Структурный функционализм, особенно творчество Толкотта Парсонса, Роберта Мертона, их учеников и последователей, долгие годы оставался самой авторитетной социологической теорией. Однако за последние тридцать лет он резко утратил свое значение (Chriss, 1995) и, по крайней мере, в некотором смысле, стал частью современной истории социологической теории. Этот упадок отражен в описании Коломи (Colomy, 1990a) структурного функционализма как теоретической «традиции». Структурный функционализм в настоящее время имеет, главным образом, историческое значение, хотя примечательна также и его роль в появлении в 1980-х гг. неофункционализма. После краткого обзора структурного функционализма мы рассмотрим неофункционализм как возможный его преемник и одновременно как пример недавней тенденции к синтезу в социологической теории. Будущее самого неофункционализма было подвергнуто сомнению, когда его основатель, Джеффри Александер пришел к выводу: «неофункционализм больше меня не удовлетворяет» (из личной беседы 17 октября 1994 г.). Он сказал: «Я теперь отстраняюсь от движения, которое начал».
В течение многих лет главной альтернативой структурному функционализму была теория конфликта. Мы обсудим традиционную версию теории конфликта Ральфа Дарендорфа, а также более современные попытки интеграции и синтеза, предпринятые Рэндал Коллинз.
Перед тем как обратиться к особенностям структурного функционализма и теории конфликта, мы должны вслед за Томасом Бернардом (Bernard, 1983) поместить эти теории в более широкий контекст спора между теориями согласия (одна из которых — структурный функционализм) и теориями конфликта (одна из них — социологическая теория конфликта, которую мы обсудим далее в этой главе). С точки зрения теории согласия считается, что коллективные нормы и ценности имеют фундаментальный для общества характер. Эти теории помещают в центр своего внимания социальный порядок, основанный на неявных соглашениях, и полагают, что социальные изменения происходят медленно и закономерно. Теории конфликта, напротив, подчеркивают контроль одних социальных групп над другими, придерживаясь мысли, что социальный порядок основан на манипуляции и контроле доминирующих групп, и считая, что социальные изменения случаются быстро и беспорядочно, когда главенствующие группы свергаются подчиненными.
Хотя эти критерии в целом определяют существенные различия социологических теорий структурного функционализма и теории конфликта, Бернард полагает, что круг разногласий гораздо шире и что «существовал повторяющийся спор, принимавший различные формы на протяжении всей истории западной мысли» (Bernard, 1983, p. 6). Бернард проследил этот спор с Древней Греции (различия между Платоном [согласие] и Аристотелем [конфликт]) и сквозь всю историю философии. Позже из социологов к полемике присоединились (первым указан теоретик конфликта) Маркс и Конт, Зиммель и Дюркгейм, а также Дарендорф и Парсонс. Мы уже кратко рассмотрели идеи двух первых пар социологов (хотя, как мы видели, их творчество далеко не исчерпывается титулом теоретиков «конфликта» или «согласия»). В этой главе мы остановимся, среди прочего, на теории конфликта Дарендорфа и теории согласия Парсонса.
Хотя мы подчеркиваем различия между структурным функционализмом и теорией конфликта, мы не должны забывать об их важных сходных чертах. Фактически Бернард утверждает, что «области согласия между ними шире сферы разногласия» (1983, p. 214). Например, это носящие макроуровневый характер теории, в фокусе которых оказываются крупномасштабные социальные структуры и социальные институты. В результате можно сказать, используя мои термины (Ritzer, 1980), что обе теории существуют в пределах одной социологической («социальных фактов») парадигмы (см. Приложение).
Роберт Нисбет утверждал, что структурный функционализм был «без сомнения, единственной самой значительной в этом веке теорией в социальных науках» (цит. по: Turner and Maryanski, 1979, p. xi). Согласно позиции Кингсли Дэвиса (Davis, 1959), структурный функционализм, в сущности, выступает синонимом социологии. Алвин Гоулднер (Goldner, 1970) неявно встал на эту же точку зрения, когда критиковал западную социологию, в большой степени обращаясь именно к структурно-функциональным теориям Толкотта Парсонса.
Несмотря на его несомненно главенствующее положение в течение двадцати лет после Второй мировой войны, структурный функционализм утратил значение как социологическая теория. Даже Уилберт Мур, который был тесно связан с этой теорией, утверждал, что она «стала недоразумением в современной социологической теории» (Moore, 1978, p. 321). Двое исследователей даже заявили: «Таким образом, функционализм как объяснительная теория является, на наш взгляд, „мертвым“ и дальнейшие попытки использовать функционализм в качестве теоретического объяснения следует оставить в пользу более перспективных теоретических позиций» (Turner and Maryanski, 1979, p. 141)[22].
Николас Демерат и Ричард Петерсон (Demerath and Peterson, 1967) заняли более позитивную позицию, утверждая, что структурный функционализм не прихоть. Однако они признали, что, вероятно, он разовьется в другую социологическую теорию, так же как сам развился из раннего органицизма (см. следующий параграф). Появление неофункционализма (который мы обсудим ниже в этой главе) скорее подкрепляет точку зрения Демерата и Петерсона, нежели более негативный взгляд Тернера и Мариански.
В структурном функционализме термины «структурный» и «функционализм» не следует использовать в сочетании, хотя обычно их объединяют. Можно изучать структуры общества, не заботясь об их функциях (или эффектах) по отношению к другим структурам. Аналогично, можно исследовать функции разнообразных социальных процессов, которые могут и не принимать структурную форму. И все же внимание к обоим этим элементам характеризует структурный функционализм. Хотя он трактуется по-разному (Abrahamson, 1978), преобладающим подходом среди социологов этого направления признается социетальный функционализм (Sztompka, 1974), и именно в этом качестве он займет главное место в этой главе. Первейший вопрос для социетального функционализма — крупномасштабные социальные структуры и институты общества, их взаимоотношения и ограничения, которые они накладывают на конкретного человека.
Функциональная теория стратификации, сформулированная Кингсли Дэвисом и Уилбертом Муром (Devis and Moor, 1945), возможно, является наиболее известной работой в рамках теории структурного функционализма. Дэвис и Мур разъяснили, что рассматривают социальную стратификацию как всеобщую и необходимую. Они утверждали, что не может быть не стратифицированного, абсолютно бесклассового общества. Стратификация, с их точки зрения, есть функциональная необходимость. Всем обществам нужна эта система, и эта необходимость порождает систему стратификации[23]. Кроме того, они считали систему стратификации структурой, отмечая, что стратификация относится не к индивидам в системе стратификации, а к системе ролей. В центре их внимания был вопрос о том, как получается, что определенные позиции имеют различную степень престижности, а не о том, как случается, что индивиды занимают определенные позиции.
Учитывая этот подход, можно сформулировать главный вопрос функционализма: как общество мотивирует и помещает людей на «правильные» позиции в системе стратификации? Это сводится к двум проблемам: как общество внушает «правильным» индивидам желание занимать определенные места? И если люди занимают надлежащие места, как тогда общество внушает им желание выполнять требования этих должностей?
Надлежащее заполнение должностей в обществе проблематично по трем основным причинам. Во-первых, некоторые места привлекательнее прочих. Во-вторых, некоторые должности важнее других для выживания общества. В-третьих, различные социальные позиции требуют различных способностей и талантов.
Хотя эти замечания применимы ко всем позициям в обществе, Дэвис и Мур рассматривали общественные позиции, которые имеют большую функциональную значимость для социума. Предполагается, что позиции, высоко котирующиеся в стратификационной системе, менее привлекательны, но более важны для выживания общества и требуют наибольших способностей и таланта. Вдобавок, общество должно дополнять эти места приемлемым вознаграждением, чтобы достаточное количество людей стремились занять их, а индивиды, которые реально их займут, работали усердно. Обратное утверждение подразумевалось, но не обсуждалось Дэвисом и Муром. Имеется в виду предположение, что низшие позиции в системе стратификации более привлекательны, менее значимы и требуют меньше способностей и таланта. Общество также может меньше заботиться о том, чтобы индивиды занимали эти позиции и выполняли свои обязанности с усердием.
Дэвис и Мур не утверждали, что общество сознательно создает систему стратификации для уверенности в том, что высокопоставленные должности заняты и заняты надлежащим образом. Напротив, ученые поясняли, что стратификация — «неосознанно созданный механизм». Однако это средство создает, и должно создавать, каждое общество, для того чтобы выжить.
Для гарантии того, что люди занимают должности высокого уровня, общество, с точки зрения Дэвиса и Мура, должно обеспечить этим индивидам различные вознаграждения, включая большой престиж, высокую заработную плату и достаточный досуг. Например, чтобы обеспечить нашему обществу достаточное количество врачей, мы должны предложить им эти и другие вознаграждения. Дэвис и Мур имели в виду, что мы не могли бы ожидать от людей, что они пройдут через «обременительный» и «дорогостоящий» процесс медицинского образования, если бы не предложили таких вознаграждений. По-видимому, подразумевается, что люди наверху должны получать вознаграждения, которые получают. Иначе эти должности оставались бы недоукомплектованными или незаполненными, и общество бы разрушилось.
С 1945 г. структурно-функциональная теория стратификации была предметом серьезной критики (см. Tumin, 1953; о первой значительной критике; Huaco, 1966, — хорошее обобщение основной критики на тот момент).
Один из основных критических аргументов состоит в том, что функциональная теория стратификации просто увековечивает привилегированное положение тех людей, которые уже обладают властью, престижем и деньгами. Подобное происходит с помощью утверждения, что эти люди заслуживают наград, которые получают; на самом же деле эти вознаграждения следует им обеспечивать, пока существует общество.
Функциональную теорию можно также критиковать за предположение, что только потому, что стратифицированная социальная структура существовала в прошлом, она обязательно будет продолжать существовать в будущем. Возможно, будущие общества будут организованы иначе, без стратификации.
Кроме того, утверждалось, что трудно согласиться с идеей, согласно которой функциональные позиции различаются по своему общественному значению. Действительно ли сборщики мусора насколько-то менее важны для выживания общества, чем менеджеры по рекламе? Несмотря на более низкую оплату и престиж сборщиков мусора, на самом деле они, возможно, важнее для выживания общества. Даже в тех случаях, когда можно сказать, что одна должность выполняет более важную для общества функцию, большее вознаграждение не обязательно соответствует более значимым позициям. Медсестры, возможно, гораздо важнее для общества, чем кинозвезды, но у медсестер намного меньше власти, престижа и более низкий доход, чем у кинозвезд.
Действительно ли не хватает людей, способных занимать высокопоставленные должности? На самом деле, многим людям не дают получить образование, необходимое для занятия престижных постов, даже если у них есть необходимые способности. Например, в медицинских профессиях наблюдается постоянная попытка ограничить число практикующих врачей. Многие способные люди никогда не получают возможности продемонстрировать, что могут справиться с высокопоставленными должностями, даже когда в них и их вкладе существует отчетливая потребность. Люди, занимающие должности высокого уровня, имеют законно подтвержденное право оставаться в небольшом количестве, а также при большой власти и высоких доходах.
Наконец, мы не должны предлагать людям власть, престиж и доход, чтобы они хотели занимать места высокого уровня. Равным образом мотивацией может быть удовлетворение от качественной работы или возможность приносить пользу другим.
На протяжении своей жизни Толкотт Парсонс много занимался теоретической работой (Holmwood, 1996). Между его ранним и зрелым творчеством существует существенное различие. В этом параграфе мы рассмотрим его более поздние, структурно-функциональные, теоретические построения. Начнем обсуждение структурного функционализма Парсонса с четырех функциональных императивов, характерных для всех систем «действия», его знаменитой схемы AGIL[24]. После рассмотрения этих четырех функций мы обратимся к анализу парсоновских идей о структурах и системах.
AGIL. Функция есть «совокупность действий, направленных на удовлетворение потребности или потребностей системы» (Rocher, 1975, p. 40). Используя это определение, можно сказать, что Парсонс считает следующее: существует инвариантный набор четырех функций, необходимых (характерных) для всех систем: адаптация (A), целедостижение (G), интеграция (I) и латентность (L), или поддержание ценностного образца. Все вместе эти четыре функции известны как схема AGIL. Система, для того чтобы выжить, должна выполнять следующие четыре функции.
1. Адаптация: система должна справляться с носящими случайный характер требованиями внешней среды. Она должна адаптироваться к внешней среде и приспосабливать среду к своим потребностям.
2. Целедостижение: система должна уметь определять свои первичные цели и достигать их.
3. Интеграция: система должна координировать взаимоотношения своих элементов. Она также должна управлять отношениями трех прочих функциональных императивов (A, G, I).
4. Латентная функция (поддержание ценностного образца): система должна питать, поддерживать и возобновлять как мотивацию индивидов, так и культурные образцы, создающие и поддерживающие мотивацию.
Парсонс разработал схему AGIL для использования на всех уровнях своей теоретической системы (например, см. Paulsen and Feldman, 1995). В последующем обсуждении четырех систем действия мы проиллюстрируем, как Парсонс использует AGIL.
Поведенческий организм — это система действия, которая выполняет функцию адаптации, приспосабливаясь и изменяя внешний мир. Система личности выполняет функцию целедостижения, определяя системные цели и мобилизуя ресурсы для их достижения. Социальная система берет на себя функцию интеграции, контролируя системные элементы. Наконец, система культуры выполняет функцию поддержания ценностного образца, снабжая агентов нормами и ценностями, мотивирующими их к действию. На рис. 3.1 представлена структура системы действия в обобщенном виде в терминах схемы AGIL.
Рис. 3.1. Структура общей системы действия.
Теперь мы можем рассмотреть парсоновскую систему действия в целом. Основные уровни схемы Парсонса продемонстрированы на рис. 3.2.
Рис. 3.2. Схема действия Парсонса.
Очевидно, что Парсонс имел ясное понятие «уровней» социального анализа, равно как и их взаимоотношений. Иерархическое устройство — четкое, уровневое строение парсоновской системы можно охарактеризовать с двух позиций. Во-первых, каждый более низкий уровень обеспечивает условия, энергию, необходимую для высших уровней. Во-вторых, более высокие уровни контролируют те, что ниже по иерархии.
С точки зрения окружающей среды системы действия, нижний уровень, физическая и органическая среда, включает несимволические аспекты человеческого тела, его анатомию и физиологию. Высший уровень, конечная реальность, имеет, как полагает Джексон Тоби, «метафизический оттенок», но Тоби утверждает, что Парсонс «не обращается к сверхъестественному как к всеобщей тенденции обществ символически приписывать сверхъестественному неопределенности, тревоги и трагедии человеческого существования, подвергающие сомнению целесообразность социальной организации» (Toby, 1977, p. 3).
Ядро творчества Парсонса обнаруживается в четырех системах действия. В допущениях, сделанных Парсонсом при анализе систем действия, мы сталкиваемся с проблемой порядка. Последняя была преобладающим интересом Парсонса и стала важнейшим источником критики его творчества (Schwanenberg, 1971). Ответы более ранних философов на гоббсовскую проблему порядка — что препятствует социальной войне всех против всех — не удовлетворяли Парсонса (Parsons, 1937). Парсонс нашел ответ на эту проблему в структурном функционализме, который, по его мнению, действует в пределах следующего набора допущений.
1. Системы обладают свойством упорядоченности и независимости составных частей.
2. Системы имеют тенденцию к самоподдерживающемуся порядку, или равновесию[25].
3. Система может быть статичной или участвовать в упорядоченном процессе изменений.
4. Характер одной части системы оказывает влияние на форму, которую могут принять прочие части.
5. Системы поддерживают границы со своей внешней средой.
6. Распределение и интеграция — два фундаментальных процесса, необходимых для заданного состояния равновесия системы.
7. Системы имеют тенденцию к самоподдерживающемуся порядку, что включает сохранение границ и взаимоотношений частей с целым, контроль модификаций внешней среды и контроль над тенденциями к внутренним изменениям системы.
Эти допущения привели Парсонса к тому, что анализ упорядоченной структуры общества стал иметь для него первостепенное значение. Таким образом, он мало обращался к вопросу социальных изменений, по крайней мере, до более зрелого периода в своем творчестве:
Мы считаем, что неэкономично описывать изменения в системе переменных до того, как не были вычленены и описаны сами переменные; поэтому мы решили начать с изучения отдельных комбинаций переменных и переходить к описанию изменений этих комбинаций только тогда, когда для этого заложено твердое основание (Parsons and Shils, 1951, p. 6).
Парсонса столь сильно критиковали за статическую направленность его теории, что он стал уделять изменениям больше внимания. Фактически, как мы увидим, он, в конечном счете, сконцентрировался на социальной эволюции. Однако, по мнению большинства аналитиков, даже его творчество, посвященное социальным изменениям, имело тенденцию к высокой статичности и структурированности.
При ознакомлении с четырьмя системами действия читателю следует помнить, что они не существуют в реальном мире, а, скорее, являются аналитическими инструментами для анализа этого мира.
Социальная система. Парсонсовская концепция социальной системы начинается на микроуровне с взаимодействия между эго и альтерэго, определяемого как самая элементарная форма социальной системы. Парсонс уделил анализу этого уровня мало внимания, хотя утверждал, что свойства этой системы взаимодействия присутствуют и в более сложных формах, которые принимает социальная система. Парсонс определял социальную систему следующим образом:
Социальная система состоит из множества индивидуальных акторов, взаимодействующих друг с другом в ситуации, имеющей, по крайней мере, физический аспект и аспект внешней среды; акторов, которые мотивированы согласно тенденции к «оптимизации удовольствия» и чье отношение к обстоятельствам (и друг к другу в том числе) определяется и осуществляется в соответствии с системой структурированных культурой коллективных символов (Parsons, 1951, p. 5–6).
Эта дефиниция определяет социальную систему на основе многих ключевых в творчестве Парсонса понятий: акторов, взаимодействий, внешней среды, оптимизации удовольствия и культуры.
Толкотт Парсонс: биографический очерк.
Толкотт Парсонс родился в 1902 г. в Колорадо-Спрингс, штат Колорадо. Он происходил из религиозной и интеллектуальной семьи; его отец был священником конгрегации, профессором и, в конце концов, президентом небольшого колледжа. Парсонс закончил обучение в Амхерстском колледже в 1924 г. и начал учиться в аспирантуре в Лондонской школе экономики. В следующем году он переехал в немецкий город Гейдельберг. В Гейдельберге значительную часть своей карьеры провел Макс Вебер, и, хотя он умер за пять лет до приезда Парсонса, влияние Вебера оставалось неизменным, а его вдова продолжала устраивать у себя дома встречи, которые посещал и Парсонс. На Парсонса творчество Вебера оказало большое влияние, в Гейдельберге он написал докторскую диссертацию, в которой рассматривалось, в частности, творчество Вебера.
Парсонс стал преподавать в Гарварде в 1927 г. и оставался там до самой смерти в 1979 г., хотя несколько раз менял отделение. Он не сделал быстрой карьеры, до 1939 г. не занимал должного поста. За два года до этого он опубликовал «Структуру социального действия», книгу, которая не только познакомила многих социологов с виднейшими социологическими теоретиками, такими как Вебер, но и заложила основу самостоятельной теории Парсонса.
После этого Парсонс стал быстро продвигаться в научных кругах. В 1944 г. его назначили главой Гарвардского социологического отделения, а спустя два года он основал и возглавил новое Отделение социальных отношений, которое включало не только социологов, ной различных других ученых в области социальных наук. К 1949 г. его избрали президентом Американской социологической ассоциации. В 1950-х и начале 1960-х гг., после публикации таких книг, как «Социальная система» (1951), Парсонс стал авторитетнейшей фигурой в американской социологии.
Однако к концу 1960-х гг. Парсонс подвергся критике учеными зарождавшегося радикального крыла американской социологии. Его считали политически консервативным, и его теория рассматривалась как в высшей степени консервативная и не представляющая из себя почти ничего, кроме тщательно проработанной схемы классификации. Но в 1980-х гг. интерес к теории Парсонса возродился не только в Соединенных Штатах, но и во всем мире (Alexander, 1982–1983; Buxton, 1985; Camic, 1990; Holton and Turner, 1986; Sciulli and Gerstein, 1985). Холтон и Тернер, возможно, зашли дальше всех, утверждая, что «творчество Парсонса… представляет собой более мощный вклад в социологическую теорию, чем вклад Маркса, Вебера, Дюркгейма или любого их современного последователя» (1986, p. 13). Кроме того, идеи Парсонса оказали влияние не только на мыслителей консервативного направления, но также и на теоретиков неомарксизма, особенно Юргена Хабермаса.
После смерти Парсонса ряд его бывших студентов, сами значительные социологи, размышляли о его теории, а также о личности, которая за ней стояла (об относительно недавнем и глубоко личном воспоминании см. Fox, 1997). В своих размышлениях эти социологи предложили некоторые интересные мнения о Парсонсе и его творчестве. Несколько взглядов на Парсонса, воспроизводимых здесь, не дополняют последовательную картину, но демонстрируют некоторые дерзкие мнения об этом человеке и его творчестве. Роберт Мертон был одним из студентов Парсонса, когда тот только начинал свою преподавательскую карьеру в Гарварде. Мертон, ставший видным социологом, разъясняет, что в те годы аспиранты приходили в Гарвард, чтобы заниматься нес Парсонсом, а с возглавлявшим отделение Питиримом Сорокиным, которому предстояло стать заклятым врагом Парсонса:
Из первого поколения аспирантов, приходивших в Гарвард… ни один не собирался заниматься с Толкоттом. Да и вряд ли они могли это сделать по одной простой причине: в 1931 г. в общественном мнении он еще вовсе не считался социологом. Хотя, студентами, мы собирались заниматься с прославленным Сорокиным, некоторые из нас остались работать с неизвестным Парсонсом (Merton, 1980, p. 69).
Рассуждения Мертона о первом теоретическом курсе Парсонса также интересны, особенно потому, что материал обеспечил основу для одной из наиболее влиятельных теоретических книг в истории социологии:
Задолго до того как Толкотт Парсонс стал одним из Великих Старых Людей мировой социологии, в ранний период для небольшой части из нас он был Великим Молодым Человеком. Этому положил начало его первый теоретический курс… [Он] заложил основу его шедевра «Структура социального действия», который… появился в печати лишь спустя пять лет после его первой устной публикации (Merton, 1980, p. 69–70).
Хотя не все разделяли положительную оценку Парсонса, высказывавшуюся Мертоном, они признавали следующее:
Смерть Толкотта Парсонса знаменует конец целой эпохи в социологии. Когда начнется [новая эра]… она наверняка будет опираться на огромную традицию социологической мысли, которую он нам оставил (Merton, 1980, p. 71).
Несмотря на свою приверженность к видению социальной системы как системы взаимодействия, Парсонс не рассматривал взаимодействие в качестве фундаментальной единицы изучения социальной системы. В качестве базовой единицы системы он использовал статусно-ролевой комплекс. Это не аспект, связанный с акторами или их взаимодействием, скорее, это структурный компонент социальной системы. Статус относится к структурной позиции в пределах социальной системы, а роль есть то, что человек делает, занимая данную позицию, рассматриваемую в контексте ее функциональной значимости для системы в целом. Актор анализируется не с точки зрения его мыслей и поступков, а (по крайней мере, с точки зрения положения в социальной системе) как не более чем набор статусов и ролей.
При анализе социальной системы, Парсонса в первую очередь, помимо анализа статусов и ролей, интересовали ее структурные компоненты. Кроме того, Парсонса (Parsons, 1966, p. 11) занимали такие крупные компоненты социальных систем, как коллективные образования, нормы и ценности. Однако, разбирая социальную систему, Парсонс был не только структуралистом, но и функционалистом. Так, он описал ряд функциональных предпосылок социальной системы. Во-первых, социальные системы должны быть структурированы таким образом, чтобы функционировать совместно с другими системами. Во-вторых, для выживания социальной системе требуется поддержка со стороны других систем. В-третьих, система должна удовлетворять значительную часть потребностей своих акторов. В-четвертых, система должна вызывать достаточное участие со стороны, своих членов. В-пятых, она должна иметь, по меньшей мере, минимальный контроль над потенциально деструктивным поведением. В-шестых, если конфликт приобретает достаточно деструктивный характер, его необходимо контролировать. Наконец, социальной системе для того, чтобы выжить, необходим язык.
Из изложения Парсонсом функциональных предпосылок социальной системы понятно, что центральный вопрос его анализа — крупномасштабные системы и их отношения друг с другом (социетальный функционализм). Даже говоря об отдельном человеке, он рассматривал его с точки зрения системы. Подобное изложение также отражает интерес Парсонса к поддержанию порядка внутри социальной системы.
Акторы и социальная система. Однако в своем рассмотрении социальной системы Парсонс не игнорировал полностью вопрос отношений между акторами и социальными структурами. Фактически он назвал интеграцию ценностных образцов и потребностных диспозиций «фундаментальной динамической теоремой социологии» (Parsons, 1951, p. 42). При условии повышенного интереса Парсонса к социальной системе ключевое значение в этой интеграции для него имеют процессы интернализации и социализации. Иначе говоря, Парсонса интересовало, как нормы и ценности системы передаются в рамках этой системы акторам. В успешном процессе социализации происходит усвоение этих норм и ценностей, т. е. они становятся частью «совести» акторов. В результате, следуя своим собственным интересам, фактически акторы служат интересам системы в целом. Как это выразил Парсонс, «совокупность ценностных образцов, приобретаемая [актором в процессе социализации] в значительной степени должна быть функцией фундаментальной ролевой структуры и преобладающих в социальной системе ценностей» (1951, p. 227).
В целом, Парсонс предполагал, что акторы в процессе социализации обычно остаются пассивными реципиентами[26]. Дети учатся не только правилам поведения, но также нормам и ценностям, нравственным устоям общества. Социализация понимается как консервативный процесс, в котором потребностные диспозиции (сами во многом формируемые обществом) устанавливают связь между ребенком и социальной системой, а последняя обеспечивает средства для их удовлетворения. Пространство для творчества отсутствует или его мало: потребность вознаграждения привязывает ребенка к системе в том виде, в каком она существует. Парсонс рассматривает социализацию как опыт длиной в жизнь. Поскольку нормы и ценности, прививаемые в детстве, имеют, как правило, обобщенный характер, они не готовят детей к разнообразным специфическим ситуациям, с которыми те сталкиваются во взрослой жизни. Таким образом, социализацию в течение всего жизненного периода необходимо дополнять более специфическим опытом социализации. Несмотря на эту потребность, нормы и ценности, усвоенные в детстве, имеют тенденцию к постоянству и, с небольшим слабым подкреплением, в большинстве своем остаются в силе в течение всей жизни.
Несмотря на вызываемую социализацией, происходящей в течение всей жизни, конформность, в системе существует широкий набор индивидуальных различий. Вопрос заключается в следующем: почему это обыкновенно не становится серьезной проблемой для социальной системы, учитывая присущую ей потребность в порядке? С одной стороны, чтобы привить конформность, можно использовать ряд механизмов социального контроля. Однако, согласно концепции Парсонса, социальный контроль — сугубо второстепенная оборонительная линия. Система функционирует наилучшим образом, если социальный контроль используется лишь умеренно. С другой стороны, система должна обладать способностью выдерживать некие колебания, отклонения. Гибкая социальная система сильнее той, которая не приемлет никаких отклонений. Наконец, социальная система должна обеспечивать широкие ролевые возможности, позволяющие различным личностям проявить себя, не угрожая целостности системы.
Социализация и социальный контроль — главные механизмы, позволяющие социальной системе сохранять равновесие. Индивидуальность и отклонения в умеренных количествах системой усваиваются, однако более крайние формы должны регулироваться уравновешивающими механизмами. Таким образом, социальный порядок встроен в структуру социальной системы Парсонса:
Без чьего-либо преднамеренного планирования в нашем типе социальной системы, и, соответственно, в других, развились механизмы, которые, в определенных пределах, способны предвосхищать и изменять глубинные тенденции к девиации, склоняющие к переходу в фазу порочного круга, которая ставит ее вне контроля со стороны обычных санкций в виде одобрения-неодобрения и награды — наказания (Parsons, 1951, p. 319).
Опять-таки основным интересом Парсонса является система в целом, а не актор в системе: его занимало, как система контролирует актора, а не то, как актор создает и сохраняет систему. Здесь отражается приверженность Парсонса в этом вопросе к структурно-функциональному подходу.
Общество. Хотя понятие социальной системы включает все виды сообществ, специфической и особенно важной социальной системой является общество, «относительно самодостаточное сообщество, члены которого способны удовлетворять все свои индивидуальные и коллективные потребности и всецело существовать в его рамках» (Rocher, 1975, p. 60)[27]. Будучи структурным функционалистом, Парсонс различал в обществе четыре структуры, или подсистемы, с точки зрения функций (AGIL), которые они выполняют (см. рис. 3.3).
Экономика — подсистема, выполняющая в обществе функцию адаптации к внешней среде через труд, производство и распределение. Таким образом, экономика приспосабливает внешнюю среду к общественным потребностям и помогает обществу адаптироваться к внешним реалиям.
Политика (или политическая система) выполняет функцию целедостижения путем преследования общественных целей и мобилизации для этого агентов и ресурсов. Система попечения (например, в школах, семье) выполняет латентную функцию, передавая агентам культурные образцы (нормы и ценности) и разрешая их усвоение. Наконец, функцию интеграции выполняет социетальное сообщество (например, закон), координирующая различные элементы общества (Parsons & Platt, 1973).
Рис. 3.3. Общество, его подсистемы и функциональные императивы.
Наиболее важная из структур социальной системы, имевших значение для Парсонса, — система культуры. Фактически, как мы уже говорили, система культуры стоит на вершине парсоновской системы действия, а сам Парсонс (Parsons, 1966) называл себя «культурным детерминистом».
Система культуры. Парсонс понимал культуру как главную силу, связывающую различные элементы социального мира, или, в его терминологии, системы действия. Культура служит посредником при взаимодействии агентов и объединяет личность с социальными системами. Культура обладает особой способностью становиться, по крайней мере, частично, элементом других систем. Таким образом, в социальной системе культура воплощена в нормах и ценностях, а в системе личности она усваивается агентом. Но система культуры не просто часть других систем; она также существует отдельно в форме социального запаса знаний, символов и понятий. Эти аспекты системы культуры доступны социальной и личностной системам, но не становятся их частью (Morse, 1961, p. 105; Parsons & Shils, 1951, p. 6).
Парсонс определял систему культуры, как и прочие системы, с точки зрения отношений между ней и другими системами действия. Таким образом, культура понимается как структурированная, упорядоченная система символов, служащая ориентирами для агентов, интернализованными аспектами системы личности и институционализованными образцами (Parsons, 1990) в социальной системе. Из-за своего во многом символического и субъективного характера культура легко передается от одной системы к другой, а с помощью обучения и социализации от одной системы личности к другой. Однако символический (субъективный) характер культуры также придает ей и другое свойство — способность контролировать прочие системы действия Парсонса. Эта одна из причин, почему Парсонс стал себя считать культурным детерминистом.
Поскольку система культуры главенствует в теории Парсонса, нужно задать вопрос: а предлагает ли он подлинно целостную теорию? Как отмечается в Приложении, действительно целостная теория грубо нивелирует все основные уровни анализа. Культурный детерминизм, а точнее, любой вид детерминизма, с точки зрения целостной социологии, очень подозрителен. (О более целостной концепции творчества Парсонса см. Camic, 1990.) Проблема обостряется при рассмотрении личности и ее слабой проработанности у Парсонса.
Система личности. Система личности контролируется не только системой культуры, но также социальной системой. Это не означает, что Парсонс не признавал определенную независимость системы личности:
Будем считать, что, несмотря на то, что основное содержание структуры личности исходит из социальных систем и культуры путем социализации, личность становится независимой системой через отношения с собственным организмом и неповторимость собственного жизненного опыта; и это не просто побочное явление (Parsons, 1970а, p. 82).
Создается ощущение, что Парсонс чересчур настаивает. Если система личности не побочное явление (эпифеноменом), ей, несомненно, отводится второстепенное или зависимое положение в его теоретической системе.
Личность определяется как организованная система ориентации и мотивации к действию индивидуального агента. Основным элементом личности является «потребностная диспозиция». Парсонс и Шилз определяли потребностные диспозиции как «важнейшие элементы мотивации к действию» (1951, p. 113). Они отличали потребностные диспозиции от побуждений, представляющих собой врожденные тенденции — «психологическую энергию, которая делает действие возможным» (Parsons & Shils, 1951, p. 111). Другими словами, побуждения являются скорее частью биологического организма. Потребностные диспозиции становятся как «эти же тенденции, когда они имеют не врожденный характер, а приобретаются в процессе действия как таковом» (Parsons & Shils, 1951, p. 111). Иначе говоря, потребностные диспозиции есть побуждения, формируемые социальным окружением.
Потребностные диспозиции побуждают агентов к принятию или отрицанию объектов внешней среды или к поиску новых объектов, если доступные недостаточно удовлетворяют потребностным диспозициям. Парсонс различал три основных типа потребностных диспозиций. Первый тип побуждает агентов к поиску в социальных отношениях любви, одобрения и т. п. Второй тип включает усвоенные ценности, склоняющие агентов соблюдать различные культурные нормы. Наконец, существуют ролевые ожидания, благодаря которым агенты дают и получают адекватные ответы.
Это описание дает весьма пассивный образ агентов. Представляется, что на них либо влияют побуждения, в которых главенствует культура, либо, что более обычно, их формирует комбинация побуждений и культуры (т. е. потребностные диспозиции). Пассивная система личности — слабое место в целостной теории, и Парсонс, кажется, сознавал это. Несколько раз он пытался наделить личность некоторой креативностью. Например, он сказал: «Мы… не имеем в виду, что ценности личности целиком представляют собой „интернализованную культуру“ или просто строгое соблюдение правил и законов. При усвоении культуры человек производит творческие изменения; но новый аспект не есть аспект культуры» (Parsons & Shils, 1951, p. 72). Несмотря на подобные заявления, преобладающее впечатление от творчества Парсонса — пассивная система личности.
Акцент Парсонса на потребностных диспозициях порождает другие проблемы. Поскольку он не учитывает многих важных аспектов личности, его система во многом неполноценна. Психолог Альфред Болдуин отмечает именно это:
Представляется справедливым, что Парсонсу в своей теории не удается снабдить личность разумным набором качеств или механизмов, помимо потребностных диспозиций, и он создает себе трудности, не наделив личность достаточными характеристиками и достаточным числом различных механизмов для способности функционировать (A. Baldwin, 1961, p. 186).
Болдуин выделяет еще один убедительный момент относительно парсоновской системы личности: он утверждает, что даже когда Парсонс анализировал систему личности, на самом деле она не была его главным интересом: «Даже создавая целые главы о структуре личности, Парсонс гораздо больше страниц посвящает рассмотрению социальных систем» (Baldwin, 1961, p. 180). Такой подход отражается во взглядах Парсонса на различные виды соединения личности с социальной системой. Во-первых, акторы должны научиться рассматривать себя адекватно месту, занимаемому ими в обществе (Parsons & Shils, 1951, p. 147). Во-вторых, каждой роли соответствуют ролевые ожидания. Кроме того, происходит обучение самодисциплине, усвоение ценностей, личностная идентификация и т. д. Все эти силы способствуют объединению системы личности с выдвинутой Парсонсом на передний план социальной системой. Однако он также отмечал возможность отсутствия такой интеграции, что для системы составляет проблему, требующую разрешения.
Другой аспект творчества Парсонса — его интерес к интернализации как личностной стороне процесса социализации — отражает пассивность системы личности. Этот интерес Парсонс (Parsons, 1970a, p. 2) унаследовал от Дюркгейма, писавшего об интернализации, а также от Фрейда, в части, касающейся суперэго. При подчеркивании значимости интернализации и суперэго снова проявилась парсоновская концепция системы личности, имеющей пассивный характер и контролируемой извне.
Хотя Парсонс в своем раннем творчестве намеревался обсуждать субъективные аспекты личности, постепенно он отошел от этой идеи. Таким образом, он ограничил возможное понимание системы личности. Парсонс ясно высказался по поводу того, что его перестали интересовать внутренние смыслы человеческих действий: «Организация данных, получаемых путем наблюдения, с точки зрения теории вполне возможна и плодотворна с точки зрения модифицированного бихевиоризма, и такая формулировка позволяет избежать многих сложностей интроспекции или эмпатии» (Parsons & Shils, 1951, p. 64).
Поведенческий организм. Парсонс уделил мало внимания поведенческому организму, несмотря на то, что включил его в состав четырех систем действия. Он сделал это, поскольку поведенческий организм является источником энергии для остальных систем. Хотя он основан на генетическом строении, на его организацию влияют процессы культурной детерминации и обучения, происходящие в течение жизни индивида[28]. Поведенческий организм в творчестве Парсонса явно имеет остаточный характер, однако Парсонса стоит восхвалять как минимум за то, что он включил его в свою социологию, тем самым предвосхитив интерес некоторых социологов к социо-биологии и социологии тела (В. Turner, 1985).
Использование Парсонсом таких концептуальных инструментов, как четыре системы действия и функциональные императивы, привело к обвинению его в том, что он предлагает структурную теорию, не учитывающую социальные изменения. Долгое время Парсонс весьма болезненно воспринимал это обвинение, утверждая, что, несмотря на необходимость изучения изменений, последнему должно предшествовать исследование структуры. Однако к 1960-м гг. он больше не смог выносить нападки и серьезно изменил направленность своего творчества в сторону изучения социальных изменений[29], особенно изучения социальной эволюции (Parsons, 1977b, p. 50).
Эволюционная теория. Общая ориентация Парсонса (Parsons, 1966) на изучение социальных изменений базировалась на биологии. Для рассмотрения этого процесса Парсонс разработал то, что он сам назвал «парадигмой эволюционных изменений».
Первый элемент данной парадигмы — процесс дифференциации. Парсонс считал, что любое общество состоит из ряда подсистем, различающихся как по структуре, так и по своему функциональному значению для более крупной социальной системы — общества. По мере развития общества выделяются новые подсистемы. Этого, однако, недостаточно: они должны быть и более адаптивными, чем ранние подсистемы. Таким образом, существенным аспектом эволюционной парадигмы Парсонса стала идея адаптивного обновления. Парсонс описал этот процесс так:
Если роль дифференциации состоит в создании сбалансированной, более развитой системы, каждая вновь выделившаяся подструктура… должна обладать повышенной способностью к адаптации для выполнения своей первичной функции по сравнению с выполнением этой функции в предшествующей, более расплывчатой структуре… Мы можем назвать этот процесс аспектом адаптивного обновления в цикле эволюционных изменений (Parsons, 1966, p. 22).
Это очень позитивная модель социальных изменений (хотя Парсонс, конечно, имел представление и об их негативной стороне). Данная модель предполагает, что общество развивается, становится более способным справляться с трудностями. Согласно марксистской теории, социальные изменения, напротив, приводят к конечному уничтожению капиталистического общества. В частности, поэтому Парсонса нередко называют крайне консервативным теоретиком социологии. Кроме того, рассматривая изменения, он склонялся к выделению позитивных аспектов социальных изменений в современном мире, а не их негативной стороне.
Далее, Парсонс утверждал, что процесс дифференциации порождает для общества новый ряд проблем интеграции. С ростом числа подсистем общество сталкивается с новыми проблемами координации функционирования этих элементов.
Общество в процессе эволюции должно двигаться от системы «приписывания» к системе «достижения». Для управления более разветвленными подсистемами требуется более широкий набор умений и способностей. Человеческие способности нужно освободить от «приписывающих» связей, чтобы эти способности могли быть использованы обществом. В наиболее общем виде это означает, что группы, которые раньше были отстранены от участия в развитии системы, надо освободить для включения их в качестве полноправных членов общества.
Наконец, ценностная система общества должна пройти через изменения, так как социальные структуры и функции становятся все более дифференцированными. Но поскольку новая система более разнообразна, ценностной системе труднее охватить ее. Поэтому более дифференцированному обществу требуется такая ценностная система, которая «выражается на более высоком уровне обобщения, чтобы узаконить больший набор целей и функций ее субэлементов» (Parsons, 1966, p. 23). Однако этот процесс распространения ценностей зачастую происходит не гладко, так как встречает сопротивление со стороны групп, приверженных собственным ограниченным ценностным системам.
Эволюция проходит ряд циклов, но ни один всеобщий процесс не влияет на все общества равным образом. Некоторые общества могут поощрять эволюцию, в то время как другие могут «быть столь заняты внутренними конфликтами или другими помехами», что задерживают эволюционный процесс или даже могут «вырождаться» (Parsons, 1966, p. 23). Больше всего Парсонса интересовали общества, в которых происходят эволюционные «прорывы», так как он полагал, что раз они произошли, то эволюционный процесс будет происходить в соответствии со своей общей эволюционной моделью.
Хотя Парсонс понимал эволюцию как стадиальный процесс, он настороженно относился к однолинейной эволюционной теории: «Мы не понимаем социетальную эволюцию как протяженный или просто линейный процесс, но можем различать основные уровни прогресса, не упуская из виду значительной изменчивости, обнаруживаемой в каждом» (1966, p. 26). Поясняя, что упрощает ситуацию, Парсонс различал три основные стадии эволюции: примитивную, промежуточную и современную. Что характерно, он различал эти стадии, главным образом, на основе культурных значений. Решающим моментом развития при переходе от примитивной к промежуточной стадии становится развитие языка, и прежде всего, языка письменного. Ключевой момент развития при переходе от промежуточной стадии к современной состоит в «институционализованном кодексе нормативного порядка» или законе (Parsons, 1966, p. 26).
Парсонс продолжал исследование с помощью анализа ряда конкретных обществ в контексте их эволюции — от примитивного к современному обществу. Здесь стоит подчеркнуть одну особенность: Парсонс обратился к эволюционной теории отчасти потому, что его обвиняли в неспособности изучать социальные изменения. Тем не менее, он анализирует эволюцию не с точки зрения прогресса. Скорее, это попытка «упорядочить типы структур и последовательно их соотнести» (Parsons, 1966, p. 111). Это сравнительный структурный анализ, а не реальное изучение процессов социальных изменений. Таким образом, даже когда предположительно Парсонс рассматривал изменения, он оставался приверженцем изучения структур и функций.
Обобщенные средства обмена. Одним из каналов включения в теоретическую систему Парсонса некоторой динамики, некоторой подвижности (Alexander, 1983, p. 115) явились его идеи обобщенных средств обмена внутри и между четырьмя системами действия (особенно в рамках социальной системы), рассмотренными выше. В качестве примера обобщенных средств обмена выступают деньги, функционирующие в этом качестве в области экономики. Но вместо рассмотрения материальных явлений, таких как деньги, Парсонс поместил в центр своего внимания символические средства обмена. Даже когда Парсонс обсуждает деньги как средство обмена в социальной системе, он больше фокусируется на их символических, а не материальных свойствах. Помимо денег существуют другие обобщенные средства обмена, носящие более ясно выраженный символический характер: политическая власть, влияние и ценностные пристрастия. Парсонс вполне ясно объясняет, почему рассматривает символические средства обмена: «Мне кажется, что введение в структурную концепцию, которой я придерживаюсь, теории средств, опровергает частые голословные утверждения, что структурный анализ данного рода заражен уклоном в статику, что делает невозможным отдать должное проблемам динамики» (1975, p. 98–99).
Символические средства обмена обладают способностью, как и деньги, создаваться и циркулировать в крупной социальной системе. Таким образом, в пределах системы эти средства в области политической системы способны создавать политическую власть. Что более важно, они могут расходовать эту власть, таким образом позволяя ей свободно циркулировать и оказывать влияние в социальной системе. Через такое расходование власти лидеры предположительно укрепляют политическую систему, как и общество в целом. Обобщенные символические средства циркулируют между четырьмя системами действия и внутри структур каждой из этих систем. Именно их существование и движение придает в значительной степени структурному анализу Парсонса динамику.
Как отмечает Александер (Alexander, 1983, p. 115), обобщенные средства обмена придают парсоновской теории динамику в ином смысле. Они допускают существование «создателей средств» (например, политиков), которые не принимают систему обмена просто как она есть, т. е. они могут быть креативными и изобретательными, и таким образом изменять не только количество обобщенных средств, но и их характер и направленность.
Если Толкотт Парсонс — важнейший теоретик структурного функционализма, то его студент Роберт Мертон был автором важнейших формулировок структурного функционализма в социологии (Sztompka, см. далее; Tiryakian, 19991). Мертон критиковал некоторые крайние и бездоказательные аспекты структурного функционализма. Но, что не менее важно, новые концептуальные воззрения, выдвинутые Мертоном, способствовали сохранению актуальности структурного функционализма.
Хотя и Мертон, и Парсонс оба связаны со структурным функционализмом, между ними существуют значительные различия. Во-первых, если Парсонс отстаивал создание крупных всеобъемлющих теорий, то Мертон предпочитал более ограниченные, среднего уровня теории. Кроме того, Мертон в большей степени, чем Парсонс, поддерживал марксистскую теорию. Фактически можно считать, что Мертон и некоторые его студенты (особенно Алвин Гоулднер) в политическом смысле придали структурному функционализму более левый оттенок.
Мертон критиковал положения, которые считал тремя основными постулатами функционального анализа в том виде, в каком он был развит такими антропологами, как Малиновски и Рэдклифф Браун. Первый постулат утверждает универсальный функционализм общества. Согласно этому постулату, все стандартизированные социальные и культурные убеждения и обычаи имеют функциональное значение для общества в целом и для индивидов в частности. Это значит, что различные элементы социальной системы должны обладать высоким уровнем интеграции. Однако Мертон утверждал, что хотя это может быть верно по отношению к небольшим, примитивным обществам, нельзя делать обобщения применительно к более крупным и сложным обществам.
Второй постулат гласит об универсальном функционализме. Утверждается, что все стандартизированные социальные и культурные формы и структуры выполняют позитивные функции. Мертон доказал, что это противоречит тому, что мы видим в реальном мире. Ясно, что не каждая структура, обычай, идея, убеждение и т. д. выполняет позитивные функции. Например, неистовый национализм может быть крайне дисфункционален в мире быстро распространяющегося ядерного оружия.
Третий постулат — постулат необходимости. Здесь утверждается, что все стандартизированные аспекты общества не только выполняют позитивные функции, но также представляют собой необходимые элементы функционирования целого. Этот постулат подводит к идее, что все структуры и функции функционально необходимы для общества. Никакие другие структуры и функции не могли бы работать так же эффективно, как те, что обнаруживаются в обществе в настоящее время. Критикуя Парсонса, Мертон утверждал, что мы, по крайней мере, должны быть готовы признать наличие в обществе структурных и функциональных альтернатив.
По мнению Мертона, все эти функциональные постулаты опираются на неэмпирические утверждения, основанные на абстрактно-теоретических системах. Обязанность социолога — как минимум изучать каждую из них эмпирически. Уверенность Мертона в том, что эмпирическая проверка, а не теоретические утверждения, имеет решающее значение для функционального анализа, привело его к разработке «парадигмы» функционального анализа, объединяющей теории и исследования.
Мертон с самого начала пояснил, что структурно-функциональный анализ рассматривает группы, организации, общества и культуры. Он утверждал, что любой объект, который может подлежать структурно-функциональному анализу, должен «представлять собой стандартизированное (т. е. шаблонное и повторяющееся явление)» (Merton, 1949/1968, p. 104). Он имел в виду «социальные роли, институциональные модели, социальные процессы, культурные образцы, обусловленные культурой эмоции, социальные нормы, групповую организацию, социальную структуру, средства социального контроля и т. д.» (Merton, 1949/1968, p. 104).
Ранние структурные функционалисты в основном почти всецело посвящали себя рассмотрению функций одной социальной структуры или института относительно другой. При этом, как считает Мертон, они нередко смешивали субъективные мотивы индивидов с функциями структур или институтов. Структурный функционалист должен помещать в центр своего внимания скорее социальные функции, а не индивидуальные мотивы. Функции, по Мертону, определяются как «те наблюдаемые последствия, которые способствуют адаптации или приспособлению данной системы» (1949/1968, p. 105). Однако когда кто-то фокусируется только на адаптации или приспособлении, присутствует явный идеологический уклон, поскольку всегда существуют позитивные последствия. Важно заметить, что один социальный факт может иметь негативные последствия для другого. Чтобы исправить это серьезное упущение раннего структурного функционализма, Мертон разработал понятие дисфункции. Так же как структуры или институты могут способствовать сохранению других частей социальной системы, они могут иметь для них и отрицательные последствия. Например, рабство на юге Соединенных Штатов имело позитивные последствия для белых жителей Юга, как, например, снабжение дешевой рабочей силой, поддержка хлопковой экономики и социального статуса. Оно также имело дисфункции, в частности, чрезмерную зависимость южан от аграрной экономики и вытекающую отсюда неготовность к индустриализации. Давнишнее промышленное неравенство между Севером и Югом можно приписать, по крайней мере, отчасти, дисфункциям института рабства на Юге.
Мертон также выдвинул понятие нонфункций, которые определял как последствия, которые не относятся к рассматриваемой системе. Сюда могут относиться социальные формы, «выжившие» с более ранних исторических времен. Хотя в прошлом они могли иметь положительные или отрицательные последствия, на современное общество они не оказывают значительного влияния. Примером может служить, хотя некоторые могут с этим не согласиться, «Женское христианское движение терпимости» (Women’s Christian Temperance Movement).
Чтобы было легче ответить на вопрос, перевешивают ли функции дисфункции, или наоборот, Мертон разработал концепцию чистого баланса. Правда, мы никогда не сможем просто сложить положительные функции и дисфункции и объективно определить, что перевешивает, поскольку эти вопросы столь сложны и до такой степени основаны на субъективных суждениях, что не могут быть легко просчитаны и взвешены. Польза мертоновской концепции состоит в том, что она обращает внимание социологов на вопрос относительной значимости. Если вернуться к примеру рабства, возникает вопрос, имело ли рабство для Юга сравнительно более функциональный или дисфункциональный характер? Тем не менее, этот вопрос слишком общий и не учитывает ряд проблем (например, то, что рабство имело функциональный характер для таких групп, как белые рабовладельцы).
Чтобы разобраться с подобными вопросами, Мертон выдвинул идею существования уровней функционального анализа. Функционалисты, как правило, ограничивались анализом общества в целом, Мертон же пояснил, что можно также анализировать организацию, институт или группу. Возвращаясь к проблеме функций, которые выполняло рабство, было бы необходимо различать несколько уровней анализа и изучать функции и дисфункции рабства для семей черных, семей белых, для черных политических организаций, белых политических организаций и т. д. С точки зрения чистого баланса, рабство, вероятно, было более функционально для определенных социальных единиц и более дисфункционально для других. Перенесение рассмотрения проблемы на эти более конкретные уровни облегчает анализ функциональности рабства для Юга в целом.
Кроме того, Мертон ввел понятие явных и латентных функций. Два этих термина также стали важным вкладом в функциональный анализ[30]. Явные функции имеют намеренный характер, а латентные функции — ненамеренный. Явной функцией рабства, например, было повышение экономической производительности Юга, но оно имело латентную функцию привлечения многочисленного низшего класса, служившего для повышения социального статуса белых южан, как богатых, так и бедных. Эта мысль связана с другой концепцией Мертона — концепцией непредвиденных последствий. Действия имеют как преднамеренные, так и непреднамеренные последствия. Хотя все осознают преднамеренные последствия, чтобы обнаружить непреднамеренные последствия, требуется социологический анализ. Действительно, для некоторых это является самой сущностью социологии. Питер Бергер (Berger, 1963) назвал это «развенчанием», или взглядом за пределы заявленных намерений на реальные результаты.
Мертон пояснял, что непредвиденные последствия и латентные функции — не одно и то же. Латентная функция есть вид непредвиденного последствия, имеющий для определенной системы функциональный характер. Однако существуют два других вида непредвиденных последствий: «дисфункциональные для определенной системы, и они включают латентные дисфункции», и «не относящиеся к системе, на которую они не влияют ни функционально, ни дисфункционально… нонфункциональные последствия» (Merton, 1949/1968, p. 105).
В качестве дальнейшего прояснения функциональной теории Мертон отмечал, что структура может иметь по отношению к системе в целом дисфункциональный характер и, тем не менее, продолжать существовать. Можно с достаточными основаниями говорить, что дискриминация чернокожих, женщин и прочих меньшинств дисфункциональна для американского общества, при этом она продолжает существовать, поскольку функциональна для части социальной системы; например, дискриминация женщин обычно функциональна для мужчин. Но эти формы дискриминации не лишены дисфункций даже для той группы, для которой они функциональны. Мужчины страдают от своей дискриминации женщин; аналогично белым вредит дискриминационное поведение по отношению к чернокожим. Можно утверждать, что эти формы дискриминации неблагоприятно влияют на дискриминирующую сторону, так как большое число людей остается неудовлетворенным своим положением, вследствие чего возрастает вероятность социального конфликта.
Мертон считал, что не все структуры необходимы для функционирования социальной системы. Некоторые элементы социальной системы можно исключить. Это помогает функциональной теории преодолеть еще один из ее консервативных уклонов. Признавая, что некоторые структуры можно ликвидировать, функционализм открывает путь для значимых социальных изменений. Наше общество, например, может продолжать существовать (и даже улучшиться) с устранением дискриминации различных меньшинств.
Пояснения Мертона крайне полезны для социологов (например, Cans, 1972, 1994), желающих провести структурно-функциональный анализ.
В рамках данного параграфа следует обратиться к одному из самых известных вкладов в структурный функционализм и социологию в целом (Adler and Laufer, 1995; Merton, 1995; Menard, 1995) — мартеновскому (Merton, 1968) анализу отношений между культурой, структурой и аномией. Мертон определяет культуру как «организованную совокупность нормативных ценностей, управляющих поведением, характерным для членов определенного общества или группы», а социальную структуру как «организованную совокупность социальных отношений, в которых по-разному участвуют члены общества или группы» (1968, p. 216; курсив мой). Аномия имеет место «при наличии серьезного рассогласования между нормами и целями культуры и социально сформированными способностями членов группы действовать в соответствии с ними» (Merton, 1968, p. 216). То есть из-за своего положения в социальной структуре общества некоторые люди не способны действовать согласно нормативным ценностям. Культура требует определенного типа поведения, которому препятствует социальная структура.
Например, в американском обществе культура придает огромное значение материальному успеху. Однако из-за положения в социальной структуре многие не имеют возможности достичь такого успеха. Если человек по рождению принадлежит к низшим социально-экономическим слоям и, как следствие, может получить, в лучшем случае, лишь степень выпускника высшего учебного заведения, то его шансы на достижение экономического успеха общепринятыми способами (например, преуспев на традиционном рабочем поприще) малы либо вовсе отсутствуют. При таких обстоятельствах (а они широко распространены в современном американском обществе) можно говорить о существовании аномии, результат которой — тенденция к девиантному поведению. В данном контексте девиантное поведение зачастую принимает форму альтернативных, не принятых в обществе и иногда незаконных средств достижения экономического успеха. Таким образом, примером девиантного поведения, порождаемого дисбалансом между ценностями культуры и социально-структурными способами их достижения, может служить наркоторговля или занятие проституцией ради экономического успеха. Это один из способов объяснения преступности и девиантного поведения с точки зрения структурного функционализма.
Таким образом, в данном примере Мертон рассматривает социальные (и культурные) структуры, но его не сильно интересуют функции этих структур. Скорее он, в соответствии со своей функциональной парадигмой, больше занят исследованием дисфункций, в данном случае аномии. Точнее, Мертон, как мы видели, связывает аномию с девиантным поведением и с помощью этого утверждает, что рассогласования между культурой и структурой имеют дисфункциональные последствия, а именно приводят к девиантному поведению в обществе.
Следует заметить, что в творчестве Мертона, посвященном аномии, подразумевается критическое отношение к социальной стратификации (например, из-за того что она блокирует средства для достижения некоторых социально желательных целей). Таким образом, если Дэвис и Мур писали о стратифицированном обществе в одобрительном ключе, то творчество Мертона показывает, что структурные функционалисты могут относиться к социальной стратификации критически.
Ни одна социологическая теория в истории дисциплины не вызывала такого интереса, как структурный функционализм. С конца 1930-х по начало 1960-х гг. он был практически неоспорим как авторитетнейшая социологическая теория в Соединенных Штатах. Однако к 1960-м гг. эта теория стала подвергаться значительной критике, и, в конце концов, критика превзошла похвалы. Марк Абрахамсон довольно живо описал ситуацию: «Таким образом, фигурально говоря, функционализм шагал, как огромный слон, не замечая комариных укусов, даже когда рой нападающих наносил ему тяжелый урон» (Abrahamson, 1978, p. 37).
Одно из основных критических замечаний состоит в том, что структурный функционализм недостаточно учитывает историю, т. е., по сути своей, антиисторичен. Фактически, структурный функционализм развивался, по крайней мере, отчасти, как реакция на исторический эволюционный подход определенных антропологов. Считалось, что многие ранние антропологи описывают различные стадии эволюции данного общества или общества в целом. Зачастую изображение ранних этапов носило достаточно умозрительный характер. Кроме того, позднейшие стадии зачастую были немногим более чем идеализацией общества, в котором жили антропологи. Ранние структурные функционалисты стремились преодолеть умозрительный характер и этноцентрический уклон этих работ. Особенно далеко структурный функционализм зашел в своей критике эволюционной теории, он избирал предметом своего анализа современные или абстрактные общества. Однако структурный функционализм необязательно антиисторичен (Turner and Maryanski, 1979). Хотя среди профессионалов есть тенденция относиться к нему как антиисторичному, ничто в этой теории не мешает им обращаться к историческим предметам. Фактически, творчество Парсонса (Parsons, 1966, 1971), посвященное социальным изменениям, как мы видели, отражает способность структурных функционалистов при желании рассматривать и изменения.
Структурных функционалистов также критикуют за неспособность эффективно изучать процесс социальных изменений (Abrahamson, 1978; P. Cohen, 1968; Mills, 1959; Turner and Maryanski, 1979). Тогда как описанные критические аргументы говорят о кажущейся неспособности структурного функционализма рассматривать прошлое, эта критика озабочена и неспособностью данного подхода анализировать современный процесс социальных изменений. Структурный функционализм, вероятнее всего, рассматривает статические структуры, а не процессы изменений. Перси Коэн (Cohen, 1968) считает, что проблема лежит в структурно-функциональной теории, полагающей все элементы общества укрепляющими друг друга, а также систему в целом. Это мешает понять, как эти элементы могут способствовать также и изменениям. Тогда как Коэн считает проблему присущей самой теории, Тернер и Мариански, опять же, полагают, что проблема связана не с теорией, а с социологами.
По мнению Тернера и Мариански, структурные функционалисты зачастую не обращаются к вопросу изменений, а если и обращаются, то скорее с эволюционной, а не революционной точки зрения. Тем не менее, они считают, что нет повода утверждать, что структурные функционалисты не могут анализировать социальные изменения. Связана ли проблема с теорией или с теоретиками, факт тот, что основной вклад структурных функционалистов заключается в изучении статических, не меняющихся социальных структур[31].
Возможно, наиболее часто звучащая критика структурного функционализма — это утверждение о его неспособности эффективно анализировать конфликт (Abrahamson, 1978; P. Cohen, 1968; Gouldner, 1970; Horowitz, 1962/1967; Mills, 1959; Turner and Maryanski, 1979)[32]. Эта критика принимает разные формы. Алвин Гоулднер утверждает, что Парсонс как главный представитель структурного функционализма был склонен преувеличивать роль гармоничных отношений. Ирвинг Луис Горовиц говорит о том, что структурные функционалисты склонны рассматривать конфликт как неизбежно разрушительное и происходящее за рамками общества явление. С наиболее общих позиций, Абрахамсон утверждает, что структурный функционализм преувеличивает согласие в обществе, стабильность и интеграцию и, наоборот, склонен не учитывать конфликт, рассогласованность и изменения. Снова встает вопрос, присуще ли это теории как таковой, или же способу интерпретации и использования ее социологами (P. Cohen, 1968; Turner and Maryanski, 1979). Как бы не различались мнения друг от друга, ясно, что структурный функционализм смог предложить по проблеме социального конфликта относительно немного.
Массовые обвинения структурного функционализма в неспособности рассматривать историю, изменения и конфликт привели к тому, что многие (например, P. Cohen, 1968; Gouldner, 1970) стали говорить о консервативном уклоне структурного функционализма. На этот счет лучше других высказался Гоулднер: «Парсонс упорно считает наполовину наполненный водой стакан полуполным, а не полупустым» (Gouldner, 1970, p. 290). Человек, который считает стакан наполовину полным, отмечает положительные аспекты ситуации, тогда как тот, кто считает его полупустым, сосредоточен на ее отрицательной стороне. Используя социальные термины, можно сказать, что консервативный структурный функционалист подчеркивает экономические преимущества жизни в нашем обществе, а не ее недостатки.
Роберт Кинг Мертон: автобиографический очерк.
Довольно просто определить основных учителей, которые дали больше всего, близких мне независимо оттого, где они находятся. В период моей учебы в аспирантуре это были: П.А. Сорокин, более широко ориентировавший меня на европейскую социологическую мысль и с которым я, в отличие от некоторых других студентов того времени, никогда не разрывал отношений, хотя и не мог работать в том направлении исследований, которому он следовал с конца 1930-х гг.; тогда довольно молодой Толкотт Парсонс, развивавший идеи, впервые наиболее полно выраженные в его магистерской диссертации «Структура социального действия»; биохимик и отчасти социолог Л.Дж. Гендерсон, до некоторой степени научивший меня дисциплинированному исследованию того, что поначалу трактуется как просто интересная мысль; историк экономики Э.Ф. Гэй, научивший меня исследованию экономического развития, восстанавливаемого по архивным источникам; и, что достаточно важно, тогдашний декан факультета истории науки Джордж Сартон, позволивший мне в течение нескольких лет работать под своим началом в его знаменитом (чтобы не сказать священном) отделе в Вайднерской библиотеке в Гарварде. Помимо этих учителей, у которых я обучался непосредственно, больше всего я узнал от двух социологов: прежде всего, Эмиля Дюркгейма и Георга Зиммеля, которые могли учить меня только с помощью оставленных ими сильных работ; а также от восприимчивого к социологии гуманиста Гилберта Маррея. В недавний период моей жизни я больше всего узнал от своего коллеги Пола Ф. Лазарсфельда, который, возможно, не представлял, сколь многому он научил меня во время наших бесчисленных разговоров и сотрудничества, длившегося более трети века.
Окидывая взглядом свою многолетнюю работу, я обнаруживаю там больше осмысленности, чем предполагал. Дело в том, что с начала собственной работы, после аспирантских лет ученичества, я твердо решил следовать своим интеллектуальным интересам по мере их развития, а не придерживаться предопределенного жизненного плана. Я решил поступать, как мой учитель на расстоянии, Дюркгейм, а не как мой учитель поблизости, Сартон. Дюркгейм неоднократно менял предмет своих исследований. Начав с изучения общественного разделения труда, он рассмотрел методы социологического исследования, а затем с успехом обратился к предметам, вроде бы несвязанным: самоубийству, религии, нравственному воспитанию и социализму, продолжая разрабатывать теоретическое направление, которое, на его взгляд, можно было эффективно развивать, занимаясь столь различными аспектами жизни в обществе. Сартон действовал совершенно иначе: в начале своей ученой карьеры он выработал программу исследования в истории науки, достигшую наиболее полного выражения в его монументальном пятитомном «Введении [sic] в историю науки» (в котором проследил историю до конца XIV в.!).
Первый пример казался мне более подходящим. Я намеревался и до сих пор хочу развивать социологические теории социальной структуры и культурных изменений, которые помогут нам понять, почему социальные институты и характер жизни в обществе именно таковы. Этот интерес к теоретической социологии способствовал тому, что я избегал предметной специализации, ставшей (и, на мой взгляд, по большей части правильно ставшей) в социологии и других развивающихся дисциплинах широко распространенным явлением. Для моих целей было существенно изучение различных социологических предметов.
В этом предметном разнообразии только одна особая область — социология науки — упорно привлекала мой интерес. В 1930-е гг. я практически полностью посвятил себя изучению социальных условий развития науки и технологии, особенно в Англии XVII в., и сконцентрировался на непредвиденных последствиях целенаправленного социального действия. По мере того как расширялись мои теоретические интересы, в 1940-е гг. и позже, я обратился к изучению социальных источников нонконформистского и девиантного поведения, функционирования бюрократии, массового убеждения, коммуникации в современном сложном обществе, а также роли интеллектуала внутри и вне бюрократий. В 1950-е гг. я сосредоточился на разработке социологической теории основных единиц социальной структуры: ролевой и статусный набор и ролевые модели выбираются людьми не только ради соревнования, но и как источник ценностей, принимаемых за основу самооценки (в последнем случае имеется в виду «теория референтных групп»). Кроме того, совместно с Джорджем Ридером и Патрисией Кендалл, я предпринял первое крупномасштабное социологическое исследование медицинского образования, с целью выяснить, как, помимо основной цели, различные типы врачей проходят процесс социализации в одних и тех же медицинских школах, при том что это связано с отличительными особенностями специальностей как вида профессиональной деятельности. В 1960-х и 1970-х гг. я вернулся к интенсивному изучению социальной структуры науки и ее взаимодействия с когнитивной структурой, поскольку эти два десятилетия были временем, когда социология науки, наконец, достигла периода зрелости, для которого прошлое было только прологом. На протяжении этой работы основное внимание я уделял связям между социологической теорией, методами исследования и основательными эмпирическими исследованиями.
Я только для удобства группирую развитие своих интересов по десятилетиям. Они, конечно, появлялись и ослабевали не в четком соответствии с этими общепринятыми календарными периодами. Не все они ослабевали по истечении первого периода интенсивной работы в данном направлении. Сейчас я работаю над трудом, посвященным непредвиденным последствиям целенаправленно го социального действия, таким образом, продолжая работу, впервые опубликованную почти пол века назад и периодически развивавшуюся с тех пор. Другая изданная работа, озаглавленная «Самоисполняющееся пророчество», в шести областях социальной жизни доводит до логического конца разработку модели, впервые упомянутой в моей работе под тем же названием не менее тридцати лет назад. Если время, терпение и силы позволят, останется подытожить работу по анализу социальной структуры, особое внимание уделяя статусным и ролевым наборам, а также структурным условиям с точки зрения структуры и явным и латентным функциям, дисфункциям, функциональным альтернативам и социальным механизмам с точки зрения функций.
Учитывая, что все мы смертны, а сочинительство мое обычно носит болезненно медленный характер, вряд ли перечень этих работ будет в дальнейшем продолжен.
(Более подробно о Мертоне см. Schultz, 1995.)
Copyright© 1981 by Robert K. Merton.
Возможно, структурный функционализм действительно имеет консервативный уклон, приписываемый не только тому, что он не учитывает (изменения, историю, конфликт), но также тому, что он предпочитает помещать в центр своего анализа. Во-первых, структурные функционалисты были склонны фокусироваться на культуре, нормах и ценностях (P. Cohen, 1968; Mills, 1959; Lockwood, 1956). Дэвид Локвуд (Lockwood, 1956), например, критикует Парсонса за излишнее внимание к нормативному порядку в обществе. С более общих позиций, Перси Коэн (Cohen, 1968) утверждает, что структурные функционалисты фокусируются на нормативных элементах, хотя этот подход не присущ самой теории. Роль конкретного агента, трактуемая как пассивная, отвечает за интерес структурного функционализма к культурным и социетальным факторам и приводит к его консервативной ориентации. Считается, что людей сдерживают культурные и социальные силы. Структурным функционалистам (например, Парсонсу) не хватает динамичного, творческого понимания человека. Как говорит Гоулднер, чтобы подчеркнуть свое критическое отношение к структурному функционализму, «человеческие существа используют социальные системы в той же степени, в какой сами используются ими» (Gouldner, 1970, p. 220).
С их интересом к культуре связана тенденция структурных функционалистов ошибочно принимать нормы, которые узаконивает в обществе элита, за социальную реальность (Gouldner, 1970; Horowitz, 1962/1967; Mills, 1959). Нормативная система трактуется как отражение всего общества, в то время как на самом деле она должна скорее рассматриваться в виде идеологической системы, декларируемой элитой общества и существующей для ее членов. Горовиц вполне определенно выражает эту позицию: «Теория согласия… тяготеет к тому, чтобы стать метафизическим изображением главенствующей идеологической схемы» (Horovitz, 1962/1967, p. 270).
Описанная содержательная критика распадается на два основных направления. Во-первых, кажется очевидным, что для структурного функционализма характерна довольно узкая точка зрения, не позволяющая обращаться к ряду важных проблем и аспектов социального мира. Во-вторых, эта точка зрения тяготеет к очень консервативному пониманию; на практике в прошлом, и до некоторой степени до сих пор, структурный функционализм действовал в поддержку существующего положения вещей и главенствующих элит (Huaco, 1986).
Один из наиболее часто высказываемых критических аргументов (см., например, Abrahamson, 1978; Mills, 1959) — утверждение, что структурный функционализм имеет преимущественно смутный, неясный и двусмысленный характер. Например: как можно точно определить структуру? Что такое функция? Социальная система? Как соотносятся друг с другом и более крупной социальной системой элементы социальных систем? Частично двусмысленность связана с тем, что в качестве своего предмета структурный функционализм выбирает абстрактные социальные системы вместо реально существующих обществ.
С этим связан следующий критический довод: несмотря на то, что ни одна крупная схема не была никогда использована для анализа всех обществ на протяжении истории (Mills, 1959), структурных функционалистов вдохновляло убеждение, что существует одна теория или, по крайней мере, набор концептуальных категорий, которые могут быть использованы с этой целью. Многие критики считают эту «большую» теорию иллюзией, полагая, что лучшее из того, на что может рассчитывать социология, — это более исторически-конкретные теории «среднего уровня» (Merton, 1968).
Среди прочей методологической критики присутствует вопрос о том, существуют ли адекватные методы изучения проблемы, относящиеся к структурным функционалистам. Перси Коэна (Cohen, 1968), например, интересует, какие инструменты можно использовать для изучения вклада части системы в систему в целом. Еще один критический аргумент методологического плана заключается в том, что структурный функционализм затрудняет сравнительный анализ. Если предполагается, что системный элемент приобретает смысл только в контексте социальной системы, в которой он существует, как мы можем сравнивать его с подобным элементом другой системы? Коэн, например, вопрошает: если английская семья имеет смысл лишь в условиях английского общества, как мы можем сравнивать ее с семьей французской?
Телеология и тавтология. Перси Коэн (Cohen, 1968) и Тернер и Мариански (Turner and Maryanski, 1979) считают, что телеология и тавтология — важнейшие логические проблемы, с которыми сталкивается структурный функционализм. Некоторые рассматривают телеологию как внутренне присущую теории проблему (Abrahamson, 1978; P. Cohen, 1968). Но, по моему мнению, Тернер и Мариански (Turner and Maryanski, 1979) правы, считая, что проблема структурного функционализма — это не телеология как таковая, а неправомерная телеология. В данном контексте телеология определяется как точка зрения, заключающаяся в том, что общество (или другие социальные структуры) имеет цели, или направленность. Чтобы достичь этих целей, общество создает или способствует созданию определенных социальных структур и социальных институтов. Тернер и Мариански не считают такой взгляд обязательно неправомерным; фактически, они утверждают, что социальная теория должна принимать во внимание телеологические отношения между обществом и его элементами.
Проблема, по мнению Тернера и Мариански, состоит в неприемлемом расширении телеологии. Неправомерная телеология подразумевает, «что цель или конечное состояние руководит человеческими делами, хотя на самом деле она не является причиной» (Turner and Maryanski, 1979, p. 118). Например, неправомерно предположение о том, что из-за потребности общества в воспроизводстве и социализации оно создаст институт семьи. Эти потребности могут удовлетворить различные альтернативные структуры; общество не «нуждается» в создании семьи. Структурный функционалист должен определить и доказать, как, фактически, цели приводят к созданию конкретных подструктур. Было бы также полезно, если бы он мог показать, почему те же потребности не могли бы удовлетворять другие подструктуры. Правомерная телеология смогла бы эмпирически и теоретически определить и продемонстрировать связи между целями общества и различными существующими в обществе подструктурами. Неправомерная телеология довольствовалась бы слепым утверждением, что связь между социальной целью и конкретной подструктурой должна существовать. Тернер и Мариански признают, что функционализм зачастую преподносит неправомерную телеологию: «Мы можем заключить, что функциональные объяснения часто представляют собой неправомерную телеологию, что серьезно мешает пользе функционализма в понимании моделей человеческой организации» (Turner and Maryanski, 1979, p. 124).
Другой серьезный критический довод относительно логики структурного функционализма заключается в утверждении его тавтологичности. Тавтологический аргумент — это аргумент, в котором вывод просто содержит то, что подразумевается в предпосылке или же просто эту предпосылку перефразирует. В структурном функционализме такие круговые доводы зачастую принимают форму определения целого с точки зрения частей, а затем определения частей с точки зрения целого. Таким образом, можно оспаривать, что социальная система определяется отношениями ее элементов, а элементы системы определяются их местом в более крупной социальной системе. Поскольку одно определяется через другое, фактически вовсе не определяются ни социальная система, ни ее части. Мы на самом деле ничего не узнаем о системе или ее частях. Структурный функционализм был особенно склонен к тавтологии, хотя возникает вопрос: присуща ли данная склонность теории или просто характерна для способа использования, или неправильного использования, теории большинством структурных функционалистов?
Под огнем критики структурный функционализм, начиная с середины 1960-х гг. по сей день, утратил свое значение. Но в середине 1980-х была предпринята серьезная попытка возродить эту теорию под именем «неофункционализма». Термин «неофункционализм» использовался для обозначения продолжения структурного функционализма, а также демонстрации попытки развития структурного функционализма и преодоления его основных трудностей. Джеффри Александер и Пол Коломи определяют неофункционализм как «самокритичное направление функциональной теории, которое стремится расширить интеллектуальные горизонты функционализма, сохраняя его теоретическую основу» (1985, p. 11). Таким образом, кажется очевидным, что Александер и Коломи считают структурный функционализм чересчур узким направлением и видят свою цель в создании более целостной теории, которую они предпочитают именовать «неофункционализмом»[33].
Следует заметить, что хотя структурный функционализм в целом и теории Толкотта Парсонса в частности, приобрело крайнюю направленность, в начале развития теории она была сильна с точки зрения синтеза. С одной стороны, в течение своей научной деятельности Парсонс стремился к интеграции большого ряда теоретических концепций. С другой стороны, его интересовали взаимоотношения основных областей социального мира, особенно культурной, социальной и личностной систем. Но, в конце концов, Парсонс стал придерживаться узкой структурно-функционалистской ориентации и рассматривал систему культуры как определяющую другие системы. Таким образом, он отказался от своей ориентации на синтез, и неофункционализм можно считать попыткой вновь использовать этот подход.
Александер (Alexander, 1985a, p. 10) перечислил связанные со структурным функционализмом проблемы, которые следует преодолеть неофункционализму, в том числе «антииндивидуализм», «антагонизм к изменениям», «консерватизм», «идеализм» и «антиэмпирический уклон». Предпринимались попытки преодолеть эти проблемы планомерно (Alexander, 1985a) и на более конкретных теоретических уровнях, например, Коломи (Colomy, 1986; Alexander and Colomy, 1990b; Colomy and Rhoades, 1994) попытался усовершенствовать теорию дифференциации.
Несмотря на свое увлечение неофункционализмом, в середине 1980-х гг. Александер был вынужден заключить, что «неофункционализм следует признать скорее тенденцией, чем разработанной теорией» (1985а, p. 16). Всего пять лет спустя после признания Александером несовершенства неофункционализма Коломи попытался укрепить общетеоретический статус неофункционализма и заявил, что это направление уже достигло больших успехов:
В течение следующих пяти лет эта тенденция оформилась в самостоятельное научное течение. Ему принадлежат важные достижения на общетеоретическом уровне и ведущая роль в развитии синтетического направления социологической метатеории… неофункционализм отвечает по своим долговым обязательствам. Сегодня неофункционализм — больше чем обязательство; он стал областью интенсивного теоретического анализа и развивающихся эмпирических исследований (Colomy, 1990b, p. xxx).
Хотя неофункционализм, конечно, имел некоторые достижения, сомнительно, что он достиг столь многого, как пытался убедить нас Коломи.
Несмотря на то, что неофункционализм, возможно, остается мало разработанной теорией, Александер (Alexander, 1985a; см. также Colomy, 1990b) обозначил некоторые его базовые принципы. Во-первых, неофункционализм оперирует описательной моделью общества, рассматривающей последнее состоящим из элементов, которые, взаимодействуя друг с другом, образуют структуру. Благодаря этой структуре система отделена от внешней среды. Элементы системы «символически связаны», и их взаимодействие не определяется некоторой всеобъемлющей силой. Таким образом, неофункционализм отвергает любой однофакторный детерминизм и имеет открытый и плюралистический характер.
Во-вторых, Александер утверждает, что неофункционализм уделяет приблизительно одинаковое внимание действию и упорядоченности. Таким образом, он избегает свойственной структурному функционализму тенденции почти исключительно заниматься макроуровневыми источниками упорядоченности социальных структур и культуры и мало внимания уделять микроуровневым моделям действия (Schwinn, 1998). Неофункционализм также заявляет о своем широком понимании действия, включающем не только рациональное, но и экспрессивное действие.
В-третьих, неофункционализм сохраняет присущий структурному функционализму интерес к интеграции, не как к совершившемуся факту, а скорее как к социальной возможности. Он признает, что отклонения и социальный контроль — реалии социальных систем. Неофункционализм заботит проблема равновесия, но этот интерес шире, чем структурно-функционалистский, включающий частичное и динамическое равновесие. Присутствует нежелание рассматривать социальные системы с точки зрения статического равновесия. В широком смысле равновесие рассматривается как точка отсчета для функционального анализа, а не как описательная характеристика существования индивидов в реальных социальных системах.
В-четвертых, неофункционализм перенимает традиционный парсоновский упор на личность, культуру и социальную систему. Помимо значения для социальной структуры, взаимопроникновение этих систем также создает конфликт, являющийся постоянным источником, как изменений, так и контроля.
В-пятых, неофункционализм рассматривает социальные изменения в процессах дифференциации в социальной, культурной и личностной системах. Таким образом, изменения создают не согласие и гармонию, а скорее «индивидуальные и институциональные искажения» (Alexander, 1985a).
Наконец, Александер утверждает, что неофункционализм «подразумевает приверженность независимым от других уровней социологического анализа концепциям и теориям» (Alexander, 1985a, p. 10).
Александер и Коломи (Alexander and Colomy, 1990a) предъявили к неофункционализму очень амбициозное требование. Они не рассматривали неофункционализм как скромную «разработку» или «пересмотр» структурного функционализма, а скорее как его гораздо более серьезную «перестройку», в которой четко признаются расхождения с основателем (Парсонсом) и ясно высказывается отношение к другим теоретикам и теориям[34]. Предпринимались попытки объединить в неофункционализме концепции мэтров, как, например, посвященные материальным структурам работы Маркса и воззрения Дюркгейма на символизм. В попытке преодолеть идеалистический уклон парсоновского структурного функционализма, особенно его акцент на таких макросубъективных явлениях, как культура, приветствовались более материалистические подходы. Структурно-функциональная тенденция делать упор на упорядоченность была встречена призывом к возобновлению связей с теориями социальных изменений. Что более важно, чтобы компенсировать макроуровневый уклон традиционного структурного функционализма, предпринимались попытки объединения представлений теории обмена, символического интеракционизма, прагматизма, феноменологии и т. д. Другими словами, Александер и Коломи попытались соединить структурный функционализм с рядом других теоретических традиций. Считалось, что такого рода перестройка возродит структурный функционализм и обеспечит основу для развития новой теоретической традиции.
Александер и Коломи признавали важное различие между неофункционализмом и структурным функционализмом:
Ранние функциональные исследования соответствовали… единственной, всеохватывающей концептуальной схеме, которая связывала области специальных исследований в компактную совокупность. Эмпирические работы неофункционалистов, напротив, указывают на свободно организованную совокупность, пронизанную общей логикой и обладающую рядом достаточно автономных «ответвлений» и «вариаций» на разных уровнях и в разных эмпирических областях (Alexander & Colomy, 1990a, p. 52).
Воззрения Александера и Коломи означают движение от парсоновской тенденции рассматривать структурный функционализм как большую всеобъемлющую теорию. Взамен они предлагают более ограниченную, более синтетическую, но при этом целостную теорию.
Однако, как отмечалось в начале главы, будущее неофункционализма было поставлено под сомнение тем, что его основатель и ведущий представитель, Джеффри Александер, объявил, что перерос неофункционалистскую ориентацию. Эта перемена мнения очевидна в заглавии его последней книги «Неофункционализм и после него» (Alexander, 1998a). В этой работе Александер утверждает, что одной из его основных целей было (вос)создание легитимности и значимости парсоновской теории. В той степени, в какой неофункционализм преуспел в этом, Александер считает программу неофункционализма выполненной. Таким образом, он готов к тому, чтобы двигаться дальше Парсонса, дальше неофункционализма, хотя поясняет, что будущие его теоретические направления будут многим обязаны обеим теориям. Неофункционализм стал для Александера слишком ограничивающим, и теперь он считает его, как и собственное творчество, частью того, что он назвал «новым теоретическим движением». Он формулирует это следующим образом: «Я говорю о новой волне теоретического творчества, идущей дальше важных достижений неофункционализма» (Alexander, 1998a, p. 228). Такая теоретическая перспектива, возможно, по сравнению с неофункционализмом будет иметь более синтетический характер, будет более эклектичной, заимствуя обширный набор теоретических ресурсов, и будет использовать эти синтетические и эклектичные ресурсы более подходящими способами. В частности, Александер стремится гораздо больше заниматься разработками в области микросоциологии и теории культуры.
Стоит заметить, что Александер (1998) стал больше интересоваться вопросом «гражданского общества», несмотря на то, что данный вопрос не входит в сферу неофункционализма. Этот интерес Александера имеет значение как таковой, равно как и потому, что этот вопрос все более занимает социологию в целом (например, см. Cohen and Arato, 1992; Hearn, 1997; Seligman, 1993b). Для наших целей мы можем работать с данным Александером (1993, p. 797) определением гражданского общества как «сферы интеракции, институтов и солидарности, которая поддерживает жизнь обществ вне областей экономики и государства». В отличие от преобладающего интереса социологов здесь упор делается не на социальных институтах, а на том, что происходит вне этих институтов. По Александеру, гражданское общество содержит в себе как индивидуальный волюнтаризм, так и коллективную солидарность. С учетом угроз современного мира, а также широко распространенной несостоятельности различных институтов, многие теоретики социологии обратились к вопросу гражданского общества.
Джеффри Александер: автобиографический очерк.
С самого начала моей научной жизни меня занимали проблемы социального действия и социального порядка, а также возможности таких подходов к этим проблемам, которые позволили бы избежать крайностей одномерного мышления. Я всегда был убежден, что жесткие дихотомии, важные как идеологические течения в демократическом обществе, можно преодолеть в теоретической сфере.
Мои теоретические убеждения впервые оформились в конце 1960-х-начале 1970-х гг., когда я участвовал в студенческих движениях протеста, будучи студентом Гарвардского колледжа и выпускником Калифорнийского университета в Беркли. Новый левый марксизм представлял собой интеллектуально привлекательную попытку преодолеть экономизм вульгарного марксизма, пытаясь поместить современного человека в предшествующую эпоху. Поскольку он описывал взаимопроникновение материальных структур и культуры, личности и повседневной жизни, новый левый марксизм, которому мы на счастье или на беду во многом научились, обеспечил мне первый серьезный опыт на пути к теоретическому синтезу, отметившему мою научную карьеру.
В начале 70-х гг. меня перестал удовлетворять новый левый марксизм, отчасти из политических и эмпирических причин. Поворот нового левого марксизма к сектантству и насилию пугал и угнетал меня, в то время как Уотергейтский кризис продемонстрировал способность Америки к самокритике. Я решил, что капиталистические демократические общества обеспечивают возможности для принятия, плюрализма и реформ, которые не рассматривала даже новая левая версия марксистской мысли.
За этим стояли также более абстрактные теоретические причины отказа от марксистского подхода к синтезу. По мере того как я более глубоко стал заниматься классической и современной теорией, я понял, что синтез достигается скорее созданием составных терминов — психоаналитический марксизм, культурный марксизм, феноменологический марксизм, чем раскрытием центральных категорий действия и порядка. Фактически, неомарксистские категории сознания, действия, общности и культуры были черными ящиками. Это понимание привело меня к традициям, обеспечившим теоретические ресурсы для создания нового левого марксизма. Мне повезло, что в выпускной работе мной руководили Роберт Белла и Нейл Смелзер, чьи идеи о культуре, социальной структуре и социологической теории произвели на меня неизгладимое впечатление и до сих пор продолжают меня интеллектуально подпитывать.
В «Теоретической логике в социологии» (1982–1983) я опубликовал результаты этой работы. Идея этой многотомной работы начала зарождаться в 1972 г., после того как необычайная встреча с шедевром Толкотта Парсонса «Структура социального действия» позволила мне увидеть марксизм в новом свете и усомниться в нем. Позже под руководством Белла, Смелзера и Лео Лоуенталя я изучал классическую и современную теорию с учетом этого нового подхода.
