением риталина, из разряда стимуляторов.
— Вы еще и химик!
— Сам принимаю это много лет. Каждый аллергик отчасти сам себе врач. Плимазин — швейцарский препарат. В Штатах я принимал тамошний его эквивалент. Итак, плимазин. Но тот, с насморком, Чарльз Деккер, тоже принимал плимазин, а ведь ни один волос не упал с его головы… Постойте!..
Я замер с полуоткрытым ртом как идиот. Барт молча глядел на меня.
— Они все лысые… — наконец выдавил я.
— Лысые?
— Начинающие лысеть. Подождите! Да. У Деккера тоже уже проявилась тонзура на темени, однако — ничего.
— Зато вы не лысеете, — заметил Барт.
— Что? Ах да, я не лысею. Это недостаток? Но раз с Деккером ничего не случилось, хоть он и начал лысеть… впрочем, какая может быть связь между лысением и приступом безумия?
— А какая — между безумием и диабетом?
— Вы правы, доктор, это запрещенный вопрос.
— Неужели вы пропустили эту их особенность — облысение?
— Тут, знаете ли, дело обстоит так. Мы дифференцировали множество тех, кто погиб, по отношению к множеству тех, кто возвратился из Неаполя невредимым. Эта деталь, конечно, всплыла. Сложность заключалась в том, что обнаружить лысину наверняка можно было бы лишь у покойников: уцелевшие могли скрывать, что носят парик. Человеческое самолюбие в этом вопросе чертовски чувствительно, и невозможно дергать каждого за волосы или пристально разглядывать чью-то шевелюру. Для точного диагноза потребовалось бы отыскать косметическое заведение, где такой человек заказал парик или прибегнул к подсадке волос, а на это у нас уже не было ни времени, ни сил.
— Вам это казалось таким существенным?
— Мнения разделились. Некоторые сочли это пустяком, — ведь если среди пациентов Стеллы были люди, скрывавшие, что они лысеют, какая тут связь с трагической судьбой остальных ревматиков?
— Допустим. Но раз вы обращали внимание и на состояние их волос, что именно вас минуту назад так поразило?
— Увы, корреляция отрицательного порядка. То, что ни один из умерших своей лысины не скрывал. Никто из них не носил парика, не подвергался пересадке волос, не наращивал на голом черепе растительности… Делают и такие операции.
— Знаю. И что же?
— Ничего, кроме того, что все жертвы лысели и не делали из этого тайны, в то время как среди уцелевших имелись как лысые, так и люди с нормальными шевелюрами. Меня вдруг осенило, что у Деккера была именно плешь, только и всего. Мне показалось, будто я напал на горячий след. Такое ощущение охватывало меня уже не раз. Поймите, я так влез в это дело, что мне уже стало мерещиться. Я вижу духов…
— О, это уже похоже на наитие, одержимость, на тайное заклятие. Духи… А может, в этом что-то есть?
— Вы верите в духов? — вытаращил я глаза.
— Может, достаточно того, чтобы они верили? Как по-вашему? Допустим, в Неаполе практикует какой-то прорицатель, который охотится на богатых иностранцев…
— Хорошо, допустим! — пошевелился я в своем кресле. — И что дальше?
— Можно предположить, что он с помощью разных трюков, приемов пытается завоевать их доверие, что он даром дает им некий чудодейственный тибетский эликсир, а на самом деле — наркотическое снадобье, чтобы подчинить их своей воле, заверяет их, что это снадобье исцеляет от всех недугов, — и вот среди, скажем, сотни таких людей десять или одиннадцать, приняв по легкомыслию в один прием слишком большую дозу…
— Ага! — воскликнул я. — Допустим. Но тогда итальянцы о чем-нибудь подобном слыхали бы. Их полиция. Впрочем, распорядок дня некоторых жертв мы изучили так тщательно, что нам известно, в котором часу они выходили из гостиницы, как были одеты, в каком киоске и какие газеты покупали, в какой кабине на пляже раздевались, где и что ели, какую оперу слушали, — так что подобного предсказателя, или «гуру», мы могли упустить в одном-двух, но не во всех случаях. Нет, ничего такого не было. Да это и малоправдоподобно. Итальянского они почти не знали. Неужели швед с высшим образованием, антиквар, почтенный предприниматель ходили бы к итальянской гадалке? Наконец, у них на это не было времени…
— Как убежденному, но не побежденному мне полагается еще один выстрел! — поднялся Барт со своего кресла. — Если они клюнули на какой-то крючок, который их осторожно подсек, то это был крючок, не оставлявший след… Согласны?
— Согласен.
— Итак, «это» брало их в порядке частном, интимном, индивидуальном и вместе с тем мимоходом. Секс?!
Я помедлил с ответом.
— Нет. Вероятно, некоторые из них заводили какие-то связи, но это совсем не то. Мы проследили их жизнь настолько внимательно, что не пропустили бы столь значительных факторов, как женщины, эксцессы, дома свиданий. Тут, очевидно, должен был быть совершенный пустяк…
Я сам удивился последним своим словам, поскольку до сих пор так не думал. Но Барт подхватил:
— Пустяк с летальным исходом? Почему бы и нет? Нечто такое, чему предаются по тайному влечению, старательно скрываемому от окружающих… И при этом мы с вами подобного, может, и не стыдились бы. Возможно, только известную категорию людей разоблачение подобной страстишки компрометировало бы…
— Круг замкнулся, — заметил я, — вы вернулись к тому, в чем меня упрекали: к психологии.
За окном посигналили. Доктор поднялся — он показался мне неожиданно молодым, — посмотрел вниз и погрозил пальцем. Гудки оборвались. Я с удивлением обнаружил, что смеркается, взглянул на часы, и мне стало не по себе — я сидел у него четвертый час! Встал, чтобы попрощаться, но Барт и слышать об этом не хотел.
— О нет, дорогой мой. Во-первых, вы останетесь ужинать, во-вторых, мы ни о чем не договорились, а в-третьих, или скорей во-первых, я хочу перед вами извиниться. Я поменялся с вами ролями! Взялся за вас как следователь! Не стану скрывать: у меня была определенная цель, может быть, недостойная хозяина дома… Мне хотелось узнать о вас и через вас то, чего нельзя почерпнуть из материалов. Атмосферу дела способен передать только живой человек, в этом я убежден. Потом я попытался малость расшевелить вас даже колкостями, и, должен признаться, вы сносили это великолепно, хотя вы и не столь бесстрастны, как вам, наверное, кажется, до бесстрастности игрока в покер вам далеко. Если я и могу чем-то оправдаться перед вами, то лишь тем, что у меня благие намерения — я готов впрячься в это дело… Однако присядем на минутку. Ужин еще не подан. У нас звонят…
Мы опять уселись. Я испытывал немалое облегчение.
— Я займусь этим, — продолжал Барт, — хотя шансы на успех невелики… Можно узнать, как, собственно, вы представляли себе мое участие?
— Дело позволяет, пожалуй, прибегнуть к многофакторному анализу… — начал я осторожно, взвешивая каждое слово. — Я не знаю вашей программы, но знаком с программами подобного типа и думаю, что следственная программа должна с ними в чем-то совпадать. Это ведь не столько детективная, сколько научная загадка. Компьютер, разумеется, не укажет виновного. Но этого виновного как неизвестную величину можно спокойно исключить из уравнений: решить проблему означало бы разработать теорию гибели этих людей. Сформулировать закон, который их погубил…
Доктор Барт сочувственно поглядывал на меня. А может, мне это почудилось, потому что сидел он прямо под лампой и при малейшем движении по его лицу пробегали тени.
— Дорогой мой, говоря, что я готов попробовать, я имел в виду упряжку из людей, а не из электронов. У меня великолепный коллектив ученых разных дисциплин, плеяда лучших умов Франции, и я уверен, что они кинутся на эту загадку, как борзые на лисицу. А вот программа… Да, мы разработали ее, она неплохо себя показала в экспериментах, но такая история… нет, нет… — повторял он, качая головой.
— Почему?
— Очень просто! Компьютер не может работать без машинного кода, а здесь, — развел он руками, — что мы будем кодировать? Допустим, что в Неаполе действует новая шайка торговцев наркотиками и что гостиница — то место, где покупателям вручают товар, скажем, заменяя им соль в определенных солонках; разве время от времени эти солонки не могут поменять местами? И разве опасности отравления не подвергались бы в первую очередь люди, любящие пересаливать еду? Но каким образом, спрашиваю я вас, мог бы это вычислить компьютер, если во введенных данных не будет ни одного бита об этих солонках, о наркотике и о кулинарных пристрастиях жертв?
Я с уважением посмотрел на него. С какой легкостью брал он прямо из воздуха такие концепции! До нас донесся звон колокольчика, который становился все пронзительней, потом он оборвался, и я услышал женский голос, отчитывающий ребенка. Барт поднялся.
— Нам пора… Ужинаем мы всегда в одно время.
В столовой на столе горел длинный ряд розовых свечей. Еще на лестнице Барт шепнул мне, что вместе со всеми ужинает его девяностолетняя бабушка, хорошо сохранившаяся, пожалуй, даже несколько эксцентричная. Я понял это как приглашение ничему не удивляться, но не успел ответить, поскольку настало время знакомиться с обитателями дома. Кроме троих детей, которых я уже знал, и мадам Барт, я увидел сидевшую в резном кресле, таком же, как и наверху в кабинете, старуху, одетую во все фиолетовое, словно епископ. На груди у нее искрился бриллиантиками старомодный лорнет, а ее маленькие черные, как блестящие камешки, глазки вонзились в меня. Энергичным жестом она подала мне руку, подняв ее так высоко, что пришлось ее поцеловать, чего я никогда не делаю, и неожиданно сильным, мужским голосом, словно он принадлежал другому человеку, как в неудачно озвученном фильме, сказала:
— Значит, вы астронавт? Мне еще не приходилось ужинать с астронавтом.
Барт удивился. Его жена объяснила, что бабушке рассказали обо мне дети. Старуха велела мне сесть рядом и говорить громко, потому что она плохо слышит. Возле ее прибора лежал напоминающий дольки фасоли слуховой аппарат, которым она почему-то не пользовалась.
— Вы будете развлекать меня беседой. Не думаю, чтобы мне скоро мог бы представиться такой случай. Расскажите, как в действительности выглядит Земля оттуда, сверху. Я не верю фотографиям!
— И правильно делаете, — сказал я, подавая ей салат, развеселившись оттого, что она так бесцеремонно за меня взялась. — Никакие фотографии не могут этого передать, особенно когда орбита низка, потому что Земля тогда заменяет небо! Она становится небом. Не заслоняет его, а становится им. Такое создается впечатление.
— Действительно ли это так прекрасно? — В ее голосе прозвучало сомнение.
— Мне понравилось. Самое сильное впечатление на меня произвела пустынность Земли. Не видно ни городов, ни дорог, ни портов — ничего, только океаны, материки и тучи. Впрочем, океаны и материки примерно такие, какими мы узнали их в школе, на уроках географии. Зато тучи… показались мне очень странными, может потому, что они так не похожи на тучи.
— А на что похожи?
— Это зависит от высоты орбиты. С самого большого расстояния они напоминают очень старую, сморщенную шкуру носорога, такую синевато-серую, с трещинами. А при приближении выглядят как разномастная овечья шерсть, расчесанная гребнями.
— А на Луне вы были?
— Нет, к сожалению.
Я приготовился к дальнейшим расспросам о космосе, но она неожиданно переменила тему:
— По-французски вы говорите совершенно свободно, хотя как-то странно. Иногда употребляете другие слова… Вы не из Канады?
— Мои родители оттуда. А я родился уже в Штатах.
— Вот видите. Ваша мать француженка?
— Да, по происхождению.
Я видел, как Барт с женой бросали взгляды на старую даму, словно пытаясь умерить ее любопытство, но она не обращала на это внимания.
— И мать говорила с вами по-французски?
— Да.
— Вас зовут Джон. Но она наверняка называла вас Жаном.
— Да.
— Тогда и я буду называть вас так. Будьте любезны, отодвиньте от меня эту спаржу. Мне ее нельзя есть. Суть старости, мсье Жан, в том, что приобретаешь опыт, которым нельзя воспользоваться. И поэтому они, — показала она на остальных, — правы, не считаясь со мной. Вы об этом ничего не знаете, но между семидесятым и девяностым годом жизни — большая разница. П р и н ц и п и а л ь н а я, — подчеркнула она и умолкла, так как принялась за еду. Оживилась только тогда, когда меняли тарелки.
— Сколько раз вы побывали в космосе?
— Дважды. Но я недалеко улетел от Земли. Если сравнить ее с яблоком, то на расстояние, равное толщине кожицы.
— Вы скромны?
— Скорее напротив.
Это была довольно странная и не могу даже сказать, что неприятная беседа, так как старая дама обладала каким-то особым обаянием. Поэтому к продолжению допроса я отнесся без раздражения.
— Считаете ли вы, что и женщины должны летать в космос?
— Как-то над этим не задумывался, — ответил я совершенно искренне. — Если им захочется, то почему бы и нет?
— У вас там, в Штатах, очаг этого сумасшедшего движения — women’s liberation[70]. Это — ребячество, это вульгарно, но по крайней мере удобно.
— Вы думаете? Почему удобно?
— Удобно сознавать, кто всему виной. По мнению этих дам — мужчины. Эти дамы считают, что только женщины способны навести порядок в мире, и стремятся занять ваши места. И хотя это абсурдно, у них есть ясная цель, а у вас нет ничего.
После десерта, огромного пирога с ревенем в сахаре, дети улетучились из столовой, а я начал собираться в дорогу. Узнав, что я поселился в Орли, доктор Барт стал уговаривать меня перебраться к ним. Мне не хотелось злоупотреблять его гостеприимством, хотя соблазн был велик. Грубо говоря, это означало бы сесть ему на шею.
Мадам Барт поддержала мужа, показав мне пока еще чистую книгу гостей: недурная примета, если первым в ней распишется астронавт. Мы состязались в вежливости, пока я не уступил. Порешили на том, что я переберусь к ним завтра. Доктор проводил меня к машине и, когда я садился, сказал, что его бабушка явно полюбила меня, а это — немалое достижение. Попрощавшись с ним у распахнутых ворот, я двинулся, чтобы нырнуть в ночной Париж.
Боясь угодить в уличную пробку, я обогнул центр, держа курс к бульварам у Сены, где оказалось совсем пустынно: близилась полночь. Несмотря на усталость, я был доволен. Беседа с Бартом пробудила во мне неясную надежду. Ехал я медленно, так как выпил довольно много вина. Передо мной возник маленький «2СВ», он тащился с преувеличенной осторожностью у самой кромки тротуара. Впрочем, улица была свободна, за парапетом набережной я видел большие склады универмагов, маячившие на другом берегу Сены. Механически фиксировал их глазами, потому что мысли мои были далеко. Вдруг, словно два солнца, в зеркальце вспыхнули фары шедшей позади автомашины. В это время я начал обгонять маленький «2СВ» и слишком высунулся влево. Уступая дорогу ночному гонщику, я хотел вернуться за едва волочившийся автомобильчик, но не успел. Свет фар сзади залил всю мою кабину, и сплющенный силуэт с ревом скользнул в брешь между мною и автомобильчиком. Мой «пежо» занесло в сторону. Не успел я выпрямиться на сиденье, как тот уже скрылся. На правом крыле чего-то недоставало. От зеркальца остался лишь черенок. Срезано начисто. Я ехал и думал: не выпей я столько вина, лежать бы мне в разбитой машине, потому что я успел бы занять брешь, в которую тот проскочил. Было бы Рэнди над чем поразмыслить! Как великолепно вписалась бы моя смерть в неаполитанскую схему! Как прочно уверовал бы Рэнди, что она связана с симулирующей операцией! Но мне, видно, не суждено было стать двенадцатым: до гостиницы я доехал без новых приключений.
Барт хотел придать включению его группы в работу непринужденный характер, а может, и похвастаться новым домом, во всяком случае, на четвертый день моего у них пребывания, в воскресенье, он устроил прием человек на двадцать. Я хотел съездить в Париж за приличным костюмом, но Барт отсоветовал. Поэтому гостей я встречал, стоя вместе с хозяевами у дверей, в потрепанных джинсах и рваном свитере, — более приличную мою одежду распотрошила итальянская полиция в аэропорту. Стены комнат внизу раздвинули, и первый этаж превратился в просторную гостиную.