В «Теоретической логике» я стремился показать, что Дюркгейм и Вебер создали развернутые теории культуры, чем пренебрегал Маркс, и что Вебер фактически разработал первый социологический синтез. Однако я сделал вывод, что Дюркгейм, в конце концов, стал двигаться в идеалистическом направлении и что Вебер развил механистическое понимание современного общества. Я предположил, что следует рассматривать творчество Парсонса скорее как современную умелую попытку синтеза, а не теорию функционалистского толка, В то же время Парсонсу также не удалось достаточно определенно следовать синтезу, из-за чего его теория стала чрезмерно формальной и нормативно обусловленной.
В своей работе последнего десятилетия я попытался вновь создать схему синтеза, которую считаю невыполненным обещанием раннего творчества. В работе «Двадцать лекций: социологическая теория после Второй мировой войны» (Alexander, 1987) я утверждал, что различия, проводимые в постпарсоновской социологии — между теориями конфликта и порядка, микро- и макроподходами, структурными и культурными воззрениями — не плодотворны. Эти классификации заслоняли основные социальные процессы, как, например, постоянная игра упорядоченности и конфликта и двойственные измерения общества, которые всегда переплетены.
Моей реакцией на эту тупиковую ситуацию был возврат к идеям Парсонса (Alexander, 1985b; Alexander & Colomy, 1990a) и к ранней классике (Alexander, 1988а).
В то же время, пытаясь продвинуть теорию в новом, «постпарсоновском» направлении, я стремился выйти за пределы классической и современной теории. Встречи с сильной группой феноменологов на моем родном отделении в университете Лос-Анджелеса, особенно с Гарольдом Гарфинкелем, стали важным стимулом. В работе «Действие и его окружение» (Alexander, 1987), которую я до сих пор считаю своей самой важной теоретической работой, я изложил принципы нового объединения микро-макросвязей.
Я также сконцентрировался на разработке новой теории культуры. Раннее знакомство с работами Клиффорда Джитца убедило меня в том, что традиционные соционаучные подходы к культуре имеют слишком ограниченный характер. С тех пор на мой подход сильно повлияли семиотика, герменевтика и постструктуралистская мысль. Включая несоциологические теории, я пытался выработать теории о символических кодах и значениях, различными способами пронизывающих социальную структуру (см. Alexander, 1988а).
Я считаю, что движение к теоретическому синтезу подталкивается событиями мирового масштаба. В посткоммунистическом обществе представляется важным разработать модели, помогающие нам понять наши сложные, многообразные и все же хрупкие, демократии. В настоящее время я работаю над теорией демократии, акцентирующей общественное измерение, которое называется «гражданским обществом». Я публикую ряд очерков, критикую растущий релятивизм человеческих исследований. Хотелось бы верить, несмотря на множество свидетельств обратного, что прогресс возможен не только в обществе, но и в социологии. Такого прогресса можно достичь, лишь придерживаясь многоразмерного и синтетического взгляда на общество.
Несмотря на то, что Александер стал развивать это направление недавно, его взгляд на гражданское общество представляет собой значительный шаг за пределы неофункционализма. Явно заимствуя структурно-функционалистские и неофункционалистские традиции, Александер в своей работе на тему гражданского общества также движется к новому теоретическому обоснованию. Независимо от судьбы этой работы, смена Александером теоретического направления ставит вопрос о будущем неофункционализма. В современной социологии изменения происходят быстро и, возможно, то, что было всего десять лет назад новым ярким движением, сегодня становится частью нашей недавней истории.
Теорию конфликта можно рассматривать как созданную, по крайней мере, отчасти, в ответ на структурный функционализм и как следствие критики, которую мы обсуждали выше. Однако следует заметить, что теория конфликта имеет и другие источники, как, например, марксистскую теорию и работы Зиммеля в области социального конфликта. В 1950-х и 1960-х гг. теория конфликта обеспечила альтернативу структурному функционализму, но была вытеснена рядом неомарксистских теорий (см. главу 4). Действительно, одним из важнейших вкладов теории конфликта было создание основы для более промарксистских теорий, теорий, которые привлекли к социологии широкую публику. Основная проблема заключается в том, что теории конфликтов никогда не удавалось достаточно дистанцироваться от структурно-функциональных корней. Это скорее, структурный функционализм, поставленный с ног на голову, нежели действительно критическая теория общества.
Как и функционалисты, теоретики конфликта ориентированы на изучение социальных структур и институтов. В основном эта теория — немногим более, чем ряд утверждений, зачастую прямо противоположных функционалистским позициям. Наилучшим примером такого противопоставления служит творчество Ральфа Дарендорфа (Dahrendorf, 1958, 1959), в котором сопоставляются принципы теории конфликта и функциональной теории. Для структурных функционалистов общество статично или, в лучшем случае, находится в состоянии динамического равновесия, а для Дарендорфа и теоретиков конфликта всякое общество в любой момент испытывает непрерывные изменения. В то время как структурные функционалисты подчеркивают упорядоченность общества, теоретики конфликта видят разногласия и конфликты в каждой точке социальной системы. Функционалисты (или, по крайней мере, ранние функционалисты) утверждают, что каждый элемент в обществе способствует стабильности; представители теории конфликта считают, что многие социетальные элементы вносят вклад в дезинтеграцию и изменения.
Функционалисты полагают, что общество объединяется неформальным образом с помощью норм, ценностей и коллективных нравственных принципов. Теоретики конфликта всю упорядоченность общества рассматривают как происходящую от принуждения одних членов теми, что наверху. В то время как структурные функционалисты говорят о создаваемой общими социетальными ценностями сплоченности, теоретики конфликта подчеркивают роль власти в поддержании порядка в обществе.
Дарендорф (Dahrendorf, 1959, 1968) — важнейший представитель той точки зрения, согласно которой общество имеет две грани (конфликта и согласия) и социологическую теорию поэтому следует разделить на две части — теорию конфликта и теорию согласия. Теоретики согласия должны исследовать ценностную интеграцию в обществе, а теоретики конфликта — изучать столкновения интересов и принуждение, которые объединяют общество перед лицом этих конфликтов. Дарендорф признавал, что общество не может существовать как без конфликта, так и без согласия, которые являются предпосылками друг для друга. Таким образом, не может быть конфликта, если нет некоторого предшествующего согласия, например, маловероятно, что французские домохозяйки будут конфликтовать с чилийскими шахматистами, поскольку у них нет контакта, предшествующего интеграции, который послужил бы базой для конфликта. И наоборот, конфликт может привести к согласию и интеграции. В качестве примера можно привести союз Соединенных Штатов и Японии, развившийся после Второй мировой войны.
Несмотря на взаимосвязи согласия и конфликта, Дарендорф с сомнением относился к разработке единой социологической теории, включающей оба процесса: «Кажется, по крайней мере, вероятным, что объединение теории неосуществимо в вопросе, который озадачивал мыслителей с самого начала западной философии» (Dahrendorf, 1959, p. 164). Стремясь избежать единой теории, Дарендорф решил создать конфликтную теорию общества[35].
Дарендорф начал со структурного функционализма, который оказал на него глубокое влияние. Он отметил, что с функционалистской точки зрения социальную систему объединяет добровольная кооперация или общее согласие, или и то и другое. Однако с точки зрения теоретика конфликта (или принуждения) общество объединяет «навязанное принуждение», таким образом, некоторые позиции в обществе наделены влиянием и властью над другими. Такое положение привело Дарендорфа к его главному тезису о том, что дифференциальное распределение власти «неизменно становится определяющим фактором систематических социальных конфликтов» (Dahrendorf, 1959, p. 165).
Дарендорф сконцентрировался на изучении крупных социальных структур[36]. Основная его идея заключалась в том, что различные позиции в обществе обладают разным объемом властных полномочий. Власть принадлежит не индивидам, а позициям. Дарендорфа интересовала не только структура этих позиций, но и конфликты между ними: «Структурное происхождение таких конфликтов следует искать в распределении социальных ролей, наделенных ожиданиями доминирования и подчинения» (1959, p. 165; курсив мой). Первой задачей анализа конфликта для Дарендорфа было определение различных властных ролей в обществе. Помимо обоснования изучения крупных структур, таких как властные роли, Дарендорф был оппонентом тех, кто фокусируется на индивидуальном уровне. Например, он критиковал изучающих психологические или поведенческие характеристики индивидов, занимающих указанные позиции. Он даже утверждал, что те, кто придерживается такого подхода, не являются социологами.
Ключевым элементом в анализе Дарендорфа выступает соответствующая положению власть. Власть всегда подразумевает как превосходство, так и подчинение. Ожидается, что занимающие властные позиции контролируют подчиненных. То есть они доминируют благодаря ожиданиям окружающих, а не из-за собственных психологических качеств. Как и власть, эти ожидания соответствуют позициям, а не людям. Власть не есть всеобщее явление; допустимые области контроля в обществе конкретизированы. Наконец, поскольку власть легитимна, против тех, кто не подчиняется, могут быть использованы санкции.
Как считал Дарендорф, власть не постоянна, поскольку принадлежит позициям, а не людям. Таким образом, облеченный властью в одной группе не обязательно занимает властное положение в другой. Аналогично человек в подчиненном положении в одной группе может занимать доминирующее положение в другой. Это следует из утверждения Дарендорфа, что общество состоит из ряда элементов, которые он называл императивно координированными ассоциациями. Их можно рассматривать как объединения людей, которые контролируются другими, занимающими более высокое положение в иерархической структуре. Поскольку общество содержит множество таких ассоциаций, индивид может занимать властное положение в одной и подчиненное в другой.
Власть в пределах каждой ассоциации дихотомична; так, в ассоциации могут образоваться две, и только две, группы конфликтов. Люди, занимающие властные и подчиненные позиции, имеют интересы, «противоположные по сути и направлению». Здесь мы встречаем другой ключевой термин в теории конфликтов Дарендорфа — интересы. Группы наверху и внизу определяются интересами общего характера. Дарендорф продолжал утверждать, что даже те интересы, которые выглядят психологическими, по сути, — явления крупного масштаба:
Для целей социологического анализа конфликтных групп и групповых конфликтов необходимо допустить некоторые структурно обусловленные ориентации действий людей, занимающих определенные позиции. По аналогии с сознательными («субъективными») ориентирами действия представляется справедливым описать это как интересы… Допущение «Объективных» интересов, связанных с социальным положением, не обладает никаким психологическим смыслом или последствиями; оно принадлежит именно уровню социологического анализа (Dahrendorf, 1959, p. 175; курсив мой).
В каждой ассоциации те, кто занимает господствующие позиции, стремятся сохранить статус-кво, те же, кто находится в позициях подчиненных, ищут изменений. Во все времена в каждой ассоциации присутствует, по крайней мере, скрытый, конфликт интересов. Это означает, что легитимность власти всегда ненадежна. Для действий властвующих и подчиненных не требуется, чтобы конфликт интересов осознавался людьми. Интересы господствующих и подчиненных объективны в том смысле, что отражаются в ожиданиях (ролях), соответствующих позициям. Индивиды не должны постигать эти ожидания или даже осознавать их, чтобы действовать согласно им. Если они занимают данные позиции, они будут вести себя ожидаемым образом. Индивиды «приспосабливаются» или «адаптируются» к своим ролям, когда участвуют в конфликте между господствующими и подчиненными. Дарендорф называл эти неосознанные ролевые ожидания латентными интересами. Явные интересы — есть латентные интересы, ставшие осознанными. Дарендорф считал анализ связи между латентными и явными интересами важнейшей задачей теории конфликта. Тем не менее, агентам не нужно осознавать свои интересы, чтобы действовать в соответствии с ними.
Далее, Дарендорф различал три основных типа групп. Первый тип — квазигруппа, или «совокупности тех, кто занимает позиции с идентичными ролевыми интересами» (Dahrendorf, 1959, p. 180). Они представляют собой источник существования второго типа группы — группы интересов. Дарендорф так описал эти две группы:
Общие модели поведения характеризуют группы интересов, формируемые из больших квазигрупп. Группы интересов есть группы в жестком социологическом смысле; и они являются реальными агентами групповых конфликтов. Они обладают структурой, формой организации, программой или целью и коллективом членов (Dahrendorf, 1959, p. 180).
Из всего множества групп интересов возникают конфликтные группы, или те, которые реально участвуют в групповых конфликтах.
Дарендорф считал, что понятия латентных и явных интересов, квазигрупп, групп интересов и конфликтных групп — базовые для объяснения социальных конфликтов. При идеальных условиях другие переменные не понадобятся. Однако поскольку условия никогда не бывают идеальными, в процесс вмешивается множество разных факторов. Дарендорф упомянул такие технические условия, как соответствующий коллектив, а также политические условия (как, например, общеполитический климат) и социальные условия (например, существование коммуникационных связей). Другим важным для Дарендорфа социальным условием был переход людей в квазигруппу. Он считал, что если комплектование носит беспорядочный и случайный характер, группа интересов и, в конце концов, конфликтная группа, вряд ли возникнет. В отличие от Маркса, Дарендорф не считал, что люмпен-пролетариат[37] в результате сформирует конфликтную группу, так как люди набираются в нее случайным образом. Однако когда набор в квазигруппы структурно обусловлен, эти группы обеспечивают плодородную почву для групп интересов и, в некоторых случаях, конфликтных групп.
Конечный аспект теории конфликта Дарендорфа — отношение конфликтов к изменениям. Здесь Дарендорф признает значение творчества Льюиса Козера (см. следующий параграф), который рассматривал функции конфликтов в поддержании существующего порядка вещей. Дарендорф, однако, считал, что консервативная функция конфликтов есть лишь часть социальной реальности; конфликты также стимулируют изменения и развитие.
Таким образом, Дарендорф утверждал, что когда возникают конфликтные группы, они становятся участниками действий, ведущих к изменениям в социальной структуре. Когда конфликт значителен, происходят радикальные изменения. Когда он сопровождается насилием, структурные изменения будут внезапны. Вне зависимости от природы конфликта, социологи должны понимать отношения между конфликтами и изменениями, а также между конфликтами и существующим положением вещей.
Теорию конфликта критиковали по различным основаниям. Например, она подвергалась нападкам за пренебрежение порядком и стабильностью, тогда как структурный функционализм — за невнимание к конфликтам и изменениям. Теорию конфликта также критиковали за идеологический радикализм, тогда как функционализм — за консервативную идеологию. По сравнению со структурным функционализмом теория конфликта развита достаточно слабо. Она вовсе не столь проработана, как функционализм, возможно потому, что это теория имеет более производный характер.
Теория конфликта Дарендорфа не раз была предметом критического анализа (например, Hazelrigg, 1972; J. Turner, 1973; Weingart, 1969), в том числе — некоторых критических размышлений самого Дарендорфа (Dahrendorf, 1968). Во-первых, модель Дарендорфа — не просто отражение марксистских идей, как утверждалось им самим. Фактически, как мы скоро увидим, она неадекватно толкует марксистскую теорию в социологии. Во-вторых, как отмечалось, теория конфликта имеет больше общего со структурным функционализмом, чем с марксистской теорией. Акцент Дарендорфа на системах (императивно координированные ассоциации), позициях и ролях непосредственно связывает его со структурным функционализмом. В результате его теория страдает многими несоответствиями структурного функционализма. Например, конфликт, как мне кажется, таинственно возникает из легитимных систем (точно так же, как это происходит в структурном функционализме). Далее, теория конфликта, на мой взгляд, страдает многими свойственными структурному функционализму понятийными и логическими проблемами (например, неясные понятия, тавтология) (J. Turner, 1975, 1982). Наконец, как и структурный функционализм, теория конфликта практически целиком носит макроскопический характер и, как следствие, мало дает для понимания индивидуального мышления и действия.
И функционализм, и теория конфликта Дарендорфа неполноценны, поскольку каждая из теорий сама по себе объясняет только часть социальной жизни. Социология должна уметь объяснять и упорядоченность, и конфликт, и структуру, и изменения. Последнее обстоятельство стимулировало несколько попыток примирить функциональную теорию с теорией конфликта. Хотя ни одна из них не была полностью удовлетворительной, эти попытки предполагают, по крайней мере, некоторое согласие между социологами в том, что необходима теория, объясняющая как согласие, так и разногласие. При этом не все теоретики стремятся примирить эти конфликтующие воззрения. Например, Дарендорф считал, что это альтернативные позиции, которые следует применять в зависимости от ситуации. По Дарендорфу, когда нас интересует конфликт, мы должны использовать теорию конфликта; если мы намереваемся изучать упорядоченную структуру, следует придерживаться функционального подхода. Такая точка зрения представляется неудовлетворительной, так как существует большая потребность в теоретической позиции, позволяющей рассматривать конфликт и упорядоченность одновременно.
Критика теории конфликта и структурного функционализма, а также присущие каждой из этих теорий ограничения привели к множеству попыток разрешить противоречия, примирив или объединив указанные теории (Bailey, 1997; Chapin, 1994; van den Berghe, 1963; Himes, 1966). Предполагалось, что какие-либо комбинации этих теорий будут более мощной концепцией, чем каждая в отдельности. Самая известная из этих работ — «Функции социального конфликта» (Coser, 1956) Льюиса Козера.
Ранняя оригинальная работа о функциях социального конфликта принадлежит Георгу Зиммелю, расширил же ее Козер (Jaworski, 1991), который утверждал, что конфликт может служить для укрепления группы с неустойчивой структурой. В обществе, которое, как мне кажется, находится в процессе дезинтеграции, конфликт с другим обществом может восстановить объединительную основу. Сплоченность израильских евреев можно, по крайней мере отчасти, приписать длительному конфликту с арабскими народами на Ближнем Востоке. Возможное окончание конфликта вполне могло бы обострить внутреннее напряжение в израильском обществе. Идея конфликта как агента укрепления общества долгое время используется пропагандистами, способными создать врага там, где его не существует, или стремящимися распространить антагонизм на неактивных оппонентов.
Конфликт с одной группой может служить идее сплоченности, так как приводит к созданию ряда союзов с другими группами. Например, конфликт с арабами привел к союзу между Соединенными Штатами и Израилем. Дальнейшее ослабление арабо-израильского конфликта может ослабить связи Израиля и Соединенных Штатов.
В пределах общества конфликт может вовлечь некоторых обычно обособленных индивидов в активную деятельность. Протест против Вьетнамской войны побудил большое количество молодых людей впервые принять активное участие в политической жизни Америки. С завершением этого конфликта среди американской молодежи стали свойственны более безразличные настроения.
Конфликт выполняет и коммуникативную функцию. До конфликта группы могут быть не уверены в позиции противника, но вследствие конфликта позиции и границы между группами, как правило, проясняются. Благодаря этому индивиды более способны выбирать надлежащее поведение по отношению к противнику. Конфликт также позволяет сторонам получить лучшее представление о своих относительных силах и вполне может повысить возможность возобновления дружеских отношений или мирного согласования.
С точки зрения теории, функционализм и теорию конфликта можно объединить, если рассматривать функции социального конфликта. Однако при этом надо признать, что конфликт имеет также и дисфункции.
В то время как некоторые теоретики пытались объединить теорию конфликта со структурным функционализмом, другие считали это неприемлемым. Например, марксист Андре Гундер Франк (Frank, 1966/1974) отвергал теорию конфликта потому, что она была неадекватным воплощением марксистской теории. Хотя теория конфликта имеет некоторые марксистские элементы, она не является истинным наследником оригинальной марксистской теории. В следующей главе мы изучим ряд теорий, которые с большим основанием могут быть названы ее преемниками. Однако перед этим мы должны рассмотреть вариант теории конфликта, больше преуспевший в объединении теорий.
«Социология конфликта» Рэндалла Коллинза (Collins, 1975) носила исключительно обобщающий характер, поскольку продвинулась в гораздо более микроориентированном направлении, чем макротеория конфликта Дарендорфа и другие теории. Сам Коллинз говорит о своей ранней работе следующее: «Моим главным вкладом в теорию конфликта… было добавление в эти макротеории микроуровня. Особенно я старался показать, что стратификация и организация основываются на повседневных взаимодействиях» (1990, p. 72)[38].
Коллинз пояснил, что его внимание к конфликту не имеет идеологической подоплеки; т. е. он не начинал с политического взгляда о том, хорош или плох конфликт. Напротив, он заявлял, что конфликт как предмет исследования был выбран на том реалистическом основании, что представляется, возможно, единственным центральным процессом социальной жизни.
В отличие от социологов, начинавших с социетального уровня и остававшихся там же, Коллинз подходил к конфликту с индивидуальной точки зрения, потому что теоретические истоки его воззрений лежат в феноменологии и этнометодологии. Несмотря на его предпочтение теорий личностного уровня и малого масштаба, Коллинз осознавал, что «социология не может быть успешной сугубо на микроуровне» (Collins, 1975, p. 11); теория конфликта не может обойтись без социетального уровня анализа. Однако тогда как большинство теоретиков конфликта считали, что социальные структуры носят внешний и принудительный характер по отношению к агенту, Коллинз понимал социальные структуры неотделимыми от конкретного человека, который конструирует их, и чьи модели взаимодействия составляют их сущность. Коллинз был склонен рассматривать социальные структуры скорее как модели взаимодействия, а не как внешние и носящие принудительный характер сущности. Кроме того, в то время как большинство теоретиков конфликта считали, что агент испытывает принуждение внешних сил, Коллинз полагал, что актор постоянно создает и воссоздает социальную организацию.
Коллинз считал марксистскую теорию «отправной точкой» теории конфликта, но она, на его взгляд, перегружена проблемами. С одной стороны, он находил, что для нее (как и структурного функционализма) характерна крайне идеологическая направленность, свойство, которого он стремился избежать. С другой стороны, он был склонен рассматривать марксистскую позицию сводимой к анализу сферы экономики, хотя это несправедливая критика марксистской теории. На самом деле, несмотря на то, что Коллинз часто обращался к Марксу, в его теории конфликта не видно значительного влияния марксизма. Гораздо большее влияние на нее оказали Вебер, Дюркгейм и, прежде всего, феноменология и этнометодология.
Коллинз решил исследовать социальную стратификацию, так как это институт, затрагивающий чрезвычайно много сторон жизни, в том числе «благосостояние, политику, карьеру, семьи, клубы, сообщества, стили жизни» (Collins, 1975, p. 49). По мнению Коллинза, «большие» теории стратификации «неудачны». Он критиковал марксистскую теорию как «однофакторное объяснение многофакторного мира» (Collins, 1975, p. 49). Теорию Вебера он считал немногим более чем «антисистемой» для рассмотрения свойств этих двух «больших» теорий. Творчество Вебера оказалось для Коллинза в некоторой степени полезным, но «попытки феноменологической социологии обосновать все понятия в наблюдаемых явлениях повседневности» (Collins, 1975, p. 53) были для него наиболее важны, поскольку основным его подходом в изучении социальной стратификации был маломасштабный, а не крупномасштабный подход. С его точки зрения, социальная стратификация, как и все прочие социальные структуры, может быть сведена к людям, в повседневной жизни взаимодействующим друг с другом установленным образом.
Несмотря на свою приверженность микросоциологии стратификации, Коллинз начинал (даже несмотря на некоторые оговорки на их счет) с крупномасштабных теорий Маркса и Вебера как основы собственного творчества. Он взял за основу марксистские принципы, утверждая, что они, «с определенными модификациями, обеспечивают фундамент конфликтной теории стратификации» (Collins, 1975, p. 58).
Во-первых, Коллинз утверждал, что, с точки зрения Маркса, материальные условия «зарабатывания на жизнь» в современном обществе являются важнейшими детерминантами стиля жизни человека. Основа «зарабатывания на жизнь» для Маркса есть отношение индивида к частной собственности. Люди, имеющие собственность или обладающие контролем над ней, способны зарабатывать себе на жизнь гораздо более удовлетворительным образом, чем те, кто этого не имеет и вынужден продавать свое рабочее время, чтобы получить доступ к средствам производства.
Во-вторых, с марксистской точки зрения, материальные условия влияют не только на то, как индивиды зарабатывают на жизнь, но и на характер социальных групп в различных социальных классах. Доминирующий социальный класс более способен создавать сплоченные социальные группы, объединяемые сложными сетями коммуникации, чем подчиненный социальный класс.
Наконец, Коллинз утверждал, что Маркс также указывал на обширные различия между социальными классами в доступе к системе культуры и контроле над ней. То есть высшие социальные классы способны разрабатывать отчетливо сформулированные символьные и идеологические системы, системы, которые они часто способны навязывать низшим социальным слоям. Низшие социальные слои имеют менее развитые системы символов, многие из которых, вероятно, были навязаны им теми, кто обладает властью.
Коллинз считал, что Вебер работал в рамках марксистской теории стратификации и дальше развивал ее. С одной стороны, утверждалось, что Вебер признавал существование различных форм конфликтов, приводящих к многогранной системе стратификации (например, класс, статус и власть). С другой стороны, Вебер в высокой степени разработал теорию организаций, которые Коллинз видел еще одной ареной для конфликтующих интересов. Важность Вебера для Коллинза также состояла в его упоре на роли государства как средстве контроля над способами насилия, который переключил внимание с конфликта в экономической области (по поводу средств производства) к конфликту в области государства. Коллинз ценит Вебера за его понимание социальной области эмоциональных производных, особенно религии. Конфликт, очевидно, может произойти в этой области, и эти эмоциональные производные, как и другие, могут быть использованы в качестве оружия в социальном конфликте.
Конфликтная теория стратификации. Базируясь на этой основе, Коллинз обратился к разработке собственного конфликтного подхода к стратификации, имеющего больше общего с феноменологической и этнометодологической теориями, чем с теорией Маркса или Вебера. Коллинз начал с нескольких утверждений. Считается, что людям свойственна общительность, но они также расположены и к конфликтам. В социальных отношениях существует вероятность конфликта, поскольку одним человеком или многими людьми во взаимодействующем окружении всегда может быть использовано «жесткое принуждение». Коллинз считал, что люди стремятся максимизировать свой «субъективный статус» и что их способность к этому зависит как от их ресурсов, так и от ресурсов тех, с кем они имеют дело. Он считал людей эгоистичными; таким образом, конфликты возможны потому, что интересам присущ антагонизм.
Этот конфликтный подход к стратификации можно свести к трем базовым принципам. Во-первых, Коллинз был убежден в том, что люди живут в сконструированных ими субъективных мирах. Во-вторых, другие люди могут обладать властью, чтобы влиять на субъективный опыт индивида или даже его контролировать. В-третьих, окружающие люди зачастую пытаются контролировать индивида, который им противостоит. Вероятным результатом будет межличностный конфликт.
На основе этого подхода Коллинз разработал пять принципов анализа конфликта, которые применил к социальной стратификации, хотя полагал, что их можно приложить к любой области социальной жизни. Во-первых, Коллинз считал, что теория конфликта должна изучать скорее реальную жизнь, а не абстрактные формулировки. Это убеждение, вероятнее всего, отражает предпочтение материального анализа в марксистском стиле абстракции структурного функционализма. Коллинз убеждает нас в том, что люди есть существа, действия которых, мотивированные эгоизмом, можно рассматривать как маневры для получения различных преимуществ, так что они могут достичь удовлетворения и избежать недовольства. Однако, в отличие от теоретиков обмена и рационального выбора, Коллинз не считал людей полностью рациональными. Он признавал, что в своих усилиях найти удовлетворение они уязвимы с точки зрения эмоций.
Во-вторых, Коллинз полагал, что конфликтная теория стратификации должна исследовать влияющие на взаимодействие материальные условия. Хотя вероятно влияние на людей таких материальных факторов, как «физическое местонахождение, способы коммуникации, снабжение оружием, способы произвести впечатление на общественность, инструменты, товары» (Collins, 1975, p. 60), не все акторы испытывают одинаковое влияние. Основная переменная — ресурсы, которыми обладают каждый из них. Акторы со значительными материальными ресурсами могут сопротивляться или даже модифицировать эти материальные ограничения, тогда как мысли и поступки тех, кто владеет меньшими ресурсами, более вероятно определяются их материальным окружением.
В-третьих, Коллинз утверждал, что в ситуации неравенства группы, контролирующие ресурсы, по всей вероятности, попытаются эксплуатировать те, которым не хватает ресурсов. Он осторожно отметил, что такая эксплуатация не обязательно подразумевает сознательный расчет со стороны тех, кто получает выгоду от ситуации; эксплуататоры, скорее, следуют тому, что воспринимают как свои важнейшие интересы. В процессе они могут выиграть за счет тех, кому ресурсов не хватает.
В-четвертых, Коллинз считал, что теоретик конфликта должен исследовать такие явления культуры, как убеждения и идеалы, с точки зрения интересов, ресурсов и власти. Возможно, что группы, наделенные ресурсами и, следовательно властью, могут навязывать свою идеологию всему обществу; идеология людей, не имеющих ресурсов, им навязана.
Наконец Коллинз был твердым приверженцем научного исследования стратификации и всех прочих аспектов социального мира. Таким образом, он предписывал несколько принципов: социологи не должны просто теоретизировать на предмет стратификации, а должны исследовать ее эмпирически, если это возможно, используя сравнительный анализ. Гипотезы следует формулировать и эмпирически проверять с помощью сравнительных исследований. Наконец, социолог должен смотреть на причины социальных явлений, особенно многочисленные факторы любой формы социального поведения.
Такой научный подход привел Коллинза к разработке широкого набора предположений об отношениях между конфликтом и различными специфическими аспектами социальной жизни. Здесь мы можем привести лишь несколько из них, но они должны позволить читателям почувствовать коллинзовский вариант социологии конфликтов.
1.0 Основным фактором, определяющим точку зрения и поведение индивида, является опыт отдачи и выполнения приказов.
1.1 Чем больше кто-либо отдает приказаний, тем более он горд, уверен в себе, официален и отождествляется с организационными идеалами, которыми он оправдывает свои приказания.
1.2 Чем больше кто-либо выполняет приказаний, тем более он угодлив, фаталистичен, отчужден от организационных идеалов, подлаживается к внешней среде, не доверяет другим, озабочен получением материальных наград и аморален (Collins, 1975, p. 73–74).
Все эти предположения среди прочего отражают приверженность Коллинза научному исследованию маломасштабных социальных проявлений социальных конфликтов.
Коллинза не устраивало рассмотрение конфликта в пределах системы стратификации, он пытался расширить ее применительно к различным другим социальным сферам. Например, он перенес свой анализ стратификации на отношения между полами, а также между возрастными группами. Он встал на позицию, согласно которой семья — это арена конфликта полов, в котором мужчины выходят победителями, а женщины подавляются мужчинами и подвергаются различным видам несправедливого обращения. Аналогично, он рассматривал отношения между возрастными группами, особенно между молодыми и старыми, как конфликт. Эта идея противоречит позиции структурных функционалистов, которые в этих отношениях видели гармоничную социализацию и интернализацию. Коллинз обратился к рассмотрению ресурсов, которыми обладают различные возрастные группы. Взрослые владеют разнообразными ресурсами, в том числе опытом, влиянием, силой и способностью удовлетворять физические потребности молодых. В противоположность этому, один из немногочисленных ресурсов молодежи — физическая привлекательность. Это значит, что взрослые, как правило, главенствуют над юными. Однако по мере взросления человек приобретает больше ресурсов и более способен сопротивляться, в результате чего усиливается социальный конфликт поколений.
С точки зрения конфликта Коллинз рассматривал и формальные организации. Он считал их сетями межличностных влияний и аренами конфликтующих интересов. Иначе говоря, «организации есть арены борьбы» (Collins, 1975, p. 295). Коллинз снова выдвинул свой аргумент в форме предположения. Например, он утверждал, что «принуждение приводит к серьезным попыткам избежать его» (Collins, 1975, p. 298). С другой стороны, он считал, что предпочтительной стратегией должно быть поощрение: «Контроль с помощью материальных наград приводит к послушанию в той степени, в какой награды непосредственно связаны с желаемым поведением» (Collins, 1975, p. 299). Все эти и другие предположения указывают на приверженность Коллинза научному, во многом микроуровневому исследованию конфликтов.
В итоге Коллинз, как и Дарендорф, не является действительным представителем марксистской теории конфликта, хотя и по другим причинам. Несмотря на то, что Коллинз использовал идеи Маркса как точку отсчета, положения Вебера, Дюркгейма и особенно этнометодология оказали на его творчество гораздо более серьезное влияние. Маломасштабный подход Коллинза полезен как основа для разработки более общей теории конфликта. Однако, несмотря на заявленные намерения объединить крупно- и маломасштабную теории, он не выполнил задачу целиком.
В своем более позднем творчестве Коллинз придерживается обобщенного взгляда, согласно которому теория конфликта предпочтительней большинства других теорий, благодаря ее стремлению к синтезу: «Теория конфликта… свободно занимается тем, что может быть названо интеллектуальным пиратством: она стремится объединить… элементы… социологии микроуровня» (1990, p. 72). Несмотря на то, что между 1975 и 1990 гг. мало кто открыто занимался теорией конфликта, Коллинз считает, что теория конфликта, независимо от внешних проявлений, не была в течение полутора десятилетий в неживом состоянии, а незаметно развивалась под разными личинами в ряде областей социологии.
Во-первых, Коллинз считает конфликтный подход центральным во множестве сравнительно-исторических исследований, особенно в творчестве Майкла Манна (Mann, 1986). Таким образом, теорию конфликта можно обогатить с помощью включения широкого ряда результатов, которые можно извлечь из сравнительно-исторических исследований. Кроме того, Коллинз считает, что Манн использует своего рода сетевую теорию, отсюда интерес к объединению подхода Манна с традиционной сетевой теорией. Во-вторых, возможно объединение сетевой теории и теории конфликта. Фактически, как мы увидим, сетевая теория играет в современных попытках синтеза важнейшую роль, поскольку есть представители других теоретических направлений, особенно теории обмена, которые видят возможность объединения с ней. Что любопытно, Коллинз не обращается к возможности объединения относительно своей собственной теории ритуальных цепочек взаимодействия (см. Главу 10). Это странно, поскольку микроуровневые наблюдения теории хорошо бы сочетались с традиционными макроуровневыми подходами теории конфликта. Возможно, Коллинз не предполагал такого объединения, поскольку его собственный вариант теории конфликта сам по себе в сильной степени относится к микроуровню и уже включает ритуальные цепочки взаимодействия.
В более общем виде, Коллинз определяет теорию конфликта в широком диапазоне, утверждая, что она представляется открытой выводам всех теорий и кажется способной учесть все уровни социальной реальности. В частности, Коллинз пытается различать узкие теории конфликта (например, Зиммеля и Козера) и конфликтную теорию, которую он определяет как «теорию об организации общества, поведении людей и групп, объясняющую, почему структуры приняли именно такой вид, в котором они существуют… и как и какие виды изменений происходят… Конфликтная теория есть общий подход ко всей области социологии» (1990, p. 70). Таким образом, Коллинз стремится объединить многообразные синтезы; он хочет развить конфликтную теорию в более целостную концепцию. Следует осторожно относиться к империализму теории, который подразумевается этим подходом.
Не так давно структурный функционализм был авторитетнейшей теорией в социологии. Теория конфликта стала главным его оппонентом и возможной альтернативой, способной сместить его с пьедестала. Однако в последние годы произошли драматические изменения. Обе теории стали предметом неустанной критики, в то время как появился ряд альтернативных теорий (с ними нам предстоит ознакомиться в оставшейся части книги), который вызвал еще больший интерес и большее число последователей.
Хотя существует несколько вариантов структурного функционализма, здесь мы сосредоточились на рассмотрении социетального функционализма и его крупномасштабного подхода, следованию их взаимосвязей на социетальном уровне и ограничивающего влияния социальных структур и институтов на акторов. Структурные функционалисты разработали ряд крупномасштабных подходов к социальным системам, подсистемам, отношениям между подсистемами и системами, равновесию и упорядоченным изменениям.
Мы разобрали три примера творчества структурных функционалистов (Дэвис и Мур, Парсонс и Мертон). Дэвис и Мур в одной из наиболее известных и самых критикуемых в истории социологии работ изучили социальную стратификацию как социальную систему и различные выполняемые ею позитивные функции. Мы также обсудили некоторые аспекты структурно-функциональной теории Толкотта Парсонса и его идеи относительно четырех функциональных императивов всех систем действия: адаптации, целедостижения, интеграции и латентной функции (AGIL). Кроме того, мы проанализировали структурно-функциональный подход применительно к четырем системам действия: социальной системе, системе культуры, системе личности и поведенческому организму. Наконец, мы рассмотрели структурно-функциональный подход Парсонса к динамике и социальным изменениям — его эволюционную теорию и его идеи по поводу обобщенных средств обмена.
Наиболее важный момент в современном структурном функционализме — попытка Мертона разработать «парадигму» функционального анализа. Мертон Начал с критики некоторых наиболее наивных положений структурного функционализма. Затем он пытался разработать более подходящую модель структурно-функционального анализа. В одном пункте Мертон соглашался со своими предшественниками — в необходимости рассматривать крупномасштабные социальные явления. Но, как он утверждал, помимо рассмотрения позитивных функций, структурный функционализм должен уделять внимание дисфункциям и даже нонфункциям. С учетом этих добавлений Мертон настаивал на том, что аналитики должны озаботиться рассмотрением чистого баланса функций и дисфункций. Далее, он говорил, что, выполняя структурно-функциональный анализ, следует отойти от глобального анализа и конкретизировать уровни, на которых мы работаем. Мертон также выдвинул идею о том, что структурные функционалисты должны интересоваться не только явными (намеренными), но также латентными (непреднамеренными) функциями. Этот параграф завершился обсуждением того, как Мертон применял свою функциональную парадигму к вопросу отношения социальной структуры и культуры к аномии и девиантному поведению.
Затем мы обсудили многочисленную критику структурного функционализма, которой удалось подорвать его авторитет и популярность. Мы остановились на обвинениях структурного функционализма в неисторичности, неспособности исследовать конфликты и изменения, крайней консервативности, озабоченности социетальным принуждением агентов, принятием утверждаемых элитой правил, телеологическом и тавтологическом характере.
Критика структурного функционализма привела к попытке ее отразить — к развитию направления, известного как неофункционализм. Неофункционализм пытался поддержать структурный функционализм, объединив его с различными другими теоретическими воззрениями. В рамках неофункционализма в конце 1980-х и начале 1990-х гг. появилось достаточное количество работ, и он привлек к себе значительное внимание. Однако будущее неофункционализма сомнительно, особенно по причине того, что его основатель, Джеффри Александер, перерос его.
Последняя часть этой главы посвящена важнейшей альтернативе структурного функционализма в 1950-х и 1960-х гг. — теории конфликта. Самая известная работа в рамках этой традиции была проделана Ральфом Дарендорфом, который (несмотря на то, что сознательно пытался следовать марксистской традиции) перевернул структурный функционализм. Дарендорф уделял больше внимания изменениям, чем равновесию, конфликтам, чем порядку, рассматривал, как элементы общества способствуют изменениям, а не стабильности, изучал конфликт и принуждение, а не нормативные ограничения. Дарендорф предложил крупномасштабную теорию конфликтов, сравнимую с крупномасштабной структурно-функционалистской теорией упорядоченности. Его внимание к власти, позициям, императивно координируемым ассоциациям, интересам, квазигруппам, группам интересов и конфликтным группам отражает этот подход. Теория Дарендорфа страдает некоторыми из присущих структурному функционализму недостатков; кроме того, он представляет собой довольно-таки бесплодную попытку присоединить марксистскую теорию. Дарендорфа также можно критиковать за то, что он довольствовался альтернативными теориями упорядоченности и конфликта по отдельности, а не стремился к их теоретическому объединению.
Глава завершается обсуждением попытки Рэндалла Коллинза разработать более обобщенную теорию конфликта, особенно объединяющую микро- и макроподход.
В этой главе мы рассмотрим теории, которые отражают идеи Маркса в большей степени, нежели теории конфликта, обсуждавшиеся в конце предыдущей главы. Хотя каждая из рассматриваемых здесь теорий является производной от марксистской теории, они имеют много существенных отличий.
Маркс часто выступал как экономический детерминист; это значит, что он придавал экономической системе первостепенное значение и доказывал, что она определяет все другие сферы общества: политику, религию, мировоззрение и т. д. Несмотря на то, что Маркс считал экономический сектор превалирующим над другими, по крайней мере, в капиталистическом обществе, как диалектик он не мог занять детерминистскую позицию. Дело в том, что диалектике присуще мнение, что между различными частями общества существует непрерывная обратная связь и взаимодействие. Политику, религию и т. д. нельзя свести к побочным явлениям, всецело определяемым экономикой, потому что они оказывают влияние на экономику так же, как экономика влияет на них. Несмотря на природу диалектики, Маркса до сих пор рассматривают как экономического детерминиста. Хотя некоторые аспекты творчества Маркса, безусловно, могут привести к такому заключению, принятие подобного мнения означает игнорирование общей диалектической нагрузки его теории.
Эггер (Agger, 1978) доказывал, что экономический детерминизм как интерпретация марксистской теории достиг пика своего развития во время существования II Коммунистического Интернационала, между 1889 и 1914 гг. Этот исторический период зачастую рассматривается как зенит раннего рыночного капитализма, а успехи и неудачи последнего привели к появлению многочисленных предсказаний его близкой кончины. Те марксисты, которые верили в экономический детерминизм, считали крах капитализма неизбежным. Согласно их представлениям, марксизм был способен представить научную теорию этого краха (а также других аспектов капиталистического общества) с надежностью прогнозов физических и естественных наук. Все, что аналитику требовалось, — это исследовать структуры капитализма, в особенности экономические. В эти структуры встроены процессы, которые неизбежно сломают капитализм, так что задача экономического детерминиста — выяснить, как эти процессы протекают.
Фридрих Энгельс, соратник и благодетель Маркса, а также Карл Каутский и Эдуард Бернштейн указали направление интерпретации марксистской теории. Каутский рассматривал неизбежный упадок капитализма как
неминуемый в том смысле, что изобретатели улучшают технику, а капиталисты в своей страсти к прибыли революционизируют всю экономическую жизнь; так же, как неизбежно то, что трудящие ставят своей целью сокращение рабочего времени и повышение заработной платы, которую они организуют сами, таким образом они ведут борьбу против капиталистического класса и его положения, так неизбежно и то, что они стремятся к завоеванию политической власти и свержению капиталистического правления. Социализм неминуем, потому что неминуема классовая борьба и победа пролетариата неизбежна (Каутский, цит. по: Agger, 1978, p. 94).
В данном случае представлены образы деятелей, которые структурами капитализма побуждаются к ряду действий.
Именно этот образ стал объектом основной критики научно ориентированного экономического детерминизма, так как он не соответствовал диалектическому содержанию марксистской теории. Говоря конкретнее, эта теория действовала в обход диалектики, нивелируя значимость мыслей и действий отдельного человека. Существенным ее элементом явилась экономическая структура капитализма, которая определяет индивидуальное мышление и действия. Подобная интерпретация, кроме того, вела к политическому квиетизму и, следовательно, была несовместима с концепцией Маркса. Зачем нужны индивидуальные действия, если капиталистическая система была готова рухнуть под тяжестью своих собственных структурных противоречий? Ясно, что в свете высказанного Марксом желания объединить теорию с практикой, подход, который упускает из виду индивидуальные действия и даже делает их ничтожными, не мог соответствовать традиции его мышления.
Вследствие только что рассмотренной критики, важность экономического детерминизма стала меркнуть, а некоторые теоретики принялись разрабатывать другие разновидности марксистской теории. Одна группа марксистов в поисках субъективной ориентации обратилась к гегельянским корням теории Маркса, чтобы дополнить разработанность концепций ранних марксистов на объективном, материальном уровне уровнем субъективным. Ранние марксисты-гегельянцы пытались возродить диалектику субъективных и объективных аспектов социальной жизни. Их интерес к субъективным факторам заложил основу для последующего развития критической теории, которая, практически, делает акцент исключительно на субъективных факторах. Проиллюстрировать суть гегельянского марксизма можно на примере творчества ряда мыслителей (например, Карла Корша), но мы обратимся к творчеству лишь одного из них — Георга Лукача, который получил большую известность, в частности благодаря своей книге «История и классовое сознание» (Lukacs, 1922/1968). Мы также вкратце коснемся идей Антонио Грамши.
Интересы знатоков марксизма в начале XX в. были ограничены главным образом поздними, в основной массе экономическими, произведениями Маркса, такими как «Капитал» (Marx, 1867/1967). Ранние труды, особенно «Экономическо-философские рукописи 1844 года» (Marx, 1932/1964), в которых особенно сильно ощущается влияние гегельянского субъективизма, были по большому счету не знакомы мыслителям-марксистам. Новое прочтение «Рукописей» и их публикация в 1932 г. стало основным поворотным событием. Однако к 1920-м гг. Лукач уже написал свой главный труд, в котором подчеркнул субъективную сторону марксистской теории. Как пишет Мартин Джей: «„История и классовое сознание“ по нескольким фундаментальным направлениям предвосхитила философское значение „Рукописей 1844 года“ Маркса, которые были опубликованы почти через десять лет после ее выхода в свет» (Jay, 1984, p. 102). Основной вклад Лукача в марксистскую теорию представлен его трудами по двум главным вопросам: овеществления (Dahms, 1998) и классового сознания.
Лукач с самого начала поясняет, что полностью не отрицает творчество экономических марксистов по вопросам овеществления, а просто пытается расширить их идеи. Он начал с марксистской концепции товаров, которую характеризовал как «центральную, структурную проблему капиталистического общества» (Lukacs, 1922/1968, p. 83). Товары, в сущности, представляют собой отношения между людьми, которые, как они полагают, получают свойства вещи и приобретают объективную форму. В процессе взаимодействия с природой люди в капиталистическом обществе производят различные продукты или товары (например, хлеб, автомобили, кинокартины). Однако люди склонны упускать из виду тот факт, что они производят эти товары и сами определяют их стоимость. Считается, что ценность товаров определяется рынком, независимым от людей. Товарный фетишизм есть процесс, при котором товарам и их рынку приписывается в капиталистическом обществе независимое объективное существование. Эта идея Маркса стала основой концепции овеществления Лукача.
Ключевое различие между товарным фетишизмом и овеществлением заключается в ширине охвата этих двух понятий. Если первое касается лишь экономических институтов, то последнее применяется Лукачем по отношению ко всему обществу — государству, закону и экономическому сектору. Та же самая динамика применима ко всем секторам капиталистического общества: люди пришли к представлению, что социальные структуры живут своей собственной жизнью, и, как следствие, приобретают объективный характер. Лукач описывает это процесс следующим образом:
Человек в капиталистическом обществе стоит лицом к лицу с реальностью, «созданной» им самим (как классом), которая кажется ему чуждым природным явлением; он полностью находится во власти его «законов»; его деятельность сводится к беспрекословному соблюдению определенных индивидуальных законов во имя своих собственных (эгоистических) интересов. Но даже «действуя», человек остается, в сущности, объектом, а не субъектом событий (Lukacs, 1922/1968, p. 135).
Развивая свою мысль, касающуюся овеществления, Лукач объединил идеи Вебера и Зиммеля. Однако поскольку овеществление было встроено в марксистскую теорию, оно рассматривалось как проблема, ограниченная рамками капитализма, а не как неизбежная судьба человечества, как это было у Вебера и Зиммеля.
Классовое сознание имеет отношение к системе убеждений, разделяемых теми, кто занимает в обществе одинаковую классовую позицию. Лукач пояснял, что классовое сознание это — не сумма, не среднее арифметическое индивидуальных сознаний; скорее, это собственность группы людей, занимающих схожее положение в производственной системе. Данный взгляд заставляет сфокусировать внимание на классовом сознании буржуазии и, в особенности, пролетариата. В творчестве Лукача прослеживается четкая связь между объективным экономическим положением, классовым сознанием и «реальными, психологическими размышлениями людей о своей жизни» (Lukacs, 1922/1968, p. 51).
Понятие классового сознания обязательно подразумевает, по крайней мере, при капитализме, приоритетное положение ложного сознания. Это означает, что в капиталистическом обществе классы, в основном, не имеют четкого представления о своих истинных классовых интересах. Например, до революционного периода пролетариат полностью не осознает природу и степень их эксплуатации при капитализме. Ошибочность классового сознания проистекает из положения, которое занимает класс в экономической структуре общества: «Классовое сознание подразумевает классово-обусловленное непонимание своего собственного социально-исторического и экономического положения… „Ошибочность“ или иллюзия, подразумеваемая в данной ситуации, никоим образом не является случайной» (Lukacs, 1922/1968, p. 52). Большинство социальных слоев на протяжении истории было не способно преодолеть ошибочное сознание и благодаря этому прийти к классовому сознанию.
Способность достичь классового сознания характерна для капиталистических обществ. В докапиталистических обществах развитию классового сознания препятствует ряд различных факторов. С одной стороны, государство, независимо от экономики, воздействует на социальные слои; с другой — статусное (связанное с престижем) сознание, как правило, скрывает сознание классовое (экономическое). В результате Лукач приходит к выводу, что «в подобном обществе не существует никакого положения, с точки зрения которого можно было бы осознать экономический базис всех социальных отношений» (Lukacs, 1922/1968, p. 57). Экономическая же основа капитализма понятнее и проще. Люди могут не осознавать ее воздействия, но они, по крайней мере подсознательно, о них осведомлены. Вследствие этого «классовое сознание достигло точки, где оно могло бы стать сознательными» (Lukacs, 1922/1968, p. 59). На этом этапе общество превращается в идеологическое поле битвы, на котором те, кто пытается скрыть классовый характер общества, выступают в качестве противников тех, кто старается его разоблачить.
Лукач сравнивал разные классы в капиталистическом обществе на предмет классового сознания. Он доказывал, что у мелкой буржуазии и крестьян не может быть развито классовое сознание из-за двусмысленности их структурного положения в рамках капитализма. Так как эти два класса — яркие представители общества в феодальную эпоху, они не способны достичь четкого понимания природы капитализма. Буржуазия в состоянии развить классовое сознание, но в лучшем случае она понимает развитие капитализма как нечто постороннее, подлежащее объективным законам, действие которых она может испытывать лишь пассивно.
У пролетариата есть способность развить истинное классовое сознание, и когда это происходит, буржуазия начинает «обороняться». Лукач отказывается рассматривать пролетариат как просто управляемый внешними силами: вместо этого он видит его активным творцом своей собственной судьбы. В противостоянии буржуазии и пролетариата первый класс полностью вооружен с интеллектуальной и организационной точки зрения, тогда как все, чем обладает последний, по крайней мере, вначале, — это лишь способность понимать, что есть в действительности общество. По мере того как борьба продолжается, пролетариат переходит от состояния «класса в себе», что является порождением структуры, к состоянию «класса для себя», который осознает свое положение и предназначение. Другими словами, «классовая борьба должна подняться с уровня экономической необходимости на уровень осознанной цели и действующего классового сознания» (Lukacs, 1922/1968, p. 76). Когда борьба достигнет этой стадии, пролетариат будет способен к действиям, которые свергнут капиталистическую систему.
Социологическая теория Лукача имеет большую ценность, хотя и излагается сугубо в рамках марксистских понятий. Его интересовали диалектические отношениям между структурами (в первую очередь, экономическими) капитализма, идейными системами (особенно классовым сознанием), индивидуальным мышлением и, наконец, индивидуальным действием. Его теоретический подход представляет собой важное звено между экономическими детерминистами и современными марксистами.
Итальянский марксист Антонио Грамши также сыграл ключевую роль в переходе от экономического детерминизма к более современным марксистским подходам (Salamini, 1981). Грамши критиковал тех марксистов, которые были «детерминистами, фаталистическими и механистическими» (Gramsci, 1971, p. 336). Фактически, он написал очерк, озаглавленный как «Революция против „Капитала“» (Gramsci, 1917/1977), в котором отмечал «воскрешение политической воли против экономического детерминизма тех, кто сводил марксизм к историческим законам известнейшего труда Маркса [„Капитала“]» (Jay, 1984, p. 155). Признавая существование исторической непрерывности, Лукач отрицал идею автоматически происходящих или неизбежных исторических событий. Так, массам приходится действовать, чтобы вызвать социальную революцию. Но чтобы действовать, массы должны осознать ситуацию, в которой они находятся, и природу системы, в которой они существуют. Таким образом, хотя Грамши признавал важность структурных факторов, особенно экономики, он не считал, что эти структурные факторы приводят массы к восстанию. Массам необходимо развивать революционную идеологию, но они не могут сделать этого сами. Грамши работает в рамках довольно-таки элитной концепции, в которой идеи генерируются интеллектуалами, а затем распространяются в массы, и уже ими внедряются в практическую жизнь. Массы не могут создавать подобные идеи, они могут лишь принять их на веру, когда они уже существуют. Массы не могут самостоятельно обрести самосознание; им необходима помощь социальной элиты. Однако когда массы испытывают на себе влияние данных идей, они могут предпринять действия, ведущие к социальной революции. Грамши, как и Лукач, фокусировал внимание скорее на коллективных идеях, нежели на социальных структурах типа экономики, и они оба действовали в рамках традиционной марксистской теории.
Центральная идея Грамши, отражающая его гегельянство, — гегемония (современное применение понятия гегемонии см. дальше в этой главе при обсуждении творчества Лаклау и Муффе; Abrahamsen, 1997). Согласно Грамши, «неотъемлемым ингредиентом современнейшей философии праксиса [связи мышления и деятельности] является историко-философская концепция „гегемонии“ (Gramsci, 1932/1975, p. 235). Грамши определяет гегемонию как культурное лидерство правящего класса. Он противопоставляет гегемонию принуждению, законодательных или исполнительных властей или же выражается посредством вмешательства полиции» (Там же, 1932/1975, p. 235). Если марксисты-экономисты были склонны подчеркивать экономический и принудительный аспекты государственного правления, Грамши делал акцент на «гегемонии» и «культурном лидерстве» (Там же, 1932/1975, p. 235). Анализируя капитализм, Грамши стремился понять, каким образом некоторые интеллектуалы, действующие от лица капиталистов, достигали культурного лидерства и согласия масс.
Понятие гегемонии не только помогает нам понять господство при капитализме, но также обращает мысли Грамши к революции. Из этого следует, что недостаточно посредством революции приобрести контроль над экономикой и государственным аппаратом; также необходимо добиться культурного лидерства над остальной частью общества. Именно в этом Грамши видит ключевую роль интеллектуалов-коммунистов и коммунистической партии.
Теперь мы обратимся к критической теории, которая развилась на основе творчества таких марксистов-гегельянцев, как Лукач и Грамши, и которая еще дальше ушла от традиционных марксистских корней экономического детерминизма.
Критическая теория это — продукт творчества группы немецких неомарксистов, которых не удовлетворяло состояние марксистской теории (Bernstein, 1995; Kellner, 1993; более широкий обзор критической теории см. у Agger, 1998), в частности, ее уклон в сторону экономического детерминизма. Организация, которая ассоциируется с критической теорией, — Институт социальных исследований (Institute of Social Research) — официально была основана во Франкфурте, в Германии, 23 февраля 1923 г. (Wiggershaus, 1994). Критическая теория распространилась и за пределами Франкфуртской школы (7e/os, 1989-90). Она была и остается в значительной степени европейским направлением, хотя ее влияние в американской социологии также возросло (van den Berg, 1980).
Критическая теория в значительной степени представлена критикой различных аспектов социальной и интеллектуальной жизни, но конечная ее цель — более точное раскрытие природы общества (Bleich, 1977). Сначала мы обратимся к основным критическим подходам, предложенным Франкфуртской школой, каждому из которых свойственно отдавать предпочтение оппозиционному мышлению, а также разоблачению и развенчанию различных аспектов социальной действительности (Connerton, 1976).
Критическая теория в качестве отправной точки выбирает критику марксистских учений. Критических теоретиков более всего тревожит экономический детерминизм — механистический, или механический, марксизм (Antonio, 1981; Schroyer, 1973; Sewart, 1978). Некоторые (например, см. Habermas, 1971) критикуют детерминизм, неявно присутствующий отчасти и в оригинальных работах Маркса, но большинство направляет свою критику на неомарксистов, в первую очередь потому, что они трактовали творчество Маркса, подходя к нему слишком механистично. Сторонники критической теории не говорят, что экономические детерминисты были неправы, делая акцент на экономической сфере, но отмечают, что им следовало бы также заниматься и другими аспектами социальной жизни. Как мы увидим, критическая школа пытается исправить это положение, концентрируя внимание на культурной сфере (Schroyer, 1973, p. 33). Кроме нападок на другие марксистские теории, критическая школа критиковала такие общества, как Советский Союз, якобы построенный на марксистской теории (Marcuse, 1958).
Представители классической теории также делали акцент на философском обосновании научных исследований, в особенности позитивизма (Bottomore, 1984; Morrow, 1994). Критика позитивизма связана, по крайней мере, отчасти, с критикой экономического детерминизма, так как некоторые из тех, кто являлся детерминистом, частично или полностью поддерживали позитивистскую теорию знания. Позитивизм изображается как подход, согласно которому ко всем областям исследования применим один-единственный научный метод. Точные науки принимаются позитивизмом за стандарт достоверности и точности для всех дисциплин. Позитивисты полагают, что знания по сути своей нейтральны. Они считают, что могут вынести человеческие ценности за рамки своей научной деятельности. Эта вера, в свою очередь, приводит к мнению, что в задачи науки не входит защита какого-либо конкретного вида социального действия. (Более полное обсуждение позитивизма см. в главе 1.)
Критическая школа находится в оппозиции к позитивизму по различным причинам (Sewart, 1978). С одной стороны, позитивизм имеет тенденцию овеществлять социальный мир и рассматривает это как естественный процесс. Сторонники критического направления предпочитают фокусировать внимание на человеческой деятельности, а также на способах, посредством которых эта деятельность воздействует на социальные структуры. Словом, позитивизм не учитывает роли действующих субъектов (Habermas, 1971), превращая их в пассивных существ, побуждаемых «естественными силами». Учитывая их веру в самобытность индивидов, ясно, что теоретики-критики не могли принять идею, что общие законы науки однозначно применимы и к человеческой деятельности. Позитивизм резко критикуют за то, что он довольствуется рассмотрением адекватности средств для достижения поставленных целей и не проводит аналогичных рассуждений относительно целей. Эта критика приводит к убеждению, что позитивизм, по сути своей, консервативен и неспособен бросить вызов существующей системе. Как говорит о позитивизме Мартин Джей, «результатом стала абсолютизация „фактов“ и овеществление существующего порядка» (1973, p. 62). Следствием позитивизма является пассивность индивида и социального ученого. Немногие марксисты любого направления поддержали бы подход, который не связывает теорию с практикой. Несмотря на данную критику позитивизма, некоторые марксисты (например, некоторые структуралисты, аналитические марксисты) признавали позитивизм, и сам Маркс часто обвинялся в том, что был «слишком позитивистичен» (Habermas, 1971).
Социология подвергается жесткой критике за свой «сциентизм» по той причине, что превращает научный метод в самоцель. Кроме того, социологию обвиняют в том, что она приемлет статус-кво. Критическая школа утверждает, что социология всерьез не критикует общество и не пытается выйти за пределы современной социальной структуры. Социология, по мнению ее представителей, отказалась от своих обязательств помогать людям, угнетаемым современным обществом.
Критическая школа критикует социологов за то, что они фокусируют внимание на обществе в целом, а не на конкретных индивидуумах в обществе; социологов обвиняют в игнорировании взаимодействия индивидуумов и общества. Хотя большинство социологических направлений невиновны в этом упущении, данное мнение выражает самое существо нападок критической школы на социологов. В силу того что социологи игнорируют личность, их считают неспособными сказать что-либо значимое по поводу политических перемен, которые могли бы привести к «справедливому и гуманному обществу» (Frankfurt Institute for Social Research, 1973, p. 46). Как выразился Золтан Тар, социология становится «неотъемлемой частью существующего общества, вместо того чтобы быть средством критики и ускорителем обновления» (Tar, 1977, p. x).
В большинстве трудов критической школы прослеживается стремление к критике современного общества и разных его составляющих. Если многие из ранних марксистских теорий были нацелены на экономику, критическая школа сместила свои интересы в область культуры в свете того, что она принимает во внимание реалии современного капиталистического общества. Из этого следует, что позиция господства в современном мире переместилась из экономики в сферу культуры. Тем не менее, критическая школа сохраняет интерес к вопросам господства[39], хотя в современном мире, вероятно, господствуют скорее культурные, нежели экономические элементы. Таким образом, критическая школа пытается сделать акцент на подавлении личности культурой в современном обществе.
Взгляды представителей критической школы сформировались под влиянием не только теории Маркса, но и теории Вебера, так как обе эти теории нашли свое отражение в пристальном внимании социологов-критиков к рациональности как важнейшей особенности современного мира. На самом деле, сторонников данного подхода часто называют «марксистами веберовского толка» (Dahms, 1997; Lowy, 1996). Как пояснил Трент Шройер (Shroyer, 1970), точка зрения критической школы состоит в том, что в современном обществе на смену подавлению, производимому экономической эксплуатацией, пришла рациональность, ставшая доминирующей социальной проблемой. Очевидно, что критическая школа переняла различие, которое Вебер проводил между формальной рациональностью и субстанциальной рациональностью, которую сторонники критической теории рассматривали еще как разум. С точки зрения теоретиков-критиков, формальная рациональность касается наиболее эффективных способов достижения заданной цели (Tar, 1977). В этом заключается суть «технократического мышления», цель которого состоит в служении силам господства, а не освобождении людей от них. Задача проста — найти самые действенные средства достижения любых целей, которые люди, находящиеся у власти, считают важными. Технократическое мышление противопоставляется разуму, который, по мнению представителей критической теории, есть надежда для общества. Разум предполагает оценку способов в соответствии с основными человеческими ценностями, такими как справедливость, мир, счастье. Представители критической школы приводили нацизм в целом и в особенности его концентрационные лагеря в качестве примеров формальной рациональности в ее смертельной схватке с разумом. Таким образом, как полагал Джордж Фридман: «Освенцим был рациональным, но неразумным местом» (Friedman, 1981, p. 15; см. также главу 12 и обсуждение взглядов Bauman, 1989).
Несмотря на кажущуюся рациональность современной жизни, критическая школа считает, что в современном мире преобладает иррациональность (Crook, 1995). Подобная точка зрения может быть названа «иррациональностью рациональности» или, точнее, иррациональностью формальной рациональности. По мнению Герберта Маркузе, хотя современное общество предстает воплощением рациональности, «это общество иррационально в целом» (1964, p. ix; см. также Farganis, 1975). Иррационально, что рациональный мир разрушителен для индивидуумов, их нужд и способностей; что мир поддерживается за счет постоянной угрозы войны; что, несмотря на существование достаточного количества средств, люди продолжают оставаться бедными, подавляемыми, эксплуатируемыми и неспособными реализовать себя.
Критическая школа, в первую очередь, фокусирует внимание на одном из видов формальной рациональности — современной технологии (Feenberg, 1996). Маркузе (Marcuse, 1964), например, был суровым критиком современной технологии, по крайней мере, ее применения при капитализме. Он считал, что использование технологии в современном капиталистическом обществе приводит к тоталитаризму. Фактически, по мнению Маркузе, современная технология приводит к появлению новых, более эффективных и даже более «приятных» методов контроля над индивидами. Лучшим примером можно считать использование телевидения с целью социализации и умиротворения населения (другие примеры представлены массовым спортом и распространенной эксплуатацией темы секса). Маркузе отрицал идею, согласно которой технология в современном мире нейтральна, вместо этого он рассматривал ее как способ господства над людьми. Технология очень эффективна, так как представляется нейтральной, в то время как на самом деле она порабощает. Она служит для подавления индивидуальности. Современная технология «поглотила и свела на нет» внутреннюю свободу субъекта. Результатом стало «одномерное общество», как его называл Маркузе, в котором индивидуумы теряют способность мыслить об обществе критически и негативно. Маркузе считал, что губительна не технология сама по себе, а, скорее, то, как она применяется в современном капиталистическом обществе: «Технология, вне зависимости от того, насколько она „безупречна“, поддерживает и модернизирует континуум господства. Эту фатальную связь может оборвать только революция, которая подчиняет технологию и технику нуждам и целям свободного человека» (1969, p. 56). Маркузе придерживается мнения Маркса о том, что технология по сути своей не является проблемой и может быть использована для создания «лучшего» общества.
Представители критической теории подвергают значительной критике то, что они называют «индустрией культуры», рационализированные, бюрократизированные структуры (например, телевизионные сети), которые контролируют современную культуру. Интерес к культурной индустрии, в большей степени отражает их внимание к марксистскому понятию «надстройки» нежели к экономическому базису. Индустрия культуры, производящая то, что обычно называют «массовой культурой», определяется как «управляемая… неспонтанная, овеществленная ложная культура, а не реальная вещь» (Jay, 1973, p. 216). Больше всего мыслителей — представителей критической школы волновали два обстоятельства, связанные с данной индустрией. Во-первых, их беспокоила ее фальшь. Теоретики считали индустрию культуры расфасованным набором производимых в больших количествах и широко распространяемых через средства массовой информации идей. Во-вторых, сторонники критической теории встревожены умиротворяющим, подавляющим и отупляющим воздействием культурной индустрии на людей (D. Cook, Friedman, 1981; Tar, 1977, p. 83; Zipes, 1994).
Дуглас Келлнер (Kellner, 1990b) сознательно предложил критическую теорию телевидения. Хотя свою работу он рассматривает в рамках культурного подхода Франкфуртской школы, Келлнер привлекает и другие марксистские традиции, чтобы представить более полную концепцию телевизионной индустрии. Он осуждает критическую школу за то, что она «пренебрегает тщательным анализом политической экономии средств массовой информации, выстраивая концепцию массовой культуры просто как инструмента капиталистической идеологии» (Kellner, 1990b, p. 14). Помимо того, что телевидение является частью культурной индустрии, Келлнер связывает ее с корпоративным капитализмом и политической системой. Более того, Келлнер не считает телевидение чем-то монолитным или контролируемым согласованными корпоративными силами, но скорее «в высшей степени конфликтным средством массовой информации, где пересекаются конкурирующие экономические, политические, социальные и культурные силы» (1990b, p. 14). Таким образом, действуя в традициях критической теории, Келлнер отрицает точку зрения, согласно которой капитализм есть полностью управляемый мир. Тем не менее, он рассматривает телевидение как угрозу демократии, индивидуальности и свободе и выдвигает предположения (например, более демократичная подотчетность, большая доступность для граждан и возможность их участия, большее разнообразие на телевидении) о том, как можно справиться с угрозой. Таким образом, Келлнер выходит за рамки одной только критики и предлагает способы преодоления опасности, которую представляет телевидение.
Критическая школа также рассматривает и осуждает так называемую «индустрию знаний», которая относится к структурам, касающимся производства знаний (например, университетам и исследовательским институтам), приобретшим в нашем обществе автономный статус. Автономность позволила им выйти за рамки их первоначального назначения (Schroyer, 1970). Они превратились в деспотические структуры, заинтересованные в расширении своего влияния в обществе.
Критический анализ капитализма, проведенный Марксом, дал ему надежду на будущее, но многие теоретики — представители критической школы отчаялись и пришли к убеждению в безвыходности положения. Они считают, что проблемы современного мира не являются специфическими для капитализма: они свойственны рационализированному миру вообще. Эти мыслители представляют будущее, выражаясь терминами Вебера, в виде «железной клетки» все более рациональных структур, надежда на бегство из которой все меньше.
Многое из критической теории (как и основная масса изначальных формулировок Маркса) по форме представляет собой критический анализ. Несмотря на то, что представители критической школы имеют ряд позитивных интересов, один из основных критических разборов, проведенных в отношении критической теории, заключается в том, что она больше критикует, чем осуществляет позитивный вклад. Такой непрекращающийся негатив раздражает многих, и по этой причине теоретики-критики чувствуют, что критическая теория немногое может предложить социологической теории.
Великим вкладом критической школы стала попытка переориентировать марксистскую теорию в субъективном направлении. Хотя в этом и состоит суть критики марксистского материализма и его упорной сосредоточенности на экономических структурах, данная попытка имела большое значение для нашего понимании субъективных элементов социальной жизни, как индивидуума, так и культурных уровней.
Гегельянские корни марксистской теории послужили основными источниками интереса к субъективности. Многие мыслители — представители критической школы считают, что они возвращаются к этим корням, прослеживавшимся в ранних произведениях Маркса. Действуя данным образом, их идея развивается в работах марксистов-революционеров начала XX в., таких как Георг Лукач, который пытался не делать акцент на субъективности, а просто интегрировать подобные интересы с традиционным марксистским вниманием к объективным структурам (Agger, 1978). Лукач не стремился фундаментально перестроить марксистскую теорию, хотя поздние теоретики-критики ставят перед собой эту более широкую и более претенциозную задачу.
Мы начинаем с интереса, проявляемого критической школой к культуре. Как указывалось выше, критическая школа сместила акцент с экономического «базиса» в сторону культурной «надстройки». Одним из факторов, обусловливающих данную перемену, оказалось понимание критической школой, что марксисты слишком преувеличили роль экономических структур, и это преувеличение затмило их интересы к другим аспектам социальной реальности, в особенности к культуре. Кроме того, на подобное смещение акцентов указывает серия внешних изменений в обществе (Agger, 1978). В частности, в Америке период процветания после Второй мировой войны, кажется, привел к исчезновению внутренних экономических противоречий вообще и классовых конфликтов в частности. Ложное сознание кажется почти универсальным: все социальные классы, включая трудящихся, выступают в роли «вассалов» и пылких приверженцев капиталистической системы. Помимо этого, бывший Советский Союз, несмотря на социалистическую экономику, был, по меньшей мере, таким же деспотическим (угнетающим), как и капиталистическое общество. Так как два общества имели разную экономику, мыслителям — представителям критической школы пришлось продолжить поиски основного источника деспотизма. То, что они искали с самого начала, — это культура.
К проанализированным ранее аспектам проблем, рассматриваемых Франкфуртской школы, а именно рациональности, культурной индустрии и индустрии знаний, можно добавить дополнительную группу интересов, самые примечательные из которых — внимание к идеологии. Под идеологией теоретики-критики подразумевали системную идею, зачастую ложную и сбивающую с толку, рождаемую социальной элитой. Все эти особые аспекты надстройки и ориентации на них критической школы можно отнести к категории, называемой «критикой господства» (Agger, 1978; Schroyer, 1973). Интерес к господству первоначально стимулировался фашизмом в 1930 -1940-х гг., но затем он переместился в сторону внимания к господству в капиталистическом обществе. Современный мир достиг стадии непревзойденного господства личностей. На самом деле, управление настолько совершенное, что больше не требует намеренных действий со стороны руководителей. Управление проникает во все аспекты культурного мира и, что более важно, перенимается исполнителем. В сущности, исполнители пришли к состоянию господства над самими собой от лица более крупных социальных структур. Господство достигло такой ступени совершенства, что больше уже не кажется господством. Так как господство больше не воспринимается наносящим личный ущерб и отчуждающим, зачастую кажется, что как будто мир таков, каким его предполагают видеть. Исполнителям больше не ясно, каким мир должен быть. Таким образом, поддерживается пессимизм мыслителей — представителей критической школы, которые больше не видят, как рациональный анализ может способствовать изменению ситуации.
Одним из интересов критической школы на культурном уровне является то, что Хабермас (Habermas, 1975) называл легитимацией. Легитимацию можно охарактеризовать как систему идей, генерированных политической системой, а теоретически любой другой системой, с целью поддержания существования системы. Они предназначены для «мистификации» политической системы, чтобы нельзя было понять, что на самом деле происходит.
Помимо подобных культурных интересов, критическая школа также касается проблемы акторов и их сознания, а также того, что происходит с ними в современном мире. Сознание масс попало под контроль внешних сил (таких как культурная индустрия). В результате, массам не удалось развить революционное сознание. К сожалению, теоретики-критики, как и большинство марксистов, а также социологов оказываются не в состоянии провести четкое различие между индивидуальным сознанием и культурой, а также не отмечают многих связей между ними. В большинстве своих работ они мечутся взад-вперед между сознанием и культурой, мало понимая или не понимая вовсе, что они подменяют уровни.
Большое значение в данном отношении имеет попытка теоретиков — представителей критической школы, особенно Маркузе (Marcuse, 1969), включить идеи Фрейда на уровне сознания (и бессознательного) в толкование культуры критическими теоретиками. Теоретики-критики почерпнули три детали из творчества Фрейда: 1) психологическую структуру, с которой им следует работать при построении своей теории; 2) знание психопатологии, которая позволяет им понимать как негативное влияние современного общества, так и неудачу в развитии революционного сознания; и 3) возможности психического освобождения (Friedman, 1981). Одна из выгод их интереса к индивидуальному сознанию состоит в том, что данный интерес вносит полезные поправки, касающиеся пессимизма критической школы и ее сосредоточенности на культурную напряженность. Хотя люди, выражаясь терминами Фрейда, находятся под контролем, вдохновленные ложными нуждами и лишенные боли, они наделяются либидо (сексуальной энергией в широком понимании), которое обеспечивает основной источник энергии для формирования деятельности, направленной на свержение главных форм господства.
Вторым основным позитивным интересом критической теории следует считать внимание к диалектике (с осуждением этой идеи с точки зрения аналитического марксизма мы познакомимся в этой главе немного позднее). На самом общем уровне диалектический подход означает акцентирование внимания на социальной тотальности[40]. «Ни один аспект социальной жизни и никакой отдельный феномен невозможно понять, пока он не относится к историческому целому, к социальной структуре, постигаемой как всемирная сущность» (Connerton, 1976, p. 12). Данный подход включает отрицание необходимости фокусировать внимание на каком-либо особом аспекте социальной жизни, в особенности экономической системе, вне его более широкого контекста. Такой подход также подразумевает интерес к взаимоотношению различных уровней социальной действительности — наиболее важного индивидуального сознания, культурной надстройки и экономической структуры. Диалектика также придерживается методологического предписания: какой-либо один компонент социальной жизни не может изучаться отдельно от остальных.
Данная идея содержит как диахронический, так и синхронический компоненты. Синхронический взгляд заставляет нас заниматься взаимоотношениями составляющих общества в рамках современной тотальности. Диахронический взгляд придерживается интереса к историческим корням общества наших дней, а также к тому, к чему общество, возможно, придет в будущем (Bauman, 1976). Господство над людьми социальных и культурных структур — «одномерное общество», согласно Маркузе, — результат особого исторического развития, а не универсальная характеристика человечества. Историческая перспектива противоречит разумному мнению, возникающему при капитализме, что система — естественный и неизбежный феномен. С точки зрения представителей теоретической школы (и других марксистов), люди пришли к пониманию общества как «второй природы»; она «воспринимается мудростью, отвечающей здравому смыслу, как чужая, непреклонная, требовательная и своевольная власть — точно как нечеловеческая природа. Теперь чтобы твердо придерживаться правил разума, вести себя рационально, достичь успеха, быть свободным, человеку приходится приспосабливаться ко „второй природе“» (Bauman, 1976, p. 6).
Теоретики-критики также ориентированы на размышления о будущем, но, следуя примеру Маркса, они не хотят быть утопичными; скорее, они фокусируют внимание на критике и изменении современного общества (Alway, 1995). Однако вместо того чтобы, подобно Марксу, направить свое внимание на экономические структуры общества, они сконцентрировались на культурной надстройке. Их диалектический подход дает им право работать в реальном мире. Это означает, что они не удовлетворены поисками правды в научных лабораториях. Последней проверкой их идей будет степень, с которой они принимаются и используются на практике. Этот процесс теоретики-критики называют идентификацией, которая имеет место, когда люди, ставшие жертвами искаженного общения, принимают идеи критической теории и используют их, чтобы освободить себя от системы (Bauman, 1976, p. 104). Таким образом, мы подходим к другой стороне интересов мыслителей-критиков — освобождению человечества (Маркузе, 1964, p. 222).
Если говорить отвлеченно, то в отношении мыслителей — представителей критической школы можно заметить, что их внимание было поглощено взаимодействием и соотношением между теорией и практикой. Взгляд Франкфуртской школы заключался в том, что в капиталистическом обществе теория и практика разобщены (Schroyer, 1973, p. 28). Это означает, что теоретизирование осуществляется одной группой, которой предоставляется или, вернее, которая получает это право, тогда как практика передается другой, менее сильной (властной) группе. Во многих случаях в творчестве теоретиков заметна их неосведомленность по поводу того, что происходит в реальном мире, что обедняет и по большей мере делает неуместными некоторые положения марксистской и социологической теории. Главное — объединить теорию и практику так, чтобы реконструировать отношения между ними. Таким образом, теория будет подкрепляться практикой, тогда как практика будет моделироваться теорией. Постепенно как теория, так и практика будут обогащаться.
Несмотря на эту общепризнанную цель, критической теории не удалось полностью интегрировать теорию и практику. На самом деле, один из наиболее часто приводимых доводов, осуждающих критическую школу, гласит, что ее учение изложено недоступным пониманию людей образом. Более того, свое обязательство изучать культуру и надстройку критическая теория относит к ряду слишком эзотерических тем и мало что может сказать о прагматических, повседневных заботах большинства людей.
Знание и человеческие интересы. Одним из известнейших вопросов, изучением которого занималась критическая школа, и в частности Юрген Хабермас (Habermas, 1970, 1971), был вопрос о соотношении между знанием и человеческими интересами — пример более широкого диалектического соотношения субъективных и объективных факторов. Но Хабермас предусмотрительно дал понять, что субъективные и объективные факторы не могут рассматриваться отдельно один от другого. По его мнению, система знаний существует на объективном уровне, тогда как человеческие интересы являются более субъективными феноменами.
Хабермас различал три системы знаний и соответствующих им интересов. Интересы, которые лежат за каждой из систем знаний и направляют их, обычно неизвестны людям, и задача теоретиков-критиков состоит в том, чтобы вскрыть эти интересы. Первый тип знаний — аналитические науки или классические позитивистские научные системы. С точки зрения Хабермаса, лежащий в основе данной системы знаний интерес есть техническое предсказание и контроль, которые могут быть применены к окружающей среде, другим обществам или людям в обществе. Согласно Хабермасу, аналитические науки достаточно легко поддаются увеличивающемуся деспотическому контролю. Второй тип систем знаний представлен гуманистическим знанием, и его интерес заключается в понимании мира. Данная система знаний отталкивается от общей идеи, согласно которой понимание нашего прошлого обычно помогает понять современные события. Этот тип проявляет практический интерес к взаимопониманию и пониманию себя. Он не угнетающий и не освобождающий. Третий тип — критическое знание, которое поддерживали Хабермас и критическая школа вообще. Интерес, привязанный к данному типу знаний, — освобождение человека. Мыслители возлагали надежды на то, что критическое знание, созданное Хабермасом и др., пробудят самосознание масс (посредством механизмов, четко изложенных фрейдистами) и приведет к становлению социального движения, результатом которого станет желанное освобождение.
Критической теории был адресован ряд критических замечаний (Bottomore, 1984). Во-первых, критическую теорию обвиняли в неисторичности, в том, что, исследуя разные события, она не принимает во внимание исторический и сравнительный контексты (например, нацизм 1930-х гг. и антисемитизм в 1940-х гг., студенческие протесты в 1960-х гг.). Это сильный удар по марксистской теории, которая по сути своей должна быть исторической и сравнительной. Во-вторых, критическая школа, как мы уже видели, обычно игнорировала экономику. Наконец, с этим связана следующая особенность критической школы: ее сторонники стремились доказать, что рабочий класс как революционная сила исчез. Данная позиция решительно противоположна традиционному марксистскому анализу.
Критика, подобная этой, привела таких традиционных марксистов, как Боттомор, к заключению, что «Франкфуртская школа в своей первоначальной форме и как школа марксизма или социологии умерла» (Greisman, 1984, p. 76). Схожие настроения выражал и Грейзман, который называет критическую теорию «парадигмой, потерпевшей крах» (1986, p. 273). Если она и потеряла свою самобытность, то только потому, что многие основные идеи школы нашли свое применение в марксизме, неомарксистской социологии и даже в основном направлении социологии. Таким образом, как делает вывод сам Боттомор в отношении Хабермаса, критическая школа сблизилась с марксизмом и социологией, но «в то же самое время некоторые из самобытных идей Франкфуртской школы сохранены и развиваются» (Bottomore, 1984, p. 76).
Несмотря на то, что критическая теория, возможно, переживает упадок, творчество Юргена Хабермаса[41] и его теории очень актуальны (Bernstein, 1995; Carleheden and Gabriels, 1996; Morrow and Brown,1994; Outhwaite, 1994). Чуть раньше в этой главе мы уже затрагивали некоторые из его идей, и данный раздел, посвященный критической теории, мы завершаем более детальным рассмотрением его учения (других аспектов в его концепции мы коснемся в главах 11 и 12).
Хабермас утверждает, что ставил перед собой цель «разработать теоретическую программу, которую я понимаю как реконструкцию исторического материализма» (Habermas, 1979, p. 95). За отправную точку Хабермас принимает исходные положения Маркса (человеческий потенциал, сущность вида, «чувственная человеческая активность»). Однако Хабермас (Habermas, 1971) доказывает, что Марксу не удалось провести различия между двумя, с точки зрения анализа, самостоятельными компонентами сущности вида — работой (или трудом, целерациональным действием) и социальным (или символическим) взаимодействием (или коммуникативным действием). С точки зрения Хабермаса, Маркс был склонен игнорировать последнее и сводить его к труду. Как полагал Хабермас, проблема Маркса заключалась в «сведении самопорождающегося акта представителей рода человеческого к труду» (Habermas, 1971, p. 42). Так, Хабермас говорит: «За отправную точку я принимаю фундаментальное различие между трудом и взаимодействием» (Habermas, 1970, p. 91). Это отличие красной нитью проходит через все произведения Хабермаса, хотя он в большей степени склонен использовать термины целерациональное действие (труд) и коммуникативное действие (взаимодействие).
Говоря о «целерациональном действии», Хабермас различает инструментальное и стратегическое действие. Оба подразумевают рассчитанное стремление к личной выгоде. Инструментальное действие предполагает участие единственного исполнителя, рационально просчитывающего наилучшие способы достижения поставленной цели. Под стратегическим действием понимается координация двумя или более индивидами целерационального действия, направленного на достижение цели. Целью как инструментального, так и стратегического действия является инструментальное мастерство.
Наибольший интерес для Хабермаса представляло коммуникативное действие, в котором
действия субъектов координируются не посредством эгоцентрических расчетов на успех, а посредством достижения понимания. В коммуникативном действии участники изначально не ориентированы на собственный успех; они преследуют свои личные цели при условии, что смогут согласовать планы своих действий на основе общих определений ситуации (Habermas, 1984, p. 286, курсив мой).
Если задача целерационального действия — добиться поставленной цели, то коммуникативное действие направлено на достижение понимания в процессе общения (коммуникативного понимания) (Stryker, 1998).
В коммуникативном действии присутствует такой важный компонент, как речь. Но подобное действие следует рассматривать шире, чем просто как включающее в себя «речевые акты или эквивалентные невербальные выражения» (Habermas, 1984, p. 278).
Ключевое отступление Хабермаса от марксизма состоит в том, чтобы доказать, что именно коммуникативное действие, а не целерациональное (труд) является уникальным и наиболее существенным явлением, характерным для человека. Именно такое действие (а не труд) — основа всей социокультурной жизни, а также гуманитарных наук. Если Маркс фокусировал внимание на труде, то Хабермас во главу угла ставил коммуникацию.
Маркс не только делал акцент на труде, но рассматривал свободный и творческий труд (сущность вида) в качестве исходной линии своего критического анализа в различные исторические эпохи, особенно при капитализме. В теории Хабермаса также присутствует исходная линия, но она, скорее, лежит в области коммуникативного, а не целерационального действия. Исходная линия Хабермаса — неискаженная коммуникация, коммуникация без принуждения. Придерживаясь данной линии, Хабермас имеет возможность критически проанализировать искаженную коммуникацию. Хабермаса интересуют те социальные структуры, которые искажают коммуникацию, точно так же Маркс исследовал структурные источники искажения труда. Несмотря на то, что они придерживались разных исходных линий, оба — Хабермас и Маркс — имеют эти исходные линии, что позволяет им избегать релятивизма и рассуждать о разных исторических явлениях. Хабермас критикует других теоретиков, особенно Вебера и своих предшественников, представителей критической школы, за отсутствие подобной исходной линии и уход в релятивизм.
Существует еще одна параллель между Марксом и Хабермасом и базовыми положениями их теорий. Для обоих исходные линии представляют собой не только аналитические отправные точки, но также и политические цели. Это означает, что если целью Маркса было коммунистическое общество, в котором впервые возник бы неискаженный труд (сущность вида), то политическая цель Хабермаса — общество неискаженной коммуникации (коммуникативного действия). Если говорить о непосредственных целях, то Маркс пытается устранить барьеры (капиталистические) на пути к неискаженному труду, а Хабермас заинтересован в устранении препятствий к свободной коммуникации.