Вечер оказался довольно своеобразным. Среди бородатых юнцов и ученых барышень в париках я чувствовал себя не то случайным гостем, не то одним из хозяев, потому что вместе с ними развлекал прибывших. Я представлялся им, подстриженный и выбритый, как старый скаут. Не было церемониальной чопорности, ни ее отвратительной противоположности — бунтарской буффонады интеллектуалов. Впрочем, со времени последних событий в Китае число маоистов поубавилось. Я старался уделять внимание каждому: ведь они приехали познакомиться с астронавтом, страдающим насморком, и вместе с тем коммивояжером-детективом ad interim[71].
Легковесный разговор сразу же коснулся язв современного общества. Впрочем, не легковесный, а скорее лишенный чувства ответственности — многовековая миссия Европы кончилась, и выпускники Нантера[72] и Эколь Суперьер[73] понимали это лучше своих соотечественников. Европа вышла из кризиса только в экономике. Процветание вернулось, но хорошего самочувствия уже не было. Это не походило на страх больного с вырезанной опухолью перед метастазами, а скорее было пониманием того, что дух истории отлетел и если вернется, то уже не сюда. Франция была бессильна. Французы перешли со сцены в зрительный зал и потому теперь свободно рассуждают о судьбах мира. Пророчества Мак-Люэна[74] сбываются, однако навыворот, как обычно бывает с пророчествами. Его «глобальная деревня» действительно возникает, но разделенная на две половины. Бедная половина бедствует, а богатая смотрит на эти страдания по телевизору, сочувствуя издалека. Известно даже, что так продолжаться не может, однако все-таки продолжается. Никто у меня не спрашивал, что я думаю о новой доктрине государственного департамента, доктрине «пережидания» в пределах экономических санитарных кордонов, и я молчал.
После страданий мира настал черед его безумствам. Я узнал, что известный французский режиссер собирается поставить фильм о «бойне на лестнице». Роль таинственного героя должен был исполнить Бельмондо, а спасенной им девушки, вместо ребенка — с ребенком ведь не переспишь — популярная английская актриса. Эта кинозвезда как раз выходила замуж и пригласила на модную сейчас публичную брачную ночь уйму «тузов», чтобы вокруг супружеского ложа устроить сбор денег в пользу жертв в римском аэропорту. С тех пор как я услышал о бельгийских монашках, которые решили благотворительной проституцией искупить фарисейство церкви, такого рода истории я выслушиваю без особого удивления.
Говорили и о политике. Новостью дня оказалось разоблачение аргентинского движения Защитников отчизны как правительственных наемников. Высказывались опасения, что нечто подобное может произойти и во Франции. Фашизм изжил себя, примитивные диктатуры — тоже, по крайней мере в Европе, но против экстремистского террора нет средства более действенного, чем превентивное уничтожение его активистов. Демократия не может себе позволить откровенных профилактических убийств, но способна закрыть глаза на верноподданническую расправу с ограниченной ответственностью и под негласной опекой. Это уже не прежние тайные убийства, репрессии именем государства, но конструктивный террор per procura[75]. Я услышал о философе, который предлагает всеобщую легализацию насилия. Еще де Сад определил это как расцвет подлинной свободы. Следует конституционно гарантировать любые антигосударственные выступления наравне с выступлениями в защиту государства, и поскольку большинство заинтересовано в сохранении статус-кво, порядок при столкновении двух форм экстремизма возьмет верх, даже если дело дойдет до некоего подобия гражданской войны.
Около одиннадцати Барт повел любопытных осматривать дом, гостиная опустела, и я присоединился к трем гостям, беседовавшим возле дверей, распахнутых на террасу. Двое были математиками из враждебных лагерей: Соссюр, родственник Лагранжа, занимался анализом, то есть чистой математикой, а второй, по образованию статистик, прикладной математикой, он был программистом. Внешность их являла собой забавный контраст. Соссюр, тщедушный, смуглый, с худым лицом, обрамленным бакенбардами, в пенсне с золотой оправой на шнурке, как бы сошедший с дагерротипа, носил на шее японский транзисторный калькулятор, словно командорский орден. Наверно, ради шутки. Статистик был массивен, с золотистыми кудрями, смахивал на тяжеловесного боша с французских открыток времен первой мировой войны и действительно происходил из немецкой семьи. Его фамилия оказалась Майер, а не Майо, как я подумал вначале, потому что он произнес ее на французский лад.
Математики не спешили вступать со мной в разговор, и ко мне обратился третий из присутствовавших, фармаколог, доктор Лапидус. Этот выглядел так, словно только что возвратился с необитаемого острова — такой он был заросший. Он спросил, не выявило ли следствие пресеченных случаев, иначе говоря таких, при которых приступы безумия начались и сами собой прекратились. Я ответил, что если не рассматривать историю Свифта как пресеченный случай, то таковых, собственно, и не было.
— Это удивительно! — сказал он.
— Почему?
— Симптомы были разной интенсивности, а когда человека клали в больницу, как например того, что выпрыгнул из окна, — ослабевали. Если принять гипотезу, что психоз вызван химическими веществами, то, значит, доза постепенно необъяснимо увеличивалась. Неужели никто не обратил на это внимания?
— Мне не совсем ясно, что вы имеете в виду.
— Нет психотропного вещества с таким замедленным действием, чтобы, принятое, скажем, в понедельник, первые симптомы оно вызвало во вторник, галлюцинации в среду, а максимальный эффект — в субботу. Конечно, в организме можно создать «склад», вводя под кожу препарат с таким расчетом, чтобы он всасывался постепенно, даже на протяжении недель, но такая процедура оставляет след, который при вскрытии трупа был бы обнаружен. Однако в документах я не нашел об этом ни слова.
— Вы не нашли потому, что ничего подобного не было обнаружено.
— Это меня и поражает!
— Но ведь жертвы могли принимать этот препарат не раз и налицо была кумуляция…
Он с неудовольствием покачал головой.
— Каким образом? От перехода к новому образу жизни до появления первых симптомов проходило шесть, восемь, а то и десять дней. Нет средства с таким замедленным действием, и такая кумуляция невозможна. Если предположить, что они начинали принимать это вещество в первый или во второй день по приезде, то симптомы должны были появиться не позднее чем через сорок восемь часов. Если бы эти люди страдали болезнями почек или печени, еще можно спорить, но такие среди них отсутствовали!
— Каково же ваше мнение?
— Складывается впечатление, что их отравляли систематически, п о с т е п е н н о и н е п р е р ы в н о.
— По-вашему, это — преднамеренное отравление?!
Он блеснул золотыми зубами.
— Нет. Не знаю, может, это были гномы или мухи прилетали прямо из какой-нибудь фармакологической лаборатории и садились на их гренки, предварительно прогулявшись по ароматным производным лизергиновой кислоты, но я утверждаю, что концентрация вещества в крови жертвы нарастала м е д л е н н о.
— А если это какое-то неизвестное соединение?
— Нам неизвестное?
Он произнес это так, что я улыбнулся.
— Да. Вам. Химии. Разве это невозможно?
Он поморщился, поблескивая золотыми зубами.
— Неизвестных соединений больше, чем звезд на небе. Но не может быть таких, которые одновременно устойчивы и неустойчивы к тканевому обмену веществ. Кругов бесконечное множество, но нет кругов квадратных.
— Не понимаю.
— Это совсем просто. Вещества, вызывающие резкую реакцию в организме, вступают в устойчивые соединения: например, угарный газ или цианиды соединяются с гемоглобином. Такие соединения можно всегда обнаружить в организме при вскрытии. Скажем, при помощи микрохимического анализа, например хроматографии. В ваших же случаях и с ее помощью ничего выявить не удалось. А раз так, значит, соединение было легко разрушаемое. Если же оно легко разрушается, его надо вводить ч а с т о, малыми дозами или одной большой дозой! Но если бы его ввели одной дозой, симптомы обозначились бы через несколько часов, а не дней. Вам ясно?
— Да. Ясно. И по-вашему, нет иного варианта?
— Вообще-то есть. Если это вещество при поступлении в организм было бы совершенно безвредным, а свои психотропные свойства обретало бы, только разлагаясь в крови или тканях. Например, в печени. Стремясь устранить из организма безвредное соединение, печень преобразовала бы его в яд. Это занятная биохимическая ловушка, но и чистейшая фантазия: такого в природе нет и, пожалуй, быть не может.
— Откуда подобная уверенность?
— Потому что такого яда, такого «троянского коня» фармакология не знает, а если чего-то никогда не было, то маловероятно, что когда-нибудь будет.
— Следовательно?
— Не знаю.
— Вы только это хотели мне сказать?
Я был невежлив, но этот Лапидус меня раздражал. Впрочем, он не почувствовал себя задетым.
— Нет, еще кое-что. Это мог быть результирующий эффект.
— Введения разных веществ?.. Ядов?
— Да.
— Но ведь это уж наверняка свидетельствовало бы о преднамеренных покушениях.
Вместо фармацевта неожиданно отозвался Соссюр:
— Некая девушка из Ломбардии работала в качестве прислуги у парижского врача, жившего на улице Сен-Пьер в доме сорок восемь, на третьем этаже. Родная ее сестра, приехавшая навестить ее, спутала название улицы и вместо улицы Сен-Пьер отправилась на бульвар Сен-Мишель, нашла дом сорок восемь, поднялась на третий этаж, отыскала табличку врача, позвонила и спросила Мари Дюваль, свою сестру. Так сложилось, что на другой улице, у другого врача тоже служила девушка по фамилии Дюваль и даже звали ее так же — Мари, как сестру приезжей. Но это была не она… И вот на вопрос, какова была априорная вероятность такого происшествия, нельзя дать вразумительный, то есть математически достоверный, ответ. Все случившееся вроде бы пустяк, но, уверяю вас, это настоящая бездна! Единственная область, где применимо моделирование теории вероятности, — это Гиббсов мир, или мир повторяемых процессов. События уникальные, не поддающиеся статистике в своей однократности, происходят, но говорить об их вероятности невозможно.
— Нет уникальных событий, — вставил Майер, который все это время гримасничал, оттопырив языком щеку.
— Есть! — возразил Соссюр.
— Но не в виде серии.
— Ты сам уникальная серия событий. И другие тоже.
— Дистрибутивно или коллективно?
Началась было перепалка отвлеченного характера, но Лапидус положил каждому из них руку на колено и произнес:
— Господа!
Оба улыбнулись. Майер снова оттопырил языком щеку, а Соссюр продолжил:
— Конечно, можно разработать частотное распределение фамилии Дюваль, квартир парижских врачей, но как соотносится замена улицы Сен-Пьер на Сен-Мишель с частотой этих имен в названиях улиц во Франции? И какое числовое значение следует приписать случаю, при котором в доме, в который попадает эта девушка, живет какая-нибудь Дюваль, но на четвертом, а не на третьем этаже? Словом, где замыкается множество соотношений?
— Вероятно, не в бесконечности, — присовокупил свое Майер.
— Могу доказать, что оно бесконечно, путем как обычной, так и трансфинитной индукции.
— Простите, доктор Соссюр, — вставил я, думая о своем, — вы, вероятно, сказали это очень кстати, но в каком смысле?
Майер сочувственно взглянул на меня и вышел на террасу. Соссюра, казалось, удивляла моя недогадливость.
— Вы, наверное, уже побывали в саду за беседкой, там, где растет земляника?
— Конечно.
— Там стоит круглый деревянный стол, по окружности украшенный медными гвоздями. Видели вы его?
— Да.
— Можно ли, по-вашему, из пипетки выпустить сверху столько капель воды, сколько там гвоздей, и так, чтобы каждая капля угодила в шляпку?
— Что ж… если как следует прицелиться, почему бы и нет…
— А если вслепую, то, наверно, нет?
— Конечно, нет.
— Но ведь достаточно пятиминутного дождя, и каждый гвоздь н а в е р н я к а получит свою каплю воды…
— Как это… — Я только теперь начал понимать, куда он клонит.
— Да, да, да! Моя позиция радикальна. Загадки нет вообще. Любую возможность предопределяет мощность множества событий. Чем мощнее множество, тем неправдоподобнее события могут в нем происходить.
— Нет серии жертв?
— Жертвы-то есть. Но их породили вероятностные процессы. Из бездны случайностей, о которой я уже упоминал, рассказывая вам анекдот, вы выхватили некую изолированную часть, отличающуюся многофакторным подобием. Вы рассматриваете ее как целую серию, и отсюда ее загадочность.
— Итак, вы, как и мсье Лапидус, считаете, что надо искать пресеченные случаи?
— Нет. Я так не считаю, потому что вы их не найдете. Множество солдат на передовой включает в себя подмножество убитых и раненых. Это подмножество выделить нетрудно, но вы не выделите подмножество солдат, оказавшихся на волосок от пули, так как они ничем не отличаются от солдат, которых пули обходили за километр. Поэтому успеха в вашем деле вы можете добиться лишь по воле случая. Противника, избравшего случайностную стратегию, можно победить только его же оружием!
— Что вам тут опять мсье Соссюр рассказывает?.. — послышалось сзади. Это подошел Барт в сопровождении худого седеющего мужчины. Он представил мне его, но я не разобрал фамилии. Барт относился к Соссюру не как к члену своей группы, а как к уникальному экземпляру. Я узнал, что год назад математик работал в «Фютюрибль», откуда перешел во французскую группу СЕТИ, изучающую космические цивилизации, но нигде не смог ужиться. Я поинтересовался, что он думает об этих цивилизациях, считает ли он, что их тоже нет.
— Это уже не так просто, — заявил он, вставая. — Другие цивилизации существуют, хотя и не существуют.
— Как это понимать?
— Не существуют как эквиваленты наших представлений о них, следовательно, то, что составляет их цивилизацию, человек цивилизацией бы не назвал.
— Возможно, — согласился я, — но в их множестве должно быть как-то очерчено и наше место, не так ли? Либо мы заурядная посредственность космоса, либо аномалия, может, и самая крайняя.
Прислушивающиеся к нашей беседе расхохотались. Я с удивлением узнал, что именно такого рода аргументация и заставила Соссюра уйти из СЕТИ. Один он сохранил серьезность. Молчал, играя своим калькулятором как брелоком. Прорвав кольцо окружавших нас людей, я увел его к столу, подал бокал вина, сам взял другой, выпил за его понимание этих цивилизаций и попросил ознакомить меня с его концепцией.
Это лучшая тактика, я перенял ее от Фицпатрика: надо вести себя так, чтобы нельзя было понять, серьезен ты или шутишь. Соссюр стал растолковывать мне, что весь научный прогресс не что иное, как постепенный отказ от п р о с т о т ы мира. Раньше человеку хотелось, чтобы все было просто, пускай даже и загадочно. Единый бог, единый закон природы, один тип возникновения разума во Вселенной и так далее. Возьмем астрономию. Она утверждала, что все сущее — это звезды существующие, возникающие и потухшие плюс их обломки в виде планет. Однако ей пришлось согласиться с тем, что многие космические явления эта схема не вмещает. Человеческая тяга к простоте способствовала успеху «бритвы Оккама», отвергавшей возможность умножать сущности — классифицирующие ячейки — сверх необходимости. Однако разнородность, которую мы не хотели принять к сведению, побеждает наши предубеждения. Сейчас физики уже вывернули сентенцию Оккама наизнанку, утверждая, что возможно все, кроме запрещенного. Все в физике. А разнородность цивилизаций гораздо бо́льшая, чем разнородность физических явлений.
Я бы с охотой послушал его еще, но Лапидус потащил меня к врачам и биологам. Их мнение было единым: мало данных! Надо проверить гипотезу, что серия смертей есть результат чувствительности определенных врожденных качеств организма к какому-то компоненту микробиосферы Неаполя. Следует взять две группы мужчин примерно сорока — пятидесяти лет, пикнического типа, отобранных по жребию, и купать их в неаполитанском сероводороде, жечь в лучах солнца, делать им массаж, заставлять потеть, опалять кварцем, пугать фильмами ужасов, возбуждать порнографией и ждать, пока кто-нибудь из них окончательно не спятит. Вот тогда надо взяться за анализ наследственности этих людей, изучить генеалогическое древо, найти там случаи внезапных и невыясненных смертей, и в этом компьютер наверняка окажет нам колоссальную услугу! Одни говорили, обращаясь ко мне, другие беседовали между собой о химическом составе лечебных вод и воздуха, об адренохромах, о шизофреническом бреде на почве нарушения обмена, пока доктор Барт не выручил меня, решив познакомить с юристами.