Здесь Хабермас (Habermas, 1973; см. также Habermas, 1994, p. 101), как и другие теоретики-критики, приближается к Фрейду и проводит много аналогий между тем, чем занимались психоаналитики на индивидуальном уровне, и тем, что он считал необходимым предпринять на уровне социальном. Хабермас рассматривал психоанализ как теорию искаженного общения, которая стремится найти способ, позволяющий индивидам общаться неискаженным образом. Психоаналитики пытаются найти источники искажений в индивидуальном общении, а именно препятствия к общению. Посредством размышления психоаналитик пытается оказать индивиду помощь в преодолении этих преград. Подобным же образом посредством терапевтической критики, «формы аргументации, служащей для прояснения систематического самообмана» (Habermas, 1984, p. 21) теоретик-критик стремится помочь всем людям вообще преодолеть социальные барьеры, чтобы достичь неискаженного общения. Таким образом, прослеживается сходство (многие критики считают его нелогичным) между психоанализом и критической теорией. Психоаналитик помогает пациенту, во многом прибегая к тем же средствам, какие использует социальный критик, чтобы помочь неспособным к адекватному общению людям стать «полноценными» (Habermas, 1994, p. 112).
По Хабермасу, основа идеального будущего общества существует в современном мире. Это значит, что элементы сущности вида Маркса прослеживаются в труде в капиталистическом обществе. Что касается Хабермаса, то элементы неискаженной коммуникации можно обнаружить в каждом коммуникативном акте современности.
Это подводит нас к центральной проблеме рационализации в творчестве Хабермаса. В данном случае на Хабермаса оказало влияние не только творчество Маркса, но и Вебера. Наиболее важная работа, с точки зрения Хабермаса, сосредоточена вокруг рационализации целерационального действия, которая привела к росту производительных сил и увеличению технологического контроля над жизнью (Habermas, 1970). Данная форма рационализации, как это было у Маркса и Вебера, стала основной, возможно, главной проблемой современного мира. Однако проблема заключается в рационализации целерациональной деятельности, а не рационализации вообще. На самом деле, согласно Хабермасу, решение проблемы рационализации целерациональной деятельности кроется в рационализации коммуникативного действия. Рационализация коммуникативного действия ведет к коммуникации, свободной от господства, добровольной и открытой коммуникации. В данном случае рационализация предполагает освобождение, «снятие ограничений на общение» (Habermas, 1970, p. 118; см. также Habermas, 1979). Именно сейчас уместно вспомнить ранее упомянутую работу Хабермаса по легитимации и, в более общем понимании, идеологии. Дело в том, что это две из основных причин искаженной коммуникации, которые должны быть устранены, если мы стремимся к добровольному и открытому общению.
На уровне социальных норм такая рационализация предполагала бы спад нормативной репрессивности и жесткости, что приводило бы к росту индивидуальной гибкости и рефлексивности. Развитие новой, менее сдерживающей или вовсе не сдерживающей нормативной системы составляет суть теории социальной эволюции Хабермаса (Habermas, 1979). Вместо новой производительной системы, рационализация, согласно Хабермасу, ведет к новой, менее искажающей нормативной системе. Хотя он считает это следствием неправильного понимания его позиции, многие обвиняли Хабермаса в том, что он «обрубил свои марксистские корни» и переместился с материального на нормативный уровень.
Конечный пункт эволюции, по Хабермасу — рациональное общество (Delanty, 1997). Рациональность в данном случае означает устранение искажающих коммуникацию барьеров. В более общем плане это означает коммуникативную систему, в которой идеи представляются открыто и защищаются от критики; в которой в процессе аргументации возникает добровольное согласие. Чтобы лучше это понять, нам необходимо знать еще некоторые детали коммуникативной теории Хабермаса.
Хабермас различал предварительно обсужденную коммуникативную деятельность и дискурс. Если коммуникативная деятельность происходит в повседневной жизни, то дискурс — это
та форма общения, которая не связана с контекстом опыта и деятельности и структура которой уверяет нас: заключенная в скобки обоснованность утверждений, рекомендаций или предупреждений являются особыми предметами дискуссии; участники, темы и степень активности не ограничиваются, за исключением тех моментов, которые имеют непосредственное отношение к проверке обоснованности обсуждаемых утверждений; нет лучшей силы, чем обоснованный аргумент; любые другие мотивы, кроме желания совместно доискаться до истины, исключаются (Habermas, 1975, p. 107–108).
Теоретически мир дискурса, в основе которого также лежит скрытый мир коммуникативных действий, есть «идеальная речевая ситуация», в которой сила или власть не решают, какой аргумент добивается успеха; победу одерживает лучший аргумент. Степень доказательности и аргументации определяет, что считается обоснованным или истинным. Аргументы, которые возникают на основе подобных дискурсов (и с которыми соглашаются участники), истинные (Hesse, 1995). Таким образом, Хабермас признает общепринятую теорию истины (а не подражание [или «истинность»] теории истины [Outhwaite, 1994, p. 41]). Эта истина — часть коммуникации, и ее полное выражение является целью эволюционной теории Хабермаса. Как говорит Мак-Карти: «Идея истины указывает, в конечном счете, на форму взаимодействия, свободную от всех искажающих влияний. „Хорошая и правдивая жизнь“, ставшая целью критической теории, присуща представлениям истины; она прогнозируется в каждом речевом акте» (McCarthy, 1982, p. 308).
Согласие возникает теоретически в дискурсе (и дотеоретически в коммуникативной деятельности), когда взаимодействующими лицами принимаются на обсуждение и признаются четыре типа утверждений обоснованности. Во-первых, дикция говорящего считается понятной, вразумительной. Во-вторых, утверждения, предлагаемые говорящим, истинны; это означает, что говорящий предлагает надежные знания. В-третьих, говорящий правдив (достоверен) и искренен, предлагая утверждения; говорящий надежен. В-четвертых, говорящий может правильно и пристойно произносить подобные утверждения; он или она имеют для этого нормативную базу. Согласие возможно, когда все эти утверждения обоснованности присутствуют и принимаются участниками дискурса; оно разрушается, когда одно или более ставятся под сомнение. Возвращаясь к более ранним пунктам, в современном мире существуют силы, которые искажают этот процесс, предотвращают возникновение согласия и которые следует преодолеть, чтобы прийти к идеальному обществу Хабермаса.
Хотя Хабермас и признан самым выдающимся из мыслителей наших дней, он не одинок в борьбе за развитие критической теории, которая бы наилучшим образом отвечала условиям современной действительности (в качестве примера см. различные очерки Wexler, 1991; Antonio and Kellner, 1994). Кастелс (Castels, 1996b) выступает за необходимость критической теории нового «информационного общества». В качестве иллюстрации этих непрекращающихся усилий мы кратко рассмотрим попытку Келлнера (Kellner, 1989с) создать критическую теорию так называемого «технокапитализма».
Основная посылка, от которой отталкивается Келлнер в построении своей теории, состоит в том, что мы не вступили в постсовременный, или постиндустриальный, век: капитализм продолжает сохранять свое верховное господство, как это было в годы расцвета критической теории. Поэтому Келлнер считает, что основные понятия, позволяющие анализировать капитализм (например, овеществление, отчуждение) вполне уместны и при анализе технокапитализма. Келлнер определяет технокапитализм как
форму капиталистического общества, в котором технические и научные знания, автоматика, компьютеры и передовые технологии играют в производственном процессе роль, аналогичную той, которую играли сила человеческого труда, механизация и станки на более ранних этапах капитализма, но которое порождает также и новые способы социальной организации, формы культуры и повседневной жизни (Kellner, 1989, p. 178).
Используя технические марксистские термины, можно сказать, что при технокапитализме «на смену постоянному капиталу постепенно приходит переменный, так как соотношение между технологией и трудом возрастает за счет потребления силы труда человека» (Kellner, 1989, p. 179). Кроме того, нам не следует упускать из виду тот факт, что технокапитализм остается формой капитализма, при которой значение технологии неизмеримо больше, чем когда-либо до этого.
Келлнер учел ошибки других марксистов. Так, например, он не принимал идею, согласно которой технология определяет «надстройку» общества. Он считает, что государство и культура при технокапитализме автономны, по крайней мере отчасти. Келлнер рассматривает технокапитализм не как новый этап в истории, а скорее как новую форму или комплекс представлений в капиталистическом обществе. Келлнер не просто сосредоточивается на проблемах, порождаемых технокапитализмом, но и видит в нем новые возможности для социального прогресса и освобождения общества. Фактически, с точки зрения Келлнера, ключевая роль критической теории состоит не в том, чтобы просто критиковать технокапитализм, но и «попытаться проанализировать возможности освобождения, которые он раскрывает» (Kellner, 1989, p. 215). Келлнер также отказывается возвращаться к старой классовой политике, но усматривает большой потенциал в различных социальных движениях (женских, охраны окружающей среды), которые возникли за последние несколько десятилетий.
Келлнер не старается создать полномасштабную теорию технокапитализма. Его основная позиция заключается в том, что, несмотря на резкие изменения, которые претерпел капитализм, он продолжает преобладать в современном мире. Таким образом, инструменты, предоставленные критической школой и в целом марксистской теорией, все еще уместны применительно к миру в наши дни. Мы завершаем этот раздел книги описанием «технокультуры», которое дает Келлнер. Ведь интерес к культуре занимал центральное место в критической теории в годы ее расцвета.
Технокультура представляет собой форму массовой культуры и потребительское общество, в котором потребительские товары, фильмы, телевидение, массовые образы и компьютеризированная информация становятся доминирующей формой культуры во всем развитом мире [и] которые также все стремительнее проникают в развивающиеся страны. В данной технокультуре образ, зрелище и эстетическая коммодификация или «товарная эстетика» образуют новые формы культуры, которые колонизируют повседневную жизнь и трансформируют политику, экономику и социальные отношения. Во всех перечисленных областях технология играет все более фундаментальную роль (Kellner, 1989, p. 181).
Будущим теоретикам-критикам предстоит изучить многое, как, например, природу самой технокультуры, коммодификацию, колонизацию жизненного мира и диалектическое влияние на экономику и другие сектора общества. Им придется столкнуться как с совершенно новыми явлениями, так и с понятиями, основанными на фундаментальных идеях критической теории.
Неомарксисты (например, теоретики-критики) сделали относительно немного замечаний в отношении института экономики. Отчасти это можно считать реакцией против неумеренности экономических детерминистов. Однако эти критические замечания были встречены серией контратак. В данном разделе книги мы рассмотрим творчество марксистов, вновь обратившихся к сфере экономики. Их деятельность представляет собой попытку адаптировать марксистскую теорию к реалиям современного капиталистического общества (Lash and Urry, 1987; Meszaros, 1995).
В этом разделе мы столкнемся с двумя основными направлениями их творчества. Первое касается достаточно обширного вопроса — соотношения труда и капитала. Второе охватывает более узкую, но и более современную проблему — перехода от фордизма к постфордизму.
Самобытные идеи Маркса относительно экономических структур и процессов основывались на проведенном им анализе капитализма тех лет, который мы можем считать конкурентным капитализмом. Капиталистическая промышленность была сравнительно небольшой, результатом чего стало отсутствие отдельной индустрии или нескольких отраслей, которые приобрели бы полный и неоспоримый контроль над рынком. Во многих своих экономических трудах Маркс исходил из того, что капитализм представляет собой конкурентную систему. Эта посылка как нельзя лучше отвечала требованиям той эпохи. Маркс предвидел возможности будущих монополий, но прокомментировал их очень коротко. Многие более поздние теоретики-марксисты продолжили действовать так, как будто капитализм остался неизменным со времен Маркса.
В этом контексте мы изучим творчество Пола Бэрана и Пола Суизи (Baran and Sweezy, 1996). Они начинали с критики марксистских социальных наук за повторение общеизвестных формулировок и за неумение объяснить важные новые изменения в капиталистическом обществе. Они обвиняли марксистскую теорию в застое, так как та продолжала основываться на допущении существования конкурентной экономики. Современная марксистская теория должна, с точки зрения Бэрана и Суизи, согласиться с тем, что на смену конкурентному капитализму пришел монопольный капитализм.
При монопольном капитализме один или несколько капиталистов контролируют данный сектор экономики. Ясно, что конкуренция при монопольном капитализме существенно ниже, чем при конкурентном капитализме. При конкурентном капитализме основой конкурентной борьбы организаций была цена, т. е. капиталисты стремились продать больше товаров по более низким ценам. При монопольном капитализме необходимость подобного рода конкуренции отсутствует, так как рынок контролирует одна или несколько фирм; конкуренция перемещается в область продаж. Реклама, упаковка и другие методы привлечения потенциальных покупателей становятся основной зоной конкуренции.
Движение от цены к продажам становится частью другого процесса, характеризующего монопольный капитализм, — прогрессивной рационализации. Ценовая конкуренция становится в высшей степени нерациональной. С точки зрения монопольных капиталистов, это выражается в том, что снижение цен может привести только к хаосу на рынке, не говоря уже о более низкой прибыли и даже возможном банкротстве. Товарная конкуренция, наоборот, не является жесткой системой; фактически, она даже обеспечивает работой рекламную индустрию. Более того, можно удерживать высокие цены, просто включив в цену стоимость продаж и продвижения товара. Таким образом, товарная конкуренция ко всему еще и гораздо менее рискованна, чем ценовая.
Другим решающим аспектом монопольного капитализма оказалось возникновение гигантских корпораций, а также нескольких крупных корпораций, контролирующих большинство секторов экономики. При конкурентном капитализме, предприниматели управляли предприятиями практически в одиночку. Современными корпорациями владеет большое количество акционеров, но большинство акций принадлежит небольшой группе крупных акционеров. Несмотря на то, что акционеры «владеют» корпорацией, действительное повседневное управление осуществляют менеджеры. Менеджеры — решающее звено при монопольном капитализме, тогда как при конкурентном капитализме главная роль принадлежала предпринимателям. Менеджеры обладают значительной властью, которую они пытаются поддерживать. Они даже стремятся достичь финансовой независимости своих фирм, пытаясь, насколько это возможно, производить любые необходимые денежные средства своими силами, нежели полагаясь на внешние источники финансирования.
Бэран и Суизи сделали много замечаний по поводу главного положения корпоративного менеджера в современном капиталистическом обществе. Менеджеры считаются в высшей степени рациональной группой, ориентированной на максимизацию прибыли предприятия. Следовательно, они не склонны рисковать, что было характерно для ранних предпринимателей. Менеджер имеет более длительную временную перспективу, чем предприниматель. Если ранние капиталисты были заинтересованы в увеличении прибыли за короткий период времени, то современные менеджеры знают, что подобные попытки могут привести к появлению хаотической ценовой конкуренции, которая бы негативно отразилась на долгосрочной рентабельности фирмы. Таким образом, менеджер откажется от какой-то прибыли в краткосрочном периоде с целью максимизировать долгосрочную прибыльность предприятия.
Бэран и Суизи подвергались критике по разным причинам. Например, за преувеличение рациональности менеджеров. Герберт Саймон (Simon, 1957), например, доказывал, что менеджеры более заинтересованы в поисках минимально удовлетворительных решений (и только они способны их отыскать), а не наиболее рациональных и наиболее выгодных. Другая проблема заключается в том, являются ли менеджеры на самом деле ключевыми фигурами при современном капитализме. Многие могли бы доказать, что таковыми можно считать крупных акционеров, которые действительно управляют капиталистической системой.
Распределение излишков. Центральная проблема при монопольном капитализме — способность системы производить и использовать экономический излишек. Экономический излишек определяется как разница между стоимостью того, что общество вырабатывает, и затратами на производство. Обратившись к проблеме излишка, Бэран и Суизи отошли от того интереса, который проявлял Маркс к эксплуатации труда, вместо него они сделали акцент на связи экономики и других социальных институтов, в частности на поглощении экономического излишка этими другими институтами.
Современные капиталистические менеджеры становятся жертвами своего собственного успеха. С одной стороны, они способны устанавливать цены произвольно, благодаря своей монополистической позиции в экономике. С другой стороны, они пытаются сократить расходы внутри предприятия, особенно расходы, связанные с работой «синих воротничков». Способность устанавливать высокие цены и сокращать расходы приводит к повышению уровня экономического излишка.
Проблема, с которой придется столкнуться капиталисту, состоит в том, что делать с этим излишком. Одна из возможностей — израсходовать его, т. е. выплачивать менеджерам огромное жалованье, а акционерам огромные дивиденды, которые затем превратятся в яхты, роллс-ройсы, драгоценности и икру. В некоторой степени это происходит, но излишек настолько огромен, что элита никогда не сможет израсходовать даже маленькую его часть. В любом случае, демонстративное потребление (Veblen, 1899/1994) было более характерно для ранних предпринимателей, нежели чем для современных менеджеров и акционеров.
Второй вариант — вложение прибыли в усовершенствованные технологии и зарубежные предприятия. Основной недостаток этих кажущихся разумными (в некоторой степени) действий, предпринимаемых менеджерами, состоит в том, что подобные инвестиции, если они сделаны разумно, производят еще больший излишек, что, в свою очередь, еще больше обостряет проблему его использования.
Увеличение числа продаж также может поглотить некоторый излишек. Современные капиталисты стимулируют спрос на их продукцию посредством рекламы; создания и расширения рынка своих товаров; а также таких механизмов, как моделирование изменений, спланированного устаревания и предоставляемого потребителю кредита. Однако данная альтернатива также имеет ряд проблем. Во-первых, рост числа продаж не может поглощать достаточно излишков. Во-вторых, он, вероятно, стимулирует дальнейшее расширение предприятия, которое, в свою очередь, ведет к еще большему уровню излишка.
Согласно Бэрану и Суизи, единственное, что остается, — это убытки. Излишек необходимо растратить, и для этого есть два способа. Первый — невоенное правительство, несущее расходы за счет сохранения миллионов рабочих мест на государственной службе и поддержании бесчисленных правительственных программ. Второй — военные затраты, включая огромный войсковой состав и бюджет в биллионы долларов на дорогую аппаратуру, которая быстро изнашивается.
Кажется, будто на самом деле нет хороших способов избавления от излишков, и, возможно, точка зрения Бэрана и Суизи справедлива. У нас остается четкое впечатление, что в этом состоит неразрешимое противоречие в рамках капитализма. Фактически все расходы капиталистов приводят к возрастанию спроса и в конечном счете — к увеличению излишков. Государственные и военные служащие тратят деньги на большое количество товаров; так как приобретается некоторое военное снаряжение (например, в 1991 г. в связи с войной с Ираком и в 1998 г. в связи с бомбардировкой Ирака), существует спрос на новую, более совершенную экипировку.
В итоге Бэран и Суизи приняли традиционный экономический подход марксисткой теории, но сместили акцент с процесса труда на экономические структуры современного капиталистического общества.
Гарри Брэверман (Harry Braverman, 1974) считал трудовой процесс и эксплуатацию трудящихся сутью марксистской теории. Несмотря на то, что его позиция отличается от взглядов Бэрана и Суизи, Брэверман считал свое творчество тесно связанным с их деятельностью (Braverman, 1974). Название книги «Труд и монопольный капитал» отражает основную сферу интересов Брэвермана, а подзаголовок «Деградация труда в двадцатом веке» демонстрирует его намерение адаптировать представления Маркса к реальному состоянию труда в XX в.
Брэверман намеревался не только модернизировать интерес Маркса к работникам ручного труда, но также исследовать, что произошло с «белыми воротничками» и служащими. Маркс уделял мало внимания этим двум группам, но они стали главными профессиональными категориями, подлежащими серьезному изучению. В отношении творчества Бэрана и Суизи можно сказать, что одним из основных достижений монопольного капитализма явилось относительное снижение числа «синих воротничков» и одновременный рост количества «белых воротничков» и служащих в штате крупных предприятий, которые характерны для монопольного капитализма.
Как и Маркс, Брэверман достаточно четко дал понять, что его критика современного трудового мира не отражение ностальгии по минувшей эпохе. Брэверман говорил, что не романтизирует старинные ремесла и «износившиеся, по нашим понятиям уже архаичные, образцы труда» (Braverman, 1974, p. 6). Так же, как и Маркс (и Маркузе), Брэверман критиковал науку и технологию не самих по себе, а способ их применения при капитализме «в качестве орудий господства при создании, увековечении и углублении пропасти между классами в обществе» (1974, p. 6). В отношении капитализма наука и технология систематически применялись для того, чтобы лишить труд его ремесленного наследия, ничего не предлагая взамен. Брэверман полагал, что в других (т. е. социалистических) руках наука и технология могли бы использоваться иначе, чтобы прийти
к эпохе, еще не существующей, эпохе, когда профессиональное удовлетворение, испытываемое трудящимся в ходе осознанного и целенаправленного трудового процесса, будет сочетаться с чудом науки и изобретательностью инженерии; эпохе, в которой для каждого подобное сочетание в какой-то мере будет полезным (Braverman, 1974, p. 7).
С целью дополнить анализ, проводимый Марксом в отношении «синих воротничков», анализом «белых воротничков» и служащих, Брэверман доказывал, что понятие «рабочий класс» подразумевает не особую группу людей или профессий, а скорее, процесс покупки и продажи рабочей силы. Говоря об этом процессе, Брэверман доказывал, что при современном капитализме практически никто не владеет средствами производства; следовательно, многие, включая большинство «белых воротничков» и служащих, вынуждены продавать свою рабочую силу тем немногим, кто средствами производства располагает. С этой точки зрения, капиталистические управление и эксплуатация, а также производный процесс механизации и рационализации распространяются на профессиональную деятельность «белых воротничков» и служащих. Однако влияние этих процессов на «белых воротничков» еще не так велико, как это наблюдалось у «синих воротничков».
Брэверман основывал свой анализ на марксистской антропологии, в частности, на понятии человеческого потенциала (сущности вида). Он доказывал, что всем жизненным формам необходимо поддерживать себя в своем природном окружении; т. е. им необходимо «подчинить» себе природную среду, которую они использовали бы в соответствии с собственными нуждами. Труд есть процесс, посредством которого природа видоизменяется, чтобы извлечь больше пользы. В этом смысле животные тоже трудятся, но характерной особенностью человека, отличающей его от животного, является наличие сознания. Люди наделены рядом психических способностей, которые у животных отсутствуют. Труд человека, таким образом, характеризуется единством понимания (мышления) и исполнения (действия). Данное единство может быть разрушено. Капитализм становится решающим фактором разрушения этого единства мышления и действия в мире труда.
Ключевой компонент данного раскола при капитализме составляет продажа и покупка рабочей силы. Капиталист может приобрести только определенные виды рабочей силы и никакие другие. Например, они могут приобрести ручной труд и настаивать на том, что умственный труд не будет задействован в процессе. Хотя может случиться и обратное, но это менее вероятно. В результате капитализм характеризуется увеличением числа работников физического труда и все большим снижением количества работников умственного труда. Кажется, это противоречит статистике, которая отражает массовый рост «белых воротничков» предположительно умственных профессий. Брэверман же полагал, что многие профессии «белых воротничков» пролетаризированы, стали во многом неотличимыми от физического труда, в чем мы сможем убедиться позже.
Менеджерский контроль. Брэверман признавал экономическую эксплуатацию, которая находилась в центре внимания Маркса, но сам сконцентрировался на проблеме контроля. Брэверман задавался вопросом: как капиталисты управляют рабочей силой, которую они наняли? Во-первых, с помощью менеджеров. На самом деле, Брэверман определял менеджмент как «трудовой процесс, цель которого — осуществление контроля на предприятии» (Braverman, 1974, p. 267).
Брэверман концентрируется на объективных средствах, применяемых менеджерами для управления персоналом. Большой интерес для него представляло использование специализации в целях управления трудящимися. Он проводил четкую границу между разделением труда в обществе в целом и специализацией труда на предприятии. Во всех известных обществах присутствует разделение труда (например, между мужчинами и женщинами, фермерами и трудовым городским населением, и т. д.), но специализация труда на предприятии — особое завоевание капитализма. Брэверман полагал, что разделение труда на социальном уровне подчеркивает индивидуальность, тогда как специализация на рабочем месте влечет за собой губительные последствия деления людей на группы по способностям: «Отнесение индивидуума к той или иной группе без учета его способностей и нужд — преступление против личности и против человечества» (Braverman, 1974, p. 73).
Специализация на рабочем месте подразумевает постоянное деление и подразделение задач или операций в каждый конкретный промежуток времени и высокоспециализированные действия, каждое из которых поручается отдельному рабочему. Этот процесс приводит к появлению так называемых «детальных рабочих» (узкоспециализированных рабочих). Из круга способностей и индивидуальных возможностей сотрудника капиталисты отбирают те, которые пригодятся в процессе работы. Как отмечает Брэверман, «капиталист сначала разрушает трудовой процесс, а потом, разрывает на части и работника» (Braverman, 1974, p. 78), требуя, чтобы рабочий применял только небольшую часть своих умений и навыков. По словам Брэвермана, трудящийся «никогда по собственной воле не станет пожизненным узкоспециализированным работником. Это достижение капиталиста» (Braverman, 1974, p. 78).
Зачем это нужно капиталисту? Во-первых, это облегчает контроль менеджерского персонала за работой трудящегося. Легче контролировать рабочего, выполняющего определенную задачу, нежели сотрудника, применяющего в трудовом процессе широкий спектр навыков. Во-вторых, это повышает производительность. То есть группа сотрудников, выполняющих конкретную задачу, в силах произвести гораздо больше, чем то же самое количество специалистов, каждый из которых обладает всеми навыками и выполняет все производственные задачи. Например, трудящиеся, работающие на сборочном конвейере, производят большее количество автомобилей, чем то же самое число квалифицированных мастеров, каждый из которых выпускает свою собственную машину. В-третьих, специализация позволяет капиталисту платить по минимуму рабочей силе, занятой в процессе производства. Вместо высокооплачиваемых, квалифицированных мастеров капиталист может нанять низкооплачиваемый, неквалифицированный персонал. Следуя логике капитализма, работодатель пытается постепенно снижать оплату труда рабочих, в результате чего на самом деле появляется недифференцированная масса «простого труда», как это явление называл Брэверман.
Специализация не является достаточным для капиталистов и менеджеров средством контроля на рабочих местах. Другое важное средство — научный метод, одно из направлений которого представлено научным менеджментом, представляющий собой попытку применить науку к управлению трудовым процессом от лица администрации. Согласно Брэверману, научный менеджмент — это наука «наилучшим образом управлять отчужденным трудом» (Braverman, 1974, p. 90). Научный менеджмент основан на серии этапов, цель которых — контроль над рабочим классом: собрать работников в цехе, предписать продолжительность рабочего дня, непосредственно осуществлять контроль, чтобы обеспечить качество, внедрять меры, направленные против невнимательности и разговоров, и установка минимально приемлемого уровня производительности труда. Полная картина научного менеджмента привносится в управление «точным предписанием рабочему, каким образом должна выполняться работа» (Braverman, 1974, p. 90). Например, Брэверман рассматривал раннее произведение Ф.У. Тейлора (Kanigel, 1997) о добыче угля, где Тейлор разработал ряд правил, касающихся того, какой ковш следует использовать, каким образом следует держаться, каким должен быть угол, под которым следует опускать ковш в угольную кучу, и какое количество угля следует захватывать за каждый ход ковша. Другими словами, Тейлор разработал методику, гарантирующую практически абсолютный контроль за процессом труда. Возможность принятия рабочими самостоятельного решения сводится к минимуму; таким образом, разделение умственного и физического труда свершилось. Менеджмент применял монополию над знаниями, связанными с трудом, чтобы контролировать каждый шаг трудового процесса. Наконец, сам труд был оставлен без какой-либо многозначительной квалификации, содержания или знания. Мастерство полностью уничтожено.
Брэверман также считал машинное оборудование средством контроля над трудящимися. Современные механизмы появились на свет «когда траектория движения инструмента и/или ход трудовой операции задается устройством самого станка» (Braverman, 1974, p. 188). Проще заложить навык в машину, чем предоставить рабочему возможность этим навыком овладеть. Таким образом, станок осуществляет контроль над деятельностью рабочих. Менеджерскому персоналу, в свою очередь, проще контролировать работу станка, чем труд рабочего.
Брэверман доказывал, что посредством таких механизмов, как специализация труда, научный менеджмент и станки, менеджерский персонал способен контролировать работников физического труда. Несмотря на то, что все это лишь полезные догадки, в частности касательно той роли, которую Брэверман отводил контролю на производстве, особым вкладом Брэвермана в социологию явилась попытка распространить данный вид анализа и на рабочую силу, которая никогда не фигурировала в анализе трудового процесса Маркса. Брэверман доказывал, что «белые воротнички» и служащие не подлежат тому же самому процессу контроля, который применялся в отношении к работникам физического труда в прошлом веке (Schmutz, 1996).
В качестве примера Брэверман приводит «белых воротничков»— служащих канцелярии. Одно время считалось, что они отличаются от работников ручного труда своей одеждой, навыками, подготовкой и карьерными перспективами (Lockwood, 1956). Однако сейчас обе эти группы подлежат одному и тому же способу контроля. Так, стало более сложно проводить различия между фабрикой и современным офисом заводского типа, так как трудящиеся в последнем случае все более пролетаризируются. С одной стороны, объем труда служащих канцелярии вырос, а также их труд стал более специализированным. Это значит, что, помимо всего прочего, умственные и физические аспекты офисной работы были разделены. Офис-менеджеры, инженеры, техники в настоящее время заняты умственной работой, тогда как линейные служащие канцелярий выполняют не более чем задания физического плана, например набивают тексты. В результате уровень квалификации, необходимый для выполнения подобной работы, снизился, и такая работа практически не требует обучения.
В настоящее время научный менеджмент проникает и в офис. Задания служащих были научно изучены и в результате этого исследования упрощены, рутинизированы и стандартизированы. Наконец, в офис «вторглась» механизация, главным образом благодаря компьютерам и компьютерному оборудованию.
Применяя эти механизмы в канцелярской работе, менеджерам проще осуществлять контроль над служащими. Вряд ли подобные механизмы контроля так же сильны и эффективны в офисе, как и на заводе; тем не менее, существует тенденция развития «заводов»[42] «белых воротничков».
В адрес Брэвермана было сделано несколько критических замечаний. С одной стороны, он переоценивал степень сходства физического и офисного труда. С другой — его поглощенность проблемой контроля привела к тому, что он уделил относительно мало внимания динамике экономической эксплуатации при капитализме. Тем не менее, он обогатил наше понимание процесса труда в современном капиталистическом обществе (Foster, 1994; Meiksins, 1994).
В работах Ричарда Эдвардса (Edwards, 1979) проблеме контроля уделено еще большее внимание. Согласно Эдвардсу, в XX в. изменяется характер рабочего места, и контроль составляет суть данной проблемы. Вслед за Марксом Эдвардс рассматривает рабочее место, как в настоящем, так и в прошлом, в качестве арены классовой борьбы, говоря его словами, это «оспариваемая территория». На этой арене происходили и продолжают происходить драматические изменения, в которых те, кто наверху, управляют теми, кто внизу. На протяжении XIX в. при капитализме, основанном на конкуренции, использовался «простой» контроль, когда «руководители осуществляли власть лично, нередко вмешиваясь в процесс труда, поучая рабочих, запугивая и угрожая, вознаграждая за хорошую работу, тут же нанимая и увольняя, поощряя верных сотрудников и, в целом, действуя то тиранически, то благожелательно, то еще каким-либо иным образом» (Edwards, 1979, p. 19). Хотя эта система управления продолжает использоваться в большинстве малых предприятий, она не оправдывает себя в современных крупномасштабных организациях. В подобных местах система простого контроля заменяется контролем, который носит безличный и более технически и бюрократически изощренный характер. Современными рабочими управляют сами технологии, с которыми они работают. Классическим примером может служить конвейер по сборке автомобилей, его непрерывные требования определяют действия рабочих. Другой пример — это современный компьютер, способный вести тщательный учет сделанного рабочим объема работы и количества ошибок. Современными рабочими также в большей степени управляют безличные бюрократические правила, чем непосредственный надзор проверяющих. Капитализм постоянно претерпевает изменения, а вместе с ней меняются и средства управления рабочими.
Примечательна также работа Майкла Буравого (Burawoy, 1979) и его интерес к тому, почему труд рабочих в капиталистической системе так тяжел. Буравой отвергает объяснения Маркса о том, что это результат принуждения. Появление профсоюзов и другие изменения значительно снизили деспотичную власть управленческого персонала. «Принуждение само по себе не объясняет действия рабочих на предприятии» (Burawoy, 1979, p. xii). По Буравому, рабочие, по крайней мере частично, согласны интенсивно работать в системе капитализма, и как минимум, отчасти, это согласие возникает непосредственно на рабочем месте.
Можно проиллюстрировать подход Буравого одним аспектом его исследования — она анализирует игры, в которых рабочие принимают участие на работе или, более обобщенно, их неформальную деятельность. Большинство аналитиков считают, что подобные усилия направлены на преодоление чувства отчуждения и неудовольствия, связанного с работой. К тому же, подобные игры всегда было принято рассматривать как социальный механизм противостояния руководству. Буравой, напротив, заключает, что данные игры «как правило, не являются ни независимыми, ни противодействующими руководству» (1979, p. 80). Фактически, «руководство, по крайней мере, на низшем уровне, на самом деле не только участвует в организации подобных игр, но и следит за соблюдением правил» (Там же). Такие игры не бросают вызов руководству, организации или, в конечном счете, системе капитализма, а скорее поддерживают их. С одной стороны, участие в игре позволяет достичь соглашения относительно правил, по которым строится игра и, в более широком смысле, система социальных отношений (собственник — менеджер — рабочий), определяющая правила игры. С другой — поскольку и менеджеры, и работники вовлечены в одну игру, затушевывается система антагонистических социальных отношений, которым игра была призвана противостоять.
Буравой утверждает, что методы, склоняющие к активному сотрудничеству и согласию, намного эффективнее, чем принуждение (например, увольнение тех, кто не желает сотрудничать), с точки зрения вовлечения рабочих в погоню за прибылью. В конце концов, Буравой полагает, что игры и другие неформальные виды деятельности служат средствами, для того чтобы склонить рабочих к принятию данной экономической системы и добиться от них большего вклада в увеличение прибыли.
Одной из тем, недавно волновавших марксистов, ориентированных на экономику, был вопрос о том, как происходит превращение «фордизма» в «постфордизм» (Amin, 1994; Kiely, 1998). Это относится и к более широкой дискуссии о том, претерпели ли мы переход от модернистского к постмодернистскому обществу (Gartman, 1998). Мы обсудим эту широкую тему обобщенно (глава 13), а также то, как ее трактуют современные теоретики-марксисты (позднее в данной главе). Обычно фордизм ассоциируется с модернистской эрой, в то время как постфордизм связывают с более близкой постмодернистской эпохой. (Марксистский интерес к фордизму не нов: Грамши [Gramsci, 1971] опубликовал эссе об этом в 1931 г.) Фордизм, конечно, связан с идеями, принципами и системами, порожденными Генри Фордом. Форду в основном ставят в заслугу разработку современной системы массового производства, преимущественно благодаря созданию конвейера по сборке автомобилей. С фордизмом можно ассоциировать следующие особенности:
• Массовое производство однородной продукции.
• Использование негибких технологий, таких как конвейер.
• Принятие стандартизованного шаблона трудовых операций (тейлоризм).
• Увеличение производительности благодаря «экономии на масштабе, а также сокращении использования квалифицированной рабочей силы в связи с автоматизацией, интенсификацией и гомогенизацией труда» (Clark, 1990, p. 73).
• Последовавший за этим рост числа рабочих и бюрократизированных союзов.
• Проведение этими союзами переговоров о едином уровне зарплаты, связан ном с увеличением прибыли и производительности.
• Увеличение рынка однородной продукции массового промышленного производства и, вследствие этого, гомогенизация потребительских моделей потребления.
• Рост заработной платы, обусловленной объединением в профсоюзы и ведущей к возрастанию спроса на товары массового производства.
• Рынок продукции, управляемый в соответствии с кейнсианской макроэкономической моделью, и рынок труда, который регулируется посредством заключений коллективных соглашений, за чем наблюдает государство.
• Массовые образовательные учреждения, подготавливающие массовую рабочую силу для промышленных отраслей (Clark, 1990, p. 73).
Фордизм развивался на протяжении XX в., особенно в Соединенных Штатах, он достиг пика и постепенно начал приходить в упадок в 1970-х гг., в частности после нефтяного кризиса 1973 г. и последовавшего за этим спада в американской автомобильной промышленности и подъема японской. Это говорит в пользу того, что мы являемся свидетелями заката фордизма и расцвета постфордизма, особенности которого заключаются в следующем.
• Снижение интереса к продукции массового производства сопровождается ростом интереса к более индивидуализированным товарам, особенно к высокому качеству и утонченному стилю.
• Более индивидуализированные товары требуют более короткого производственного цикла, что приводит к созданию меньших и более производительных систем.
• Более гибкое производство становится прибыльным благодаря внедрению новых технологий.
• Новые технологии, в свою очередь, влекут за собой потребность в рабочих, обладающих более разнообразными навыками, лучше обученных, более ответственных и свободно мыслящих.
• Управление производством должны осуществлять более гибкие системы.
• Огромные, негибкие бюрократические системы нуждаются в радикальной перестройке, для того чтобы действовать эффективно.
• Бюрократизированные объединения (и политические партии) больше не в состоянии адекватно представлять интересы новой, сильно дифференцированной рабочей силы.
• Децентрализованные коллективные соглашения приходят на смену централизованным переговорам.
• Происходят изменения личности рабочих, они начинают сильно различаться по потребительским предпочтениям, стилю жизни, культурным запросам.
• Централизованное государство благосостояния уже не удовлетворяет потребности (например, в том, что касается здоровья, благосостояния, образования) сильно дифференцированного населения, поэтому требуются более гибкие и дифференцированные учреждения (Clark, 1990, p. 73–74).
Если подвести итог, то сдвиг от фордизма к постфордизму можно описать как переход от однородности к разнообразию. Здесь затрагиваются два главных вопроса. Первый: действительно ли переход от фордизма к постфордизму свершился (Pelaez и Holloway, 1990)? Второй, сулит ли постфордизм решение проблем, ассоциируемых с фордизмом?
Во-первых, конечно, не было четкой исторической границы между фордизмом и постфордизмом (S. Hall, 1998). Если мы признаем, что в современном мире возникли элементы постфордизма, нужно признать, что сохраняются и элементы фордизма, не носящие признаков вырождения. Например, «макдональдизм» можно признать имеющим много общего с фордизмом явлением, которое развивается в современном мире с удивительной скоростью. Все больше и больше секторов общества приходят к использованию принципов макдональдизма, по которым построена модель этого ресторана быстрого питания (Ritzer, 1996). Макдональдизм объединяет с фордизмом многие особенности: однообразная продукция, жесткие технологии, стандартизованные операции на рабочем месте, сокращение использования квалифицированной рабочей силы, гомогенизация труда (и потребителя), массовая рабочая сила, гомогенизация процесса потребления и т. д. Таким образом, фордизм жив и благополучно существует в современном мире, хотя странным и причудливым образом превращается в макдональдизм. Более того, классический фордизм, например, в виде конвейера, в значительной степени сохраняет свое присутствие в американской экономике.
Во-вторых, даже если согласиться с тем, что мы уже живем в эпоху постфордизма, следует задать вопрос: сопровождается ли это решением проблем, стоящих перед современным капиталистическим обществом? Некоторые неомарксисты (и многие из тех, кто поддерживает капиталистическую систему [Womack, Jones и Roos, 1990]) связывают с этим великие ожидания: «Постфордизм — это в основном выражение надежды на то, что развитие капитализма в будущем станет спасением общественной демократии» (Clark, 1990, p. 75). Однако это только надежда и, в любом случае, уже существуют доказательства того, что постфордизм вовсе не станет тем блаженством, которое сулят некоторые наблюдатели.
Повсеместно утверждается, что японская модель (утратившая свою привлекательность после стремительного спада в японской промышленности в 1990-х гг.) ляжет в основу постфордизма. Однако изучение японской промышленности (Satoshi, 1982) и американских отраслей промышленности, использующих японские приемы управления (Parker and Slaughter, 1990), указывает, что эти системы испытывают огромные трудности и могут привести даже к увеличению уровня эксплуатации рабочих. Паркер и Слотер клеймят японскую систему в том ее виде, как она используется в США (и, вероятно, еще хуже в Японии), называя ее «стрессовым управлением»: «Цель состоит в том, чтобы натянуть систему, как резиновую ленту, на точку разрыва» (1990, p. 33). Среди прочего, на японских предприятиях скорость работы еще выше, чем на традиционном американском конвейере, что приводит к страшному перенапряжению рабочих, которым приходится выбиваться из сил, только чтобы не отстать от конвейера. Таким образом, заключает Левидоу, рабочие новой, постфордистской эры «подвергаются безжалостному давлению ради увеличения производительности труда, зачастую в обмен на более низкую зарплату — будь то фабричные рабочие, надомники, работающие в швейной промышленности, работники, предоставляющие частные услуги или даже преподаватели политехнического института» (1990, p. 59). Следовательно, вполне возможно, что постфордизм не решает проблемы капитализма, а просто представляет новую, и более замаскированную стадию повышения эксплуатации трудящихся.
Марксисты, ориентированные на историческое исследование, изучающие проблему в историческом контексте, утверждают, что они привержены марксистскому интересу к историчности. Наиболее примечательное историческое исследование Маркса, которое он провел в работе по изучению докапиталистических экономических формаций (1857-58/1964). Существует большое количество более поздних исторических работ, приверженных марксистской точке зрения (например, Amin, 1977; Dobb, 1964; Hobsbawm, 1965). В данном параграфе мы рассматриваем основную часть работы, которая отражает историческую ориентацию — исследование Иммануила Валерштейна (Wallerstein, 1974, 1980, 1989, 1992, 1995) современной мировой системы.
Валлерштейн избрал единицу анализа, отличную от той, которой пользовались марксисты. Он не затрагивал проблемы рабочих, классов или даже государств, так как считал эту тему слишком узкой для своих целей. Валлерштейн обратил внимание на более обширную экономическую данность, где разделение труда не ограничено политическими или культурными границами. Он обнаружил эту единицу исследования в своей концепции мировой системы, которая в значительной степени является самостоятельной социальной системой с рядом ограничении и определенным жизненным циклом. Таким образом, по мнению Валлерштейна, эта система не вечна. Она сформирована изнутри множеством социальных структур и групповых звеньев. Однако Валлерштейн был не склонен считать, что согласованность всех звеньев объединяет систему. Скорее он полагал, что равновесие достигается за счет противоборства конфликтующих сил. При этом всегда существует опасность, что они могут взорвать ее изнутри.
Иммануил Валлерштейн: биографический очерк.
Хотя Иммануил Валлерштейн получил признание в 1960-х гг. в качестве эксперта по странам Африки, его наиболее значительным вкладом в социологию стала вышедшая в 1974 г. книга «Современная мировая система» (The Modern World-System). Она немедленно завоевала успех и приобрела мировую известность, была переведена на 10 языков и на язык для слепых по системе Брайля.
Валлерштейн родился 28 сентября 1930 г. Все ученые звания он получил в Колумбийском университете, включая докторскую степень в 1959 г. Затем он занял должность на факультете в Колумбийском университете и провел там много лет. После пятилетнего пребывания на посту в университете McGill в Монреале, Валлерштейн в 1976 г. стал известным профессором социологии в государственном университете Нью-Йорка в Бингемтоне.
За первый том «Современной мировой системы» в 1975 г. Валлерштейн был удостоен престижной премии имени Сорокина. Он продолжает работать над этой темой до сих пор, написал ряд статей, а также еще две книги, в которых он проводит анализ мировых систем вплоть до 1840-х. В ближайшие годы можно ожидать выхода в свет его новых работ. В настоящее время Валлерштейн пишет книгу, которой еще предстоит завоевать своих почитателей в будущем.
В действительности, с многих точек зрения, внимание, которое книга уже привлекла, и будет продолжать привлекать, даже более важно, чем книга сама по себе. Концепция мировой системы оказалась в центре внимания и размышлений исследователей-социологов, лишь немногие ученые могут похвастаться подобным достижением. Многие социологи, которые в настоящее время занимаются теорией и исследованиями концепции мировой системы, так или иначе, критикуют Валлерштейна. Но они ясно сознают важность той роли, которую он сыграл в происхождении их идей.
Хотя и сама концепция мировой системы представляет собой серьезный вклад, не менее значительно и влияние на возрождение теоретически обоснованного исторического исследования. Этим характеризовались и наиболее важные работы, созданные на начальных этапах развития социологии такими людьми, как Маркс, Вебер и Дюркгейм. Однако в недавние годы большинство социологов отказались от исследований подобного рода, обратившись к использованию таких неисторичных методов, как анкеты для опросов и интервью. Это быстрее и проще в применении, чем исторический подход, а собранные данные можно легко обработать при помощи компьютера. Для использования подобных методов требуется узкий набор технических знаний, а не широкий исторический кругозор. Более того, теория играет сравнительно незначительную роль в исследовании с помощью анкет и интервью. Валлерштейн занимает важнейшее место среди тех, кто участвовал в возрождении интереса к историческому исследованию на серьезной теоретической основе.
Валлерштейн доказывал, что до сих пор существовало только два типа мировых систем. Первый — это мировая империя, примером которой может служить Древний Рим. Второй — современная капиталистическая мировая экономика. Мировая империя основывалась на политическом (и военном) превосходстве, тогда как мировая экономика капитализма покоится на экономическом господстве. Капиталистическая система представляется более стабильной, чем империя, по двум причинам. С одной стороны, она обладает более основательной базой, так как включает в себя множество государств. С другой — у нее есть встроенный механизм экономической стабилизации. Отдельные политические субъекты в рамках капиталистической системы мировой экономики поглощают убытки в случае их возникновения, а прибыль при этом распределяется среди частных лиц. Валлерштейн предвидел возможность появления третьей мировой системы — социалистического мирового правительства. В то время как капиталистическая мировая экономика, отделяет политику от экономического сектора, социалистическая мировая экономика объединила бы их.
В капиталистической мировой экономике доминирует какая-либо одна географическая область и эксплуатирует остальные части системы. Периферия состоит из тех зон, которые поставляют сырье в центральную часть и подвергаются нещадной эксплуатации. Полипериферия — это остаточная категория, включающая ряд регионов между эксплуатирующими и эксплуатируемыми. Ключевым моментом для Валлерштейна здесь оказывается то, что международное разделение эксплуатации определяется не границами государства, а экономическим разделением труда в мире.
В первом томе работы о мировой системе Валлерштейн (Wallerstein, 1974)рассматривал ее зарождение в период между 1450 и 1640 гг. Значение этого периода развития состояло в переходе от политического и, следовательно, военного превосходства к экономическому. Валлерштейн относился к экономике как к более действенному и не столь примитивному средству достижения превосходства, как военное. Политические структуры слишком громоздки и нескладны, в то время как экономическая эксплуатация «делает возможным увеличение потока прибыли от низших слоев к высшим, от периферии к центру, от большинства к меньшинству» (Wallerstein, 1974, p. 15). В современную эпоху капитализм обеспечивает основу для роста и развития мировой экономики. Это достигается без помощи объединенной политической структуры. Капитализм можно рассматривать в качестве экономической альтернативы политическому превосходству. Лучше уметь производить экономические излишки, чем пользоваться примитивными методами политической эксплуатации.
Валлерштейн доказывал, что необходимы три составные части для роста капиталистической мировой экономики на руинах феодализма: географическая экспансия посредством открытия, исследования и колонизации новых земель; разработка методов управления трудовыми процессами в разных частях (например, центральная часть, периферия) мировой экономики; развитие сильных государств, которые должны были составить костяк возникающей мировой капиталистической экономики. Рассмотрим каждую составляющую по очереди.
Валлерштейн утверждал, что географическая экспансия представляет собой необходимую предпосылку для развития двух других стадий. Португалия проявила инициативу в освоении заморских земель, и другие европейские государства последовали за ней. Валлерштейн был осмотрителен, говоря о конкретных странах или о Европе в целом. Он предпочитал утверждать, что экспансия за океан была вызвана группой лиц, действовавших исходя из своих непосредственных интересов. Группы, составлявшие элиту общества, например аристократы, нуждались в заокеанской экспансии по разным причинам. Во-первых, они сталкивались с нарождающейся классовой войной, которая возникла вследствие разрушения феодальной экономики. Работорговля обеспечила их послушной рабочей силой для строительства капиталистической экономики. Экспансия также снабдила их различными предметами, необходимыми для дальнейшего развития экономики: золотыми слитками, продовольствием и различными видами сырья.
Однажды подвергшись географической экспансии, мир обрел готовность к следующей стадии — развитию всемирного разделения труда. В XVI в. капитализм заменил собой статизм, бывший основным способом доминирования в мире, но при этом капитализм развивался в мире неравномерно. И это, по мнению Валлерштейна, обусловило сплоченность капиталистической системы. Следуя марксистскому подходу, Валлерштейн рассматривал эту сплоченность не как взаимно согласованную, а скорее как изначально обремененную конфликтами. Разные части капиталистической мировой системы стали развиваться по разным направлениям — обучение рабочей силы, производство продуктов питания, обеспечение сырьем, организация промышленности. Более того, разные области стали специализироваться на формировании разных видов рабочей силы. Например, Африка поставляла рабов, в Западной и Южной Европе существовало много крестьян и фермеров-арендаторов, Западная Европа также была центром существования наемных рабочих, правящего класса и других квалифицированных и управленческих кадров.
Таким образом, каждая из трех частей международного разделения труда тяготела к разным способам управления трудовым процессом. В центральной части труд был свободен; периферия отличалась принуждением к труду; полупериферия являлась центром издольщиков. В действительности Валлерштейн утверждал, что суть капитализма состоит в существовании центральной части, где преобладает свободный рынок квалифицированной рабочей силы и рынка принудительного труда для менее квалифицированных рабочих в периферийных областях. Такое сочетание представляет собой самую суть капитализма. Если бы был создан рынок свободного труда во всем мире, мы бы имели социализм.
Некоторые регионы мира имеют небольшие стартовые возможности, которые используются как основа для развития значительных преимуществ в будущем. Центральная часть в XVI в., в основном Западная Европа, быстро увеличивала свои прибыли по мере того, как росли и преуспевали города, развивалась промышленность, приобретало важную роль купечество. Государства Западной Европы также расширяли свои владения, развивая многообразную деятельность. В то же время каждая из этих видов деятельности становилась все более специализированной, таким образом повышая эффективность и производительность труда. Периферия, наоборот, оставалась косной и бездеятельной и превращалась в то, что Валлерштейн назвал «монокультурой», или недифференцированным, однонаправленным обществом.
Третья стадия развития мировой системы включает политическую часть и то, как разные экономические группы использовали государственные структуры для защиты и продвижения своих интересов. Почти в то же время, когда развивался капитализм, в Западной Европе возникли абсолютные монархии. С XVI по XVIII в. эти государства были основными экономическими действующими силами в Европе, хотя позднее центр переместился к экономическим предприятиям. Сильные государства в центральной части системы сыграли ключевую роль в развитии капитализма и, в конечном итоге, обеспечили экономическую основу для своей собственной кончины. Европейские государства усилились в XVI в., посредством развития и разрастания бюрократических систем и создания монополии силы в обществе. Это происходило преимущественно за счет увеличения армий и организации их деятельности таким образом, чтобы они могли обеспечить внутреннюю стабильность. В то время, как государства центральной части создавали сильную политическую систему, на периферии, соответственно, развивались слабые государства.
Во второй части работы «Современная мировая система II» Валлерштейн (Wallerstein, 1980) рассказал об истории консолидации мировой экономики между 1600 и 1750 гг. В этот период не было заметной экспансии европейской мировой экономики, однако произошел ряд значительных изменений внутри самой системы. Например, подъем и последовавший за этим упадок в центральной части Нидерландов. Далее Валлерштейн анализирует конфликт между Англией и Францией, а также свершившуюся в итоге победу Англии. Подробно описывая периферию, он затрагивает и периодические удачи испанской Америки. На полупериферии мы наблюдаем, среди прочего, упадок Испании и подъем Швеции. Валлерштейн продолжает с марксистской точки зрения исторический анализ различных ролей, которые сыграли разные общества в рамках системы международного разделения труда. Хотя Валлерштейн уделял пристальное внимание политическим и социальным факторам, главной для него оставалась роль экономических факторов в мировой истории.
В более поздней работе (Wallerstein, 1989) Валлерштейн доводит свой исторический анализ до 1840-х гг. Он рассматривает три великих события, произошедших в период с 1730 по 1840 г. Это промышленный переворот (Прежде всего в Англии), Французская революция и обретение независимости европейских колоний в Америке. С его точки зрения, ни одно из них не повлекло за собой коренных изменений в мировой системе капитализма; напротив, они свидетельствовали о ее «дальнейшей консолидации и усилении» (Wallerstein, 1989, p. 256).
Валлерштейн продолжает рассказ о борьбе между Англией и Францией за ведущие позиции в мировой системе. В предыдущем анализируемом периоде мировая экономика находилась в состоянии стагнации, теперь же она развивается, и Великобритания уже в состоянии осуществить быструю индустриализацию, здесь создаются крупномасштабные отрасли промышленности. Это произошло, несмотря на доминирование Франции в промышленных областях в XVII в. Французская революция сыграла важную роль в развитии мировой капиталистической системы, поскольку помогла уничтожить сохранявшиеся еще остатки феодализма и привела систему культурно-идеологических норм в соответствие с политическими и экономическими реалиями. Однако при этом она препятствовала промышленному развитию Франции так же, как это сделали последовавшие наполеоновские правила и войны. К концу этого периода «Британия окончательно получила роль гегемона в мировой системе» (Wallerstein, p. 122).
Период между 1750 и 1850 гг. ознаменовался включением новых обширных зон (Индийского субконтинента, Османской и Российской империй, а также Западной Африки) в периферию мировой экономической системы. Эти зоны были частью того, что Валлерштейн называл «внешней областью» мировой системы, и, следовательно, присоединялись к ней, но в то же время не составляли с ней единого целого. Внешние зоны — это те территории, откуда мировая капиталистическая экономика хотела получать товары, но которые были в состоянии сопротивляться взаимному импортированию промышленных товаров из ведущих стран этой системы. В результате включения этих внешних зон страны, примыкающие к некогда внешним государствам, также были втянуты в мировую систему. Так, включение Индии привело к тому, что Китай стал частью периферии. К концу XIX и началу XX в. скорость включения возросла, и «весь мир, даже те части, которые никогда не были частью внешних зон мировой капиталистической системы, были втянуты вовнутрь» (Wallerstein, 1989, p. 129).
На вступлении в мировую систему настаивали не страны, уже включенные в нее, «скорее это диктовалось потребностью самой системы к расширению, и такая потребность явилась следствием внутреннего давления в самой системе» (Wallerstein, 1989, p. 129). Более того, процесс включения носит не скачкообразный, а постепенный характер.
Подтверждая свой марксистский взгляд на экономику, Валлерштейн доказывал, что вхождение страны в мировую экономическую систему неизбежно приводит к тому, что и политическая структура этой страны становится частью межгосударственной системы. Таким образом, государствам из зон, вошедших в мировую систему, приходится либо претерпевать трансформации, становясь частью межгосударственной политической системы, уступать дорогу новым политическим формам, которые хотят принять на себя эту роль, либо оказаться под руководством тех стран, которые уже стали частью мировой политической системы. Государства, которые возникают в конце процесса вступления в систему, должны не только быть частью межгосударственной системы, но и обладать достаточной силой, чтобы защитить свою экономику от вмешательства извне. При этом они не должны оказаться чрезмерно сильными; т. е. не настолько, чтобы быть в силах отказываться от согласованных действий, диктуемых мировой экономической системой.
Наконец, Валлерштейн исследует процесс деколонизации американского континента между 1750 и 1850 гг. Он обстоятельно изучает процесс освобождения от контроля Великобритании, Франции, Испании и Португалии. Эта деколонизация, особенно в Соединенных Штатах, имела далеко идущие последствия для развития мировой капиталистической системы.
Марксисты подвергли критике взгляд на мир как систему за то, что в нем не нашли адекватного отражения отношения классов в обществе (Bergsen, 1984). С их точки зрения, Валлерштейн неправильно выбрал объект для рассмотрения. Для марксистов главными являются классовые отношения внутри данных обществ, а не международное разделение труда по схеме центр — периферия. Бергесен пытается примирить обе позиции, находя в каждой из них сильные и слабые стороны. Он утверждает, что отношения центр — периферия представляют собой не только отношениями неравноценного обмена, но и мировые классовые отношения. Его основная идея заключается в том, что отношения центр — периферия важны не только как меновые отношения, как это представляет Валлерштейн, а также, и это более существенно, как отношения, строящиеся в зависимости от того, кто обладает властью, т. е. классовые отношения.
В последнее время теории мировой системы развиваются специалистами дальше для познания современного мира, его ближайшего будущего (Wallerstein, 1992), а также прошлого (Chase-Dunn and Hall, 1994). Данную часть мы завершим некоторыми размышлениями Валлерштейна на эту тему.
Валлерштейн утверждал, что Соединенные Штаты представляли главенствующую силу в мировой системе в период с 1945 по 1990 г. США достигли ведущего положения в основном к концу Второй мировой войны, и в частности с Ялтинской конференции и начала осуществления политики сдерживания Советского Союза. При том, что политика сдерживания привела к существующему военному положению в последующие 45 лет, она также имела значение и для мировой экономики. Советский Союз согласился с тем, что он не будет ни просить, ни принимать экономическую помощь США. Таким образом, он занял второе место по экономическому положению в мире и в процессе этого разными путями содействовал экономическому положению Соединенных Штатов (например, США не пришлось вкладывать деньги в Советский Союз).
Другое значение отношений между США и СССР состояло в том, что у обеих сторон была возможность громко осуждать друг друга. Это взаимное осуждение, в свою очередь, позволило обеим сторонам усилить внутренний контроль, в особенности, за «левыми» или «всеми теми, кто хотел поставить под сомнение существующий мировой порядок, мировую капиталистическую экономику. А эта экономика возрождалась и процветала под руководством США и в тайном сговоре с тем, кого можно назвать их „империалистическим“ агентом — Советским Союзом» (Wallerstein, 1992:6).
Третье значение «сделки» между этими двумя сверхдержавами состояло в том, что события, происходящие в странах третьего мира, не могли нарушить сложившееся в мире политическое и экономическое положение.
К 1960 г. Соединенные Штаты достигли своих целей, заняв лидирующее положение в мире, однако на горизонте уже замаячили признаки будущих проблем — растущее осознание пропасти между богатыми и бедными в США и остальном мире, первые признаки того, что Западная Европа и Япония уже почти догнали Соединенные Штаты по экономическим показателям, участившиеся восстания (за которые приходилось платить по все более высокой цене) в странах третьего мира, экономические издержки вьетнамской войны и т. д.
По Валлерштейну, эти изменения достигли кульминации в 1968 г., когда мир охватила волна восстаний: «Потрясения, прокатившиеся по миру в 1968 г…. продолжались около трех лет, пока силам, поддерживающим мировую систему, не удалось взять под контроль это бушующее пламя» (Wallerstein, 1992, p. 11). Однако за эту победу пришлось дорого заплатить, причем издержки были усилены продолжительным застоем в мировой экономике. В Соединенных Штатах начался 20-летний спад, который они сумели преодолеть лишь частично. Со своей стороны Советский Союз оказался больше не в силах содержать себя как «псевдоимперию» и был вынужден распасться. Таким образом, подводит итог Валлерштейн, «лучшие годы процветания США остались позади. Подмостки сцены разбираются» (1992, p. 16).
А что сулит будущее? В то время как экономика США колеблется, «власть гегемона обладает достаточной жировой прослойкой, чтобы прожить за ее счет еще 50-100 лет» (Wallerstein, 1992, p. 22). Валлерштейн с сомнением относится к появлению японско-американского картеля, принимая во внимание недавний спад в японской экономике, где к тому же Америке отводится роль младшего партнера. Соединенные Штаты сохранят свою военную и политическую мощь, но «сложнее пережить этот упадок психологически» (Wallerstein, 1992, p. 22). Американцы с рождения привыкли чувствовать себя во главе мировой системы и им трудно приспособиться к менее привилегированному положению.
Обращая взгляд в будущее, Валлерштейн предвидит коренные изменения в структуре мировой системы в ближайшие 50 лет. Возрастет напряжение между благополучным Северным полушарием и обездоленным Южным. Вопрос в том, в какую сторону будет сделан выбор — в пользу репрессивной или уравнительной реструктуризации. При этом потребуется значительное перераспределение мирового богатства не в пользу США. В любом случае в результате этой перестройки мировая система предстанет в принципиально ином виде.
В последние годы неомарксистская теория претерпела серьезные изменения (Aronson, 1995; Grosberg и Nelson, 1988; Jay, 1988). Самые последние варианты неомарксистской теории отвергают многие основные предпосылки теории Маркса, а также положения неомарксистских теорий, ранее изложенных в этой главе. Следовательно, эти новые подходы стали рассматриваться как постмарксистские теории (Dandaneau, 1992; Wright, 1987). Несмотря на то, что они опровергают основные элементы теории Маркса, между ними все же существует сходство, достаточное, чтобы считать их частью неомарксистской теории. Постмарксистские теории обсуждаются здесь, потому что они зачастую представляют собой синтез марксистских теорий с другими теориями, идеями, методами и т. д. Как можно объяснить появление столь резких изменений в неомарксистской теории? Здесь сыграли роль два вида факторов, один — внешний по отношению к теории, он порожден изменениями в социальном мире, а другой проистекает из самой теории (P. Andersen, 1984; Ritzer, 1991a).
Первым — внешним по отношению к теории — стал окончание холодной войны (Halliday, 1990) и крах коммунизма в мире. Советский Союз прекратил существование, а Россия движется по пути рыночной экономики, напоминающей, хотя бы отчасти, капиталистическую экономику (Piccone, 1990; Zaslavsky, 1988). Экономические преобразования в Восточной Европе еще быстрее, чем в России, протекают в направлении капиталистического строя (Kaldor, 1990). Китай остается верным коммунистическим идеалам, но при этом в стране процветает капитализм. Куба пребывает в изоляции, дожидаясь кончины или свержения Фиделя Кастро, чтобы свернуть к капитализму. Таким образом, распад системы коммунизма в мировом масштабе заставил марксистов пересмотреть и преобразовать свои теории (Burawoy, 1990; Aronson, 1995).
Вышеизложенные изменения связаны с интеллектуальными изменениями, которые, в свою очередь, повлияли на неомарксистскую теорию (Andersen, 1990a, 1990b). Новые теоретические течения, такие как постструктурализм и постмодернизм (см. главу 13) оказали глубокое влияние на неомарксистскую теорию. Вдобавок, течение, известное как аналитический марксизм, стало пользоваться все большим успехом. Это направление было основано на предпосылке, что марксистские теории должны использовать те же самые методы, что и любые другие научные инициативы. Такой подход привел к тому, что наследие Маркса было переосмыслено в более удобной интеллектуальной форме. Кроме того, были предприняты усилия применить теорию рационального выбора к проблемам, затронутым Марксом, а также попытки изучить их, используя методы и приемы позитивистской науки. Как уточняет Мейер, «возросшая покорность по отношению к традиционным научным нормам совпадает с уменьшением почтительности по отношению к теории Маркса» (1994, p. 296).
Итак, социальные и интеллектуальные перемены в сочетании друг с другом привели к значительным изменениям всего ландшафта неомарксистской теории в 1990-х гг. Хотя ранее обсуждавшиеся теории сохраняют свою важность, по мере того, как мы вступаем в двадцать первый век основное внимание в неомарксистской теории сосредоточено на теориях, которые подлежат обсуждению в этой части главы.
Вот как один из лидеров аналитического марксизма, Джон Ремер, определяет это направление:
В течение последнего десятилетия формировался аналитически сложный марксизм, являющийся теперь новой разновидностью социальной теории. Его представители во многом черпают вдохновение в рассматриваемых марксизмом проблемах, исследуя их с помощью современных средств логики, математики и моделирования. Методологическая позиция этих ученых традиционна. Эти авторы сознательно следуют марксистской и неомарксистской традициям (Roemer, 1986a, p. 1).
Таким образом, представители аналитического марксизма привносят в исследование существенных для марксизма проблем традиционные «реальные» методы аналитической философии и социальной науки (Mayer, 1994, p. 22). В этой главе мы рассматриваем аналитический марксизм, поскольку он «открыто предлагает синтез немарксистских методов и марксистской теории» (Weldes, 1989, p. 371).
Аналитический марксизм придерживается недогматичного подхода к марксистской теории. Он не следует марксистской теории слепо и безоглядно, не отрицает исторические факты, поддерживая марксистскую теорию, а также не считает ее фундаментально неверной. Скорее, он рассматривает марксистскую теорию как форму социальной науки XIX в., обладающую огромным влиянием и прочной основой, но имеющую и значительные недостатки. Марксистскую теорию следует привлекать при рассмотрении различных вопросов, но следует помнить, что она требует применения методов и способов, соответствующих XXI в., Аналитический марксизм отрицает идею существования определенной марксистской методологии и критикует тех, кто считает, что такая методология существует и имеет обоснованность.
Я не считаю, что существует особая форма марксистской логики или толкования. Слишком часто за системой специальных терминов и неприкосновенной логики скрывается обскурантизм. Для марксизма такой системой является «диалектика». Диалектическая логика базируется на нескольких предпосылках, которые, возможно, имеют определенную индуктивную привлекательность, однако далеки от того, чтобы быть правилами для умозаключений, а именно: явления превращаются в собственную противоположность, а количество переходит в качество. Диалектика в марксистской социальной науке зачастую используется, чтобы оправдать ленивую телеологическую аргументацию. События происходят, потому что они должны происходить, чтобы история разворачивалась так, как было предопределено (Roemer, 1986b, p. 191).
Элстер высказывается сходным образом: «Не существует специфически марксистской формы анализа… нет приверженности какому-либо конкретному методу анализа, за исключением тех, которые характерны для добротной социальной науки в целом» (Elster, 1986, p. 220). Придерживаясь аналогичной позиции, аналитические марксисты считают, что нужно разделять факт и значение, и не признают того, что они диалектически связаны. Следуя канонам традиционного философского и соционаучного мышления, они стремятся рассматривать факты беспристрастно, используя теоретический, концептуальный и эмпирический анализ.
Можно спросить, почему аналитический марксизм надо называть марксистским. В ответ на это Ремер говорит: «Не уверен, что следует его так называть» (Roemer, 1986а, p. 2). Он перечисляет несколько причин возможности рассматривать его в качестве неомарксистской теории. Во-первых, данное направление занимается традиционно марксистскими вопросами, как, например, эксплуатация и класс. Во-вторых, оно продолжает считать, что социализм предпочтительнее капитализма. В-третьих, аналитический марксизм стремится понять и объяснить проблемы, связанные с капитализмом. И хотя это направление в указанных смыслах марксистское, оно «охотно и с легкостью заимствует точки зрения других теорий» (Roemer, 1986a:7). Опять же, аналитический марксизм во многом следует в русле движения к теоретическому синтезу, рассматриваемому на протяжении этой книги.
В данном разделе мы коротко расскажем о трех разновидностям аналитического марксизма. Во-первых, мы обсудим попытку заново проанализировать творчество Маркса, используя традиционные интеллектуальные средства. Во-вторых, мы рассмотрим теорию рационального выбора и теорию игр в рамках марксизма. Наконец, мы затронем эмпирические исследования с позиции марксизма, применяющие «реальные» методологические средства.
Как было отмечено выше, аналитический марксизм отрицает использование таких идиосинкразических понятий, как диалектическое, и стремится вместо этого анализировать творчество Маркса (как и весь социальный мир), применяя понятия, свойственные более широкой интеллектуальной традиции. Важнейшим примером данного подхода и одним из ключевых произведений аналитического марксизма является книга Дж. А. Коэна «В защиту исторической концепции Карла Маркса» (1978). Вместо того чтобы трактовать Маркса как экзотического диалектика, Коэн утверждает, что в своем творчестве тот использует гораздо более прозаичную функциональную форму объяснения. Коэн приводит следующие примеры функциональных объяснений у Маркса.
• Производственные отношения соответствуют производительным силам.
• Законодательная и политическая надстройки возвышаются над материальным базисом.
• Социальные, политические и интеллектуальные процессы обусловлены способом производства материальных благ.
• Сознание определяется общественным бытием.
В каждом из этих примеров второе понятие объясняет первое. Это объяснение носит, по мнению Коэна, функциональный характер, поскольку «свойства объясняемого определяются его влиянием на объясняющее» (Cohen, 1978/1986, p. 221). Так, в случае последнего примера свойства сознания объясняются его влиянием на общественное бытие и, конкретнее, его склонностью поддерживать последнее. В общем смысле, социальные явления объясняются с точки зрения их значения для других социальных явлений. Коэн считает, что Маркс в вышеуказанных примерах и на всем протяжении своего творчества объясняет социальные и экономические явления с помощью функционального мышления. Таким образом, Маркс не является диалектиком; он функциональный мыслитель. Придерживаясь этой точки зрения, Коэн интерпретирует Маркса, используя традиционные философские воззрения и рассматривая теорию Маркса как часть этой традиции.
Коэн пытается отделить функциональное мышление от социологической разновидности (структурного) функционализма, описанного в главе 3. Коэн выделяет в составе (структурного) функционализма три положения. Во-первых, все элементы социального мира взаимосвязаны. Во-вторых, все элементы общества поддерживают друг друга, а также общество в целом. В-третьих, каждый аспект общества определяется его вкладом во все общество. Эти положения не устраивают марксистов по разным причинам, особенно по причине их консерватизма. Однако вышеуказанные функциональные объяснения могут использоваться марксистами без принятия каких-либо принципов функционализма. Таким образом, функциональные объяснения не обязательно консервативны; на самом деле, они могут носить вполне революционный характер.
Многие представители аналитического марксизма использовали неоклассическую экономическую теорию, особенно теорию рационального выбора и теорию игр (по поводу рассмотрения применения теории рационального выбора в традиционной социологической теории см. главу 8). Ремер утверждает, что «марксистский анализ требует микрообоснований», особенно применения теории рационального выбора и теории игр, а также «арсенала разработанных в неоклассической экономике методов моделирования» (Roemer, 1986b, p. 192). Привлекая эти подходы, марксистская теория отказывается от своих претензий на особое положение и использует методы, которые широко применяются в социальных науках. Но, несмотря на то, что неомарксистская теория может и должна привлекать неоклассическую экономику, она остается отличной от последней. Например, она сохраняет интерес к коллективному действию по изменению общества и соглашается с утверждением, что капитализм — несправедливая система.
Джон Элстер (Elster, 1982, 1986), наряду с Джоном Ремером, является крупнейшим сторонником аналитического марксизма. Элстер считает, что развитие неомарксистской теории сдерживается применением своего рода функционального теоретизирования, рассмотренного Коэном. Он также полагает, что марксистская теория должна в большей степени использовать теорию игр — вариант теории рационального выбора. Теория игр, как и другие виды теории рационального выбора строится на рациональности действующих субъектов и их стремлении максимизировать свои доходы. Признавая структурные ограничения, она не допускает, что решения и поступки взаимодействующих субъектов не всецело определяют выбор актора. Теорию игр как разновидность теории рационального выбора отличает то, что она дает аналитику возможность выйти за пределы рационального выбора единичного субъекта и рассмотреть взаимозависимость действий и решений группы агентов. Элстер (Elster, 1982) выделяет три варианта взаимозависимости участвующих в игре. Во-первых, вознаграждение каждого субъекта зависит от сделанного всеми «актерами» выбора. Во-вторых, вознаграждение каждого субъекта зависит от того, что получают все участники. Наконец, осуществляемый каждым актором выбор зависит от выбора, который делают все остальные. Анализ «игр» (например, известной «дилеммы узника», в которой в результате участники больше проигрывают, если следуют собственным эгоистическим интересам, чем если жертвуют этими интересами) помогает объяснить стратегии действия разнообразных субъектов и возникновение таких общностей, как социальный класс. Таким образом, теория рационального выбора в марксизме ищет микрообоснования марксистской теории, хотя рационально действующий субъект в этой теории сильно отличается от актора критической теории (описанного ранее в этой главе), который трактуется во многом с точки зрения теории Фрейда.
Ориентация Элстера на теорию рационального выбора также проявляется в произведении «Осмысление Маркса» (Elster, 1985). Элстер утверждает, что основным методом, который использовал Маркс для объяснения социальных явлений, было внимание к непреднамеренным последствиям человеческого действия. В отличие от большинства других марксистов, считающих Маркса «методологическим гением» макроструктур, Элстер полагает, что Маркс практиковал «методологический индивидуализм» или «доктрину, согласно которой все социальные явления — их структура и их изменения — принципиально объяснимы исключительно с точки зрения индивидов, их качеств, целей, убеждений и действий» (1985, p. 5). По мнению Элстера, Маркса интересовали акторы, их цели, намерения и их рациональный выбор. Элстер использует данную позицию теории рационального выбора для критики подходов структурного марксизма: «Капиталистические предприниматели в самом что ни на есть активном смысле являются агентами. Их роль нельзя свести к простому занятию определенных позиций в капиталистической производительной системе» (1985, p. 13). Теория рационального выбора в марксизме уделяет особое внимание этим рациональным агентам (капиталистам и пролетариату) и их взаимоотношениям.
Ремер (Roemer, 1982) был в первых рядах тех ученых, которые разрабатывали теорию эксплуатации в рамках аналитического марксизма (о критике данного подхода см. Schwartz, 1995). Он отошел от понимания эксплуатации как процесса, происходящего в момент производства (и, следовательно, крайне сомнительной трудовой теории стоимости), и стал рассматривать эксплуатацию с точки зрения ее связи с принуждением, порождаемым отсутствием равенства в обладании собственностью. Согласно формулировке Мейера, «эксплуатация может возникать из-за неравенства во владении средствами производства даже при отсутствии принудительного производственного процесса» (1994, p. 62). Эта точка зрения позволяет нам рассматривать эксплуатацию и в социалистическом, и в капиталистическом обществе. Такое понимание эксплуатации связано с теорией рационального выбора в том смысле, что эксплуатируемые на почве неравного распределения собственности могут объединяться в общественные движения, создаваемые для перераспределения собственности на принципах большего равенства. Подобная ориентация также позволяет аналитическому марксизму придерживаться своих этических и политических целей, при этом прибегая к традиционным подходам, как, например, теорию рационального выбора.
Ведущей фигурой, связанной с привлечением и применением жестких методов в области эмпирических исследований марксистских концепций, признан Эрик Один Райт (Wright, 1985). Райт определенно связывает себя с аналитическим марксизмом в целом, и работами Джона Ремера, в частности. Творчество Райта содержит три основных элемента: во-первых, прояснение таких базовых марксистских понятий, как класс; во-вторых, эмпирические исследования марксистских концепций; в-третьих, разработку более согласованной теории, основанной на этих понятиях (особенно понятии класса).
В своей книге «Классы» (1985) Райт стремится ответить на вопрос, который Маркс поставил, но на который так и не ответил: что образует класс? Он поясняет, что его ответ будет соответствовать первоначальной теоретической программе Маркса. В то же время он будет отличаться от ответа Маркса, поскольку со времени последнего прошло уже более века, в течение которого было сделано много теоретических исследований и произошло большое количество исторических событий. Таким образом, мы больше продвинулись в теоретическом плане и времена изменились. В результате Райт, подобно другим представителям аналитического марксизма, отталкивается от Маркса, но не принимает его позицию в качестве догмы, а также не пытается угадать, как он мог бы определить класс. Благодаря Марксу и проделанной за истекшей период теоретической работе у современных марксистов больше возможностей для выдвижения таких определений. В любом случае, мы живем в совершенно другое время, и определение Маркса, даже если бы мы его угадали, вполне возможно, не подошло бы для современного общества. Поскольку настоящая книга носит теоретический характер, нам не обязательно детально разбирать приведенные Райтом или любыми другими эмпирическими марксистами исследования. Однако было бы полезно сказать несколько слов о наиболее известном концептуальном достижении Райта — идее «противоречивых классовых позиций» (Wright, 1985, p. 43). Основной предпосылкой здесь служит положение о том, что данная позиция не обязательно должна располагаться, как это обычно считается, в рамках данного класса; она может одновременно находиться в нескольких классах. Таким образом, позиция одновременно может быть пролетарской и буржуазной. Например, менеджеры буржуазны в том смысле, что осуществляют надзор над подчиненными, однако при этом они пролетарии, поскольку ими руководят другие. Идея противоположных классовых позиций — результат тщательного концептуального анализа, который затем проверяется эмпирически (см. Gubbay, 1997, о критике подхода Райта к социальным классам).
Хотя, как мы видели, представители аналитического марксизма считают себя марксистами, некоторые (например, Callinicos, 1989) задаются вопросом о том, не делает ли их приверженность к традиционным понятиям и методам такое их определение бессмысленным или разрушительным для марксистской ориентации (Kirkpatrick, 1994). В ответ на это Элстер утверждает: «Большинство взглядов, которые я считаю верными и важными, ведут к Марксу» (Elster, 1985, p. 531).
Мейер (Mayer, 1994) обобщил аналитический марксизм и попытался, в частности, рассмотреть и опровергнуть шесть положений, которые, по его мнению, выражают основную критику данного подхода. Прежде чем ее рассмотреть, отметим критический аргумент, который проистекает из самого творчества Мейера: «Аналитический марксизм не является единой или даже внутренне согласованной системой взглядов» (1994, p. 300). Различия между рассмотренными здесь крупными представителями аналитического марксизма (Коэном, Ремером и Райтом), не говоря уже о прочих мыслителях (особенно Адаме Пжеворски [Przeworski, 1985] и его работе о государстве), которых можно сюда отнести, огромны и затрудняют обсуждение настоящих ученых в одинаковом контексте. Эти различия могут расколоть аналитический марксизм прежде, чем он получит возможность развиться в последовательную концепцию.
Первый критический аргумент, рассмотренный Мейером, состоит в том, что аналитический марксизм дискретен и сосредоточен на исследовании рациональных субъектов действия. Мейер отвечает на это, что представители аналитического марксизма не считают, что общество состоит из изолированных индивидов, они признают, что люди не всегда ведут себя рационально. Во-вторых, аналитических марксистов обвиняют в экономическом детерминизме; в ответ на это говорится, что, согласно преобладающей здесь точке зрения, экономические факторы первичны, но определяющего характера не носят. В соответствии с третьим критическим аргументом, позиция аналитических марксистов антиисторична, однако Мейер не считает, что это свойство присуще данному подходу. Скорее оно связано с его новизной и с тем, что для рассмотрения исторических проблем еще не было времени. Связанный с этим четвертый аргумент обвиняет аналитических марксистов в том, что они выдвигают статичные подходы, при которых затруднительно исследовать изменения. Признавая данный недостаток, Мейер утверждает, что эту трудность испытывают практически все ученые в области социальных исследований. В-пятых, рассматриваемое нами направление обвиняют в тавтологии — «необоснованном принятии того, что должно быть доказано» (Mayer, 1994, p. 305). Мейер считает, что эта проблема свойственна всем дедуктивным подходам. Наконец, аналитический марксизм характеризуется как теория, которой недостает нравственного импульса, но Мейер опровергает и это: «Представители аналитического марксизма вполне способны на нравственный порыв, их нравственной критике капитализма не хватает неистовства, в отличие от достижений в точности и проницательности» (1994, p. 315).
Свой разбор Мейер заканчивает анализом шести задач, с которыми сталкивается аналитический марксизм, трудностей, которые нужно решить, чтобы аналитический марксизм стал значительной силой в социальных науках. Во-первых, аналитический марксизм должен разработать более динамичный подход. Согласно формулировке Мейера, «любой вариант марксизма, если он не способен объяснить социальную динамику, не может рассчитывать на расцвет» (1994, p. 317). Во-вторых, теоретики аналитического марксизма должны более глубоко заняться анализом конкретных событий и ситуаций. В-третьих, приверженцы данного подхода должны исправить настоящий дисбаланс, ликвидировать перекос в сторону теории и больше заниматься эмпирическими исследованиями. В-четвертых, аналитические марксисты должны расширить свой подход, не замыкаясь на базисе экономических факторов, и рассмотреть более широкий круг социальных факторов. В-пятых, они должны отойти от особого внимания к развитым капиталистическим государствам и обратиться к менее развитым нациям. Наконец, представителям аналитического марксизма следует показать существование жизнеспособных альтернатив капитализму.
На марксистскую теорию глубокое влияние оказали теоретические разработки в рамках структурализма, постструктурализма (Anderson, 1984, p. 33) и, что нас здесь особенно занимает, постмодернизма (Wood and Foster, 1997; см. главу 13).
Важнейшей работой в русле постмодернистского марксизма является книга Эрнесто Лаклау и Шанталя Муффе «Гегемония и социалистическая стратегия» (1985). С точки зрения Эллен Вуд, данное произведение, перенимая внимание к лингвистике, текстам и дискурсу в постмодернизме, отделяет идеологию от ее материального базиса и, в конечном счете, растворяет «все социальное в идеологии или „дискурсе“» (Wood, 1986, p. 47). Понятие гегемонии, имеющее для Лаклау и Муффе центральное значение, было разработано Грамши для рассмотрения культурного лидерства, а не принудительного воздействия государственной власти. При такой смене подхода мы, безусловно, отходим от традиционного марксистского интереса к материальному миру и вступаем в область идей и дискурса. Как высказывается на эту тему Вуд, «по сути аргумент Лаклау-Муффе состоит в том, что не существует материальных интересов, есть лишь дискурсивно созданные идеи о них» (1986, p. 61).
Лаклау и Муффе не только заменяют материальные интересы идеями, но также смещают пролетариат с привилегированной позиции марксистской теории. Как утверждает Вуд, Лаклау и Муффе относятся к движению, занимающемуся «деклассированием социалистического проекта» (Wood, 1986, p. 4). Лаклау и Муффе рассматривают классовый вопрос с субъективных, дискурсивных позиций. Социальный мир характеризуется различными позициями и антагонизмами. Как следствие, невозможно достичь некого «единого дискурса», который Маркс считал замыкающимся на пролетариат. Универсальный дискурс пролетариата «заменила полифония голосов, каждый из которых строит собственную, не сводимую к иному, дискурсивную идентичность» (Laclau and Mouffe, 1985, p. 191). Таким образом, вместо того чтобы сконцентрироваться на отдельном дискурсе пролетариата, марксисты-теоретики должны рассматривать множество различных дискурсов, которые исходят от широкого круга незащищенных индивидов, например женщин, чернокожих, экологов, иммигрантов, потребителей и т. п. В результате марксистская теория децентрализовалась и детотализовалась, поскольку больше не концентрируется исключительно на пролетариях и не считает проблемы пролетариата единственной проблемой общества.
Отказавшись придавать основное значение материальным факторам и уделять повышенное внимание пролетариату, Лаклау и Муффе отрицают коммунизм в качестве цели марксистской теории, в том числе освобождение пролетариата. Взамен они предлагают так называемую систему «радикальной демократии». Не акцентируя внимание, как сторонники правых политических взглядов, на демократических правах индивида, они предлагают «создать новую гегемонию, которая будет результатом объединения огромного числа демократических баталий» (Mouffe, 1988, p. 41). Вновь созданной гегемонии будет необходима «гегемония демократических ценностей, что потребует увеличения демократической активности, институционализации ее в еще более разнообразные социальные отношения» (Mouffe, 1988, p. 41). Радикальная демократия стремится объединить под широким куполом огромный диапазон направлений демократической борьбы — антирасистский, антисексистский, антикапиталистический, против эксплуатации природы (Eder, 1990) и многие другие. Таким образом, это «радикальная и плюралистическая демократия» (Laclau, 1990, p. 27). Борьба одной группы не должна вестись за счет других; все демократические баталии должны рассматриваться как равные. Таким образом, необходимо объединить эти единоборства путем изменения их характера так, чтобы группы видели себя частью масштабной борьбы за радикальную демократию. Как утверждают Лаклау и Муффе,
альтернатива для левых должна состоять в помещении себя в поле демократической революции и расширении связей равенства между различными видами борьбы против угнетения. Следовательно, задачей левых не может быть отрицание либерально-демократической идеологии, напротив, она состоит в ее углублении и расширении в направлении радикальной и плюралистической демократии… Не в отказе от демократии, а, напротив, в расширении сферы демократической борьбы до масштабов всего гражданского общества и государства состоит для левых возможность будущей гегемонии (Laclau and Mouffe, 1985, p. 176).
В то время как задачей радикальной демократии остается упразднение капитализма, ее сторонники признают, что даже его отмена не уничтожит всего неравенства в обществе. Для полного решения проблемы социального неравенства требуется гораздо более широкое движение, чем ожидали традиционные марксисты.
Другое вторжение марксизма в постмодернистскую теорию (см. главу 13, где рассматривается другая работа, принадлежащая Фредерику Джеймсону) — работа Дэвида Харви «Условие постсовременности» (1989). Высоко оценивая заслуги постмодернистской мысли, с марксистской точки зрения Харви видит в ней серьезные недостатки. Теория постмодернизма обвиняется в излишнем внимании к проблемам современного мира и недостаточном интересе к его материальным достижениям. Наиболее важно, что эта теория, по-видимому, принимает постсовременность и связанные с ней проблемы, а не предлагает пути преодоления этих трудностей: «Риторика постмодернизма опасна, так как она избегает оппозиции реалиям политической экономии и обстоятельствам мировой власти» (Harvey, 1989, p. 117). С чем нужно конфронтировать теории постмодернизма, так это с источником своих идей — политической и экономической трансформацией капитализма начала XXI в.