У тех были свои гипотезы. Одни считали, что это мафия, другие — что новая неизвестная организация, которая не спешит воспользоваться результатами загадочных смертей. Мотивы? А с какой целью этот японец поубивал в Риме сербов, голландцев и немцев? Видел ли я сегодняшние газеты? Новозеландский турист в знак протеста против похищения в Боливии австралийского дипломата пытался в Хельсинки угнать самолет с католиками, отправлявшимися в Ватикан. Принцип римского права: id fecit cui prodest[76] — уже утратил свое значение. Нет, скорее мафия, ведь членом ее может оказаться любой итальянец — перекупщик, портье, служитель грязелечебницы, водитель, острый психоз свидетельствует в пользу галлюциногенов, в ресторане их подать нелегко, а где человек с наибольшей охотой выпьет одним духом освежающий напиток, как не пропотев после горячей лечебной ванны?
Юристов окружили врачи, которых я только что оставил, и разгорелся спор по поводу лысины, ни к чему, однако, не приведший. В общем, все это было даже забавно. В нервом часу ночи разрозненные группки слились в одну шумную толпу, и за шампанским кто-то затронул проблему секса. Список лекарств, найденных у жертв, я в н о не полон. Как же, ведь в нем отсутствуют современные возбуждающие средства. Стареющие мужчины наверняка их применяли!.. Их ведь множество: топкрафт, биос-6, дюлонг, антипрекокс, оркасфлюид, секс тоникум, санурекс эректа, египетский эликсир, эректовите, топформ, экшн крим. Эта эрудированность ошеломила меня, но и смутила, ибо в следствии оказался пробел: никто не анализировал психотропного действия подобных препаратов. Мне посоветовали этим заняться. Их нигде и ни у кого не обнаружили? Вот это и подозрительно! Молодой человек не скрывал бы ничего такого, но стареющие господа, как известно, лицемеры и ханжи, они заботятся о приличиях. Пользовались ими и уничтожали упаковку…
Стоял шум, все окна были распахнуты, стреляли пробки, улыбающийся Барт возникал то в одних, то в других дверях, прислуга — девушки-испанки — кружила с подносами, жемчужно-золотистая блондинка, кажется жена Лапидуса, привлекательная в полумраке, говорила, что я напоминаю ей ее давнего друга.
Вечер, несомненно, удался, но я впал в меланхолию, смягченную шампанским, потому что был разочарован. Ни у одного из этих симпатичных энтузиастов не было той искры следовательского таланта, которому в искусстве соответствует вдохновение. Способности извлекать из потока фактов существенное. Вместо того чтобы думать о решении задачи, они усложняли ее, выдвигая новые. У Рэнди был этот дар, но ему не хватало знаний, которыми переполнен был дом Барта, но здесь эти знания не могли сфокусироваться.
Я оставался в гостиной до конца, вместе с хозяевами провожал последних гостей, машины отъезжали одна за другой, дорожки опустели, дом сиял всеми окнами, а я отправился наверх с ощущением провала, злясь больше на себя, чем на них. За окном, за темной зоной садов и пригородов, светился Париж, но и он не мог затмить Марса, сияющего на небосклоне, словно кто-то поставил над всем желтую точку.
Бывает иногда знакомый, с которым не связывают ни общие интересы, ни пережитое, с которым не переписываешься, видишься редко, от случая к случаю, и тем не менее само существование его имеет для тебя важный, хотя и неясный смысл. В Париже таким знакомым была для меня Эйфелева башня, и не как символ города, ибо к самому Парижу я достаточно равнодушен. То, что она мне дорога, я понял, когда прочитал в газете заметку о проекте ее разборки, и испугался.
Сколько ни бываю в Париже, всегда иду взглянуть на нее. Только взглянуть, ничего больше. Иду к ее основанию, между четырьмя мостовыми опорами, откуда видны соединяющие их дуги, фермы на фоне неба и старомодные громадные колеса, приводящие в движение лифты.
Туда же я направился и на следующий день после приема у Барта. Башня не изменилась, хоть ее и обступили коробки небоскребов. День выдался чудесный. Я сидел на скамье и думал, как выпутаться из всей этой истории, потому что утром проснулся именно с таким решением. Дело, которому я отдал столько сил, стало для меня чужим, ненужным и как бы фальшивым. То есть фальшивым оказался мой энтузиазм в отношении его. Словно вдруг очнувшись или поумнев, я увидел собственную незрелость, тот самый инфантилизм, который сопутствовал любым моим жизненным решениям. Из озорства в восемнадцать лет я решил стать десантником, и мне удалось увидеть нормандский плацдарм, но с носилок, потому что наш планер, подбитый в воздухе зениткой, сбросил нас, тридцать человек, к немецким блиндажам, далеко за целью, и после этой ночи я с треснувшим крестцом угодил в британский госпиталь. С Марсом получилось нечто похожее. Попади я туда, ведь не стал бы вспоминать его до конца жизни, мне скорее грозило бы то, что второму ступившему на Луну астронавту: он носился с мыслью о самоубийстве, оттого что его не удовлетворяли предложенные ему посты в контрольных советах крупных фирм. Один из моих коллег стал заведовать сетью оптовой продажи пива во Флориде. Когда я беру в руки жестянку с пивом, то каждый раз представляю его в девственно-белом скафандре, входящего в подъемник; я ведь и в аферу эту ринулся, чтобы не последовать его примеру.
Поглядывая на Эйфелеву башню, я размышлял над всем этим. Фатальная профессия, соблазняющая перспективой «великого шага человечества», который, как сказал Армстронг, всего лишь «маленький шаг человека», а по существу, высшая точка, апогей не только орбиты, но и символ человеческой жизни с алчностью ее надежд и сил, устремленных к недосягаемому. С той только разницей, что понятию лучшие годы жизни здесь соответствуют считанные ее часы. Олдрин знал, что следы его массивных башмаков на Луне переживут не только память о программе «Аполлон», но, пожалуй, и само человечество, ибо только через полтора миллиарда лет сметет их пламя Солнца, перехлестнувшее через земную орбиту, но как может довольствоваться продажей пива человек, едва не приобщившийся к вечности? Осознать, что все уже позади, понять это так внезапно и с такой неумолимостью — это больше чем поражение, это насмешка над взлетом, который ему предшествовал. Я сидел вот так, глядя на железный монумент, поставленный девятнадцатому веку степенным инженером, и все больше дивился собственной слепоте, тому, что столько лет не мог прозреть, и только стыд помешал мне тотчас же вернуться в Гарж и тайком собрать свои вещи. Стыд и чувство долга.
После полудня в мою мансарду явился Барт. Похоже, он был не в своей тарелке. Принес новость. Инспектор Пиньо, связной между Сюрте и его группой, приглашал нас к себе. Речь шла о случае, следствие по которому вел в свое время один из его коллег, комиссар Леклерк. Пиньо считал, что мы должны ознакомиться с этим делом. Я, разумеется, согласился, и мы вместе отправились в Париж. Пиньо ждал нас. Я узнал его: это был тот седеющий молчальник, которого я видел мельком вчера вечером на приеме. Он оказался гораздо старше, чем мне показалось накануне. Пиньо встретил нас в небольшом боковом кабинете, поднявшись из-за стола, на котором стоял магнитофон. Без предисловий он сообщил, что комиссар заходил к нему позавчера, — тот уже на пенсии, но иногда навещает бывших коллег. В разговоре всплыло дело, которое Леклерк не может изложить мне лично, но по просьбе инспектора записал свой рассказ на магнитофон. Предложив нам расположиться удобней, потому что история довольно длинная, Пиньо оставил нас, как бы не желая нам мешать, хоть это и показалось мне странным.
Слишком много благодеяний, вопреки обычаям любой полиции, а тем более французской. Слишком много и слишком мало. Прямой лжи в словах Пиньо, пожалуй, не было. Следствие наверняка не сфабриковано, история не выдумана, комиссар, видимо, на самом деле уже пенсионер, но ведь нет ничего легче, как устроить с ним свидание. Я смог бы еще понять нежелание знакомить с делом, это ведь для них святыня, но магнитофонная запись наводила на мысль, что они хотят избежать любой дискуссии, предпочитают ограничиться информацией без комментариев. Магнитофонной ленте вопросов не задают. Что за этим скрывается? Барт, очевидно, тоже был сбит с толку, но не хотел или не мог делиться своими сомнениями. Все это промелькнуло у меня в голове, когда из включенного магнитофона раздался низкий, самоуверенный, несколько астматический голос:
— Сэр, чтобы избежать недоразумений, я расскажу вам только то, что могу. Инспектор Пиньо за вас ручается, но есть вещи, о которых я вынужден умолчать. До вашего прихода я ознакомился с досье, которое вы привезли, и хочу высказать свое мнение: в нем нет материала для следствия. Вам ясно, что я имею в виду? Меня с профессиональной точки зрения не интересует то, что не подпадает под статьи уголовного кодекса. На свете уйма необъяснимого: летающие тарелки, изгнание бесов, какие-то типы — видел по телевидению — сгибают на расстоянии вилку, но меня как полицейского все это не касается. Как читатель «Франс суар» я, может быть, заинтересуюсь этим на пять минут и скажу: «Ну и ну!» Когда я говорю, что в этой итальянской истории нет материала для следствия, я могу и ошибаться, но у меня за спиной тридцатилетний опыт службы в полиции. Впрочем, вы можете со мной и не согласиться. Дело ваше. Инспектор Пиньо попросил ознакомить вас с делом, которое я вел два года назад. Когда я закончу, вы поймете, почему оно не стало достоянием прессы. Сразу же, не соблюдая правил вежливости, добавлю: если вы попытаетесь использовать материал для публикации, то все будет опровергнуто. Почему, вы тоже поймете. Речь идет об интересах государства, а я сотрудник французской полиции. Не обижайтесь, речь идет о служебной лояльности. Я прибег к общепринятой формулировке.
Это дело сдано в архив. Им занималась полиция, Сюрте, а потом и контрразведка. Папки в архиве весят добрых несколько килограммов. Итак, приступаю. Главный персонаж — Дьюдонне Прок. Прок — фамилия, которая звучит не по-французски. Сначала его звали Прокке — это немецкий еврей, который юношей вместе с родителями эмигрировал во Францию при Гитлере, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Отец и мать Прока из мещан, до прихода нацистов — немецкие патриоты. У них были дальние родственники в Страсбурге, осевшие во Франции еще в XVIII веке. Ухожу так далеко, потому что мы все прощупали, как всегда в трудном деле. Чем дело запутаннее, тем глубже мы в него погружаемся.
Отец, умирая, не оставил Проку ничего. Сын выучился на оптика. В годы войны пребывал в неоккупированной зоне, в Марселе, у других родственников. Все остальные годы, кроме этих шести, он безвыездно жил в Париже, в моем округе. У него была небольшая оптика на рю Амели. Дела Прока шли скорее неважно. Он не располагал средствами и не мог успешно конкурировать с солидными фирмами. Торговля шла слабо, он больше занимался ремонтом: менял линзы, иногда чинил игрушки, не обязательно оптические. Словом, оптик бедных и неимущих. Он был холостяком, жил с матерью. Она дотянула почти до девяноста.
Когда случилось то, о чем я расскажу, Проку шел шестьдесят первый год. К суду он не привлекался, в наших картотеках не значился, хоть мы и знали, что фотолаборатория, которую он устроил позади мастерской, не была таким уж невинным хобби, как он утверждал. Есть люди, которые делают рискованные снимки, не обязательно порнографические, сами они не умеют или не хотят их проявлять и нуждаются в доверенном лице, которое бы этим занялось. Желательно, чтоб это был солидный человек, который не стал бы делать лишних отпечатков для себя, а то и не только для себя. Что ж, до известных пределов это ненаказуемо. Попадаются и любители пошантажировать: с этой целью вовлекут кого-нибудь в щекотливую ситуацию и украдкой снимают их. Как правило, такие люди у нас зарегистрированы, им не с руки заводить собственную лабораторию или обращаться к услугам фотографа, который на подозрении у полиции. Прок иногда выполнял подобные заказы, но в меру. Мы знали об этом. Обычно он брался за них тогда, когда его финансовые дела оказывались совсем плохи. Однако оснований для вмешательства не было. И не на такие вещи полиция смотрит сейчас сквозь пальцы. Не хватает штатных единиц, не хватает средств. Впрочем, Прок на этом зарабатывал немного. Он никогда не осмелился бы предъявить своим клиентам претензии, ссылаясь на характер заказов. Он осторожничал, да и по натуре был трусоват. Жил под пятой у матери. Все шло как по расписанию. Каждый год ездили отдыхать, всегда в июле и всегда в Нормандию, их трехкомнатная квартира, забитая рухлядью, помещалась над магазином в старом доме, где жильцы знали друг друга давно, еще с довоенных времен.
Я должен описать вам Прока, поскольку это важно, особенно для вас. Низкий, худой, преждевременно сгорбившийся, с тиком левого глаза и опадающим веком он на не знавших его людей производил впечатление тугого на ухо, глуповатого или рассеянного. В умственном отношении он был совершенно нормален, но его одолевали приступы сонливости, чаще всего около полудня — результат пониженного давления. Поэтому на столе в мастерской он всегда держал термос с кофе, — пил его, чтобы не заснуть за работой. С годами эти приступы сонливости, зевота, тошнота, страх перед обмороком донимали его все сильнее. Наконец мать настояла, чтобы он показался врачу. Он побывал у двух, врачи прописали ему невинные возбуждающие средства, которые какое-то время помогали.
То, что я вам рассказываю, знал любой из обитателей этого дома, и любой сказал бы то же самое. Соседи, пожалуй, догадывались даже о его темных делишках в фотолаборатории. Сам-то он был совершенно чист. Эти фотографии, в сущности, детские забавы в сравнении с тем, чем полиции приходится заниматься ежедневно. Впрочем, я сам из уголовной, а mœurs, полиция нравов — это особый мир. После того, что произошло, мы и их подключили к следствию, но безрезультатно.
Что же еще добавить к его портрету? Он собирал старые открытки, жаловался на чувствительность кожи, не мог быть на солнце — сразу же начиналось какое-то раздражение, впрочем, он вовсе и не стремился загореть. Но осенью позапрошлого года лицо его стало смуглым, кожа приобрела бронзовый оттенок, как при искусственном загаре, и старые клиенты, знакомые заинтересовались: что, мол, мсье Прок, вы посещаете солярий? А он, краснея, как барышня, объяснял каждому, что нет, просто свалилось на него страшное несчастье, фурункулы на самом неудобном месте, и продолжается это так долго, что врач, помимо витаминов и мази, прописал облучение всего тела кварцем. И это ему помогло.
Стоял октябрь, довольно скверный в том году, дождливый, холодный, оптик осенью особенно страдал от приступов сонливости в полуденные часы, он снова пошел к врачу, и тот прописал ему возбуждающие пилюли. В конце месяца он сообщил матери за обедом, оживленный и довольный, что получил выгодный заказ: проявить большое количество пленки и сделать цветные снимки большого формата. Он рассчитывал на тысячу шестьсот франков прибыли, для него это была солидная сумма. После семи вечера он опустил штору и заперся в лаборатории, предупредив мать, что вернется поздно, потому что работа срочная.
Около часа ночи мать разбудил какой-то шум, доносившийся из комнаты сына. Тот сидел на полу и плакал «так ужасно, как ни один человек еще не плакал», — это слова из ее показаний. Кричал, рыдая, что загубил свою жизнь, что должен покончить с собой. Разорвал коллекцию любимых открыток, перевернул мебель, старушка не могла с ним справиться — обычно такой послушный, он не обращал на нее внимания. Она семенила за ним по комнате, цеплялась за одежду, а он, как в дешевой мелодраме, искал веревку — отрезал шнур от гардины, впрочем, слишком слабый, мать в конце концов вырвала этот шнур у него из рук, тогда он бросился на кухню искать нож, порывался спуститься вниз за ядом. В фотолаборатории реактивов хватало, но вдруг он как-то ослаб, опустился на пол и, наконец, захрапел, всхлипывая сквозь сон. Так и проспал до утра, у матери не хватило сил перетащить его на кровать, а обращаться за помощью к соседям ей не хотелось, поэтому она только подложила ему под голову подушку.