Основное значение для политико-экономической системы имеет контроль над рынками и трудовым процессом (с двумя этими сферами связан вопрос накопления при капитализме). Тогда как послевоенный период между 1945 и 1973 гг. характеризовался жестким процессом накопления, с 1973 г. мы перешли к более гибкому процессу. Харви связывает ранний период с фордизмом (а также с кейнсианской экономикой), а более поздний период — с постфордизмом (о критике этого подхода см. Gartman, 1998), но здесь нам не надо рассматривать эти вопросы, так как они уже обсуждались в данной главе. Тогда как фордизм является жестким, постфордизм Харви связывает с гибким накоплением, покоящемся на «гибкости в отношении трудовых процессов, рынков труда, товаров и моделей потребления. Он характеризуется возникновением совершенно новых секторов производства, новых способов предоставления финансовых услуг, новых рынков и, прежде всего, весьма интенсивной инновацией в коммерческой, технологической и организационной сферах»(1989, p. 147).
Усматривая в этом великие перемены и утверждая, что именно эти изменения лежат в основе постмодернистского мышления, Харви считает, что существует множество «неразрывностей» между «фордистской» и «постфордистской» эрами. Его основной вывод состоит в том, что тогда как «на поверхности капитализма с 1973 г. определенно наблюдалось волнение… фундаментальная логика капиталистического накопления и ее кризисные тенденции остаются теми же» (Harvey, 1989, p. 189).
Центральной в подходе Харви становится идея о сжатии времени и пространства. Он считает, что модернизм способствовал сжатию времени и пространства, и что этот процесс усилился в эру постмодернизма. Это привело к «интенсивной фазе пространственно-временного сжатия, которая имеет дезориентирующее и разрушительное влияние на политико-экономическую жизнь, баланс классовой власти, а также на культурную и социальную жизнь» (Harvey, 1989, p. 284). Однако подобное сжатие времени и пространства существенно не отличается от более ранних передов капитализма: «Мы стали свидетелями нового интенсивного этапа в процессе уничтожения пространства через время, которое всегда лежало в центре динамики капитализма» (Harvey, 1989, p. 293). Пример уничтожения пространства через время дают сыры, ранее доступные только во Франции, а в настоящее время широко продаваемые в Соединенных Штатах, благодаря быстрой и недорогой транспортировке. Или, например, во время войны 1991 г. США с Ираком телевидение мгновенно переносило нас от воздушных ударов по Багдаду к «молниеносным» атакам Тель-Авива и военным брифингам в Рийаде.
Таким образом, по Харви, постмодернизм неразрывен с модернизмом. То и Другое отражают все ту же фундаментальную динамику капитализма[43]. И модернизм, и постмодернизм, и фордизм, и постфордизм сосуществуют в современном мире. Значимость фордизма и постфордизма будет «различаться время от времени и от места к месту, в зависимости от того, какая разновидность выгодна, а какая нет» (Harvey, 1989, p. 344). Согласно такой точке зрения, проблема постсовременности попадает в сферу неомарксистской теории, хотя последняя, в свою очередь, модифицируется под влиянием развития постмодернистской мысли.
Наконец, Харви замечает в постсовременности изменения и трещины, указывая на то, что мы, возможно, уже находимся на пути к новой эре — эре, которую с теоретических позиций должна быть готова рассматривать неомарксистская теория, возможно, привлекая при этом и другие понятийные системы.
Существует бесчисленное количество постмарксистских концепций, которые могли бы рассматриваться в данном разделе, но я завершу его одной из наиболее радикальных теорий, посвященных этой проблеме.
Заголовок книги Роналда Аронсона (Aranson, 1995) «После марксизма» сам по себе говорит о многом. Аронсон, самопровозглашенный марксист, поясняет, что марксизм закончился, и что теоретики марксизма в настоящее время в исследовании социального мира и его проблем брошены на произвол судьбы. Эта позиция основана на идее о том, что «марксистский проект» подразумевал объединение теории и практики. Хотя некоторые марксисты могут продолжать применять некоторые аспекты теории Маркса, марксистский проект преобразования капитализма в социализм исчерпан, поскольку очевидно, что он потерпел неудачу по всем своим направлениям. Именно история, а не Аронсон, вынесла суждение о том, что марксистский проект провалился. Таким образом, марксисты, которые продолжают заимствовать эту теорию, разрушают диалектическую целостность теории и практики, составляющую проект марксизма. Это расщепление катастрофично, так как неопровержимую силу придало марксизму именно то, что он представлял собой «единственный согласованный теоретический и практический проект» (Aronson, 1995, p. 52).
Но как же может марксистский проект закончиться, если капитализм продолжает существовать и, со смертью коммунистической идеологии, может стать более влиятельным, чем когда-либо? Фактически Аронсон считает, что существует ряд аргументов в пользу идеи применимости марксизма и сегодня. Например, он признает, что большинство людей в мире менее обеспеченно, чем на заре капитализма, и что, несмотря на ряд изменений, фундаментальная эксплуатационная структура капитализма осталась прежней. Несмотря на это, Аронсон утверждает: множество изменений должно привести нас к выводу, что важнейшие аспекты марксистской теории устарели:
• Рабочий класс не стал еще беднее.
• Классовая структура не упростилась до двух полярных классов (буржуазии и пролетариата).
• Из-за трансформации производственных процессов численность промышленных рабочих уменьшилась, рабочий класс стал более разрозненным, и осознание им своего положения утратило остроту.
• Общее снижение численности рабочего класса привело к уменьшению его активности, его классового сознания и способности вести классовую борьбу.
• Все менее вероятность того, что работники будут считать себя рабочими; они имеют многообразные конкурирующие характеристики, таким образом, сегодня быть рабочим — это всего лишь один из многих вариантов.
По мнению Аронсона, эпоха марксизма закончилась, однако, утверждает он, не стоит сожалеть о его существовании. Даже в крайних проявлениях (например, сталинизм), осуществлявшихся от его имени, марксизм
подал надежду, он придал миру смысл; он указал направление и значение множеству бесчисленных жизней. Как величайший в XX в. призыв к оружию он вдохновил миллионы восстать и бороться, поверить в то, что однажды люди смогут построить мир и организовать свою жизнь в соответствии со своими нуждами (Aronson, 1995, p. 85).
Помимо неудач марксизма в реальном мире Аронсон связывает его кончину с недостатками самой теории. Эти сложности он объясняет тем, что оригинальная теория Маркса была создана в период становления современного мира и в результате представляет собой неудобоваримую смесь современных и «предсовременных» идей. Эта проблема преследовала марксистскую теорию на протяжении всего ее существования. Например, «предсовременная» пророческая вера в освобождение сосуществовала с современной верой в науку и фактические исследования: «Такое догматическое пророчество с налетом научности обнаруживает глубинное досовременное родство с религиозным предчувствием спасения мира божественной неподвластной нам силой» (Aronson, 1995, p. 97). В качестве другого примера служит склонность марксизма уделять повышенное внимание объективным процессам и отказывать в значении процессам субъективным.
Одну главу Аронсон начинает с провокационного утверждения: «Феминизм разрушил марксизм» (Aronson, 1995, p. 124). Вскоре он поясняет, что феминизм не в одиночку совершил этот подвиг. Тем не менее, феминизм внес несомненный вклад в разрушение марксизма, требуя от теории рассмотрения «угнетения женщин как женщин» (Aronson, 1995, p. 126). Такой подход, очевидно, подорвал марксистскую теорию, претендовавшую на выдвижение концепции, применимой ко всем людям. Феминистки заложили основу для активности других групп, предъявляя к их теориям требование сосредоточиться на собственном бедственном положении, а не на всеобщих проблемах человечества.
Аронсон описывает постмарксистские теории, например, рассмотренный выше аналитический марксизм, как марксизм без марксизма. То есть это чистые теории, которым недостает практики, и, следовательно, по мнению Аронсона, их не следует называть марксизмом:
Они могут, как аналитический марксизм, претендовать на это название, но они уподобляются в этом множеству вариантов марксизма без марксизма. Они так изменились, стали столь ограниченны, столь узкотеоретичны, что даже когда их слова и обязательства звучат правдиво, они лишь взывают к марксистской ауре, и не более того. Эти идеи, как бы они ни пробуждали воспоминания, не способны вызвать из небытия ускользающую реальность (Aronson, 1995, p. 149).
Марксистские теории останутся, но займут гораздо более скромное место. Они будут выражать лишь один голос в море теоретических голосов.
Приняв во внимание все эти доводы, Аронсон заключает, что критические аналитики современного мира остались без базы марксистского проекта. Однако это неоднозначное благодеяние. Будучи чрезвычайно влиятельным, марксистский проект был ярмом для критических аналитиков. Следует ли бывшим марксистам искать нового Маркса? Или новый марксистский проект? Аронсон считает, что, в свете теоретического и общественного развития, ответом на эти вопросы будет «нет», поскольку мы ушли от «возможности такого рода целостности, интеграции, согласованности и уверенности, которые содержал марксизм» (1995, p. 168). Таким образом, сегодня мы должны искать не отдельное радикальное движение, а радикальную коалицию групп и идей. Цель такой коалиции — освобождение современности от взрывоопасных внутренних конфликтов и различных свойственных ей форм притеснения.
Одна из проблем, с которой сталкивается такое новое радикальное движение, состоит в том, что оно больше не может рассчитывать на развитие под влиянием неоспоримого видения некой будущей утопии. Для сцепления и дальнейшего продвижения ему необходим определенный эмоциональный цемент. Это движение должно иметь нравственную основу, понимание того, что правильно, а что неверно. Ему также нужна надежда, хотя и гораздо более скромная, чем та, что была характерна для марксистского проекта. В силу того что надежды умеренны, маловероятно, что они приведут к глубокому разочарованию, постигшему марксистский проект при неудачной попытке достичь своих социальных целей.
Многих марксистских теоретиков не удовлетворяют постмарксистские направления (например, Burawoy, 1990; Wood, 1986; Wood and Foster, 1997). Например, Буравой критикует представителей аналитического марксизма за исключение проблемы истории и фетишизации ясности и строгости. Вельдес критикует аналитический марксизм за то, что тот позволяет традиционной экономической теории осуществлять его «колонизацию», за то, что он воспринял чисто «технический, аналитический подход», за растущую академичность и убывающую политичность, за увеличивающийся консерватизм (Weldes, 1989, p. 354). Вуд обращает внимание на политический вопрос и критикует аналитический марксизм (а также постмодернистский марксизм) за политический квиетизм и «циничное пораженчество, в котором любая радикальная программа изменений обречена на неудачу» (Wood, 1989, p. 88). Даже сторонники направления аналитического марксизма, жесткого эмпирического исследования марксистских идей, критиковали своих собратьев по теории рационального выбора, которые, на их взгляд ошибочно, заняли позицию методологического индивидуализма (Levine, Sober, and Wright, 1987).
Особенно серьезной критике подверглись работы Лаклау и Муффе. Например, Аллен Хантер критикует их за общую приверженность идеализму и, конкретнее, за помещение «себя на крайний конец дискурсивного анализа, рассматривая все в качестве дискурса» (Hunter, 1988, p. 892). Подобным образом Джерас (Geras, 1987) обвиняет Лаклау и Муффе в идеализме, при этом он также считает их безрассудными, безнравственными, нелогичными в изложении и скрывающими суть дела. Содержание ответа Лаклау и Муффе Джерасу отражает заглавие «Постмарксизм без апологии» (Laclau and Mouffe, 1987). Буравой критикует Лаклау и Муффе за то, что они «теряются в паутине истории, где все имеет большое значение и, следовательно, объяснение становится для них невозможным» (Burawoy, 1990, p. 790).
Наконец, в отличие от Аронсона, Буравой полагает, что марксизм остается полезным для понимания динамики и противоречий капитализма (см. также Wood, 1995). Таким образом, с кончиной коммунизма и мировым господством капитализма, «марксизм… снова вступает в свою силу» (Burawoy, 1990, p. 792). Недавно, в свете разработок 1990-х гг., Вуд и Фостер (Wood and Foster, 1997, p. 67) заявили, что марксизм необходим как никогда, потому что «человечество все больше сталкивается с эксплуатацией и угнетением глобального масштаба».
В данной главе мы разобрали широкий спектр подходов, которые можно отнести к неомарксистским социологическим теориям. Каждая из них берет за отправную точку работы Маркса, но зачастую они идут в совершенно разных направлениях. Хотя эти разнообразные течения реанимируют неомарксистскую теорию, они также порождают, по крайней мере, несколько ненужных и во многом дисфункциональных различий и противоречий. Таким образом, одна из задач современного теоретика-марксиста состоит в объединении этого обширного диапазона теорий, при этом признавая ценность различных отдельных работ.
Исторически самая первая, но наименее значимая на сегодняшний день, особенно для социологически ориентированного мыслителя, неомарксистская теория — это экономический детерминизм. Именно в противовес ему развивались все прочие разновидности неомарксизма. Гегельянский марксизм, лучше всего представленный в творчестве Георга Лукача, представлял собой одну из таких реакций. Этот подход стремился преодолеть ограниченность экономического детерминизма, вернувшись к субъективным, гегельянским корням марксистской теории. Гегельянский марксизм также малоактуален в современную эпоху. Его основное значение состоит во влиянии на более поздние неомарксистские теории.
Традицию гегельянского марксизма унаследовала критическая школа, имеющая значение для современной социологии. Крупным вкладом представителей критической школы (Маркузе, Хабермаса и др.) стало их осмысление культуры, сознания и их взаимоотношений. Эти теоретики расширили наше понимание таких культурных явлений, как инструментальная рациональность, «индустрия культуры», «индустрия знаний», коммуникативное действие, господство и легитимация. Кроме того, добавляется внимание к сознанию, главным образом, в форме включения теории Фрейда. Однако критическая теория слишком далеко зашла в своих попытках восполнить ограниченность экономического детерминизма. Ей необходимо заново включить экономический аспект, а на самом деле и больше учитывать масштабные социальные силы в целом.
Далее мы описали два направления неомарксистской экономической социологии. Первое из них рассматривает отношения труда и капитала, что особенно проскальзывалось в творчестве Бэрана и Суизи, а также Брейвермана. Второе направление занимается переходом от фордизма к постфордизму. В обоих случаях предпринимается попытка вернуться к некоторым традиционным экономическим подходам марксистской социологии. Это имеет большое значение из-за попытки сделать марксистскую экономическую социологию более современной, принимая во внимание реалии нынешнего капиталистического общества.
Еще одним подходом является исторически-ориентированный марксизм, особенно четко представленный у Иммануила Валлерштейна и его сторонников в их работах о современной мировой системе. Данная глава завершается разделом, посвященным теориям, которые, в свете кончины коммунизма, получили название неомарксистских. В их число включены некоторые виды аналитического марксизма и постмодернистская марксистская теория. В этом разделе был рассмотрен пример того, какое положение заняли марксисты, вынужденные отказаться от марксистского проекта перед лицом развития событий в мире.
Располагая сторонниками в различных сферах, теория систем имеет переменчивую историю, и если бы не творчество немецкого социального мыслителя Никласа Лумана, этой главы бы тут не было. В течение более двух десятилетий до своей смерти в 1998 г. Луман упорно продолжал развивать теорию систем (он предпочитал термин «теория системы»). (Хотя творчество Кеннета Бейли [Bailey, 1990, 1994, 1997] не настолько известно и влиятельно, он также внес заметный вклад в развитие этой теории.) Не один год Луман работал практически в безвестности, но ближе к нашим дням его творчество обретало все большее признание в мире. Поэтому данная глава посвящена главным образом его воззрениям. Однако перед тем как перейти к его творчеству, мы обсудим некоторые более ранние взгляды и концептуальные идеи, изложенные в работах Уолтера Бакли (Buckley, 1967), особенно в «Социологии и современной теории систем».
Центральный вопрос, к которому обратился Бакли, состоит в том, что социология может заимствовать у теории систем. Во-первых, поскольку теория систем происходит от точных наук и поскольку она, по крайней мере, в глазах своих приверженцев, применима во всех поведенческих и социальных науках, она предлагает для их объединения общий язык. Во-вторых, теория систем имеет многоуровневый характер и может одинаково применяться как к самым крупномасштабным, так и к самым маломасштабным, как к наиболее объективным, так и к наиболее субъективным аспектам социального мира. В-третьих, теория систем интересуется разнообразными отношениями многих аспектов социального мира и таким образом противодействует выборочному анализу социального мира. Теория систем утверждает, что сложные отношения элементов нельзя вычленять из целостного контекста. Теоретики систем отвергают мысль о том, что общество в целом или другие крупномасштабные компоненты общества следует рассматривать как целостные социальные факты. Вместо этого акцент делается на отношениях или процессах на различных уровнях социальной системы. Бакли так описал этот подход:
Интересующий нас вид системы в целом можно описать как совокупность элементов или компонентов, которые прямо или косвенно образуют причинную сеть так, что в любой определенный период времени каждый компонент более или менее стабильно соотносится, по крайней мере, с несколькими другими (Buckley, 1967, p. 41).
Ричард Э. Бол предлагает четкую концепцию соотносительной ориентации теории систем, или того, что он называет общей теорией систем (ОТС):
ОТС начинается с процессуального понимания реальности как в основе своей состоящей из отношений между отношениями, как это иллюстрируется в используемой в современной физике концепции «тяготения». Термин «тяготение» в принципе не описывает объект. Нет такой «вещи» как тяготение. Это набор отношений. Считать эти отношения существующими объектами — значит впадать в овеществление… ОТС-подход требует, чтобы социологи развивали логику отношений и создавали концепции социальной реальности с точки зрения соотношений (Ball, 1987, p. 66).
В-четвертых, системный подход позволяет рассматривать все аспекты социокультурных систем с точки зрения процесса, в особенности сети информации и коммуникации. В-пятых, что, возможно, самое важное, теории систем присущ целостный характер. В своем определении этого подхода Бакли рассматривал его как включающий интеграцию крупных объективных структур, систем символов, действия и взаимодействия и «сознания и самосознания». Бол также воспринял идею уровневой интеграции: «Индивид и общество рассматриваются равным образом: не как отдельные сущности, а как взаимообразующие области, связанные различными процессами „обратной связи“» (Ball, 1978, p. 68). Фактически, теория систем столь настроена на интеграцию, что Бакли критиковал склонность других социологов проводить между уровнями аналитическое различие:
Зачастую мы замечаем в социологии тенденцию настаивать на том, что называется «аналитическим разграничением» между «личностью» (предположительно с внутричерепным содержимым), символьными системами (культурой) и моделями социальных отношений (социальными системами), хотя реальное творчество сторонников таких различий показывает, что оно вводит в заблуждение либо зачастую непригодно на практике (Buckley, 1967, p. 101).
(Бакли был здесь отчасти несправедлив, поскольку в процессе собственной работы во многом использовал тот же подход. Для теоретиков систем, очевидно, приемлемо проводить аналитические разграничения постольку, поскольку их проводят, чтобы лучше исследовать взаимосвязи между различными аспектами социальной жизни.) Наконец, сторонники систем склонны рассматривать социальный мир с точки зрения динамики, придавая первостепенное значение «социокультурным проявлениям и динамике в целом» (Buckley, 1967, p. 39).
Бакли рассматривал отношения между социокультурными, механическими и органическими системами. Он сосредоточился на описании существенных различий между ними. В некоторых системах координат континуум движется от механических систем к органическим и к социокультурным системам. То есть он идет от наименьшей сложности элементов к наибольшей, от низшей их нестабильности к наивысшей и от самой низкой степени зависимости элементов от системы в целом к самой высокой ее степени.
При других измерениях системы различаются качественным образом, а не просто количественно. В механических системах взаимоотношения частей основаны на передаче энергии. В органических системах они больше базируются на обмене информацией, чем на энергии. В социокультурных системах эти взаимоотношения еще больше основываются на информационном обмене.
Эти три типа систем также различаются по степени открытости — закрытости, т. е. по степени взаимного обмена с элементами более обширного окружения. Более открытая система более способна к избирательной реакции на более обширное по набору и деталям нескончаемое разнообразие внешней среды. С этой точки зрения механические системы скорее замкнуты, органические системы более открыты, а социокультурные — наиболее открыты из рассматриваемых видов систем (как мы увидим, Луман не согласен с последним утверждением). Степень открытости системы связана с двумя важнейшими понятиями теории систем: энтропией, или тенденцией систем к неупорядоченности, и негантропией (отрицательной энтропией), или их тенденцией к выработке структур (Bailey, 1990). Замкнутые системы скорее имеют энтропийный характер, тогда как открытые — негантропийный. Социокультурные системы также имеют тенденцию к большему внутреннему конфликту, чем два других типа. Наконец, социокультурные системы могут иметь целенаправленный и целеустремленный характер, поскольку получают из внешней среды обратную связь, позволяющую продолжать движение к целям.
Обратная связь представляется существенным аспектом кибернетического подхода, применяемого теоретиками систем к социальной системе. Такой подход противоположен равновесному, характерному для многих социологов (например, Парсонса), претендовавших на исследования с точки зрения системного подхода. Использование обратной связи позволяет приверженцам кибернетического подхода в теории систем исследовать конфликт, рост, эволюцию и внезапные изменения. Открытость социальной системы внешней среде и влияние на систему внешних факторов — важные моменты для этих теоретиков систем.
На социальные системы также оказывают влияние разнообразные внутренние процессы. Здесь важны два других понятия. Морфостаз относится к процессам, способствующим самосохранению системы, тогда как морфогенез обозначает процессы, содействующие изменениям и росту сложности систем (более подробно об этих процессах см. обсуждение творчества Арчер в главе 11). Социальные системы порождают все более сложные «промежуточные системы», находящиеся между внешними силами и действием системы. Некоторые из этих промежуточных систем способствуют самоподдержанию системы, другие содействуют изменениям. Эти «промежуточные системы» становятся все более независимыми, автономными и определяющими действия системы. Иначе говоря, благодаря этим промежуточным системам социальная система становится менее зависимой от внешней среды.
Эти сложные промежуточные системы выполняют в социальной системе разнообразные функции. Например, они позволяют системе временно приспосабливаться к внешним условиям. Они могут направить систему от враждебного к более подходящему окружению. Они могут позволить системе реорганизовать свои элементы, чтобы более эффективно взаимодействовать с внешней средой.
Чтобы показать применимость теории систем, Бакли (Buckley, 1967) от обсуждения общих принципов обратился к особенностям социального мира. Он начал с индивидуального уровня, где на него большое впечатление произвело творчество Мида, в котором были взаимосвязаны сознание и действие. Фактически Бакли переформулировал мидовскую проблематику с точки зрения теории систем. Действие начинается с передаваемого конкретному человеку сигнала из внешней среды. Однако передачу могут затруднить шумовые помехи, исходящие из внешней среды. После передачи сигнала актор уже владеет информацией, на основе которой он, в свою очередь, выбирает способ реагирования. Ключевой фактор здесь заключается в обладании промежуточным механизмом — самосознанием. Бакли рассматривал самосознание в терминах теории систем
На языке кибернетики такое самосознание есть механизм внутренней обратной связи собственных состояний системы, которые можно оценить или сравнить с другой информацией, получаемой в данной ситуации или хранящейся в памяти, что позволяет выбирать из диапазона действий, целенаправленно принимая в расчет собственную личность и поведение (Buckley, 1967, p. 100).
Для Мида и символических интеракционалистов, а также для теоретиков систем сознание неотделимо от действия и взаимодействия и является неотъемлемой частью обоих.
Несмотря на убеждение, что сознание и интеракция взаимосвязаны и не следует отделять уровни друг от друга, Бакли все же перешел из области сознания в сферу взаимодействия. Образцы взаимодействия, а именно: имитация и реакция, четко соотносятся с системным взглядом на мир. Что более важно, Бакли связал межличностную сферу непосредственно с системой личности; он считал их взаимоопределяющими. В конце концов, Бакли обратился к исследованию крупномасштабной организации общества, особенно ролей и институтов, которые рассматривал с точки зрения системного подхода и считал их если не неотличимыми от других уровней социальной реальности, то как минимум связанными с ними.
Завершая исследование, Бакли проанализировал некоторые общие принципы теории систем с точки зрения их применения в социокультурной сфере. Во-первых, теоретик принимает идею, что конфликт есть нормальная, вездесущая и необходимая реальность социальной системы. Во-вторых, он исследует природу и источники неоднородности социальной системы. Такой упор на конфликт и на неоднородность придает системному подходу динамический характер. В-третьих, присутствует интерес к процессу выбора, как на индивидуальном, так и на межличностном уровнях, посредством которого отбираются и изучаются различные открытые для системы альтернативы. Это придает теории дополнительную динамику. В-четвертых, межличностный уровень рассматривается как основа развития более крупных структур. Процессы обмена, переговоров и обсуждения условий сделки, связанные с деловой активностью, являются процессами, из которых возникают относительно устойчивые социальные структуры и структуры культуры. Наконец, несмотря на присущую системному подходу динамику, признаются процессы постоянства и передачи. Как пишет об этом Бакли, «из непрерывных сделок возникают некоторые относительно устойчивые согласования и договоренности» (1967, p. 160).
Интересно, что между системной теорией и диалектическим подходом есть ряд довольно удивительных сходств, несмотря на то, что они происходят из совершенно разных источников (одна из научного, другой из философского) и используют существенно разную терминологию (Ball, 1978). Эти параллели подразумевают подчеркнутое внимание к отношениям, процессам, творчеству и напряжению.
Самый выдающийся теоретик систем в социологии — Никлас Луман(1927–1998). Луман разработал социологический подход, объединяющий элементы структурного функционализма Толкотта Парсонса (см. главу 3) с общей теорией систем и привлек понятия когнитивной биологии и кибернетики. Луман считает воззрения позднего Парсонса единственной общей теорией, достаточно сложной для создания базы нового социологического подхода, отражающего последние открытия в биологических и кибернетических системах. Однако в парсоновском подходе он видит два недостатка. Во-первых, в нем нет места для самонаправленности, а, по Луману, способность общества обращаться к себе — центральная для нашего понимания его как системы. Во-вторых, Парсонс не признает случайность. В результате Парсонс не может адекватно анализировать современное общество как таковое, поскольку не думает, что оно могло быть другим. Так, если взять из творчества Парсонса один пример, схему AGIL следует рассматривать не как факт, а как модель возможностей. Например, она показывает, что подсистемы адаптации и целедостижения могут соотноситься по-разному; следовательно, целью анализа должно быть понимание того, почему система порождает конкретное отношение между этими двумя подсистемами в любой заданный момент времени. Луман обращается к этим двум проблемам в творчестве Парсонса, разрабатывая теорию, принимающую самонаправленность в качестве центральной характеристики систем и фокусирующуюся на случайности, на том обстоятельстве, что все могло бы быть иначе.
Ключ к пониманию того, что Луман подразумевает под системой, можно найти в различении системы и ее внешней среды. По сути, это разница в степени сложности. Система всегда менее сложна, чем ее внешняя среда. Например, автомобильное производство можно рассматривать как систему, сталкивающуюся с крайне сложной внешней средой, включающей множество различных типов людей, постоянно меняющуюся материальную среду и много других разнообразных систем[45]. Однако эта сложность в пределах системы представлена в сильно упрощенной форме. Когда производителю требуется сырье (сталь, резина и т. д.), его, как правило, не волнует, откуда оно поступает, как оно изготавливается и каковы его поставщики. Вся эта сложность сводится к информации о цене и качестве сырья. Аналогично, все разнообразие действий покупателей сводится к поступкам, непосредственно влияющим на покупку или не покупку машины.
Упрощение означает необходимость выбора (производителю важно, как производится сырье, но он может не уделять внимания политической ситуации в той стране, где оно производится). Выбор подразумевает варианты, поскольку всегда можно сделать другой выбор (производитель лог бы изучить политическую ситуацию). А случайность означает риск. Таким образом, если изготовитель решит не исследовать политическую ситуацию в стране-производителе сырья, процесс производства может быть серьезно подорван восстанием, прекращающим поставку этих материалов.
Система просто не может быть одинаковой по сложности с внешней средой. Ее попытка сравниться с внешней средой в сложности приводит на ум историю Борхеса (Borges, 1964) о короле, приказавшем одному картографу создать абсолютно точную карту его страны. Когда картограф закончил, карта была размером со страну и поэтому как карта была бесполезна. Карты, как системы, должны уменьшать сложность. Картограф должен выбирать, какие характеристики важны. Карты одной и той же местности, составленные разными специалистами, будут различаться, потому что их выбор характеристик произволен. Это сопряжено с риском, поскольку тот, кто делает карту, никогда не может быть уверен, что не учтенное не окажется для пользователя важным.
Раз системы не могут сравниться по сложности со своей внешней средой, они вырабатывают новые подсистемы и устанавливают между ними различные соотношения, чтобы эффективно взаимодействовать со своей средой. Если бы они этого не делали, их бы поглотила сложность внешней среды. Например, производитель автомобилей может создать отдел внешних связей, на который возложена обязанность исследовать политические условия в странах-поставщиках. Этот новый отдел был бы ответствен за осведомленность производителя о потенциальных сбоях в поставке сырья и за изыскание альтернативных источников в случае сбоя. Таким образом, складывается парадоксальная ситуация, «только сложность может уменьшить сложность» (Luhmann, 1995, p. 26).
Луман наиболее известен своими размышлениями об аутопойезисе[47]. Понятие аутопойезиса[48] относится к разнообразным системам — от биологических клеток до всемирного сообщества. Луман использует этот термин, в частности, применительно к таким системам, как экономика, политическая система, законодательная система, научная система и бюрократия. В нижеследующем описании мы попытаемся привести различные примеры, чтобы показать возможности этой концепции. Автопоэзийные системы обладают следующими четырьмя характеристиками.
1. Автопоэзийная система создает базовые элементы, которые, в свою очередь, составляют систему. Это может показаться парадоксальным. Как система может производить свои собственные элементы, то, из чего она состоит? Возьмем современную экономическую систему и ее базовый элемент, деньги. Мы говорим о том, что это базовый элемент, потому что ценность вещей в экономической системе можно определить посредством денег, но очень трудно сказать, чего стоят деньги как таковые. Значение денег, их ценность и способы использования определяются самой экономической системой. Денег, в том виде, в каком мы сегодня понимаем этот термин, до экономической системы не существовало. Современная форма денег и экономическая система возникли вместе и зависят друг от друга. Трудно представить современную экономическую систему без денег. В свою очередь, деньги без экономической системы — всего лишь кусочек бумаги или металла.
2. Автопоэзийные системы самоорганизующиеся в двух смыслах: они организуют свои собственные границы и организуют свои внутренние структуры. Свои собственные границы они организуют, различая то, что составляет систему, и то, что относится к внешней среде. Например, экономическая система считает все, что обладает свойством редкости и на что можно установить цену, частью экономической системы. Воздух присутствует повсюду в изобилии, поэтому на него не устанавливают цены, и он не является частью экономической системы. Однако воздух есть необходимая часть окружающей среды. Что находится внутри, а что вне автопоэзийной системы определяется самоорганизацией системы, а не функциональными потребностями системы, как в том убеждал бы нас структурный функционалист.
Другие силы могут попытаться ограничить размеры автопоэзийных систем. Например, капиталистические экономические системы всегда расширяли свои границы, с тем чтобы включить сексуальные услуги и запрещенные наркотики. Это происходит даже несмотря на разработку политической системы законов, направленных на то, чтобы сексуальные услуги или запрещенные наркотики не становились экономическими товарами. Вместо того чтобы удерживать их вне экономической системы, такие законы скорее влияют на цену секса и запрещенных наркотиков в пределах экономической системы. Их незаконность повышает цену, таким образом сужая круг покупателей. Но в экономической системе высокие цены, препятствующие покупкам, также способствуют продажам. Если, продавая сексуальные услуги и наркотики, можно получить большую прибыль, они останутся в экономической системе. Следовательно, законы, которые пытаются удерживать какой-либо товар вне экономической системы, просто влияют на цену, устанавливаемую на него экономической системой.
В переделах своих границ автопоэзийная система производит собственные структуры. Например, из-за существования денег безличным образом структурирован рынок, учреждены для хранения и дачи денег в заем банки, сформировалось понятие процента и т. д. Если бы экономическая система не имела в качестве своего базового элемента такого абстрактного и портативного предмета, как деньги, ее внутренняя структура была бы совершенно другой. Например, если бы экономика была основана на товарообменных, а не денежных отношениях, не существовало бы банков, понятия процента и рынок, где покупаются и продаются товары, был бы структурирован совершенно иначе.
3. Автопоэзийные системы имеют самонаправленный характер (Esposito, 1996). Например, экономическая система использует цены как способ обращения к себе. Приписывая акциям компании меняющуюся денежную ценность, фондовый рынок демонстрирует пример такой самонаправленности в пределах экономической системы. Цены на фондовом рынке определяются не индивидом, а самой экономикой. Подобным же образом законодательная система имеет отсылающие к законодательной системе законы: законы о том, как можно вводить в действие, применять, толковать и т. п. законы.
4. Автопоэзийная система — замкнутая система. Это значит, что между системой и ее внешней средой нет прямой связи. Вместо этого система имеет дело с представлениями внешней среды. Например, экономическая система предположительно реагирует на материальные потребности и желания людей; однако эти потребности и желания влияют на экономическую систему только в той степени, в какой они могут быть представлены на языке денег. Следовательно, экономическая система адекватно реагирует на материальные потребности и желания богатых людей, но очень слабо на потребности и желания бедных.
В качестве другого примера может выступать бюрократическая структура, такая как Внутренняя служба доходов (ВСД). ВСД в реальности никогда не имеет дела со своими клиентами; она взаимодействует исключительно с представлениями клиентов. Налогоплательщики представлены формами, которые они заполняют и которые затем регистрируются. Реальный налогоплательщик влияет на бюрократическую структуру, только нарушая бюрократические представления. С теми, кто вызывает нарушения (неправильно составленные формы, формы с противоречащими друг другу сведениями, формы с ложной информацией), зачастую поступают очень сурово, поскольку они угрожают системе.
Даже несмотря на то, что автопоэзийная система замкнута и не имеет прямой связи с внешней средой, внешней среде должно быть позволено нарушать внутренние представления системы. Без таких нарушений систему бы разрушили внешние силы, которые подавили бы ее. Например, цены акций на фондовом рынке подвержены ежедневным колебаниям. Разница в цене акций компании мало связана с реальной стоимостью компании, т. е. с ее активами или прибылями, и целиком связана с состоянием фондового рынка. Иначе говоря, рынок может переживать период бума (рынок «быков»), на котором цены на акции гораздо выше, чем должны быть с учетом состояния присутствующих на рынке компаний. Однако в долгосрочном периоде цена акций должна отражать реальное положение присутствующих на рынке компаний, иначе система разрушится. Именно это произошло при обвале фондового рынка в 1929 г. Цены акций не имели отношения к их действительной стоимости, и поэтому система достигла кризисного состояния. Чтобы функционировать надлежащим образом, фондовый рынок как система должен, по крайней мере, иногда, выводиться из равновесия реальным состоянием компаний, являющихся частью его внешней среды.
Замкнутая социальная система отлична от индивидов, которые кажутся составляющими ее элементами. По Луману, в таких системах индивид представляет собой часть внешней среды. Это означает, если снова взять пример с бюрократической структурой, что частью внешней среды оказываются только клиенты, но также и те люди, которые работают в бюрократической структуре. С точки зрения бюрократии, люди, которые работают в бюрократической структуре, становятся внешними источниками сложности и непредсказуемости. Для того чтобы быть замкнутой системой, бюрократия должна найти способ даже собственных работников представлять в упрощенном виде. Таким образом, вместо того чтобы рассматриваться как зрелые личности, один работник видится «менеджером», другой «бухгалтером» и т. д. Настоящий в полном смысле слова человек влияет на бюрократическую систему, только нарушая ее представления.
Луман утверждает, что общество есть автопоэзийная система. Оно удовлетворяет четырем вышеперечисленным характеристикам: общество производит свои собственные базовые элементы; создает собственные границы и структуры; оно самореферентно и замкнуто.
Базовым элементом общества выступает коммуникация, которая порождается обществом. Члены общества обращаются к нему при помощи коммуникации. Фактически, именно этим мы заняты в данный момент! Индивид относится к обществу лишь в той мере, в какой участвует в коммуникации или может пониматься как участвующий в коммуникации. Те скрытые элементы личности, которые никогда не участвуют в коммуникации, не могут быть частью общества. Вместо этого, они составляют часть внешней среды, которая может вносить в общество беспорядок, поскольку, согласно концепции Лумана, все, что не есть коммуникация, есть часть внешней среды общества. Последняя включает биологические системы человека и даже его психические системы. Индивид как биологический организм и индивид как сознание не часть общества, они носят по отношению к последнему внешний характер. Отсюда вытекает довольно необычная идея, что индивид не является частью общества.
Под психической системой Луман понимает индивидуальное сознание. Психическая система и общество — система всех коммуникаций — имеют общее свойство. Обе системы опираются на значение. Значение тесно связано с выбором, производимым системой. Значение отдельного действия (или объекта) есть его отличие от других возможных действий (или объектов). Значение возникает лишь при противопоставлении альтернативе. Если нет другой возможности, тогда нет значения. Действие имеет значение лишь в той степени, в какой из ряда возможных действий производится выбор. Например, наша одежда значит что-либо только потому, что мы могли решить надеть что-то иное.
Такие системы, как психическая и социальная, опирающиеся на значение, носят замкнутый характер, поскольку: 1) значение всегда соотносится с другим значением; 2) лишь значением можно изменить значение; и 3) значение обычно порождает больше значений. Значение формирует границу каждой из этих систем. Например, в психической системе то, что не осмысленно, видится внешним по отношению к системе, «причиной» нашего действия, тогда как то, что осмысленно, находится внутри системы в виде «мотивации» нашего действия. События воспринимаются нашей психической системой только как значения. Даже наши собственные тела — просто внешняя среда для этой системы значений. Наши тела можно рассматривать всего лишь как помехи для наших психических систем. Тело проникает в наше сознание только приобретая значение, так, например, физическое возбуждение проникает в сознание в виде эмоции. Аналогично, в социальной системе значение есть различие между коммуникацией в пределах системы и шумовыми помехами извне.
Психические системы и социальные системы развивались совместно. Каждая из них выступила необходимой внешней средой для другой. Элементами психической системы значений становится концептуальные представления; элементами социальной системы значений — коммуникации. Было бы неверно думать, что значение в психической системе важнее значения в социальной системе. Поскольку обе системы автопоэзийные, они порождают свои собственные значения из собственных процессов. В психической системе значение связано с сознанием, тогда как в социальной системе оно связано с коммуникацией. Значение в социальной системе нельзя приписывать индивидуальному намерению, оно не является и свойством отдельных элементов социальной системы — оно относится к выбору из ряда элементов. Значение того, что передается, происходит из его отличия от того, что могло бы быть передано. Например, выражения «Здравствуй!», «Как дела?», «Как поживаешь?», «Добрый день!», «Привет!» могут происходить от одного и того же намерения, а именно: поприветствовать кого-либо, однако если подруга произносит «Добрый день!», когда обычно она говорит «Привет!», передается определенное значение. Значение не обязательно имеет намеренный характер или связано с определенными словами. Оно возникает от выбора этих определенных слов в сравнении со словами, которые могли бы быть выбраны. Значение проистекает из вероятности выбора слов.
Основанная на коммуникации социальная система создает социальные структуры, чтобы разрешить проблему, которую Луман называет проблемой двойной возможности[49]. Двойная возможность связана с тем, что в отношении каждого сообщения должно учитываться то, как оно принимается. Однако мы также знаем, что способ получения будет зависеть от оценки отправителя получателем. Это образует замкнутый круг: получатель зависит от отправителя, а отправитель от получателя. Например, профессор, решая, как поприветствовать студента, может использовать неформальное «Привет!», если считает, что это покажется более дружелюбным (отправитель принимает во внимание получателя). Но если студент, с которым здоровается профессор, думает, что последний разговаривает с ним свысока, он не посчитает это дружеским жестом (получатель принимает во внимание отправителя). Чем меньше нам известно об ожиданиях друг друга, тем более серьезна проблема двойной возможности.
К счастью, благодаря социальным структурам мы почти всегда знаем достаточно об ожиданиях других. В вышеприведенном примере участниками коммуникации выступают профессор и студент. Основываясь сугубо на этой информации, мы ожидаем определенного типа отношений, соответствующего институциональным правилам и традициям. У нас будут другие ожидания, если мы будем знать пол, национальность, их возраст, одежду и т. д. В силу этих ожиданий, для интерпретации человеческого общения появляются нормы и ролевые ожидания. Люди либо соответствуют нормам и ролевым ожиданиям, либо нет. Если мы найдем примеры, не соответствующие нашим ожиданиям, то наши ожидания могут измениться, но общество не может обойтись без этих ожиданий из-за проблемы двойной возможности.
Поскольку каждый из нас обладает различным набором норм, становится необходимой коммуникация, а поскольку в сфере коммуникации присутствует проблема двойной возможности, мы разрабатываем набор норм. Это показывает нам функционирование общества как автопоэзийной системы: структура (роли, институциональные и традиционные нормы) общества порождает элементы (коммуникацию) общества, и эти элементы создают структуру, таким образом, система, как во всех самовоспроизводящихся системах, образует свои собственные элементы.
По причине двойной возможности любая заданная коммуникация невероятна. Во-первых, невероятно, что у нас может появиться нечто, что мы захотим сообщить конкретному человеку. Во-вторых, так как сообщение можно передавать различными способами, невероятно, что мы выберем для него какой-то конкретный способ. В-третьих, невероятно, что человек, к которому мы обращаемся, поймет нас правильно. Социальные структуры появились, чтобы сделать невероятную коммуникацию более вероятной. Например, сказать определенному человеку в любое определенное время «Добрый день!» — вещь невероятная, но социальные структуры делают приветствие принятым в конкретных обстоятельствах, они дают нам ограниченное число приемлемых способов приветствовать людей и гарантируют, что адресат поймет приветствие примерно так, как рассчитывает отправитель.
«Невероятности», которые мы до сих пор рассматривали, относятся только к взаимодействиям, однако общество — это нечто большее, чем просто совокупность независимых взаимодействий. Взаимодействия длятся ровно столько, сколько присутствуют участвующие в них люди, но с точки зрения общества взаимодействия есть эпизоды непрерывных социальных процессов. Каждая социальная система сталкивается с проблемой: она прекратит существовать, если нет гарантии будущей коммуникации, т. е. если нет возможности соединения предыдущих коммуникаций с будущими. Чтобы избежать разрушения коммуникации, должны быть разработаны структуры, позволяющие более ранние коммуникации связать с последующими. Выбор, производимый в одной коммуникации, ограничен выбором, производившимся в предшествующих коммуникациях, и настоящая коммуникация также ограничивает будущие. Это еще один способ преодоления «невероятностей» процесса коммуникации и их преобразования социальной системой в «вероятности». Именно эта необходимость преодолеть двойную возможность и сделать невероятную коммуникацию более вероятной регулирует эволюцию социальных систем.
Эволюция, грубо говоря, есть процесс проб и ошибок. Эволюция не носит телеологичного характера. Ее результаты не задаются предопределенной целью. Одно из предположений гласит, что в теории Лумана идея прогресса не имеет смысла. Это отличает его от идеи Парсонса об эволюционных универсалиях в современном обществе. Допущение существования необходимого пути социетального развития есть телеологический аргумент, пренебрегающий тем фактом, что существуют многообразные способы решения данного вопроса.
На общем уровне, эволюция делает «невероятность» более вероятной. Например, крайне маловероятно, чтобы случайный набор биологических мутаций породил определенное животное подобное человеку. Естественный отбор и наследование устойчивых свойств делают более вероятным, что человекообразная обезьяна разовьется в нечто подобное человеку, чем, например, в кальмара.
Строго говоря, эволюция не процесс, а набор процессов, которые можно описать как выполняющие три функции: вариация, отбор и стабилизация воспроизводимых свойств. Эти функции представляют собой конкретные механизмы действия эволюции. Вариация — это процесс проб и ошибок. Если система сталкивается с нестандартной проблемой, могут появиться различные решения, позволяющие справиться с внешними помехами. Некоторые из этих решений будут эффективными, другие — нет. Отбор определенного решения не означает, что выбрано «лучшее» решение. Возможно, определенное решение просто легче всего стабилизировать, другими словами, легче всего воспроизводить как устойчивую и постоянную структуру. В социальной системе эта стабилизация обычно включает новый вид дифференциации, требующий приспособления всех элементов системы к новому решению. Процесс эволюции достигнет временной цели лишь тогда, когда завершится фаза стабилизации.
Возьмем пример из области экономики. Проблема, с которой столкнулись экономические системы, состоит в том, как справедливо обмениваться товарами с другими экономическими системами, иначе говоря, как может экономика, использующая доллары, обмениваться товарами с экономикой, использующей йены? Были разработаны разнообразные решения (эволюционная вариация). Некоторые ранние системы инициировали «даровой» обмен, исключавший заботу о точном равенстве обмениваемых товаров. Другие, чтобы регулировать взаимный обмен, использовали такие ликвидные товары, как золото. Оба этих варианта оказалось трудно воспроизвести в глобальном масштабе. Что касается первого решения, то можно обменивать лишь дары, что же касается второго, то ценность таких товаров, как золото, не оставалась постоянной, поскольку в каждое время доступно его большее или меньшее количество. Взамен этого, более воспроизводимой формой было создание новой структуры, валютного рынка, который функционирует на глобальном уровне и позволяет обменным курсам валют свободно колебаться (эволюционный отбор). Это может и не быть лучшим решением, поскольку рынок чувствителен к серьезным флуктуациям, вызываемым спекулянтами, как это видно на примере «азиатского» финансового кризиса 1998 г. Однако это единственное решение, которое представляется воспроизводимым в глобальном масштабе (эволюционная стабилизация). Конечно, реализация именно этого решения не означает, что другие решения исчезли. Государства и по сей день обмениваются подарками, особенно главы государств через дипломатов, и многие страны пытаются зафиксировать обменный курс своей валюты, привязав его к такому товару, как золото, или даже к другой валюте, например доллару США.
С точки зрения теории систем Лумана, (Luhmann) основное свойство современного общества — возросший процесс системной дифференциации как способ взаимодействия со сложностью его внешней среды. Дифференциация есть «репликация в пределах системы различия между системой и ее внешней средой» (1982b, p. 230)[50]. Это означает, что в дифференцированной системе наличествует два вида среды: одна, общая для всех подсистем, и другая, отличающаяся от первой внутренняя среда каждой подсистемы. Например, такая фирма-производитель автомобилей, как «Форд», рассматривает других производителей, к примеру «Дженерал Моторс» и «Даймлер-Крайслер», как часть своей внешней среды. Отдел международных отношений (подсистема) в фирме «Форд» также видит «Дженерал Моторс» и «Крайслер» частью его внешней среды. Однако отдел международных отношений также видит другие подсистемы в рамках фирмы «Форд» (как, например, отдел управления персоналом [подсистема]) внешними по отношению к подсистеме международных отношений и поэтому элементом ее внешней среды. Другие подсистемы, такие как отдел управления персоналом, имеют внутренний характер по отношению к организационной системе в целом, но входят во внешнюю среду подсистемы международных отношений, следовательно, во внутреннюю среду. Аналогично, подсистема управления персоналом рассматривает других производителей как часть внешней среды, но, кроме того, другие подсистемы (на этот раз, включая подсистему международных отношений) рассматривает как часть своего окружения. Следовательно, каждая из подсистем обладает различным видением внутренней среды системы. Это порождает крайне сложную и динамичную внутреннюю среду.
Дифференциация в системе есть способ действия в отношении изменений во внешней среде. Как мы видели, каждая система должна поддерживать свои границы с внешней средой, иначе бы ее поглотила сложность внешней среды, она бы разрушилась и прекратила свое существование. Для того чтобы выжить, система должна быть способна справиться с изменениями внешней среды. Например, хорошо известно, что любая крупная организация как система медленно приспосабливается к переменам во внешней среде (например, конкретным общественным требованиям, политическим изменениям или даже технологическим изменениям, таким как доступность персональных компьютеров). Однако организации не стоят на месте; они развиваются, порождая внутрисистемную дифференциацию. То есть внешнее изменение будет «транслировано» в структуру организации. Примером может служить создание производителем автомобилей нового отдела для того, чтобы он занимался вновь сложившейся ситуацией, как, например, наличием на рабочем месте персональных компьютеров. Будут наняты новые работники; их обучат работать с новой технологией; будет избран менеджер, и т. д.
Процесс дифференциации представляет собой средство повышения сложности системы, поскольку каждая подсистема может устанавливать с другими подсистемами различные связи. Это предусматривает большее внутрисистемное разнообразие для реагирования на разнообразие среды. В вышеприведенном примере новый отдел, как любой другой отдел бюрократической системы, оказывается для других отделов внешней средой, но новый отдел повышает сложность организации, поскольку возникает возможность новых и дополнительных отношений между отделами. Новый отдел, созданный для обслуживания компьютеров, на которых работают сотрудники, будет лучше реагировать на дальнейшие изменения в компьютерных технологиях и помогать всей организации применить эти новые возможности. Кроме того, он может способствовать созданию новых связей между существующими отделами и, например, централизовать общую бухгалтерию или обеспечить прямой доступ продавцов к складу.
Вызываемое дифференциацией большее разнообразие не только предусматривает лучшую реакцию на внешнюю среду, оно предусматривает и более быструю эволюцию. Мы помним, что эволюция есть процесс выбора из разнообразия. Чем больше доступное разнообразие, тем лучше выбор. Тем не менее, Луман утверждает, что в процессе эволюции появилось лишь несколько форм внутренней дифференциации. Он называет их сегментарной, стратификационной, центрально-периферийной и функциональной дифференциацией. Эти виды дифференциации повышают сложность системы путем воспроизведения дифференциации между системой и внешней средой в пределах системы. С точки зрения их эволюционного потенциала эти формы дифференциации обладают различной способностью к производству вариативности и, следовательно, обеспечивают большую избирательность эволюционных процессов. Поэтому более сложные формы дифференциации обладают потенциалом ускорения эволюции системы.
Сегментарная дифференциация делит элементы системы на основе необходимости снова и снова выполнять одинаковые функции. Например, наряду с упомянутым производителем автомобилей существуют функционально схожие фабрики для производства машин во многих разных местах. Каждое место организовано сходным способом; каждое имеет одинаковую структуру и выполняет ту же самую функцию — производство машин.
Стратификационная дифференциация есть вертикальная дифференциация в соответствии с уровнем или статусом в системе, понимаемой как иерархия. Каждый уровень выполняет в системе специфическую функцию. В автомобильной фирме мы обнаруживаем различные уровни. Например, менеджер нового отдела международных отношений занимает в иерархии этого отдела высший уровень. Менеджер выполняет функцию использования власти для руководства работой данного отдела. Кроме того, в отделе существуют различные работники более низкого ранга, выполняющие разнообразные конкретные функции (например, электронная обработка документов). Помимо этого, менеджер отдела международных отношений занимает позицию в стратификационной системе фирмы-производителя автомобилей. Таким образом, президент компании занимает должность более высокого ранга, чем менеджер отдела международных отношений и вправе отдавать приказания последнему.
В сегментарной дифференциации разница проистекает из случайных изменений во внешней среде (например, в одной географической области продается больше машин, чем в другой), но не выполняет никакой всеобщей функции. В стратификационной дифференциации разница носит существенный для системы характер. Точнее, мы видим взаимодействие сходного и различного. Все сотрудники, в сущности, равны, тогда как различные ранги отличаются неравенством. Более высокие позиции (например, менеджеры отдела) обладают большим доступом к ресурсам и большей возможностью стать участниками влиятельных коммуникаций. Следовательно, стратифицированная система больше заботится о благополучии занимающих более высокие должности, а о низших уровнях, как правило, беспокоится только тогда, когда они угрожают высшим. Однако оба уровня зависят друг от друга, и социальная система может выжить, только если все позиции, включая низшие, успешно выполняют свои функции.
Значение низших позиций и при этом их трудность в становлении участниками влиятельной коммуникации порождают структурную проблему, которая ограничивает сложность системы. Когда руководящие системой слишком отдаляются от низших классов, система приобретает тенденцию к разрушению, поскольку важные функции низших классов не выполняются должным образом. Чтобы иметь влияние на систему, нижние уровни должны прибегать к конфликту.
Третий вид дифференциации — между центром и периферией — соединяет сегментарную и стратификационную дифференциацию (Luhmann, 1997, p. 663–678). Например, некоторые автомобильные фирмы построили фабрики в других странах; тем не менее, главный офис компании остается центром, управляющим и до некоторой степени контролирующим фабрики на периферии[51].
Функциональная дифференциация представляет собой наиболее сложную форму дифференциации. Эта форма преобладает в современном обществе. Каждая функция в системе приписана отдельному элементу. Например, фирма-производитель автомобилей имеет функционально дифференцированные отделы, такие как производственный и административный отделы, бухгалтерию, плановый отдел и отдел управления персоналом.
Функциональная дифференциация более гибкая, чем стратификационная, но если одна из систем не выполняет задачу, всей системе будет очень сложно выжить[52]. Тем не менее, когда каждый элемент выполняет свою функцию, различные элементы могут достичь большей степени независимости. Фактически, функционально дифференцированные системы представляет собой сложную совокупность взаимозависимости и независимости. Например, когда плановый отдел зависит от бухгалтерии в области экономических данных, то, пока цифры точны, плановый отдел может пребывать в блаженном неведении относительно того, как именно бухгалтеры получили эти данные.
Это указывает на дополнительное различие между формами дифференциации. В случае сегментарной дифференциации, если сегмент не может выполнять свою функцию (например, одна из фабрик по производству автомобилей не может производить машины из-за забастовки работников), это не угрожает системе. В случае же более сложных форм дифференциации, таких как функциональная дифференциация, эта неспособность создаст для социальной системы трудности, которые, возможно, приведут к ее разрушению. Таким образом, с одной стороны, усложнение увеличивает способность системы к взаимодействию с ее внешней средой. С другой стороны, сложность повышает риск разрушения системы, если функция не выполняется должным образом.
В большинстве случаев повышенная уязвимость — это необходимая цена, которую надо платить за увеличение количества возможных отношений между различными подсистемами. Увеличение количества возможных отношений между подсистемами означает большее количество вариантов, используемых для выбора структурных реакций на изменения во внешней среде. В сегментарной системе отношения между различными подсистемами не являются структурно различными. Например, отношения двух фабрик друг с другом по сути одинаковые. В стратифицированной системе отношения между позициями по сути своей отличаются от отношений в пределах одного уровня. Например, отношения со своим главным офисом отличаются от ее отношений с другой фабрикой. В функционально дифференцированных системах число различных отношений увеличивается. Отношения бухгалтерии и производственного отдела друг с другом отличны от отношений между бухгалтерией и исследовательским отделом, которые, в свою очередь, отличаются от отношений между производственным и исследовательским отделами. Функциональная дифференциация придает фирме-производителю автомобилей большую гибкость. Таким образом, например, в такой внешней среде, где технические достижения обеспечивают возможности для экономических преимуществ, компанией может руководить исследовательский отдел, а во внешней среде, где экономические преимущества достигаются с помощью производства тех же товаров, только с меньшими затратами, компанией может руководить бухгалтерия.
Следует заметить, что более сложные формы дифференциации не исключают менее сложные и, фактически, могут нуждаться в менее сложных формах. Например, фирма-производитель автомобилей стратифицирована, но при этом она включает в себя отдельные фабрики, которые представляют собой сегментарную форму дифференциации. Это важно, поскольку мы обычно говорим о функционально дифференцированных системах в современном обществе, чтобы описать преобладающий тип дифференциации; тем не менее, другие формы продолжают существовать.
Код — это способ отделения элементов системы от элементов, которые системе не принадлежат. Код представляет собой основной «язык» функциональной системы. Например, в системе науки код — это истина (в сравнении с заблуждением), для экономической системы это платеж (в сравнении с долгом), для системы права это законность (в сравнении с беззаконием). Каждая коммуникация, использующая определенный код, становится частью системы, кодовый знак которого применяется. Код используется для ограничения способов возможной коммуникации. Любая коммуникация, не использующая код, не принадлежит к рассматриваемой системе коммуникацией. Таким образом, в пределах системы науки мы обычно находим лишь коммуникации со ссылкой на код истинности. Например, если бы глава НАСА (Национального управления аэронавтики и космоса) или глава Национальных институтов здравоохранения встретились, чтобы обсудить, какие факты относительно старения были обнаружены в космическом полете Джона Гленна в 1998 г., это было бы частью системы науки, использующей код истинности или заблуждения. Если бы эти же люди встретились, чтобы обсудить, кто в какой части оплатит исследования, проводимые в этом космическом полете, это входило бы в экономическую систему, использующую код платежа или долга.
В системной теории Лумана ни одна система не использует и не понимает кода другой системы. Не существует способа перевести код одной системы в код другой системы. Поскольку системы замкнуты, они могут реагировать только на происходящее в своей внешней среде (если то, что происходит, производит достаточно «шума», чтоб быть замеченным системой). Однако система должна описывать помехи во внешней среде в соответствии со своим собственным кодом. Это единственный способ осмыслить происходящее, единственный способ придать этому значение. Например, экономическая система будет «видеть» систему науки только с точки зрения прибыли (того, что делает возможной будущую плату) или необходимости вложений (того, что требует первоначальной уплаты до того, как она сможет окупиться).
Функциональная дифференциация создает для современного общества, по крайней мере, одну основную проблему. Может случиться так, что одна из функциональных систем будет не в состоянии обеспечить того, что необходимо для общества в целом. Может не существовать функциональной системы, обладающей кодом, который способен представить проблему адекватным образом. Например, экономическая система не может адекватно представить экологические проблемы, поскольку сильное загрязнение выглядит рациональным с экономической точки зрения. В системе права могут быть законы, нацеленные на ограничение загрязнения воздуха, но эти законы интерпретируются в пределах экономической системы тех, кто создает загрязнения. Это показывает пример бывшей Чехословакии, где существовали законодательно установленные ограничения загрязнения воздуха. Промышленные предприятия отреагировали на эти законы строительством более высоких дымовых труб, что привело к рассеиванию загрязнения на большее пространство и, таким образом, к снижению уровня загрязнения до предельно допустимых концентраций. Такая реакция противоречила цели закона, но соответствовала коду экономической системы; это был способ минимизировать издержки. Меры по лучшей защите от загрязнения воздуха обошлись бы гораздо дороже, чем строительство более высоких дымовых труб.
Такие проблемы обычно порождаются функциональной дифференциацией. Функциональная дифференциация требует перемещения проблем с уровня общества на уровень подсистем. Каждая подсистема приобрела независимость и гибкость в принятии решений и использовании своих собственных кодов. Вместе с тем каждая из них зависима от других подсистем для того, чтобы продвигать социальную систему в целом. Иначе говоря, результатом большей независимости функциональных систем оказывается большая уязвимость социальной системы в целом.
Луман исследовал проблематику отношений между функциональной дифференциацией современного общества и его попытками решить проблемы экологии (Luhmann, 1986/1989). Современное общество не владеет особой дифференцированной системой для решения экологических проблем. Все, что происходит в его среде (заметим двойное значение этого термина: внешняя среда системы и естественная окружающая среда), надо рассматривать в рамках существующих функциональных систем и их кодов. Это означает, что каждая проблема во внешней среде — это проблема для системы, только если она может быть представлена кодом системы. Например, законодательство может выступать против загрязнения, только если это действие можно представить как незаконное. Таким образом, высока вероятность того, что экологические проблемы не будут в достаточной степени решены. Более важен общий вывод: функциональную дифференциацию можно понимать как фактор экологического кризиса (Luhmann, 1986/1989, p. 42).
Проблемы во внешней среде порождают слишком большой и одновременно с этим слишком малый резонанс в функциональных системах. Слишком малый резонанс означает, что система не реагирует должным образом на проблемы, которые не могут быть представлены ее кодами. Например, группы, которые борются за охрану окружающей среды, могут выступать против автомобильной промышленности с требованием выпускать машины, меньше загрязняющие воздух; однако автомобильная промышленность вряд ли отреагирует на эти требования, если протесты не начинают влиять на прибыль. Слишком сильный резонанс означает, что рассмотрение экологических проблем в рамках функциональной системы может привести к реакциям в других функциональных системах, поскольку системы взаимозависимы. Например, автомобильная промышленность может производить машины, в меньшей степени по сравнению с сегодняшним днем загрязняющие окружающую среду, уменьшив их размер, вес и, следовательно, цену. Это может иметь своим следствием замедление развития системы общественного транспорта, так как любой человек теперь сможет купить машину. Кроме того, вероятно, что это также увеличит число дорожно-транспортных происшествий и, таким образом, затраты в системе здравоохранения. Реакция на требование групп, которые ведут борьбу за охрану окружающей среды, в сложной взаимозависимой функциональной системе имеет непредсказуемые последствия.
Принципиальный вопрос социологии для Лумана звучит так: что есть общество? Это стало отправной точкой для его попытки разработать теорию системы (1987). Социология как наука об обществе возможна только при условии четко определенного понятия общества. Системная теория Лумана определяет общество как «всеобъемлющую социальную систему, включающую все прочие социетальные системы» (Luhmann, 1997, p. 78; перевод одного из авторов). Это значит, что понятие общества идентично понятию мирового общества; т. е. общество может быть лишь одно. Социальная система — это каждая система, которая в качестве своего базового элемента для самовоспроизводства порождает коммуникацию. Социетальная система есть функциональная система, например экономика, наука и законодательство, в пределах всеобъемлющей системы общества[53].
Всеобъемлющее мировое общество не имеет границ во времени и пространстве; в определенном смысле мировое общество не имеет «адреса», а во внешней среде нет других обществ. Как тогда можно наблюдать общество? Есть лишь один ответ: общество можно наблюдать только изнутри общества, т. е. через функциональную систему общества. Однако ни одна функциональная система не обладает «правильной» позицией для наблюдения общества. Законна каждая позиция. Как в таком случае мы можем прийти к единому способу получения информации о социальном мире? Фактически нет пути для создания такой простой позиции. Ни одна точка зрения не имеет главенства над любой другой. Поэтому никогда нельзя достичь широко принятой точки зрения, поскольку невозможно оценить соперничающие взгляды. Например, если мы как социологи хотим что-либо узнать об обществе, для нас привычен поиск социологического знания. Согласно Луману, столь же возможно было бы читать газету, книгу, смотреть телевизор или разговаривать с другом. Любой из приведенных способов — это имеющий право на существование путь получения информации об обществе. Ни наука, ни любая другая система не имеют привилегированного положения. Если ни одна функциональная система не занимает главенствующей позиции для наблюдения и, таким образом, описания общества как системы, тогда мы сталкиваемся с проблемой безграничного разнообразия одинаково законных способов наблюдения общества.
Луман попытался выработать подход, который позволит нам несмотря ни на что достичь знания об обществе. Общество описывает себя посредством легенд и мифов в древности и через научное знание в современную эпоху. Тем не менее, социологи способны в качестве наблюдателей второго порядка отслеживать первичные наблюдения общества, они могут делать выводы об отношениях между обществом и его семантикой, т. е. самоописанием общества. Это ключ к знанию об обществе — наблюдать семантику общества, т. е. «коммуникацию о коммуникациях», составляющих систему общества.
Луман предпринял попытку показать, что наблюдение общества не носит произвольный характер, так как «существуют структурные условия для прочности представления; и в эволюции семантики существуют исторические тенденции, сильно ограничивающие диапазон вариантов. Социологическая теория способна различить связи по типу корреляций между социальными структурами и семантикой» (1997, p. 89; перевод одного из авторов). Принимая семантику за выражение интерпретации социальных структур, исследования Лумана возрождают исторически принятую практику использования терминов и их значение относительно изменения социальных структур. Таким образом, надлежащим способом социологического наблюдения общества является исследование меняющейся семантики относительно модифицирующихся социальных структур[54]. Луман (Luhmann) проделал огромное количество работы, описывая развитие семантики морали, личности, законодательства, знания (1980/1981/1989/1995) и любви (1982/1986). Данный метод составляет часть социологии знания и может применяться в вопросе развития теорий общества.
В целом теория современного общества Лумана и его концепция общества — это хорошо разработанные аналитические инструменты, позволяющие социологам свежим взглядом посмотреть на существующие социальные проблемы в обществе (и в социологии). Общая теория эволюции и дифференциации, а также рассмотрение Луманом таких специфических систем, как наука и экономика, вскрывают новые перспективы для теории и исследования. Фундаментальное различение системы и среды открывает возможность для нового вида междисциплинарных исследований, основанных на предположении, что сложность есть всеобъемлющий аспект, связывающий кажущиеся изолированными области естественных и гуманитарных наук (Luhmann, 1985).
Теорию системы Лумана критикуют по ряду пунктов, мы же кратко упомянем лишь четыре из них.
Во-первых, многие теоретики, в том числе Юрген Хабермас, утверждали, что то, что Луман считает необходимым эволюционным развитием, фактически — регрессивно и не обязательно. На самом деле, общество, возможно, развивается в направлении замкнутой системы функционально дифференцированных областей, не способных действовать во имя социального целого, а этому следует противостоять. Нужно разрабатывать теории, чтобы способствовать нейтрализации этой тенденции, а не чтобы сделать ее проявление неизбежным, как делает Луман.
Во-вторых, в теории Лумана дифференциация представляет собой ключ к описанию развития общества и растущей сложности социальных систем при их взаимодействии с внешней средой. Однако в современном обществе мы также можем обнаружить два противоположных процесса. Один из них — дедифференциация (Lash, 1988), т. е. процесс размывания границ между социальными системами, например между элитарной и массовой культурой. Другим процессом является взаимопроникновение (R. Munch, 1987), т. е. процесс создания институтов, служащих посредниками между социальными системами. Теория системы Лумана склонна рассматривать эти процессы как антиэволюционные, поскольку эволюция определяется как повышенная дифференциация. Возможно, теория Лумана могла бы признать дедифференциацию и взаимопроникновение реальными источниками эволюционной изменчивости, но это означало бы отказ от узконаправленного взгляда на дифференциацию, оказавшегося столь плодотворным с теоретической точки зрения.
В-третьих, теория Лумана представляется ограниченной в своей способности описывать отношения между системами. Не все системы кажутся столь замкнутыми и автономными, как предполагает Луман. Некоторые системы, как представляется, не только преобразуют коды друг друга, но и иногда включают другие системы в качестве своих элементов. Наиболее очевиден способ включения в социальную систему системы психической. Значение коммуникации в пределах социальной системы не полностью определяется самой социальной системой. Психические системы (индивиды) ограничивают значения, приписанные определенной коммуникации, и противодействуют им. Луман прав в том, что значение коммуникации не состоит просто в намерении индивида, но, без сомнения, намерение имеет некоторое сложное влияние на социальное значение. Социальная система не просто закрыта для психической системы. Аналогично, вероятно, что представляющуюся автономной систему, например политическую, можно свести к положению подсистемы другой системы, например экономической. В этом случае код политической системы может быть просто вариантом кода экономической системы.
Наконец, теория системы Лумана предполагает набор равноправных взглядов на общество, не признавая возможности одного приоритетного. (Это сходно с позицией, которую занял постмодернистский социальный теоретик Лиотар [Lyotar, 1984]). Тем не менее, Луман заявляет, что мы можем получать достоверное знание об обществе, наблюдая семантику самоописаний общества. Эта точка зрения носит противоречивый характер, поскольку невозможно одновременно придерживаться обеих позиций.
Несмотря на эти и другие недостатки, теория систем Лумана стала одной из ведущих социальных теорий при вхождении в XX в. и способствовала возрождению интереса к теории систем.
Эта глава открывается изложением некоторых ранних идей Уолтера Бакли по поводу природы теории систем. Из социологической теории системы заимствуется многое, в том числе общий язык, принятый в точных и в различных социальных науках, применимость как на микро-, так и на макроуровне, анализ социального мира в целом, особое внимание к процессам, целостный подход и ориентация на динамику. Обсуждаются разнообразные принципы теории систем, в том числе степень открытости или замкнутости систем, их тенденция к распаду (энтропия), склонность порождать структуры (негантропия), присущая им обратная связь, а также характерные процессы, способствующие самосохранению системы (морфостаз) и ее росту (морфогенез). Бакли применил теорию систем к сознанию, взаимодействию и социокультурной сфере.
Сегодня самым значительным теоретиком систем является Никлас Луман. Помимо прочего, Луман рассматривает системы как самореферентные, носящие вероятностный характер и всегда менее сложные, чем внешняя среда. Системы должны уменьшать сложность; они не могут быть равными своей внешней среде по сложности, иначе они были бы подавлены внешней средой и не были бы способны функционировать. Наиболее важным вкладом Лумана стало его понимание автопоэзийного характера систем. Иначе говоря, системы создают свои собственные базовые элементы, организуют свои собственные границы и отношения между своими внутренними структурами, они самореферентные и замкнутые. Взгляд на системы с точки зрения аутопойезиса и закрытости их по отношению к внешней среде отличает подход Лумана от подхода более ранних теоретиков систем. Для анализа Луман избрал две системы: социальную и психическую. Социальные системы сталкиваются с проблемой двойной возможности: каждое сообщение должно учитывать, как оно будет получено, но его получение зависит от оценки получателем отправителя. Из-за этого коммуникация «маловероятна», однако, чтобы сделать коммуникацию более вероятной, возникли социальные структуры.
Луман рассматривает эволюцию, включающую три механизма, вариацию, отбор и стабилизацию. Современное общество справляется с возрастающей сложностью внешней среды с помощью процесса дифференциации. Дифференциация приводит к росту сложности системы и позволяет лучше реагировать на внешнюю среду, а также ускорить темп эволюции. Луман выделяет четыре формы дифференциации: сегментарную, стратификационную, центрально-периферийную и функциональную. Именно последняя представляет собой наиболее сложную форму дифференциации и преобладает в современном обществе. Она допускает большую гибкость системы, однако если одна функционально дифференцированная система не выполнит свою функцию, система в целом может разрушиться. Более того, возможно, что общество не будет обладать функционально дифференцированной подсистемой, способной справиться с важной проблемой.
Поскольку Луман понимает общество как всеобъемлющую систему, систему мировую, наблюдать его можно только изнутри системы. Ни одна функциональная система не дает единственно правильного взгляда; правомерны все точки зрения. Тем не менее, Луман отдает предпочтение социологическому знанию, утверждает, что его задача заключается в исследовании первичных наблюдений общества (легенд, мифов и т. д.).
Теория Лумана с разных позиций подвергается серьезной критике, но остается авторитетной теорией при вступлении в XXI в.
Символический интеракционизм предлагает широкий спектр важных и интересных идей, с этим направлением связаны имена целого ряда крупных мыслителей, в том числе таких, как Джордж Герберт Мид, Чарльз Хортон Кули, У.И. Томас, Герберт Блумер и Ирвинг Гофман.
Наше рассмотрение символического интеракционизма мы начинаем с творчества Мида. Важнейшими интеллектуальными источниками символического интеракционизма в целом и творчества Мида в частности являются философия прагматизма и психологический бихевиоризм (Joas, 1985; Rock, 1979).
Прагматизм — многообразное философское направление[55], в котором можно выделить несколько аспектов, повлиявших на развитие социологической ориентации Мида (Charon, 1998; Joas, 1993). Во-первых, для прагматистов истинная реальность не существует «вовне», в реальном мире; она «активно создается, когда мы действуем в мире и по направлению к нему» (J. Hewitt, 1984, p. 8; см. также Shalin, 1986). Во-вторых, люди запоминают и основывают свое знание о мире на том, что оказалось для них полезным. Скорее всего, они изменят то, что больше не «работает». В-третьих, люди определяют существующие социальные и материальные «объекты» в соответствии с пользой, которую те имеют для людей. Наконец, если мы хотим понять конкретного человека, мы должны основывать это понимание на том, что он реально делает в мире. Для символического интеракционизма здесь существенны три момента: 1) упор на взаимодействии между актором и миром; 2) актор и мир представляют собой динамические процессы, а не статичные структуры и 3) придание огромной важности способности актора интерпретировать социальный мир.
Последний момент наиболее выражен в творчестве философа-прагматиста Джона Дьюи (Sjoberg et al, 1997). Дьюи понимал разум не как предмет или структуру, а скорее как процесс мышления, состоящий из ряда этапов. В них входит определение объектов социального мира, представление возможных способов поведения, прогнозирование последствий альтернативных действий, исключение маловероятных возможностей и, наконец, выбор оптимального способа действия (Stryker, 1980). Это внимание к мыслительному процессу очень сильно повлияло на развитие символического интеракционизма.
Фактически Дэвид Льюис и Ричард Смит утверждают, что Дьюи (наряду с Уильямом Джемсом; см. Musolf, 1994) повлиял на развитие символического интеракционизма больше, чем Мид. Они даже говорят, что «творчество Мида находилось на периферии основного направления ранней чикагской социологии» (Lewis and Smith, 1980, p. xix). Выдвигая этот аргумент, они различали два направления прагматизма: «философский реализм» (связанный с Мидом) и «номиналистический прагматизм» (связанный с Дьюи и Джемсом). Они считали, что на символический интеракционизм оказал большее влияние номиналистический подход, а с философским реализмом он даже не согласовывался. Согласно номиналистической позиции, хотя явления макроуровня существуют, они не имеют «независимого и определяющего влияния на сознание и поведение индивидов» (Lewis and Smith, 1980, p. 24). Иначе говоря, этот подход «понимает самих индивидов как экзистенциально свободных акторов, которые принимают, отвергают, изменяют или иным образом „определяют“ коллективные нормы, роли, верования и т. д., согласно своим собственным личным интересам и планам на определенный момент» (Lewis and Smith, 1980, p. 24). Социальные реалисты, напротив, делают упор на обществе и на том, как оно образует и контролирует мыслительные процессы индивидов. Не будучи свободными, поведение акторов и степень их осведомленности о происходящих событиях держатся под контролем более крупной общности[56].
Учитывая это различие, можно понять, почему он не примыкал в достаточной степени к номиналистическому направлению символического интеракционизма. Поэтому Мида чаще относят к лагерю реалистов. Ключевой фигурой последнего течения был Герберт Блумер, которого, хотя он сам заявлял об использовании мидовского подхода, фактически лучше рассматривать как номиналиста. Льюис и Смит с теоретической точки зрения ухватили суть их различий:
Блумер… целиком двигался к психическому интеракционизму… В отличие от социального бихевиориста мидовского толка, психический интерацкионист считает, что значения символов не универсальны и объективны; значения скорее индивидуальны и субъективны, будучи «приписываемы» символам получателем в соответствии с тем, как он решит их «интерпретировать» (Lewis and Smith, 1980, p. 172).
Интерпретацию творчества Мида, предложенную Льюисом и Смитом, подкрепляет тот факт, что на Мида оказал влияние психологический бихевиоризм (G. Baldwin, 1986, 1988а, 1988b), подход, который также привел его к реалистическому и эмпирическому направлению. Сам Мид основным своим подходом называл социальный бихевиоризм, чтобы отличать его от радикального бихевиоризма Джона Б. Уотсона (который был одним из студентов Мида).
Радикальные бихевиористы уотсоновских убеждений (К. Buckley, 1989) интересовались наблюдаемым поведением индивидов. Они фокусировались на стимулах, которые вызывают рассматриваемые реакции, или поведение. Они либо отрицали, либо не желали придавать большого значения скрытым мыслительным процессам, происходящим в промежутке между моментом применения стимула и проявления реакции. Мид признавал важность наблюдаемого поведения, но он также считал, что существуют скрытые аспекты поведения, не учитывавшиеся радикальными бихевиористами. Однако принимая базовый для бихевиоризма эмпиризм, Мид не хотел просто философствовать об этих скрытых явлениях. Он стремился расширить эмпирическую науку бихевиоризма применительно к указанным явлениям, т. е. к тому, что происходит между стимулом и реакцией. Бернард Мельтцер обобщил позицию Мида:
Для Мида единицей исследования является «действие», содержащее как явные, так и скрытые аспекты человеческого поведения. В действии обнаруживаются все отдельные категории традиционной, ортодоксальной психологии. Внимание, восприятие, воображение, рассуждение, эмоция и т. д. рассматриваются как элементы действия… таким образом, действие включает целостный процесс человеческой деятельности (Meltzer, 1964/1978, p. 23).
Мид и радикальные бихевиористы также различались по своим воззрениям на соотношение между поведением людей и животных. Тогда как радикальные бихевиористы не были склонны усматривать различия между людьми и животными, Мид утверждал, что существует значительная, качественная разница. Ключевым моментом здесь считалось наличие у человека умственных способностей, позволяющих людям использовать между стимулом и реакцией язык, для того чтобы решить, как реагировать.
Мид одновременно был и обязан уотсоновскому бихевиоризму и отмежевывался от него. С одной стороны, Мид сказал, что «мы будем подходить к этой области [социальной психологии] с точки зрения бихевиоризма». С другой стороны, Мид критиковал позицию Уотсона, когда говорил: «бихевиоризм, который мы будем использовать, более адекватен, чем используемый Уотсоном» (1934/1962, p. 2; курсив мой).
Чарльз Моррис в своем введении к книге «Разум, самость и общество» перечислил три основных отличия Мида от Уотсона. Во-первых, Мид считал исключительное внимание Уотсона к поведению чересчур упрощенным. Действительно, он обвинял Уотсона в выхватывании поведения из его более широкого социального контекста. Мид стремился рассматривать поведение как элемент обширного социального мира.
Во-вторых, Мид обвинял Уотсона в нежелании применять бихевиоризм к мыслительным процессам. Уотсон не имел представления о сознании и ментальных процессах актора, в отличие от Мида: «Отношение Джона Б. Уотсона было таким же, как у Королевы в „Алисе в стране чудес“ — „Головы им долой!“ — не было подобных вещей. Не существовало… сознания» (Mead, 1934/1962, p. 2–3). Мид противопоставил свою позицию уотсоновской: «Она бихевиористична, но, в отличие от уотсоновского бихевиоризма, учитывает элементы действия, не обнаруживаемые внешним наблюдением» (Mead, 1934/1962, p. 8). Мид видел свою миссию в расширении принципов уотсоновского бихевиоризма для включения мыслительных процессов.
Наконец, поскольку Уотсон отрицал мышление, Мид считал его понимание актора пассивным образом марионетки. С другой стороны, Мид предпочитал более динамичный и креативный образ актора, и именно это сделало его теорию привлекательной для более поздних символических интеракционистов.
Прагматизм и бихевиоризм, особенно в теориях Дьюи и Мида, преподавались многим выпускникам Чикагского университета, главным образом в 1920-х гг. Эти студенты, в числе которых Герберт Блумер, основали символический интеракционизм. Конечно, другие значительные теоретики тоже оказали на них влияние. Наиболее известным из этих мыслителей был Георг Зиммель (см. главу 1). Интерес Зиммеля к формам действия и взаимодействия был совместным с теорией Мида и явился ее развитием.
В 1937 г. Мид ввел термин «символический интеракционизм» и написал несколько существенных для его развития статей. Если Мид стремился разграничить зарождавшийся символический интеракционизм и бихевиоризм, то Блумер считал, что символический интеракционизм работает на обоих фронтах. Первым направлением был редукционистский бихевиоризм, вызывавший неприятие Мида. К этому прибавлялась серьезная угроза со стороны «больших» «социологистских» теорий, особенно структурного функционализма. По мнению Блумера, и бихевиоризм, и структурный функционализм имели тенденцию к фокусированию на факторах (например, внешних стимулах и нормах), влияющих на человеческое поведение. Блумер полагал, что обе теории пренебрегают важнейшим процессом, с помощью которого действующие субъекты придают значение действующим на них силам и своему собственному поведению (Morrione, 1988).
С точки зрения Блумера, бихевиористы с их акцентом на подверженность поведения индивида влиянию внешних стимулов были психологическими редукционистами. Помимо бихевиоризма, Блумера занимали некоторые другие виды психологического редукционизма. Например, он критиковал тех, кто стремится объяснить человеческое действие, полагаясь на общепринятые понятия концепции «установки» (Blumer, 1955/1969, p. 94). По его мнению, большинство использующих эту концепцию понимают установку как «уже организованную тенденцию» актора; они склонны считать, что действия побуждаются установками. Блумер полагает, что это чересчур механистическое понимание; важна не установка как интернализованная тенденция, «а определяющий процесс, с помощью которого актор принимает решение в пользу того или иного действия» (Blumer, 1955/1969, p. 97). Блумер также подверг критике тех, кто рассматривает осознанные и бессознательные мотивы. Особенно его раздражало их убеждение, что на акторов воздействуют независимые мыслительные импульсы, которые они, как предполагается, не могут контролировать. Теория Фрейда, рассматривающая принуждение акторов такими силами, как «оно» или либидо, — пример такого рода психологических теорий, против которых выступал Блумер. Последний также был против любой психологической теории, не принимающей во внимание процесс формирования акторами значений — того факта, что акторы — это личности и обращаются к самим себе. Общая критика Блумера была сходна с мидовской, но он вывел ее за пределы бихевиоризма, учитывая и другие формы психологического редукционизма.
Блумер также критиковал «социологистские» теории (особенно структурный функционализм), согласно которым поведение индивида определяется крупномасштабными внешними силами. В данную категорию он включил теории, которые фокусируются на таких социально-структурных и социально-культурных факторах, как «„социальная система“, „социальная структура“, „культура“, „статусная позиция“, „социальная роль“, „обычай“, „институт“, „коллективное представление“, „социальная ситуация“, „социальная норма“ и „ценности“» (Blumer, 1962/1969, p. 83). Как «социологистские», так и психологические теории не учитывают важности значения и социального конструирования реальности:
И в типично психологических и в социологических объяснениях на значения вещей для людей либо не обращают внимания, либо они поглощаются факторами, используемыми для объяснения человеческого поведения. Если кто-либо заявляет, что данные виды поведения представляют собой результат определенных производящих их факторов, нет необходимости озадачиваться изучением значения объектов, в отношении которых действует человек. (Blumer, 1969h, p. 3).
Мид — самый значительный мыслитель в истории символического интеракционизма, а его книга «Разум, самость и общество» — важнейшее произведение в русле данной традиции.
В своем обзоре книги «Разум, самость и общество» Элсвот Фэрис утверждал, что «вероятно, [Мид] отдавал предпочтение… не возникновению разума и затем общества, но в первую очередь общества, а затем разума» (цит. по: Miller, 1982a, p 2). Произведенная Фэрисом перестановка в заглавии книги отражает широко признанный факт, осознаваемый самим Мидом, что обществу, или, более широко, всему социальному, в мидовском анализе отдается приоритет.
Мид считает, что традиционная социальная психология в попытке объяснить социальный опыт шла от психологии индивида; сам же Мид, напротив, в понимании социологического опыта всегда считает приоритетным мир социальный. Он так объясняет свой подход:
В социальной психологии мы не выстраиваем поведение социальной группы с точки зрения поведения отдельных составляющих ее индивидов; напротив, наша отправная точка — заданное социальное целое сложной групповой деятельности, в которой мы анализируем (в качестве элементов) поведение каждого из составляющих ее индивидов в отдельности… То есть мы пытаемся объяснить поведение социальной группы, а не рассматривать организованное поведение социальной группы с точки зрения поведения отдельных принадлежащих к ней индивидов. Для социальной психологии целое (общество) предшествует части (индивиду), а не часть целому; и часть объясняется с точки зрения целого, а не целое с точки зрения части или частей (Mead, 1934/1962, p. 7, курсив мой).
Для Мида социальное целое предшествует индивидуальному разуму как логически, так и во времени. Мыслящий обладающий самосознанием индивид, как мы увидим далее, логически невозможен в теории Мида без первичности социальной группы. Сначала идет социальная группа, и она приводит к развитию мыслительных процессов самосознания.
Мид рассматривает действие в качестве самой «примитивной единицы» своей теории (1982, p. 27). В своем анализе действия Мид близко подходит к бихевиористсткому подходу и фокусируется на стимуле и реакции. Однако даже здесь стимул не вызывает бездумной автоматической реакции человека. Как говорит Мид, «мы понимаем стимул как повод или возможность для поступка, а не как принуждение или наказ» (1982, p. 28).
Мид (Mead, 1938/1972) выделял четыре основные взаимосвязанные ступени действия (Schmitt and Schmitt, 1996), они образуют органичное целое (другими словами, они диалектически взаимосвязаны). Действуют и низшие животные, и люди; Мида интересуют сходства и особенно различия между ними.
Импульс.
Первая стадия — стадия импульса, которая включает «непосредственный чувственный стимул» и реакцию актора на это побуждение, потребность сделать что-либо в этом отношении. Хороший пример импульса дает голод. Актор (человек или не человек) может немедленно и не раздумывая отреагировать на импульс, но, вероятнее, человек подумает о подобающей реакции (например, есть сейчас или позже). Обдумывая реакцию, человек будет учитывать не только непосредственно ситуацию, но также прошлый опыт и ожидаемые результаты действия.
Голод может возникнуть из внутреннего состояния актора или может быть вызван присутствием во внешней среде пищи или, что наиболее вероятно, может проистекать из некоторой комбинации обоих факторов. Кроме того, голодный человек должен найти способ удовлетворить импульс во внешней среде, где пища может быть недоступна в данный момент или находится в недостаточном количестве. Этот импульс, как все прочие, может быть связан с некой проблемой во внешней среде (т. е. отсутствием непосредственно доступной пищи), которую должен разрешить актор.
Действительно, в то время как импульс, например голод, может, главным образом, проистекать от индивида (хотя даже здесь голод может быть вызван внешним стимулом, ведь существуют также социальные установки того, когда надлежит быть голодным), он обычно связан с существованием какой-либо сложности во внешней среде (например, недостаток пищи). В целом, импульс, как и все прочие элементы теории Мида, включает и актора, и внешнюю среду.
Джорж Герберт Мид: биографический очерк.
Большинство значительных теоретиков, обсуждаемых в этой книге, при жизни достигли наибольшего признания, опубликовав какую-либо работу. Однако преподавательская деятельность Джорджа Герберта Мида имела не меньшее значение, чем его писательская деятельность. Его слова имели мощное влияние на многих людей, впоследствии ставших видными социологами XX в. Как сказал один из студентов Мида: «Лучшим его средством был разговор; по сравнению с ним его письменное творчество выглядело бледно» (T.V. Smith, 1931, p. 369). Давайте посмотрим, как описывает преподавание Мида другой его студент, сам известный социолог — Леонард Коттрелл:
Для меня курс профессора Мида был уникальным и незабываемым опытом… Профессор Мид был крупным добродушным человеком, он носил великолепные усы и вандейковскую бородку. Его характерной мягкой застенчивой улыбке сопутствовал огонек в глазах, словно он радовался какой-то скрытой шутке, которую разыгрывал с аудиторией…
Читая лекцию, всегда без записей, профессор Мид обычно вертел в руках кусок мела и пристально смотрел на него… Высказывая особенно хитроумный тезис лекции, он обычно бросал беглый взгляд и робко, почти извиняясь, улыбался, никогда не смотря ни на кого в отдельности. В ходе лекций мы вскоре поняли, что вопросы или комментарии аудитории не приветствуются. Действительно, когда кто-либо осмеливался задать вопрос, поднимался неодобрительный ропот студентов, которые возражали против любого прерывания восхитительного повествования…
Его требования к студентам были умеренными. Он никогда не устраивал экзаменов. Главной задачей для каждого из нас, студентов, было написать по возможности грамотную работу. Профессор Мид читал их очень внимательно, и то, что он об этом думал, становилось твоей оценкой по предмету. Можно было бы предположить, что студенты будут для подготовки к работе скорее читать литературу, чем посещать его лекции, но это был не тот случай. Студенты всегда приходили на занятия. Мид никогда им не надоедал. (Cottrell, 1980, p. 49–50).
Миду было чрезвычайно сложно писать, и это его сильно беспокоило. «Меня крайне угнетает моя неспособность записать то, что хочу» (цит. по G. Cook, 1993:xiii). Однако со временем многие идеи Мида были опубликованы, главным образом, в книге «Разум, самость и общество» (основанной на записях студентов курса, которым преподавал Мид). Эта книга и другие произведения Мида оказали мощное влияние на развитие современной социологии, особенно символического интеракционизма.
Родившийся в Хедли, штат Массачусетс, 27 февраля 1863 года, Мид получал образование, главным образом, в области философии и ее применения к социальной психологии.
В 1863 г. он получил степень бакалавра в Оберлин-колледже (где был профессором его отец), и спустя несколько лет, проработав школьным учителем, инспектором железнодорожных компаний и частным преподавателем, в 1887 г. Мид продолжил высшее образование в Гарварде. После нескольких лет обучения в Гарварде, а также в университетах Лейпцига и Берлина, в 1891 г. Миду предложили место преподавателя в Мичиганском университете. Интересно отметить, что Мид так никогда и не получил диплома о законченном высшем образовании. В 1894 г. по приглашению Джона Дьюи он перешел в Чикагский университет, в котором оставался до конца жизни.
Как поясняет Мид в следующем отрывке из письма, Дьюи оказал на него огромное влияние: «Мистер Дьюи — не только очень оригинальный и глубоко думающий человек, но и наиболее восприимчивый мыслитель из всех, кого я когда-либо встречал. Он дал мне больше, чем кто-либо из известных мне ученых» (цит. по: G. Cook, 1993, p. 32). Это особенно верно относительно ранней работы Мида в Чикаго, он даже следовал за Дьюи в теории обучения (Дьюи уехал из Чикаго в 1904 г.). Однако вскоре воззрения Мида разошлись с позицией Дьюи, и их развитие привело к его знаменитым социологическим теориям разума, самости и общества. Он начал вести курс социальной психологии в 1900 г. В 1916–1917 гг. он был переработан в развернутый курс (стенографические записи студентов курса 1928 г. стали основой книги «Разум, самость и общество»), который читался после введения в социальную психологию, после 1919 года этот курс вел на социологическом отделении Элсворт Фэрис. Именно благодаря настоящему курсу Мид имел такое мощное влияние на студентов-социологов (а также на будущих психологов и педагогов).
Помимо научных занятий Мид участвовал в общественных реформах. Он был убежден, что науку можно использовать для решения социальных проблем. Например, он был всерьез увлечен основанием и формированием политики Фонда отчетной палаты (Settlement House) при Чикагском университете, идея которого была подана, Джейн Адамс, создавшей реформаторскую общину «Халл-хауз» (Hull House). Что, вероятно, наиболее важно, он играл ключевую роль в проводимых Отчетной палатой социальных исследованиях.
Хотя в 1928 г. подошел возраст выхода на пенсию, Мид продолжал преподавать по приглашению университета и летом 1930 г. стал профессором философского отделения. К сожалению, он был замешан в серьезном конфликте между отделением и ректором. Это привело к тому, что в начале 1931 г, Мид на больничной койке написал заявление об отставке. Его выписали из больницы в конце апреля, на следующий день он умер от сердечной недостаточности. Джон Дьюи сказал, что это был «самый оригинальный ум в философии Америки среди последних поколений» (G. Cook, 1993, p. 194).
Восприятие.
Вторая стадия поступка — восприятие, с помощью которого актор ищет и реагирует на стимулы, связанные с импульсом, в данном случае с голодом, а также определяет доступные способы его удовлетворения. Люди обладают способностью ощущать или воспринимать стимулы с помощью слуха, обоняния, вкуса и т. д. Восприятие включает поступающие стимулы, а также порождаемые ими в уме образы. Люди не просто немедленно реагируют на внешние стимулы, но, скорее, обдумывают и оценивают их с помощью мысленных образов. Люди не просто подвергаются внешним стимулам; они активно отбирают свойства стимула и производят выбор из набора стимулов. Таким образом, у стимула может быть несколько измерений, и у актора есть возможность из них выбирать. Кроме того, люди обычно сталкиваются с множеством различных стимулов и постоянно выбирают, какому уделить внимание, а каким пренебречь. Мид отвергает отделение людей от воспринимаемых ими объектов. Именно акт восприятия объекта делает его объектом для человека; восприятие и объект не могут быть отделены друг от друга (они диалектически взаимосвязаны).
Манипуляция.
Третья фаза — манипуляция. Следующий шаг после того как импульс обнаружен, а объект воспринят, состоит в том, что актор манипулирует объектом или, в более широком смысле, предпринимает в отношении него определенные действия. Помимо мыслительного превосходства люди обладают над низшими животными еще одним преимуществом. У людей есть руки (с отстоящими большими пальцами), позволяющие им обращаться с предметами гораздо более ловко, чем это могут низшие животные. Фаза манипуляции, по Миду, включает временную паузу в процессе, чтобы реакция не проявлялась немедленно. Голодный человек видит гриб, но, перед тем как его съесть, он, вероятно, сначала его сорвет, исследует его и, возможно, проверит по справочнику, съедобна ли эта конкретная разновидность. С другой стороны, животное, вероятно, съест гриб, не подержав и не рассмотрев его (и, конечно, не прочитав о нем). Пауза, которую создает рассмотрение предмета, позволяет людям обдумывать разные варианты. В размышления о том, съесть ли гриб, включены и прошлое, и будущее. Люди могут подумать о своем прошлом опыте, когда они отравились несъедобными грибами, и могут подумать о болезни или даже о смерти, которые могут сопровождать употребление в пищу ядовитого гриба. Манипуляция грибом становится своего рода экспериментальным методом, с помощью которого актор мысленно проверяет различные гипотезы того, что могло бы случится, если бы гриб был съеден.
Потребление.
На основе этих размышлений актор решает, съесть ли гриб (или нет), и это составляет последнюю фазу поступка, потребление, или совершение действия, которое удовлетворяет первоначальный импульс. Как люди, так и низшие животные могут съесть гриб, но менее вероятно, что человек съест плохой гриб, так как он обладает способностью манипулировать грибом и думать (и читать) о том, к чему приведет его потребление. Низшие животные должны полагаться на метод проб и ошибок, а это менее эффективный способ, чем человеческая способность обдумывать свои действия[57]. В данной ситуации метод проб и ошибок довольно опасен. Как следствие, представляется вероятным, что низшим животным больше угрожает опасность умереть от употребления ядовитых грибов, чем людям.
Хотя четыре стадии действия были для простоты рассмотрены в последовательном порядке и отделены друг от друга, Мид усматривает между ними диалектическую связь. Джон Болдуин так выражает эту идею: «Хотя четыре элемента действия иногда кажутся линейно связанными, на самом деле они взаимопроникают друг в друга, образуя единый органичный процесс: от начала до конца действия присутствуют аспекты каждого элемента, так что элементы влияют друг на друга» (1986, p. 55–56). Таким образом, более поздние этапы действия могут привести к появлению более ранних стадий. Например, обращение с пищей может вызвать у индивида импульс голода и ощущение, что он голоден и что пища доступна для удовлетворения этой потребности.
Тогда как действие включает только одного человека, социальное действие включает двух и более людей. Жест, с точки зрения Мида, — основной механизм социального действия и социального процесса в целом. Согласно его определению, «жесты есть движения первого организма, действующие в качестве особых стимулов, вызывающих социально принятые реакции второго организма» (Mead, 1934/1962, p.14; см. также Mead, 1959, p. 187). И низшие животные, и люди способны производить жесты в том смысле, что действие одного индивида неосознанно и автоматически вызывает реакцию другого индивида. Ниже следует известный пример Мида о собачьей драке с точки зрения жестов:
Действие каждой собаки становится для другой собаки стимулом для реакции… Сам факт, что собака готова напасть на другую, становится для другой собаки стимулом изменить свою собственную позицию и свое собственное отношение. Она сделает это не скорее, чем изменение отношения второй собакой, в свою очередь, вызовет изменения отношения со стороны первой собаки (Mead, 1934/1962, p. 42–43).
Мид называет происходящее в данной ситуации «разговором жестов». Жест одной собаки автоматически вызывает жест второй; со стороны собак не происходит никаких мыслительных процессов.
Люди иногда участвуют в неосознанных «разговорах жестами». В качестве примеров Мид приводит множество действий и реакций, происходящих на матче по боксу и фехтованию, когда один спортсмен «инстинктивно» приспосабливается к действиям второго. Мид называет такие бессознательные действия «незначащими» жестами; людей отличает именно их способность использовать «значащие» жесты, т. е. требующие со стороны актора размышления, перед тем как отреагировать.
В возникновении значащих жестов особенно важен голосовой жест. Однако не все голосовые жесты значащие. Лай одной собаки на другую не является значащим; даже некоторые голосовые жесты людей (например, неосознанный всхрап) могут быть незначащими. Однако именно развитие голосовых жестов, особенно в форме языка, становятся наиболее важным фактором, делающим возможным отличительное для человеческой жизни развитие: «Специализация человеческого существа в этой области жеста отвечала, главным образом, за происхождение и развитие современного человеческого общества и знания, со всем возможным благодаря науке контролем над природой и окружающей человека средой» (Mead, 1934/1962, p. 14).
Это развитие связано с отличительным свойством голосового жеста. Когда мы совершаем физическое действие, например, делаем гримасу, мы не можем видеть, что мы делаем (если только мы не смотрим в зеркало). С другой стороны, когда мы производим голосовой жест, мы слышим себя так же, как другие. Как следствие, во-первых, голосовой жест может влиять на говорящего в той же степени, в какой он влияет на слушателей. Во-вторых, мы гораздо более способны остановить себя, производя голосовые жесты, чем способны к этому в жестах физических. Другими словами, мы обладаем гораздо лучшим контролем над голосовыми, чем над физическими жестами. Эта способность контролировать себя и свои реакции — очень важна по отношению к другим отличительным способностям людей. В более широком смысле, «именно голосовой жест неповторимым способом обеспечил средство социальной организации в человеческом обществе» (Mead, 1959, p. 188).
Значащий символ представляет собой вид жеста, который может произвести только человек. Жесты становятся значащими символами, когда вызывают у производящего их индивида реакцию того же типа (она не обязательно должна быть идентичной), который предположительно вызовут у тех, кому адресованы жесты. Только при наличии значащих символов может происходить коммуникация; коммуникация в полном смысле слова невозможна среди муравьев, пчел и т. д. Физические жесты могут быть значащими символами, однако, как мы видели, они не идеально приспособлены к тому, чтобы быть значащими символами, поскольку люди не могут легко видеть или слышать свои собственные физические жесты. Таким образом, именно голосовые проявления, наиболее вероятно, могут стать значащими символами, хотя не любые проявления голоса оказываются символами такого рода. Наиболее вероятно, что значащими символами станет такой набор голосовых жестов, как язык: «символ, который отвечает в конкретном случае на значение, возникающее у первого индивида, и который также вызывает значение у второго индивида. Там, где жест удовлетворяет этому условию, он стал тем, что мы называем „языком“. Теперь он является значащим символом и несет определенный смысл» (Mead, 1934/1962, p. 46). В разговоре жестов передаются лишь сами жесты. Однако в ситуации с языком сообщаются жесты и их значения.
Язык и значащие символы, в частности, вызывают в говорящем индивиде ту же реакцию, что и в других. Слово кошка или собака вызывает у произносящего слово человека такой же мысленный образ, что и в тех, кому оно адресовано. Кроме того, влияние языка состоит в побуждении говорящего человека действовать наравне с другими. Человек, который кричит «пожар» в переполненном театре, имеет, по крайней мере, такую же мотивацию покинуть театр, как те, к кому обращен крик. Таким образом, значащие символы позволяют людям побуждать собственные действия.
Перенимая прагматистский подход, Мид также рассматривает «функции» жестов в целом, и значащих символов, в частности. Функция жеста состоит в том, чтобы «сделать возможным приспособление среди индивидов, участвующих в некотором заданном социальном действии, в соотношении с объектом или объектами, с которыми связано действие» (Mead, 1934/1962:46). Таким образом, непроизвольная гримаса на лице может появиться для того, чтобы помешать ребенку подходить слишком близко к краю пропасти и таким образом предохранить его от потенциально опасной ситуации. Хотя работает и незначащий жест, «значащий символ обеспечивает гораздо больше возможностей для такого приспособления и исправления, чем незначащий жест, поскольку вызывает у производящего его индивида такое же отношение к этому… и позволяет ему в свете указанного отношения приспособить свое последующее поведение к поведению других» (Mead, 1934/1962, p. 46). С точки зрения прагматизма, значащий символ в социальном мире срабатывает лучше, нежели незначащий жест. Иначе говоря, при сообщении другим о нашем недовольстве сердитый вербальный упрек работает гораздо лучше, чем искаженный язык тела. Индивид, проявляющий неудовольствие, обычно не осознает язык тела и поэтому вряд ли способен сознательно управлять последующими действиями в зависимости от того, как на язык тела реагирует другой человек. С другой стороны, говорящий осознает произнесение сердитого упрека и реагирует на него во многом аналогично (и примерно одновременно) реакции человека, которому он обращен. Таким образом, говорящий может обдумать, как может отреагировать другой человек, и подготовить свою реакцию на эту реакцию.
Решающее значение в теории Мида имеет другая функция значащих символов: благодаря им возможны разум, мыслительные процессы и т. д. Только благодаря значащим символам[58], особенно языку, возможно человеческое мышление (с точки зрения Мида, низшие животные не могут думать). Мид определяет мышление как «просто интернализованный или подразумеваемый разговор индивида с самим собой с помощью таких жестов» (Mead, 1934/1962, p. 47). Мид утверждает даже более категорично: «Мыслить — значит то же самое, что говорить с другими людьми» (1982, p. 155). Другими словами, мыслить означает с кем-либо разговаривать. Таким образом, мы можем увидеть, как Мид определяет мышление с точки зрения бихевиоризма. Разговор включает поведение (говорение), и это поведение также происходит на внутриличностном уровне; здесь имеет место мышление. Это определение мышления не менталистское, а, несомненно, бихевиористское.
Благодаря значащим символам также возможна символическая интеракция. Иначе говоря, люди могут взаимодействовать друг с другом не только с помощью жестов, но также с помощью значащих символов. Эта способность, конечно, порождает различия и, и из-за нее возможны гораздо более сложные модели взаимодействия и формы социальной организации, чем те, что были бы возможны сугубо при использовании жестов.
Значащий символ, очевидно, играет в рассуждениях Мида центральную роль. Фактически, Дэвид Миллер (Miller, 1982a, p. 10–11) приписывает значащему символу самую существенную роль в теории Мида.
Рассматривая мыслительные процессы, Мид использует несколько сходных понятий, которые важно различать. Перед тем как приступить к этому, следует отметить, что Мид всегда склонен мыслить с точки зрения процессов, а не структур или содержания. Фактически, Мида часто именуют «философом процесса» (Cronk, 1987; D. Miller, 1982a).
Интеллект.
Термином, который звучит так, словно принадлежит к разделу «мыслительные процессы», но на самом деле, с точки зрения Мида, к нему не относится — интеллект. Мид максимально широко определяет интеллект как взаимное приспособление действий организмов. Согласно этому определению, низшие животные, несомненно, обладают «интеллектом», поскольку в процессе разговора жестов приспосабливаются друг к другу. Аналогично, люди могут адаптироваться друг к другу, используя незначащие символы (например, непроизвольные гримасы). Однако людей отличает способность проявлять интеллект, или взаимное приспособление, используя значащие символы. Таким образом, ищейка обладает интеллектом, но интеллект детектива отличается от интеллекта ищейки способностью использовать значащие символы.
Мид утверждает, что животные обладают «неразумным интеллектом». В отличие от животных, люди обладают «разумом», который Мид определяет характерным для бихевиоризма образом: «Когда вы размышляете, вы создаете себе представления, вызывающие определенные реакции — и это все, что вы делаете» (1934/1962, p. 93). Другими словами, индивиды ведут беседы сами с собой.
Для рефлексивного интеллекта людей существенна их способность временно сдерживать действие, откладывать реакции на стимул (Mead, 1959, p. 84). В случае низших животных стимул немедленно и неизбежно приводит к реакции; низшие животные не обладают способностью временно сдерживать свои реакции. Согласно формулировке Мида, «отложенная реакция — необходимый элемент интеллектуального[59] поведения. Организация, скрытая проверка и окончательный выбор… были бы невозможны, если бы явные отклики или реакции не могли быть в таких ситуациях отложены» (1934/1962:99). Здесь присутствуют три компонента. Во-первых, люди, благодаря своей способности откладывать реакции, могут создать в уме набор возможных реакций на ситуацию. В уме люди имеют альтернативные способы совершения социального действия, в котором они участвуют. Во-вторых, люди способны мысленно опробовать, опять-таки с помощью внутреннего разговора с собой, различные варианты действия. Низшие животные, напротив, не обладают этой способностью и поэтому должны испытывать реакции в реальном мире методом проб и ошибок. Способность мысленно проверить реакции, как мы видели в случае с ядовитым грибом, намного эффективнее, чем метод проб и ошибок. Мысленное опробование плохо приспособленной реакции не связано ни с какими социальными потерями. Вместе с тем, когда низшее животное на деле применяет такую реакцию в реальном мире (например, когда собака приближается к ядовитой змее), результаты могут обойтись недешево и даже оказаться гибельными. Наконец, люди могут избрать один стимул из ряда стимулов, а не просто реагировать на первый или сильнейший стимул. Кроме того, люди могут выбирать из диапазона альтернативных действий, тогда как низшие животные просто действуют. Как говорит Мид,
именно присутствие альтернативных возможностей будущей реакции в определении настоящего поведения в любой заданной извне ситуации и их прорабатывание с помощью механизма центральной нервной системы, как части факторов или условий, определяющих настоящее поведение, решающим образом разграничивает интеллектуальное поведение и поведение, основанное на рефлексе, инстинкте и привычке, а также поведение с отложенной реакцией и непосредственную реакцию (Mead, 1934/1962, p. 98; курсив мой).
Способность выбирать из диапазона действий означает, что выбор человека, вероятно, лучше адаптирован к ситуации, чем немедленные и неосознанные реакции низших животных. Как утверждает Мид, «интеллект, главным образом — это дело выбора» (Mead, 1934/1962, p. 99).
Сознание.
Мид также рассматривает сознание, которое, как он считает, обладает двумя различными значениями (Mead, 1938/1972, p. 75). Первое связано с тем, к чему имеет доступ только актор, с тем, что целиком субъективно. Мида больше интересует не это, а второе значение сознания, включающее, главным образом, рефлексивный интеллект. Таким образом, Мида больше интересует то, как мы мыслим о социальном мире, нежели, как мы непосредственно испытываем боль или удовольствие.
Сознание объясняется или трактуется в контексте социального процесса. Таким образом, в отличие от большинства мыслителей, Мид полагает, что сознание не покоится в мозгу: «Сознание функционально, а не содержательно; и во всех из известных смыслах термина оно должно помещаться в объективном мире, а не в мозгу: оно принадлежит или является свойством окружающей нас среды. А находящееся, происходящее в мозгу составляет физиологический процесс, посредством которого мы теряем и вновь приходим в сознание» (Mead, 1934/1962, p. 112).
Подобным же образом Мид (Mead, 1934/1962, p. 332) отказывается помещать мысленные образы в мозг, а рассматривает их как социальные явления: «То, что мы называем „мысленными образами“… может существовать в соотношении с организмом, не присутствуя в независимом сознании. Мысленный образ есть образ в памяти. Такие образы, которые, подобно символам, играют в мышлении столь большую роль, относятся к внешней среде».
Значение.
Значение — еще одно родственное понятие, трактуемое Мидом с точки зрения бихевиоризма. В свойственной ему манере Мид отрицает представление о том, что значение заключено в сознании: «Осознание или сознание не обязательны для присутствия значения в процессе социального бытия» (Mead, 1934/1962:77). Аналогично, Мид отрицает мысль, согласно которой значение является «физическим» явлением или «идеей». Значение скорее расположено сугубо в социальном действии: «Значение возникает и находится в области связи между жестом человеческого организма и его последующим поведением, определяемым этим жестом, применительно к другому человеческому организму. Если этот жест указывает другому организму последующее (или результирующее) поведение данного организма, тогда жест имеет значение» (Mead, 1934/1962, p. 75–76). Именно приспособительная реакция второго организма придает жесту первого значение. Значение жеста можно рассматривать как «способность предсказывать поведение, которое, вероятно, последует далее» (Baldwin, 1986, p. 72).
Значение, обнаруживаемое в поведении, становится осознанным, когда связано с символами. Однако, несмотря на то, что значение может стать осознанным среди людей, оно присутствует в социальном действии прежде появления сознания и осознания значения. Таким образом, с этой точки зрения, низшие животные и люди могут участвовать в наделенном значении поведении, даже не осознавая значения.
Разум.
Как и сознание, разум определяется Мидом как процесс, как внутренний разговор человека со своим «Я», а не как объект. Это не внутриличностный феномен; не внутримозговое, а социальное явление. Он возникает и развивается в пределах социального процесса как неотъемлемая его часть. Социальный процесс предшествует разуму; он не продукт разума, как считают многие. Иначе говоря, разум также определяется не содержательно, а функционально. Если учитывать эти сходства с такими понятиями, как сознание, правомерен вопрос, в чем отличие разума. Мы уже видели, что люди обладают особой способностью вызывать в себе отклик, который стремятся вызвать у других. Отличительным свойством разума является способность индивида «вызывать в себе не просто единичный отклик другого, но отклик, так сказать, сообщества в целом. Это наделяет индивида тем, что мы называем „разумом“. Определенное действие в настоящем означает некоторую организованную реакцию; и если кто-то имеет эту реакцию в себе, он обладает тем, что мы называем „разумом“» (Mead, 1934/1962, p. 267). Таким образом, от прочих сходных понятий в творчестве Мида разум отличает способность реагировать на сообщество в целом и проявлять организованную реакцию.
Мид рассматривает разум и с другой, прагматической точки зрения. То есть разум включает мыслительный процесс, направленный на решение проблем. Реальный мир изобилует проблемами, и функция разума заключается в попытке решения этих проблем и обеспечении для людей возможности более эффективной деятельности в мире.
Большая часть всех размышлений Мида, и особенно о разуме, включает его воззрения на весьма важное понятие самости. В сущности, это способность видеть себя как объект, самость есть особая способность быть одновременно субъектом и объектом. Самость, что справедливо относительно всех основных понятий Мида, предполагает социальный процесс: коммуникацию между людьми. Низшие животные самостью не обладают, равно как и человеческий младенец при рождении. Самость возникает с развитием и посредством социальной деятельности и социальных отношений. Для Мида невозможно представить возникновение самости в отсутствии социального опыта. Но как только самость в достаточной степени развилась, она может продолжить существовать и без социальных контактов. Так, Робинзон Крузо приобрел самость, находясь в условиях цивилизации, и продолжал обладать ею, живя в одиночестве на необитаемом, как он некоторое время считал, острове. Другими словами, он сохранял способность видеть себя в качестве объекта. Когда самость сформирована, люди обычно, хотя и не всегда, проявляют ее. Например, самость не участвует в привычных действиях или непосредственных физиологических переживаниях удовольствия или боли.
Самость диалектически связана с разумом. То есть, с одной стороны, Мид утверждает, что тело не есть самость и становится самостью лишь с развитием разума. С другой стороны, самость и ее рефлексивность существенны для развития разума. Конечно, невозможно разделять разум и самость, потому что самость представляет собой мыслительный процесс. Однако, даже несмотря на то, что мы можем рассматривать самость в качестве мыслительного процесса, она является процессом социальным. Рассматривая самость, Мид, как мы видели по отношению ко всем другим ментальным явлениям, отрицает представление, помещающее ее в сознание, и вместо этого располагает ее в социальном опыте и социальных процессах. Мид стремится представить самость с точки зрения бихевиоризма: «Однако именно там, где один реагирует на то, что адресует другому, и где этот собственный отклик становится частью его поведения, где он не только слышит себя, но реагирует на себя, обращается и отвечает себе точно так же, как ему отвечает другой человек, мы имеем поведение, в котором индивиды становятся объектами для самих себя» (Mead, 1934/1962, p. 139; курсив мой). Самость, таким образом, — просто другой аспект целостного социального процесса, частью которого становится индивид.
Общий механизм развития самости находится в плоскости рефлексивности, или способности бессознательно ставить себя на место других и действовать как они. В результате люди способны анализировать себя, как рассматривали бы их другие. Мид говорит:
Именно с помощью рефлексивности — оборачиваемости опыта индивида на самого себя — целостный социальный процесс привносится в опыт участвующих в нем индивидов; именно таким способом, позволяющим индивиду примерять отношение другого к себе на себя, индивид способен сознательно приспосабливаться к этому процессу и модифицировать проистекающий процесс в любом данном социальном действии с точки зрения своего приспособления к нему (Mead, 1934/1962, p. 134).
Самость также позволяет людям участвовать в разговорах с другими. То есть человек осознает, что говорит, и, как следствие, способен отслеживать, что произносится в данный момент, и определять, что будет сказано далее.
Чтобы обладать самостью, индивиды должны быть способны выйти за границы собственного «Я», благодаря чему смогут оценивать себя, становиться объектами для самих себя. Для этого люди, как правило, помещают себя в то же экспериментальное поле, что и других. Каждый из них составляет важную часть этой экспериментальной ситуации, и люди должны принимать во внимание самих себя, если предполагается, что они способны рационально действовать в данной ситуации. Проделав это, они стремятся исследовать себя безличным, объективным и безэмоциональным способом.
Вместе с тем люди не могут исследовать себя непосредственным образом. Они могут делать это только косвенно, становясь на место других и рассматривая себя с этой позиции. Точка зрения, с которой человек рассматривает себя, может принадлежать отдельному индивиду или социальной группе в целом. Как формулирует Мид, «только принимая роли других, мы способны возвращаться к себе» (1959, p. 184–185).
Развитие ребенка.
Мида чрезвычайно интересует генезис самости. Основой для самости он считает разговор жестов, но в нем не присутствует самость, если люди в таком разговоре не рассматривают себя как объекты. Мид прослеживает генезис самости на двух этапах развития ребенка.
Стадия ролевых игр. Первый этап — это стадия ролевых игр. Именно на этом этапе дети учатся примерять отношения отдельных других людей к себе на себя. Хотя низшие животные тоже играют, только люди «играют, изображая другого» (Aboulafia, 1986, p. 9). Мид приводит пример ребенка, который играет в (американского) «индейца»: «Это означает, что ребенок обладает определенным набором стимулов, которые вызывают у него реакции, которые вызывали бы у других и которые характерны для индейца» (Mead, 1934/1962:150). В результате такой игры ребенок учится быть одновременно субъектом и объектом и приобретает способность формировать самость. Однако это идентичность ограниченная, поскольку ребенок может принимать роль определенных отдельных других. Дети могут играть в «дочки-матери» и в процессе этого развивают способность оценивать себя как их родители и другие конкретные индивиды. Тем не менее, им не хватает более целостного и организованного понимания себя.
Стадия коллективных игр. Если человек развивает самость в полном смысле слова, требуется перейти к следующему этапу — стадии коллективных игр. Тогда как на стадии ролевых игр ребенок принимает роль отдельных других, на стадии коллективных игр ребенок должен принимать роль каждого, участвующего в игре. Более того, эти различные роли должны определенным образом соотноситься друг с другом. Иллюстрируя стадию коллективных игр, Мид приводит свой известный пример игры в бейсбол (или, как он это называет, «девятка с мячом»):
Но в игре, в которой участвуют несколько индивидов, ребенок, принимающий некоторую роль, должен быть готов к принятию роли каждого участника. Если он играет в девятку с мячом, он должен обладать реакциями каждой позиции, включенной в его собственную. Чтобы вести свою игру, он должен знать, что собирается делать каждый. Он должен принимать все эти роли. Они не обязательно должны одновременно присутствовать в сознании, но в определенные моменты в его собственной установке должны присутствовать три или четыре индивида, как, например, собирающийся бросить мяч, собирающийся поймать его и т. д. Эти реакции в определенной степени должны присутствовать в его собственном состоянии. Таким образом, в данной игре присутствует набор реакций этих других, организованных так, что установка одного вызывает соответствующие установки другого (Mead, 1934/1962, p. 151).
На стадии ролевых игр ребенок не становится организованным целым, поскольку играет в набор отдельных ролей. Как следствие, с точки зрения Мида, он не обладает установившейся личностью. Но именно на стадии коллективных игр[60] зарождается такая организация и возникает личность. Дети приобретают способность действовать в организованной группе и, что самое важное, определять свои будущие действия в пределах конкретной группы.
Обобщенный другой.
Понятие стадии коллективных игр порождает одну из наиболее известных концепций Мида (1959, p. 87), идею обобщенного другого. Обобщенный другой — это отношение целого сообщества или, как в примере игры в бейсбол, отношение целой команды. Для самости существенно важна способность принимать роль обобщенного другого: «Только в той степени, в какой человек принимает установки организованной социальной группы, к которой принадлежит, по отношению к организованной объединенной социальной деятельности или различным видам такой деятельности, в которой участвует эта группа, развивается его целостная самость» (Mead, 1934/1962, p. 155). Также очень важна способность людей оценивать себя с точки зрения обобщенного другого, а не просто с позиции отдельных других. Принятие роли обобщенного другого, а не отдельных других, обеспечивает возможность абстрактного мышления и объективности (Mead, 1959, p. 190). Вот как Мид описывает полное развитие самости:
Так, самость достигает своего полного развития через организацию индивидуальных установок других в структурированные социальные или групповые установки, и таким образом становясь индивидуальной рефлексией общесистематической модели социального или группового поведения, в котором участвует эта или другая самость, — модели, которая в целом присутствует в индивидуальном опыте в форме таких организованных групповых установок, которые через механизм центральной нервной системы этот индивид применяет к себе, точно так же, как применяет индивидуальные установки других (Mead, 1934/1962, p. 158).
Другими словами, чтобы обладать самостью, человек должен быть членом сообщества и руководствоваться общими для сообщества установками. Тогда как ролевой игре достаточно только доли самости, коллективная игра требует целостной самости.
Принятие роли обобщенного другого имеет существенное значение не только для самости, оно также очень важно для развития организованной групповой деятельности. Группа требует, чтобы индивиды руководствовались в своих действиях установками обобщенного другого. Обобщенный другой также отражает известную склонность Мида отдавать приоритет социальному, поскольку именно через обобщенного другого группа влияет на поведение индивидов.
Мид также рассматривает самость с точки зрения прагматизма. На уровне индивида самость позволяет ему быть более эффективным членом общества. Благодаря самости люди вероятнее совершат то, что от них ожидают в данной ситуации. Поскольку люди зачастую стараются жить в соответствии с групповыми ожиданиями, они, скорее всего, будут избегать неэффективности, вызываемой невыполнением ожиданий группы. Более того, самость обеспечивает лучшую координацию в группе в целом. Поскольку можно рассчитывать, что индивиды будут делать то, что от них ожидают, группа может функционировать более эффективно.
Вышеприведенные положения, как и рассмотрение самости в целом, могут привести нас к убеждению, что акторы у Мида — не многим более чем конформисты и что, поскольку каждый занят приспособлением к ожиданиям обобщенного другого, проявление индивидуальности имеет крайне низкий характер. Однако для Мида ясно, что каждая самость отличается от всех прочих. Самости обладают общей структурой, но каждая самость получает уникальную биографию. Кроме того, ясно, что существует не просто единый целостный обобщенный другой, но в обществе существует множество обобщенных других, поскольку в обществе много групп. Поэтому люди обладают многообразными обобщенными другими и, как следствие, многообразными самостями. Уникальный набор самостей каждого человека отличает его от кого бы то ни было. Более того, люди могут не принимать сообщество как оно есть, но могут корректировать порядок вещей и стремиться улучшить его. Благодаря нашей способности мыслить мы можем изменять сообщество. Но Мид вынужден сформулировать это положение индивидуальной креативности в знакомых, бихевиористических терминах: «Единственный возможный способ нашей реакции против неодобрения целого сообщества состоит в учреждении высшего типа сообщества, которое в определенном смысле поддерживает этот путь… Он может сам восстать против сообщества. Но для этого он должен понимать голоса прошлого и будущего. Только так самость может быть услышана в общем хоре сообщества» (Mead, 1934/1962, p. 167–168). Иначе говоря, чтобы противостоять обобщенному другому, индивид должен создать более крупного обобщенного другого, состоящего не только из настоящего, но также из прошлого и будущего, и затем реагировать на него.
Мид выделяет два аспекта, или фазы, самости, которые он называет I и me (о критике этого разделения см. Athens, 1995)[61]. Как формулирует это Мид, «самость, по сути, есть социальный процесс, проходящий эти две различные фазы» (1934/1962, p. 178). Важно помнить, что I и me представляют собой процессы в рамках более крупного процесса «Я»; они не являются «предметами».
I и me.
I — непосредственная реакция индивида на других. Это непросчитываемый, непредсказуемый и креативный аспект идентичности. Люди заранее не знают, каково будет действие I: «И какова будет реакция, он не знает и никто другой не знает. Возможно, он сделает блестящий ход или допустит ошибку. Реакция на непосредственно возникающую в его жизни ситуацию не носит определенного характера» (Mead, 1934/1962, p. 175). Мы никогда целиком не осознаем I и через него удивляем своими действиями самих себя. Мы получаем знание об I только после того, как действие было совершено. Таким образом, мы знаем об I только в наших воспоминаниях. Мид подчеркивает значение I по четырем причинам. Во-первых, это ключевой источник новизны в социальном процессе. Во-вторых, Мид утверждает, что важнейшие ценности расположены именно в I. В-третьих, I создает основу того, к чему все мы стремимся — самореализации. Именно I позволяет нам развить «определенную личность». Наконец, Мид рассматривает эволюционный исторический процесс, в котором у людей примитивных обществ преобладает me, тогда как в современных обществах более значителен элемент I.
I придает теоретической системе Мида некоторую необходимую динамику и креативность. Без этого над акторами Мида целиком преобладал бы внешний и внутренний контроль. А используя это понятие, Мид может рассматривать изменения, вызываемые не только великими личностями в истории (например, Эйнштейном), но также индивидами на повседневном уровне. Именно I делает возможными эти изменения. Поскольку каждая личность является смешением I и me, великие исторические фигуры видятся обладающими большей долей I, чем большинство других людей. Однако в повседневных ситуациях может самоутвердиться I любого человека и привести к изменениям социальной ситуации. Уникальность в систему Мида также привносится с помощью биографического формирования I и me. То есть специфические требования жизни каждого человека наделяют его уникальным соотношением I и me.
I противодействует me, которое является «организованным набором установок других, принимаемым человеком для себя» (Mead, 1934/1962, p. 175). Другими словами, me есть принятие обобщенного другого. В отличие от I, люди осознают me; me включает осознанную ответственность. Как говорит Мид, «me есть общепринятый, привычный индивид» (1934/1962:197). Элемент me преобладает у конформистов, хотя каждый — независимо от его степени конформности — имеет, и должен иметь, существенную долю те. Именно с помощью me общество доминирует над индивидом. Действительно, Мид определяет понятие социального контроля как преобладание выражения me над выражением I. Позже в книге «Разум, самость и общество» Мид развивает свои идеи о социальном контроле:
Социальный контроль, действуя со стороны самокритики, обширно и изнутри влияет на индивидуальное поведение, обеспечивая интеграцию индивида и его действий в соответствии с организованным социальным процессом бытия и поведения, в котором он участвует… Социальный контроль над индивидуальным поведением осуществляется посредством социального происхождения и на основе такой (само)критики. То есть, по сути, самокритика является социальной критикой и поведение контролируется социально. Следовательно, социальный контроль, далекий от тенденции к разрушению человеческого индивида или к уничтожению его сознательной индивидуальности, на самом деле, напротив, является созидательным и неразрывно связанным с этой индивидуальностью (Mead, 1934/1962, p. 255).
Мид также рассматривает I и me с точки зрения прагматизма. Me позволяет индивиду комфортабельно существовать в социальном мире, тогда как I делает возможными общественные изменения. Общество получает достаточно конформности, позволяющей ему функционировать, и устойчивого вливания нового развития, предотвращающего застой. I и me, таким образом, составляют части целостного социального процесса и позволяют как индивидам, так и обществу функционировать более эффективно.
На самом общем уровне Мид использует термин общество для обозначения текущего социального процесса, предшествующего как разуму, так и самости. С учетом важности общества в формировании разума и самости оно, несомненно, имеет для Мида первостепенное значение. На другом уровне общество для Мида представляет собой организованный набор реакций индивидов в форме me. Таким образом, в этом смысле индивиды носят общество в себе, что позволяет им с помощью самокритики контролировать себя. Мид также рассматривает эволюцию общества. В то же время он относительно немного может сказать об обществе, несмотря на его центральное положение в теоретической системе социолога. Наиболее существенный вклад Мида состоит в его рассуждениях о разуме и самости. Даже Джон Болдуин, который видит в воззрениях Мида гораздо больший социетальный (макро) компонент, вынужден признать: «Макроэлементы теоретической системы Мида не столь разработаны, как микро» (1986, p. 123).
На более конкретном социетальном уровне Мид выдвигает ряд положений о социальных институтах. Мид широко определяет институт как «коллективный отклик сообщества» или «жизненные обычаи сообщества» (Mead, 1934/1962, p. 261, 264; см. также Mead, 1936, p. 376). Конкретнее, он говорит, что «целое сообщество в определенных обстоятельствах действует по отношению к индивиду одинаковым образом… при этих условиях со стороны целого сообщества наблюдается идентичный отклик. Мы называем это формированием института» (Mead, 1934/1962, p. 167). Мы носим в себе этот организованный набор установок, и они служат для контроля наших действий, главным образом, посредством me.
Воспитание — это процесс «интернализации» актором коллективных обычаев сообщества (института). Этот процесс имеет существенное значение, поскольку, с точки зрения Мида, пока люди не могут реагировать на самих себя так же, как это делает сообщество, они не обладают самостью и не могут быть подлинными членами сообщества. Поэтому люди должны усвоить коллективные установки сообщества.
Кроме того, Мид уточняет, что институты не обязательно разрушают индивидуальность или сдерживают творчество. Мид признает, что существуют «подавляющие, стереотипные и крайне консервативные социальные институты, такие как церковь, которые своей более или менее суровой и жесткой ортодоксальностью подавляют или размывают индивидуальность» (Mead, 1934/1962, p. 262). Однако он тут же добавляет: «Не существует никакой необходимой или неизбежной причины для того, чтобы социальные институты носили подавляющий или жестко консервативный характер, или не были бы, как многие другие, гибкими и прогрессивными, поощряющими, а не сдерживающими, индивидуальность» (Mead, 1934/1962, p. 262). По мнению Мида, институты только в самом широком и общем смысле должны определять, как следует действовать людям, и должны оставлять много пространства для индивидуальности и креативности. Здесь Мид демонстрирует очень современную концепцию социальных институтов, одновременно принуждающих индивидов и позволяющих им быть индивидами креативными (см. Giddens, 1984).
В его анализе общества в целом и институтов в частности[62] Миду недостает истинно макроподхода, характерного для анализа на этом уровне для таких теоретиков, как Маркс, Вебер и Дюркгейм. Несмотря на это, у Мида реально присутствует понятие эмерджентности в том смысле, что целое рассматривается как нечто большее, чем совокупность его элементов. Конкретнее, «эмерджентность включает реорганизацию, а реорганизация привносит нечто, чего раньше не было. Как только встречаются кислород и водород, появляется вода. Теперь вода становится комбинацией водорода и кислорода, но воды в этих отдельных элементах прежде не было» (Mead, 1934/1962, p. 198). Однако Мид гораздо более склонен применять понятие эмерджентности к сознанию, чем к обществу. То есть разум и самость рассматриваются как проистекающие из социального процесса. Более того, Мид склонен использовать термин эмерджентность сугубо для обозначения появления чего-либо нового или неизведанного (D. Miller, 1973, p. 41).
Центральный вопрос данной главы — рассмотрение основных принципов теории символической интеракции. Несмотря на нашу попытку охарактеризовать эту теорию в обобщенном виде, это сделать непросто, поскольку, как говорит Пол Рок, ей свойственны «умышленно созданная неясность» и «противодействие систематизации» (Rock, 1979, p. 18–19). В символическом интеракционизме есть существенные различия, часть из них будет рассмотрена ниже.
Некоторые символические интеракционисты (Blumer, 1969a; Manis and Meltzer, 1978; A. Rose, 1962) попытались перечислить основные принципы этой теории.
1. Люди, в отличие от низших животных, наделены способностью мыслить.
2. Способность мыслить формируется социальным взаимодействием.
3. В социальном взаимодействии люди усваивают значения и символы, позволяющие им осуществлять специфическую особенность человека мыслить.
4. Значения и символы позволяют людям осуществлять характерные для человека действия и взаимодействия.
5. Люди способны модифицировать или изменять значения и символы, используемые ими в действии и взаимодействии, на основе своей интерпретации ситуации.
6. Люди способны осуществлять эти модификации и изменения, отчасти благодаря способности взаимодействовать с собой, что позволяет им исследовать возможные направления действия, оценивать свои сравнительные преимущества и издержки, и затем выбирать один из путей.
7. Смешанные примеры действия и взаимодействия образуют группы и общества.
Принципиальное допущение, что люди обладают способностью мыслить, отличает символический интеракционизм от его бихевиористских корней. Это предположение также создает фундамент всей теоретической ориентации символического интеракционизма. Бернард Мельтцер, Джеймс Петрас и Ларри Рейнольдс утверждали, что допущение человеческой способности мыслить стало одним из крупнейших достижений ранних символических интеракционистов, таких как Джемс, Дьюи, Томас, Кули и, конечно, Мид: «Индивиды в человеческом обществе не рассматривались как единицы, мотивируемые неконтролируемыми ими внешними или внутренними силами, или в рамках более или менее упорядоченной структуры. Напортив, они рассматривались как мыслящие или взаимодействующие единицы, составляющие социальное целое» (Meltzer, Petras and Raynolds, 1975, p. 42). Способность мыслить позволяет людям действовать обдуманно, а не вести себя бездумно. Зачастую люди должны управлять собой и контролировать свои действия, а не просто выпускать их на волю.
Способность мыслить находится в разуме, однако у символических интеракционистов несколько необычная концепция разума, согласно которой он возникает в процессе социализации сознания. Они отличают его от физиологического мозга. Чтобы возник разум, люди должны обладать мозгом, но мозг не порождает разум с неизбежностью, как это понятно в случае низших животных (Troyer, 1946). Символические интеракционисты также понимают разум не как предмет, физическую структуру, а, скорее, как длящийся процесс. Это процесс, который сам оказывается частью более общего процесса стимула-реакции. Разум связан практически с каждым понятием символического интеракционизма, в том числе с понятиями социализации, значения, символов, самости, взаимодействия и даже общества.
Люди обладают способностью мыслить. Эта способность должна формироваться и совершенствоваться в процессе социального взаимодействия. Такой подход приводит символического интеракциониста к анализу специфической формы социальной интеракции — социализации. Человеческая способность мыслить начинает развиваться на этапе социализации ребенка и совершенствуется на протяжении социализации взрослого человека. Взгляд символических интеракционистов на процесс социализации отличается от воззрений большинства других социологов. Как считают символические интеракционисты, традиционные социологи, вероятно, будут рассматривать социализацию просто как процесс, в котором люди усваивают необходимое им для того, чтобы выжить в обществе (например, культуру, ролевые ожидания). С точки зрения символических интеракционистов, социализация — это процесс более динамичный, позволяющий людям развивать способность мыслить, развивать ее характерным для человека образом. Кроме того, социализация — это не просто однонаправленным процессом получения актором информации, но представляет собой динамичный процесс формирования и приспособления информации к своим собственным потребностям (Manis and Meltzer, 1978, p. 6).
Символических интеракционистов, конечно, интересует не просто социализация, но интеракция в целом, «сама по себе жизненно важная» (Blumer, 1969b, p. 8). Интеракция есть процесс, в котором одновременно развивается и выражается способность мыслить. Интеракция всех видов, а не только интеракция во время социализации, совершенствует нашу способность мыслить. Кроме того, мышление формирует процесс интеракции. В большинстве взаимодействий акторы должны принимать во внимание других и решать, приспосабливать ли им свои действия к другим людям и, если да, то каким образом. Однако не любое взаимодействие включает мышление. Здесь уместно упомянуть проведенное Блумером (вслед за Мидом) различие между двумя основными формами социального взаимодействия. Первая, несимволическая интеракция — разговор жестов у Мида — не включает мышление. Вторая форма, символическая интеракция, требует активации мыслительных процессов.
Важность, придававшаяся символическими интеракционистами мышлению, отражается в их воззрениях на объекты. Блумер различает три типа объектов: физические объекты, например стул или дерево; социальные объекты, такие как студент или мать; и абстрактные объекты, например идея или моральный принцип. Объекты рассматриваются как предметы «там» в реальном мире. Наибольшее же значение имеет способ определения их акторами. Последнее приводит к релятивистской точке зрения, что разные объекты имеют для различных индивидов неодинаковые значения: «Дерево будет разным объектом для ботаника, лесоруба, поэта и садовода-любителя» (Blumer, 1969b, p. 11).
В процессе социализации индивиды усваивают значения объектов. Большинство из нас овладевает традиционным набором значений, однако во многих случаях, как с вышеупомянутым деревом, мы по-разному определяем одни и те же объекты. Хотя такой подход можно довести до крайности, символическим интеракционистам не нужно отрицать существование объектов в реальном мире. Им нужно только указать на существенное значение определения этих объектов, а также на возможность различного определения акторами одного и того же объекта. Как сказал Герберт Блумер: «Характер объекта… состоит из значения, которое он имеет для человека, объектом для которого он выступает» (Blumer, 1969b, p. 11).
Символические интеракционисты, вслед за Мидом, склонны приписывать социальной интеракции причинную значимость. Таким образом, значение происходит не от изолированных мыслительных процессов, а от интеракции. Этот подход вытекает из мидовского прагматизма: он фокусировался на действии и взаимодействии, а не изолированных мыслительных процессах. Символические интеракционисты, в целом, двигались в этом направлении. Среди прочего, центральный вопрос заключается не в том, как люди мысленно создают значения и символы, а как они узнают их в процессе интеракции в целом и социализации, в частности.
Люди усваивают символы, а также значения, в процессе социального взаимодействия. В то время как на знаки люди откликаются бессознательно, на символы они реагируют обдуманно. Знаки обозначают сами себя (например, жесты злых собак или вода для умирающего от жажды человека). «Символы есть социальные объекты, используемые для представления (или „обозначения“, „замены“) того, что, согласно договоренности людей, они будут представлять» (Charon, 1998, p. 47).
Не все социальные объекты обозначают другие вещи, но те, которые обозначают, становятся символами. Слова, артефакты и физические действия (например, слово «лодка», крест или Звезда Давида и сжатый кулак) могут быть символами. Люди часто пользуются символами, чтобы сообщить что-либо о себе: они водят «Роллс-ройсы», например, чтобы сообщить об определенном стиле жизни.
Символические интеракционисты понимают язык как обширную систему символов. Слова являются символами, потому что используются для обозначения вещей. Слова делают все остальные символы возможными. Действия, объекты и другие слова существуют и имеют значение только потому, что они уже были или могут быть описаны словами.
Символы играют решающую роль в способности людей поступать по-человечески. Из-за символа человек «не пассивно откликается на реальность, которая навязывает себя, а активно создает и воссоздает мир, в котором он действует» (Charon, 1998, p. 69). Кроме этой общей значимости символы в целом и язык в частности обладают для актора рядом специфических функций.
Во-первых, символы дают возможность людям взаимодействовать с материальным и социальным миром, позволяя им называть, классифицировать и запоминать объекты, с которыми они сталкиваются. Таким образом, люди способны упорядочивать мир, который иначе был бы запутанным. Язык позволяет людям называть, классифицировать и особенно запоминать значительно эффективнее, чем они могли бы это делать с помощью символов другого рода, например изобразительных образов.
Во-вторых, символы улучшают человеческую способность постигать окружающую среду. Вместо того чтобы подчиняться потоку множества неотличимых стимулов, актор может испытывать более сильное воздействие одних элементов среды по сравнению с другими.
В-третьих, символы улучшают способность мыслить. Хотя набор рисованных символов обычно дает ограниченную способность мыслить, язык значительно ее расширяет. Мышление с этой точки зрения может пониматься как символическая интеракция с самим собой.
В-четвертых, символы значительно повышают способность решать различные проблемы. Низшие животные должны использовать метод проб и ошибок, но люди могут символически обдумать разнообразие альтернативных действий перед тем, как совершить реальный поступок. Такая способность уменьшает шанс совершить трудноисправимую или непоправимую ошибку.
В-пятых, использование символов позволяет акторам выходить за пределы времени, пространства и даже собственной личности. С помощью использования символов они могут вообразить, что представляла собой жизнь в прошлом или какова она может оказаться в будущем. Кроме того, акторы символически могут выходить за пределы своей собственной личности и представить мир с точки зрения другого человека. Это хорошо известная в символическом интеракциоиизме концепция принятия роли другого (D. Miller, 1981).
В-шестых, символы позволяют нам представить метафизическую реальность, например рай или ад. В-седьмых, на самом общем уровне символы позволяют людям избегать порабощения их окружением. Они могут быть активными, а не пассивными, т. е. управлять своими действиями.
Важнейшим вопросом для символических интеракционистов является влияние значений и символов на человеческое действие и взаимодействие. Здесь полезно применить мидовское деление поведения на скрытое и явное. Скрытое поведение есть процесс мышления, включающий символы и значения. Явное поведение — это поведение, реально осуществляемое актором. Некоторые виды явного поведения не содержат скрытого (привычное поведение или бессознательные реакции на внешние стимулы). Вместе с тем большая часть человеческих действий включает оба вида поведения. Максимальный интерес для символических интеракционистов представляет скрытое поведение. Явное же имеет наибольшее значение для теоретиков обмена и традиционных бихевиористов в целом.
Значения и символы придают отчетливые характеристики социальному действию (в котором участвует единичный субъект) и социальному взаимодействию (которое охватывает двух или более акторов, участвующих в совместном социальном действии). В случае социального действия индивиды мысленно взаимодействуют с другими. Иначе говоря, предпринимая действие, люди одновременно пытаются оценить его влияние на других участвующих акторов. Хотя зачастую люди демонстрируют бессознательное, привычное поведение, они обладают способностью вступать в социальное действие.
В процессе социального взаимодействия люди с помощью символов сообщают значения другим участникам интеракции. Другие интерпретируют эти символы и строят свои ответные действия на основе своей интерпретации. Иначе говоря, в случае социального взаимодействия акторы вовлечены в процесс взаимного влияния.
Отчасти благодаря способности использовать значения и символы, люди, в отличие от низших животных, могут в своих действиях делать выбор. Они не обязательно должны принимать значения и символы, навязываемые им извне. На основе своей собственной интерпретации ситуации «люди способны создавать новые значения и новые границы значения» (Manis and Meitzer, 1978, p. 7). Таким образом, с точки зрения символических интеракционистов, акторы, по крайней мере, до некоторой степени, обладают автономией. Они не просто испытывают на себе принуждение или детерминацию; они способны осуществлять нестандартный и независимый выбор. Более того, они способны создавать уникальный стиль жизни (Perinbanayagam, 1985, p. 53).
Эту творческую способность субъекта подчеркнули в своей концепции определения ситуации У.И. Томас и Дороти Томас: «Если люди определяют ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям» (Thomas and Thomas, 1928, p. 572). Томасы осознавали, что большинство наших определений ситуаций сформировало для нас общество. Фактически, они подчеркивали этот момент, особенно как источники наших социальных дефиниций, выделяя семью и сообщество. Однако позиция Томасов отличается акцентированием возможности «спонтанных» индивидуальных определений ситуаций, позволяющих людям изменять и модифицировать значения и символы.
Способность акторов проводить различие отражена в статье Гэри Файна и Шерил Клейнман (Fine and Kleinman, 1983), в которой анализируется «социальная сеть». Вместо того чтобы рассматривать социальную сеть как бессознательную и/или принудительную социальную структуру, Файн и Клейнман рассматривают ее как набор социальных отношений, которые люди наделяют значением и используют для личных и/или коллективных целей.
«Я» (самость) является для символических интеракционистов очень важным понятием (Bruder, 1998). Фактически, Рок утверждает, что «Я» «составляет самый центр интеллектуальной схемы интеракционистов. Все остальные социологические процессы и события вращаются вокруг этого центра, заимствуя у него свое аналитическое значение и организацию» (Rock, 1979, p. 102). Стараясь осмыслить это понятие вне первоначальной мидовской формулировки, сначала мы должны понять концепцию зеркального «Я», которую разработал Чарльз Хортон Кули (Franks and Gecas, 1992). Кули так определил это понятие:
До некоторой степени отчетливое представление о том, как чье-то «Я» — любая разделяемая им идея — видится в отдельном сознании, и своеобразное ощущение себя, которым обладает человек, определяется отношением к тому, что приписывается этому другому сознанию… Таким образом, в своем воображении мы воспринимаем в сознании другого определенное мнение о нашей внешности, манерах, целях, поступках, характере, друзьях и так далее, и испытываем различное его влияние (Cooley, 1902/1964, p. 169).
Идею зеркального «Я» можно разбить на три элемента. Во-первых, мы рисуем себе, какими мы кажемся другим. Во-вторых, мы представляем, каким должно быть их суждение об этих наших проявлениях. В-третьих, мы вырабатываем некоторое ощущение себя, например гордость или стыд, как результат нашего представления о суждениях других.
Понятие зеркального «Я» у Кули и концепция самости Мида имели важное значение для развития современной «Я»-концепции в символическом интеракционизме. Блумер определял «Я» крайне просто: «Это выражение [„Я“] не подразумевает ничего эзотерического. Оно означает всего лишь, что человек может быть объектом собственного действия… он действует в отношении самого себя и направляет себя в своих действиях в отношении других на основании своеобразного объекта, которым он выступает для самого себя» (1969b, p. 12). «Я» есть процесс, а не предмет (Perinbanayagam, 1985). Как пояснил Блумер, благодаря «Я» люди могут действовать, а не просто реагировать на внешние стимулы:
Этот процесс [интерпретация] имеет две различные стадии. Во-первых, актор определяет для себя предметы, в отношении которых действует; он должен выявить в себе те предметы, которые обладают значением… Это взаимодействие с самим собой отличается от взаимодействия психологических элементов; это образец участия человека в процессе коммуникации с самим собой… Во-вторых, в силу этого процесса общения с собой, интерпретация становится вопросом обращения с символами. Актор выбирает, проверяет, временно исключает, перегруппировывается и изменяет значения в свете той ситуации, в которой он оказался, и направления своего действия (Blumer, 1969b:5).
Хотя данное описание интерпретации подчеркивает роль «Я» в процессе выбора способа действия, на самом деле Блумер не слишком продвинулся по сравнению с ранними формулировками Кули и Мида. Однако другие современные мыслители и исследователи усовершенствовали понятие «Я».
Творчество Ирвинга Гофмана.
Наиболее важная, посвященная «Я» работа в рамках символического интеракционизма — это «Представление себя другим в повседневной жизни» (1959) Ирвинга Гофмана (J. Dowd, 1996; Schwalbe, 1993; Travers, 1992; Tseelon, 1992). Гофмановская концепция «Я» очень многим обязана идеям Мида, в частности, рассмотрению конфликта между I, спонтанной самостью, и me, социальными ограничениями в самости. Данное противоречие отражено в работе Гофмана о том, что он назвал «ключевым рассогласованием между нашими общечеловеческими „Я“ и нашими социализированными „Я“» (Goffman, 1959, p. 56). Этот конфликт проистекает из различия между тем, что люди ожидают от наших действий, и теми стихийными действиями, которых мы, возможно, желаем. Мы сталкиваемся с требованием делать то, что от нас ожидается. Кроме того, мы не должны колебаться. Как об этом говорил Гофман, «мы не должны быть подвержены отклонениям в ту или иную сторону» (Goffman, 1959, p. 56). Для того чтобы поддерживать стабильность своего имиджа, люди выступают перед своей социальной аудиторией. Из-за своего интереса к театральности Гофман сконцентрировался на драматургии или взгляде на социальную жизнь как на ряд драматических представлений сродни тем, что происходят на сцене.
Драматургия. Гофмановское понимание «Я» было сформировано его драматургическим подходом. Для Гофмана (как и для Мида и большинства других символических интеракционистов) «Я»
не есть органическое явление, с конкретным местоположением… Поэтому, анализируя «Я», мы отвлекаемся от его обладателя, от человека, который, больше всего из-за него выиграет или проиграет, поскольку этот человек и его плоть просто обеспечивает опору, на которой некоторое время будет удерживаться некий продукт коллективной деятельности… Средства для производства и утверждения социальных «Я» внутри этой опоры не содержатся (Goffman, 1959, p. 252–253).
Гофман понимал социальное «Я» не как собственность актора, а скорее как продукт театрализованного взаимодействия между исполнителем и публикой. Самость «есть театральный эффект, порождаемый… разыгрываемой сценой» (Goffman, 1959, p. 253). Из-за того что самость — продукт театрализованного взаимодействия, она может разрушиться во время представления. В своей драматургии Гофман рассматривает процессы, при которых такие нарушения предотвращаются или нейтрализуются. Хотя немалая часть его размышлений отведена этим вероятностям драматургии, Гофман указывал, что большинство представлений проходит успешно. В результате, при обычных обстоятельствах, исполнителям приписывается устойчивое «Я», и оно «кажется» исходящим от исполнителя.
Ирвинг Гофман: биографический очерк.
Ирвинг Гофман умер в 1982 г. на пике славы. Долгое время он считался «культовой» фигурой в социологической теории. Гофман достиг этого положения, будучи профессором престижного социологического отделения в университете Беркли, штат Калифорния, и позднее занимая доходную должность в Пенсильванском университете Лиги плюща.
К 1980-м гг. он проявил себя как значимый теоретик. Фактически, в год своей смерти он был избран президентом Американской социологической ассоциации, но не смог выступить с президентским посланием из-за прогрессирующей болезни. Принимая во внимание особый статус Гофмана, Рэндалл Коллинз говорит о его послании: «Каждого интересовало, что он приготовит для своего президентского послания: обычная традиционная презентация казалась немыслимой для Гофмана с его репутацией бунтаря… но мы получили гораздо более драматическое сообщение: президентское послание отменяется, Гофман умирает. Это был вполне гофмановский способ выхода из ситуации» (Collins, 1986b, p. 112).
Гофман родился в провинции Альберта (Канада) 11 июня 1922 г. (S. Williams, 1986). Он получил свои высокие степени в Чикагском университете, поэтому чаще всего его называют представителем Чикагской школы и символическим интеракционистом. Однако когда незадолго до смерти его спросили, считает ли он себя символическим интеракционистом, он ответил, что этот термин слишком расплывчат, чтобы он мог поместить себя в данную категорию (Manning, 1992). В самом деле, трудно уместить его творчество в какую-либо одну группу теорий. При формировании своих теоретических взглядов Гофман привлекал многие источники и создал собственный особый подход.
Коллинз (Collins, 1986b; Williams, 1986) больше связывает Гофмана с социальной антропологией, нежели с символическим интеракционизмом. Будучи студентом университета Торонто Гофман изучал антропологию, а в Чикаго «его основные контакты были не с символическими интеракционистами, а с У. Ллойдом Уорнером [антропологом]» (Collins, 1986b, p. 109). С точки зрения Коллинза, изучение цитат из ранних работ Гофмана показывает, что он находился под влиянием социальных антропологов и редко ссылался на символических интеракционистов, а если и цитировал их, то лишь с целью критики. Однако на Гофмана повлияли описательные исследования, проводившиеся в Чикаго, и, объединив их мировоззрение с социально-антропологическим, он создал свой, отличный от других подход. Таким образом, тогда как символический интеракционист обычно смотрит на то, как люди создают или обсуждают свой имидж, Гофмана интересовало, как «общество… вынуждает людей изображать определенный образ самих себя… потому что оно заставляет нас переходить от одной из множества сложных ролей к другой, а также всегда отчасти делает нас лживыми, непоследовательными и бесчестными» (Collins, 1986а, p. 107).
Несмотря на оригинальность своего подхода, Гофман оказал огромное влияние на символический интеракционизм. Кроме того, можно утверждать, что он причастен к формированию другой социологии повседневности — этнометодологии. Фактически, Коллинз рассматривает Гофмана в качестве ключевой фигуры в формировании не только этнометодологии, но также и конверсационного анализа: «Именно Гофман впервые стал заниматься тщательным эмипирическим исследованием повседневной жизни, хотя делал это только путем наблюдения, так как еще не настала эпоха магнитофонов и видеомагнитофонов» (1986b, p. 111). (См, главу 7 о рассмотрении отношений между этнометодологией и конверсационным анализом.) На самом деле, ряд известных представителей этнометодологии (Sacks, Schegloff) учились в Беркли с Гофманом, а не с основателем этнометодологии, Гарольдом Гарфинкелем.
Учитывая влияние гофмановских теорий на символический интеракционизм, структурализм и этнометодологию, можно сказать, что они, по-видимому, будут еще долго оставаться в силе.
Гофман полагал, что когда индивиды взаимодействуют, они хотят изобразить определенное понимание своего «Я», которое будет принято другими. Однако, даже представляя это «Я», исполнители осознают, что часть аудитории может сорвать их спектакль. По этой причине исполнители настраиваются на необходимость контроля над аудиторией, особенно теми ее членами, которые могли бы оказать разрушительное влияние. Исполнители надеются, что то понимание «Я», которое они представляют публике, будет для нее достаточным, чтобы определить исполнителей так, как они того хотят. Исполнители также рассчитывают на то, что это вынудит аудиторию добровольно действовать таким образом, как хотели бы исполнители. Гофман охарактеризовал эту важнейшую задачу как «управление впечатлением». Оно включает способы, которые используют исполнители, чтобы поддерживать определенное впечатление вопреки проблемам, с которыми они могут столкнуться, и методы, которые они применяют для решения этих проблем.
Следуя такой аналогии с театром, Гофман использовал термин «передний план». Передний план — это место, где происходит та часть представления, которая обычно действует довольно устойчиво и обобщенно, определяя ситуацию для тех, кто наблюдает за представлением. Далее в рамках этой авансцены Гофман выделяет обстановку и личный передний план. Обстановка относится к физической сцене, которая обычно должна присутствовать при выступлении. Без этого исполнители обычно не могут выступать. Например, хирургу обычно требуется операционная, таксисту — такси, а конькобежцу — лед. Личный передний план состоит из тех элементов экспрессивного оформления, которые аудитория идентифицирует с исполнителями и ожидает, что они будут сопровождать их в обстановке. Например, предполагается, что хирург будет одет в медицинский халат, у него будут определенные инструменты и т. д.
Затем Гофман подразделил личный передний план на внешний вид и манеры. Внешний вид включает те моменты, которые говорят нам о социальном статусе исполнителя (например, медицинский халат хирурга). Манеры говорят аудитории, какого рода роль исполнитель предполагает играть в данной ситуации (например, использование определенных повадок, внешнего поведения). В частности, резкая и мягкая манеры поведения демонстрируют совершенно разные типы представлений. В целом, мы ожидаем согласованности внешнего вида и манер.
Хотя Гофман рассматривал передний план и другие аспекты своей системы как символический интеракционист, он исследовал и их структурный характер. Например, он утверждал, что передние планы имеют тенденцию к институционализции, поскольку относительно того, что должно происходить на определенном плане, возникают «коллективные представления». Очень часто, когда исполнители играют установленные роли, они обнаруживают определенные, уже установленные для таких представлений передние планы. В результате, как утверждает Гофман, существует тенденция выбирать, а не создавать передние планы. Эта идея передает гораздо более структурный образ, чем мы обычно могли бы ожидать от большинства символических интеракционистов.
Несмотря на такой структурный подход, наиболее интересные достижения Гофмана лежат в сфере интеракции. Он утверждал, что, поскольку люди в представлениях на авансцене обычно[63] пытаются представить идеализированную картину самих себя, они неизбежно понимают, что должны в своих представлениях что-то скрывать. Во-первых, исполнители, возможно, захотят скрыть тайные удовольствия (например, употребление алкоголя), присутствовавшие в предшествующем выступлению времени или в прошлом (как, например наркоманы), несовместимые с их текущим представлением. Во-вторых, исполнители, вероятно, захотят скрыть ошибки, которые были допущены при подготовке представления, а также предпринимаемые шаги по их исправлению. Например, таксист, возможно, постарается утаить, что сначала поехал в неверном направлении. В-третьих, исполнители могут обнаружить необходимость показывать лишь конечные продукты и скрывать процесс, включенный в их производство. К примеру, профессора могут потратить на подготовку к лекции несколько часов, но они, вероятно, будут иметь желание вести себя так, как будто всегда знали материал. В-четвертых, для исполнителей может быть необходимо скрыть от аудитории, какая «грязная работа» была проведена при создании конечного продукта. Грязная работа может включать в себя задачи, которые «были физически нечистоплотными, полулегальными, жестокими и как-то иначе предосудительными» (Goffman, 1959, p. 44). В-пятых, играя определенную роль, исполнители, возможно, пожертвуют какими-либо другими нормами. Наконец, исполнители, вероятно, считают необходимым скрывать любые оскорбления, унижения и сделки, предпринятые, чтобы представление могло продолжаться. В общем, корыстный интерес исполнителей состоит в сокрытии от своей публики всех фактов подобного рода.
Другой аспект драматурги на авансцене состоит в том, что исполнители зачастую пытаются создать впечатление, что они ближе к аудитории, чем это есть на самом деле. Например, исполнители могут пытаться способствовать впечатлению, что представление, в котором они участвуют в данный момент, является их единственным или, по крайней мере, самым важным выступлением. Для этого исполнители должны быть уверены, что их аудитории изолированы друг от друга таким образом, что фальшивость представления не будет никем замечена. Даже если ее обнаружат, то, как утверждает Гофман, аудитория сама, возможно, попытается преодолеть впечатление фальши, чтобы не разрушать свой идеализированный образ исполнителя. В этом проявляется интеракционный характер житейских спектаклей. Успех представления зависит от вовлечения всех участников. Другой пример такого рода управления впечатлением — попытка исполнителя передать идею, что в данном представлении есть нечто уникальное, так же как и в его отношении с аудиторией. Публика также хочет верить, что она наблюдает уникальное выступление.
Исполнители стремятся убедиться в том, что все элементы определенного представления увязаны друг с другом. В некоторых случаях единственный противоречивый момент может сорвать спектакль. Однако представления различаются по количеству требуемой согласованности. Если бы священник поскользнулся во время службы, это было бы ужасным сбоем, если же таксист свернет не на ту улицу, это вряд ли нанесет серьезный ущерб всему представлению.
Мистификация — другой метод, используемый исполнителями. Зачастую исполнители стремятся мистифицировать свое выступление с помощью ограничения контактов с аудиторией. Создавая «социальную дистанцию» между собой и публикой, они стараются вызвать у публики чувство некого благоговейного трепета. Это, в свою очередь, удерживает аудиторию от сомнения в подлинности представления. Опять-таки Гофман указывал, что в этом процессе участвует публика, которая сама нередко стремится поддержать впечатление достоверности исполнения, сохраняя «дистанцию» с исполнителем.
Это приводит нас к гофмановским взглядам на команды. Гофман, как символический интеракционист, считал, что повышенное внимание к конкретным акторам заслоняет важные сведения о взаимодействии. Базовой единицей анализа для Гофмана была, таким образом, личность, а не команда. Команда — это любая группа индивидов, которые сотрудничают в постановке определенного рутинного житейского взаимодействия. Таким образом, описанное обсуждение отношений между исполнителем и аудиторией на самом деле относится к командам[64]. Каждый член команды зависит от других, потому что каждый может сорвать представление, и каждый осознает, что он занят в совместной постановке. Гофман сделал вывод, что команда — это своего рода «тайное общество».
Гофман также рассматривал закулисную зону, где могут проявиться скрываемые на переднем плане факты или различного рода неформальные действия. Кулисы обычно примыкают к авансцене, но одновременно и отрезаны от нее. Исполнители, безусловно, могут рассчитывать на то, что члены их парадной аудитории не появятся за кулисами. Чтобы удостовериться в этом, они применяют различные виды управления впечатлениями. Выступление, вероятно, станет затруднительным, если исполнители не способны предотвратить появление аудитории за кулисами. Существует также третья, остаточная сфера, внешняя зона, которая не является ни авансценой, ни кулисами.
Никакая область жизни все время не может быть одной из этих трех сфер. Более того, определенная область в разное время занимает все три сферы. Профессорский офис становится авансценой, когда его посещает студент, кулисами, когда студент уходит, и внешней зоной, когда профессор находится на университетском матче по баскетболу.
Управление впечатлениями. В целом управление впечатлениями нацелено на защиту от ряда неожиданных действий, таких как непроизвольные жесты, несвоевременное вторжение и Faux pas[65] (оплошности), а также преднамеренные поступки, например затевание скандала: Гофмана интересовали различные методы разрешения подобных проблем. Во-первых, существует набор способов, направленных на изображение «драматургической верности». Этого можно достичь, например, развивая максимальную групповую солидарность, не допуская идентификации членов команды с аудиторией и периодически меняя аудитории, для того чтобы они не были слишком осведомлены об исполнителях. Во-вторых, Гофман предположил различные формы драматургической дисциплины. Сюда относятся случаи, когда человек сохраняет «присутствие духа», чтобы исключить промахи, примеры поддержания самообладания и управления выражением лица и тоном голоса при определенном выступлении. В-третьих, он выделял различные типы драматургической осмотрительности. Это, например, предварительное определение сценария представления, планирование непредвиденных ситуаций, отбор верных членов команды, подбор благожелательной аудитории, вхождение в небольшие команды, где разногласия наименее вероятны, допущение лишь кратковременных появлений на публике, предотвращение доступа аудитории к частной информации и полная договоренность о программе действий, чтобы избежать непредвиденных происшествий.
Аудитория также выигрывает в случае успешного управления впечатлением со стороны исполнителя или команды исполнителей. Чтобы спасти спектакль, аудитория проявляет к нему огромный интерес и внимание, избегает эмоциональных вспышек, не замечает промахов и выказывает особое уважение по отношению к исполнителю-новичку.
Мэннинг указывает не только на то, что понятие «Я» занимает в книге Гофмана центральное место, но и на то, что автор дает в ней циничную оценку людей:
Общая направленность «Представления себя другим в повседневной жизни» проявляется для мира, в котором люди, индивидуально или в группах, преследуют свои личные цели, цинично пренебрегая другими людьми… Личность здесь рассматривается как набор масок для представлений, скрывающих манипулятивное и циничное «Я» (Manning, 1992, p. 44).
Мэннинг выдвигает «тезис двух „Я“», чтобы описать этот аспект гофмановского подхода: имеется в виду, что люди одновременно обладают внешним «Я» для представлений и скрытым, циничным «Я».
Ролевая дистанция. Гофмана (Goffman, 1961) интересовала степень поглощенности личности данной ролью. С его точки зрения, из-за большого числа ролей мало кто целиком поглощен некоторой определенной ролью. Ролевая дистанция обозначает степень отделения себя от ролей, которые человек играет. Например, если дети старшего возраста отправляются на карусель, они, вероятно, понимают, что на самом деле слишком взрослые, чтобы получить от этого развлечения удовольствие. Единственный путь справиться с этим чувством — продемонстрировать дистанцирование от роли, небрежно исполняя во время катания на карусели опасные действия. Выполняя эти действия, дети старшего возраста на самом деле показывают публике, что они не столь поглощены этим занятием, как маленькие дети, или что если они им и поглощены, то только из-за того, что делают что-то необычное.
Один из ключевых выводов Гофмана состоит в том, что ролевая дистанция есть функция социального статуса. Люди, имеющие высокий статус, зачастую демонстрируют ролевую дистанцию по причинам, отличным от характерных для людей на низших статусных позициях. Например, хирург высокого статуса может проявлять в операционной ролевую дистанцию, чтобы снять напряжение в группе оперирующих врачей. Люди более низкого статуса обычно занимают в проявлении ролевой дистанции более оборонительную позицию. Например, уборщики туалетов могут проделывать свою работу с томным скучающим видом. Возможно, они будут пытаться сказать своей аудитории, что они слишком хороши для такой работы.
Стигма. Гофман (Goffman, 1963b) рассматривал разрыв между тем, чем человек должен быть, «фактической социальной идентичностью», и тем, что он на самом деле из себя представляет, «реальной социальной идентичностью». Любой человек, имеющий между этими двумя идентичностями разрыв, «заклеймен». С помощью понятия «стигма» рассматриваются театрализованные взаимодействия между нормальными и заклейменными людьми. Природа такого взаимодействия зависит от того, к какой из двух категорий принадлежит человек. В случае дискредитированной стигмы исполнитель полагает, что различия известны членам аудитории или очевидны для них (например, страдающий параличом или не имеющий конечностей). Дискредитируемая стигма — такая, в которой членам аудитории различия не известны и не ощущаются ими (например, в случае человека, который занимался проституцией или имел гомосексуальную связь). Для человека, имеющего дискредитированную стигму, основная драматургическая проблема — контроль над напряжением, возникающим из-за того, что людям об их трудностях известно. Для человека с дискредитируемой стигмой драматургическая проблема заключается в управлении информацией таким образом, чтобы их трудность оставалась аудитории неизвестной. (О рассмотрении решения бездомными проблем стигматизации см. Anderson, Snow и Cress, 1994.)
Большая часть текста «Стигмы» Гофмана посвящена людям с очевидными, часто гротескными стигмами (например, отсутствием носа). Но по мере чтения книги читатель понимает, что Гофман на самом деле говорит о том, что в то или иное время либо в той или иной обстановке мы все имеет стигмы. В качестве примеров он, в частности, приводит «вхождение» еврея в преимущественно христианское общество, толстого человека в группу людей с нормальным весом и индивида, который лгал о своем прошлом и все время должен быть уверен, что аудитория не знает о его обмане.
Основные предпосылки. Рассматривая большое число гофмановских работ по взаимодействию, Мэннинг определяет четыре «взаимодействующих принципа, которые ограничивают непосредственную интеракцию» (Manning, 1992, p. 78):
1. «Взаимодействующие должны проявлять ситуационное соответствие» или «практическое знание того, как вести себя в социальных ситуациях» (Manning, 1992, p. 78–79). Сюда относятся случаи наподобие соблюдения этикета в специфических ситуациях, — другими словами — выполнение того, что считается уместным. Однако следует пояснить, что то, что считается правильным, может меняться в зависимости от ситуации.
2. Люди должны продемонстрировать соответствующий уровень вовлеченности в данную социальную ситуацию. Например, люди обычно не могут казаться рассеянными, если участвуют в социальном взаимодействии.
3. Люди должны проявлять соответствующие уровни вежливого невнимания при взаимодействии с незнакомцами. То есть в ситуациях анонимности нам надлежит на многое не обращать внимания. Вежливое невнимание «выражает неустойчивое равновесие между признанием существования людей вокруг нас и намеренным уважением к ним. Мы уважаем их право на неприветливую анонимность» (Manning, 1992, p. 85).
4. Взаимодействующие должны быть доступны друг для друга, иначе социальная интеракция полностью разрушится.
В основе этих четырех предпосылок лежит предположение еще более фундаментальное, названное Гофманом «условием счастья». Это «любая установка, которая позволяет нам оценивать вербальные действия человека не как проявление отчужденности» (Goffman, цит. по: Manning, 1992, p. 88).
Анализ фреймов. В «Анализе фреймов» Гофман (Goffman, 1974) отошел от базы классического символического интеракционизма и обратился к исследованию малых структур социальной жизни (исследование, использующее идею фреймов, см. у McLean, 1998). Хотя он не отошел от позиции, что люди определяют ситуации в указанном У. И. Томасом смысле, теперь он считал, что такие определения менее важны: «Определение ситуаций как реальных, безусловно, имеет ряд последствий, но они лишь в незначительной степени могут повлиять на происходящие события» (Goffman, 1974, p. 1). Более того, даже когда люди определяют ситуации, они обычно не создают подобных определений. Действие больше определяется механическим соблюдением правил, а не с помощью активного, созидательного и продуманного процесса. Гофман так сформулировал свою цель: «попытаться вычленить некоторые базовые рамки понимания, используемые в нашем обществе для придания событиям смысла, и проанализировать, когда эти названные структуры особенно уязвимы» (1974, p. 10).
Гофман проанализировал ситуации повседневной жизни, стремясь обнаружить структуры, которые невидимо ими управляют. Это «„схемы интерпретации“, которые позволяют индивидам „размещать, воспринимать, опознавать и обозначать“ происшествия в их жизненном пространстве и в мире в целом. Придавая событиям или происшествиям значение, фреймы организуют опыт и руководят действием, индивидуальным или коллективным» (Snow, 1968, p. 464). Фреймы — принципы организации, которые определяют наш повседневный опыт. Они являются предположениями о том, что мы видим в социальном мире. Без фреймов наш мир был бы немногим больше, чем неупорядоченным набором индивидуальных несвязанных событий и фактов. Гонос обосновал другие структурные характеристики фреймов:
Из гофмановского анализа отдельных структурированных действий мы можем получить некоторые принципиальные характеристики фреймов. Фрейм понимается не как свободное, отчасти случайное кратковременное соединение элементов. Скорее, он состоит из установленного набора существенных компонентов, имеющих определенную организацию и устойчивые отношения. Эти компоненты не собираются повсеместно, как элементы какой-либо ситуации, а всегда соединены, вкупе составляя систему. Стандартные компоненты имеют стройный и законченный характер… В любом примере нашего опыта присутствуют другие, менее существенные элементы, сообщающие целому некоторые свои свойства… Во всех этих характеристиках понятие фреймов очень схоже с термином «структуры» (Gonos, 1977, p. 860).
С точки зрения Гоноса, фреймы в основном это правила или законы, определяющими взаимодействие. Обычно правила носят бессознательный характер и не оговариваются. Гонос выделял, в частности, правила, которые определяют «как должны „интерпретироваться“ знаки, как внешние проявления связаны с социальными „Я“ и какой „опыт“ сопутствует деятельности» (Manning, 1980, p. 160). Гонос делает следующий вывод: «Гофмановская проблематика, таким образом, способствует исследованию не наблюдаемого „повседневного“ взаимодействия как такового, а его внутренней структуры и идеологии; не ситуаций, а их фреймов» (Manning, 1980, p. 160).
Мэннинг (Manning, 1992, p. 119) приводит следующие примеры того, как из-за применения к одному и тому же ряду событий различных фреймов, этим событиям придается совершенно разное значение. Например, что мы должны подумать при виде женщины, которая кладет в карман двое часов и уходит из магазина, не заплатив? Если рассматривать ситуацию через фрейм местного детектива, ясно, что это чистый случай магазинной кражи. С точки зрения фрейма права ее адвокат может рассматривать это как действие рассеянной дамы, которая пошла покупать подарки своим дочерям. Возьмем другой пример. Применяя медицинский фрейм, женщина может расценивать действия своего гинеколога с одной стороны, если же она использует фрейм сексуальности и сексуального домогательства, то может те же самые действия оценить совсем иначе.
Другое изменение, которое, как считает Мэннинг, ясно проявилось в «Анализе фреймов» и было подготовлено другими работами Гофмана, — это отступление от циничного взгляда на жизнь, лежавшего в основе «Представления себя другим в повседневной жизни». На первой же странице «Анализа фреймов», Гофман говорит: «Мир не есть сцена: определенно, театр не повсеместен» (1974, p. 1). Гофман явно подошел к признанию ограниченности понятия театра в качестве метафоры повседневной жизни. Будучи полезной для решения некоторых задач, эта метафора, высвечивая некоторые аспекты жизни, скрывает другие. В частности, не рассматривается значение ритуала в повседневной жизни. Вот как Мэннинг описывает одну из функций, выполняемых ритуалом в повседневной жизни:
Для Гофмана ритуал имеет существенное значение, потому что поддерживает наше доверие к базовым общественным отношениям. Ритуал позволяет другим оправдать законность нашего положения в социальной структуре, обязывая совершать это и нас. Ритуал представляет собой позиционный механизм, с помощью которого, как правило, социальные низы подтверждают более высокое положение превосходящих их слоев. Статус ритуала в обществе отражает легитимность его социальной структуры, поскольку ритуальное уважение к индивидам есть также знак уважения к ролям, которые они исполняют (Manning, 1992, p. 123).
В более общем виде мы можем сказать, что ритуалы — это один из ключевых механизмов, с помощью которых повседневной жизни и социальному миру в целом придается упорядоченность и прочность.
Интерес Гофмана к ритуалам привел его непосредственно к позднему творчеству Эмиля Дюркгейма, особенно, «Элементарным формам религиозной жизни». В более широком смысле, в соответствии с дюркгеймовским пониманием социальных фактов, Гофман обратился к рассмотрению правил и стал понимать их как внешние ограничения социального поведения. Однако правила обычно лишь частично и неопределенно руководят поведением. Кроме того, хотя люди и ограничены, такое ограничение не исключает возможности индивидуальной вариации, даже использования человеком этих правил с выдумкой. Как формулирует это Мэннинг, «в основном, Гофман полагал, что правила являются, прежде всего, ограничениями… Но в других случаях Гофман подчеркивал узость дюркгеймовской идеи о том, что правила — это ограничения, управляющие поведением, и вместо этого утверждал, что мы нередко игнорируем или нарушаем правила, предназначенные для ограничения наших действий» (Manning, 1992, p. 158). Фактически, что отвечает современному подходу, правила для Гофмана могли быть как ограничениями, так и источниками, используемыми нами в социальных взаимодействиях.
Символические интеракционисты в основном сильно критикуют пристрастие других социологов к исследованию макроструктур. Как говорит Рок, «интеракционизм отвергает большую часть макросоциологических воззрений как ненадежную и чрезмерно амбициозную метафизику… неприемлемую для интеллектуального анализа» (Rock, 1979, p. 238). Дмитрий Шалин указывает, что «критика со стороны интеракционизма была направлена на классический подход к социальной упорядоченности, как внешней, вневременной, определенной в каждый данный момент и устойчивой к изменениям» (Shalin, 1986, p. 14). Рок также говорит: «Несмотря на то, что он [символический интеракционизм] полностью не избегает понятия социальной структуры, его акцент на деятельности и процессе отводит структурным метафорам самое незначительное место» (Rock, 1979, p. 50).