Назавтра он был на вид нормален, хоть и казался подавленным. Жаловался на страшную головную боль, говорил, что у него такое чувство, словно он пил всю ночь, а ведь он всю жизнь ограничивался стаканом белого вина за обедом. Наглотавшись порошков, он спустился к себе в лавку. День провел как всегда. Клиентов у него бывало немного, и лавка обычно пустовала, а он шлифовал линзы в задней комнате или печатал снимки в фотолаборатории. В этот день у него побывало только четыре клиента. Он вел книгу, куда записывал всю выполняемую им работу, даже самую пустяковую, сделанную в присутствии заказчика. Если заказчик был ему не знаком, он заносил в книгу только вид заказа без фамилии. Конечно, на фотоработы это правило не распространялось. Последующие два дня также прошли без происшествий. На третий день он получил часть платы за снимки. Подобные поступления он не фиксировал, не настолько был глуп. Ужин у них с матерью был на славу, по крайней мере по их масштабам: вино подороже, рыба, сейчас я уже не помню всего, сами понимаете, но тогда я знал даже, сколько было сортов сыра. На следующий день он получил новую партию пленок от того же клиента. За обедом пребывал в великолепном настроении, говорил матери, что они еще построят себе дом, вечером снова заперся в лаборатории, и оттуда в полночь до матери донесся дикий шум. Она спустилась вниз, стучалась из прихожей в заднюю дверь, слышала через фанерную переборку, как он завывает, гремит, переворачивает все, бьет стекло, и, потрясенная, позвала соседа, гравера, чья мастерская на той же улице. Сосед, спокойный пожилой вдовец, поддел резцом засов в переборке. В помещении было темно. Прок лежал на полу посреди полупроявленных, слипшихся порнографических пленок, раскиданных повсюду и частично порванных, линолеум был залит химикатами — он разбил все банки с реактивами, сбросил со стола увеличитель, ошпарил кислотой руки, прожег одежду, из крана струей била вода, и сам он был мокрый с головы до ног. Видимо, когда ему стало худо, он пытался привести себя в чувство, смачивая лицо водой, потом сунул голову под кран. Наверно, хотел отравиться, но вместо цианистого калия принял бром и лежал теперь совершенно одурманенный. Позволил отвести себя домой; сосед почти нес его на руках. После его ухода, по словам матери, Прок снова принялся буйствовать, но совсем обессилел, и это все смахивало на дешевую комедию — лежа на кровати, пытался разодрать простыню, чтобы на ней повеситься, запихивал наволочку в рот, хрипел, плакал, выкрикивал проклятия, а когда попробовал вскочить, свалился с кровати и, как и в первый раз, уснул на полу.
На следующий день встал поздно, выглядел словно снятый с креста. Был в отчаянии, но уже по конкретному поводу — из-за ущерба, что причинил самому себе. Все утро собирал, промывал, спасал как мог слипшиеся пленки, подметал и приводил в порядок лабораторию, а в полдень вышел на улицу с тростью, потому что кружилась голова, но надо было купить новые реактивы взамен уничтоженных. Вечером жаловался матери, что это, наверно, психическая болезнь, спрашивал, не было ли сумасшедших в роду, и не хотел верить, что она ни о чем таком не знает. По тому, как он к ней обращался, как обвинял ее во лжи, мать догадалась, что он еще не совсем в норме, поскольку обычно он не смел повышать на нее голос. Никогда он не держался так агрессивно, однако можно понять возбуждение и страх человека, который неожиданно для себя несколько дней подряд впадает в буйство. Каждый бы подумал, что близок к помешательству. Он сказал матери, что, если нечто подобное еще хоть раз повторится, он пойдет к психиатру. Такая решительность была ему не свойственна, раньше проходили недели, прежде чем он решался нанести визит кожнику, порядком измучившись от фурункулов, и даже не из-за скупости — он застраховал свою жизнь — просто мельчайшее отклонение от установленного распорядка жизни было для него невыносимо.
С клиентом, который дал ему пленку, он поссорился, поскольку тот недосчитался нескольких кадров. Что между ними произошло, неизвестно, — это единственный момент во всем деле, который не удалось выяснить.
Потом целую неделю ничего не происходило. Прок успокоился, в беседах с матерью не возвращался больше к предположениям о своей психической болезни. В воскресенье был с ней в кино. А в понедельник — сошел с ума. Это выглядело так. В одиннадцать утра он вышел из мастерской, оставив дверь открытой, не ответил, как обычно отвечал на приветствие знакомого кондитера, итальянца по происхождению, у которого была лавчонка на углу, тот стоял в дверях и первым поздоровался с ним. Прок, который показался кондитеру каким-то странным, вошел в лавку, купил сладостей, пообещав расплатиться по возвращении, потому что тогда будет при «больших деньгах», — вообще-то он никогда не хвастался доходами, — сел на стоянке в такси — такси он не пользовался лет десять — и назвал шоферу адрес на рю де л’Опера. Велел ему обождать и через четверть часа вернулся к машине, громко разговаривая сам с собой и размахивая руками, — в одной он сжимал конверт, полный банкнотов. Проклиная мерзавца, пытавшегося лишить его заработка, он велел везти его по направлению к Нотр Дам. Там, на острове, заплатил шоферу за рейс сто франков, не требуя сдачи, — таксист заметил, что в конверте одни сотенные бумажки, — и, прежде чем машина успела отъехать, начал перелезать через перила моста. Какой-то прохожий схватил его за ногу, они стали бороться; видя это, шофер выскочил из такси, но даже вдвоем им не удавалось справиться с оптиком. На мостовой валялись стофранковые банкноты. Появился полицейский, втроем они сунули Прока в машину, а тот все продолжал буйствовать. Наконец полицейский пристегнул его наручниками к себе, и они поехали в больницу. По дороге оптику удалась крайне необычная штука. Когда машина тронулась, он как бы ушел в себя и лежал рядом с полицейским безвольный, словно тряпка, а потом вдруг рванулся и прежде, чем тот водворил его на место, выхватил у шофера баранку. Вокруг было полно машин, и произошла авария. Такси с такой силой врезалось в переднюю дверцу одного из «ситроенов», что его водителю переломило запястье. Наконец полицейский на другом такси доставил Прока в больницу, но там отнеслись к нему недостаточно серьезно, тем более что он впал в ступор, временами всхлипывал, не отвечал на вопросы, но, в общем, вел себя смирно. Его оставили для обследования, а при вечернем обходе главного врача обнаружилось, что он исчез. Нашли его под кроватью, где он лежал, завернувшись в одеяло, вытащенное из пододеяльника, и так плотно прижавшись к стене, что его не скоро заметили. Он потерял сознание от потери крови: лезвием, которое ему удалось переложить из одежды в больничную пижаму, вскрыл себе вены на руках. Его отходили, пришлось трижды переливать кровь. Потом уже начались осложнения, поскольку у него было слабое сердце.
Это дело я получил на следующий день после происшествия на острове Сен-Луи. Собственно, оно как будто было не по части Сюрте, но юрисконсульт владельца «ситроена» решил, что представился отличный случай «подоить» полицию. Адвокат выдвинул версию о возмутительной халатности полицейского, который, конвоируя обезумевшего преступника, позволил ему врезаться в машину, в результате чего его клиенту не только причинен материальный ущерб, но нанесены и телесные повреждения и тяжелая психическая травма. Следовательно, полиция несет ответственность, и придется выплачивать пенсию — из фондов министерства, разумеется, — поскольку виновный в случившемся полицейский находился при исполнении служебных обязанностей.
Чтобы обеспечить себе надежные позиции, адвокат в подобном духе информировал прессу. Поэтому дело из разряда банальных инцидентов перешло в ранг повыше: речь шла уже о престиже Сюрте, точнее, уголовной полиции. Шеф поручил мне расследование.
В предварительном медицинском диагнозе констатировалось буйное помешательство на почве поздно проявившейся шизофрении, но чем дольше исследовали Прока, уже после попытки самоубийства, тем сомнительнее казался диагноз. Шесть дней спустя это был сломленный, едва живой, внезапно постаревший, но, в сущности, вполне нормальный человек. На седьмой день пребывания в больнице он дал показания. Сказал, что сперва клиент уплатил ему вместо обещанных полутора тысяч всего сто пятьдесят франков, мотивируя это тем, что не получил всех снимков. В понедельник Прок шлифовал стекла для очков, и вдруг его охватила такая ярость, что, бросив все, он в чем был выбежал из мастерской, «чтобы с ним расквитаться». О том, что Прок заходил в кондитерскую, он вообще не помнил. Не мог вспомнить и ничего из того, что произошло на мосту, знал только, что закатил клиенту в квартире скандал и тот уплатил ему сполна. В ночь после дачи показаний его состояние резко ухудшилось. Он умер на рассвете от сердечной недостаточности. Врачи сошлись на том, что причиной был реактивный психоз. Хотя смерть Прока лишь косвенно была связана с тем, что произошло по дороге в больницу, дело снова приняло серьезный оборот. Труп — всегда козырная карта. Накануне смерти Прока я был у его матери. Для женщины столь преклонного возраста она была весьма вежливой. Я прихватил с собой на рю Амели практиканта из отдела наркотиков, чтобы он обследовал лабораторию и находящиеся там химикаты. У мадам Прок просидел долго: мышление у такой старой дамы вроде грампластинки, раз начала о чем-нибудь, приходится набраться терпения. Под конец визита мне показалось, что я слышу внизу, в лавке, дверной колокольчик — окно было открыто. Практиканта я застал за прилавком, где он просматривал книгу записей.
— Нашли что-нибудь? — поинтересовался я.
— Нет, ничего.
Однако вид у него был растерянный.
— Был кто-нибудь?
— Да. Откуда вам известно?
— Я слышал колокольчик.
— Да, — повторил он и рассказал мне, что произошло. Он услышал колокольчик, но, поскольку стоял на стуле, открыв распределительный щиток, — он делал обыск, — то не смог сразу же войти в лавку. Пришедший, слыша, что кто-то возится, и будучи уверен, что это Прок, громко сказал:
— Ну, что там? Как вы сегодня себя чувствуете, старина Дьюдонне?
При этих словах мой практикант появился в лавке и увидел мужчину средних лет, с непокрытой головой, который при виде его вздрогнул и инстинктивно подался к дверям. В этом был виноват случай. Обычно люди из отдела наркотиков ходят в штатском, но как раз в этот день намечалось скромное торжество в связи с награждением одного из них, поэтому всем следовало явиться с поздравлениями в мундирах. Торжество начиналось в четыре часа, и практикант отправился со мной уже в форме, чтобы не возвращаться домой.
Итак, пришедшего смутил полицейский мундир. Он сказал, что хочет получить очки, отданные в починку. Показал квитанцию с номером. Практикант ответил, что владелец мастерской занемог и поэтому клиент, к сожалению, не сможет получить свои очки. Было сказано все, что можно было сказать, однако клиент не уходил. Наконец, понизив голос, спросил, неожиданно ли заболел Прок. Практикант это подтвердил.
— Занемог серьезно?
— Довольно серьезно.
— Мне… крайне необходимы эти очки, — произнес незнакомец явно потому только, что не осмеливался задать интересующий его вопрос.
— А он… жив? — наконец спросил-таки он.
Это уж практиканту совсем не понравилось. Не отвечая, он положил руку на доску, закрывавшую проход, решив выйти из-за прилавка и проверить документы у посетителя. Но тот стремительно повернулся и вышел. Когда практикант выскочил на улицу, незнакомца и след простыл. Близился четвертый час, люди возвращались с работы, моросил мелкий дождик, на тротуарах была толпа.
Я, конечно, был недоволен, что практикант позволил ему улизнуть, но нагоняй оставил на потом. Впрочем, у нас имелась книга заказов. Я спросил практиканта, запомнил ли он номер квитанции. Нет, он не обратил внимания. В книге за последние дни немало заказов было помечено одними инициалами клиентов. Словом, это не предвещало ничего хорошего. Единственное, на что я мог опереться, было туманным, как облако, — поведение этого клиента. А он, видимо, неплохо знал Прока, раз обращался к нему по имени. Без особой надежды на успех я принялся переписывать последние записи из книги. А может, квитанции на очки — только удобное прикрытие? Наркотики могли лежать в тайнике, который не отыщешь за один день, если его устраивали профессионалы. Номер квитанции мог быть фиктивным. Что я думал тогда о Проке? Собственно говоря, ничего определенного. Если допустить, что его мастерская действительно служила перевалочным пунктом торговцев наркотиками, то бессмыслицей было предполагать, чтобы Прок, получив партию товара, пробовал его первым и потому отравился. Товар могли подменить, такое бывает, но не помню случая, чтобы торговцы или посредники сами употребляли наркотики: они слишком хорошо знают последствия, чтобы соблазниться. Я пребывал в растерянности, пока практикант не помог мне, вспомнив, что, хотя и моросил дождь, у приходившего не было ни зонта, ни шляпы, а его плащ, ворсистый редингот, был почти сух. Приехать на машине он не мог: улицу перекрыли из-за ремонта дороги. Следовательно, этот человек должен жить поблизости.
Мы разыскали его на пятый день. Как? Очень просто. По описанию практиканта изготовили словесный портрет разыскиваемого, и сыщики обошли с ним консьержек на рю Амели. Клиентом оказался не кто-нибудь, а ученый, доктор химических наук по фамилии Дюнан. Жером Дюнан. Тогда я снова перелистал книгу записей и обнаружил странное обстоятельство: инициалы Ж. Д. фигурировали в каждом из трех дней, предшествовавших припадкам безумия у Прока.
Доктор жил на этой же улице, несколькими домами выше, на другой стороне. Я отправился к нему после полудня. Он сам открыл мне дверь. Я тут же узнал его по наброску наших специалистов.
— Ага, — сказал он, — пожалуйста, проходите…
— Вы ожидали этого визита? — спросил я, следуя за ним.
— Да. Жив ли Прок?
— Простите, но это я хочу задать вам несколько вопросов, а не отвечать на ваши. Какие основания у вас думать, что Прок может быть мертв?
— Сейчас я, в свою очередь, вам не отвечу. Самое важное, комиссар, чтобы это дело не получило огласки. Его необходимо скрыть от прессы. Иначе это может иметь роковые последствия.
— Для вас?
— Нет, для Франции.
Я не придал этим словам значения, но так ничего от него и не добился.
— Увы, — произнес он, — если я и буду говорить, то только с вашим шефом в Сюрте, да и то после того, как получу санкцию своего начальства.
К сказанному он ничего не прибавил. Опасался, что я из тех полицейских, которые снабжают прессу сенсациями. Это я понял уже потом. С ним у нас было немало хлопот. В конце концов все обставили так, как он требовал. Мой шеф вошел в контакт с начальством Дюнана — на его показания потребовалось согласие двух министерств.
Как известно, все государства миролюбивы и все готовятся к войне. Франция не исключение. О химическом оружии все говорят с чувством негодования. Но и над ним работа не прекращается. Именно он, доктор Дюнан, занимался поисками препаратов, именуемых депрессантами, которые в виде газов или пыли поражали бы психику неприятельских солдат. Что нам в результате удалось выяснить? Под расписку о неразглашении нам сообщили, что доктор Дюнан уже более четырех лет работал над синтезом такого депрессанта. Начав с определенного химического соединения, он получил значительное количество производных. Одно из этих производных оказывало искомое воздействие на мозг. Но лишь в огромных дозах. Нужно было принимать его ложками, чтобы вызвать характерные симптомы: сначала фазу возбуждения и агрессивности, потом — депрессии, переходящей в манию самоубийства. Верный путь в подобных обстоятельствах нередко подсказывает случай. Производят реакцию замещения различных химических групп в исходных соединениях и проверяют фармакологические свойства производных. Так можно работать годами, но можно получить вещество с требуемыми характеристиками сразу же. Первый вариант, конечно, значительно более вероятен.
Доктор Дюнан страдал сильной близорукостью, носил очки и за последние годы не раз оказывался клиентом Прока. Без очков он шагу не мог ступить, поэтому у него их было три пары. Одни носил, вторые держал при себе как запасные, третьи хранил дома. Таким предусмотрительным он стал, когда очки, которыми он пользовался, разбились однажды у него в лаборатории и работу пришлось прервать.
Недавно, недели три назад, он снова разбил свои запасные очки. Работал он в абсолютной изоляции. Перед входом в лабораторию переодевался с ног до головы, менял даже башмаки и белье, а свои вещи оставлял в раздевалке, отделенной от рабочего места компрессорной камерой. На голову надевал прозрачный пластиковый шлем. Воздух подавали по специальному эластичному шлангу. Ни его тело, ни очки не соприкасались с веществами, с которыми он работал. Запасные очки Дюнан теперь до начала работы клал высоко над головой — на полку с реактивами. Как-то потянувшись за ними, он смахнул очки на пол. Одно стекло треснуло, вдобавок он наступил на очки и повредил оправу. Пришлось нести их к Проку.
Явившись за очками два дня спустя, он едва узнал оптика. Тот выглядел как после тяжелой болезни. Пожаловался, что, наверно, чем-то отравился и ночью с ним бы странный припадок; еще и сейчас, неизвестно почему, ему хочется плакать.
Дюнан не придал словам оптика особого значения. Но самой починкой он остался недоволен: одна дужка жала, а новая линза неплотно захватывалась нейлоновой прокладкой и через несколько дней вылетела, а так как это опять случилось в лаборатории, где пол выложен кафелем, стекло разбилось вдребезги.
Доктор снова принес очки Проку. Взял их на следующий день, и тот снова выглядел как Лазарь — словно за эти сутки постарел на десятилетие. Дюнан из вежливости стал расспрашивать его о подробностях повторного «припадка». Описание напоминало острую депрессию при химически вызванном психозе — это было крайне схоже с симптомами, какие вызывал препарат X, над которым Дюнан уже давно трудился. Однако такую острую реакцию обычно вызывала доза порядка десяти граммов вещества в порошке — какая же могла быть связь между этим и очками, отданными в починку?..
Так как Дюнан оба раза относил оптику запасные очки, которые обычно лежали на полке, над бунзеновской горелкой, он предположил, что пары вещества X, поднимаясь, могли в микроскопических дозах оседать и на этих очках. Он решил проверить догадку, подверг линзы химическому анализу и убедился, что на них и на металлических шарнирах оправы действительно есть следы вещества X. Но это были дозы порядка микрограммов, то есть тысячных частей миллиграмма. Среди химиков известна история, как был открыт ЛСД. Ученый, работавший с этим веществом, не предполагал, как и никто в ту пору, что оно обладает галлюциногенным действием. Вернувшись домой, он испытал типичный «взлет», с видениями и психотическим состоянием, хотя, как всегда, перед уходом из лаборатории тщательно вымыл руки. Однако под ногтями у него осталось ничтожное количество ЛСД, и этого оказалось достаточно, чтобы вызвать отравление, когда он готовил ужин.
Доктор Дюнан стал прикидывать, что, собственно, делает оптик, вставляя в оправу новые стекла и распрямляя дужки. Чтобы выпрямить пластмассовые дужки, он быстро проводит ими над газовой горелкой. Неужели вещество X при подогреве подвергается изменениям, в миллион раз усиливающим его действие? Дюнан стал подогревать вещество всевозможными способами — над горелкой, спиртовкой, на пламени свечи, но безрезультатно. Тогда он решил поставить так называемый перекрестный опыт. Он согнул дужку очков, покрыл ее раствором препарата X, настолько разбавленным, что после того, как растворитель испарился, на оправе остались следы вещества порядка одной миллионной грамма. И отнес очки мастеру в третий раз. А когда явился за ними, увидел за прилавком полицейского. Вот и вся история. История без разгадки и тем самым без конца.
Доктор Дюнан предполагал, что какой-то реактив в мастерской оптика вызывал изменение препарата X. Что происходила каталитическая реакция, усиливающая действие этого препарата почти в миллион раз. Но найти катализатор ему не удалось.
Нам оставалось умыть руки: не было основания продолжать следствие, раз виновных надо искать, не среди людей, а среди атомов. Преступления совершено не было, так как доза вещества X, каким Дюнан покрыл очки перед вручением оптику, не могла убить даже мухи. Насколько мне известно, все реактивы, имевшиеся в фотолаборатории, Дюнан или кто-то для него приобрел у мадам Прок. Дюнан по очереди испробовал их воздействие на вещество X, но все было напрасно.
Мадам Прок скончалась в том же году, под рождество. Мои люди сообщили, что после ее смерти Дюнан на какое-то время перебрался в опустевшую мастерскую и чуть ли ие всю зиму брал пробы со всего, вплоть до фанерной переборки, крошек от шлифовального камня, стенной краски, пыли на полу, но так и не обнаружил катализатора.
Я рассказал вам обо всем этом по просьбе инспектора Пиньо. Мне кажется, что ваше дело из той же епархии. Такие дела творятся на свете с тех пор, как его научно усовершенствовали. Вот и все.
Мы возвращались в Гарж целый час через уличные заторы и почти всю дорогу молчали. Я узнал черты безумия Прока, как узнают знакомое лицо. Недоставало только фазы галлюцинаций, но кто может знать, что привиделось этому несчастному? Странно, но к тем жертвам я относился как к элементам головоломки, а Прока мне стало жаль — из-за Дюнана. Я понимал: тому мало было мышей. Их нельзя было довести до самоубийства. Ему нужен был человек. Дюнан ничем не рисковал, — увидев в дверях полицейского, он заслонился Францией. И это я мог понять. Но его слова: к а к в ы с е г о д н я с е б я ч у в с т в у е т е, с т а р и н а Д ь ю д о н н е? — приводили меня в бешенство.
Если японец в римском аэропорту был преступником, то кем был Дюнан? Фамилия, наверно, изменена. Я прикидывал, почему инспектор Пиньо дал мне послушать эту историю: не из простой же симпатии. Что скрывалось за этим? Эпилог ее тоже мог быть присочинен. В таком случае это могло быть попыткой под невинным предлогом передать Пентагону информацию о новом химическом оружии. Я поразмыслил над этим, и такое предположение показалось мне правдоподобным. Этот козырь был так ловко пущен в ход, что в случае необходимости легко можно было от него отречься, я же слышал слова, что н и ч е г о так и не найдено, и не мог быть уверен, что все обстоит по-другому. Будь я просто частным детективом, то наверняка не удостоился бы подобного сеанса, но астронавт, даже на второстепенных ролях, ассоциировался с НАСА[77], а НАСА — с Пентагоном. Если решение об этом приняли в высоких инстанциях, то Пиньо — только исполнитель, и смущение Барта тоже значения не имело. Положение Барта оказалось деликатнее моего. Он-то наверняка ощутил дуновение большой политики в столь неожиданном акте «помощи», но не хотел со мной об этом говорить, тем более что и его это не могло не ошарашить. В том, что он не был предупрежден, я не сомневался, поскольку был знаком с правилами игры в этих сферах. Не могли же его отозвать в сторону и сказать: «этому «ами» мы покажем издали некую козырную карту, а он сообщит о ней дальше». Так просто такие вещи не делаются. С другой стороны, если бы в тайну посвятили одного меня, это выглядело бы дико — не могли они так поступить, зная, что Барт уже пообещал мне содействие. Они не могли ни обойти его, ни посвятить в закулисную сторону дела и избрали самый разумный вариант: он просто-напросто услышал то же, что и я, и сам должен был ломать голову над тем, что же дальше. Может, он уже сожалел, что пообещал мне помочь.
Я сопоставил эту историю с моим следствием. Выводы были не радужными. В качестве предпосылок неаполитанских несчастных случаев мы выделили сероводородные ванны, возраст под пятьдесят, грузное телосложение, одиночество, солнце и аллергию, а здесь перед нами был человек за шестьдесят, хилый, не аллергик, живущий с матерью, не принимавший сероводородных ванн, избегавший солнца и почти не выходивший из дому. Даже при желании не найдешь большей разницы!
В порыве великодушия я сказал Барту, что мы должны переварить услышанное отдельно, чтобы не влиять друг на друга, а выводы сопоставим, встретившись вечером. Он охотно согласился. В три часа я отправился в сад, где за беседкой меня поджидал маленький Пьер. Это была наша тайна. Он показал мне детали для ракеты. Первой ступенью должно было стать корыто. Нет существ более ранимых, чем дети, поэтому я не стал говорить ему, что корыто для ракетоносителя не годится, а нарисовал ему на песке ступени «Сатурна-V» и «Сатурна-IX».
В пять я уже был в библиотеке, как мы и условливались с Бартом. Он удивил меня. Начал с того, что раз над препаратом X работали во Франции, то, вероятно, и в других странах. Такие исследования обычно идут параллельно. Значит, Италия тоже… Возможно, придется искать совершенно новый подход к делу. Препарат мог быть создан и не в государственных лабораториях, а, например, в какой-нибудь частной фирме. Его мог создать, скажем, химик, поддерживающий контакт с экстремистами, или же они, что даже более правдоподобно, какое-то количество этого вещества попросту украли. Люди, завладевшие им, сами не знают, как использовать его с максимальным эффектом. Как же они поступают? Экспериментируют… Но почему их жертвами становятся иностранцы определенного возраста, ревматики и так далее? И на это у него имелся ответ.
— Поставьте себя на место руководителя такой группы. Вы уже слышали, что этот препарат обладает колоссальной силой воздействия, но какой именно, вы не знаете. Моральных принципов вы лишены, готовы испытать препарат на людях, но на каких? Не на своих же. Следовательно? На первом встречном? Но первый встречный — это итальянец, окруженный семьей. Начальные же симптомы, такие, как болезненно резкая смена настроения, бросятся в глаза, и этот человек тут же окажется у врача или в клинике. А вот человек одинокий может вытворять бог знает что, прежде чем окружающие обратят на него внимание, а тем более в гостинице: там особенно снисходительны к причудам клиентов. Чем лучше гостиница, тем совершеннее изоляция. В третьеразрядном пансионате хозяйка сует нос во все дела своих жильцов, зато в «Хилтоне» можно ходить на руках, не привлекая к себе внимания. Администрация и прислуга глазом не моргнут, пока дело не дойдет до уголовного преступления. Иноязычность — дополнительный фактор изоляции. Не так ли?
— А возраст? Аллергия? Ревматизм? Сера…
— Результат эксперимента тем ощутимее, чем больше разница в поведении до и после приема препарата. Молодому человеку не сидится на одном месте: сегодня он в Неаполе, завтра на Сицилии, зато пожилой мужчина — почти идеальный объект, особенно курортник, потому что живет он по четкому расписанию: от врача — на ванны, из солярия — в гостиницу, поэтому действие отравления видно как на ладони…
— А пол жертвы?
— Тоже не случайность. Почему только мужчины? Не потому ли, что этим новым средством собираются устранять именно мужчин? В этом я вижу чуть ли не ключ ко всей проблеме, поскольку это указывает на par excellence[78] политическую подоплеку дела. Раз уж они собираются вывести из строя известных политиков, то это будут именно мужчины, как по-вашему?
— В этом что-то есть… — удивленный, признался я. — Итак, вы считаете, что, располагая агентами в гостиницах, они наметили определенную категорию приезжих, может, даже по возрасту соответствующих тем политикам, которых намереваются уничтожить, планируя государственный переворот? Верно? Вы это имели в виду?
— Ну, я предпочел бы не перебарщивать! Лучше не сужать чересчур поле наблюдения. Что ж, лет пятнадцать — двадцать назад вся эта концепция показалась бы мне бредом, позаимствованным из бульварного романа, но сейчас, сами понимаете…
Я понимал его и вздохнул, так как перспектива возобновления следствия мне не улыбалась. С минуту я взвешивал все «за» и «против».
— Признаюсь, вы меня сразили… но остается еще масса неясностей. Почему все-таки аллергия? При чем здесь облысение? Ну, и время года — стык мая и июня… или и на это у вас есть объяснение?
— Нет. По крайней мере сейчас. Следовало бы, мне кажется, подойти к решению проблемы и с другого конца: прикинуть возможных кандидатов уже не в «экспериментальные», а в настоящие жертвы. Надо приглядеться к итальянской политической элите. Если бы оказалось, что в ряде случаев речь идет об аллергиках…
— Ах, так! Понимаю. Что ж, короче говоря, вы направляете меня в Рим. Боюсь, что придется поехать, это, может быть, горячий след…
— Вы собираетесь ехать? Надеюсь, не сразу?..
— Завтра, самое позднее — послезавтра, потому что такое по телефону не передашь…
На этом мы и расстались. Когда у себя в мансарде я раздумывал над концепцией Барта, она показалась мне великолепной. Он выдвинул убедительную гипотезу и выбрался из тупика, вернув проблему на итальянскую почву и тем самым оставляя в стороне вопрос о французской истории с препаратом X. Обнаружил ли Дюнан катализатор в лаборатории на рю Амели или нет, уже роли не играло. Чем больше я над этим думал, тем сильней утверждался во мнении, что выстрел Барта мог попасть в цель. Препарат X существовал и действовал. Я в этом не сомневался. Как и в том, что такой метод устранения ведущих политиков вызвал бы непредвиденное по своим последствиям потрясение — и не только в Италии.
Эффект был бы сильнее, чем при «классическом» государственном перевороте. И дело одиннадцати вызывало у меня теперь неприязнь, близкую к отвращению. Там, где до этой минуты мерцала непонятная загадка, проступили контуры столь же заурядной, сколь и кровавой борьбы за власть. За оболочкой загадочности скрывалось политическое убийство.
Назавтра я поехал на рю Амели. Не знаю, почему я это сделал. Но около одиннадцати уже шагал по тротуару, останавливаясь перед витринами магазинов. Еще выезжая из Гаржа, я не был уверен, не изменю ли свое намерение, свернув в сторону Эйфелевой башни, чтобы попрощаться с Парижем. Но едва я выехал на бульвары, как перестал колебаться. Правда, найти рю Амели было непросто, я не знал этого района, не сразу удалось и поставить машину. Дом, где жил Дьюдонне Прок, я узнал еще до того, как увидел номер. Он выглядел почти таким, каким я его себе представлял. Старое, обреченное на снос здание с закрытыми окнами, со старомодными украшениями под крышей, с помощью которых архитекторы прошлого века придавали своим постройкам индивидуальность. Лавки оптики уже не существовало, спущенные жалюзи были заперты на замок. Возвращаясь, я остановился возле магазина игрушек. Пора было подумать о подарках, ведь я не собирался участвовать в дальнейшем следствии. Я решил передать Рэнди информацию, исходящую от Барта, и возвращаться в Штаты. Итак, я зашел, чтобы купить что-нибудь для мальчиков сестры — эта покупка могла послужить разумным оправданием моей вылазки на рю Амели. На полках поблескивала наша пестрая цивилизация в уменьшенных размерах. Я искал игрушки, памятные по собственному детству, но здесь была одна электроника, установки для запуска ракет, крошечные супермены в атакующих позициях дзюдо и каратэ. Дурачок, сказал я себе, для кого, собственно, ты покупаешь игрушки?
Я остановил свой выбор на парадных касках французских гвардейцев с плюмажами и игрушечной фигурке Марианны, так как в Детройте этого не было. Нагрузившись покупками, зашагал к машине и тут заметил на углу кондитерскую с белыми занавесками. В витрине отливал бронзой сооруженный из жареного миндаля Везувий. Он напомнил мне о тележке, мимо которой я проходил, направляясь из гостиницы на пляж. Я не был уверен, понравится ли горьковатый миндаль мальчишкам, но вошел и купил несколько кульков. Любопытно, подумалось мне, что именно здесь со мной попрощался Неаполь.
Я шел к машине, как бы медля, словно не отрешившись от чего-то до конца, но от чего, собственно? Сам не знаю, может, от ощущения стерильности загадки, которое я, сам того не осознавая, до сих пор все же испытывал. Швырнул покупки на заднее сиденье и, закрывая дверцу, простился с рю Амели. Мог ли я еще сомневаться в словах Леклерка, в гипотезе Барта? Какие-то смутные, не поддающиеся выражению мысли роились у меня в голове, но мог ли я предположить, что какая-то невероятная догадка озарит меня, что я свяжу воедино детали, которые никто не связал, и в этом озарении доберусь до неведомой никому истины?!
Здесь еще сохранился кусочек старого Парижа, хотя и его сотрет с лица земли шествие таких гигантов, как кварталы у площади Дефанс. Мне расхотелось даже смотреть на Эйфелеву башню. Доктор Дюнан наверняка сейчас трудился в своей лаборатории среди фарфора и никеля. Мне почудилось, что я вижу его в пластиковом шлеме, волочащего за своим синтетическим коконом кольчатый шланг, по которому ему качают воздух, глаза его поблескивают над колбами дистилляторов. Это мне было знакомо: у нас в Хьюстоне имелись великолепные лаборатории и стерильно чистые нефы ракетных храмов.