Блумер находится в первых рядах тех, кто критикует этот «социологический детерминизм, [в котором] социальные действия людей рассматриваются как внешний процесс или проявление действующих на них сил, а не как действия, выстраиваемые самими людьми с помощью их интерпретации ситуаций, в которых они оказываются» (Blumer, 1962/1969, p. 84). Вследствие такого акцента на сдерживающем влиянии крупных социальных структур традиционные социологи приходят к ряду предположений о действующем субъекте и действии, отличных от тех, которых придерживаются символические интеракционисты. Вместо того чтобы рассматривать акторов как активно влияющих на ситуацию, традиционные социологи склоняются к тому, чтобы свести действующих субъектов к «бездумным роботам на социетальном или обобщенном уровне» (Manis and Meltzer, 1978, p. 7). В попытке отмежеваться от детерминизма и механического взгляда на акторов символические интеракционисты принимают весьма отличную от традиционной точку зрения на крупные социальные структуры, которую умело изложил Блумер[66].
Согласно Блумеру, общество не состоит из макроструктур. Сущность общества обнаруживается в действующих субъектах и действии: «Человеческое общество должно рассматриваться как состоящее из активных людей, а жизнь общества должна видеться состоящей из их действий» (Blumer, 1962/1969, p. 85). Человеческое общество есть действие: жизнь группы есть «комплекс непрерывной деятельности». Вместе с тем общество не состоит из множества изолированных поступков. Существует также коллективное действие, которое включает «индивидов, приспосабливающих свои линии поведения друг к другу… участников, создающих значения друг для друга, а не просто каждый сам для себя» (Blumer, 1969b,p. 16). Это подводит к тому, что Мид называл социальным действием, а Блумер — объединенным действием.
Блумер воспринял идею эмерджентности, согласно которой крупные структуры возникают из микропроцессов (Morrione, 1988). По Мейнсу, «ключ к пониманию блумеровского подхода к крупномасштабным организациям находится в его концепции объединенного действия» (Maines, 1988, p. 46). Объединенное действие — не просто сумма индивидуальных действий, оно приобретает свой собственный характер. Объединенное действие, таким образом, не носит внешний или принудительный по отношению к акторам и их действиям характер. Скорее, оно создается акторами и их действиями. Исследование объединенного действия, с точки зрения Блумера, есть сфера социолога.
Из этого рассуждения можно понять, что объединенное действие почти абсолютно пластично, т. е., общество может стать практически любым по желанию акторов. Тем не менее, Блумер не был готов пойти так далеко. Он утверждал, что каждый случай объединенного действия должен формироваться заново, но признавал, что объединенное действие, вероятно, имеет «вполне установленную и повторяющуюся форму» (Blumer, 1969b, p. 17). Кроме того, что большинство объединенных действий шаблонно повторяется, Блумер допускает, что подобные действия направляются системами предустановленных значений, такими как культура и социальный порядок.
Может показаться, что Блумер допускал существование крупных структур и их крайнюю важность. Здесь Блумер следовал за Мидом (Mead, 1934/1962), который признавал, что такие структуры очень важны. Однако в символическом интеракционизме такие структуры играют крайне ограниченную роль[67]. С одной стороны, Блумер в большинстве случаев утверждал, крупные структуры — это немного больше, чем «костяк», внутри которого находятся по-настоящему важные аспекты социальной жизни, действие и взаимодействие (Blumer, 1962/1969, p. 87). Крупные структуры действительно определяют условия и ограничения для действия, но они не определяют его. С его точки зрения, люди не действуют в контексте таких структур, как общество; скорее, они действуют в ситуациях. Крупные структуры важны в том смысле, что они формируют ситуации, в которых действуют индивиды, а также снабжают акторов фиксированным набором символов, позволяющих им действовать.
Даже когда Блумер рассматривал устоявшиеся образцы человеческого действия, он спешил пояснить, что «области непредписанного поведения столь же естественные, врожденные и повторяющиеся в коллективной жизни человека, как и области предустановленных и точно выполняемых предписаний объединенного действия» (Blumer, 1969b, p. 18). Помимо того что существует много непредписанных областей, даже в предписанных областях объединенное действие должно последовательно создаваться и воссоздаваться. Акторы руководствуются в этом создании и воссоздании общепринятыми значениями, но они не определяются ими. Акторы могут принимать эти значения такими, как они есть, но также могут незначительно и даже существенно их изменять. По мнению Блумера, «именно социальный процесс коллективной жизни создает и поддерживает правила, а не правила создают и поддерживают коллективную жизнь» (Blumer, 1969, p. 19).
Очевидно, что Блумер в своей теоретической системе не был склонен приписывать культуре независимый принудительный характер. Не стремился он и к тому, чтобы приписать этот статус расширенным связям групповой жизни, или тому, что принято называть «социальной структурой», например разделению труда. «Сеть или определенный институт не функционирует автоматически из-за некоторой внутренней динамики или требований системы; он функционирует потому, что люди в различные моменты что-либо делают, и то, что они делают, становится результатом их определения ситуации, в которой они призваны действовать» (Blumer, 1969b:19).
Проанализировав воззрения символических интеракционистов, и особенно представителей Чикагской школы — Мида, Блумера и Гофмана, мы перечислим некоторые основные критические замечания к данному подходу.
Во-первых, отметим, что господствующая тенденция символического интеракционизма слишком легко отбросила традиционные научные методики. Хорошо выразили эту точку зрения Эжен Вайнштейн и Юдит Танур: «Только то, что содержание сознания носит качественный, а не количественный характер, не означает, что его внешнее выражение не может быть закодировано, классифицировано, даже просчитано» (Weinstein and Tanur, 1976, p. 105). Наука и субъективизм не исключают друг друга.
Во-вторых, Манфорд Кун (Kuhn, 1964), Уильям Колб (Kolb, 1944), Бернард Мельтцер, Джейм Петрас и Ларри Рейнольдс (Meltzer, Petras, Reynolds, 1975) и многие другие критиковали расплывчатость важнейших концепций Мида, таких как разум, самость, I и me. В целом Кун (Kuhn, 1964) говорил о двусмысленности и противоречиях мидовской теории. Помимо теории Мида, они критиковали многие базовые концепции символического интеракционизма за их запутанность и неточности и, следовательно, за то, что те не могли обеспечить прочную базу для теории и научного исследования. Из-за нечеткости этих концепций трудно, а то и невозможно, сделать их применимыми на практике. В результате, не могут выдвигаться верифицируемые проверяемые суждения (Stryker, 1980).
В-третьих, в символическом интеракционизме, главным образом, критикуют тенденцию приуменьшать роль крупных социальных структур или вовсе их игнорировать. Эта критика выражалась различными способами. Например, Вайнштейн и Танур утверждали, что символический интеракционизм не учитывает взаимосвязанность внешних проявлений: «Именно совокупные проявления формируют связи между эпизодами взаимодействий, являющихся предметом социологии как таковой… Концепция социальной структуры неизбежно связана с невероятной плотностью и сложностью отношений, связывающих эпизоды интеракций друг с другом» (Weinstein and Tanur, 1976, p. 106). Согласно утверждению Шелдон Страйкер, микроподход символического интеракционизма способствует «преуменьшению или отрицанию социальной структуры и влияния, которое оказывают на поведение макроорганизационные характеристики общества» (Strykey, 1980, p. 146).
Несколько менее ожидаемым был четвертый критический довод, в соответствии с которым утверждалось, что символический интеракционизм недостаточно учитывает микроуровень, игнорирует важность бессознательного и эмоций (Meltzer, Petras, and Reynolds, 1975; Stryker, 1980). Подобным же образом, символический интеракционизм критиковали за пренебрежение такими психологическими факторами, как потребности, мотивы, намерения и стремления. Пытаясь отрицать существование неизменных сил, принуждающих актора к действию, символические интеракционисты сосредоточились на изучении значений, символов, действий и взаимодействий. Они не учитывают психологические факторы, которые могут побуждать актора к действию, что соответствует их невниманию к более крупным социетальным ограничениям действующего субъекта. В обоих случаях символические интеракционисты обвиняются в создании «фетиша» из повседневной жизни (Meltzer, Petras, and Reynolds, 1975, p. 85). Такое внимание к повседневности, в свою очередь, приводит к заметному преувеличению роли непосредственной ситуации и «слишком пристальному вниманию к скоротечности, эпизодичности и мимолетности» (Meltzer, Petras, and Reynolds, 1975, p. 85).
Возможно в качестве самозащиты символический интеракционизм, прежде всего развиваясь под руководством Герберта Блумера, пошел в микронаправлении. Этот микроподход противоречил, как минимум, смыслу обобщающего названия книги Джорджа Герберта Мида «Разум, самость и общество». Однако символический интеракционизм вошел в новую «постблумеровскую» эру (Fine, 1990,1992). С одной стороны, предпринимаются попытки реконструировать теорию Блумера и показать, что эта теория всегда занималась макроуровневыми явлениями (обсуждаемыми далее в этой главе) (Anderson, 1994)[68]. С другой — и это важнее — постоянно пытаются объединить символический интеракционизм с идеями ряда других теорий. Этот «новый» символический интеракционизм создал, по определению Файна, «новую мозаичную теорию из осколков других теоретических подходов» (Fine, 1690, p. 136–137; Fine, 1992). Символический интеракционизм в наши дни объединяет собственные подходы с взглядами других микротеорий, таких как теория обмена, этнометодология и конверсационный анализ, а также феноменология. Более удивительно включение идей макротеорий (например, структурного функционализма), а также Парсонса, Дюркгейма, Зиммеля, Вебера и Маркса. Символические интеракционисты тоже пытаются объединить достижения постструктурализма, постмодернизма и радикального феминизма. Символический интеракционизм в постблумеровский период становится значительно более синтезированной теорией, чем он был во времена расцвета блумеровских идей.
Помимо текущей работы по синтезу в символическом интеракционизме наблюдается попытка переосмыслить взгляды основных теоретиков, особенно Мида и Блумера как имеющих более интегративную ориентацию, чем считалось до сих пор.
Мид.
Как мы видели ранее, несмотря на недостаток интереса к макроуровневым явлениям, многое в идеях Мида о разуме, самости и обществе наводит на мысль об интегрированной социологической теории. В этом контексте полезно обратиться к анализу творчества Мида, предложенному Джоном Болдуином (Baldwin, 1986). Болдуин отмечает фрагментарный характер социальных наук в целом и социологической теории в частности и утверждает, что такая отрывочность препятствует развитию общей «объединяющей» социологической теории и, более широко, науки о социальном мире. Он показывает необходимость такой теории и рассматривает теорию Мида как модель подобной теории (Baldwin, 1986, p. 156). Несмотря на то, что Болдуин предлагает некий грандиозный синтез, отвергаемый в постмодернистскую эпоху, мы можем приветствовать его попытку применить к теории Мида более обобщающий подход.
Болдуин обсуждает теорию Мида с разных позиций. Во-первых, он утверждает, что мидовская теоретическая система охватывает весь спектр социальных явлений от макро- до микроуровней — «физиологию, социальную психологию, язык, познание, поведение, общество, социальные изменения и экологию» (Baldwin, 1986, p. 156). В соответствии с этим Болдуин предлагает модель теоретической ориентации Мида, как это показано на рис. 6.1.
Рис. 6.1. Элементы теоретической системы Мида.
Во-вторых, Болдуин полагает, что Мид не только имеет обобщенный макро-микро взгляд на социальный мир, но также предлагает «гибкую систему объединения достижений всех школ современной социальной науки» (Baldwin, 1986, p. 156). Таким образом, теория Мида обеспечивает базу не только для микро-макро интеграции, но также и для теоретического синтеза. Наконец, Болдуин утверждает, что благодаря приверженности Мида «научным методам существует гарантия, что имеющиеся по всем компонентам социальной системы данные и теории можно гармонично обобщить, с обоснованием их относительной значимости на основе эмпирически доказуемых доводов» (Baldwin, 1986, p. 156).
Блумер.
Вспомним, что мы охарактеризовали Блумера как ученого, предлагающего очень ограниченную концепцию макроуровневых и объективных явлений. Однако некоторые символические интеракционисты стремились доказать, что Блумеру было свойственно лучшее понимание макроструктур и объективной реальности и что это, наряду с очевидной проработанностью его теории на микроуровне и в области субъективного, придает его теории интегральный характер (Maines, 1989а, 1989b; Maines and Morrione, 1990; Morrione, 1988).
Мейнс (Maines, 1989a) попытался развенчать три связанных с теорией Блумера «мифа»: ее ненаучность, субъективизм и антиструктурный характер. Здесь для нас особенно важны последние два «мифа», поскольку от них берет начало создание более интегрированной концепции идей Блумера. Имеется в виду, что раз Блумер предложил более объективистскую позицию, чтобы дополнить свой явный интерес к субъективности, и макроуровневое понимание, чтобы дополнить свою очевидную микроориентацию, то его теорию можно рассматривать как в полном смысле слова интегрированную социологическую теорию (см. приложение).
Что касается субъективности, то Мейнс утверждает, что Блумер явно занимает позицию, соответствующую современному взгляду на действия людей как социальных акторов (см. главу 11). Деятельность социальных акторов подразумевает участие как субъективного способа конструирования людьми социальной реальности, так и результирующего объективного действия, взаимодействия и их образцов. Кроме того, Мейнс считает, что Блумер занимает позицию некоторых, хотя и не всех, теоретиков актерского действия. Согласно данной позиции, коллективные образования, такие как «организации, институты, социальные движения, социальные классы, нации, группы интересов или расы», действуют и характеризуются субъективными процессами (1989а, p. 389).
Вычленяя блумеровские воззрения о макроявлениях, Мейнс рассматривал значение концепции объединенного действия Блумера. Во-первых, объединенное действие включает социальную организацию, поскольку действие осуществляется в повторяющихся формах. Во-вторых, действия тяготеют к взаимосвязанности, т. е. имеют тенденцию к институционализации. Наконец, социальное действие носит продолжительный характер, т. е. имеет историю. Вопросы организации, институционализации и истории, по всей видимости, указывали на макроориентацию Блумера, и далее Мейнс демонстрирует макроподход Блумера в нескольких существенных областях (например, в сфере расовых отношений и индустриализации).
После смерти Блумера Мейнс и Моррионе опубликовали его книгу «Индустриализация как агент социальных изменений». Книга была написана еще в начале 1960-х гг., но никогда не публиковалась, потому что Блумер не был удовлетворен этой работой. Эта книга иллюстрирует макроаспект Блумера и объективистскую сторону его творчества. Процесс индустриализации, несомненно, проходит на макроуровне и включает такие объективные структуры, как основанные на механизации производственные системы, системы приобретения и распределения, а также сферу обслуживания (Maines and Morrione, 1990, p. xviii). Блумер, возможно, не идеально интегральный теоретик, но современные интерпретации его творчества показывают, что его идеи соответствуют современным тенденциям больше, чем зачастую считается.
Страйкер провозгласил обобщающую цель символического интеракционизма: «Удовлетворительная теоретическая база должна соединить социальную структуру и личность, должна быть способна переходить с индивидуального уровня на уровень крупной социальной структуры и обратно… Должна существовать концептуальная основа, облегчающая движение через уровни организации и личности» (Strykey, 1980, p. 53). (Перинбанайагам сходным образом сформулировал задачу символического интеракционизма: «существование структуры и значения, „Я“ и других, диалектики бытия и возникновения, ведущее к диалектическому интеракционизму» [Perinbanayagam, 1985, p. xv].) Страйкер встроил свой подход в символический интеракционизм Мида, но стремился расширить его применительно к социетальному уровню, прежде всего используя ролевую теорию:
Эта версия берет начало у Мида, но развивается далее, привлекая понятия и принципы ролевой теории, с целью адекватно рассмотреть взаимное воздействие социального индивида и социальной структуры. Связью при этом взаимном влиянии выступает интеракция. Именно в контексте социального процесса — непрерывных эпизодов интеракции, объединяющей конкретных акторов — социальная структура выполняет функцию ограничения личностных воззрений, определений ситуации и поведенческих возможностей и сценариев, связывающих и направляющих имеющую место интеракцию (Stryker, 1980, p. 52).
Страйкер развивал свой подход в рамках восьми общих принципов.
1. Действие человека зависимо от названного и классифицированного мира, в котором имена и классификации имеют для акторов определенное значение. Через взаимодействие с другими люди учатся классифицировать мир, а также узнают, какого поведения по отношению к миру от них ожидают.
2. Символы, используемые для обозначения социальных позиций, находятся среди важнейших усваиваемых людьми вещей. Существенным моментом здесь является то, что Страйкер понимал позиции с точки зрения структуры: «относительно стабильные морфологические компоненты социальной структуры» (Stryker, 1980, p. 54). Страйкер также нацелил роли основным значением, понимая их как коллективные поведенческие ожидания, связанные с социальными позициями.
3. Страйкер признавал важность крупных социальных структур, хотя был предрасположен, как и другие символические интеракционисты, понимать их с точки зрения организованных образцов поведения. Кроме того, в своем анализе он рассматривал социальную структуру всего лишь в качестве рамок, в пределах которых действуют люди. Внутри этих структур люди называют друг друга, т. е. распознают друг друга в качестве обладателей позиций. Поступая таким образом, люди вызывают взаимные ожидания относительно действий каждого человека.
4. Действуя в этом контексте, люди называют не только друг друга, но и самих себя; т. е. обозначают свою позицию. Эти самоопределения становятся частью самости, внутренними ожиданиями по отношению к собственному поведению.
5. При взаимодействии люди определяют ситуацию, давая названия ей, другим участникам, самим себе и отдельным элементам ситуации. Затем эти определения используются акторами для того, чтобы организовать свое поведение.
6. Социальное поведение не определяется социальными значениями, хотя ограничивается ими. Страйкер — убежденный сторонник идеи создания роли. Люди не просто играют роли; скорее, они занимают активную, творческую позицию по отношению к своим ролям.
7. Социальные структуры также служат для ограничения степени, в которой роли «создаются», а не просто «исполняются». Некоторые структуры допускают большую креативность, чем другие.
8. Благодаря процессу создания ролей возможны различные социальные изменения, которые могут происходить как в социальных определениях — в именах, символах и классификациях, — так и в возможностях интеракции. Кумулятивным эффектом этих изменений могут стать изменения в более крупных социальных структурах.
Хотя Страйкеру принадлежит полезное начинание в области движения к более адекватному символическому интеракционизму, его творчество имеет ряд ограничений. Самое заметное состоит в том, что он мало говорит о крупных социальных структурах как таковых. Страйкер видел необходимость включить эти крупные структуры в свое творчество, но признавал, что «полное раскрытие того, как может протекать такое включение, не входит в задачу настоящей работы» (Stryker, 1980, p. 69). Страйкер считал ограниченной будущую роль крупных структурных переменных в символическом интеракционизме. Он надеялся, в конце концов, объединить такие структурные факторы, как класс, статус и власть как переменные, ограничивающие взаимодействие, но он не считал, что роль символического интеракционизма состоит в рассмотрении взаимосвязей между этими структурными переменными. По-видимому, подобную проблему следует оставить другим теориям, в большей степени занимающимся крупными социальными явлениями.
Некоторые мыслители так или иначе обращались к отношению между символическим интеракционизмом и рядом более современных теоретических направлений, в том числе постструктурализмом, постмодернизмом и исследованиями культуры (Farberman, 1991; Schwalbe, 1993; Shalin, 1993). В данном разделе мы рассмотрим такую попытку, предпринятую Норманом Дензином в книге «Символический интеракционизм и исследования культуры» (1992; см. также, Becker and McCall, 1990).
Количество работ, посвященных изучению культуры в форме социологии культуры, или более широко, исследование культуры, необычайно возросло в последние годы. На эти современные исследования культуры оказал огромное влияние ряд теоретических концепций, в том числе постструктурализм и постмодернизм (см. главу 13). Дензин определяет исследования культуры как
междисциплинарный проект… который… всегда занимается вопросом о том, как стихийно создаваемая и осуществляемая людьми история определяется структурами значений, которые они для себя не выбирали… Культура, в форме взаимодействия и создания значений, становится ареной политической борьбы… Центральным вопросом становится выяснение того, как взаимодействующие индивиды связывают жизненный опыт с представлениями этого опыта в культуре (Denzin, 1992, p. 74).
Исследования культуры сосредоточиваются на трех взаимосвязанных проблемах — «создание культурных значений, текстуальный анализ этих значений и изучение реальных культур и жизненного опыта» (Denzin, 1992, р.34). Работа в этой области направлена на все множество форм культуры, включая «живопись, популярную музыку, популярную литературу, новости, телевидение и другие средства массовой информации» (Denzin, 1992, p. 76). На исследования этих форм культуры в значительной степени повлияли такие теории, как постструктурализм и постмодернизм, и Дензин стремится связать символический интеракционизм с этими исследованиями и теориями.
С точки зрения Дензина, символический интеракционизм должен был сыграть более заметную роль в культурных исследованиях. Одной существенной проблемой стало то, что символический интеракционизм был склонен пренебрегать идеей, связывающей «символическое» и «взаимодействие» (и составляющей основу в исследованиях культуры) — «коммуникацией». Дензин стремится исправить эту ситуацию:
При попытке переориентировать символических интеракционистов в сторону исследований культуры, я решил, таким образом, остановиться на этом недоработанном, отсутствующем в их подходе аспекте. Здесь, конечно, наблюдается парадокс: для коммуникации должна быть интеракция, а для интеракции акторы обязаны общаться (Denzin, 1992, p. 97–98).
Таким образом, интеракционистам следует заниматься технологиями коммуникации, технологическими инструментами и способами, которыми создается реальность и представления о ней.
Фактически Дензин показывает, что символические интеракционисты имеют опыт обращения по интересующим их вопросам к различным видам «коммуникаций» в исследованиях культуры (например, кино). Однако эти попытки упустили из виду культурный аспект, и Дензин пытается вернуть их к культурным корням.
Дензин считает, что исследования интеракционистов должны фокусироваться на культуре, особенно поп-культуре, но он хочет, чтобы символический интеракционизм относился к культуре критически. Такая критическая ориентация согласуется с традицией интеракционизма изучать отверженных, а также их отношение к тем, кто обладает властью.
Чтобы двигаться в этом направлении, требуется изменить теоретическую ориентацию символического интеракционизма. С одной стороны, символический интеракционизм должен отказаться от своей традиционной современной ориентации (см. главу 12). Иначе говоря, мы должны отказаться от канонического прочтения классических текстов символического интеракционизма, обсуждаемых в этой главе, абсолютизации глобального социального характера этой науки и от исторических мифов, которые доминировали в этой области и сдерживали развитие новых теоретических направлений. Помимо отхода от определенных воззрений, символический интеракционизм должен развиваться и в других направлениях:
Интеракционистская традиция должна противостоять, поглощать, спорить и не соглашаться с новыми теоретическими областями, которые продолжают появляться в постмодернистский период (например, герменевтика, феноменология, структурализм, постструктурализм, теория постмодернизма, психоанализ семиотика, постмарксизм, исследования культуры, теория феминизма, кинотеория и т. д.) (Denzin, 1992, p. 169).
Таким образом, Дензин рекомендует сходное, хотя и более специфическое, по сравнению с намеченным Файном, направление символического интеракционизма.
Как было указано ранее, программа Дензина для символического интеракционизма сильно смещена в сторону постструктурализма (Dunn, 1997) и постмодернизма (см. Главу 13; о критике такого подхода см. Mines, 1996). Например, из-за того что символический интеракционизм исследует постоянно меняющиеся возникающие явления, он находится в согласии с постмодернистским отказом от «больших» теорий (например, теории капитализма Маркса) или, как их называют, больших повествований. Если символические интеракционисты будут уделять больше внимания коммуникации, они пойдут в русле постмодернистского подхода к последней, особенно это касается визуальных образов на телевидении и в кино. Многое можно почерпнуть из исследования текстов в целом и их деконструкции в частности. Дензин, например, утверждает, что многое можно перенять у феминизма в целом и постструктуралистского и постмодернистского феминизма, в частности. Дензин, в соответствии с феминистским подходом, говорит, что символический интеракционизм должен стать более политизированным. Очевидно, что Дензин описывает новое целостное направление в символическом интеракционизме.
В 1990-х гг. Гари Файн (Fine, 1993) предложил интересный портрет символического интеракционизма. Его основным тезисом стало то, что символический интеракционизм сильно изменился за последние годы. Четыре понятия описывают символический интеракционизм. Во-первых, он претерпел значительную фрагментацию со времени своего расцвета в Чикагском университете в 1920-х и 1930-х гг. Огромное разнообразие работ ныне объединено под общим названием символический интеракционизм. Во-вторых, символический интеракционизм подвергся расширению и вышел далеко за рамки традиционного интереса к отношениям на микроуровне. В-третьих, символический интеракционизм вобрал в себя идеи многих других теоретических позиций. Наконец, идеи символического интеракционизма были, в свою очередь, восприняты другими социологами, которые целенаправленно занимались другими теоретическими вопросами. Помимо этого, символические интеракционисты серьезно занимаются некоторыми важными проблемами социологической теории в 1990-х гг.: сближением микро- и макроподходов, взаимосвязью социальных структур и социального действия и т. д.
Таким образом, различия между символическим интеракционизмом и другими социологическими теориями заметно стерлись. Хотя символический интеракционизм не прекратит существование, становится все менее понятно, что означает быть символическим интеракционистом (и социологом-теоретиком любого другого направления подобного рода). Файн так говорит об этом:
Предсказывать будущее опасно, но очевидно, что термин «символическое взаимодействие» останется… При этом мы будем находить больше смешения, больше взаимообмена и больше взаимодействия. Символическое взаимодействие в будущем будет служить в качестве удобного обозначения, но будет ли за этим стоять смысл? (Fine, 1993, p. 81–82).
В данной книге мы рассматриваем происходящий среди многих социологических теорий синтез. Все это ставит более общий вопрос: будет ли какой-нибудь из известных теоретических терминов описывать характерный для будущего тип мышления?
Эта глава начинается кратким рассмотрением источников символического интеракционизма в философии прагматизма (творчество Джона Дьюи) и в психологическом бихевиоризме (творчество Джона Б. Уотсона). По причине совокупного воздействия прагматизма, бихевиоризма и других течений, например социологии Зиммеля, в Чикагском университете в 1920-х гг. возник символический интеракционизм.
Созданный символический интеракционизм отличался от психологического редукционизма, свойственного бихевиоризму, и структурного детерминизма более макроориентированных социологических теорий, таких как структурный функционализм. Его отличительной чертой была направленность на мыслительную способность акторов и их отношение к действию и взаимодействию. Все это понималось с точки зрения процесса; существовало определенное нежелание рассматривать принуждение актора со стороны внутренних психологических состояний или факторов крупных структур.
Наиболее важная теория в символическом интеракционизме — теория Джорджа Герберта Мида. Существенно, что теория Мида придавала социальному миру первичный характер и приоритетное значение. Иначе говоря, сознание, разум, самость и т. д. возникают именно из социального мира. Важнейшей единицей анализа в его социальной теории выступает действие. Это понятие включает четыре диалектически связанные стадии: импульс, ощущение, манипуляцию и потребление. В социальном действии участвуют два или более человека, и основной механизм социального действия — жест. Хотя и низшие животные, и люди способны разговаривать с помощью жестов, только человек может сознательно использовать значение жестов. Характерная особенность людей состоит в том, что они способны порождать голосовые жесты, и это приводит к отличительной человеческой способности создавать и использовать значащие символы. Значащие символы приводят к развитию языка и специфически человеческой способности к коммуникации, в полном смысле слова. Благодаря значащим символам возможно мышление, а также символическая интеракция.
Мид рассматривает множество ментальных процессов как часть более обширного социального процесса, в том числе рефлексивный интеллект, сознание, мысленные образы, значение и в целом разум. Человек обладает отличительной способностью вести внутренние беседы с собой. Все умственные процессы, с точки зрения Мида, разместились скорее в социальном процессе, а не в мозгу.
Самость — это способность воспринимать себя как объект. Опять же самость возникает в рамках социального процесса. Общий механизм самости заключается в способности людей ставить себя на место других, действовать, как действуют другие, и рассматривать себя с точки зрения других. Мид прослеживает развитие самости на стадиях ролевой и коллективной игр ребенка. Особенно важно на последнем этапе возникновение обобщенного другого. Способность видеть себя с точки зрения сообщества необходима для появления самости, а также деятельности организованных групп. Самость также имеет две фазы — I, которое является непредсказуемым творческим аспектом самости и me, которое представляет собой организованный набор установок других, принимаемым актором. Социальный контроль проявляется в me, тогда как I предстает источником обновления в обществе.
Мид относительно немного говорит об обществе, которое понимает в наиболее общем виде как протекающие социальные процессы, предшествующие разуму и самости. Миду во многом недостает макроуровневого понимания общества. Институты практически отождествляются с групповыми обычаями.
Символическому интеракционизму присущи следующие основные принципы.
1. Человеческие существа, в отличие от низших животных, наделены мысли тельной способностью.
2. Мыслительная способность формируется социальным взаимодействием.
3. В социальной интеракции люди усваивают значения и символы, позволяющие им осуществлять мыслительные способности, свойственные человеку.
4. Значения и символы позволяют людям действовать и взаимодействовать характерным для человека образом.
5. Люди способны модифицировать и изменять значения и символы, используемые ими в действии и взаимодействии, на основе своей интерпретации ситуации.
6. Люди способны осуществлять эти модификации и изменения отчасти в силу способности взаимодействовать с собой, что позволяет им исследовать возможные направления действия, оценивать их сравнительные преимущества и недостатки, а затем выбирать один из вариантов.
7. Взаимосвязанные эпизоды действия и взаимодействия составляют группы и общества.
В контексте этих общих принципов мы стремились описать особенности творчества нескольких видных мыслителей в традиции символического интеракционизма, в том числе Чарльза Хортона Кули, Герберта Блумера и, что особенно важно, Ирвинга Гофмана. Мы детально рассмотрели гофмановский драматургический анализ социального «Я» и связанные с ним работы по ролевой дистанции, стигме и анализу фреймов. Мы также отметили, что посвященное фреймам творчество Гофмана развило тенденцию его ранних работ и продвинулось в направлении структуралистского анализа.
Мы описали некоторые основные направления в критике символического интеракционизма, равно как и три попытки придать ему более целостный и интегральный характер: переосмысление подходов Мида и Блумера с интегральной точки зрения, попытку Страйкера разработать подход, удовлетворительно описывающий макроуровневые явления, и попытку Дензина переориентировать символический интеракционизм в направлении исследований культуры, постструктурализма и постмодернизма. Глава заканчивается рассмотрением одного из вариантов будущего состояния символического интеракционизма.
Этнометодология — слово, имеющее древнегреческие корни, означает «методы», к каким прибегают люди в своей повседневной деятельности. Иными словами, мир тогда осознается под углом практического исполнения, люди же — как существа рациональные, правда, для повседневных действий им необходимо «практическое мышление», а не формальная логика.
Сначала обратимся к определению этнометодологии, предложенному выше — в главе 2. Этнометодология — научная область, изучающая «остов знаний, которые люди называют здравым смыслом, ряд соответствующих процедур и соображений, благодаря которым члены социума придают обстоятельствам, в которых они оказываются, смысл, определяют свой способ действий в этих обстоятельствах и воздействия па них» (Heritage, 1984, p. 4).
Понять природу этнометодологии можно, обратившись к определениям, какие давал ее основатель Гарольд Гарфинкель (Garfinkel, 1988,1991). Как и Дюркгейм, он считает «социальные явления» фундаментальными социологическими феноменами, но истолковывает их по-другому. Согласно Дюркгейму, они носят внешний и принудительный в отношении индивидов характер. Сторонники такой точки зрения считают, что акторы принуждаются или их действия обусловливаются социальными структурами и институтами и почти не способны к независимым суждениям. По едкому замечанию представителей этнометодологии, эти социологи склонны относиться к действующим субъектам как к «остолопам».
Гарольд Гарфинкель: биографический очерк[69].
Подобно многим, выросшим в годы Великой депрессии и Второй мировой войны, путь Гарольда Гарфинкеля, в результате приведший его в социологию, был непрост. Гарфинкель родился в Ньюарке (штат Нью-Джерси) 29 октября 1917 г. Его отец продавал иммигрантам в рассрочку хозяйственные товары. Более всего он хотел, чтобы Гарольд освоил торговый бизнес, но тот мечтал учиться в колледже. Работая вместе с отцом, он одновременно стал посещать курсы бизнеса в университете Ньюарка, не имевшем тогда надлежащей аккредитации. Поскольку там преподавали в основном выпускники Колумбийского университета, их уровень был достаточно высок, но из-за отсутствия у молодых преподавателей практического опыта, курсы страдали отвлеченным, сугубо теоретическим характером. Очевидно, проявившаяся позднее склонность Гарфинкеля к «отчетам» объясняется отчасти влиянием атмосферы такого обучения и, в частности, курсов бухгалтерского учета, «теории отчетов». «Как сделать колонки и цифры понятными [начальству]?» — по словам Гарфинкеля, «непростой вопрос» (Rawls, издание готовится к печати). Важным для него оказалось и общение в Ньюарке с другими студентами-евреями, которые слушали курсы по социологии и позднее стали учеными в области социальных наук.
Закончив в 1939 г. университет, Гарфинкель провел лето в трудовом лагере квакеров, находившемся в штате Джорджия. Там он узнал, что в университете Северной Каролины имеется социологическая программа, нацеленная на содействие таким проектам, как тот, в котором он участвовал. Будучи принятым, Гарфинкель выбрал в качестве руководителя своей диссертации Гая Джонсона. Интерес последнего к расовым отношениям повлиял на предпочтения самого Гарфинкеля: темой его магистерской диссертации стал вопрос об убийствах на расовой почве. Он также познакомился с различными социальными теориями и, о чем надлежит особо упомянуть, с работами феноменологов и опубликованной в 1937 г. «Структурой социального действия» Толкотта Парсонса. Подавляющее большинство выпускников университета Северной Каролины интересовались тогда статистикой и «научной социологией». Гарфинкель же увлекся теоретическими аспектами, а также идеями Флориана Знанецкого, изложенными в теперь почти забытой книге, которая была посвящена вопросам социального взаимодействия и точке зрения актора.
В 1942 г. Гарфинкель был призван в состав военно-воздушных сил. В Майами он готовил войска к танковым сражениям на поле для игры в гольф, причем не видя самих танков, располагая только их изображениями, напечатанными в журнале «Лайф». Все настоящие машины были задействованы в боевых действиях. Человек, предпочитавший теоретическим отчетам конкретные эмпирические детали, обучал солдат, готовящихся к отправке на фронт, сражаться с воображаемыми танками, при том что близость к ним в действительности становилась вопросом жизни и смерти. Трудно даже представить, как этот опыт повлиял на развитие его представлений. Он обучал солдат, как следует метать гранаты под гусеницы танков, уметь быть недосягаемым для них, стрелять по предполагаемым танковым укреплениям. Благодаря этому заданию обнаружилась новая грань вопроса об адекватном описании действий и их объяснения, чем Гарфинкель занимался в Северной Каролине в теоретическом плане (Rawls, издание готовится к печати).
По завершении войны он продолжил обучение в Гарварде и учился там у Толкотта Парсонса. Если его учитель считал приоритетными абстрактные категории и общие правила, то Гарфинкель — детальное описание явлений. Этот вопрос стал главным предметом полемики в социологии, когда Гарфинкель достиг заметных успехов в данной области. Однако более всего его волновало не отвлеченное рассмотрение теоретического направления, а реализация его в практике. Еще будучи студентом Гарварда, Гарфинкель два года преподавал в Принстоне. После получения докторской степени он переехал в штат Огайо, где два года изучал специфику командования экипажем самолетов и подводных лодок. Это исследование было прекращено из-за недостатка финансирования, и Гарфинкель в скором времени подключился к исполнению проекта, связанного с анализом деятельности присяжных заседателей из города Вичита (штат Канзас). Подготавливая доклад об этой работе для собрания Американской социологической ассоциации, Гарфинкель в 1954 г. попытался объяснить, что привлекло его внимание в рассуждениях присяжных и вообще в социальной жизни, и предложил для этого термин — «этнометодология».
Осенью 1954 года Гарфинкель занял место в Калифорнийском университете (Лос-Анджелес). Здесь он работал вплоть до выхода на пенсию в 1987 г. Он сразу внедрил на своих семинарах термин — «этнометодология». Наиболее активные из его учеников приняли подход Гарфинкеля, способствуя его распространению в Соединенных Штатах и во всем мире. Группа социологов, особенно Харви Сакс, Иммануил Щеглофф и Гейл Джефферсон, вдохновленная идеями Гарфинкеля, разработали анализ высказываний, составляющий сейчас наиболее значительную разновидность этнометодологии.
Этнометодология, напротив, расценивает объективность социальных явлений как свершения «участников» (определение понятия будет дано ниже) — как результат их методологических действий. Гарфинкель, в своем неподражаемом и едва доступном пониманию стиле, излагает, что находится в фокусе этнометодологии:
Для этнометодологии объективная реальность социальных фактов — это локально и эндогенно осуществляемое, естественно организованное, рефлексивно объяснимое, непрестанное практическое дело, везде, всегда, исключительно, всецело являющееся созданием участников, у которых нет перерывов, возможности уклониться от этого, сокрыться, передать его другому, отсрочить или заплатить выкуп, и, следовательно, выступающее фундаментальным социологическим феноменом (Garfinkel, 1991, p. 11).
Иначе говоря, этнометодология изучает организацию повседневной жизни, или, по словам Гарфинкеля (Garfinkel, 1988, p. 104), «вечное, обычное общество». По выражению Поллнера, это «необыкновенная организация обыкновенного» (Pollner, 1987, p. xvii).
Этнометодологию невозможно назвать макросоциологией в понимании Дюркгейма, но ее приверженцы также не считают ее и микросоциологией. Таким образом, хотя ее сторонники не считают действующих субъектов остолопами, они также не признают людей «бесконечно рефлексирующими, познающими себя и все рассчитывающими» (Heritage, 1984, p. 118). Скорее, вслед за Альфредом Шюцом, они признают, что самые распространенные действия — рутинные и относительно необдуманные. Гилберт (Hilbert, 1992) утверждает, что представители этнометодологии изучают не акторов или индивидов, а скорее «участников». Однако те строго и исключительно рассматриваются «[как] действия участников — практически отработанные действия, в результате которых производится то, что воспринимается ими как большая структурой организации или малая структура взаимодействия или личности» (Hilbert, 1992:193). В итоге представителей этнометодологии не интересуют ни микро-, ни макроструктуры; они исследуют «искусные» действия, создающие структуры обоих типов. Таким образом, Гарфинкель и другие представители этнометодологии нащупали в традиционных социологических рамках новый подход к объективным структурам, как макро-, так и микроуровня (Maynard & Clayman, 1991).
Одним из ключевых положений Гарфинкеля относительно этнометодов является мысль об их «рефлексивной объяснимости». Объяснения (оценки) — это способы, с помощью которых акторы истолковывают (описывают, критически осмысливают и идеализируют) конкретные ситуации (Bittner, 1973; Orbuch, 1997). Истолкование — это процесс выдвижения людьми «объяснений» для логического осмысления мира. Сторонники этнометодологии уделяют большое внимание анализу «объяснений», данных человеком, а также способам, какими эти «отчеты» воспринимаются и принимаются (или отклоняются) другими. Именно поэтому особое место отводится анализу разговоров. Например, когда студентка объясняет профессору, почему провалилась на экзамене, она предлагает конкретное толкование, тем самым пытаясь придать происшествию определенный смысл, внятный профессору. Приверженцев этнометодологии интересует природа такого «объяснения», а более широко — практики истолкования (Sharrock & Anderson, 1986), прибегая к которым студентка предлагает «объяснение», а профессор принимает (или отвергает) его. При анализе «объяснений» сторонники данной научной области придерживаются позиции «этнометодологического безразличия». То есть они не выносят суждений о природе таких «объяснений», рассматривая их лишь в плане использования в практических действиях. Кроме того, ими анализируются методы, необходимые как говорящему, так и слушающему, чтобы выдвигать, понимать и принимать или отвергать данные истолкования (об этом см.: Young, 1997).
Развивая эти идеи, представители этнометодологии указывают, что социологи, как и все, предлагают именно «объяснения». Следовательно, сообщения о социологических исследованиях следует расценивать как «объяснения» и анализировать, подобно иным «отчетам». Такой взгляд разрушает иллюзии относительно деятельности социологов, да и вообще любых ученых. Значительная доля социологического знания (впрочем, вообще всех наук) состоит из интерпретаций, основанных на здравом смысле. Соответственно, последователи этнометодологии изучают «объяснения» социологов точно так же, как «толкования» непрофессионалов. В результате, повседневная деятельность социологов и прочих ученых подвергается в этнометодологии критическому разбору.
Заметим, что «объяснения» рефлексивны в том плане, что они включаются в формирование ситуации, которую выявляют и которую предназначены рассматривать. Таким образом, стремясь описать действия людей, мы перестраиваем природу того, что они делают. Это верно в случае и с социологами, и с непрофессионалами. В процессе изучения и описания социальной жизни социологи изменяют то, что изучают. Это означает следующее: субъекты меняют свое поведение, поскольку становятся объектами тщательного изучения, реагируя тем самым на то, что их поведение анализируется (сходную мысль см. в главе 11, при рассмотрении «двойной герменевтики» Гидденса).
Этнометодологию Гарфинкель разрабатывал начиная с конца 1940-х гг., но систематизировал научные данные лишь в 1967 г., когда вышла в свет его книга «Исследования в этнометодологии». Со временем она разрослась, что привело к образованию целого ряда различных направлений. Всего лишь десятилетие спустя издания «Исследований в этнометодологии» Дон Циммерман пришел к выводу, что существует несколько разновидностей этнометодологии. По его словам, этнометодология включает «ряд более или менее отличных друг от друга, а порой и совершенно несовместимых направлений исследования» (Zimmerman, 1978, p. 6). Еще десятилетие спустя Пол Аткинсон (Atkinson, 1988) заметил, что ей недостает последовательности, и заявил, что некоторые ее представители ушли слишком далеко от базовых предпосылок этого подхода. Таким образом, оставаясь живой областью социологии, этнометодология в последние годы испытывает «проблемы роста». Можно с уверенностью сказать, что в ближайшие годы произойдет как дальнейшее расширение этнометодологии, так и появление ее разновидностей, а также рост проблем. В конце концов, суть этнометодологии — бесконечное разнообразие повседневной жизни. Как результат этого — увеличение числа исследований, больше разновидностей в подходах и выявление новых «проблем роста».
Мэйнард и Клайман (Maynard & Clayman, 1991) описывают различные работы в области этнометодологии, из которых, на наш взгляд, можно выделить два типа[70]. Первый тип — это этнометодологические исследования контекста социальных институтов. Первоначальные научные разработки Гарфинкеля и его коллег (о чем будет сказано ниже) проводились в случайной обстановке, которая не могла быть определена как социальный институт, — например, в жилом доме. Затем стала изучаться повседневная практическая деятельность в рамках определенных институтов: судов, медицинских учреждений (Ten Have, 1995) и полицейских департаментов. Эти исследования преследовали цель выяснить, как люди исполняют свои официальные задачи и как в процессе этого ими создаются институты, в рамках которых существуют данные задачи.
Традиционные социологические исследования таких институциональных условий сосредоточиваются на рассмотрении их структуры, формальных правил и официальных процедур, стремясь объяснить осуществляемую в их рамках человеческую деятельность. Но последователи этнометодологии считают учет этих внешних рамок недостаточным, чтобы понять происходящее на самом деле. Люди не детерминируются такими внешними силами; скорее наоборот, они используют их для выполнения задач и создания института, в рамках которого возможно существование данных задач. Практические методы привлекаются людьми не только для свершения повседневных дел, но и для воспроизводства продукта в рамках института. Например, собранные полицейским департаментом данные об уровне преступности — это не просто результат выполнения служащими четко определенных правил их работы. Здесь задействованы основанные на здравом смысле процедуры, поскольку требуется, к примеру, выяснить, следует ли классифицировать жертвы преступления как убийц. Таким образом, эти данные базируются на профессиональной работе, связанной со спецификой трактовки, а сбор сведений — практическая деятельность, вполне заслуживающая отдельного рассмотрения.
Вторая разновидность этнометодологии — анализ разговоров[71]. Его целью является «детальное понимание фундаментальных структур взаимодействия в процессе разговора» (Zimmerman, 1988, p. 429). Последний здесь определяется в соответствии с основными параметрами этнометодологического подхода: «Разговор — это взаимодействие, выявляющее признаки стабильности и упорядоченности, анализируемые самим исполнением разговаривающих» (Zimmerman, 1988, p. 406; курсив мой). Хотя существуют правила и процедуры разговоров, они не детерминируют сам разговор, будучи задействованными скорее, чтобы его «исполнить». Центральным предметом анализа разговора является присущая ему самому стесненность в отношении того, что говорится, а не какие-либо внешние силы, сдерживающие беседу. Разговоры рассматриваются как внутренне, последовательно упорядоченные.
Циммерман выделяет пять основных принципов данного исследовательского метода. Во-первых, сбор и анализ деталей, связанных с разговором. Это не только слова, но и «запинки, обрыв, повторное начинание, молчание, вздохи, откашливание, фырканье, смех и смешки, тональное ударение и т. п., не говоря уже о „невербальном“ поведении, которое можно проанализировать с помощью видеозаписи разговора и какое обычно связано с действиями, запечатленными на аудиопленке» (Zimmerman, 1988, p. 413). Все это образует составную часть большинства разговоров и может расцениваться как применяемая участвующими в них субъектами методика ведения беседы.
Во-вторых, даже мельчайшие детали разговора следует считать строго упорядоченным «исполнением». Таково качество этих аспектов не только для представителей этнометодологии; они «упорядочиваются методическими действиями самих социальных акторов» (Zimmerman, 1988, p. 415).
В-третьих, взаимодействие вообще и разговор, в частности, обладают свойствами стабильности, упорядоченности, которые характеризуют «исполнение» субъектов. Рассматривая разговоры, представители этнометодологии трактуют их так, как если бы они были автономными, отделимыми от познавательного процесса субъектов явлениями, а также исследуют более широкий контекст, в котором они происходят.
В-четвертых, «фундаментальная структура разговора — это последовательная его организация» (Zimmerman, 1988, p. 422). «Процесс речевого взаимодействия управляем благодаря локальной или очередной основе» (Zimmerman, 1988, p. 423). Здесь Циммерман упоминает различие разговоров, «сформированных контекстом» и «обновляющих контекст», которое предложил Херитидж (Heritage, 1984). Первые называются так потому, что произносимое в данный момент регулируется предшествующим контекстом последовательного хода разговора. Вторые названы так, поскольку произносимое в настоящем становится частью контекста будущих высказываний.
Методологически ученые склонны исследовать разговоры в спонтанных ситуациях, прибегать к помощи аудио- и видеозаписи. Благодаря этому методу информация добывается непосредственно из мира повседневности, а вовсе не навязывается исследователем. Ученый может снова и снова изучать реальный разговор до мельчайших деталей, а не полагаться только на свои заметки. Этот способ позволяет также осуществить детализированный анализ разговоров.
Рассматриваемая разновидность этнометодологии исходит из предположения, что разговоры составляют фундамент других форм межличностных отношений. Это самая распространенная форма взаимодействия, и любой разговор «состоит из цельной матрицы социально организованных коммуникативных практик и процедур» (Heritage & Atkinson, 1984, p. 13).
Выше мы постарались дать общее понятие об этнометодологии. Однако суть ее не в теоретических посылках, а в эмпирических исследованиях. Известное нам в теоретическом плане получено в результате именно таких научных штудий. Таким образом, теперь мы обращаемся к некоторым из практических работ, надеясь, что читатель сможет лучше представить себе особенности этнометодологии.
Мы начнем с первых примеров этнометодологических исследований. Хотя некоторые из этих методов сегодня используются довольно редко или не используются вовсе, они немало поведают нам об этнометодологии.
Проводя эксперименты такого рода, в социальную реальность вторгаются для того, чтобы выяснить методы конструирования людьми социальной реальности. Предполагается, что в это время происходит методичное создание социальной жизни, при этом участники не отдают себе отчет в осуществлении таких действий. Цель эксперимента — нарушить привычные процедуры таким образом, чтобы процесс конструирования или реконструирования повседневности можно было наблюдать и изучать. В своей работе Гарфинкель (Garfinkel, 1967) привел ряд примеров такого рода экспериментов, большинство из которых были проведены его студентами в свободной обстановке, чтобы проиллюстрировать основные принципы этнометодологии.
Линч (Lynch, 1991, p. 15) предлагает следующий пример нарушения, почерпнутый из ранней работы Гарфинкеля (Garfinkel, 1963).
Рис. 7.1. Нарушение в игре «крестики-нолики». (Источник: Michael Lynch, 1991. «Pictures of Nothing? Visual Constructs in Social Teory». Sociological Teory, 9, p. 15).
Это, конечно, игра в «крестики-нолики». Согласно хорошо известным правилам, участники ставят значок внутри каждой клетки, но в данном случае правила нарушены, и нолик помещен между двумя клетками. Если бы нарушение произошло в реальности, другой игрок (игрок 2), по всей вероятности, настоял бы на правильном размещении нолика. Если бы этот порядок не был восстановлен, игрок 2 попытался бы объяснить себе, почему его партнер по игре предпринял столь необычное действие. Последователи этнометодологии исследовали бы действия второго игрока, чтобы проанализировать перестройку повседневной игры «крестики-нолики».
Возьмем другой пример. Гарфинкель попросил своих студентов на некоторое время — от 15 минут до 1 часа — вести себя дома как квартиранты и действовать на основании этого допущения. «Их проинструктировали, чтобы они были сдержанны и вежливы. Им следовало избегать привычного общения с домашними, придерживаться формального стиля беседы, разговаривать только в том случае, если с ними заговорят» (Garfinkel, 1967, p. 47). В подавляющем большинстве случаев родственники были огорошены таким поведением: «Отчеты были полны сообщениями об изумлении, озадаченности, потрясении, беспокойстве, замешательстве, гневе и обвинениями в адрес студентов со стороны их близких в недоброжелательности, неуважительном отношении, эгоизме, непорядочности или невежливости» (Garfinkel, 1967, p. 47). Эти реакции показывают, насколько важно, чтобы люди действовали в соответствии с общепринятыми представлениями о нормах поведения.
Больше всего Гарфинкеля интересовало, как члены семей пытались с помощью здравого смысла справиться с такой нестандартной ситуацией. Они требовали от студентов объяснить их поведение. Их вопросы подчас подразумевали попытку истолкования такого неадекватного поведения:
«Тебя что, уволили?»
«Ты заболел?»
«Ты действительно сошел с ума или ведешь себя так просто по глупости?»
Родственники также пытались понять странное для них поведение, исходя из мотивов, усвоенных ими ранее. Например, полагали, что студентка ведет себя столь необычно, поскольку перетрудилась или повздорила с женихом. Эти объяснения позволяют участникам — в данном случае членам семьи — думать, что при нормальных обстоятельствах взаимодействие было бы обычным.
Если студент не признавал обоснованности таких объяснений, родные уходили, уединялись, осуждали «нарушителя» или отвечали ему тем же. Обстановка эмоционально накалялась, поскольку все усилия восстановить порядок, попытавшись придумать объяснение, студентами отвергались. Родные чувствовали, что для восстановления равновесия нужны иные высказывания и действия:
«Оставь его в покое, у него опять такое настроение».
«Почему ты постоянно нарушаешь семейную гармонию?»
«Мне надоели твои штучки, если ты не можешь относиться к матери подобающим образом — уходи отсюда!»
В конце концов, студенты рассказали своим родственникам и близким о проводимом эксперименте, и в большинстве случаев гармония была восстановлена. Однако в некоторых семьях напряженные отношения еще какое-то время сохранялись.
Эксперименты с нарушением привычного порядка проводились для того, чтобы продемонстрировать, каким образом люди упорядочивают свою повседневную жизнь. В результате было обнаружено, что социальная жизнь отличается гибкостью, поскольку субъекты пытались незамедлительно нейтрализовать нарушение — т. е. сделать ситуацию объяснимой с точки зрения привычных представлений. Очевидно, что реакция людей на эти нарушения много может сказать о том, как они направляют течение своей повседневной жизни (Handel, 1982). Эти эксперименты кажутся невинными, но иногда они приводят к весьма сильным эмоциональным реакциям, которые и показывают, насколько людям важно, чтобы выполнялись привычные, общепринятые действия. Реакции на нарушение установившегося порядка порой бывают такими крайними, что Хью Меган и Хаустон Вуд предостерегали от проведения подобных экспериментов: «Заинтересованным людям убедительно не рекомендуется проводить какие-либо новые исследования, предусматривающие нарушение привычного порядка» (Mehan & Wood, 1975, p. 113).
Неоспорим тот факт, что любой пол — мужской или женский — биологически обусловлен. Считается, что люди ведут себя определенным образом в полном соответствии с их биологической конституцией. Обычно они не воспринимаются как выполняющие свою гендерную роль. Но вопреки такому взгляду, половая принадлежность есть именно исполнение нужных действий; для того чтобы выглядеть представителями того или иного пола, люди должны говорить и действовать в определенной манере. Обычно же считается по-другому: чтобы казаться женщиной или мужчиной, не нужно что-либо особо говорить или делать. Специалисты в этнометодологии исследовали гендерный аспект и пришли к необычным выводам.
Их точка зрения восходит к одному из ставших классическим примеру, приведенному Гарольдом Гарфинкелем (Garfinkel, 1967). В 1950-х гг. ученый встретил человека по имени Агнес, который, вне всякого сомнения, выглядел как женщина[73]. У нее была практически «совершенная» женская фигура с идеальными пропорциями. Миленькое личико, хорошая кожа, никаких волос на лице, брови были выщипаны, губы накрашены. Несомненно, это женщина — или нет? Гарфинкель выяснил, что она не всегда выглядела так. В момент их встречи Агнес пыталась убедить врачей (в конце концов, добившись своего), что ей требуется операция по удалению мужского полового органа и созданию женского.
С рождения Агнес была мальчиком. По всем признакам она и была мальчиком до 16 лет. В этом возрасте Агнес стала одеваться как девочка и убежала из дома. Вскоре она поняла, что этого мало; нужно было научиться действовать так, чтобы ее принимали за женщину. Она усвоила такую манеру, в результате чего все стали принимать ее за женщину, а она стала считать себя ею. Гарфинкеля интересовало, что помогает Агнес в практической жизни вести себя как женщине. Это означает, что мы не просто рождаемся мужчинами или женщинами; все мы усваиваем общепринятую практику поведения, позволяющую нам считаться либо мужчинами, либо женщинами. Только овладевая такими навыками, мы в социологическом смысле становимся теми или иными. Таким образом, даже такую категорию, как гендер, считающуюся приписанным статусом, можно понимать как выполнение ряда соответствующих действий.
Обратимся теперь к тому, что стало основным видом исследований в этнометодологии, — анализу разговоров. Его целью является изучение способов организации разговора, которые воспринимаются вполне очевидными. Ученые, занимающиеся изучением бесед, исследуют взаимосвязь высказываний в разговоре, а не отношения, складывающиеся между говорящими и слушающими (Sharrock and Anderson, 1986, p. 68).
Эммануил А. Щеглофф (Schegloff, 1979) считал свое исследование, посвященное способам начать телефонный разговор, составной частью более серьезного подхода, направленного на понимание упорядоченного социального взаимодействия:
Предмет работы, которую я проводил со своими коллегами, — организация социального взаимодействия. Материалы, с какими мы работали, это — аудио- и видеозаписи естественно протекающего взаимодействия и расшифровки этих записей; они интересовали нас, чтобы определить и описать упорядоченные явления, из которых складывается разговор и взаимодействие, а также чтобы обрисовать систематическую организацию, с помощью которой создаются эти явления (Schegloff, 1979, p. 24, курсив мой.).
Ученых интересовали различные упорядоченные явления в процессе взаимодействия, например организация очередности высказываний в беседе и то, каким образом люди стремятся замять допущенную неловкость в течение беседы. Кроме того, внимание привлекла структура разговора, в том числе его начало, окончание и регулярно повторяющиеся внутренние циклы.
С этих позиций Щеглофф проанализировал начало телефонного разговора, которое он определил как «момент, когда может быть предложен, воспроизведен, принят, отвергнут, изменен — иными словами, в зарождающемся виде установлен участниками определенный тип начинаемого разговора» (1979, p. 25). Хотя телефонный разговор не отличается от личной беседы, участникам в первом случае не хватает визуального контакта. Вместе с тем Щеглофф отмечает тот его элемент, что отсутствует в процессе личной беседы, — последовательность узнавания друг друга участниками, которые лишены визуального контакта.
Ученый установил, что начало телефонного разговора чаще всего стандартно:
А. Алло?
Б. Шэрн?
А. Привет!
Но иногда начало «выглядит и звучит уникально, — это почти виртуозное исполнение» (Schegloff, 1979, p. 68):,
А. Алло.
Б. Алло, Марджи?
А. Да.
Б. Гм… Мы тут красим, отделываем.
А. Хорошо.
Б. Угу, хм.
А. Гм, гм, гм.
Б. Хм! Гм…
А. Хм…
Б. Держу чужие ненужные инструменты.
А. Ну! Хм, хм.
Б. Извини насчет того.
Хотя такое начало и отличается от привычного, оно все равно не существует вне организации, характерной для всех разговоров. Оно порождается «систематической последовательной организацией, адаптированной и исполненной участниками в соответствии с конкретными обстоятельствами» (Schegloff, 1997, p. 68). Например, приведенный разговор почти невозможно понять, если не знать, что Б звонит, дабы извиниться за задержку некоторых электроинструментов, взятых взаймы. Б шутит, перечисляя виды работ (красим, отделываем), и только в конце, когда оба смеются, следуют извинения.
Щеглофф приходит к выводу, что нужно исследовать схему организации даже самых уникальных случаев.
Последние можно рассматривать в плане их местного, биографического, этнографического своеобразия, особенностей взаимодействия или иной уникальной специфики. Те же самые материалы можно проанализировать, чтобы выделить из локальной специфики формальную организацию, в составе которой они пребывают. Для изучающих специфику взаимодействия вопрос об организации, благодаря которой осуществляется социальная жизнь, занимает важнейшее место (Schegloff, 1979, p. 71).
Гейл Джефферсон (Jefferson, 1979; Jefferson, 1984) изучала, как собеседник узнает, когда надо смеяться в процессе разговора. С непрофессиональной точки зрения, смех — это абсолютно свободное проявление человека в процессе разговора. Однако Джефферсон обнаружила, что для побуждения второй стороны рассмеяться должны быть воспроизведены некоторые структурные характеристики речи. Прежде всего, это — смех, раздающийся после реплики говорящего:
Ден. Я думал, это было довольно далеко. Неужели, ты услышала мои слова, что ты наркоманка… Хе-хе.
Долли. Хе-хе-хе.
Второй случай, описанный Джефферсон, — смех, который сопровождает речь; он раздается, например, в середине фразы:
А. Ты знаешь, я не… ты знаешь.
Б. Черт, ты знаешь, я не в форме (ха-ха).
А. Да, да, ха-ха.
Из этих примеров Джефферсон сделала вывод, что смех имеет более организованный характер, чем это нам представляется:
Оказывается, порядок альтернативных ответов, чтобы другой участник разговора рассмеялся, вовсе не столь произволен, как можно было бы предположить; суть в том и состоит, что, вольно или невольно, должен раздаться именно смех, а не что-либо другое (Jefferson, 1979, p. 83).
Джефферсон интересовал не только феномен согласия рассмеяться, но и отказ последовать такому побуждению. Она пришла к выводу, что одного простого молчания в ответ на призыв засмеяться недостаточно, необходимо дать ясно понять, что приглашение не принято. Если, например, кто-то не хочет смеяться, подходящая стратегия — непосредственно за натиском говорящего приступить к серьезному обсуждению темы.
Гленн (Glenn, 1989) исследовал, как рождается коллективный смех, когда в разговоре принимают участие несколько человек. Ученый утверждает, что если в диалоге обычно смеется первым говорящий, то в полилоге — другой, а не тот, кто в данный момент говорит. При двустороннем взаимодействии говорящий вынужден сам рассмеяться над своим высказыванием, поскольку никто иной не сможет выполнить эту функцию. Однако в полилоге участвует множество собеседников, каждый из которых способен засмеяться первым, в этом случае говорящий не возьмет на себя инициативу.
Джон Херитидж и Дэвид Грейтбетч (Heritage & Greatbatch, 1986) изучали риторику британских политиков (образцы речей были позаимствованы из работы: (J. Maxwell Atkinson, 1984a, 1984b). Они выявили основные механизмы, с помощью которых докладчики побуждали аудиторию аплодировать. По их убеждению, аплодисменты инициируются «утверждениями, вербально сконструированными с тем, чтобы: а) подчеркнуть и выделить их смысл на фоне основной речи; б) сформулировать четкую заключительную фразу в выступлении» (Heritage & Greatbatch, 1986, p. 116). Подчеркивание сигнализирует аудитории, что аплодисменты уместны, а предварение четкого завершения фразы призывает слушателей аплодировать в унисон. Проанализировав речи британских политиков, Херитидж и Грейтбетч выделили семь основных риторических механизмов:
1. Контраст. Например, политик утверждает: «Слишком много тратится на войну… слишком мало расходуется на мир». Такое утверждение вызывает аплодисменты, поскольку для выделения смысла один и тот же аспект рассматривается сначала с негативной стороны, а затем с позитивной. Кроме того, аудитория может предвидеть, что ей следует аплодировать при раскрытии второй половины фразы и завершения первой.
2. Перечень. Перечень политических вопросов, обычно состоящий из трех частей, обеспечивает как подчеркивание смысла, так и выделение четкой заключительной фразы, какую аудитория может предугадать.
3. Решение загадки. Политик сначала задает аудитории загадку и затем предлагает ответ на нее. Это двойное представление вопроса позволяет его подчеркнуть, аудитория же ожидает завершения высказывания в конце ответа на загадку.
4. Заголовок — ударное заявление. Политик обещает сделать заявление и де лает его.
5. Комбинация. Это использование двух или более из перечисленных выше способов.
6. Обозначение своей позиции. Сначала описывается состояние дел, волнующих докладчика. Но ситуация представляется обезличенно. И лишь в конце выступления оратор высказывает свою собственную позицию.
7. Убеждение. Это случается, когда аудитория не реагирует соответствующим образом на заявление. Докладчик побуждает к аплодисментам, например, повторяя свою основную идею.
На конференциях политических партий, изученных Херитиджем и Грейтбетчем, две трети аплодисментов оказались вызванными этими семью способами. Наиболее восторженно аплодировали, когда ораторы прибегали к контрасту (почти четверть аплодисментов). Не менее важна манера докладчика говорить («интонация, темп речи и жестикуляция») (Heritage & Greatbatch, 1986, p. 143). Ученые также отмечают, что указанные способы характерны не только для политической речи, но и для рекламных слоганов, газетных статей, научных текстов и т. д. Они пришли к выводу, что эти механизмы вообще свойственны повседневному взаимодействию людей в процессе разговора. Мы используем их, чтобы добиться положительного отклика от тех, с кем контактируем.
Стивен Клейман (Clayman, 1993) исследовал феномен неодобрительных возгласов во время публичного выступления. Если аплодисменты означают сближение аудитории и докладчика, то возгласы неодобрения — это сигналы отторжения.
Реакции (аплодисменты или неодобрение) рассматриваются как результат либо индивидуального, независимо принятого решения, либо наблюдения за поведением членов аудитории. Упомянутое выше исследование показало, что аплодисменты — следствие индивидуального решения. Поэтому они раздаются сразу после удачной реплики, достигая пика через одну-две секунды. Кроме того, докладчик прибегает к ряду хорошо известных приемов, чтобы побудить аудиторию к аплодированию.
Неодобрительные же возгласы в большей степени являются продуктом наблюдения людей друг за другом. Обычно существует значительная пауза между вызывающей неприятие фразой и выкриками неодобрения. Если бы те порождались независимым решением индивида, они проявлялись столь же быстро, как и аплодисменты. Величина паузы, как правило, указывает на то, что члены аудитории наблюдают за поведением других, перед тем как решить, будет ли уместной неодобрительная реакция. Кроме того, аудитория нередко сигнализирует о том, что сейчас последует. Например, о недовольстве[74] докладчиком свидетельствуют «различные звуковые реакции — шепот, говор, возгласы, насмешки… эти звуки можно охарактеризовать как „шорох“, „гул“ или „рокот“» (Clayman, 1993, p. 117). Слушатели таким образом дают понять, что они склонны не одобрить высказывание. Тогда какой-либо конкретный человек ощущает себя более свободным, поскольку полагает, что не останется в одиночестве и, следовательно, не заслужит недовольство со стороны аудитории.
Разумеется, резонно спросить, откуда же, как не из автономно принятых решений, могут возникнуть первые проявления недовольства? Клайман полагает, что в определенной степени индивидуальное решение имеет определенное значение. Индивидуально принятое решение имеет место быть при зарождении проявлений недовольства потому, что такое поведение (например, перешептывание с соседями, вздохи — «фи-и-и» и т. п.) более приватно и с меньшей вероятностью вызовет неодобрение у аудитории, нежели явный возглас неодобрения. Таким образом, нет необходимости наблюдать за всей аудиторией, чтобы определить, насколько уместно подобное поведение.
Клеймана также интересовали способы, к помощи которых прибегают докладчики, пытаясь нейтрализовать неодобрительную реакцию. Например, говорящий может попытаться объяснить причину неодобрения и выдвинуть контрпредложение, которое, как ему кажется, сблизит его с аудиторией. Или говорящий может пошутить относительно негативной реакции. Однако Клайман установил, что подобные способы используются не столь часто. Как правило, это происходит только в том случае, когда неодобрительные возгласы достаточно интенсивны. Говорящие обычно не реагируют на неодобрение явным образом, поскольку это лишь заостряет внимание на негативной реакции, а также замедляет или прерывает речь и может инициировать дальнейшие неодобрительные возгласы. Последнее оказывается наиболее вероятным, если причина инцидента в самом говорящем.
Чаще прибегают к неявной защите, например, перекрикивая неодобрительный гул. Это служит тому, чтобы сделать шум менее выраженным, менее отчетливым и даже прекратить его. Интересно, что когда раздаются аплодисменты, докладчик старается не говорить, пока аплодисменты не станут тише или вовсе не прекратятся. Ему хочется, чтобы они раздавались как можно дольше, а продолжение речи при аплодировании обычно ведет к его прекращению.
Клейман считает, что продуцированные коллективом аплодисменты или неодобрительные возгласы похожи на выражение индивидуального согласия или несогласия в повседневном общении. В любом случае «согласие выражается моментально, безоговорочно и расценивается как не требующее какого-либо специального объяснения. Несогласие, напротив, как правило, оттягивается, оправдывается и объясняется» (Clayman, 1993, p. 125). Это сходство дает основание заключить, что аплодисменты и неодобрение объясняются общими принципами взаимодействия, характерными для всех сфер жизни, а не только структурами организаций и институтов или нормами публичных выступлений. Эти «общие принципы человеческого поведения» — часть процесса взаимодействия, который «является самостоятельной разновидностью социальных институтов, ранней по времени возникновения и базовой для большинства других социетальных институтов, имеющей свои организационные качества и принятые практики» (Clayman, 1993, p. 127). Другими словами, фундаментальные принципы, открытые благодаря анализу разговоров, позволяют нам понять позитивные (аплодисменты) и негативные (возгласы неодобрения) отклики на публичные выступления.
Чарльз Гудвин (Goodwin, 1979) оспорил традиционное лингвистическое представление, что изречения можно изучать вне рамок процесса взаимодействия, без учета такого контекста. Он считает, что «изречения возникают в разговоре» (Goodwin, 1979, p. 97). «Говорящий может реконструировать значение своего высказывания во время его создания, чтобы высказывание соответствовало реакции слушателя в данный момент» (Goodwin, 1979, p. 98; курсив мой).
В процессе беседы говорящие внимательно наблюдают за слушателями. Отслеживая вербальные, мимические реакции и язык телодвижений, они создают изречение, подстраивая его под слушателей. Такого рода реакции позволяют тому, кто говорит, решить, понятна ли его точка зрения, в противном случае — изменить структуру высказывания. Гудвин показал, как это проявляется в последовательности изложения:
В процессе произнесения изречение Джона дважды перестраивалось, прибавлялся новый сегмент, а другой удалялся. Получившееся высказывание становится результатом динамического взаимодействия говорящего и слушающего, определявших повороты беседы (Goodwin, 1979, p. 112).
Другими словами, изречения есть результат процессов сотрудничества. Мандельбаум (Mandelbaum, 1989) изучала феномен рассказов в процессе взаимодействия. Ее ключевая установка состоит в том, что аудитория не пассивна, как обычно полагают, а, скорее, может рассматриваться как «соавтор» рассказа. Аналогично проведенному Гудвином анализу высказываний Мандельбаум показывает, что члены аудитории обладают возможностями, позволяющими им вместе с автором изменять рассказ во время повествования. Участие аудитории заключается в том, что она может временно приостановить реплики, обеспечивая главенство рассказчика в разговоре. Члены аудитории также способствуют продолжению рассказа, демонстрируя свое понимание, это выражается звуками — «ага», «хм» и т. п. Аудитория может «исправить» некоторый сбой в рассказе, позволяя ему протекать более гладко. А также, и это наиболее важно, она способна вмешаться в ход рассказа и вынудить его пойти по-другому. Таким образом, рассказы, как высказывания и разговоры в целом, — результат взаимодействия.
Херитидж и Уотсон (Heritage & Watson, 1979) интересовались упорядоченным характером разговоров. Они рассматривали этот вопрос в плане этнометодологических подходов:
Важнейшим для этнометодологии является анализ практического социологического рассуждения, с помощью которого социальная деятельность оказывается объяснимой и упорядоченной. Данный подход предполагает, что все сценические признаки социального взаимодействия [например, биографии, события, личности, местоположения] устанавливаются как согласованное практическое исполнение, в котором и благодаря которому участники демонстрируют друг другу свои навыки практического управления социальным порядком. Как аналитиков, нас интересует истолкование (в отношении их естественного применения) тех методов, с помощью которых участники демонстрируют, управляют и распознают этот порядок (Heritage & Watson, 1979, p. 123–124).
Они стремились особо выяснить, когда порядок разговора сам становится темой беседы. Их внимание привлекли формулировки, определяемые ими как часть беседы, необходимая для описания разговора. В частности, их привлек особый род формулировок, при котором действующие субъекты стремятся «охарактеризовать уже описанное или оговоренное в предыдущем разговоре (полностью или частично) состояние дел» (Heritage & Watson, 1979, p. 126).
Беседы, которые в качестве примера использовали Херитидж и Уотсон, слишком длинны, и их невозможно привести здесь полностью, однако следующий фрагмент ясно показывает, что же они понимали под формулировками:
А. Я был так расстроен, что…
Б. Да.
А. …что я забрался на ограждение моста.
Б. Ты был готов покончить самоубийством из-за…
А. Да, я так подавлен.
Утверждая, что А готов на самоубийство, Б формулирует то, что А пытался сказать в двух предыдущих утверждениях.
Такие формулировки иллюстрируют, как на практике осуществляется ведение беседы. Формулировка — часть разговора, цель которой заключается в том, чтобы «ясно и конкретно продемонстрировать понимание» (Heritage & Watson, 1979, p. 129). Формулировка это один из примеров того, как участники разговора показывают, что понимают происходящее.
Ученые, занимающиеся анализом разговоров, и другие представители этнометодологии обратили внимание на невербальные действия. Некоторые исследователи, чтобы проанализировать всю совокупность речевой и невербальной деятельности, пользуются видеозаписями и фильмами. Например, Гудвин (Goodwin, 1984) обратился к видеозаписи праздничного обеда двух пар. Один из важнейших аспектов — положение тела человека (в данном случае Анны), которая рассказывает на этой вечеринке какую-то историю:
Анна сжимает руки, ставит локти на стол и наклоняется вперед, пристально глядя на собеседника, к которому обращается, — на Бет. Таким положением говорящий демонстрирует, что всецело сосредоточен на собеседнике, полностью поглощен изложением своей истории и не занят ничем другим, кроме разговора. Представляется, что положение тела… — визуальное проявление процесса рассказывания (Goodwin, 1984, p. 228).
Ученый считает, что «таким образом рассказ Анны становится нагляднее не только в речи, но и в том, как она организует положение тела и каково ее поведение во время рассказывания» (1984, p. 229).
Другим изученным Гудвином невербальным проявлением служит взгляд, который связан с ходом разговора:
Если говорящий смотрит на собеседника, тот также должен на него смотреть. Если говорящие смотрят на прячущих взгляд собеседников, что обнаруживает нарушение норм, они часто прерывают фразы, начинают их заново или делают паузы. Такая изломанная речь показывает, что нарушаются правила, кроме того, это обозначает в процессе разговора момент нарушения и выправляет ситуацию, призывая слушающего обратить взгляд. Таким образом, сразу после того, как фраза прерывается, собеседник, отводивший до того взгляд, зачастую начинает смотреть на говорящего (Goodwin, 1984, p. 230).
Положение тела и взгляд — это всего лишь два из множества различных невербальных действий, тесно связанных с вербальными.
Мы склонны считать нерешительность и уверенность в себе психологическими качествами, но Мэннинг и Рэй (Manning & Ray, 1993) попытались доказать, что они прямо связаны с управлением диалогами. Существует определенный набор типичных процедур, используемых каждым из нас для знакомства с неизвестными нам людьми. Как робкие, так и уверенные в себе люди, пусть и по-разному, применяют именно эти процедуры, чтобы в свойственной им манере разрешить социальные ситуации. Таким образом, нерешительные и уверенные в себе люди прибегают к различным стратегиям разговора.
Мэннинг и Рэй провели лабораторное исследование со студентами колледжей, задействовав видеозапись и фиксируя процесс взаимодействия десяти нерешительных и десяти уверенных в себе пар собеседников. Любой из нас говорит «об обстановке» — о непосредственном окружении, но нерешительные люди рассуждают на эту тему намного дольше, чем обладающие уверенностью. Обратимся к примеру:
А. (нервный смех) Микрофон.
Б. Нас записывают.
А. Похоже на то.
Б. Ха.
А. Ну, хорошо.
Б. Они, вроде, хотят понаблюдать, какие мы нервные (смешки).
А. Знаю.
По наблюдениям этих ученых, вероятность того, что нерешительные собеседники в начале разговора поведут речь об обстановке, в 2,5 раза выше по сравнению с уверенными в себе. Кроме того, вероятность того, что они вернутся к разговору об обстановке позднее, если разговор не будет складываться, в 8 раз больше. Мэннинг и Рэй заключают: «Мы полагаем, что нерешительные участники прибегли к разговору об обстановке как „безопасной“ теме, сходной с обсуждением погоды. Напротив… уверенные в себе рассматривали разговор об окружающей обстановке как туник, которого следует избегать» (Manning and Ray, 1993, p. 183). Кроме того, уверенные в себе студенты чаще называли друг другу свои имена и сразу переходили к введению в тему разговора («предтематический эпизод»). Если нерешительные участники склонны отвергнуть такой подступ к теме, то противоположно поступающие собеседники на него, вероятно, откликнутся и смогут уйти в развитии темы дальше.
Принципиальный вопрос заключается в следующем: являются ли эти и другие различия в разговоре проявлениями фундаментальных психологических различий или нерешительность и уверенность в себе — это разные процедуры разговора? Ясно, что Мэннинг и Рэй, придерживающиеся этнометодологического подхода, склоняются к последней точке зрения:
Возможно, что симптомы нерешительности и то «состояние», индикаторами которого они оказываются, представляют собой одно и то же… «нерешительные» люди, вероятно, застенчивы в определенные моменты и при определенных обстоятельствах. Следовательно, резонно предположить, что при взаимодействии подключается механизм проявления нерешительности, которая может быть «активирована» или «деактивирована» совместными усилиями, направленными на поддержание разговора по теме (Manning and Ray, 1993, p. 189).
Как уже было сказано, некоторые сторонники этнометодологии заинтересовались исследованием разговора и процесса взаимодействия людей, что происходит в рамках различных социальных институтов. Рассмотрим несколько примеров подобного рода исследований.
Некоторые специалисты в области этнометодологии обратили внимание на трудовые отношения. Например, Баттон (Button, 1987) проанализировал собеседования при приеме на работу. Неудивительно, что он считает такие интервью последовательно, с определенной очередностью организованным разговором и «практической деятельностью сторон в конкретной ситуации» (Button, 1987, p. 160). Один из рассматриваемых в данном исследовании аспектов связан с возможными действиями интервьюеров после того, как они получают ответ на свой вопрос, дабы перейти далее к другому, мешая тем самым интервьюируемому вернуться к прежнему ответу и исправить его. Во-первых, интервьюер может дать человеку понять, что интервью окончено. Во-вторых, задать другой вопрос, который изменит направление разговора. В-третьих, дать такую оценку ответу, что интервьюируемый будет не способен вновь вернуться к нему.
Баттон размышлял над тем, почему собеседование при приеме на работу считается деловой беседой. По его словам, обусловливает это не табличка на двери или факт собрания людей. Скорее, данное превращение случается благодаря тому, «что эти люди делают, как они структурируют и организуют взаимодействие друг с другом. Вследствие этого определенная социальная обстановка получает характеристики интервью. В целом, это связано с тем, как участники организуют свою беседу» (Button, 1987, p. 170). Таким образом, собеседование при приеме на работу определяется характером речевого взаимодействия.
Андерсон, Хьюзи Шеррок (Anderson, Hughes & Sharrock, 1987) исследовали особенности деловых переговоров в среде административных работников коммерческих фирм. В частности, ученые сделали вывод о рассудительном, беспристрастном и безличностном характере таких переговоров:
Все происходит обдуманно, взвешенно, разумно. В их манере поведения нет никакой враждебности. Они просто занимаются делом, это часть их рабочего дня… Враждебность, разногласия и расхождения во мнениях всегда сдерживаются, контролируются. Если сделку на этот раз заключить невозможно, так тому и быть (Anderson, Hughes, and Sharrock, 1987, p. 155).
Такой характер взаимодействий многое говорит нам о мире бизнеса.
Как утверждают ученые, происходящее в деловом мире ничем не отличается от процессов обыденной жизни. В большинстве социальных взаимодействий мы ведем себя так же, как поступают руководители бизнеса. «Деловая жизнь протекает не в опечатанном отсеке, отрезанном от остальной социальной жизни. Она неотрывна от нее, переплетена с ней» (Anderson, Hughes, & Sharrock, 1987, p. 155).
Уэйлен и Циммерман (Whalen and Zimmerman, 1987) изучали телефонные звонки в центры экстренной помощи. Контекст обусловливает сокращение вступительной части телефонных разговоров. Обычно при беседе по телефону следуют вызов-ответ, идентификация-узнавание, приветствие и вопрос «Как дела?». Однако в случае со звонками при чрезвычайных ситуациях вступительные реплики сокращены, а процедуры узнавания, приветствия и стандартных вопросов о жизни отсутствуют.
Другой интересный аспект телефонных звонков такого рода состоит в том, что отношение к конкретным фактам, выявляемым вначале, куда серьезнее, чем при обычном разговоре, где ими пренебрегают:
…это такие ситуации, когда звонящий вешает трубку после ответа диспетчера, или когда в трубке молчат, или слышен лай собак, споры и крики и тому подобные звуки, или звонок пожарной сигнализации. Несмотря на то, что непосредственно речь отсутствует, диспетчеры изначально трактуют такие факты как возможные признаки необходимости оказания помощи и, таким образом, как действительные или виртуальные просьбы (Whalen and Zimmerman, 1987, p. 178).
Своеобразие телефонного разговора при чрезвычайной ситуации обусловливает эти и иные изменения структуры обычного разговора.
В сходном исследовании Уэйлены и Циммерман (Whalen, Zimmerman & Whalen, 1988) рассмотрели особый тип телефонного разговора при чрезвычайной ситуации — когда разговор не удался, что привело к задержке выезда машины скорой помощи и смерти женщины. В то время как средства массовой информации были склонны обвинить в этом происшествии диспетчера, Уэйлены и Циммерман усматривают проблему в сущности телефонных разговоров при чрезвычайных ситуациях:
В результате нашего исследования стало ясным, что участники по-разному понимали происходящее и имели разные ожидания относительно того, каким должен быть этот разговор. Через некоторое время несогласованность звонившего и сестры-диспетчера (а также ее начальника) стала более обширной и глубокой. Эта неверная установка решительным образом способствовала возникновению пререканий, подорвавших и трансформировавших активность участников (Whalen, Zimmerman & Whalen, 1988, p. 358).
Таким образом, именно характер конкретного вида разговора, а не способности диспетчера, привели к несчастью.
Анжела Гарсиа (Garsia, 1991) изучила процедуру улаживания конфликтов, проводя исследования в рамках Калифорнийской программы, разработанной для урегулирования разнообразных споров, в том числе разногласий между владельцами и арендаторами, вызванных спорами из-за небольших денежных сумм, а также между членами семьи или друзьями. Конечной целью Анжелы Гарсиа было сравнить, как разрешаются конфликты в рамках определенных социальных институтов и в обычных разговорах. Важнейшим тезисом ученого стало утверждение, что урегулирование, происходящее в контексте институтов, облегчает разрешение конфликта, поскольку исключает процессы, ведущие в случае обычных разговоров к углублению разногласий. Кроме того, если даже при разборе конфликтов с помощью посредника и возникает спор, все равно имеются процедуры, отсутствующие в рамках обыденных разговоров, благодаря которым и возможно прекращение конфликта.
Гарсиа сначала анализирует очередность произнесения, что характерно и для исследований сторонников анализа разговоров. Посредник определяет, кто, когда может говорить и каковы должны быть ответы. Например, истцы выступают первыми, участникам спора нельзя прерывать их, пока они говорят. Этот запрет существенно ограничивает конфликтность в спорах, если приглашен посредник. И, наоборот, в обычных разговорах прерывание речи другого повышает вероятность и масштаб конфликта. Его накал снижается также из-за того, что участники спора должны спрашивать у посредников разрешения высказаться. Эта просьба может быть отклонена, и даже если ее удовлетворяют, сам факт того, что она высказана, уменьшает возможность непосредственного конфликта спорящих. Другой ключевой фактор снижения конфликтности состоит в том, что участники спора адресуют свои замечания посреднику, а не друг другу. Когда вопрос обсуждается совместно, посредник, а не участники, контролирует предмет обсуждения, а также задает участникам спора прямые вопросы. Таким образом, он одновременно служит буфером и контролером, и его функция при выполнении обеих ролей — ограничить возможность конфликта.
Особенно он стремится сократить вероятность прямых и сопутствующих обвинений и опровержений, высказываемых участниками спора. Велика вероятность, что такая «перекрестная беседа» приведет к конфликту, а посредники стремятся его предотвратить и готовы быстро действовать в случае его возникновения. Чтобы остановить перекрестный разговор, посредник может переменить тему обсуждения, изменить направление вопроса или применить к спорщикам санкции.
В целом, «при участии посредника не бывает прямо адресованных или сопутствующих им оппозиционных высказываний, формирующих спор» (Garcia, 1991:827). Обобщая, Гарсиа перечисляет следующие характеристики посредничества, помогающие спорящим ослабить спор или ликвидировать его, сохранив при этом реноме:
1. Обвинения и опровержения этих обвинений в системе очередности выступлений, если спор проходит с участием посредника, не соседствуют друг с другом и, таким образом, снижается возможность разрастания спора.
2. Опровержения даются не непосредственно на обвинения, а на вопросы посредника. Как следствие, эти опровержения, будучи отделены от ответов, с меньшей вероятностью вызовут полемические возражения.
3. Поскольку спор предполагает промедление между обвинением и ответом на него, спорящим разрешается не отвечать на некоторые обвинения, что означает их вину. Отсрочка позволяет участнику спора «пренебречь некоторыми обвинениями в свой адрес, чтобы сосредоточиться на более важных или проигнорировать те, которые он не может правдоподобным образом опровергнуть» (Garcia, 1991, p. 830). В результате остается меньше спорных вопросов для обсуждения.
4. Обвинения и опровержения смягчаются посредническим участием. Например, к обвиняемому можно обращаться косвенно, употребляя местоимение «мы», а само обвинение может быть смягчено использованием выражений типа «ну, предположим» или «может быть».
В отличие от Клеймана Гарсиа не утверждает, что структура взаимодействия при участии посредника сходна с их организацией в повседневной жизни. По сути дела, она считает, что существует разный порядок взаимодействия. Однако, как Клейман и другие представители анализа разговоров, Гарсиа (Garsia, 1991, p. 833) видит ключ к пониманию сути происходящего при взаимодействии, особенно когда участвует посредник, в «самом порядке взаимодействия, характерном для посредничества», а не в его социальной или нормативной структуре.