Мне надоело стоять и смотреть вокруг. Как перед стартом, когда через секунды все должно рухнуть вниз. Взяла такая тоска, что я быстро сел за руль, но, прежде чем успел включить зажигание, вдруг засвербило в носу. Минуту я со злостью задерживал дыхание, пока не зачихал. Над крышами прокатился гром, потемнело, ливень повис в воздухе, я вытирал нос и чихал, теперь уже посмеиваясь над собой. Пора цветения растений, с которой я распрощался в Италии, настигла меня в Париже, а перед грозой бывает хуже всего. Из ящичка на передней панели я достал таблетку плимазина, и она горькими крошками застряла у меня в горле. Не найдя ничего лучшего под рукой, я разорвал кулек с миндалем и, жуя его, покатил под проливным дождем в Гарж. Я не спешил, такая езда мне по душе, на автостраде дождь грязным серебром дымился в свете фар, гроза оказалась бурной и короткой. Когда вышел из машины возле дома, ливень уже прекратился.
Но и этот день мне не суждено было уехать. Спускаясь в столовую, я поскользнулся на лестнице, начищенной до блеска служанкой-испанкой, и ухнул по ступенькам вниз. И тут же согнулся в три погибели — крестец напомнил о себе. За столом, болтая со старой дамой, я пытался не обращать на это внимания. Она уверяла меня, что я ушиб позвонок, в этих случаях лучше всего помогает серный цвет — универсальное средство от суставных недомоганий, стоит только всыпать его под рубашку. Я поблагодарил ее за серу и, понимая, что в таком состоянии не могу лететь в Рим, принял предложение Барта, который вызвался отвезти меня к знаменитому массажисту.
Провожаемый всеобщим сочувствием, я кое-как дотащился до мансарды и, словно инвалид, взгромоздился на кровать. Выбрав позицию, при которой боль утихла, я заснул, но проснулся от собственного чихания. Ноздри были забиты едкой пылью, каким-то образом очутившейся в подушке. Я вскочил с кровати, забыв про крестец, и ойкнул от боли. Подумал было, что это какие-нибудь инсектициды, всыпанные от излишнего рвения в мою постель служанкой, но это было всего лишь универсальное средство от ломоты в костях, которым юный Пьер решил меня вылечить. Я вытряхнул из постели желтый порошок, натянул на голову одеяло и снова заснул под монотонный шум дождя по крыше. А на завтрак спускался по лестнице, словно по обледенелому трапу китобойного судна, сражающегося с арктическим штормом, — запоздалая предосторожность.
Массажист, к которому Барт меня доставил, оказался американским негром. Он сделал мне рентгеновский снимок и, закрепив его в зажимах над столом процедур, принялся за меня своими ручищами. Пронзительная боль длилась недолго, и я уже без посторонней помощи сполз со стола и удостоверился в том, что мне действительно полегчало. Пришлось полежать у него еще полчаса, после чего в ближайшем отделении «Эйр Франс» я купил билет на вечерний рейс. Попытался созвониться с Рэнди, но в гостинице его не оказалось, и я попросил сообщить ему о моем звонке. Уже в Гарже сообразил, что нечего подарить Пьеру, и пообещал прислать ему из Штатов свой космический шлем, после чего попрощался со всей семьей Бартов и укатил в Орли. Там зашел в «Флероп»[79], где попросил послать цветы мадам Барт, а затем, обложившись американскими газетами, устроился в зале ожидания. Я сидел и сидел, но на посадку почему-то все не приглашали. О своем деле я уже думал как о далеком прошлом. Чем теперь займусь, я не знал и попытался придать этому незнанию какую-то прелесть, правда, без особого успеха.
Время вылета между тем миновало, а из динамиков по-прежнему доносились только какие-то неразборчивые извинения. Потом появилась стюардесса, чтобы сообщить огорчительную весть: Рим не принимает. Началась лихорадочная суета, телефонные звонки, пока не выяснилось, что Рим вообще-то принимает, но только машины «Алиталии», «БЕА» и американских линий, зато «Свиссэйр», «САС» и мой «Эйр Франс» задерживают вылет. Это была, кажется, какая-то форма забастовки наземного персонала. Впрочем, бог с ней, с забастовкой, важно было то, что все устремились к кассам менять бронь и билеты на те самолеты, которые могли сделать посадку в Риме. Когда я протолкался к кассе, все места уже были раскуплены более сообразительными пассажирами.
Ближайший лайнер «Британских европейских авиалиний», на котором я мог улететь, отправлялся только завтра в ужасную рань — в пять часов сорок минут. Что поделаешь. Я перерегистрировал билет на этот рейс, уложил свои вещи на тележку и покатил ее в гостиницу «Эйр Франс», где ночевал по прибытии из Рима. Там меня ждал новый сюрприз. Гостиница была до отказа забита пассажирами, которые, подобно мне, остались на бобах. Возникла перспектива ночевки в Париже, при этом, чтобы поспеть на самолет, следовало в четыре утра сорваться с постели. Возвращение в Гарж тоже не решало проблемы: Гарж на севере, а Орли в южной части Парижа. Через толпу обманутых я протолкался к выходу: предстояло решить, что делать дальше. В конце концов можно на день отложить отъезд, но уж очень не хотелось. Нет ничего хуже таких проволочек.
Я все еще колебался, когда появился киоскер с пачкой журналов и начал расставлять их на стенде у киоска. Мне бросился в глаза свежий номер «Пари-матч». С черной обложки смотрел на меня мужчина, повисший в воздухе, как гимнаст, перемахивающий через планку. Брюки у него были на подтяжках, а грудь прикрывала девочка с волосами, размазанными воздушной волной, летящая головой вниз, словно они вдвоем исполняли цирковой номер. Не веря собственным глазам, я подошел к киоску. Это оказался я с Аннабель. Я, конечно, купил «Пари-матч» и обнаружил там репортаж из Рима. Над фотографией развороченного эскалатора, заваленного людскими телами, через всю страницу шел громадный заголовок: «Мы предпочитаем смотреть смерти в лицо». Я пробежал текст. Они разыскали Аннабель. Фотография ее с родителями была помещена на следующей странице. Моя фамилия нигде не упоминалась. Снимки в аэропорту были сделаны с ленты видеомагнитофона, регистрирующего продвижение пассажиров по Лабиринту. Эту деталь я не учел, впрочем, мне ведь гарантировали сохранение тайны. Я еще раз перечитал репортаж. Был там рисунок, изображавший эскалатор, место взрыва, противовзрывной бассейн, стрелки указывали, откуда и куда я прыгнул, воспроизводился и увеличенный фрагмент снимка с обложки, между моими брючинами и барьером виднелся клетчатый рукав. Подпись гласила, что это «оторванная рука террориста». Я охотно побеседовал бы с журналистом, написавшим это. Что удержало его от упоминания моей фамилии? Они явно установили, кто я такой, раз уж в репортаже фигурировал некий астронавт и была названа фамилия Аннабель, «очаровательной девочки», которая ждет письма от своего спасителя. Между строк можно было вычитать намеки на романтические чувства, порожденные этой трагедией.
Меня охватила холодная ярость, я резко повернулся, грубо пробился через толпу в вестибюле, ворвался в помещение дирекции и там, в кабинете, заполненном галдящими людьми, перекричал всех. Решив извлечь выгоду из своего геройства, я швырнул директору на стол «Пари-матч». И сейчас краснею от стыда, вспоминая ту сцену. Я добился-таки своего. Директор, не привыкший иметь дело с астронавтами, да еще такими героями, капитулировал и отдал мне единственный номер, каким еще располагал, — он клялся, что это действительно последний, потому что присутствующие накинулись на него, как свора, спущенная с цепи.
Я хотел идти за чемоданами, но мне сказали, что номер освободится после одиннадцати, а было только восемь. Багаж я оставил в администрации, и мне предстояло убить три часа в Орли. Я уже жалел о своем поступке, а поскольку он мог иметь последствия, если среди пассажиров был кто-нибудь из прессы, решил до одиннадцати держаться подальше от гостиницы. В кино идти не хотелось, ужинать тоже, поэтому я совершил глупость, которую чуть было не сделал однажды в Квебеке, когда из-за внезапной бури вылет был отложен. Направился в другой конец аэровокзала, к парикмахеру, чтобы потребовать от него всего, на что он способен. Парикмахер оказался гасконцем, я мало понимал из того, что он мне говорил, но согласно принятому решению отвечал «да» на каждое очередное предложение, потому что иначе меня выдворили бы из кресла. Стрижка и мытье головы прошли нормально, но после этого он взял разгон. Поймал по транзистору, стоявшему между зеркалами, мелодию рок-н-ролла, увеличил громкость, закатал рукава и, притоптывая в такт, как бы отплясывая чечетку, принялся за меня по-настоящему. Лупил меня по лицу, оттягивал щеки, щипал подбородок, хлестал по глазам мокрыми обжигающими салфетками, время от времени приоткрывая в этих дьявольских горячих тряпках крохотную брешь, чтоб я преждевременно не задохнулся, о чем-то спрашивал, чего я не мог услышать, так как перед стрижкой он заткнул мне уши ватой. Я отвечал «ça va bien»[80], и тогда он кидался к шкафчикам за новыми флаконами и кремами.
Я проторчал у него битый час. В заключение он расчесал мне брови, подровнял их, нахмурившись, отступил на шаг, пригляделся к делу рук своих, сменил халат, из отдельного шкафчика извлек золотой флакон, продемонстрировал его мне, словно флягу благородного вина, плеснул на пальцы зеленое желе и принялся втирать ею мне в голову. При этом говорил не переставая, с поразительной быстротой, уверяя, что уж теперь-то я могу быть спокоен: облысение мне не грозит. Энергичными ударами щетки взбил мне волосы, смахнул все полотенца, компрессы, извлек вату из ушей, дунул в каждое из них деликатно и вместе с тем интимно, припорошил лицо пудрой, стрельнул перед самым носом салфеткой и с достоинством поклонился. Он был горд собой. Кожа у меня на голове съежилась, щеки пылали, я поднялся одурманенный, дал ему десять франков на чай и ушел.
До того как освободится номер, оставалось еще часа полтора. Я решил сходить на террасу для провожающих и поглядеть на взлетное поле, но заблудился. В аэровокзале велись какие-то ремонтные работы, часть эскалаторов была перекрыта, там трудились электрики, я попал в толпу спешащих на посадку военных в экзотических мундирах, монахинь в накрахмаленных чепцах, голенастых негров, вероятно, из баскетбольной команды. Замыкая эту процессию, стюардесса катила инвалидную коляску с сидевшим в ней стариком в темных очках, с пушистым свертком, который, соскользнув внезапно с колен, покатился ко мне. Обезьянка в куцей зеленой курточке и в ермолке. Она поглядывала на меня снизу живыми черными глазами, я — на нее, пока наконец, подпрыгивая, она не бросилась вдогонку за отдалявшейся коляской.
Мелодия рок-н-ролла из парикмахерской так настырно привязалась ко мне, что я слышал ее в шуме шагов и гомоне голосов. У стены, в освещении неоновых огней, стоял электронный игральный автомат, я бросил монету и несколько секунд следил за световым пятном, скачущим по экрану, как мячик, но оно резало глаза, и я удалился, не завершив партии. Снова шли пассажиры на посадку, среди них я заметил павлина, который невозмутимо стоял, опустив хвост, а когда его задевали, наклонял голову, как бы прикидывая, кого долбануть в ногу. Сначала обезьянка, теперь павлин. Может, кто-нибудь его потерял? Не сумев пробиться через толпу, я сделал круг, но за это время павлин куда-то исчез.
Вспомнив про террасу, я поискал глазами дорогу, но избранный мной коридор привел меня вниз, в лабиринт золотых дел мастеров, скорняков, контор по обмену денег, маленьких лавчонок; я бездумно разглядывал витрины, и у меня было ощущение, что под плитами, на которых я стоял, большая глубина, будто я оказался на замерзшей глади озера. Аэровокзал словно имел под собой свой темный негатив. Собственно говоря, я ничего не видел и не чувствовал, я просто знал об этой глубине. Поднялся по эскалатору, но в другое крыло, в зал, заполненный различными машинами. Тесными рядами ждали погрузки тележки для гольфа, багги, пляжные автоколяски, я бродил по проходам среди нагромождения кузовов, любуясь блеском сверкающих корпусов, словно натертых флюоресцирующей мазью. Я приписал этот эффект освещению и новой эмали. Постоял перед золотистым багги, золото было облито какой-то глазурью, и тогда увидел собственное отражение. Мой двойник был желтый, как китаец, с физиономией то вытягивавшейся в струнку, то округлявшейся, а при определенном положении головы мои глаза превращались в желтые провалы, из которых выползали металлические скарабеи; когда я наклонился, за моим отражением замаячило другое, побольше и потемнее. Я оглянулся, никого не было, но в зеркальном золоте снова затемнела эта фигура — любопытный обман зрения.
Зал заканчивался раздвижными воротами на роликах, они были на замке, поэтому я вернулся тем же путем, что и пришел, окруженный со всех сторон бесконечными отражениями каждого моего жеста, как в галерее кривых зеркал. Это будило неясную тревогу. Я понял почему: отражения повторяли меня с некоторым запозданием, хотя этого и не могло быть.
Чтобы отвязаться от засевшего в голове мотивчика рок-н-ролла, я принялся насвистывать «Джона Брауна». На террасу я почему-то никак не мог попасть и боковыми дверями вышел на улицу. Несмотря на то что неподалеку горели фонари, вокруг царил истинно африканский мрак, такой густой, что, казалось, его можно потрогать. Мелькнула мысль, не начинается ли у меня куриная слепота, в порядке ли у меня с родопсином, но постепенно я стал видеть лучше. Наверно, меня просто ослепила прогулка по золотистой галерее, а стареющие глаза не так быстро привыкают к переменам освещения.
За стоянками для машин в море огней велось какое-то строительство. Под мачтовыми прожекторами ползали бульдозеры, перемещая горы песка, слепящего своей желтизной. Над этой ночной Сахарой, подобно галактике, висело плоское облако ртутных ламп, а черное пространство за нею изредка прошивали замедленные молнии — это машины сворачивали с автострады к аэровокзалу. В этой привычной картине мне почудилось что-то таинственное, завораживающее. Кажется, именно тогда мои скитания по вокзалу обрели значительность ожидания. Не номера, хотя я не забывал о нем, — чего-то более важного, как будто я осознал, что близится решающая минута. Я был уверен в этом и только, как человек, запамятовавший фамилию, висящую на кончике языка, не мог определить точно, чего же именно жду.
Я смешался с толпой у главного входа, вернее, это она втянула меня вовнутрь. Вернувшись в главный зал, я решил, что пора что-нибудь перекусить, но сосиски оказались безвкусными, словно из бумаги. Я швырнул их недоеденными вместе с бумажной тарелкой в урну и вошел в кафе под гигантским павлином. Он расселся над дверьми неправдоподобно огромный, так что это наверняка было не чучело. Я уже побывал здесь, под этим павлином, с Аннабель неделю назад, прежде чем нас разыскал ее отец. Посетителей было мало. Я пристроился с чашкой кофе в углу, спиной к стене, потому что у стойки почувствовал чей-то взгляд сзади, настойчивый взгляд, затем куда-то исчезнувший, потому что сейчас никто на меня не смотрел. Нарочно, что ли. Под приглушенный свист двигателей, который долетал сюда, как из другого, более значительного мира, я поклевывал ложечкой кусок сахара на дне чашки. На соседнем столике лежал журнал с красной полосой поперек черной обложки, наверно, «Пари-матч», но женщина, сидевшая там с немытым любовником, прикрывала название сумочкой. Умышленно? Кто же меня распознал — собиратель автографов или случайный репортер? Словно нечаянно, я смахнул на пол медную пепельницу. Несмотря на грохот, никто не обернулся, это только усилило мои подозрения. Чтоб ко мне не приставали с расспросами, я одним глотком допил кофе и покинул бар.