Относительно недавно Грейтбетч и Дингвол (Greatbatch & Dingwall, 1997) обратились к изучению слушаний по разводам при участии посредников, что проводились в десяти учреждениях Англии. В данном случае стороны говорят непосредственно друг с другом и часто вступают в спор. Учитывая эту особенность, Грейтбетч и Дингвол стремились понять, как вспыхивают такие споры. Хотя посредники вольны предпринимать различные действия, основным предметом исследования были не они, а действия спорящих, направленные на выход из дискуссии. Так, одна сторона может не воспользоваться правом высказаться и позволить говорить другой, она может взять на себя инициативу и обратиться к посреднику, а не к участнику спора, объявить, что устраняется от спора и выдвинуть доводы примирения (например, «я сам виноват»). В большинстве же случаев английские спорщики не разговаривают непосредственно друг с другом; предпочитая обратиться к посредникам. Но, скорее всего, главную роль играют не различные детали проводимых исследований — важно, что Грейтбетч и Дингвол (Greatbatch & Dingwall, 1997, p. 164) оспорили утверждение Гарсиа, будто происходящее в такой обстановке не сходно с обыденной жизнью: «Описанные здесь способы смягчить ситуацию применяются далеко не только при участии посредника; это общие речевые практические способы, характерные и для обычных разговоров». Иными словами, чтобы выйти из конфликта, спорящие прибегают к действиям, сходным с теми, какие используются людьми в повседневной жизни для того, чтобы прекратить спор.
Представители этнометодологии критикуют традиционных социологов за то, что те навязывают социальному миру свое понимание социальной реальности (Mehan & Wood, 1975). Они считают, что социология не была в достаточной степени внимательна и уважительна к миру повседневности, который должен быть первичным источником ее знаний (Sharrock & Anderson, 1986). Если говорить о крайностях, то социология сочла наиболее существенные аспекты социального мира (этнометоды) недоступными для изучения и взамен этого сосредоточилась на рассмотрении сконструированного мира, прячущего повседневные практики. Реальность, создаваемая увлеченными собственным видением мира социологами, отличалась от той, которая характерна для изучаемых ими явлений. Как говорят об этом Меган и Вуд, «пытаясь быть социальной наукой, социология отдалилась от социального» (Mehan & Wood, 1975, p. 63).
Эти ученые (а также см.: Sharrock & Anderson, 1986) выдвинули против традиционной социологии ряд конкретных критических аргументов. Они говорят, что используемые социологами понятия искажают социальный мир, его ритмичность. Дополнительное искажение возникает из-за того, что социология доверяется научным методам и статистическому анализу данных. Статистика обычно просто не в состоянии предоставить достоверное описание всей тонкости и сложности реального мира. Методы кодирования, используемые социологами при объяснении человеческого поведения через призму собственных предвзятых категорий, также неверно отражают социальный мир. Кроме того, кажущаяся простота кодирования скрывает многомерную деформацию, происходящую при облечении аспектов социального мира в форму социологических категорий. Утверждается также, что социологи склонны безоговорочно признать описание явления, данное респондентом, а не исследовать само явление. Таким образом, описание социальных условий принимается за сами эти условия, а не рассматривается как всего лишь одно конкретное их понимание. Наконец, Меган и Вуд заявляют, что социологами создаются абстракции социального мира, все более отдаляющиеся от повседневной реальности.
Придерживаясь несколько иного подхода, Дон Циммерман и Мелвин Поллнер (Zimmerman & Pollner, 1970) утверждали, что традиционной социологии было свойственно смешение предмета и средства. То есть повседневный социальный мир является источником излюбленных социологических тем, но редко выступает в социологии самостоятельным предметом. Данный тезис можно проиллюстрировать по-разному. Например, Рой Тернер (Turner, 1970; см. также: Sharrock & Anderson, 1986) отмечал, что социологи, как правило, рассматривают повседневную речь не как самостоятельный предмет изучения, а как источник для исследования скрытой реальности — будь то нормы, ценности, установки и т. д. Однако ее можно рассматривать в качестве формы проявления социальной жизни, т. е. как предмет сам по себе. Мэтью Спайер (Speier, 1970) утверждал, что социологи, когда рассматривают процесс социализации в детском возрасте, они исследуют не сами процессы, а набор абстрактных «стадий», полученных путем обобщения этих процессов. Он доказывал, что «социализация есть процесс приобретения навыков взаимодействия» (Speier, 1970, p. 189). Таким образом, представитель этнометодологии должен исследовать, как эти способности приобретаются и применяются в повседневности реального мира.
Анализ социализации в детском возрасте, предложенный Робертом У. Макэй (Mackay, 1974) — еще более яркий пример критики традиционной социологии и смешения предмета и источника. Макэй противопоставил «нормативный» подход традиционной социологии интерпретационному, характерному для этнометодологии. Он считает, что, согласно первому, социализация есть просто ряд этапов обучения «совершенными» взрослыми «несовершенных» детей общественным правилам. Макэй рассматривал это как «обманчивую видимость», игнорирующую ту истину, что в действительности социализация предполагает взаимодействие между детьми и взрослыми. Дети — не какие-то пассивные существа, несовершенные «сосуды»; наоборот, они активные участники процесса социализации, поскольку обладают способностью рассуждать, изобретать, получать знания. Социализация — процесс двусторонний. Макэй полагал, что этнометодологическая ориентация «восстанавливает значение взаимодействия взрослых и детей, основанного на навыках интерпретации, как предмета исследования» (Mackay, 1974, p. 183).
Циммерман и Поллнер (Zimmerman & Pollner, 1970) привели другие примеры смешения предмета и источника. Например, они заметили, что социологи, как правило, объясняют бюрократические действия правилами, нормами и ценностями организации. Однако если бы те отнеслись к ней как к предмету исследования, то обнаружили, что зачастую действующие субъекты своими поступками создают видимость того, будто эти действия можно объяснить следованием правилам. Не правила, а именно использование их акторами должно быть предметом социологического исследования. Циммерман и Поллнер приводят также пример кодекса поведения заключенных. Если традиционная социология стала бы рассматривать, как тюремный кодекс налагает на действующих субъектов определенные ограничения, представители этнометодологии исследовали бы, как этот кодекс используется заключенными в качестве средства оправдания и убеждения. Дон Циммерман и Лоуренс Видер следующим образом резюмировали проблему смешения предмета и источника:
Представитель этнометодологии не занимается подбором случайных объяснений для кажущихся систематическими, стандартными, повторяющимися действий, определенным образом анализируя мнение действующего субъекта. В действительности его интересует, как члены общества выполняют задачу понимания, описания и объяснения устройства мира, в котором они живут. (Zimmerman & Wieder, 1970, p. 289).
Социальный порядок в этнометодологии рассматривается не как самостоятельная реальность, а как «исполнение» социальных акторов.
Несмотря на то, что этнометодология достигла огромных успехов и показала, особенно в области анализа разговоров, свою способность накапливать знания о мире повседневной жизни, стоит упомянуть некоторые имеющиеся затруднения.
Во-первых, хотя сейчас этнометодология гораздо более распространена, чем это было 10–20 лет тому назад, многие социологи относятся к ней с недоверием (Pollner, 1991). Они считают, что это направление занимается изучением незначительных предметов и пренебрегает крайне важными проблемами, с которыми сегодня сталкивается общество. Представители этнометодологии возражают, что на самом деле они рассматривают существующие проблемы, поскольку наибольшее значение имеет именно повседневная жизнь. Пол Аткинсон резюмирует сложившееся положение таким образом: «Некоторые продолжают принимать этнометодологию со смесью непонимания и враждебности, однако эту силу, без сомнения, необходимо принимать в расчет, когда речь идет о теории, методах и эмпирическом проведении социологических исследований» (Atkinson, 1988, p. 442).
Во-вторых, существуют и такие ученые (например, Atkinson, 1988), кто полагает, что этнометодология забыла о своих феноменологических корнях и внимании к сознательным, познавательным процессам (исключение составляют Сикурел [Cicourel, 1974] и Коултер [Coulter, 1983,1989], хотя последний склонен помещать познание в рамки повседневного мира). Вместо того чтобы сосредоточиться на изучении процессов, происходящих в сознании, представители этнометодологии, особенно анализа разговоров, стали рассматривать «структурные свойства разговора как такового» (Atkinson, 1988, p. 449). При таком подходе не учитываются мотивы и внутренняя мотивация к действию. По мнению Аткинсона, этнометодология приобрела «чрезвычайно ограниченный» и «бихевиористский и эмпирический» характер (Atkinson, 1988, p. 441). Развитие этнометодологии в этом направлении понимается как возврат к некоторым из ее базовых принципов, в том числе стремлению не трактовать действующего субъекта как «остолопа»:
Первоначальным замыслом Гарфинкеля было отказаться от образа «тупоголового», чтобы сосредоточить внимание на «ловкой» и умелой методологической работе по созданию социального порядка. Однако с течением времени некоторые ответвления этнометодологии вернулись к модели, рассматривающей действующего субъекта как «остолопа». Целеустремленность и осмысленность оказались почти исключенными (Atkinson, 1988, p. 449).
В-третьих, некоторые представители этнометодологии заботились о сочетании предметов своих исследований (например, разговоров) с крупной социальной структурой. Эта задача существует несмотря на склонность сторонников этнометодологии считать, что они преодолевают разрыв между микро- и макроуровнями. Например, несколько лет назад Циммерман полагал, что «перекрестное опыление» с макросоциологией — «отрытый вопрос и интригующая возможность» (Zimmerman, 1978, p. 12). Позже Поллнер настаивал на том, что этнометодологии следует «вернуться к социологии, чтобы понять [считающиеся не требующими обоснования] действия в их более широком социальном контексте… обыденный разум с точки зрения структурных и исторических процессов. Предполагается, что повседневный разум не есть только продукт прозаической деятельности человеческого размышления, поскольку он формируется и в более долгосрочной и масштабной динамике» (Pollner, 1987, p. xvi). Определенный опыт такого «перекрестного опыления» был предпринят, например Гидденсом (Giddens, 1984), который встроил этнометодологические идеи в свою теорию структурации. Боден (Boden, 1990а; см. следующий параграф главы) определила потенциальное участие этнометодологии в решении вопроса о соотносимости социальной структуры и деятельности социальных агентов. Она утверждает, что выводы, полученные в результате этнометодологических исследований, уместны относительно не только микроструктур, но также и макроструктур. Можно надеяться, что изучение институтов прольет больше света на макрострукутру и ее соотношение с явлениями микроуровня.
В-четвертых, этнометодологию критиковали и изнутри: Поллнер (Pollner, 1991) замечает, что она утратила свою первоначальную радикальную рефлексивность. Последняя означает представление о том, что вся социальная деятельность, в том числе и самих представителей этнометодологии, — это исполнение. Взамен этнометодология приобрела большую благосклонность со стороны социологов традиционного направления. Согласно выражению Поллнера, «этнометодология обосновывается на окраине социологии» (Pollner, 1991, p. 370). Получив большее признание, представители этнометодологии склонны забывать о необходимости анализировать собственные действия. Как следствие, этнометодологии угрожает, по мнению Поллнера, утрата способности адекватно анализировать саму себя и потеря критической грани, превращение в одно из многих теоретических направлений консервативного толка.
Наконец, следует отметить, что хотя этнометодология и анализ разговоров рассматривались под общим заголовком, отношения между этими направлениями становятся все более сложными (Lynch, 1993, p. 203–264). Как упоминалось выше, они имеют несколько различающиеся корни. В последние годы именно анализ разговоров достиг наибольших успехов в социологии. Стремление эмпирически изучать речевое взаимодействие делает его приемлемым с точки зрения преобладающей в социологической дисциплине тенденции. Вероятно, противоречие между двумя указанными линиями усилится, если анализ разговоров будет утверждаться в русле доминирующего направления социологии, тогда как этнометодологические исследования останутся на периферии.
Даже этнометодология — один из социологических подходов, который выражено ориентирован на рассмотрение микроуровня, — в определенном смысле открыта для теоретического синтеза и интеграции. По всей видимости, это связано с расширяющимся углом зрения и обращением к сферам, которые в большей мере соответствуют преобладающему в социологии направлению. Наглядным примером этого служат исследования феномена аплодисментов, проведенные Херитиджем и Грейтбетчем (Heritage & Greatbatch, 1986), а также изучение Клайманом (Clayman, 1993) неодобрительных реакций. Разработанные данными представителями этого направления типологии, по-видимому, мало отличаются от тех, что применяются другими социологами-теоретиками.
Однако этнометодология по-прежнему вынуждена отстаивать свои позиции, положение ее довольно шатко. В некотором смысле, она отходит от тенденции движения к теоретическому синтезу. Судя по всему, не принимая идею теоретического синтеза, Гарфинкель оценивает этнометодологию как «альтернативную социологию» (Garfinkel, 1988, p. 108). Боден (Boden, 1990a) выдвигает сильные, но в то же время не совсем убедительные аргументы в пользу этнометодологии и методики анализа разговоров. Конечно, Боден прав в том, что этнометодология добилась признания и завоевала свое место в социологии. Однако возникает встречный вопрос: можно ли сказать, что она, впрочем, как любая другая социологическая теория, «закрепилась надолго». Этот аргумент противоречит идее о размывании границ между теориями и возникновении новых подходов в рамках происходящего их синтеза. Ведь вовсе не исключено, что этнометодология слишком молода и неустойчива, чтобы можно было полагать, будто ее границы уже размываются.
И все-таки Боден (Boden, 1990a) немалое место отводит в своем очерке рассмотрению попыток теоретического синтеза в рамках этнометодологии, особое внимание уделяя вопросам интеграции, например взаимосвязям социального действия и структуры, обусловленности действия и скоротечным событиям в истории. Боден также рассматривает, в какой степени те или иные европейские и американские теоретики учитывают в своих подходах этнометодологию и анализ разговоров. Для полноты картины надо было выяснить и обратное: в какой мере представители этого направления приобщают идеи, продуцируемые в рамках иных социологических теорий. Приверженцы этнометодологии, кажется, не противятся тому, чтобы теоретики другого плана заимствовали их подходы, однако сами, очевидно, не очень стремятся к аналогичным ответным действиям.
Работы Боден (Boden, 1990b) содействовали определенному движению к теоретическому синтезу в рамках этнометодологии, поскольку в них рассматривалась ее взаимосвязь с символическим интеракционизмом. Как указывалось выше, в анализе разговоров основным предметом становится обмен репликами. Согласно формулировке Боден, «беседа есть вещество, двигательная сила социального взаимодействия. Обыденный характер разговоров людей в условиях их повседневной деятельности — вот что является предметом анализа разговоров» (Boden, 1990b, p. 244). Хотя этот материал изучают и сторонники теории символического интеракционизма, сосредоточиваясь как на действии, так и на взаимодействии, Боден (Boden, 1990b, p. 244) уточняет линии взаимосвязи: она определяет разговор как «речь, ставшую действием», и утверждает, что «именно в этом пункте, когда мысль посредством слова воплощается в действие, анализ разговоров пересекается с предметом, рассматриваемым в рамках символического интеракционизма (и наоборот)». Она также отмечает, что социальный мир следует «изучать, находясь внутри него; объединение усилий, прилагаемых сторонникам символического интеракционизма к анализу разговоров, помогут ухватить моментальные, преходящие, но все-таки повторяющиеся свойства мира» (Boden, 1990b, p. 246).
Чтобы упрочить взаимосвязи двух научных направлений, Боден предлагает дать другое определение анализу разговоров. Она утверждает, что термин анализ разговоров слишком узок, поскольку исследователей интересует большее, чем просто обмен репликами. Боден предлагает термин «интеракционный анализ», поскольку исследователей интересует «во взаимодействии людей абсолютно все — от едва слышимого вздоха до пространственной и временной организации сцены» (Boden, 1990b, p. 248). Используя этот термин для определения важности как вербальных, так и невербальных явлений, Боден, несомненно, ставит анализ разговоров на один уровень с символическим интеракционизмом.
Как было отмечено в главе 6, Мида интересовали мыслительные процессы, но он считал их видом действия и взаимодействия. Это мнение было обусловлено стремлением ученого распространить принципы бихевиоризма на изучение области разума. Боден утверждает, что «символическая интеракция, или мысль в понимании Мида, становится реально доступной как для анализа, так и для дальнейшего теоретического рассмотрения благодаря детализированным действиям, отмечаемым в речевых проявлениях во взаимодействии» (Boden, 1990b, p. 253). Таким образом, изучая обмен репликами, сторонники анализа разговоров (и последователи символического интеракционизма) проливают свет на особенности мыслительных процессов. Подобным же образом Боден стремится связать анализ разговоров с блумеровским интересом к «объединенному действию». Она утверждает, что разговор — это совместное действие не только потому, что реализуется в определенном месте, но и в том смысле, что «беседа и задачи отличаются взаимной очередностью» (Boden, 1990b, p. 255).
В заключение Боден указывает на линии сближения анализа разговоров с символическим интеракционизмом: «Сторонники символического интеракционизма и анализа разговоров вместе продвигаются в изучении сплетающихся смыслов, коллективных символов, объединенного действия и социального порядка» (Boden, 1990b, p. 265). Кроме того, она отчетливо связывает две рассматриваемые теории с описанными в предыдущей главе вопросами теоретической интеграции: «Итак, на обширном поле, где пересекаются действия и структура, социологи смогут обнаружить как представителей символического интеракционизма, так и приверженцев анализа разговоров» (Boden, 1990b, p. 265, курсив мой).
Попытка Боден увязать вопрос о сближении анализа разговоров и символического интеракционизма с аспектом социального действия и структуры отправляет нас к работе Гилберта (Hilbert, 1990), посвященной связи этнометодологии с микро- и макросоциологией. Выше было указано, что Гилберт не разделяет общепринятую идею о том, что этнометодология является микросоциологией. На его взгляд, нельзя рассматривать ее и как макросоциологию. Вернее, Гилберт утверждает, что этнометодология «превосходит» вопросы микро- и макросоциологии, поскольку исследует «социальные действия, которые выступают методами создания как микроструктуры, так и макроструктуры, а также любой допустимой „связки“ между этими двумя сферами» (Hilbert, 1990, p. 794).
Не совсем корректно (см. главу 10) Гилберт сводит вопрос о микро- и макросоединениях к ряду структурных вопросов. В таком случае подразумевается рассмотрение микроструктур, макроструктур и соединений между ними. По мнению Гилберта, представители этнометодологии «равнодушны» к структурам любого уровня. Вместо того чтобы исследовать микро- или макроструктуры, они занимаются практическими действиями членов группы, «этнометодами», «умелым продуцированием» структуры в целом. То есть представителей этнометодологии интересуют «методы создания, сохранения, поддержания и воспроизводства социальной структуры с помощью членов группы и для них, независимо от того, ориентированы ли эти методы на крупную макроструктуру социального института или структуру меньшего масштаба, более узкую (микроструктуру)» (Hilbert, 1990, p. 799).
Гилберт выдвигает положение, названное им «радикальным тезисом» этнометодологии, помогающее преодолеть границы вопроса о соединении между микро- и макроструктурами:
Эмпирические явления, наблюдаемые сторонниками анализа разговоров, однако, вероятно, вовсе не известные членам группы, и …структурные явления, на которые ориентируются члены группы, не считая их требующими доказательств, то которые, тем не менее, не являются эмпирическими и доступными для изучения социальными науками, оказываются… теми же самыми явлениями (Hilbert, 1990, p. 801).
Иначе говоря, представители этнометодологии считают, что не следует разграничивать микро- и макроструктуры, поскольку они создаются одновременно. Но ни сторонники этнометодологии, ни какие-либо другие теоретики социологии не предложили окончательного решения проблемы микро- и макроструктур. Попытке Гилберта помешало сведение этого вопроса к рассмотрению аспектов соединения микро- и макроструктур. Как станет понятным после главы 10, эта проблема включает гораздо больше сторон, а не только рассмотрение такой связи. Тем не менее, представители этнометодологии все же предлагают свой — интересный, радикальный — подход к этой проблеме, по сути, ликвидируя ее, поскольку утверждают, что микро- и макроуровни — это одно и то же! Несомненно, один из способов решения вопроса о микро- и макроуровнях состоит в отказе от разделения этих уровней при рассмотрении их как частей одного и того же общего процесса.
Данная глава посвящена совершенно особому виду социологии и социологической теории — этнометодологии. Она исследует повседневные действия, исполняемые обычными членами общества для решения задач повседневного характера. Как принято считать в этнометодологии, люди «исполняют» свою повседневную жизнь с помощью различных «умелых» действий. Со временем этнометодология все более расширялась. Однако основными ее разновидностями остаются исследования социальных институтов и анализ разговоров.
Здесь были рассмотрены первые опыты этнометодологии, в том числе эксперименты с нарушением привычного порядка, а также проведенное Гарфинкелем рассмотрение «случая Агнес» и тех способов, которые «она» использовала, чтобы исполнить гендерную роль женщины (при том, что на самом деле это был «он»). Значительная часть главы посвящена рассмотрению центрального предмета этнометодологии — исследованиям разговоров и социальных институтов. Дан обзор работ, где рассматривается, каким образом люди узнают, когда им надлежит смеяться, аплодировать или выражать неодобрение. Также были рассмотрены некоторые работы, посвященные аспектам существования социальных институтов, в том числе разрешению споров при участии посредников.
Сторонники этнометодологии критически относятся к традиционной социологии. Например, они считают, что социологи навязывают свое понимание социальной реальности, а не изучают то, что в действительности делают люди. Социологи по-разному искажают социальный мир: навязывая свои концепции, прибегая к данным статистики и т. д. Социологов также обвиняют в смешении предмета и источника — т. е. использовании повседневного мира в качестве источника сведений, а не самостоятельного предмета изучения.
Отмечаются также затруднения и противоречия в области этнометодологии, в том числе непризнание за ней важного направления в социологии, обвинение в забвении когнитивных процессов, неспособность адекватно рассматривать социальные структуры, утрата первоначальных радикальных принципов и разногласия между представителями этнометодологии и анализа разговоров. Глава завершается рассмотрением некоторых этнометодологических работ, посвященных аспектам интеграции и синтеза различных теорий. Однако остаются и те, кто по-прежнему считает этнометодологию несовместимой с другими социологическими теориями.
В этой главе мы рассмотрим три родственные теории: теорию обмена, теорию рационального выбора и сетевую теорию. На развитие первой из них, особенно идеи о рациональном действии субъекта, оказала влияние теория рационального выбора. Помимо этого, на нее повлияли и другие интеллектуальные течения, и в ее рамках стал развиваться целый ряд уникальных теоретических направлений. Таким образом, современные теории обмена и рационального выбора не являются смежными. Одно из фундаментальных различий заключается в следующем: тогда как представители теории рационального выбора фокусируются на индивидуальном принятии решения, основной единицей анализа для последователя теории обмена выступает социальное отношение. Сейчас сторонники второй теории стали больше внимания уделять сетям социальных отношений, что способствует сближению с сетевой теорией. Последняя же имеет много общего с теорией рационального выбора, хотя и не признает идею о рациональном действии человека (Mizruchi, 1994). В отличие от научных направлений, рассмотренных в двух предыдущих главах, эти теории имеют общую позитивистскую ориентацию.
Вслед за Молм и Куком (Molm & Cook, 1995) начнем с исторического обзора развития данной теории и, прежде всего, с ее бихевиористских корней.
Бихевиоризм широко распространен в психологии, под влиянием этого направления становилась и социология, исследующая поведение (Bushell & Burgess, 1969; Baldwin & Baldwin, 1986). Также он косвенным образом повлиял на некоторые социологические теории, особенно на теорию обмена. Поведенческая социология исследует то, как воздействует поведение актора на внешнюю среду и как это влияет на дальнейшее поведение действующего субъекта. Эта связь представляет собой основу для «обусловленности действий» или процесса обучения, посредством которого «поведение модифицируется в зависимости от его результатов» (Baldwin & Baldwin, 1986, p. 6). Поведение — по крайней мере, на начальной стадии (в детском возрасте) — можно оценить как носящее едва ли не случайный характер. На среду, в рамках которой оно реализуется, — как социальную, так и физическую, поведение оказывает воздействие, и, в свою очередь, та соответствующим образом «реагирует». Реакция — позитивная, негативная или нейтральная — влияет на то, каким будет в дальнейшем поведение действующего субъекта. Если реакция становится для актора наградой, то потом в сходных ситуациях вновь повторится такое же поведение. Если реакция была болезненной, вряд ли аналогичное поведение еще раз повторится. Специалиста в области поведенческой социологии интересует, как история различных реакций среды или результатов поведения связана с его характером в настоящее время. Те последствия, к которым оно привело, обусловливают поведение в настоящем. Зная о том, что в прошлом вызывало то или иное поведение, можно предсказать, проявит ли субъект аналогичные действия в нынешней ситуации.
Последователи бихевиоризма в социологии изучают явления вознаграждения (или подкрепления) и издержек (или наказания). Первое определяется способностью упрочивать (подкреплять) поведение, тогда как второе снижает вероятность повторения поведенческой модели. Как будет показано ниже, на становление теории обмена оказали существенное влияние как бихевиоризм сам по себе, так и идеи вознаграждения и издержек.
Основные принципы теории рационального выбора уходят корнями в неоклассическую экономическую теорию (а также в идеи утилитаризма и теорию игр; Levi et al., 1990). Опираясь на различные модели, Фридман и Хечтер (Friedman & Hechter, 1988) разработали модель теории рационального выбора, названную ими «каркасной».
Предметом изучения в теории рационального выбора становятся действующие субъекты. Последние рассматриваются как целеустремленные или обладающие интенциональностью. То есть у акторов есть цели, к которым устремлены их действия. Кроме того, считается, что у действующих субъектов имеются свои предпочтения (или «ценности», «полезности»). Теория рационального выбора не рассматривает, каковы эти предпочтения или их источники. Важно, что действие предпринимается для достижения целей, соответствующих иерархии предпочтений действующего субъекта.
Хотя теория рационального выбора предполагает учет целей или намерений акторов, она не игнорирует и вероятность ограничения действий, выделяя две основные разновидности таковых. Первая — это недостаток ресурсов. У действующих субъектов имеющиеся ресурсы различаются. Кроме того, неодинаков их доступ к другим резервам. Владеющие большим количеством ресурсов могут сравнительно легко достичь целей. Но вот тем, кто располагает малым их запасом или вообще не имеет его, достичь цели трудно или невозможно.
С проблемой недостаточности ресурсов связано понятие вмененных издержек (Friedman & Hechter, 1988, p. 202). Преследуя заданную цель, действующие субъекты должны оценить издержки, которые они понесут, отказавшись от следующего по привлекательности действия. Актор может отказаться от достижения наиболее ценного для себя ориентира, если имеющиеся у него ресурсы незначительны, а также, если по этой причине шансы добиться желаемого малы и если, преследуя данную цель, он рискует не достичь следующей по степени ценности. Акторы рассматриваются здесь как субъекты, стремящиеся максимально увеличить свою выгоду[75], и, соответственно, установление цели предполагает оценку того, как соотносятся шансы достижения важнейшего ориентира и воздействие этого результата на обретение второй по значимости цели.
Другим источником, ограничивающим индивидуальное действие, являются социальные институты. Согласно формулировке Фридмана и Хечтера,
действия [индивида] от рождения до смерти сдерживают семейные и школьные правила; законы и предписания, жесткие установки; церкви, синагоги и мечети; больницы и похоронные конторы. Ограничивая возможный набор доступных индивидам направлений действия, навязываемые правила игры — в том числе нормы, законы, программы и правила голосования — систематически воздействуют на социальные последствия (Friedman & Hechter, 1988, p. 202).
Эти ограничения, связанные с социальными институтами, предоставляют позитивные и негативные санкции, поощряющие одни действия субъектов и препятствующие другим.
Фридман и Хечтер называют еще два аспекта, которые они считают фундаментальными для теории рационального выбора. Первый — это механизм сцепления, или процесс, с помощью которого «отдельные индивидуальные действия объединяются, порождая социальный результат» (Friedman & Hechter, 1988, p. 203). Второй — важная роль информации при рациональном выборе. Раньше считалось, что действующие субъекты обладают нужной информацией (в полной или достаточной мере), чтобы сделать целенаправленный выбор из доступных им альтернативных возможностей. Однако теперь все более распространяется мысль, что количество или качество доступной информации чрезвычайно изменчиво и эта изменчивость оказывает на выбор акторов огромное влияние (Heckathorn, 1997).
По крайней мере, на первые шаги теории обмена повлияла элементарная теория рациональности. Далее, рассматривая теорию рационального выбора, мы остановимся на более сложных аспектах, связанных с этим понятием.
Основная часть «Социальной психологии групп» (Thibaut & Kelly, 1959) посвящена взаимоотношениям двух субъектов. Тибо и Келли особенно интересовались процессом взаимодействия этих двух людей и теми последствиями, какие он имеет для членов «диады». Подобно работам, созданным в рамках бихевиоризма (хотя его влияние на исследование этих ученых незначительно) и в русле теории обмена, главным предметом анализа у Тибо и Келли становится проблема вознаграждений и издержек:
Соотношение вознаграждений и издержек для каждого из двух субъектов окажется тем лучше, чем (1) большей наградой для него будет возможное поведение другого человека и (2) чем ниже возможные издержки такого поведения. Если каждый способен предоставить второму максимальное вознаграждение при собственных минимальных издержках, то взаимоотношение не только позволит добиться и тому, и другому превосходного сочетания наград и затрат, но и предоставит дополнительное преимущество, заключающееся в том, что оба человека добьются оптимального соотношения вознаграждений и издержек одновременно (Thibaut & Kelly, 1959, p. 31).
Молм и Кук (Molm & Cook, 1995) утверждают, что особую роль в развитии теории обмена сыграли три положения из концепции Тибо и Келли. Первое — внимание к вопросам власти и подчинения, ставшим центральными у Ричарда Эмерсона и его последователей (см. об этом дальше). Тибо и Келли полагают, что источником власти во взаимодействии двух субъектов является способность одного из них повлиять на существо результатов, достигаемых другим субъектом. Они выделяют два типа власти. Первый — «сила судьбы». Это случается, когда актор А влияет на результаты актора Б, «не думая о том, что делает Б» (Thibaut & Kelly, 1959, p. 102). Второй — «контроль над поведением»: «Если, варьируя свое поведение, А вызывает у Б желание также изменить свое, первый контролирует поведение второго» (Thibaut & Kelly, 1959, p. 103). В диаде оба субъекта зависимы от отношений между собой. Поэтому каждый из них в той или иной мере обладает властью над другим. Эта взаимозависимость ограничивает масштаб власти, какую один может проявить в отношении другого.
Второе положение из теории Тибо и Келли, оказавшее влияние на развитие теории обмена, связано с понятиями уровень сравнения (УС) и уровень сравнения альтернатив (УСаль). Оба этих уровня представляют собой стандарты для оценивания результатов взаимоотношений: УС — стандарт, позволяющий действующему субъекту определить, может ли конкретное взаимоотношение привлекательным или вполне удовлетворяющим его ожиданиям. Этот стандарт обычно основывается на оценке того, чего, как действующий субъект он думает, заслуживает в случае этого взаимоотношения. То взаимоотношение, что оказывается выше УС, считается удовлетворяющим запрос; ниже — неудовлетворительным. Установление уровня сравнения базируется на личном или символическом опыте, предполагающем учет всей совокупности известных действующему субъекту последствий поведения. Стандарт УСаль привлекается актором при решении вопроса о прекращении взаимоотношений или их продолжении. Когда последствия оцениваются ниже УСаль, субъект откажется от таких взаимоотношений. Установление уровня сравнения альтернатив базируется на учете наилучших — т. е. обеспечивающих наибольшее вознаграждение и минимальные издержки — из доступных действующему субъекту альтернатив. Молм и Кук утверждают, что такой тип мышления послужил базой для некоторых идей Эмерсона о социальных сетях: «Хотя Тибо и Келли преимущественно рассматривали взаимоотношения двух людей, не создав из концепции альтернатив понятия социальных сетей, которые предоставляют акторам альтернативу в выборе партнеров, понятие УСаль заложило фундамент для того, чтобы позднее это осуществил Эмерсон» (Molm & Cook, 1995, p. 213).
Третьим вкладом Тибо и Келли в теорию обмена стало понятие «матрицы результатов». Это способ наглядного изображения «всех возможных событий, которые могут произойти при взаимодействии А и Б» (Thibaut & Kelley, 1959, p. 13). Две оси матрицы — элементы поведенческих «репертуаров» субъектов А и Б. В каждую клетку заносятся «результаты, представляющиеся вознаграждением для субъекта и издержками, понесенными им в каждом конкретном эпизоде взаимодействия» (Thibaut & Kelley, 1959, p. 13). Эта матрица применялась в 1960-е и 1970-е гг., например, при изучении заключаемых сделок и вопросов кооперации, чтобы рассмотреть модели взаимозависимости, а эти исследования, в свою очередь, «стимулировали в дальнейшем более сложное изучение социального обмена» (Molm & Cook, 1995, p. 214).
Сердцевиной теории обмена Джорджа Хоманса является ряд фундаментальных положений. Хотя иные из постулатов Хоманса касаются по меньшей мере двух взаимодействующих индивидов, он уточнял, что они, тем не менее основаны на принципах психологии. Согласно этому исследователю, подобные постулаты имеют психологическую природу по двум причинам. Во-первых, «они обычно устанавливаются и эмпирически верифицируются людьми, называющими себя психологами» (Homans, 1967, p. 39–40). Во-вторых, и это более важно, они носят психологический характер вследствие того уровня, на котором они изучают индивида в обществе: «Это постулаты о поведении отдельных человеческих существ, а не о группах или обществах как таковых; а поведение человека, именно как человека, обычно считается компетенцией психологии» (Homans, 1967, p. 40; курсив мой). Поэтому Хоманс соглашался, что он «— ужасное выражение — психологический редукционист» (Homans, 1974, p. 12). Редукционизм, с точки зрения этого исследователя, есть «демонстрация того, как положения одной науки [в данном случае социологии] логически вытекают из более общих положений другой науки [в данном случае психологии]» (Homans, 1984, p. 338).
Хотя Хоманс приводил доводы в пользу психологических принципов, он не считал индивидов изолированными существами, признавая, что люди социальны и значительную долю своего времени проводят во взаимодействии с другими людьми. Он попытался объяснить социальное поведение на основе психологических принципов: «Позиция [Хоманса] предполагает, что общие положения психологии, служащие постулатами, касающимися влияния на человеческое>поведение его результатов, не меняются, если эти результаты исходят от людей, а не от физической среды» (Homans, 1967, p. 59). Хоманс не отрицал точку зрения Дюркгейма, согласно которой в процессе взаимодействия возникает нечто новое. Но он утверждал, что эти появляющиеся свойства можно объяснить, исходя из психологических принципов; и нет необходимости в новых социологических постулатах для объяснения социальных фактов. В качестве иллюстрации он привлек базовое социологическое понятие нормы:
Яркий пример социального факта — социальная норма; групповые нормы, несомненно, влияют на поведение индивидов сдерживающим образом, способствуя его конформности. Вопрос состоит не в наличии принуждения, а в его объяснении… Нормы влияют сдерживающим образом вовсе не автоматически: если индивиды следуют им, то только потому, что осознают — это подчинение принесет им чистую выгоду, и именно психология рассматривает влияние осознаваемого преимущества на поведение (Homans 1967, p. 60).
Хоманс детально разработал программу «возврата к социологии», но в то же время попытался развить теорию с уклоном в психологию, теорию, которая изучает поведение людей и «элементарные формы социальной жизни». Согласно Хомансу,
она «рассматривает социальное поведение как обмен деятельностью, осязаемый или неосязаемый, приводящий к большему или меньшему вознаграждению и издержкам, в котором участвуют, по крайней мере, два человека» (Homans, 1961, p. 13).
Ученый, в частности, объяснял появление станка с механическим приводом в текстильной промышленности и свершившийся промышленный переворот на основе психологического принципа, гласящего, что люди, по всей видимости, поступают таким образом, чтобы увеличить свое возможное вознаграждение.
А в целом он, исходя из своей теории обмена, истолковывал элементарное социальное поведение с точки зрения вознаграждений и издержек. Побудила его к этому и теория структурного функционализма, разработанная «коллегой и другом» Толкоттом Парсонсом. Он утверждал, что такого рода теории «обладают всеми достоинствами, за исключением способности что-либо объяснить» (Homans, 1961:10). По мнению Хоманса, заслуга структурных функционалистов практически ограничивается одним лишь созданием концептуальных категорий и схем. Он допускает, что такие категории нужны, однако «социологии также необходим ряд общих положений, касающихся связей этих категорий, потому что без таких постулатов невозможно истолкование. Нет объяснения без постулатов!» (Homans, 1974, p. 10). Соответственно, Хоманс и поставил себе задачу разработать такие положения психологического плана; они образуют основу теории обмена. В своей работе «Социальное поведение: его элементарные формы» (Homans, 1961, 1974)[76], Хоманс признал, что его теория обмена вытекает из поведенческой психологии и элементарной экономической теории (теории рационального выбора). Исследователь даже сожалеет о том, что его представления были названы «теорией обмена» (Homans, 1984), поскольку сам считает их аспектами поведенческой психологии, примененными в конкретных ситуациях. Свои рассуждения Хоманс начал с разбора бихевиористской парадигмы Б.Ф. Скиннера, в частности с изучения этим ученым поведения голубей[77]:
Положим, что неопытный или простодушный голубь находится в своей клетке в лаборатории. Один из элементов, составляющих его врожденный поведенческий репертуар, задействованный для изучения окружающей среды, — клевок. Передвигаясь по клетке и поклевывая, голубь случайно попадает в окрашенную точку, где от психологов или автоматического механизма он получает зерно. Очевидно, вероятность, что голубь повторит такое поведение — то есть, что он не просто клюнет, но клюнет именно по мишени — возросла. Говоря языком Скиннера, попадание клюва голубя в мишень является оперантным; оно имело подкрепление; зерно становится таким подкрепителем поведения; голубь получает оперантную тренировку. Говоря обычным языком, голубь научился клевать в нужную точку потому, что его за это вознаграждают (Homans, 1961, p. 18).
Скиннера интересовал пример с голубями, Хоманса же — поведение людей. Согласно Хомансу, голуби, изученные Скиннером, не участвуют с психологом в настоящих отношениях обмена. Птица — участник одностороннего отношения, обмен же между людьми — по меньшей мере, двустороннее явление. Поведение голубя стимулируется зерном, но сам психолог не имеет никакого реального подкрепления своим действиям со стороны голубя. Отношения голубя с психологом таковы, как и с физической внешней средой. Поскольку здесь не отмечается отношений взаимного характера, Хоманс определил этот тип как индивидуальное поведение. Ученый, судя по всему, считал, что его должны изучать психологи, а социологам следует рассматривать социальное поведение, «когда действие каждого из животных — как минимум, двух — подкрепляет (или жестко корректирует) действия другого, и, соответственно, каждый влияет на другого» (Homans, 1961, p. 30). Однако принципиально важно убеждение Хоманса, что для объяснения социального поведения в его противопоставлении индивидуальному не требуется никаких новых постулатов. Законы индивидуального поведения, выведенные Скиннером из его исследования голубей, объясняют и социальное поведение, но при том условии, что учитывается вся сложность обоюдного подкрепления действий. Хоманс соглашался, что, возможно, ему придется пойти дальше заимствованных у Скиннера принципов, однако не торопился это сделать.
В своей теоретической работе он ограничивался изучением вопросов повседневного социального взаимодействия. Вместе с тем нет сомнений в его уверенности, что социология, построенная на выдвинутых им принципах, в конечном счете, способна полностью объяснить социальное поведение. Вот к какому случаю обращается Хоманс, чтобы продемонстрировать интересующий его вид взаимоотношений обмена:
Предположим, два человека занимаются канцелярской работой в офисе. По офисным правилам, каждый из них выполняет свою работу самостоятельно, если же ему требуется помощь, то он должен проконсультироваться у начальника. Один из сотрудников, которого мы будем называть Человек, недостаточно квалифицирован для исполняемой им работы, он лучше и быстрее выполнил бы ее, если бы время от времени ему оказывали помощь. Несмотря на правила, он неохотно советуется с начальником, поскольку признание своей некомпетентности может повредить его продвижению по службе. Поэтому он находит другого работника, которого мы будем для краткости называть Другой, и просит его о помощи. Другой более опытен в этом деле, чем Человек; он может сделать свою работу качественно и быстро, при этом у него остается время, и он не без оснований считает, что начальнику некогда проверять, соблюдаются ли правила работы. Другой помогает Человеку, и в ответ на это Человек благодарит Другого. Эти два работника обменялись помощью и одобрением… (Homans, 1961, p. 31–32).
Рассматривая ситуации такого рода и основываясь на выводах Скиннера, Хоманс разработал ряд положений.
Постулат успеха.
Чем чаще какое-либо действие человека приводит к получению вознаграждения, тем более вероятно, что человек вновь поступит так же (Homans, 1974, p. 16).
Относительно приведенного Хомансом примера взаимоотношений Человека и Другого это означает, что человек, вероятно, снова попросит у других совета, если ранее уже смог получить полезный совет. Более того, чем чаще он получал в прошлом такие полезные советы, тем с большей вероятностью он станет обращаться за ними вновь. Аналогичным образом, другой человек охотнее и чаще будет давать совет, если ранее подобное его действие было одобрено. Постулат успеха определяет, что поведение состоит из трех фаз: во-первых, действие человека; во-вторых, вознаграждение за его результат; и, в-третьих, повторение первоначального действия или аналогичного ему.
Хоманс уточнил некоторые выводы, касающиеся постулата успеха. Во-первых, даже если вознаграждения приводят к росту повторяющихся действий, этот обмен не будет длиться бесконечно. В какой-то момент индивиды не смогут действовать так, как обычно. Во-вторых, чем короче временной интервал между поведением и вознаграждением, тем более вероятно, что человек поведет себя точно так же. Наоборот, продолжительные интервалы снижают вероятность повторения. Наконец, Хоманс отмечал, что к повторению действий скорее приведут спорадические вознаграждения, а не регулярные. Последними быстро пресыщаются, в то время как вознаграждения, возникающие спорадически (как, например, в азартных играх) обладают большой способностью вызвать повторение действий.
Постулат стимула.
Если в прошлом какой-либо стимул или их совокупность были связаны с вознаграждением за определенные действия, тогда вероятность того, что человек в будущем вновь воспроизведет такое же или аналогичное действие, выше, если новые стимулы похожи на прошлые. (Homans, 1974, p. 23).
Вернемся к примеру с двумя работниками в офисе. Если Человек и Другой некогда обнаружили, что для них выгодно получать и давать советы, то, вероятно, при схожих обстоятельствах они так же поступят и в будущем. Хоманс предложил еще более приземленный пример: «Рыбак, который забросил удочку в темную заводь и поймал рыбу, с большей охотой будет снова рыбачить в темных заводях» (Homans, 1974, p. 23).
Хоманса интересовал процесс обобщения, т. е. тенденция распространять определенный вид поведения на схожие обстоятельства. Относительно примера рыбалки это означает, что аспектом обобщения выступает переход от рыбалки в темных заводях к ловле рыбы в любом водоеме, с любой степенью замутненности. Аналогичным образом такая успешная рыбалка поспособствует тому, что осуществится переход от одного ее типа к другому (например, от ловли рыбы в реках и озерах к рыбалке в море) или даже от рыбалки к охоте. Не менее важен и процесс различения. Действующий субъект может рыбачить только при определенных обстоятельствах, какие в прошлом содействовали достижению успеха. Если же те условия оказались слишком сложными, то аналогичные им не всегда стимулируют соответствующее поведение. Кроме того, если главный стимул появляется задолго до того, как возникает необходимость в действии, он не окажет влияния на такое поведение. Вообще, действующий субъект способен стать весьма восприимчивым к наличию стимулов, особенно обладающих для него большой ценностью. Актор может реагировать и на обманчивые стимулы, по крайней мере, до тех пор, пока серия неудач не вызовет надобность скорректировать ситуацию. На эти процессы влияет, в первую очередь, внимательное отношение индивида к стимулам.
Постулат ценности.
Чем большую ценность представляет для человека результат его действия, тем выше вероятность того, что он так поступит (Romans, 1974, p. 25).
Снова обратимся к примеру с двумя работниками офиса. Если вознаграждения, которые каждый из двух человек обеспечивает для другого, обладают в их иерархии значительной ценностью, вероятность повторения действующими субъектами желаемого поведения выше, нежели в том случае, если бы эти вознаграждения не имели для них ценности. Хоманс ввел понятия вознаграждений и наказаний. Первые — это действия, обладающие позитивной ценностью. Увеличение их числа вызывает желаемое поведение. Вторые — действия, имеющие негативную ценность. Рост числа наказаний означает, что действующий субъект с меньшей вероятностью проявит нежелательное поведение. Хоманс указал, что наказания не являются эффективным средством, чтобы заставить людей изменить свое поведение, поскольку человек способен отреагировать на наказание нежелательным образом. Предпочтительным оказывается отказ от вознаграждения нежелательного поведения; тогда оно, в конце концов, сойдет на нет. Разумеется, преимущества на стороне вознаграждений, но их может не быть в достаточном количестве. Хоманс также уточнил, что эту теорию нельзя трактовать исключительно как гедонистическую: вознаграждения могут иметь как материальный (например, деньги), так и совершенно альтруистический (помощь другим) характер.
Постулат лишения-пресыщения.[78]
Чем чаще в недавнем прошлом человек получал определенное вознаграждение, тем меньшую ценность будет для него представлять каждая последующая единица такого вознаграждения (Romans, 1974, p. 29).
Человек и Другой, фигурировавшие в приведенном выше примере, могут вознаграждать друг друга за принятие и оказание помощи так часто, что вознаграждения перестанут представлять для них ценность. Здесь существенную роль играет время. Менее вероятно, что люди пресытятся, если получение вознаграждения растянуто на продолжительный период времени.
Хоманс определил еще два важных понятия — издержки и выгоды. Издержки любого поведения — это те вознаграждения, которые не удается получить из-за отказа от альтернативного способа действия. Выгода при социальном обмене — это превышение полученных вознаграждений над затратами, которые несет действующий субъект. Последнее заставило Хоманса переформулировать постулат лишения — пресыщения таким образом: «Чем большую выгоду получает человек в результате своего действия, тем более вероятно, что он снова его исполнит» (Homans, 1974, p. 31).
Постулат агрессии-одобрения.
Постулат А. Если действие человека не получает ожидаемого им вознаграждения или приводит к наказанию, которого он не жал, этот человек испытывает чувство гнева; повышается вероятность того, что он проявит агрессивное поведение, и результаты такого поведения будут иметь для него большую ценность (Homans, 1974, p. 37).
Как следует из рассмотренного выше примера, если Человек не получит совета, которого он ждет, а Другой в ответ не услышит предвкушаемой похвалы, то, скорее всего, оба останутся недовольны[79]. Неожиданно для нас Хоманс прибегает к понятиям фрустрации и гнева, связанным с психическими явлениями. Ученый отмечает: «Когда человек не получает ожидаемого, говорят, что он пребывает в состоянии фрустрации. Строгий приверженец бихевиоризма вовсе не стал бы рассматривать ожидание, поскольку данный термин скорее относится… к умственному состоянию» (Homans, 1974, p. 31). Далее он заявляет, что фрустрация подобных ожиданий совсем не обязательно говорит «лишь» о внутреннем состоянии. Она может свидетельствовать о «всецело внешних событиях», наблюдаемых не только самим человеком, но и остальными.
Постулат А касается только негативных эмоций, в то время как постулат Б — позитивных.
Постулат Б. Если действие человека ведет к ожидаемому вознаграждению, в особенности, большему, нежели он ждал, или не приводит к ожидавшемуся наказанию, субъект будет доволен; повышается также вероятность того, что он вновь проявит одобряемое поведение, и результаты последнего будут иметь для него большую ценность (Homans, 1974, p. 39).
Например, в рассмотренной ситуации, когда Человек получает желаемый совет, а Другой — ожидаемую похвалу, оба остаются довольны, — значит, выше вероятность того, что они примут или окажут помощь. Совет и похвала приобретают для каждого участника большую ценность.
Постулат рациональности.
Выбирая между альтернативными действиями, человек изберет то, которое обеспечит наивысшее значение величины, получаемой при умножении ценности результата, как она воспринимается им в настоящий момент (V), на вероятность его достижения (p) (Homans, 1974, p. 43).
Тогда как указанные выше постулаты в большой мере основаны на принципах бихевиоризма, постулат рациональности определенно показывает, что на подход Хоманса оказала влияние теория рационального выбора. Говоря языком экономики, субъекты, действующие в соответствии с постулатом рациональности, максимизируют свою полезность.
Люди, как правило, обдумывают и просчитывают различные доступные им альтернативные действия. Они сравнивают степень вознаграждений, которые возможны в связи с тем или иным действием. Также ими определяется вероятность того, что они действительно их получат. Вознаграждения, которые представляются субъектам наиболее ценными, перестанут быть таковыми, если субъекты считают невозможным их обретение. Напротив, менее ценные превратятся в более существенные, если рассматриваются как наиболее достижимые. Таким образом, существует очевидная взаимосвязь ценности вознаграждения и вероятности его получения. Самые желаемые из них — те, что одновременно обладают высокой ценностью и наиболее достижимы. Наименее желательны вознаграждения, которые имеют не слишком высокую ценность и при этом вероятность их получения невелика.
Хоманс связывает постулат рациональности с постулатами успеха, стимула и ценности. Постулат рациональности показывает, что действия людей зависят от того, какой представляется вероятность успеха. Но что определяет это восприятие? Хоманс полагает, что оно формируется благодаря успехам, достигнутым в прошлом, и сходству теперешней ситуации с теми, в которых его удалось добиться. Однако постулат рациональности не поясняет, почему субъект одно вознаграждение ценит больше другого; для этого нам требуется вспомнить постулат ценности. Таким образом, Хоманс увязывает свой принцип рациональности с теми упомянутыми выше положениями, которые определены под влиянием бихевиоризма.
В конечном счете, теорию Хоманса кратко можно представить как концепцию, согласно которой действующий субъект — это человек, рационально просчитывающий выгоду. Тем не менее, в ней существуют некоторые пробелы, касающиеся сферы психических состояний (Abrahamsson, 1970; J.N. Mitchell, 1978) и крупномасштабных структур (Ekeh, 1974). Например, применительно к проблеме сознания Хоманс считал необходимым привлечь «более тщательно разработанную психологию» (Homans, 1974, p. 45).
Хоманс был бихевиористом, целенаправленно занимавшимся вопросами, связанными с уровнем индивидуального поведения. Он утверждал, что большие структуры можно понять при адекватном рассмотрении элементарного социального поведения. Он заявлял, что процессы обмена, происходящие на индивидуальном уровне и уровне общества, «идентичны», хотя допускал, что во втором случае «фундаментальные процессы комбинируются более сложным образом» (Homans, 1974, p. 358).
Джордж Каспар Хоманс: автобиографический очерк.
Как я стал социологом, что во многом было делом случая, описано мной в других публикациях. [Полную автобиографию см.: Homans, 1984.] Мои занятия социологией начались в 1933 г., когда я стал сотрудничать с профессорами Лоуренсом Гандерсоном и Элтоном Мэйо в Гарвардской школе бизнеса. Биохимик Гендерсон изучал физиологические характеристики работников промышленности; психолог Мэйо — человеческие факторы. Мэйо руководил знаменитыми исследованиями, проводившимися на предприятии «Hawthorne» компании Western Electric, расположенной в Чикаго.
Я принял участие в ряде чтений и дискуссий, которые проводил Мэйо. Он просил своих студентов прочесть, помимо всего прочего, несколько работ выдающихся социальных антропологов, в частности, Малиновского, Рэдклиффа-Брауна и Фирта. Мэйо хотел, чтобы, прочитав эти труды, мы поняли, как социальные ритуалы в примитивных, по сравнению с современными, обществах способствовали продуктивной работе.
Я заинтересовался этими вопросами совершенно по другой причине. В то время антропологии, занимавшейся изучением разных культур, принадлежало в интеллектуальной области доминирующее положение, и некоторые из моих друзей, последователей этого направления, как, например, Клайд Клакхон, настаивали на уникальности каждой культуры. Я, в свою очередь, прочитав ряд книг, соглашался, что конкретные институты примитивных сообществ не могут быть результатом заимствований, поскольку встречаются у столь различных по времени существования и отдаленных в пространстве сообществ. Но культуры не уникальны; их сходство можно объяснить исключительно тем, что человеческая природа едина во всем мире. Люди, действующие в сходных обстоятельствах, независимо друг от друга создали похожие институты. Тогда такая точка зрения не была популярной. Не уверен, что сейчас положение изменилось.
Тогда же я ознакомился с рядом конкретных или «полевых» исследований, направленных на изучение малых человеческих групп — как современных, так и примитивных. Когда во Вторую мировую войну меня призвали на флот, я думал об этих исследованиях, долгими часами глядя на море. Вдруг меня осенило, что они могут быть изложены общими, едиными понятиями. Через несколько дней я набросал концептуальную схему.
Вернувшись после в войны на штатную должность, я стал работать над книгой, получившей название «Человеческая группа». В ней я попытался применить мою концептуальную схему к рассматриваемым исследованиям. Пока шла работа, возникла мысль, что концептуальная схема имеет смысл лишь в качестве отправной научной точки. Нужно было найти постулаты, связывающие концепты друг с другом. В книге «Человеческая группа» я выдвинул ряд таких положений, которые, по-моему, хорошо подходили для описания выбранных мною групп.
Я давно был знаком с профессором Толкоттом Парсонсом, теперь началось наше тесное сотрудничество на факультете социальных отношений. Он был признан ведущим теоретиком в сфере социологии. Я посчитал, что называемое им теориями являлось всего лишь концептуальными схемами и что теория не будет таковой, если не содержит хотя бы несколько постулатов. К этому убеждению я пришел, прочитав книги по философии науки. Однако и наличия одних только постулатов тоже мало для выдвижения теории. Это помогла понять теория феномена. Объяснение должно состоять в том, чтобы один или более из постулатов единичного характера логически вытекали из постулатов более общего плана, связанных с заданными или определенными в данных границах условиями или параметрами. Свою позицию по этому вопросу я сформулировал в своей небольшой книге «Природа социальной науки» (1967).
Затем меня заинтересовало, какие общие постулаты можно использовать для объяснения тех эмпирических положений, которые я высказал в работе «Человеческая группа», и других, которые привлекли мое внимание после ознакомления с социально-психологическими «полевыми» и экспериментальными исследованиями. Таки общие постулаты должны отвечать только одному требованию — характеризовать индивидов как представителей человеческого рода.
Такие постулаты, к счастью, уже были определены, я не смог бы изобрести их сам. Ими оказались положения поведенческой психологии, сформулированные моим старым другом Б.Ф. Скиннером и другими учеными. Они хорошо описывали как индивидуальные действия человека в физическом мире, так и его поведение в процессе взаимодействия с другими. В двух изданиях своей книги «Социальное поведение» (1961 года и исправленном в 1974 году) я использовал эти постулаты, чтобы объяснить, каким образом при соответствующих заданных условиях возникают относительно стабильные социальные структуры и как это подкрепляется действиями индивидов, которые не намеревались создавать эти структуры. Я считаю этот вопрос главной интеллектуальной проблемой социологии.
После того как структуры созданы, они оказывают влияние на поведение людей, задействованных 8 них или контактирующих с ними. Но это влияние поясняют те же самые постулаты, что и те, какими первоначально объяснялось создание и сохранение структур. Структуры всего лишь обеспечивают новые заданные условия, к которым будут применены эти постулаты. Моя социология продолжает в основе своей оставаться индивидуалистической, а не коллективистской.
[Джордж Хоманс умер в 1969 г.; см. биографию Хоманса: Bell, 1992].
Цель, которую преследовал Блау (Blau, 1964), — «понять социальную структуру путем анализа социальных процессов, управляющих отношениями между индивидами и группами. Основной вопрос… в том, каким образом социальная жизнь оказывается организованной в более сложные структуры человеческих ассоциаций» (Blau, 1964, p. 2). Ученый стремился преодолеть исключительное внимание Хоманса к элементарным формам социальной жизни и проанализировать сложные структуры: «Главная цель социологического изучения процессов межличностного взаимодействия состоит в том, чтобы заложить фундамент для понимания эволюционирующих социальных структур и возникающих социальных сил, характеризующих развитие последних» (Blau, 1964, p. 13)[80].
Блау сосредоточился на процессе обмена, который, по его мнению, управляет значительной частью человеческого поведения и лежит в основе как межличностных, так и межгрупповых отношений. Ученый исследовал четырехступенчатую последовательность, направленную от межличностного обмена к социальной структуре и — далее — к социальному изменению:
• Ступень 1. Межличностный обмен ведет к… [ступень 2]
• Ступень 2. Дифференциация статуса и власти ведет к… [ступень 3]
• Ступень 3. Узаконивание и организация дают начало… [ступень 4]
• Ступень 4. Оппозиция и изменения.
От микро- к макроуровню.
Что касается индивидуального уровня, то в этом плане Блау и Хоманса интересовали сходные процессы. Однако концепция социального обмена, выдвинутая Блау, предполагает учет только тех действий, которые обусловлены или зависят от вознаграждения, предоставляемое другими субъектами, — тех действий, что перестают быть, если не следуют ожидаемые реакции. Люди по многим причинам тянутся друг к другу, и это побуждает их образовывать социальные ассоциации. Когда первоначальные связи установлены, взаимные вознаграждения помогают их поддерживать и расширять. Возможно и противоположное: при недостаточных вознаграждениях ассоциация ослабевает или распадается. Вознаграждения бывают внутренние (например, любовь, привязанность, уважение) или внешние (например, деньги, физический труд). Стороны не всегда обеспечивают вознаграждение друг друга в равной степени. Такое неравенство приводит к дифференциации власти в ассоциации.
Если же у одной из сторон есть потребность, которую способна обеспечить другая сторона, однако взамен первая не способна предложить адекватного вознаграждения, возможны четыре альтернативы. Во-первых, люди могут принудить других оказать помощь. Во-вторых, они могут найти иной источник для получения требуемого. В-третьих, можно попытаться обойтись без того, что люди хотят получить от других. Наконец, и это самое важное, существует возможность подчиниться другим людям, предоставляя им «общий кредит» во взаимоотношениях; другие могут пользоваться этим кредитом, когда хотят от них каких-то действий. (Последняя альтернатива, конечно, является существенной характеристикой власти.)
До этого момента представления Блау вполне сходны с позицией Хоманса, однако он расширил принципы своей теории до уровня социальных фактов. Например, исследователь указывал, что нельзя анализировать процессы социального взаимодействия в отрыве от соответствующей социальной структуры. Последняя возникает в процессе социального взаимодействия, но после того как это происходит, обретает самостоятельное существование, влияя на процесс взаимодействия.
Социальное взаимодействие осуществляется в рамках социальных групп. Людей влечет к группе в том случае, если они чувствуют, что здесь взаимоотношения дают больше вознаграждений, чем в других группах. Поэтому они хотят оказаться принятыми в нее. Но чтобы войти в ее состав, они должны предложить членам группы вознаграждения. Им следует доказать, что включение новичков в группу приведет к вознаграждению. Отношения с членами группы наладятся, если оказавшиеся в ее составе смогут произвести впечатление — если члены группы получат ожидаемое вознаграждение. Попытки новичков произвести впечатление обычно приводят к сплочению группы, однако в том случае, когда слишком большое число людей активно стремится оказать благоприятное впечатление друг на друга своей способностью обеспечивать ожидаемое вознаграждение, возникает конкуренция, что порождает, в конечном счете, социальную дифференциацию.
Парадокс состоит в том, что даже если субъекты, способные производить нужное впечатление, могут оказаться привлекательными участниками, их качества порой пробуждают в членах группы опасения за свою независимость и понуждают их лишь вынужденным образом признать привлекательность новичков. На ранних стадиях формирования группы конкуренция между участниками, соперничающими в борьбе за общественное признание, служит, по сути, критерием отбора, выявляющим потенциальных лидеров группы. Субъекты, в наибольшей мере способные обеспечивать получение вознаграждений, скорее станут лидерами. Участники, в меньшей степени способные вознаграждать других, стремятся приобретать те вознаграждения, которые предлагаются потенциальными лидерами, и это обычно более чем компенсирует страх зависимости. В конечном счете, индивиды, в большей степени способные вознаграждать, становятся лидерами, и группа дифференцируется.
Неизбежное расслоение группы на лидеров и сторонников вновь порождает необходимость интеграции. Признав статус лидера, сторонники еще более в ней нуждаются. И если ранее они всячески афишировали свои самые эффектные качества, то теперь, желая добиться интеграции со своими собратьями-сторонниками, демонстрируют свои слабости. По сути, это публичное заявление, что они больше не стремятся быть лидерами. Самоуничижение вызывает сочувствие и общественное одобрение со стороны других неконкурентоспособных членов группы. Лидер (или лидеры) на данном этапе тоже позволяют себе долю самоуничижения, чтобы способствовать интеграции группы. Допуская, что у подчиненных есть превосходство в определенной сфере, лидер снижает степень недовольства, связанного с подчинением, и демонстрирует, что не стремится контролировать все без исключения жизненные сферы группы. Такие факторы способствуют повторной интеграции группы, несмотря на ее новое дифференцированное состояние.
Все это напоминает теорию обмена Хоманса. Однако Блау перешел на социетальный уровень и выделил два типа социальной организации. Теоретики обмена и социологи поведения также признают факт возникновения социальной организации, но в этом вопросе, как станет понятным из следующего изложения, между идеями Блау и представлениями ученых, придерживающихся «более чистого» социального бихевиоризма, существуют фундаментальные различия. Первый тип социальной организации, в котором Блау указывал на эмерджентные свойства социальных групп, порождается процессами обмена и конкуренции, которые были рассмотрены выше. Второй тип не является случайно возникающим: социальная организация создается для достижения конкретных целей, например, для производства товаров, которые можно продать с целью получения прибыли, для участия в турнирах по боулингу, в коллективных сделках, а также для политических побед. Рассматривая данные типы организаций, Блау преодолел рамки «элементарных форм социального поведения», которые обычно интересуют социальных бихевиористов.
Помимо этого, Блау рассматривал также подгруппы, существующие внутри социальных организаций. Например, он утверждал, что в любой из них имеются руководящие и оппозиционные группы. В случае с организациями первого типа указанные подгруппы возникают в процессе взаимодействия. Во втором случае руководящие и оппозиционные группы оказываются встроенными в структуру организации. В обоих случаях дифференциация групп неизбежна, она создает основу для возникновения оппозиции и конфликта между лидерами и сторонниками.
Исследуя, в отличие от Хоманса, сложные социальные структуры, Блау почувствовал, что необходимо адаптировать теорию обмена к формату социальных отношений. Блау признавал существенное различие между малыми группами и крупными сообществами, в то время как Хоманс, пытаясь объяснить все социальное поведение на основе базовых психологических принципов, преуменьшал это различие.
Сложные социальные структуры, характеризующие крупные сообщества, фундаментальным образом отличаются от более простых, свойственных малым группам. Структура социальных отношений в малой группе образуется в ходе социального взаимодействия ее членов. Поскольку большинство из членов крупного сообщества или целого общества не взаимодействуют непосредственным образом, порядок социальных отношений между ними должен опосредоваться каким-то иным механизмом (Blau, 1964, p. 253).
Данное утверждение требует своего комментария. С одной стороны, Блау, несомненно, не считает социальный бихевиоризм удовлетворительной парадигмой для исследования сложных социальных структур (см. приложение). С другой — он исключал и парадигму социальных дефиниций, поскольку утверждал, что социальное взаимодействие и сопутствующие ему социальные, дефиниции непосредственным образом не воплощаются в крупномасштабной организации. Итак, начав с парадигмы социального бихевиоризма, при рассмотрении более сложных социальных структур Блау обратился к парадигме социальных фактов.
Нормы и ценности.
Согласно Блау, связующими механизмами в сложных социальных структурах выступают нормы и ценности (соглашение относительно ценностей), существующие в обществе:
Общепринятые, ставшие результатом соглашения, ценности и нормы служат посредниками в социальной жизни и связующими звеньями социальных взаимодействий. Благодаря им возможен непрямой социальный обмен, и они управляют процессами социальной интеграции и дифференциации в сложных социальных структурах, а также развитием в них социальной организации и реорганизации (Blau, 1964, p. 255).
В социальных структурах есть и другие посреднические механизмы, однако Блау сосредоточился на консенсусе, достигаемом в отношении ценностей. Ученый изучал социальные нормы. По его утверждению, они заменяют прямой обмен опосредованным. Участник подчиняется норме группы и получает одобрение за эту конформность; неявно одобряется и то, что такое подчинение способствует сохранению группы и ее стабильности. Иначе говоря, группа или коллективное образование вступает с индивидом в отношения обмена. Суть его отличается от того более простого понятия, какое определено Хомансом, уделявшим преобладающее внимание межличностному обмену. Блау привел несколько примеров опосредованного обмена между сообществом и индивидом, заменяющего обмен между индивидами:
Штатные чиновники не помогают в работе рядовым в обмен на получаемые от них вознаграждения, несмотря на то, что эта помощь является официальной обязанностью сотрудников и за выполнение этих обязательств они получают от компании финансовые вознаграждения.
Другим примером непрямого социального обмена служит организованная благотворительность. В отличие от щедрой леди, приносившей в прошлом беднякам свои корзинки и получавшей от них благодарность и признательность, в современном организованном обществе между отдельными благотворителями и получателями не существует непосредственного контакта и обмена. Состоятельные бизнесмены и представители высшего класса занимаются благотворительностью, чтобы соответствовать распространенным в их социальном классе нормативным ожиданиям и приобрести общественное одобрение со стороны себе равных, а не с целью заслужить благодарность индивидов, которые получат эти благотворительные средства (Blau, 1964, p. 260).
Понятие нормы в формулировке Блау относится к уровню обмена между индивидом и сообществом, тогда как понятие ценностей — к широчайшему социетальному уровню и анализу отношений между сообществами. Блау отмечал:
Коллективные ценности различного типа можно понимать как средства социального урегулирования, позволяющие расширить диапазон взаимодействия и структуру отношений в рамках социального пространства и времени. Соглашение относительно социальных ценностей служит основой для того, чтобы распространить порядок социального урегулирования за пределы непосредственных социальных контактов и продлить существование социальных структур вне пределов жизни отдельного человека. Ценностные стандарты — это средства социальной жизни в двух значениях данного термина. Ценностный контекст — это средство, формирующее социальные отношения; общие ценности в широком плане выступают связующими звеньями социальных ассоциаций и взаимодействий (Blau, 1964, p. 263–264).
Например, партикуляристские ценности становятся способом интеграции и основой солидарности. Они служит сплочению группы вокруг таких представлений, как патриотизм или репутация школы или компании. При том, что они находятся на коллективном уровне, они напоминают чувства личной привязанности, объединяющей индивидов в процессе взаимодействия. Однако их сплачивающая роль выходит за рамки обыкновенной личной привязанности. Партикуляристские ценности отделяют определенную группу от других, внешних по отношению к ней, сообществ, что усиливает их сплачивающую функцию.
Анализ Блау сильно отличается от версии теории обмена, которую выдвигал Хоманс. Индивиду и индивидуальному поведению, что имело для Хоманса первостепенное значение, в концепции Блау почти не отводится никакой роли. Вместо этого на первый план выходят различные социальные факты. Например, Блау рассматривал группы, организации, коллективы, общества, нормы и ценности. В своем анализе он обратил внимание на связующие и разрушающие механизмы крупномасштабных социальных единиц, что, несомненно, является традиционным предметом приверженцев парадигмы социальных фактов.
Питер Блау: биографический очерк.
Питер Блау родился 7 февраля 1918 г в столице Австрии Вене. В 1939 г. эмигрировал в Соединенные Штаты, став в 1943 г. гражданином США. Годом ранее он получил степень бакалавра в не очень известном Элмхурстском колледже в Элмхурсте (штат Иллинойс). Поскольку шла Вторая мировая война, обучение ему пришлось прервать. Блау служил в армии Соединенных Штатов и был награжден Бронзовой Звездой. После войны ему удалось закончить обучение в Колумбийском университете, где он получил в 1952 г. степень доктора философии.
Сначала широкое признание Блау принесли исследования формальных организаций. Их практическое изучение, а также учебные пособия, посвященные этому вопросу, и поныне не устарели, кроме того, Блау по-прежнему вносит свой вклад в рассмотрение этой области. Известность ему принесла также книга «Американская структура занятости», написанная в соавторстве с Отисом Дадли Дунканом. Американская социологическая ассоциация присвоила этой работе в 1968 г, престижную награду имени П. Сорокина. Книга стала важным вкладом в изучение социальной стратификации.
Блау принадлежит множество работ. Однако в данном контексте нас интересует его роль в развитии социологической теории. Ученый разрабатывал два отдельных теоретических направления. Опубликованная им в 1964 г. книга «Обмен и власть в социальной жизни» является одной из показательных для современной теории обмена. Заслуга его состояла в том, что он взял изначально претендовавшую на изучение масштабных явлений теорию обмена и распространил ее на масштабные объекты. Несмотря на то, что совершенно очевидны определенные недостатки его подхода, это явилось важнейшей попыткой теоретической интеграции социологических вопросов макро- и микроуровня. Кроме того, Блау оказался в авангарде ученых, разрабатывавших структурную теорию. Будучи президентом Американской социологической ассоциации (1973–1974 гг.), он сделал этот вопрос темой ежегодного заседания Ассоциации. С тех пор он опубликовал ряд книг и статей, в которых изъяснялась структурная теория. Его последние работы в этой области являются книга «Структурные контексты возможностей» (Blau, 1994) и второе издание книги «Пересечение социальных кругов» (Blau & Schwartz, 1997).
Утверждая, что он всего лишь расширяет теорию обмена до уровня крупных сообществ, Блау, тем не менее, изменил ее до неузнаваемости. Он даже вынужден был признать, что процессы, которые характерны для рассматриваемого им уровня взаимодействий, фундаментальным образом отличаются от тех, что происходят на индивидуальном уровне. Пытаясь раздвинуть границы теории обмена, Блау преобразовал ее в макроуровневую теорию. Однако, судя по всему, ученый хорошо понимал, что основным предметом теории обмена остаются межличностные отношения. Следовательно, она нуждается в дополнении — рассмотрении макроструктур. Блау (Blau, 1987b; 1994) уже не скрывает этого убеждения, и в своих последних работах сосредоточивается на макроуровневых, структурных явлениях.
Хотя Ричард Эмерсон еще в 1962 г. опубликовал значительную работу, посвященную вопросам власти и подчиненности, два эссе 1972 г. (Emerson, 1972a, 1972b) «обозначили начало нового этапа в развитии теории социального обмена» (Molm & Cook, 1995, p. 215; Cook & Whitmeyer, готовится к публикации). Молм и Кук считают, что появлению новой серии научных трудов способствовали три главных фактора. Во-первых, теория обмена заинтересовала Эмерсона как обширный базис для его предыдущих исследований, связанных с проблемами подчинения и власти. Ученому представлялось очевидным, что аспект власти — центральный для теории обмена. Во-вторых, он считал, что можно использовать достижения бихевиоризма в качестве основы для теории обмена, избежав тех затруднений, с которыми столкнулся Хоманс. С одной стороны, Хоманс и другие последователи теории обмена обвинялись в том, что люди представлялись ими чрезмерно рациональными существами, при этом Эмерсон полагал возможным использовать достижения бихевиоризма, не принимая идею о рациональности актора. С другой стороны, он был уверен, что сможет избежать тавтологии, которой страдает теория Хоманса:
Хоманс прогнозировал поведение, связанное с индивидуальным обменом, опираясь на то подкрепление, которое обеспечивается другим актором, однако как поведенческие реакции, так и само подкрепление в оперантной психологии не считаются обладающими самостоятельным смыслом. Подкрепление, по определению, есть стимулирующее последствие, которое увеличивает или сохраняет неизменной частотность реакции (Molm & Cook, 1995, p. 214).
Эмерсон также полагал, что избежит обвинений в редукционизме (какие были предъявлены Хомансу), разработав подход, который объяснит явления макроуровня. В-третьих, в отличие от Блау, который прибегал к объяснениям, основанным на нормативных явлениях, Эмерсон рассматривает социальную структуру и социальные изменения, обращаясь к «социальным отношениям и социальным сетям как строительным блокам, соединяющим различные уровни анализа» (Molm & Cook, 1995, p. 215). Более того, согласно системе Эмерсона, действующими субъектами выступают как индивиды, так и более крупные корпоративные структуры (хотя и действующие благодаря агентам). Таким образом, Эмерсон использовал принципы оперантной психологии для разработки теории социальной структуры.
Два эссе Эмерсона 1972 г. легли в основание его интегративной теории обмена. В первом из этих эссе (Emerson, 1972a) он рассмотрел психологическую основу социального обмена, а во втором (Emerson, 1972b) рассмотрел макроуровень и отношения в процессе обмена, а также сетевые структуры. Позднее Эмерсон четче выразил свои идеи: «Я пытаюсь расширить теорию обмена и исследования, посвященные данной сфере, от микро- до макроуровней анализа, обратившись к изучению сетевых структур обмена» (цит. по: Cook, 1987b, p. 212). Как отмечает самый значительный последователь Эмерсона Карен Кук, последнее из перечисленных понятий имеет важнейшее значение в объяснении единства микро- и макроуровней: «Понятие „сети обмена“ развивает теорию, заполняющую концептуальный пробел между изолированными индивидами или диадами и более крупными группами или совокупностями индивидов (например, формальными группами или ассоциациями, организациями, землячествами, политическими партиями и т. д.)» (Emerson, 1987b, p. 219)[81].
Эмерсон и Кук отталкиваются от базовых микроуровневых предпосылок теории обмена. Первый, например, отмечает: «Научный подход, рассматривающий феномен обмена, уделяет внимание выгоде, которую люди извлекают в процессе социального взаимодействия, и тому, что они вкладывают в его осуществление» (Emerson, 1981, p. 31). Точнее говоря, Эмерсон отталкивается от принципов бихевиоризма. Он (Emerson, 1981, p. 33) определил три базовых предположения, значимых для теории обмена.
1. Люди, которым выгодны определенные события, склонны действовать «рационально», поэтому данные события и случаются.
2. Так как людям свойственно «пресыщение» событиями поведенческого ракурса, польза последних снижается.
3. Выгода, извлекаемая людьми из социальных процессов, обусловлена той, которую они способны обеспечить взамен; соответственно, теории обмена свойственно «внимание к обретению выгоды в процессе социального взаимодействия».
Все эти положения общеизвестны, однако в заключении своего первого эссе 1972 г. Эмерсон наметил переориентацию теории обмена с позиций бихевиоризма на новые: «Нашей главной целью является включение оперантных принципов в теоретическую конструкцию для рассмотрения более сложных ситуаций, нежели те, с которыми имеет дело оперантная психология» (Emerson, 1972a, p. 48).
С постановки данного вопроса начинается вторая научная публикация Эмерсона 1972 г.: «Цель данного эссе состоит в том, чтобы начать построение теории социального обмена, рассматривающей социальную стриктуру как зависимую переменную величину» (Emerson, 1972b, p. 58). Если первое эссе 1972 г. было посвящено анализу отношений обмена отдельного действующего субъекта и окружающей его среды (например, человек, который удит в озере рыбу), то второе — отношениям социального обмена, а также их сетям.
Действующими субъектами, согласно макроуровневой теории обмена Эмерсона, выступают и индивиды, и сообщества. Ученый рассматривает обменные отношения, складывающиеся между ними. Сеть обмена состоит из следующих компонентов (Cook et al., 1983, p. 277):
1. Существует ряд индивидуальных или коллективных акторов.
2. Ценные ресурсы распределены между акторами.
3. Имеется ряд возможностей обмена между всеми действующими субъектами сети.
4. Между действующими субъектами наличествуют отношения или возможности обмена.
5. Отношения обмена связаны в единую сетевую структуру.
В итоге, «„сеть обмена“ — это конкретная социальная структура, созданная благодаря двум или более взаимоотношениям обмена между действующими субъектами» (Cook et al., 1983, p. 277).
Взаимосвязи отношений обмена принадлежит решающая роль в объединении обмена, в который вступают два человека, с явлениями макроуровня (Yamagishi, Gillmore & Cook, 1988, p. 835). Особенно значимо отношение обусловленности между диадическими обменами. Можно сказать, что два подобных обменных процесса — А-Б и А-В — образуют минимальную сеть (А-Б-В), если осуществление отношений одной пары зависит от реализации (или отсутствия) обмена у другой. Чтобы была организована сеть обмена недостаточно, чтобы пары, образуемые А, Б и В, имели общих членов. Явления обмена между А-Б и Б-В должны находиться в отношениях взаимозависимости.
Любая обменная связь включена в более крупную сеть, состоящую из двух или более таких отношений. Если один процесс обмена воздействует на другой, следует говорить об их взаимосвязанности. Такая взаимосвязь может быть позитивной, когда одно отношение обмена положительным образом влияет на другое (например, полученные деньги используются для того, чтобы в иных обменных отношениях приобрести определенный социальный статус). Это может оказаться и негативным фактором, когда один обмен препятствует другому (например, время, потраченное на зарабатывание денег, ведет к тому (второй обмен), что его остается меньше для общения с друзьями) (Molm, 1991). Наконец, такая взаимосвязь может играть смешанную роль.
Власть и зависимость.
Эмерсон определял власть как «уровень потенциальных издержек, которые один действующий субъект способен заставить другого „принять“, зависимость же подразумевает „уровень потенциальных издержек, которые актор согласен взять на себя во взаимоотношении“» (Emerson, 1972b, p. 64). Эти определения отсылают к предложенной Эмерсоном теории власти и зависимости, которую Ямагиши, Гилмор и Кук изложили так: «Власть одной стороны над другой, применительно к отношениям обмена, — это обратная функция зависимости второй стороны от первой» (Yamagishi, Gillmore, & Cook, 1988, p. 837). Неравенство власти и зависимости приводит к дисбалансу в отношениях, однако со временем возникает более сбалансированное их соотношение.
Молм и Кук (Molm & Cook, 1995) оценивают понятие зависимости как крайне важное в концепции Эмерсона. Молм утверждает, что «зависимость акторов друг от друга — важнейшая структурная детерминанта их взаимодействия и власти друг над другом» (Molm, 1988, p. 109). Сам Эмерсон рассматривал данный вопрос таким образом: «Зависимость действующего субъекта А от Б: 1) прямо пропорциональна мотивационному участию А в достижении целей, опосредованных Б, и 2) обратно пропорциональна доступности А этих целей вне рамок отношения А-Б» (Emerson, 1962, p. 32). Итак, понятие зависимости связано с определением, которое Эмерсон дает власти: «Власть А над Б эквивалентна зависимости Б от А и основана на ней» (Emerson, 1962:33). Отношения А и Б сбалансированы в том случае, если зависимость А от Б равна зависимости Б от А. Если же ситуация разбалансирована, действующий субъект, степень зависимости которого наименьшая, обладает властью. Последняя выступает, таким образом, потенциальной возможностью, которая встроена в отношения между А и Б. Благодаря власти оказывается возможным извлечь из отношений выгоду. Хотя бы как род некоторого равновесия, власть имеет место и в сбалансированных отношениях.
Исследования, касающиеся вопросов власти и зависимости, сфокусированы были, главным образом, на позитивных результатах — на вознаграждении других. Однако Молм в ряде своих работ (Molm, 1988, 1989, 1994) подчеркнула роль негативных последствий — власти наказания. Соответственно, власть связана как с поощрением, так и с наказанием других. В целом, Молм обнаружила, что власть наказания слабее власти поощрения, поскольку наказания ведут к негативным реакциям. Не так давно Молм (Molm, 1994) предположила, что относительная слабость власти наказания порождается тем, что она не слишком распространена, а не потому, что менее эффективна по сравнению с властью вознаграждения. Молм, Квист и Уайсли (Molm, Quist & Wisely, 1994) обнаружили, что власть наказания с большей вероятностью воспринимается как справедливая, если к ней прибегают те, кто в то же время наделен властью, позволяющей обеспечивать вознаграждения.
Поясняя специфику зависимости и власти, сетевая теория (см. ниже) рассматривает основания структуры, а теория обмена концентрируется на отношениях между двумя действующими субъектами. Кук и коллеги (Cook et al., 1983), похоже, обосновали важность отношений обмена и указали на недостатки сетевого подхода. Однако эти исследователи (Cook et al., 1983, p. 298) прекрасно понимают, что теория обмена имеет уклон в сторону отношений микроуровня. Кроме того, они осознали, что ее следует поднять до макроуровня.
Отойдя от диадического подхода теории обмена и фокусируясь на аспектах власти, зависящей от занимаемого индивидом положения в структуре, Кук и Эмерсон аргументируют установление власти той или иной позиции зависимостью от нее всей структуры. Подобная общесистемная зависимость, по их мнению, характеризует как структурное основание позиции, так и суть отношений власти и зависимости. Эти ученые придерживаются «в подходе к проблеме расширения теории, связанной с властью и зависимостью, предусматривающей переход от уровня двух субъектов к макроструктурному уровню, идеи „уязвимости“» (Cook et al., 1983, p. 301). Последняя подразумевает зависимость всей сети от отдельной позиции в структуре. Кук и соавторы отмечают:
Очевидно, что интегрирование принципов, касающихся структуры сети, с сетевой теорией обмена позволяет понять динамику власти в рамках сетей, какие образуются взаимосвязанными отношениями обмена… Эта теоретическая формулировка выявляет процедуру, благодаря которой осуществляется единство поведения действующих субъектов, вступающих в отношения обмена, и свойств сети… и указывает механизмы, которые приводят к «возможным преобразованиям» этих сетей вследствие динамики власти или изменений в природе обменных связей (Cook и др., 1983, p. 303).
Ямагиши, Гилмор и Кук (Yamagishi, Gillmore & Cook, 1988) стремятся к соединению теории обмена и сетевой теории. Они утверждают, что вопросы власти (и зависимости) представляют центральный интерес для теории обмена, однако, как они считают, невозможно полноценно рассмотреть первый из вопросов, если ограничиться только рамками обмена двух субъектов. Наоборот, власть «в основе своей — социально-структурное явление» (Yamagishi, Gillmore, & Cook, 1988, p. 834). Эти ученые занимаются вопросами прогнозирования того, как распределяется власть в сетях обмена разного типа — позитивных, негативных и смешанных, — аргументируя свои предположения экспериментами с помощью компьютерного моделирования. По-настоящему полный анализ предполагает объединение интереса к отношениям обмена, что свойственно теории обмена, и к взаимосвязям этих отношений, что традиционно, в свою очередь, для сетевой теории.
Возникает важный вопрос: в чем заключается разница между сетью обмена и сетью, представляющей интерес для сторонников сетевой теории? Кук и Уитмейер утверждают, что «сети обмена рассматриваются как взаимосвязанные ряды отношений обмена» (Cook & Whitmeyer, 1992, p. 113). Последователь теории обмена, по определению, интересуется «деталями обмена, реализуемого во всех взаимосвязях, будучи убежденным, что в любом анализе удовлетворительная сеть должна содержать все соответствующие отношения обмена» (Cook & Whitmeyer, 1992:109). Напротив, сторонники сетевой теории придерживаются «всеобъемлющего» подхода к сущности аналогичных связей. Учитывая многие типы связей из тех, что интересуют представителей сетевой теории, приверженцы теории обмена в то же время отрицают другие. Например, относительно исследований, проводимых в рамках сетевой теории и концентрирующихся на «основаниях» или «преимуществах, предоставляемых сетями», Кук и Уитмейер утверждают, что если игнорируется явление обмена, «причинные процессы, определяющие основания, тоже останутся невыявленными. Если отношения обмена не принимаются в расчет, результаты будут неадекватными, а может, и вовсе ошибочными» (Cook & Whitmeyer, 1992, p. 120121). Несмотря на отмеченные различия, Кук и Уитмейер (Cook & Whitmeyer, 1992) считают сетевую теорию и теорию обмена совместимыми и утверждают, что вместе эти два подхода мощнее, чем каждый в отдельности.
Кук, О’Брайен и Коллок (Cook, O’Brien, & Kollock, 1990) определяют теорию обмена, признавая свойственную ей интегральность, как исследование отношений обмена, происходящих на различных уровнях анализа, в том числе обмена между взаимосвязанными индивидами, корпорациями, нациями и государствами. Они выделяют два направления исследований такого рода: изучение микроуровня, предполагающее интерес к социальному поведению как феномену обмена, и рассмотрение макроуровня — социальной структуры — в плане отношений обмена. Кук, О’Брайен и Коллок считают сильной стороной данной теории микро-макроинтеграцию, поскольку «в рамках одной теоретической структуры имеются положения, применимые как к индивидуальным акторам, так и к макроуровню (или системному уровню), и теория пытается ясно сформулировать, какое влияние оказывают изменения в пределах одного уровня анализа на другой» (Cook, O’Brien & Kollock, 1990, p. 175).
Кук, О’Брайен и Коллок отмечают тенденции развития теории обмена, приобретающей всеобъемлющий характер. Первая из них — рост числа полевых исследований, в которых основное внимание уделяют макроуровневым аспектам, что становится дополнением к обычному использованию лабораторных экспериментов для исследования микроуровневых проблем. Во-вторых, они указывают на перемену в содержательном плане таких исследований — переход от изучения взаимосвязи двух субъектов к крупным сетям отношений обмена. В-третьих, что представляется самым важным, постоянно предпринимаются попытки объединить теорию обмена и структурные направления социологии, особенно сетевую теорию. (Далее мы проанализируем ее подробнее.)