Чувствовал я себя довольно-таки скверно. Вместо ног какие-то полые трубы, а покалывания в крестце напоминали о недавней травме. Хватит бродить попусту. Вдоль мерцающих витрин я двинулся к эскалатору с большими голубыми буквами «Эйр Франс». Это был кратчайший путь в гостиницу. Металлическая гребенка ступеней стерлась, и, чтобы не упасть, я вцепился в перила. Примерно на середине эскалатора я заметил впереди женщину с собачкой на руках. Я вздрогнул при виде распущенных белокурых волос, точно таких же, как у той, в римском аэропорту. Медленно оглянулся через плечо, уже зная, кто стоит за мной. Синеватая от ламп дневного света плоская физиономия, скрытая за темными очками. Я почти грубо протиснулся мимо блондинки вверх по эскалатору, но не мог удрать просто так. Остановился возле перил и вглядывался в пассажиров по мере того, как эскалатор плавно выплескивал их на площадку. Блондинка скользнула по мне взглядом и прошла вперед. В руках она держала шаль с бахромой. Эту бахрому я принял за собачий хвост. Мужчина оказался тучным и бледным. Ничего общего с японцем. «Esprit de l’escalier», — подумал я, — но чтоб с опозданием на целую неделю?! Плохи мои дела, пора идти спать!» По дороге я купил бутылку швепса, сунул ее в карман и с облегчением посмотрел на часы над конторкой.
Номер уже был свободен. Гарсон, пройдя вперед, внес туда мои вещи, положил в передней маленький чемодан на большой и удалился, получив свои пять франков. Гостиница была погружена в доверительную тишину, в которой свист идущей на посадку машины прозвучал диссонансом. Хорошо, что я прихватил швепс, мне хотелось пить, только нечем было сорвать пробку, и я вышел в коридор, в котором должен был быть холодильник, а в нем консервный ключ. Меня поразили теплые и мягкие тона ковровой дорожки и стен — французские дизайнеры знают свое дело. Я нашел холодильник, открыл бутылку и уже возвращался, когда из-за поворота появилась Аннабель. Почему-то выше ростом, чем раньше, в темном платье, не в таком, которое я запомнил, но с той же белой лентой в волосах и с тем же серьезным выражением темных глаз, она шла мне навстречу, легко помахивая сумочкой, переброшенной через плечо. Узнал я и сумочку, хотя, когда я видел ее в последний раз, она была распорота. Аннабель остановилась у приоткрытой двери моего номера: выходя, я не захлопнул ее.
«Что ты здесь делаешь, Аннабель?» — хотел я спросить, пораженный и обрадованный, но выдавил только невразумительное «А…», потому что она вошла в комнату, приглашая меня кивком головы и таким многозначительным взглядом, что я остановился как вкопанный. Внутреннюю дверь она не притворила до конца. Оторопев, я подумал, что, может, она хочет поделиться со мной какой-то своей тайной, заботами, но еще до того, как я переступил порог, услышал: дважды отчетливо стукнули туфли, сброшенные на пол, и скрипнула кровать. Все еще слыша эти, звуки, я вошел, негодуя, в комнату и задохнулся: она была пуста.
— Аннабель! — крикнул я. Постель оказалась нетронутой. — Аннабель! — Молчание.
Ванная? Я заглянул в темноту и ждал на пороге, пока, с опозданием замерцав, загорятся лампы дневного света. Ванна, биде, полотенце, раковина, зеркало, а в нем мое лицо. Я вернулся в комнату, больше не смея позвать. Хоть она и не могла успеть спрятаться в шкафу, я отворил дверцу. Шкаф был пуст. Колени у меня подогнулись, я опустился в кресло. Я ведь в точности мог описать, как она шла, что держала в руке, я осознавал, что она потому показалась мне выше ростом, что была в туфлях на высоком каблуке, в Риме же на ней были босоножки на плоской подошве. Я помнил выражение ее глаз, когда она входила в номер; как оглянулась на меня, и ее волосы при этом рассыпались по плечу. Помнил, как стукнули ее туфли, дерзко сброшенные с ног, как отозвалась сетка кровати, — эти звуки просто пронзили меня и оказались теперь чистой иллюзией? Галлюцинацией?
Я коснулся своих колен, груди, лица, словно именно в таком порядке следовало начать проверку, провел ладонями по шероховатой обивке кресла, встал, пересек комнату, ударил кулаком в приоткрытую дверцу шкафа — все было солидно, недвижимо, мертво, осязаемо и, однако же, ненадежно. Остановился у телевизора и в выпуклой матовости экрана увидел уменьшенное отражение кровати и двух девичьих туфелек, небрежно сброшенных на коврик. С ужасом обернулся.
Там ничего не было. Возле телевизора стоял телефон. Я снял трубку. Услышал сигнал, но не набрал ни одной цифры. Что, собственно, я мог сказать Барту, что в гостинице мне привиделась девчонка и поэтому мне страшно оставаться одному? Положил трубку на рычаг, вынул из чемодана несессер, отправился в ванную и вдруг застыл над умывальником. Все, что я делал, имело известный мне эквивалент! Я плескал холодной водой в лицо, как Прок. Натер виски одеколоном, как Осборн…
В комнату я вернулся, не зная, что предпринять. Со мной ведь ничего не происходило. Разумнее всего побыстрее лечь в постель и заснуть. Вместе с тем я боялся раздеться, словно одежда служила защитой, — но это хоть было понятно.
Двигаясь бесшумно, чтобы не накликать беду, стянул брюки, башмаки, рубашку и, погасив верхний свет, уткнул голову в подушки. Сейчас тревогу источало окружающее — расплывчатая подразумеваемость предметов в слабом мерцании ночной лампы. Я выключил свет. Нашло оцепенение. Заставил себя дышать медленно и равномерно. Кто-то постучал в дверь. Я даже не дрогнул. Стук повторился, дверь приоткрылась, и кто-то вошел в переднюю. Темный силуэт на фоне освещенного коридора приблизился к кровати…
— Мсье…
Я не проронил ни звука. Вошедший постоял надо мной, положил что-то на стол и неслышно удалился. Замок щелкнул, я остался один. Скорее разбитый, чем одурманенный, я сполз с кровати и зажег бра. На столе лежал сложенный вдвое телеграфный бланк. С бьющимся сердцем, стоя на ватных ногах, я взял в руки депешу. Она была адресована мне, в гостиницу «Эйр Франс». Я взглянул на подпись, и мороз пронял меня до костей. Плотно зажмурил глаза, потом открыл их и еще раз прочел фамилию человека, который умер достаточно давно, чтобы сгнить в земле.
ЖДУ РИМЕ ХИЛТОН НОМЕР 303 АДАМС
Я перечитал текст раз десять, приближая его к глазам, вертя телеграмму и так и эдак. Ее отправили из Рима в 10.40, следовательно, всего час назад. Может, это обычная ошибка? Рэнди мог перебраться в «Хилтон», ведь в гостинице возле лестницы Испании он остановился, не найдя ничего другого, а теперь перебрался и извещал меня об этом. Ему передали, что я звонил, он не дождался моего прибытия, узнал, что полеты задержаны, и отправил телеграмму. Но почему именно так переврали его фамилию?
Я сел, прислонившись к стене, и задумался, не сон ли это? Надо мной светило бра. Все, на что я глядел, менялось. Оконная штора, телевизор, загнутый угол ковра, очертания теней казались предвестием чего-то непонятного. Вместе с тем все вокруг находилось в зависимости от меня, существовало только благодаря моей воле. Я решил устранить из окружающего шкаф. Блеск политуры померк, дверца потемнела, в стене возник рваный черный пролом, полный вязкой слизи. Я попытался восстановить шкаф, но тщетно. Комната стала плавиться, начиная с полуосвещенных углов, я мог спасти лишь то, что оставалось в круге света. Потянулся к телефону. Трубка, насмешливо изогнувшись, выскользнула из ладони, телефон превратился в серый шершавый камень с дырой на месте диска. Пальцы прошли сквозь это отверстие и коснулись чего-то холодного. На столе лежала шариковая ручка. Пока она не исчезла, я, напрягая все свои силы, нацарапал поперек бланка огромными каракулями:
11.00. NAUSEA[81]
11.50. ГАЛЛЮЦИНАЦИИ И ХИМЕРЫ
Но пока писал, я не следил за окружающим и теперь уже не мог с ним сладить. Ждал, что комната развалится на куски, но началось непредвиденное. Что-то происходило рядом — как я понял, с моим телом. Оно все увеличивалось. Ноги и руки отдалялись. В ужасе, что стукнусь головой о потолок, я бросился на кровать. Лежа на спине, дышал с трудом, грудь вздымалась, словно купол собора святого Петра, в каждой руке я мог зажать сразу несколько предметов мебели, да что там, вся комната бы в них поместилась.
Это бред, сказал я себе. Не обращай внимания! Я разросся уже до такой степени, что очертания моего тела растворились во тьме, отдалились на целые мили. Я ничего не чувствовал, даже кожей. Оставалось только мое нутро. Огромное. Гигантский лабиринт, пропасть, отъединившая мой разум от остального мира. Но и мир исчез. Задыхаясь, я наклонился над этой своей бездной. Где прежде были легкие, внутренности, жилы, теперь безраздельно царили одни мысли. Это они казались столь необъятными. Они были отражением всей моей жизни. Запутанная, помятая, она горела, обугливалась, испепелялась. Рассыпалась огненной пылью, стала черной Сахарой. Это была моя жизнь. Комната, в которой я, как рыба, лежал на самом дне, тоже сжалась до размеров зернышка. И тоже вошла в меня. А тело все росло, и я испугался. Меня убивала страшная сила моего разбухшего внутреннего пространства, все более алчно поглощавшего окружающее. Я застонал в отчаянии, засасываемый куда-то вглубь, и приподнялся на локтях, которые, казалось, опирались на матрац где-то в центре Земли. Боялся, что разрушу стену одним движением руки. Повторял себе, что этого не может быть, но каждой жилкой и нервом чувствовал: это реальность.
В безрассудной попытке убежать я соскользнул с кровати, грохнулся на колени и добрался вдоль стены до выключателя. Свет залил комнату белизной, острой, как нож. Я увидел стол, отливающий липкой радужной мазью, телефон, похожий на обгорелую кость, и далеко в зеркале лоснящееся от пота свое лицо; я узнал себя, но это ничего не изменило. Попытался понять, что со мной происходит, что за сила распирает меня в поисках выхода. Или эта сила я сам? И да и нет. Вздувшаяся рука остается моей рукой. Но если она превратится в гору мяса и придавит меня кипящей громадой, смогу ли я и тогда считать, что это моя рука, а не стихия, которая разнесла ее? Я пытался сопротивляться очередным превращениям, но запаздывал, все уже успевало измениться. Сейчас мой взгляд уже приподнимал потолок, отодвигал его; любое место прогибалось под моим взглядом, вдавливалось, оседало, будто я жег и плавил им постройку из воска.
— Это галлюцинации! — попытался я крикнуть.
Слова мои донеслись до меня, подобно эху из колодца. Я оттолкнулся от стены, широко расставил ноги, увязающие в топком паркете, повернул голову, словно купол громадной башни, и заметил на ночном столике часы. Их циферблат превратился в дно сверкающей воронки. Секундная стрелка тащилась по нему неимоверно медленно. Она оставляла на эмали след белее самого циферблата, который раздвинулся, превратившись в обозреваемую с птичьего полета равнину с колоннами войск. Известковая почва между наступающими шеренгами вздымалась от взрывов, пороховой дым вгрызался в лица солдат, в податливые маски беззвучной агонии. Кровь растекалась округлыми лужицами алой грязи, но пехота в пыли и крови продолжала наступать под ритмичную дробь барабана. Когда я отложил часы, панорама битвы уменьшилась, но не исчезла. Комната покачнулась. Сделала медленный поворот, отбрасывая меня к потолку. Что-то, однако, удержало меня. Я опустился на четвереньки возле кровати, комната замедляла бег, и все вокруг соединялось заново. И вдруг остановилось.
Положив голову на пол, как пес, я посмотрел на часы, прислоненные к лампе на ночном столике. На них было без пятнадцати час. На циферблате ничего больше не происходило. Секундная стрелка бежала мерно, будто муравей. Я уселся на полу, отрезвляемый его прохладой. Комната, залитая белым светом, казалась цельным кристаллом, заполненным неслышными звуками, с вплавленными в него светящимися предметами. Каждая вещь, каждая складка оконной шторы, тень, падающая от стола, застыли в этой прояснившейся среде с неописуемым великолепием. Но я не мог любоваться этой красотой, напрягшись, словно пожарник, который, ожидая появления дыма в амфитеатре, не видит прелестей сцены. Слабый и легкий, я встал на ноги. Превозмогая отчужденность пальцев, дописал на бланке:
12.50. ОБЛЕГЧЕНИЕ
ПЛИМАЗИН УТРОМ
ОРЛИ — ПАРИКМАХЕР
Я знал только это. Наклонившись над столом и продолжая глядеть на кривые буквы, я ощутил очередную перемену. Отблески на поверхности стола затрепетали, словно крылья стрекоз взмыли вверх, стол зашелестел мне в лицо серыми перепончатыми крыльями летучих мышей, молочный свет ночника померк, край стола, в который я вцепился, обмяк — я не мог ни убежать от наплыва превращений, ни поспеть за ними. С этой минуты меня захватил новый шквал стремительных метаморфоз; чудовищные, величественные, карикатурные, они пронизывали меня, как ветер, даже тогда, когда я зажмуривался — глаза стали не нужны. Помню смутное и неустанное усилие, с каким я пытался исторгнуть эту чуждую стихию, как бы изрыгнуть ее — все было напрасно, но я защищался и все реже оставался зрителем, превратившись в часть несметных видений, в их мечущийся хаос.
После часа ночи я выплыл еще раз. Процесс как бы шел волнами, и каждая фаза казалась предельной, но каждая последующая стадия все усиливалась. Видения отступили между двумя и тремя часами ночи, и это оказалось самым ужасным, потому что окружающее обрело нормальный внешний вид, но в какой-то иной яви. Как это передать? Мебель и стены окаменели, запеклись, затвердели в чудовищном напряжении; время остановилось, и окружающее, лавиной накатывавшее на меня со всех сторон, застыло, как в замедленной магниевой вспышке. Вся комната была как выдох между двумя воплями, а все последующее с наглой усмешкой проглядывало в стыках узоров на обоях, в картинках с замками Луары над кроватью, в зеленых газонах перед этими замками. В этой зелени я прочитал свой приговор, я смотрел на нее, упав на колени, понимая, что проиграю. И тогда я набросился на комнату, да, на комнату, сорвал шнуры с оконных занавесок и гардин, сдернул материю с колец, смахнул на пол постель, швырнул весь этот смертоносный клубок в ванну, ванную запер на ключ, а ключ сломал, всадив в замочную скважину наружной двери, но когда, запыхавшись, прислонился к оконной нише на поле битвы, то понял, что все мои усилия тщетны. Я не могу избавиться от окон и стен. Я вытряхнул на пол вещи из чемоданов, добрался до плоских колец, соединенных металлическим штырем, — Рэнди с улыбкой вручил мне их в Неаполе, чтобы я мог заковать убийцу, окажись он в моих руках. Я поймал его! Среди сорочек рассыпались темные комочки — миндаль из лопнувшего кулька, — я не мог о нем написать, боялся, что не успею, поэтому только швырнул горсть орехов на телеграфный бланк, придвинул кресло к батарее отопления, упал в него, уперся спиной в его спинку, ногами в пол и, приковав себя к трубе калорифера, напрягшись до предела, ждал этого, как старта. Но стартовал я не вверх и не вниз, а в глубину — в жаркой бурой мгле, среди пляшущих стен, на цепи, поэтому, хоть и рвался, будто пес с привязи, мог дотянуться только до ножки кровати. Мне удалось придвинуть ее, и я, словно сбивая пламя, уткнулся головой в матрац, прогрыз его до поролоновой начинки, но пористая масса не душила, и я свободной рукой схватил себя за горло и сжал его, воя от отчаяния, что никак не могу себя прикончить. Помню, что, прежде чем потерять сознание, я почувствовал взрывы под черепной коробкой. Наверно, я колотил головой о трубы. Помню слабую вспышку надежды, что, может, теперь мне удастся. И больше ничего. Я умер, и мне не казалось странным, что я знаю об этом. Я плыл потом темными водопадами по неведомым гротам, в реве и шуме, словно слух мой не умер вместе с телом. Слышал звон колоколов. Темнота порозовела. Я открыл глаза и увидел огромное, чужое, бледное, неестественно спокойное лицо, склоненное надо мной. Это было лицо доктора Барта. Я сразу узнал его и хотел сказать ему об этом, но тут уже самым пошлым образом потерял сознание.
Меня нашли в четыре утра, прикованного к калориферу, — итальянцы из соседнего номера вызвали прислугу, и, поскольку это смахивало на приступ безумия, мне, прежде чем доставить меня в больницу, сделали успокаивающий укол. Старина Барт, прочитав в газете наутро, что вылеты задержаны, позвонил в Орли и, узнав о том, что со мной произошло, поехал в больницу, где я все еще лежал без сознания. Окончательно я пришел в себя только через тридцать часов. У меня были повреждены ребра, прокушен язык, на голову в нескольких местах наложили швы, запястье, сжатое кольцом наручников, раздулось, как пузырь, — так я рвался с цепи. К счастью, регулятор, к которому я себя приковал, был металлическим, пластмассовый наверняка не выдержал бы, и тогда я выбросился бы из окна; ничего на свете я так не хотел, как этого…
Один канадский биолог заметил, что у людей, которые не лысеют, в кожной ткани содержится то же самое нуклеиновое соединение, что и у нелысеющей узконосой обезьяны. Эта субстанция, названная «обезьяньим гормоном», оказалась эффективным средством против облысения. В Европе гормональную мазь три года назад стала выпускать швейцарская фирма по американской лицензии Пфицера.
Швейцарцы видоизменили препарат таким образом, что он стал более действенным, но и более восприимчивым к теплу, от которого он быстро разлагается. Под влиянием солнечных лучей гормон меняет химическую структуру и способен при реакции с риталином превратиться в депрессант, препарат X доктора Дюнана, однако вызывает отравление лишь в больших дозах. Риталин присутствует в крови у тех, кто его принимает, гормон же применяют наружно в виде мази, с примесью гиалуронидазы, что облегчает проникновение лекарства через кожу в кровеносные сосуды. Но чтобы в таком случае произошло отравление с психотическим эффектом, требуется втирать в кожу едва ли не двести граммов гормональной мази в сутки и принимать более чем максимальные дозы риталина.
Катализатором, в миллион раз усиливающим действие депрессанта, являются соединения цианидов с серой — роданиды. Три буквы, три химических символа, CNS — это ключ к решению загадки. Цианиды содержатся в миндале, они-то и придают ему характерный горьковатый привкус. Кондитерские фабрики в Неаполе, выпускающие жареный миндаль, страдали от засилья тараканов. Для дезинфекции кондитеры применяли препарат, содержащий серу. Ее частицы проникали в эмульсию, в которую погружали миндаль перед посадкой в печь. Это не давало никакого эффекта, пока температура в печи оставалась невысокой. Только при превышении температуры карамелизации сахара цианиды миндаля соединялись с серой, превращаясь в родан. Но даже родан, попав в организм, сам по себе еще не служит эффективным катализатором превращения вещества X. Среди реагентов должны находиться свободные сернистые ионы. Такие ионы в виде сульфатов и сульфитов поставляли лечебные ванны. Итак, погибал тот, кто употреблял гормональную мазь, риталин, принимал сероводородные ванны и в придачу лакомился миндалем, по-неаполитански жаренным с сахаром. Роданиды катализировали реакцию, присутствуя в столь ничтожных количествах, что обнаружить их можно было только с помощью хроматографии. Причиной неосознанного самоубийства было лакомство. Тот, кто не мог есть сладостей из-за диабета или не любил их, уцелел. Швейцарская разновидность мази продавалась по всей Европе последние два года, раньше подобных несчастных случаев не происходило. В Америке их не было, поскольку там продавался препарат Пфицера, не разлагавшийся вне холодильника так быстро, как европейский. Женщины не пользовались этой мазью, поэтому их и не было в числе жертв.
Несчастный Прок угодил в ловушку другим путем. Он не лысел и не нуждался в гормонах, не бывал на пляже, не принимал сероводородных ванн, но ионы серы проникли к нему в кровь из вдыхаемых в фотолаборатории испарений сульфитного проявителя, риталин он принимал против сонливости, а соединение X преподнес ему с разбитыми очками доктор Дюнан. Просвещенный и терпеливый доктор, растирая в ступке каждый клочок, каждую щепотку пыли из мастерской Прока, делая вытяжки из фанеры переборки и шлифовальной крошки, не знал, что искомое таинственное вещество находится метрах в четырех над его головой — в виде кулька с засахаренным миндалем в ящике старого комода.
Миндаль, обнаруженный на столе рядом с моими каракулями, открыл химикам Барта глаза, оказался недостающим звеном.
Возможно, несущественна, но весьма забавна одна анекдотическая деталь. Уже в Штатах знакомый химик сказал мне, что серный цвет, который маленький Пьер всыпал в мою постель, не играл никакой роли в моем отравлении, поскольку сера, превращенная способом возгонки в пыль, больше не растворяется. Этот химик предложил ad hoc[82] следующую гипотезу. Сернистые ионы в мою кровь попали из сульфитированного вина. Как принято во Франции, я пил вино за каждой трапезой, но только у Бартов, потому что нигде больше не столовался, а химики из НЦНИ, зная об этом, умолчали, какое вино я пил, дабы не оконфузить своего шефа предположением, что он подает гостям дешевый напиток.
Впоследствии меня спрашивали, был ли миндаль моей «эврикой». Легче всего подтвердить это или опровергнуть, но я просто не знаю. Уже до этого, уничтожая все, что подворачивалось под руку, швыряя в ванну то, что мне казалось смертельно опасным, я вел себя как безумный, но в моем безумии были и проблески сознания, значит, и с миндалем у меня могло произойти нечто подобное. Я хотел, это-то я помню, присовокупить миндаль к своим записям, это явилось результатом многолетнего тренажа, — меня приучали к тому, чтобы и в условиях сильнейшего стресса я фиксировал события вне зависимости от своего мнения о существенности того или иного факта. Тут могла быть и интуитивная догадка, связавшая утреннюю грозу, мое чихание, таблетку, застрявшую в горле, миндаль, которым я заел ее, образ Прока, входившего в последний раз в кондитерскую на углу рю Амели. Такое наитие кажется мне слишком уж чудесным, чтобы соответствовать истине. Миндальные орехи напомнили мне о неаполитанском деле, наверно, потому, что кондитер соорудил из них в витрине подобие Везувия. Везувий здесь был ни при чем, и он оказался чисто магической связкой, хоть и приблизил меня к самой сути.
Правда, если внимательно просмотреть мой отчет, можно заметить, как часто в ходе следствия происходили такие сближения, но вывода так и не последовало. К сути дела ближе всего подошел Барт, хоть он и ошибся относительно политической подоплеки происшествий. Он совершенно справедливо усомнился в самом принципе отбора «группы одиннадцати» и метко подметил, почему жертвами оказались только иностранцы, да к тому же одинокие, вдвойне изолированные от неаполитанского окружения незнанием языка и отсутствием близких. Предвестник отравления — перемену в поведении, заметить на ранней стадии мог только близкий жертве человек.
Позже удалось докопаться и до нескольких пресеченных случаев, когда отравлению подверглись итальянцы или иностранцы, прибывшие в Неаполь с женами. События обычно развивались одинаково. Жена, обеспокоенная странным поведением мужа, наблюдала за ним все внимательнее, а когда начинались галлюцинации, заставляла мужа уехать. Бегство домой было естественной реакцией на неведомую опасность. А итальянцы уже в начальной стадии отравления оказывались под наблюдением психиатра — чаще всего на этом настаивала семья — и в результате этого меняли образ жизни: человек переставал ездить в машине, употреблять плимазин, принимать сероводородные ванны, поэтому симптомы заболевания скоро исчезали. Следствие не выявило этих пресеченных случаев по заурядной причине: у пострадавшего всегда находился родственник, который аннулировал оплаченный абонемент, в приходных же книгах лечебниц отмечали финансовое сальдо, а не сами факты прерванного лечения, поэтому-то несостоявшиеся жертвы и не оставляли в них никакого следа.
Впрочем, и другие факторы мешали следствию. Никто ведь не хвастает тем, что пользуется средством против облысения. Тот, кто совсем не страдал из-за лысины или пользовался париком, избегал опасности, но как можно до этого докопаться? Кто не применял гормональную мазь, тому, живому и здоровому, не о чем было рассказать, тот же, кто ее применял, погибал. Упаковку от швейцарской мази среди вещей погибших не обнаруживали: эту мазь предписывалось хранить в холодильнике, что дома делать гораздо проще, чем в гостинице, пожилые педанты предпочитали пользоваться услугами местных парикмахеров, чтобы не возиться самим с мазью. Ее следовало применять раз в десять дней, поэтому каждый из погибших только однажды проделал эту процедуру в Неаполе, и никто из проводивших следствие не подумал спросить в парикмахерских, что там втирают в кожу головы некоторым клиентам.
И наконец, жертвы отличались физическим сходством, поскольку им присущи были сходные психические черты. Это были мужчины на пороге увядания, еще с претензиями, еще боровшиеся с надвигающейся старостью и вместе с тем скрывающие это. Кто уже переступил возрастной порог и, лысый, как колено, отказался в шестьдесят лет от попыток сохранить моложавый вид, тот не искал больше чудодейственных средств, а кто лысел преждевременно, годам к тридцати, тому ревматизм не докучал настолько, чтобы взяться за бальнеологическое лечение. Итак, угроза нависла только над мужчинами, едва достигшими теневой черты.
Чем тщательнее теперь приглядывались к фактам, тем явственней проступала их взаимосвязь. Отравления случались только в период цветения трав, так как водители в другое время года не принимали плимазина, а тот, кто страдал тяжелой формой астмы, не садился за руль, и ему не требовался препарат, рассчитанный на водителей…
Барт навещал меня в больнице, проявляя такую сердечность, что перед возвращением в Штаты я не мог не нанести ему прощального визита. Пьер ждал меня у лестницы, но при моем появлении спрятался. Я понял, в чем дело, и заверил его, что не забыл про шлем. У Барта был доктор Соссюр, без сюртука, зато в рубашке с кружевными манжетами. Вместо калькулятора на шее у него теперь болтались часы. Мы сидели в библиотеке, он листал книги, а Барт высказал весьма забавную мысль: что попытка применения компьютера в следствии блестяще удалась, хотя компьютер, незапрограммированный и не приведенный в действие, ни в чем не участвовал. Ведь не прилети я в Париж именно с этой идеей, я не остановился бы у него, не пробуди я симпатий у его бабушки, юный Пьер не пытался бы исцелить меня от последствий падения с лестницы серным цветом, — одним словом, участие компьютера в решении загадки очевидно, хоть и в чисто идеальном смысле. Я со смехом заметил, что карамболь совершенно случайных происшествий, толкнувших меня в самый центр загадки, представляется мне теперь удивительнее ее самой.
— Вы допускаете ошибку эгоцентрического характера, — повернулся от книжного шкафа Соссюр. — Эта история не столько знамение нашего времени, сколько провозвестник грядущего. Его предзнаменование, пока еще непонятное…
— А вам оно понятно?
— Я догадываюсь, в чем его смысл. Человечество настолько размножилось и уплотнилось, что им начинают управлять внутриатомные законы. Каждый атом газа движется хаотически, но именно этот хаос рождает определенный порядок в виде постоянства давления, температуры, удельного веса и так далее. Ваш невольный успех, достигнутый благодаря длинной цепи чрезвычайных совпадений, представляется парадоксальным. Но это только вам так кажется. Вы возразите: мало было упасть с лестницы у Барта, вдохнуть серу вместо нюхательного табака, нужна была еще ваша рекогносцировка на рю Амели, вызванная историей Прока, чихание перед бурей, миндаль, купленный в подарок ребенку, задержка вылетов в Рим, переполненная гостиница, парикмахер и едва ли не то, что он оказался гасконцем, чтобы началась цепная реакция.
— Ох, даже более того, — вставил я. — Если бы мое участие в освобождении Франции не кончилось трещиной крестца, то контузия, пожалуй, не дала бы о себе знать на эскалаторе в Риме, следовательно, и здесь я скоро пришел бы в себя. Если бы я не попал на этот эскалатор рядом с террористом, то моя фотография не появилась бы в «Пари-матч», а не будь этого, я вместо того, чтобы добиваться номера в «Эйр Франс», отправился бы ночевать в Париж, и снова никакой развязки не было бы. Но ведь уже сама вероятность моего присутствия при покушении была априори астрономически ничтожна. Я мог полететь другим самолетом, мог стоять ступенькой ниже… Да ведь все, как до этой минуты, так и потом, — сплошные невероятности! Не узнай я о деле Прока, я не отправился бы в Рим именно в день, когда отменили вылеты, но и само по себе это — чистейшее стечение обстоятельств.
— То, что вы ознакомились с делом Прока? Не думаю. Как раз об этом мы с доктором и говорили до вашего прихода. Вас познакомили с этим делом по инициативе Сюрте и министерства обороны, а они сводили при этом политические счеты. Кто-то хотел скомпрометировать одного военного, занявшегося политикой и покровительствовавшего Дюнану. Это такой бильярд, понимаете?
— Мне следовало стать шаром или кием?
— Вам следовало, как мы полагаем, способствовать извлечению дела Прока из архива, чтобы это косвенно ударило по Дюнану…
— Но если это даже так, какая связь между целью моего приезда в Париж и политическими интригами во Франции?
— Разумеется, никакой! Именно поэтому такое мощное множество случайностей, столь точно нацеленных в самый центр загадки, кажется вам противоречащим здравому смыслу. Так вот я заявляю: долой этот здравый смысл! Действительно, каждый взятый в отдельности отрезок ваших перипетий еще достаточно достоверен, но результирующая траектория из суммы этих отрезков похожа на чудо. Вы так считаете, не правда ли?
— Допустим.
— А тем временем, дорогой мой, случилось то, что я предрекал вам здесь, внизу, три недели назад! Представьте себе стрельбище, где вместо мишени в полумиле от огневого рубежа выставлена почтовая марка. Десятисантимовая марка с изображением Марианны. На ее лбу остался след от мухи. Пусть теперь несколько снайперов откроют стрельбу. Они не попадут в эту точку уже хотя бы потому, что она не видна. Но пусть упражняется сотня посредственных стрелков, пусть они шпарят целыми неделями. Совершенно ясно, что пуля одного из них наконец попадет в цель. Попадет не потому, что это был феноменальный снайпер, а потому что велась уплотненная стрельба.
— Да, но это не объясняет…
— Я еще не кончил. Сейчас лето, и на стрельбище масса мух. Вероятность попадания в мушиный след была маленькой. Вероятность одновременного попадания и в след и в муху, что подвернулась под выстрел, еще меньше. Вероятность же попадания в след и в трех мух одной пулей будет уже, как вы выразились, астрономически ничтожной, однако же, уверяю вас, и такое стечение обстоятельств возможно, если стрельба будет продолжаться достаточно долго!
— Простите, вы говорите о граде пуль, а я-то был один…
— Это вам только так кажется. На данном отрезке времени пуля, поражающая след и трех мух, тоже будет только одна. Стрелок, с которым это произойдет, будет ошеломлен не меньше вас. То, что попал именно он, отнюдь не удивительно и не странно, поскольку к т о - т о д о л ж е н б ы л п о п а с т ь. Понимаете? Здравый смысл здесь ни при чем. Произошло то, что я вам предсказал. Неаполитанскую загадку породило стечение случайных обстоятельств, и благодаря стечению случайных обстоятельств она же была разгадана. В обоих звеньях вступал в силу закон больших чисел. Естественно, что, не выполнив хотя бы одного условия из необходимого множества, вы не отравились бы, но рано или поздно кто-то другой выполнил бы все эти условия. Через год, через три года, через пять лет. Это все равно произошло бы, потому что мы живем в мире сгущения случайных факторов. В молекулярном человеческом газе, хаотическом и способном удивлять своими «невероятностями», только роль отдельных его атомов выполняют индивидуумы. Это мир, в котором вчерашний феномен сегодня становится обыденностью, а сегодняшняя крайность — завтрашней нормой.
— Да, но я…
Он не дал мне говорить. Барт, который хорошо его знал, поглядывал на нас и часто моргал, как бы сдерживая смех.
— Простите, но дело совсем не в вас.
— Значит, если бы не я, то кто-то другой? Но кто же? Какой-нибудь сыщик?
— Не знаю кто, и это меня абсолютно не волнует. Кто-нибудь. Я слышал, кстати, что вы собираетесь написать об этом книгу?
— Барт вам сказал? Да. У меня уже есть даже издатель… Но почему вы заговорили об этом?
— Говорю именно потому, что это имеет отношение к делу. Какая-то пуля на стрельбище должна была попасть в цель, и какой-то человек должен был постичь загадку. А раз это так, то независимо от автора и издателя появление такой книги — столь же математически неизбежно.
Перевод С. Ларина и В. Чепайтиса.