Кроме того, Кук, О’Брайен и Коллок уточняют, что теория обмена способна почерпнуть из подходов, направленных на интеграцию, чем отмечено множество других микротеорий. Теория принятия решений позволяет «лучше понять, как действующие субъекты осуществляют свойственный процессу взаимодействия выбор» (Cook, O’Brien & Kollock, 1990, p. 168). Когнитивная наука (в том числе когнитивная антропология и теория искусственного интеллекта) проливает «больше света на то, как акторы воспринимают, обрабатывают и восстанавливают информацию» (Cook, O’Brien, & Kollock, 1990, p. 168). Символический интеракционизм дает возможность объяснить, как действующие субъекты дают друг другу знать о своих намерениях, что имеет большое значение для развития доверия и уверенности в обмене. В целом, ученые считают, что такой обобщенный вариант теории обмена позволяет проанализировать важнейший вопрос о взаимосвязи деятельности акторов и социальной структуры. По мнению этих ученых, «теория обмена представляет собой один из немногих теоретических подходов, существующих в общественных науках, концептуально описывающий целеустремленно действующих субъектов в их взаимосвязях со структурами» (Cook, O’Brien, & Kollock, 1990, p. 172).
Отметим несколько недавних попыток, которые предприняты сторонниками теории обмена в объединении своего подхода с другими. Например, Ямагиши и Кук (Yamagishi & Cook, 1993) стремились сблизить теорию обмена с теорией социальных дилемм (Yamagishi, 1995), вариантом теории рационального выбора. Теория социальных дилемм уходит корнями в известную дилемму узника и опирается на связанные с этим исследования. «Социальная дилемма — это ситуация, имеющая особую побудительную структуру, предполагающую, 1) что если все члены группы будут сотрудничать, все выиграют, тогда как 2) для каждого индивида в отдельности более выгодно действовать независимо от других» (Yamagishi & Cook, 1993, p. 236). Ямагиши и Кук обнаружили, что природа отношений и структуры обмена воздействует на способы разрешения людьми социальных дилемм.
Подобного же рода предложения выдвинули Хегтведт, Томпсон и Кук (Hegtvedt, Thompson & Cook, 1993), которые попытались объединить теории обмена и атрибуции — подход, связанный с изучением когнитивных процессов. Это позволяет выявить механизм того, как люди атрибутируют и воспринимают атрибуцию, теория же обмена компенсирует слабость второго подхода в исследовании «социально-структурных предпосылок и поведенческих последствий атрибуции» (Hegtvedt, Thompson, & Cook, 1993, p. 100). Таким образом, ученые обнаружили подтверждение идеи того, что власть связана с сильной позицией индивида в рамках определенной структуры, и того, что люди, «воспринимающие себя наделенными большей властью, приписывают свои успехи, достигнутые в процессе обмена, личному действию или взаимодействию» (Hegtvedt, Thompson, & Cook, 1993, p. 104). Хотя данное исследование не подтверждает гипотезы авторов сполна, оно показывает, сколь важно изучить связи, устанавливаемые между социальной структурой, когнитивными процессами (восприятие и атрибуция) и поведением.
Ричард Эмерсон: биографический очерк[82].
Ричард Эмерсон родился в городе Солт-Лейк-Сити (штат Юта) в 1925 г. Выросший поблизости от гор, он, кажется, всю жизнь был привязан к рекам, горным вершинам и ледникам. Одним из наиболее ярких достижений Эмерсона стало его участие в успешном покорении Эвереста в 1963 г. О некоторых деталях восхождения рассказывается в публикации «Подъем на Эверест», которая появилась в декабрьском выпуске «Ежегодного бюллетеня альпинистов» за 1963 г., а также этому посвящена статья, опубликованная в «Социометрии» за 1966 г. От Национального научного фонда он получил грант на изучение группового поведения в сохраняющихся долгое время стрессовых условиях, с какими сталкиваются альпинисты при восхождении на горные вершины. Этот проект принес ему медаль Хаббарда, врученную Эмерсону в июле 1963 г. от лица Национального географического общества президентом Кеннеди.
Привязанность Ричарда Эмерсона к горам и горным деревушкам в Пакистане стала источником вдохновения для его социологических исследований. Его работам, посвященным вопросу поведения в группе, власти и социального влияния, способствовали тесные личные контакты с участниками экспедиций, которые оказывались в ситуации, требующей интенсивного взаимодействия и не менее проявленной конкуренции.
После Второй мировой войны и службы в армии, которая проходила в Западной Европе, в 1950 г. он получил степень бакалавра гуманитарных наук в университете Юты, а затем степень магистра гуманитарных наук (1952) и доктора философии (1955) в университете Миннесоты, где его основной специализацией была социология, а дополнительной — психология. Его докторская диссертация называлась «Детерминанты влияния в замкнутых группах».
Первым местом работы Эмерсона в научной области стал университет Цинциннати (1955–1964). Покинув его, Эмерсон написал: «Тема, к которой я в своей работе возвращался периодически, определилась в статье, посвященной проблеме власти и зависимости. Однако данная теория — скорее плацдарм для будущего, нежели резюме минувшего. У меня есть вполне конкретные планы относительно теоретических и эмпирических разработок в области стратификации и структуры власти в сообществе». Он занимался этой темой до самой смерти в декабре 1982 г, В настоящее время его труд, в котором рассматривается соотношение власти и зависимости (Emerson, 1962), стал классическим, оказав влияние на множество современных исследований в американской социологии.
Огромное влияние оказали на развитие науки два его научных труда. Написанные в 1967 г. и опубликованные в 1972, они связаны с разработкой теории социального обмена. Он написал их, будучи сотрудником университета Вашингтона, куда он перешел в 1965 г. Нет сомнений, что северо-запад Америки поманил его своими горами и водопадами.
Влияние Эмерсона на социологическую теорию сказалось во время его работы в университете Вашингтона. Там он в течение десяти лет (1972–1982) сотрудничал с Карен Кук, проводя эмпирически изучая социальный обмен. Вместе эти ученые выдвинули программу исследований, рассчитанную на реализацию в первой американской компьютеризированной лаборатории, которая предназначалась для проведения такого рода научной работы. Это исследование финансировалось за счет трех грантов, полученных от Национального научного фонда.
В памяти коллег и студентов Эмерсон остался «мыслителем». Эту сторону его личности лучше всего отражают слова статьи из книги Боуена (1960), называющейся «Новые профессора»: «Итак, в чем ценность академического (то есть „непрактического, оторванного от жизни“) изучения предмета? Люди тоже задают этот вопрос. На него трудно ответить, поскольку задающие их никогда не ходили в горы, и эта тема их не интересует. Я считаю, что эти люди слишком оторваны от жизни».
В последние годы развитие теории обмена идет в новом направлении (Molm, готовится к изданию). Во-первых, все больше внимания уделяется аспектам риска и ненадежности в отношениях обмена (Kollock, 1994). Например, один действующий субъект может помочь другому добиться полезных результатов, ничего ценного не получив взамен. Во-вторых, внимание к роли риска, в свою очередь, порождает интерес к проблеме доверия. Возникает логичный вопрос: может ли один действующий субъект доверять другому, что тот возместит ему издержки, если он уже добился пользы? В-третьих, с этим соотносится вопрос о снижении риска и повышении доверия с помощью установления ряда взаимных обязательств (Molm, 1997). Это, в свою очередь связано с четвертым аспектом — растущим вниманием к специфике аффекта и эмоциям, хотя ранее научные интересы концентрировались на эгоизме субъектов. Наконец, несмотря на то, что немалая часть работ по теории обмена сосредоточена на структуре, все больший интерес вызывает существо и роль действующего субъекта. Говоря о необходимости внимания к определенным аспектам, Молм утверждает, что теория обмена сфокусирована на структурах обмена, однако следовало бы больше заниматься изменениями или динамикой обмена.
Представители данного научного направления (например, Harrison White, 1992; Wasserman & Faust, 1994; Wellman & Berkowitz; 1988/1997) настаивают на том, что их подход отличается от социологических подходов, названных Рональдом Бертом «атомистическими» и «нормативными» (Burt, 1982; см. также: Granovetter, 1985). Последние направления изучают принятие действующими субъектами решений изолированно от других акторов. Иными словами, они рассматривают «личные характеристики» субъектов (В. Wellman, 1983). Атомистические подходы не принимаются потому, что они сосредоточены на мелких элементах и не учитывают отношения, складывающиеся между акторами. Согласно формулировке Барри Уэлмана, «лучше оставить задачу объяснения индивидуальных мотивов психологам» (Wellman, 1983, p. 163). Конечно, это подразумевает отрицание ряда социологических теорий, которые, так или иначе, изучают мотивы.
По мнению адептов сетевой теории, нормативные подходы сфокусированы на культуре и процессе социализации, благодаря которому обеспечивается общность норм и ценностей. Согласно этому отрицаемому подходу, людей объединяют общие идеи. Сетевые теоретики, не принимая и это положение, утверждают, что следует изучать объективную модель связей, объединяющих членов общества (Mizruchi, 1994). Вот как Уэлман пишет об этом:
Аналитики сетей стремятся изучать упорядоченный характер поведения людей и сообществ, а не регулярный порядок убеждений о том, как им следует себя вести. Следовательно, они пытаются избежать нормативных объяснений социального поведения. Они отвергают любое положение, трактующее социальный процесс в качестве суммы персональных характеристик индивидуальных акторов и интернализованных норм как не являющееся структурным (В. Wellman, 1983, p. 162).
Подчеркнув категорическое неприятие отдельный идей, теоретики сетевого подхода не менее ясно указывают на отстаиваемые ими принципы и предметы анализа, в том числе и главный — социальные отношения, или объективную модель связей, объединяющих членов (индивидуальных и коллективных) общества (Burt, 1992). Уэлман, таким образом, формулирует данную позицию:
Приверженцы сетевой теории отталкиваются от простой, но внушительной посылки, что первейшим делом социологов должно быть изучение социальной структуры… Наиболее непосредственный способ исследования социальной структуры заключается в том, чтобы проанализировать модели связей, объединяющих членов общества. Аналитики сетей выискивают за сложной структурой социальных систем глубинную — упорядоченные сетевые модели… Действующие субъекты и их поведение рассматриваются с учетом ограничений, которые на них накладывают эти структуры. Таким образом, упор здесь делается не на свободно действующих субъектах, а на структурных ограничениях (В. Wellman, 1983, p. 156–157).
Одной из отличительных черт сетевой теории является то, что она рассматривает широкий круг структур — от микро- до макроуровня. Согласно ей, в качестве акторов могут выступать люди (Wellman & Wortley, 1990), группы, корпорации (W. Baker, 1990; Clawson, Neustadt & Bearden, 1986; Mizruchi & Koenig, 1986) и общества. Связи возникают как на глобальном социально-структурном уровне, так и на относительно мелких. Марк Грановеттер описывает такие микроуровневые связи, как действие, «вписанное» в «конкретные личные отношения и структуры (или „сети“) таких отношений» (Granovetter, 1985, p. 490). Но фундаментальная идея в любом случае остается одной: любой «актор» (индивидуальный или коллективный) может обладать различным доступом к ценным ресурсам (благосостоянию, власти, информации). Как следствие, структурированные системы стратифицированы, и одни их элементы зависят от других.
Пожалуй, одна из главных тенденций в развитии сетевого анализа — его смещение от рассмотрения социальных групп и социальных категорий к исследованию связей, которые существуют между действующими субъектами, не «в достаточной мере связанных между собой или сплетенных, чтобы именоваться группами» (В. Wellman, 1983, p. 169). Хорошей иллюстрацией данного тезиса служит работа Грановеттера (Granovetter, 1973,1983), посвященная «силе слабых связей». Исследователь различает «сильные связи» — например, связи между субъектами и их близкими друзьями — и «слабые связи» — например, с просто знакомыми. Социологи исследуют, как правило, первое явление, или социальные группы. Они считают их значимыми, не видя в слабых связях какого-либо большого социологического значения. Однако Грановеттер убедительно показал, что последние способны сыграть весьма значительную роль. Например, слабые связи между двумя действующими субъектами оказываются порой мостом между двумя группами, внутренние связи в которых сильны. Без этого дополнения две группы оказались бы совершенно изолированы друг от друга. А изоляция, в свою очередь, ведет к большей раздробленности социальной системы. Индивид, не имеющий слабых связей, оказался бы отделенным, пребывая лишь внутри одной группы, где существует сильная взаимосвязь, и не располагал бы информацией о том, что происходит в других группах, равно как и обо всем обществе. Следовательно, слабые связи предотвращают изоляцию и обеспечивают индивидам лучшую интеграцию в обществе. Грановеттер подчеркивает важность слабых связей, однако уточняет, что «сильные связи также обладают ценностью» (Granovetter, 1983, p. 209; см.: Bian, 1997). Например, их наличие ведет к усилению мотивации помочь друг другу и готовности пойти навстречу.
Сетевая теория относительно новая и еще недостаточно разработанная. Как говорит Берт, «в настоящее время существует аморфная совокупность подходов, именуемая сетевым анализом» (Burt, 1982, p. 20). Однако этот подход развивается, о чем свидетельствует ряд вышедших статей и книг, а также тот факт, что в настоящее время существует специализированный журнал («Социальные сети»). Даже несмотря на то, что сетевая теория складывается из разрозненного числа работ, она базируется на ряде согласованных принципов (В. Wellman, 1983). Причем их несколько.
Во-первых, связи между действующими субъектами симметричны как в плане содержания, так и по степени интенсивности. Действующие субъекты предоставляют друг другу разного рода вознаграждения, при этом интенсивность такого свершения различна. Во-вторых, связи между индивидами следует анализировать с учетом структуры более крупных сетей. В-третьих, структурирование социальных связей ведет к появлению устойчивых сетей различного рода. С одной стороны, сети обладают свойством транзитивности: если есть связь между А и Б и между Б и В, то, вероятно, существует связь между А и В. В результате, весьма возможно, наличествует сеть, включающая А, Б и В. С другой стороны, число таких связей и степень их интенсивности ограничены. Следовательно, выявятся сетевые скопления, у которых отмечаются четкие границы, отделяющие один кластер от другого. В-четвертых, между кластерами, как и между индивидами, может быть образована перекрестная связь. В-пятых, между элементами системы существуют асимметричные линии связи, что приводит к неодинаковому распределению редких ресурсов. Наконец, оно, в свою очередь, обусловливает как сотрудничество, так и конкуренцию. Некоторые группы объединены, чтобы в совместной деятельности добыть редкие ресурсы, тогда как в случае с другими превалирует конкуренция относительно ресурсов и даже вероятны конфликты. Таким образом, сетевая теория учитывает динамику (Rosenthal et al, 1985), поскольку структура системы меняется вследствие изменения моделей сотрудничества и конфликта.
Приведем пример. Мизраши (Mizruchi, 1990) задается вопросом о сплоченности корпораций и роли власти. Он утверждает, что исторически сплоченность определялась двояко. Во-первых, с субъективной точки зрения, «сплоченность — это ощущение членами группы своей идентификации с ней, в частности того, что их индивидуальные интересы связаны с интересами группы» (Mizruchi, 1990, p. 21). Очевидно, что упор сделан на нормативную систему, и сплоченность возникает благодаря всеобщему утверждению системы норм или под давлением группы. Во-вторых, с объективной точки зрения, «солидарность можно рассматривать как объективный, наблюдаемый процесс, не зависящий от чувств индивидов» (Mizruchi, 1990, p. 22). Поскольку Мизраши — приверженец сетевой теории, ясно, что он придерживается объективного взгляда на категорию сплоченности.
Мизраши считает сходство поведения следствием не только сплоченности, но также структурной эквивалентности: «Это те действующие субъекты, чьи связи с другими акторами в рамках социальной структуры тождественны» (Mizruchi, 1990, p. 25). Таким образом, структурная эквивалентность существует, скажем, между корпорациями, даже если между ними отсутствует коммуникация. Они ведут себя одинаково, поскольку имеют одинаковые отношения с некой третьей реальностью в социальной структуре. Мизраши пришел к выводу, что учет структурной эквивалентности позволяет так же, как и категория сплоченности, объяснить сходство в поведении. Исследователь вообще придает этому аспекту, предполагающему существование сети социальных отношений, огромное значение.
Рональд Берт (Burt, 1982) из тех теоретиков, кто вместо какой-либо очередной формы структурного детерминизма стремился разработать подход, который бы оказался обобщающим. Прежде всего, Берт указывает, что в теории действия существует расхождение между «атомистическим» и «нормативным» подходами. Первый «предполагает, что альтернативные действия независимо оцениваются отдельными акторами, выносящими оценки безотносительно к другим действующим субъектам», «при нормативном же подходе интересы отдельных акторов воспринимаются как взаимозависимые в рамках системы, поскольку социальные нормы вырабатываются в процессе взаимной социализации акторов» (Burt, 1982, p. 5).
Берт отстаивает позицию, которая «устраняет разрыв между атомистическим и нормативным действием», будучи «скорее своеобразным третьим подходом, объединяющим два других, нежели не их синтезом» (Burt, 1982, p. 8). Исследователь называет свой подход структурным и видит его главное отличие от вышеуказанных в «постулате пограничной оценки. Критерий его заключается в том, что ряд свойственных субъекту статусов/ролей порождается разделением труда. Актор оценивает пользу альтернативных действий, принимая во внимание, как собственные обстоятельства, так и обстоятельства других людей» (Burt, 1982, p. 8). Он считает, что такая позиция оказывается логическим продолжением атомистического подхода и «эмпирически точным ограничением» нормативной теории.
На рис. 8.1 схематически показана структурная теория действия Берта. Согласно ей, «субъекты действуют под давлением социальной структуры» (Burt, 1982, p. 9; см. также: Mizruchi, 1994).
Рис. 8.1. Обобщающая модель Рональда Берта.
Как полагает этот ученый:
Действующие субъекты пребывают в рамках социальной структуры. Она определяет их социальное сходство, которое, в свою очередь, формирует их восприятие преимуществ, что связаны с тем или иным из альтернативных действий. Одновременно социальная структура по-разному ограничивает действия акторов. Следовательно, они преследуют собственные интересы вплоть до границ возможного, т. е. того рубежа, когда их интересы и сама способность действовать формируются социальной структурой. Наконец, действия, осуществляемые под таким давлением, могут изменить саму социальную структуру, что способно привести к появлению новых ограничений, с каким сталкиваются действующие субъекты, пребывающие в рамках данной структуры (Burt, 1982, p. 9).
Несмотря на оказанное теорией рационального выбора влияние на развитие теории обмена, она находилась в стороне от доминирующего направления социологической теории (Hechter & Kanazawa, 1997). Во многом благодаря усилиям одного человека, Джеймса С. Коулмена, эта теория стала одной из «злободневных» в современной социологии (Chriss, 1995; Tilly, 1997). Во-первых, Коулмен основал в 1989 г. журнал «Рациональность и общество», преследующий цель распространения теории рационального выбора. Во-вторых, Коулмен (Coleman, 1990) опубликовал чрезвычайно влиятельную книгу «Основания социальной теории». Наконец, в 1992 г. он стал президентом Американской социологической ассоциации. Воспользовавшись случаем для продвижения теории рационального выбора, он выступил на собрании ассоциации с обращением «Рациональное переустройство общества» (Coleman, 1993b).
Поскольку основные принципы теории рационального выбора уже были намечены, следует начать со вступительных замечаний Коулмена (Coleman, 1989) к первому номеру «Рациональности и общества». Журнал задумывался как междисциплинарный, поскольку данная теория (или, как говорил сам Коулмен, «парадигма рационального действия» [1989, p. 5]) единственная, обладающая возможностью интегрировать различные парадигмы. Коулмен утверждает, что такой подход разработан на основе методологического индивидуализма, и применяет теорию рационального выбора в качестве микроуровневого основания, привлекаемого для объяснения явлений макроуровня. Интересно, что Коулмен не считает «конгениальными»:
работу, которая методологически холистична, затрагивает лишь поверхность системы и не обращается к исследованию действующих субъектов, чьи действия порождают саму эту систему… понимание действия как исключительно экспрессивного, иррационального, а также представление о действии как полностью определяемом внешними силами без опосредования интенции или цели. Наш подход не предусматривает эмпирические исследования, охотно проводимые в социальной науке, когда индивидуальное поведение «объясняется» определенными факторами или детерминантами без учета какой-либо модели действия (Coleman, 1989, p. 6).
Таким образом, журнал «Рациональность и общество» закрыт для многих социологических исследований. Вместе с тем в зоне интересов издания остаются макроуровневые подходы и их взаимосвязь с рациональным действием. Кроме подобных академических соображений, Коулмен настаивает на том, чтобы исследования, следующие концепции рационального выбора, были практическим образом связаны с нашим меняющимся миром. Например, Хекаторн и Броудхед (Heckathorn & Broadhead, 1996), опираясь на теорию рационального выбора, исследовали вопросы социальной политики, касающейся профилактики СПИДа.
Коулмен утверждает, что социология должна рассматривать социальные системы, однако такие макроявления следует объяснять внутренними факторами, прежде всего, обращаясь к рассмотрению индивидов. Он выделяет исследования этого уровня по нескольким причинам, в частности, потому что данные обычно собираются на индивидуальном уровне, а затем группируются или компонуются, образуя системный уровень. Приверженность Коулмена изучать уровень индивида объясняется еще и убеждением, что на этом уровне реализуются «интервенции», нацеленные на осуществление социальных изменений. Как мы увидим дальше, центральное место во взглядах Коулмена занимает идея о том, что социальная теория не является просто академической деятельностью — она должна с помощью таких «вмешательств» воздействовать на социальный мир.
Признавая свой интерес к индивидуальному, Коулмен соглашается, что он методологический индивидуалист, хотя и рассматривает свой подход в качестве «особого варианта» данной позиции. Его взгляд специфичен в том смысле, что исследователь воспринял идею эмерджентности. Кроме того, фокусируясь на внутренних для системы факторах, он не расценивает их обязательно как индивидуальные действия или ориентации. Следовательно, предметом анализа могут быть не только такие микроуровневые явления, как индивиды.
Приверженность Коулмена концепции рационального выбора отражается в его главной идее о том, что «люди стремятся к достижению своей цели, причем цель (а поэтому и действия) формируется ценностями или предпочтениями» (Coleman, 1990, p. 13). Но одновременно Коулмен (Coleman, 1990, p. 14) уточняет, что в теоретическом плане ему требуется концептуально более определенное представление о рационально действующем субъекте, которое можно реально заимствовать из политэкономии. Согласно этой концепции, акторы выбирают те действия, что способствуют извлечению максимальной пользы, удовлетворяют потребности и желания Ключевые понятия в теории Коулмена — акторы и ресурсы. Ресурсы — это то, что контролируется действующими субъектами и в чем те так или иначе заинтересованы. Учитывая два этих элемента, Коулмен описывает, как их взаимодействие выводится на системный уровень:
Минимальная основа социальной системы действий — два актора, каждый из которых контролирует ресурсы, в которых заинтересован другой. Именно заинтересованность в ресурсах, контролируемых другим, заставляет субъектов быть целеустремленными и участвовать в действиях, включающих обе стороны в… систему действий… Именно эта структура, наряду с целеустремленностью акторов, стремящихся по максимуму реализовать свои интересы, обусловливает взаимозависимость их действий, придавая им системный характер (Coleman, 1990, p. 29).
Исходя из теории рационального выбора, Коулмен далек от мысли, что данный подход даст ответы на все возникающие вопросы. Однако он убежден в ее способности развиваться в этом направлении, так как утверждает, что «успех основанной на рациональности социальной теории заключается в последовательном сокращении той сферы социальной деятельности, которая не поддается объяснению этой теорией» (Coleman, 1990, p. 18).
Коулмен признает, что в реальном мире люди не всегда ведут себя рационально, но считает, что это не имеет для его теории большого значения: «Я думаю, что выдвинутые теоретические предположения останутся по сути своей такими же, вне независимости оттого, действуют ли субъекты, четко придерживаясь принципа рациональности, как это обычно наблюдается» (Coleman, 1990, p. 506; Inbar, 1996). Сосредоточенность Коулмена на рациональном действии индивида подсказывает, что его подход предусматривает сцепление микро- и макроявлений или объяснение того, как комбинация индивидуальных действий сказывается на поведении системы. Придавая этому вопросу наибольшее значение, Коулмен интересуется переходом от макро- к микроуровню или тем, каким образом система ограничивает установки действующих субъектов. Наконец, он сосредоточивается на отношениях внутри микроуровня — воздействии индивидуальных действий на другие индивидуальные действия.
Но все-таки подходу Коулмена не удается избежать нескольких недостатков, три из которых — основные. Во-первых, он уделяет преобладающее внимание вопросу о переходе от микро- к макроуровню, не концентрируясь на рассмотрении отношений иного плана. Во-вторых, он пренебрегает отношениями внутри макроуровня. Наконец, он устанавливает причинные связи сугубо однонаправлено; иначе говоря, не учитывает диалектических отношений, связывающих микро- и макроявления.
На основе теории рационального выбора Коулмен объясняет ряд макроуровневых явлений. Главное его требование заключается в том, что теоретикам следует придерживаться постоянной концепции действующих субъектов и на основе данной микроконстанты определять различные образы явлений макроуровня. Таким образом, различия последних можно объяснить разными структурами отношений, установленных на макроуровне, а вовсе не отклонениями на микроуровне.
Ключевым этапом в переходе от микро- к макроуровню становится предоставление власти и прав, которыми обладает один субъект, другому. Это действие ведет к подчинению одного актора другому. Оно порождает и фундаментальный макрофеномен — действующую единицу, состоящую из двух людей, а не два независимых друг от друга актора. Возникающая в результате структура действует независимо от субъектов. Вместо того чтобы добиться максимальной выгоды для себя, действующий субъект — в таком случае — стремится реализовать интересы другого актора или независимой коллективной единицы. Это не просто другая социальная реальность, она «имеет специфические недостатки и порождает специфические проблемы» (Coleman, 1990, p. 145). Поскольку Коулмен придерживается рамок прикладного подхода, он сосредоточивается на определении и решении этих проблем.
Как Коулмен рассматривает макроявления, показывает феномен коллективного поведения (Zallocki, 1996). Он выбрал его для исследования, поскольку считается, что неупорядоченный и нестабильный характер такого поведения трудно проанализировать с позиции теории рационального выбора. Однако, по мнению Коулмена, эта теория способна объяснить все виды макроявлений, а не только упорядоченные и устойчивые. Переход от рационально действующего субъекта к «необузданному и турбулентному функционированию системы, именуемому коллективным поведением» осознается как «простая (и рациональная) передача контроля над действиями одного субъекта другому… произведенная в одностороннем порядке, а не в качестве обмена» (Coleman, 1990, p. 198).
Почему же люди в одностороннем порядке передают другим контроль над своими действиями? С точки зрения теории рационального выбора, ответ заключается в том, что они так поступают, пытаясь максимизировать свою полезность. Как правило, стремление индивида добиться максимальной пользы предполагает установление равновесия контрольных функций среди нескольких субъектов, что ведет к созданию равновесия в пределах общества. Однако при коллективном поведении, из-за того, что передача контроля односторонняя, стремление индивидов достичь максимума полезности вовсе не обязательно приводит к равновесию системы, отчего коллективное поведение неустойчиво.
Другое макроявление, которое исследовал Коулмен, — это нормы. Принимая их как данность и обращаясь к ним для объяснения индивидуального поведения, большинство социологов не истолковывают, как и почему они появляются. Коулмен задается вопросом, каким образом в группе рационально действующих субъектов возникают и поддерживаются определенные нормы. Ученый утверждает, что это происходит благодаря некоторым людям, которые видят, что соблюдение норм принесет выгоду, а нарушение их — ущерб. В определенной мере люди отказываются от контроля над собственным поведением, но взамен они (благодаря нормам) получают контроль над поведением других. Коулмен так излагает свой взгляд на нормы:
Основной элемент в толковании… частичный отказ от прав контролировать собственные действия и получение частичных прав контролировать действия других, т. е. появление нормы. В конечном итоге контроль… которым обладал каждый в отдельности, широко распространяется среди всех акторов, которые осуществляют этот контроль (Coleman, 1990, p. 292).
Субъекты рассматриваются с позиции максимизации полезности, возрастающей благодаря частичной уступке прав контроля над собой и получению частичного контроля над другими. Поскольку передача контроля не является односторонней, то в случае с нормами равновесие не нарушается.
Джеймс С. Коулмен: биографический очерк.
Карьера Джеймса С. Коулмена в социологии неоднородна. Определение «теоретик» — всего лишь один из применимых к этому человеку. В 1955 г. он стал доктором философии Колумбийского университета (о значении Колумбийской «школы» в его наследии см.: Swedberg, 1996), а через год приступил к работе в Чикагском университете в качестве приглашенного профессора. Туда он вернулся вновь в 1973 г. после 14-летней работы в университете Джона Хопкинса и оставался там до самой смерти. Начав преподавать в Чикаго, Коулмен стал (наряду с Сеймуром Мартином Липсетом и Мартином А. Троу) автором одного из знаковых исследований в истории промышленной социологии, если не вообще в социологии, называвшегося «Союзная демократия». (Докторская диссертация Коулмена в Колумбийском университете, написанная под руководством Липсета, была посвящена рассмотренным в «Союзной демократии» проблемам). Затем Коулмен занялся исследованиями проблем молодежи и образования, что наиболее отразилось в выдающемся докладе, подготовленным для федерального правительства (он стал широко известен как «Доклад Коулмена»), способствовавшем небесспорному политическому шагу — использованию школьных автобусов в качестве способа достичь расового равенства в американских школах. Именно благодаря этой работа Коулмен получил огромное влияние практического характера, как никто другой из американских социологов. После этого он сосредоточился на стерильной атмосфере математической социологии (особенно отметим его «Введение в математическую социологию»! 1964] и «Математику коллективного действия» [1973]), В последующие годы Коулмен заинтересовался социологической теорией, в особенности теорией рационального выбора, что нашло отражение в публикации книги «Основания социальной теории» (1990) и основании журнала «Рациональность и общество» (1989). Упомянутые работы показывают все разнообразие интересов ученого, но все равно никак не отражают 28 книг и 301 статью, написанных Коулменом. Коулмен получил степень бакалавра естественных наук в университете Пердью (1949) и до поступления на знаменитое социологическое отделение Колумбийского университета (в 1951 г.) работал химиком в компании «Истман Кодак». Особое влияние на него оказал Роберт Мертон (см. главу 3), в частности его лекции о Дюркгейме и социальных детерминантах индивидуального поведения. Он также находился под влиянием идей известного теоретика Пола Лазарфельда, от которого на всю жизнь унаследовал интерес к количественным методам и математической социологии. Третьим ученым, повлиявшим на становление представлений Коулмена, был Сеймор Мартин Липсет. Коулмен присоединился к его исследовательской команде, приняв участие в проведении знакового исследования «Союзная демократия». Таким образом, по окончании университета он был знаком с введением в теорию, методами и их взаимосвязями в эмпирическом исследовании. Это было и остается образцом для всех пытливых социологов.
Вот как на основе этого опыта Коулмен описывает свое «видение» социологии (это его взгляд на момент окончания аспирантуры и начало профессорской карьеры):
Социология… в качестве единицы анализа должна рассматривать не индивида, а социальную систему (будь она небольшой или крупной); но она должна применять количественные методы, оставляя без внимания несистемные, которые приспособлены к пристрастиям исследователя, нерегулярны и которым недостает пояснительного или причинного фокуса. Почему у меня и других студентов Колумбийского университета в то время было такое видение? Думаю, это было уникальное влияние идей, как Роберта Мертона, так и Пола Лазарфельда (Coleman, 1994, p. 30–31).
Оглядываясь назад, а середине 1990-х, Коулмен обнаружил, что его подход изменился, но не настолько, как он предполагал. Например, относительно своего участия в проектах по социальному моделированию, проводимых университетом Джонса Хопкинса в 1960-х гг., он говорит, что они «заставили поменять мою теоретическую направленность, переключиться с подхода, согласно которому свойства системы являются не единственными детерминантами действия (как в исследовании Эмиля Дюркгейма „Самоубийство“), на другой, предполагающий, что они могут быть также и следствиями иногда намеренных, иногда неумышленных действий» (Coleman, 1994, p. 33). Таким образом, ему была нужна теория действия, и он выбрал, как и большинство экономистов,
простейшую из таких основ концепцию рационального или, если угодно, целенаправленного действия. Самая значительная задача социологии состоит в том, чтобы создать теорию, которая будет переходить с микроуровня действия на макроуровень норм, социальных ценностей, статусного распределения и социального конфликта (Coleman, 1994, p. 33).
Именно это объясняет, почему внимание Коулмена привлекла экономическая теория:
От иных социальных наук экономику отличает не то, что учитывается концепция «рационального выбора», а анализ, позволяющий перемещаться между уровнем индивидуального действия и уровнем функционирования системы в целом. При двух допущениях — что люди действуют рационально и что идеальными рынки становятся, если взаимодействия осуществляются сполна, — экономический анализ связывает макроуровень функционирования системы с микроуровнем индивидуальных действий (Coleman, 1994, p. 32).
Другой ракурс его взгляда на социологию, близкий высказанному в его ранней работе, посвященной школьному образованию, состоит в том, что ее следует использовать в социальной политике. О теории он говорит так: «Критерием оценки работ в области социальной теории должен выступать их потенциальная польза для социальной политики» (Coleman, 1994, p. 33). С выдвигаемой Коулменом задачей единения теории, методов и социальной политики согласны почти все социологи, но не многие из них разделяют предложенные ученым пути подобного соединения. Тем не менее, соглашаются или нет социологи с этим, они вынуждены признать, что в будущем им придется серьезно заняться вопросом соединения трех ключевых аспектов социологической практики, и, следовательно, некоторые из ученых смогут отыскать в наследии Джеймса Коулмена надлежащий образец.
Джеймс Коулмен умер 25 марта 1995 г. (J. Clark, 1996).
Однако существуют и такие обстоятельства, когда нормы действуют в пользу одних людей и в ущерб другим. Иногда действующие субъекты уступают право контроля над своими собственными действиями тем, кто вводит и поддерживает нормы. Эти нормы оказываются эффективными, если устанавливается согласие относительно того, что определенные люди обладают правом контролировать (благодаря нормам) действия других людей.
Кроме того, эффективность норм зависит от способности обеспечивать в жизни это взаимное согласие. Именно консенсус и давление норм препятствуют росту характерной для коллективного поведения неустойчивости.
Коулмен признает, что нормы взаимосвязаны, но считает, что этот вопрос, коррелирующий с макроуровнем, выходит за рамки его работы, посвященной основаниям социальным систем. С другой стороны, он стремится рассмотреть микроуровневый аспект, связанный с внутренним усвоением норм. Ученый соглашается, что в этом случае он вступает в «опасные для теории рационального выбора воды» (Coleman, 1990, p. 292). Внутреннее усвоение норм определяется им как установление системы санкций: в случае нарушения нормы люди наказывают сами себя. Коулмен исходит из того, что один или несколько субъектов стремятся контролировать других, способствуя тем самым такому усвоению ими норм. Следовательно, в интересах одной части акторов, чтобы другая приняла нормы, и чтобы на основе этого можно было ее контролировать. Коулмен полагает данный процесс целесообразным, «если такие попытки могут быть эффективны при незначительных издержках» (Coleman, 1990, p. 294).
Ученый рассматривает нормы с учетом трех ключевых моментов своей теории: перехода от микро- к макроуровню, целенаправленного действия на микроуровне и перехода от макро- к микроуровню. Нормы — это макроуровневые явления, возникающие на основе микроуровнего целерационального действия. Появившись, нормы посредством санкций или угрозы санкций влияют на действия индивидов. Определенные действия могут поощряться, в то время как другие не приветствуются.
Исследуя нормы, Коулмен обратился к рассмотрению макроуровня и изучению корпоративных субъектов (J. Clark, 1996). В рамках такого сообщества акторы не могут действовать на основе своего личного интереса, но должны действовать в интересах коллектива.
Чтобы реализовать переход от индивидуального к коллективному (социальному) выбору, имеются различные правила и механизмы. Простейшие из них — голосование и процедуры подсчета голосов и выведения коллективного решения. Это план развертывания от микро- к макроуровню, в то же время выдвижение списка кандидатов коллективом предполагает направление единения от макро- к микроуровню.
Коулмен утверждает, что и индивиды, и корпоративные субъекты имеют определенные цели. Кроме того, в рамках корпоративной структуры, например организации, люди могут преследовать собственные цели, расходящиеся с корпоративными. Такой конфликт интересов позволяет уяснить источник сопротивления корпоративной власти. Единение, реализованное от микро- к макроуровню, подразумевает способы, которыми люди лишают корпоративную структуру власти и наделяют легитимностью субъектов, участвующих в бунте против нее. Но здесь присутствует и соединение другого плана — от макро- к микроуровню: рамки макроуровня заставляют людей лишать кого-то подобных властных полномочий или облачать ими.
Будучи сторонником теории рационального выбора, Коулмен исходил из интереса к индивиду и соответствующей идеи, что все права и ресурсы наличествуют именно на этом уровне. Интересы индивидов определяют течение событий. Однако это не так, особенно в современном обществе, где «значительная доля прав и ресурсов и, следовательно, суверенитета может принадлежать корпоративным субъектам» (Coleman, 1990, p. 531). В современном мире корпоративные субъекты приобретают все большее значение. Они способны приносить как пользу, так и ущерб индивиду. Каким образом следует оценивать корпоративного субъекта? Коулмен подчеркивает, что «только концептуально признавая точку зрения, согласно которой полнота суверенитета принадлежит индивидам, можно выявить, как реализуются их первичные интересы любой существующей социальной системой. Постулат суверенности индивидов позволяет социологам оценивать функционирование социальных систем» (Coleman, 1990, p. 531–532).
По мнению этого исследователя, важнейшее социальное изменение — возникновение корпоративных субъектов, которое дополняет наличие индивидуальных субъектов — «естественных людей». И тех и других можно рассматривать как действующих субъектов, поскольку они «контролируют ресурсы и события, заинтересованы в ресурсах и событиях и способны для реализации этих интересов с помощью этого контроля предпринимать определенные действия» (Coleman, 1990, p. 542). Конечно, корпоративные субъекты существовали всегда, но прежние, например, семья, заменяются новыми, целесообразно устроенными. Существование этих новых корпоративных субъектов ставит вопрос о том, как обеспечить их социальную ответственность. Коулмен предполагает, что это возможно благодаря внутренним реформам или изменениям внешней структуры, в частности, законов, касающихся этих корпоративных субъектов, или учреждений, ими управляющих.
Коулмен различает исконные структуры, основанные на семейственности (родственные и религиозные группы) и структуры, преследующие определенную цель (экономические организации и правительство). Он говорит о «рассеянии» деятельности, ранее сосредоточенной в рамках семьи. Первичные структуры «упрощаются» по мере того, как их функции «рассеиваются» и перенимаются рядом корпоративных субъектов. Коулмен исследует это «упрощение», а также необходимость рассматривать позиции, определяемые структурами, преследующими определенную цель, а не людей, составлявших исконные структуры. Цель своей работы этот исследователь полагает в том, чтобы «предоставить основание для конструирования жизнеспособной социальной структуры, поскольку изначальная структура, на которую полагались люди, исчезает» (Coleman, 1990, p. 652).
Коулмен подвергает критике большинство социальных теорий за то, что они отстаивают человека социологического (homo sociologicus). Данный подход основное внимание уделяет процессу социализации и тесной связи между индивидом и обществом. Следовательно, homo sociologicus далек от присущей индивидам свободы действий согласно своему желанию. Кроме того, этот подход не может сполна оценить действия социальной системы. Homo economicus, по мнению Коулмена, напротив, располагает всем этим. Кроме того, исследователь подвергает критике традиционную социальную теорию за то, что она продолжает исполнять монотонное пение избитых теоретических мантр и совершенно невосприимчива к происходящим в обществе изменениям, а также не помогает понять, куда движется общество. Социологическая теория (равно как и социологические исследования) должна иметь определенную цель, играть свою роль в жизни общества. Коулмен выступает за социальную теорию, которая заинтересована не просто в знании ради знания, но также в «поиске знаний для переустройства общества» (Coleman, 1990, p. 651).
Взгляды этого ученого на задачи социальных теорий тесно связаны с его воззрениями на меняющуюся природу общества. Стирание исконных структур и их замещение структурами, преследующими определенную цель, привели к образованию пробелов, которые не были адекватным образом заполнены новыми социальными организациями. Социальная теория, и общественные науки в целом, необходимы потому, что требуется переустроить это новое общество (Coleman, 1993a, 1993b; Bulmer, 1996). Задача состоит не в разрушении целеполагающих структур, а в реализации их возможностей и преодолении свойственных им проблем. Новое общество требует новой социальной науки. Взаимосвязи сфер социальных институтов изменились, и поэтому общественные науки должны выйти за традиционные рамки дисциплин.
Нет необходимости говорить, что теория рационального выбора (Goldfield & Gilbert, 1997; Green & Shapiro, 1994; Imber, 1997) служит в социологии мишенью для серьезных нападок. Как отмечает Хекаторн (Heckathorn, 1997, p. 15), в некоторых сферах социологии по поводу теории рационального выбора наблюдается своего рода «истерия». Работы Джеймса Коулмена многими подвергались критике (Alexander, 1992; Rambo, 1995). Например, Тилли (Tilly, 1997, p. 83) дает такой свод критических замечаний относительно теории Коулмена:
1. Пренебрежение спецификой причинных механизмов.
2. Отстаивание неполного и потому обманчивого психологического редукционизма.
3. Защита разновидности общей теории (анализа рационального выбора), которая в течение некоторого времени вела социологов в тупик, где те бесцельно блуждали, становясь жертвами разбойников и мошенников, торгующих разными марками индивидуального редукционизма.
Действительно, ученые обнаружили в теории рационального выбора недостатки (Weaklien & Heath, 1994), однако подавляющее большинство критиков — это сторонники альтернативных социологических точек зрения (Wrong, 1997). Например, придерживаясь своей макроструктурной позиции, Блау (Blau, 1997) утверждает, что социология должна сфокусироваться на макроуровневых явлениях, следовательно, пояснение индивидуального поведения, которым занимается теория рационального выбора, выпадает из рамок социологии.
Теорию рационального выбора критиковали за чрезмерную претенциозность, стремление занять место всех прочих теоретических подходов. Так, Грин и Шапиро (Green & Shapiro, 1994, p. 203) утверждают, что ей следовало бы «исследовать пределы того, что может объяснить концепция рационального выбора», и «отказаться от… тенденции пренебрегать конкурирующими теоретическими позициями, поглощать или дискредитировать их».
Исходя из феминистских представлений, Ингланд и Килбурн (England & Kilbourne, 1990) критиковали допущение рассматриваемой теории об эгоистичности субъекта. По их мнению, следует учитывать как эгоизм, так и альтруизм в качестве переменных характеристик. Указание на эгоизм отражает мужскую предвзятость. Эти критики признают, что рассмотрение этой характеристики в качестве переменной уменьшило бы «дедуктивную определенность» теории рационального выбора, считая, что преимущества такой более реалистичной, менее пристрастной теоретической ориентации перевешивают вероятные ее издержки.
Под углом зрения символического интеракционизма критикует теорию рационального выбора Дензин (Denzin, 1990b; см. также главу 6). Он высказывает то, что и следовало ожидать от диаметрально противоположного теоретического направления:
Теория рационального выбора не способна убедительно ответить на вопрос: как возможно общество? …ее идеальные нормы рациональности не соответствуют повседневной жизни и нормам рациональности и эмоциональности, организующим реальные действия взаимодействующих индивидов.
Польза теории рационального выбора для современной социальной теории ограничена. Ее схема групповой жизни и ее представление о человеке, действии, взаимодействии, самости, гендере, эмоциональности, власти, языке, повседневной политической экономии, а также об истории прискорбно узки и совершенно не подходят для целей интерпретации (Denzin, 1990a, p. 182–183; курсив мой).
Большинство социологов, придерживающихся интерпретации широкого плана, согласились бы с суровой критикой, высказанной Дензином.
Помимо общих критических аргументов, теорию рационального выбора критиковали за недооценку роли таких явлений, как культура (Fararo, 1996) и случайные события (G. Hill, 1997), или вообще за полное пренебрежение ими.
Наконец, хотя можно было бы описать еще много других критических позиций, мы можем упомянуть аргумент Смелзера (Smelser, 1992), признающего, что, как и другие теоретические воззрения, теория рационального выбора, в результате внутренней ли эволюции или в качестве реакции на критику извне, выродилась. Она стала тавтологичной и неуязвимой для опровержений и, что самое важное, приобрела «способность объяснять все, а следовательно, ничего» (Smelser, 1992, p. 400).
Теория рационального выбора имеет много сторонников (Hedstrom & Swedberg, 1996). Можно обнаружить немало усилий по подтверждению ее легитимности в качестве социологической теории и еще большее число попыток ее использования и развития. Вероятно, мы станем свидетелями дальнейшего роста критики, направленной на теорию рационального выбора.
В данной главе рассматриваются три взаимосвязанные теории, для которых общей является позитивистская ориентация. На развитие современной теории обмена оказал влияние ряд интеллектуальных направлений, в особенности бихевиоризм и теория рационального выбора. Работа Тибо и Келли под названием «Социальная психология групп», несмотря на то, что не относится к социологии, стала важной предпосылкой для развития некоторых теорий именно в социологии. Основателем современной теории обмена был Джордж Хоманс. Суть его редукционистской, ориентированной на микроуровень теории обмена заключается в нескольких постулатах. Блау стремился распространить теорию обмена на макроуровень, подчеркивая важность изучения норм. На многие современные работы по теории обмена оказало влияние наследие Ричарда Эмерсона, попытавшегося разработать обобщенный подход к рассмотрению обмена. Последователи Эмерсона и другие ученые распространили его теоретические представления на различные сферы.
Одним из интересовавших Эмерсона вопросов были сети. Это предмет, который исследуется также сторонниками сетевой теории. Несмотря на множество совпадений между теорией обмена и сетевой теорией, приверженцы последней не касаются феномена обмена. Сетевую теорию отличает внимание к объективной модели связей на микро- и макроуровнях социальной реальности и между этими уровнями.
Во многом благодаря усилиям Джеймса Коулмена теория рационального выбора, сыгравшая существенную роль в развитии теории обмена, стала самостоятельной концепцией. Используя несколько базовых принципов, во многом взятых из политэкономии, теория рационального выбора претендует на рассмотрение вопросов микро- и макроуровня, а также значения микроуровневых факторов в формировании макроуровневых явлений. Число сторонников теории рационального выбора в социологии возрастает, однако увеличивается и противодействие ей со стороны тех социологов, которые придерживаются иных теоретических подходов.
Феминистская теория — это обобщенная сложная система воззрений на социальную жизнь и человеческий опыт, предусматривающая в качестве отправной точки приоритет женщины. Она сфокусирована на женщине или женщинах, причем это выражается в трех главных аспектах. Во-первых, основным «объектом» изучения становится ситуация (или ситуации) и трудности, с которыми сталкиваются женщины в обществе. Во-вторых, эта теория рассматривает женщин в качестве важнейших «субъектов», т. е. стремится смотреть на мир, исходя из специфически женской позиции — роли женщины в социальном мире. В-третьих, феминизм как теория выступает с критикой от имени женщин и действует в их интересах, стремясь создать для них лучший мир, а следовательно, согласно самой этой теории, — и для всего человечества.
Данное представление отличается от большинства социологических теорий двумя ключевыми особенностями. Во-первых, это продукт междисциплинарный, в создании которого участвуют не только социологи, но и представители других областей, например антропологии, биологии, экономики, истории, права, литературы, философии, политологии, психологии и теологии. В ее образовании принимают участие люди, добившиеся известности как писатели, политические деятели, активисты движений в защиту цветных женщин, представители самых разных интеллектуальных обществ из Европы и стран третьего мира[83]. Во-вторых, социологи феминистского толка, как и иные теоретики этого направления, преследуют двойную цель — расширить изначальные параметры своей области (в данном случае — социологии), пересматривая ее с учетом совершаемых приверженцами феминистских направлений открытий; и выработать критическое понимание общества, дабы сделать мир более справедливым и гуманным. Такая двойная задача представляется отличительной чертой любой критически нацеленной теории.
Современный феминизм вырос из кажущегося простым вопроса: а как насчет женщин? Это означает, какое место в той или иной ситуации занимают женщины. Если же они вообще отсутствуют, то почему? Если присутствие женщин очевидно, то каково их конкретное занятие? Какие чувства они испытывают в данный момент? Что привнесено благодаря им? Что означает данная ситуация для женщин?
За три десятилетия, с момента появления этих вопросов, ученые пришли к определенным выводам. Большинство социальных ситуаций не обходится без участия женщин. Если вдруг случается наоборот, то причиной тому оказывается не недостаток у женщин способностей или интереса, а предпринятые кем-то меры, направленные на их вытеснение. Там, где присутствие женщин заметно, они выполняют роли, существенно отличающиеся от тех, что закрепляет за ними привычное мнение (например, покорных жен и матерей). Будучи женами и матерями и выполняя целый ряд иных ролей, женщины вместе с мужчинами активно формировали рассматриваемые ситуации. Несмотря на то, что женщины проявляют активность в большинстве социальных ситуаций, ученые, общественность и даже сами действующие в социальном мире субъекты (как женщины, так и мужчины) как бы не замечают их присутствия. Более того, даже если роль женщин в социальных ситуациях оказывалась значимой и весомой, она, в отличие от роли мужчин, все равно не была приоритетной, неся подчиненный характер. Незаметность — лишь один показатель подобного неравенства.
Второй основной аспект, который волнует сторонников феминизма: почему же тогда все именно так, как есть? Если первый вопрос призывает к описанию социального мира, то этот требует его объяснения. Описание и объяснение социального мира — две стороны любой социологической теории. Поэтому попытки, предпринятые последователями феминизма, ответить на эти вопросы вызвали к жизни теорию, имеющую в социологии универсальную значимость.
Третий вопрос, который ставят все феминисты, звучит так: каким образом мы можем изменить и улучшить социальный мир, чтобы сделать его более справедливым для женщин и для всех людей? Приверженность идеям социальных преобразований в интересах справедливости является отличительной чертой критической социальной теории. Такая позиция характерна для феминизма, марксизма, неомарксизма и социальных теорий, свойственных племенным и этническим меньшинствам, а также постколониальным обществам. Патриция Хилл Коллинз (P.H. Collins, 1998, p. xiv) подчеркивает важность приверженности идее справедливости и борьбе с несправедливостью: «Критическая социальная теория представляет собой корпус знаний… нацеленных на разрешение важнейших вопросов, встающих перед группами людей, которые терпят несправедливость в определенных политических, экономических, социальных и исторических ситуациях». Это предполагает, что теоретики феминизма задаются следующим вопросом: «К каким последствиям ведет подобный способ мышления, направленный на уменьшение несправедливости в жизни женщин? Как этот способ объяснения мира сможет улучшить жизнь всех женщин?» (Henessy & Ingraham, 1997, p. 5).
За более чем тридцатилетний период круг феминистов, исследующих эти вопросы, постоянно расширялся, включая все больше людей из различных сфер, как в Соединенных Штатах, так и во всем остальном мире. Это привело к тому, что акцент в значительной степени был сделан на «квалификационном» вопросе, определяющем ныне теоретические изыскания феминистов: каковы различия среди женщин? Мы называем этот вопрос «квалификационным», поскольку ответ на него ведет к главному признанию, что незаметность, неравенство и отличие от ролей, выполняемых мужчинами (в общем, все, чем обычно характеризуется жизнь женщин), обусловлены социальным положением женщины — т. е. расой и классом, к которым она принадлежит, возрастом, привязанностями, семейным положением, религиозными верованиями, этнической принадлежностью и местом жительства.
Насколько универсальной является теория феминизма? Казалось бы, поскольку рассматриваемые ею вопросы связаны с положением женщин, теория не может быть общей, она окажется ограниченной по масштабу, аналогично социологическим теориям девиантного поведения или процессов, свойственных малым группам. Однако на самом деле основные вопросы, которыми интересуются сторонники феминизма, привели к созданию теории социальной жизни, универсальной по своей применимости. Подходящими параллелями к ней будут не теории малых групп или девиантного поведения, предполагающие, что социологи отвлекаются от «целостной картины», уделяя внимание ее деталям. Подходящим оказывается одно из гносеологических достижений Маркса. Его теория помогла ученым, занимающимся социальными науками, выяснить, что знание людей об обществе, считавшееся абсолютным и универсальным описанием реальности, является, по сути, только отражением опыта тех, кто экономически и политически управляет социальным миром. Марксистская теория убедительно показывает, что на мир можно смотреть, исходя из превосходства рабочих, которые, будучи политически и экономически подчиненными, являются неотъемлемыми создателями нашего мира. Это представление помогло выявить относительность знаний правящего класса и, благодаря возможности сопоставления этого знания с тем, что открывается, если принять во внимание точку зрения рабочих, повысило нашу способность анализировать социальную реальность. Через сто лет после смерти Маркса становится ясным смысл этого открытия.
Основные теоретические вопросы, волнующие приверженцев феминизма, сходным образом привели к революционному перевороту в нашем понимании мира. Они подвели к пониманию того, что знание о мире, которое мы принимали за универсальное и абсолютное, на самом деле всего лишь продукт части общества, располагающей властью, его «господ» — мужчин. Но это знание относительно, если заново посмотреть на мир, учитывая превосходство до сих пор незаметного, непризнанного «дна» — женщин, которые, исполняя роли подчиненного, или «обслуживающего» плана, но являющиеся в то же время необходимыми, способствовали поддержанию и воссозданию общества, в котором мы живем. Это вновь поднимает вопросы обо всем, что, как нам казалось, известно об обществе. Данное открытие и связанные с ним выводы определяют значимость современной теории феминизма в социологической теории.
Радикальный вызов, который бросает феминизм общепринятым системам знания, противопоставляя их пониманию реальности, предполагающему в центре точку зрения женщины, не только утверждает относительность утвердившегося знания, но также «деконструирует» его. Заявить, что знание «деконструировано», — значит сказать, что мы обнаруживаем за представлением знания как авторитетного, единственного и естественного некую сокрытость, — а именно: открываем, что такое представление является конструкцией, покоящейся на социальных, относительных и властных устроениях. Феминизм разрушает системы общепринятого знания, выявляя их «мужскую» обусловленность, а также гендерную политику, создаваемую и формируемую ими. Однако и сам феминизм, особенно в последнее десятилетие, стал субъектом относительности и испытал на себе деконструктивистское воздействие, которое порождается внутри его собственных теоретических границ. Первое и наиболее сильное давление оказывают женщины, находящиеся в оппозиции к белым, к людям из привилегированных классов, ко многим известным феминисткам гетеросексуальной ориентации. То есть оно исходит от цветных женщин, женщин из постколониальных обществ, женщин, принадлежащих к рабочему классу, лесбиянок. Они атакуют с «маргинальной» (Hooks, 1984) позиции. Это демонстрирует, что в равной степени много женщин, занимающих различное положение, и систем знаний, исходящих из приоритета женской позиции, которые противостоят как распространенному «мужскому» знанию, так и любым феминистским притязаниям на гегемонию единой женской точки зрения. Второе деконструктивистское воздействие на феминизм оказывает постмодернистская литература, поднимающая вопрос о тендере как недифференцированном концепте и о самоидентичности индивида как устойчивом ядре сознания и личности, отталкиваясь от которого постигаются тендер и мир. Эти аспекты влияют, главным образом, на феминистскую эпистемологию — систему ее притязаний на истину; более основательно они будут рассмотрены ниже.
Взаимосвязь теории феминизма и социологии очевидна, по меньшей мере, в двух ключевых областях. Первое значимое соприкосновение, роль которого в течение последних пяти лет все более возрастает, — это влияние феминистской теории на важнейшие предметы, рассматриваемые социологией: проблему девиантного поведения (Barry, 1995; Bergen, 1996; Stiglmayer, 1994), семейной жизни (McMahon, 1995; Stacey, 1996), занятости и профессиональной деятельности (Pierce, 1995; Williams, 1995), на политическую социологию (Fraser, 1997;Jackman, 1994; Stetson & Masur, 1995), вопрос о социальных движениях (Ferree & Martin, 1995; Taylor, 1989; Whittier, 1995; «Гендер и общество», 12, p. 6, 1998 and 13, p. 1, 1999) и стратификации (Ferree and Hall, 1996; Ridgeway, 1997). Второй гранью их соприкосновения и главной темой настоящего раздела являются работы, относящиеся к социологическим теориям угнетения (см. в сборнике, под ред. England, 1993, критическое рассмотрение взаимосвязи феминизма с социологическими теориями; см. также: Chafetz, 1997). В большинстве работ, соотносящих феминизм с существующими социальными теориями, исследуются вопросы гендера. Предлагаемое нами обозрение таких трудов построено на основе их классификации на макросоциальные и микросоциальные теории гендера.
На первый вопрос феминизма — «А как насчет женщин?» — были даны оказавшиеся существенными ответы теоретиков, придерживающихся трех важнейших макросоциальных подходов, более подробно описанные в других главах книги, — структурного функционализма (глава 3), теории конфликта (глава 3) и неомарксистской теории мировых систем (глава 4). Все эти теоретики прибегают к одинаковому процессу анализа, обращаясь к вопросу о гендере в рамках общего теоретического описания крупных социальных явлений. Во-первых, они определяют последние в качестве систему взаимосвязанных и взаимодействующих структур, которые понимаются как «шаблонный, регулярный порядок человеческого поведения» (Chafetz, 1984, p. 23). Функционалисты и сторонники аналитической теории конфликта изучают государственно-национальные образования, а также (это особенно свойственно аналитической теории конфликта) предшествующие нынешним культурные сообщества. Теория мировых систем исследует глобальный капитализм как транснациональную систему, в которой государственно-национальные объединения выступают в качестве важных структур. Различия между этими теориями связаны с тем, каким отдельным структурам и системным процессам придается основное значение. Во-вторых, эти теоретики пытаются найти место женщин внутри описанных систем. Теоретики всех трех направлений приходят к одному и тому же выводу: основное место женщин — а оно понимается в качестве чисто женской «сферы» в рамках всех культур — это дом/семья. Это положение изначально, и женщины никогда не переступают за его рамки, однако они проявляют активность, отвоевывая в структуре общества и другие важные позиции, что в большей степени проявляется при рыночной экономике. Отсюда вытекает другой вопрос — о понимании функций дома/семьи в социальной системе и схеме взаимосвязи между домашним хозяйством и экономикой. В-третьих, каждая упомянутая группа теоретиков тендера стремится объяснить гендерную стратификацию — рассматриваемую как социальное зло для женщин — с точки зрения структурного образования, имеющего вид треугольника: дом/семья — экономика — общие потребности и процессы в социальной системе.
Функционализм.
Основной сторонницей функционализма в теории гендера является Мириам Джонсон (Johnson, 1988,1989,1993). Поборница функционализма и феминистка, она, прежде всего, признает неспособность первого удовлетворительным образом проанализировать невыгодное положение женщин в обществе. Джонсон считает, что в теории семьи, которую выдвинул Толкотт Парсонс, непреднамеренно сказался дискриминационный крен и что функционализм оставляет за рамками своего рассмотрения аспекты социального неравенства, господства и подавления. Эта тенденция коренится в изначальном интересе, проявляемым функционализмом к социальному порядку. При этом Джонсон убедительно демонстрирует, что многогранность и сложность парсоновского функционализма необходимы при анализе гендерных вопросов, поскольку эта теория обладает гигантским аналитическим размахом и гибкостью. Таким образом, она вторит позиции многих неофункционалистов (см. главу 3). В своих трудах Джонсон исследует соотношение многих ключевых типологий Парсонса с вопросами тендера: роль как основная единица социальной системы; экспрессивные ролевые ориентации в противопоставлении инструментальным; семья как институт, связанный с другими институтами; функциональные предпосылки социальной системы (адаптация, достижение цели, интеграция и сохранение латентной структуры); аналитические уровни социального действия (социальный, культурный, личностный и поведенческий); стадии социетальных изменений (дифференциация, адаптивное обновление, интеграция и генерализация ценностей).
Наиболее значимо для понимания гендера в рамках функционализма использование Джонсон парсоновского понятия экспрессивных ролей в их противопоставлении инструментальным, его тезиса о взаимосвязи семьи с другими институтами и модели функциональных предпосылок. Джонсон видит истоки возникновения гендерного неравенства в структуре патриархальной семьи, отмечаемой почти во всех известных обществах. Семья выполняет функции, отличные от функций экономики и других «общественных» институтов: это задача социализации детей и эмоционального обогащения взрослых членов семьи, что имеет существенное значение для социальной солидарности и воспроизводства ценностей (интеграция и сохранение ценностного образца). Изначальное положение женщины в структуре семьи определяется тем, что она предстает основным исполнителем этих значимых функций. И ей следует быть экспрессивной, иметь эмоциональный настрой и отзывчивость к родственникам. Функции женщин в семье и экспрессивность сказываются на том, что они выполняют во всех прочих социальных структурах, особенно в экономике. Например, подходящими для женщин считаются откровенно экспрессивные занятия, в типично мужских профессиях от женщин ожидают экспрессивности, но одновременно применяют к ним за такое поведение санкции; кроме того, участие женщин в экономической жизни ограничено их ответственностью за семью.
Однако ни одна из описанных выше функций не ведет с неизбежностью к гендерной стратификации, которая обесценивает и принижает положение женщин. Для того чтобы понять, почему она возникает, нужно обратиться к патриархальной семье. В таком мире женщины, заботясь о детях, действуют благодаря имеющемуся у них весу, авторитету, приобщая и мальчиков, и девочек к своему пониманию «общей гуманности». Рамки, которые продиктованы особенностями культуры и социальных институтов, предполагают, что женщина слаба и податлива мужу, чья экономическая конкурентоспособность, опосредованная наличием ряда средств (инструментов), позволяет ему добиться для своей семьи определенного уровня экономической безопасности. Поскольку для детей женщина предстает в роли «слабой жены», они усваивают почтительное отношение к патриархату и недооценивают такую родительскую установку, как эмоциональность, по сравнению с которой инструментальность мужчин кажется более мощной и значимой. Эта оценка мужских способов как более эффективных, чем женская экспрессивность, проникает в культуру. Но такая позиция никак не подтверждается на практике — разве только в том случае, когда она сформирована патриархальной идеологией. Джонсон, в частности, рассчитывает, что женское движение вызовет перемены общественного и культурного плана, которые, в свою очередь, приведут к общесистемной переоценке экспрессивности.
Однако Джонсон приходится касаться и вопроса о том, функциональны ли патриархальные структуры в создании системного равновесия и социального порядка. Джонсон предполагает (Johnson, 1993), что мы спросим: «Функциональны для кого?» Подобный вопрос удаляет от парсоновской позиции, согласно которой функциональность должна рассматриваться с точки зрения системы. Вопрос «функциональны для кого?» выдвигает проблему неравного обладания властью и конфликта интересов и указывает скорее на критическую, нежели ценностно-нейтральную установку теоретика — установку, противоположную функционализму. Вопрос о женщинах — гендерный аспект — стал, как часто бывает, последней каплей, переполнившей чашу.
Аналитическая теория конфликта.
Проблему тендера рассматривает в рамках аналитической теории конфликта Джанет Чафетс (Chafetz, 1984, 1988, 1990; см. также: Dunn, Almquist & Chafetz, 1993), чьи работы наиболее значимы и показательны. В отличие от Джонсон ее интересы соответствуют ряду теоретических работ подобного рода (Rae Lesser Blumberg, 1978, 1979, 1984; Randall Collins, 1975; и антрополог Peggy Sanday, 1974, 1981). Подход Чафетс предусматривает скрещение разных культур и сближение различных исторических фаз, поэтому его можно назвать межкультурным и трансисторическим. Во всех частных эпизодах, имеющих отношение к уровню сообществ, она стремится теоретически выделить тему тендера. Если быть точнее, она фокусирует внимание на тендерном неравенстве или, по ее словам, половой стратификации. Исходя из этого аспекта, Чафетс строит свою теорию в соответствии с традициями аналитической теории конфликта. Она выявляет периодичность социального конфликта и анализирует, придерживаясь ценностно-нейтральной позиции, структурные условия, вызывающие конфликт той или иной степени интенсивности.
Затем Чафетс исследует социальные структуры и условия, которые влияют на выраженность стратификации по половому признаку — или подчиненности женщин — во всех обществах и культурах. К этому относится дифференциация тендерных ролей, патриархальная идеология, организация семьи и работы, а также условия, ставящие определенные ограничительные рамки, в том числе модели воспроизводства населения, разделение домашней работы и профессиональной деятельности, экономическое перепроизводство, усложнение технологий, плотность населения и суровость окружающей среды — все эти параметры считаются переменными величинами. Взаимодействие их определяет масштаб стратификации по половому признаку, поскольку ими формируются ключевые структуры хозяйства в рамках дома и производства на уровне экономики, а также способность женщин свободно переходить от одной области к другой. Чафетс считает наименее ущербной ситуацию, когда женщины гармонично совмещают домашние обязанности и существенную и самостоятельную роль в рыночном производстве. Функция «дом/семья» оценивается не как внешняя по отношению к трудовой деятельности, эмоциональному поведению и воспитанию, а как область, которую можно со всем основанием охарактеризовать в качестве рабочей: это забота о детях, хлопоты по хозяйству, а иногда и работа (как, например, на семейной ферме), приносящая дополнительное материальное вознаграждение. Возможность получить материальное вознаграждение посредством домашнего хозяйства или рыночного производства делает социально невыгодное положение женщин не столь вопиющим, а форма ведения домашних и семейных дел, обусловленная взаимодействием множества других переменных, представляет собой главную структуру, облегчающую этот доступ или препятствующую ему.
Затем Чафетс рассматривает вопрос о том, как следует целенаправленно идти к равенству полов. Она определяет основные структурные моменты, изменение которых могло бы улучшить положение женщин. Побуждая быть активными в достижении равенства полов, Чафетс выходит за рамки ценностного нейтралитета, что со времен Вебера отличало аналитическую теорию конфликта. Изучение гендерных проблем снова уводит теоретика — в данном случае высокоответственного профессионала — за границы теории, к проблемам власти и политики.
Теория мировых систем.
Эта теория оценивает мировой капитализм, взятый во всех его исторических фазах, как единственную систему социологического анализа. Национальные и иные культурные сообщества (например, колонии и туземные племена) — значительные структуры в мировой системе глобального капитализма, как и экономическая стратификация этих сообществ и групповых образований (центральная, второстепенная и периферийная экономики), разделение труда, капитала и власти между ними и внутри них и классовые отношения в каждом отдельном сообществе. Поскольку данная теория сконцентрирована на капитализме, индивиды рассматриваются здесь с точки зрения той роли, которую они играют в создании прибавочной стоимости. Соответственно, этой теории свойственно оценивать роль женщин в социальной системе лишь постольку, поскольку их труд становится частью капиталистического порядка — т. е. когда они выступают в качестве работников, поставленными в рамки капиталистического производства и рынка. Однако данную модель социальной системы колеблет цельное и прямое рассмотрение проблемы гендера.
Кэтрин Б. Уорд (Word, 1984, 1985а, 1985b, 1988, 1990, 1993; Word & Pyle, 1995) утверждает следующее: 1) мировая система не может быть познана, пока не будут надлежащим образом проанализированы труд, который ведется в домашнем хозяйстве, и труд в сфере неформальной экономики; 2) поскольку женщины составляют большинство занятых этими видами труда, им следует уделить в теории мировых систем особое внимание, а не просто упомянуть как «работников». Ведение домашнего хозяйства предполагает всю работу по дому, направленную на поддержание и воспроизводство работников; неформальная экономика — это такая организация работы, в которой не существует четкого разделения между трудом и капиталом и регулирования труда с помощью закона или капиталистической организации. По мнению Уорд, почти 66 % всей работы в мире приходится на эти две экономические сферы, являющиеся некапиталистическими и в значительной степени игнорируемые. Кроме того, ученый полагает, что их доля растет, точно так же, как расширяется в глобальных масштабах сам капитализм. Таким образом, если отвечать на вопрос «А как насчет женщин?», то можно обнаружить в мировой системе обширный «субконтинент» некапиталистического производства, существующий рядом с глобальным капитализмом, постоянно расширяющийся и вступающий во взаимодействие с последним. Модель, показывающая трудовое участие женщин в масштабе всего мира — потребность в домашней работе здесь постоянна, помимо этого, женщины, так или иначе, задействованы в неформальной и капиталистической экономике, — может, на наш взгляд, стать основой для создания теории структур труда в рамках мировой системы. Далее, Уорд утверждает, что бесплатный труд женщин как вклад в мировую экономику и доминирование мужчин над женщинами надлежит понимать и объяснять не просто как продукты капитализма, но как «отличительные свойства явлений, обладающие своей собственной логикой» (Word, 1993, p. 52).
Теоретики, придерживающиеся микросоциального подхода, стремятся скорее не к тому, чтобы объяснить невыигрышное социальное положение женщин, а чтобы понять гендер в рамках восприятия общества как совокупности взаимодействующих людей. Их интересует, как проявляются в процессе взаимодействия тендерные характеристики, и каким образом этот процесс вызывает их. Две главные микросоциальные теории гендера — символический интеракционизм (Cahill, 1980; Deegan & Hill, 1987; Goffman, 1979) и этнометодология (Fenstermaker, Berk, 1985; Fenstermaker, West, & Zimmerman, 1991; West & Fenstermaker, 1993; West & Zimmerman, 1987).
Тендерная теория, обусловленная рамками символического интеракционизма, исходит из свойственному ему общего положения: «Тендерная идентичность, подобно иным ее социальным видам, возникает в процессе социального взаимодействия и связана с самостью индивида, превосходящей границы одной ситуации, [и] должна постоянно подтверждаться в различных ситуациях взаимодействия… поскольку самость — это предмет постоянной эмпирической проверки» (Cahill, 1980, p. 123). Символический интеракционизм отвергает идею Фрейда о том, что ключевым в становлении гендерной идентичности признаком является отождествление ребенка с одним из родителей, пол которого тождествен его полу. Приверженцы символического интеракционизма утверждают: ребенок, овладевая языком, узнает, что он вполне определенно отождествляется с представителями того или иного пола и учится идентифицировать себя как «мальчика» или «девочку», а следовательно, отождествлять себя с «мамочкой» или «папочкой». В своих работах сторонники данного научного направления поясняют, как в разных ситуациях сохраняется индивидами гендерная самость. Главным персонажем таких научных описаний становится осведомленный индивид, имеющий ряд идей и понятий, которые высказываются в его внутренних монологах и в разговорах с кем-либо, четко определяющих, что значит быть мужчиной или женщиной. Индивид в той или иной ситуации реализует свою самость, которая гендерно означена, и действует согласно с таким самоопределением, которое, правда, может подвергнуться изменениям в процессе взаимодействия, оставаясь вместе с тем хранилищем гендерного компонента, выявляемого в поведении человека от ситуации к ситуации.
Последователи этнометодологии сомневаются в устойчивости гендерной идентичности, изучая, «как осуществляется гендер». Следовательно, он воспринимается в качестве «исполняемого» акторами в различных ситуациях. Ученые такого плана отталкиваются от выдвинутого Циммерманом (Zimmerman, 1978, p. 11) положения о том, что «свойства социальной жизни, представляющиеся объективными, реальными и превышающими рамки одной конкретной ситуации, на самом деле обусловлены совершением локальных процессов». Приверженцы этнометодологии проводят различие между полом (биологическое определение человека в качестве мужчины или женщины), категорией пола (социальное определение человека в качестве мужчины или женщины) и гендером (поведение, удовлетворяющее социальным ожиданиям, предъявляемым к мужчинам или женщинам). Это имеет важнейшее теоретическое значение. В том случае, когда упор, сделанный на усвоении индивидом четкой гендерной идентичности, сводит понятие гендер к такому атрибуту, как пол — к неотъемлемой части индивидуальности, аргументом, выдвигаемым сторонниками этнометодологии, становится то, что гендер не может быть понят в качестве присущего личности свойства, поскольку он «приобретается» в конкретной ситуации взаимодействия. Так как категория пола — это постоянно присущее личности качество, такое «обретение» гендера в социальных ситуациях всегда предполагается потенциально возможным. Разделяемые людьми представления о нормах, соответствующих поведению мужчин или женщин, активизируются ситуативно. В конкретной ситуации люди осознают «ответственность» за выполнение гендерной роли, причем степень такой ответственности зависит от того, в какой мере ситуация позволяет человеку вести себя как мужчина или как женщина, давая возможность другим людям распознать мужские или женские образцы поведения. Люди, принадлежащие к разным культурам, — в том числе классовым и расовым — вероятно, сочтут поведение друг друга неясным в плане гендерной идентичности: в этом случае то, что делает другая сторона, не опознается как поведение, свойственное представителям мужского или женского пола. С другой стороны, этнометодологические исследования выявили, что разделение труда, которое происходит при ведении домашнего хозяйства, кажущееся непропорциональным, рассматривается и мужчинами, и женщинами, пребывающими в самой этой ситуации, как справедливое и равное. Это происходит, потому что обе стороны вполне охотно принимают нормативные требования, касающиеся распределения гендерных ролей в быту, и соответствующим.
Согласно символическому интеракционизму и этнометодологии, нормативные концепции гендера реализуются в границах, обусловленных социальными институтами. Гофман (Goffman, 1979) одним из первых отметил (с этим все более соглашаются сторонники символического интеракционизма, поддаваясь постмодернистскому влиянию [Denzin, 1993]), что такие нормативные концепции не вытекают исключительным или преимущественным образом из процесса взаимодействия с другими людьми. Опосредованные послания — образы, порождаемые рекламой, телевидением, кинофильмами, книгами, журналами — прямо, без влияния процессов человеческого взаимодействия, показывают и взрослым, и детям, как исполняется гендерная роль. Эти опосредованные сообщения предлагают нам то, что Гофман называет «демонстрациями» гендера: «упрощенную, преувеличенную, стереотипную» информацию о том, какие «конструкты» свойственны в данном взаимодействии либо мужчине, либо женщине. Этот анализ поднимает вопрос о причинно-следственных связях: имитируют ли средства массовой информации жизнь или жизнь подражает СМИ? Микросоциальный подход к исследованию гендера успешен в границах заданных парадигм. Однако он оставляет без внимания проявление в самих этих парадигмах исключительно мужских, свойственных элите предубеждений. Этой проблемы мы коснемся ниже, рассматривая феминистскую социологическую теорию.
Любая социологическая теория феминистского толка, в том числе и та, что изложена во второй половине данной главы, покоится на современной теории феминизма — системе воззрений общего плана, позволяющих изложить и объяснить социальный опыт людей, преимущественно фокусируясь на роли и значимости женщин. В этом разделе излагаются вопросы, которые феминистская теория выдвигаются на первый план при создании социологических учений феминистского толка. Представленная «схема» теории феминизма — всего лишь одна из возможных конструкций или идеальных образцов, позволяющих смоделировать всю совокупность интеллектуального наследия[84].
Наша типология теорий феминизма выстроена вокруг основного феминистского вопроса «А как насчет женщин?». Из модели ответа на него определяются главные категории нашей классификации (см. табл. 9.1). В результате было выявлено четыре основных ответа на главный вопрос. Согласно первому, положение женщин и их опыт в большинстве случаев отличаются от того места, которое отводится мужчинам, и их опыта. Второй подход утверждает, что место женщин в большинстве ситуаций не только отличается от того, что занимают мужчины, но также оказывается менее привилегированным или откровенно неравным по сравнению с мужским. Третий ответ гласит, что положение женщин необходимо оценивать с точки зрения непосредственного соотношения сил между женщинами и мужчинами. Женщины угнетены — для них определяют разного рода ограничения, заставляют подчиниться, подгоняют под стереотипы, их оскорбляют и пользуются ими. Согласно четвертому типу, переживание женщинами существующего различия, неравенства и угнетения обусловлено их местом в системе структурного угнетения или в системе координат, образуемых векторами угнетения и привилегии, — в зависимости от классовой, расовой и этнической принадлежности, возраста, выбора привязанностей, семейного положения и местожительства. Различные варианты теории феминизма можно классифицировать как теории гендерного различия, гендерного неравенства, гендерного угнетения, структурного угнетения. Среди этих категорий также определяются различия, связанные с ответом на второй вопрос: «Почему же положение женщин такое, какое оно есть?» (Различные варианты ответов обобщены в табл. 9.1). Мы указываем и то, каким образом эти ответы связаны с «квалификационным» вопросом феминизма: «Каковы различия среди женщин?» В завершение внимание уделяется существующему и все более расширяющемуся соотношению феминизма и постмодернизма. Но, поскольку феминисты постмодернистского толка не выстраивают свои концепции, опираясь на главный вопрос «А как насчет женщин?», это направление выделено особо — на что указывает и его положение в таблице.
Таблица 9.1. Обзор различных теорий феминизма.
Такой метод классификации позволяет нам схематично представить всю совокупность современной феминистской теории и обширной социологической литературы по гендерной тематике, начиная с 1960-х гг. Направляя свои усилия на исследование вопросов феминизма, социологи обычно использовали некоторые положения существующей социологической теории в качестве отправной точки для направления, названного гендерной социологией. Термин гендер часто заменяет слово «женщины», однако если быть точным, социология гендера — это изучение социально обусловленных мужских и женских ролей, отношений и особенностей личности (Acker, 1992). В настоящее время появляется все больше социологических исследований, посвященных вопросам маскулинности (например, Arendeli, 1995; Council, 1990.1995; Collinson & Hearn, 1996; Fine, Weis, Addelston & Marusza, 1997; Hood, 1993; Kimmel, 1996; Messner, 1997; Pyke, 1996; Schwalbe, 1996). Рассмотрение отношений между мужчинами и женщинами неэквивалентно теории феминизма, которое представляет собой критическое описание человеческого опыта, исходящим из сосредоточенности на женщинах и их роли. Но вместе с тем некоторые ученые, работающие в рамках гендерной социологии, выпустили работы, обладающие значимостью для теории феминизма, а многие социологи прямо подключились к созданию феминистской теории.
В завершение раздела рассматриваются теории гендерного различия, гендерного неравенства, гендерного угнетения и структурного угнетения. Дается общее описание подхода, указываются основные имеющиеся в его рамках расхождения и излагаются пути реализации их рекомендаций. Однако следует особо оговорить несколько моментов. Во-первых, наследие многих теоретиков не поддается жесткой классификации. Поэтому приходится отмечать либо их преобладающую теоретическую направленность, либо указывать различия в их теоретических положениях. Во-вторых, важнейшей тенденцией в работах феминистов стало «переплетение» идей, заимствуемых из разных теорий, которые оказываются необходимыми при рассмотрении таких специфических вопросов, как корпоративная политика или природа государства. Это можно охарактеризовать термином Куна — как «нормальное построение теории». В-третьих, наш обзор носит выборочный характер. Учитывая весь объем недавно появившихся феминистских и социологических работ, посвященных положению женщин, можно сказать, что исчерпывающий обзор в масштабах данной главы невозможен.
На сегодняшний день сторонники феминизма продолжают обсуждать понятие «различие», ставшее предметом рассмотрения в пяти разных случаях. Во-первых, ученые обсуждают, подходит ли термин «различие» для описания дифференциации мужчин и женщин лучше, чем термин «гендерные различия», чему посвящена данная глава, или к нему следует прибегать, когда имеется в виду теория, связанная с проблемой дифференциации только среди женщин. Вторым спорным вопросом является отмеченная постмодернистами вероятность того, что гендер нельзя понимать как неотъемлемое свойство человеческой личности и что он представляет собой «исполнение», продиктованное конкретным процессом взаимодействия или связанным с ним контекстом (Butler, 1990, 1993; Connell, 1992b; Flax, 1990; Frye, 1996; Nicholson, 1994; Thome, 1993). Предмет третьей дискуссии — участие феминистов, придерживающихся позиции гендерного различия, в политике; это спор о политике, направленной на удовлетворение специфически женских потребностей (сюда относится, например, отпуск по беременности и уходу за ребенком или исследование рака груди). Когда-то данный аспект являлся самым сильным аргументом, к которому прибегали феминисты (Gordon, 1994; Skocpol, 1992), однако сейчас сторонники этого направления все более задумываются о переходе от политики, провозглашающей, что «женщина и ребенок прежде всего», к твердому убеждению, что следует выявлять несправедливость, затрагивающую всех людей, например такую, как капиталистическая организация труда или здравоохранения (Bacchi, 1990; Barrett & Phillips, 1993; Fineman, 1995; Scott, 1990; Stacey, 1994; Vogel, 1993). Четвертая дискуссия, касающаяся гендерных различий, получила наиболее массовый отклик. Она развернулась вокруг вопроса о том, какие черты — «специфически женские» или «специфически мужские» — наиболее подобающий «образец» для индивида и для социальной организации. Пятый спорный вопрос состоит в том, являются ли теории гендерного различия в силу самого факта их существования «эссенциалистскими». «Эссенциализм» означает, что вещь или человек обладает или не обладает определенным качеством в силу заданных условий или своей врожденной природы. Большинство теоретиков феминизма не разделяют его, поскольку они придерживаются критического императива «не теоретизировать о мире, а изменять его», тогда как указанное направление мысли отрицает возможность изменений. Обращение теоретиков феминизма к аспектам гендерного различия «привело к созданию трех ответвлений: культурного феминизма, доказывающего ценность женского способа существования, теорий объяснения, в рамках которых исследуются возможные причины гендерного различия, и феноменологических и экзистенциальных теорий, поясняющих взгляд на женщин как на „Других“».
Культурный феминизм.
Аргумент непреложного гендерного различия был, конечно, первоначально использован в мужском патриархальном дискурсе против женщин, с целью заявить, что женщины стоят ниже мужчин и выступают по отношению к ним подчиненными. Однако этим аргументом воспользовались феминисты «первой волны», переиначившие его суть. Они создали теорию культурного феминизма, превозносящую положительные аспекты того, что рассматривалось как «женский характер» или «женская личность». Такие теоретики, как Маргарет Фулер, Френсис Уиллард, Джейн Адамс и Шарлотта Перкинс Гилман были сторонниками культурного феминизма, провозглашавшего, что для управления государством обществу требуются такие женские добродетели, как готовность к сотрудничеству, заботливость, пацифизм и неприятие насилия при улаживании конфликтов (Deegan & Hill, 1998; Donovan, 1985; Lengermann & Niebrugge-Brantley, 1998). Это представление существует ныне в виде утверждений, что для женщин существуют особые стандарты этических суждений (Friedman, 1993; Gilligan, 1982; Held, 1993), что женское сознание предполагает «заботливое внимание» (Fisher, 1995; Ruddick, 1980). Также подобная точка зрения выражается в убеждении о существовании различных моделей мотивации, ведущих к достижению цели (Kaufman and Richardson, 1982), а также женского стиля общения (Bate & Taylor, 1988; Crawford, 1995; Tannen, 1990, 1993, 1994), женской открытости эмоциональным переживаниям (Beutel & Marini, 1995; Lorde, 1984; Mirowsky & Ross, 1995), женских сексуальных фантазий (Hite, 1976; Radway, 1984; Snitow, Stansell & Thompson, 1983) и уверенности в менее агрессивном поведении женщин и большей их способности обеспечить мирное сосуществование (A. Campbell, 1993; Ruddick, 1994; Wilso & Musick, 1997). Культурный феминизм, как правило, стремится подчеркнуть высокий статус ценностей, отличающих именно женщин, но не объясняет исток таких отличий.
Теории объяснения.
Согласно им, причины гендерного различия кроются в биологии, институциональных ролях, социализации и социальном взаимодействии. Социолог и феминистка Элис Росси (Rossi, 1977, 1983) связала различие биологических функций мужчин и женщин с различными моделями гормонально обусловленного индивидуального развития на протяжении всей жизни. Это развитие, в свою очередь, она увязала с вариациями половой специфики, например такими свойствами, как чувствительность к свету и звуку, различия в работе правого и левого полушарий мозга. По ее мнению, эти различия определяют дифференциацию игровых моделей у детей, на которые обратили внимание Гиллиган (Gilligan, 1982), Левер (Lever, 1978) и Бест (Best, 1983). Отсюда проистекает известная женская «боязнь математики» и тот очевидный факт, что женщины более предрасположены к воспитанию детей, нежели мужчины. Росси полагает необходимым осуществить социокультурные преобразования, дабы с помощью социального обучения компенсировать недостатки, которые биологически свойственны тендеру. Проведенное недавно последователями теории феминизма исследование в области биологии показало, что многие животные регулируют поведение, связанное с делением на мужские и женские особи, в соответствии с изменениями, происходящими в окружающей среде (Fausto-Sterling, Gowaty & Zuk, 1997).
Объяснения, учитывающие характер социальных институтов, опираются на то, что тендерные различия обусловлены разными ролями, которые женщины и мужчины разыгрывают в различных ситуациях, связанных с социальными институтами. Основным фактором видится разделение труда по половому признаку, заставляющее женщин выполнять строго функции жены, матери и домохозяйки, привязывающее их к сфере домашнего хозяйства и семьи; это ведет к ряду событий в жизни женщины и тем трудностям, которые ей приходится преодолевать, причем они отличны от ситуаций, с которыми сталкиваются мужчины. Роль женщин — матерей и жен — в формировании и воспроизведении женской личности и культуры анализировали Бергеры (Berger & Berger, 1983), Дж. Бернард (J. Bernard, 1981, 1982), Чодороу (Chodorow, 1978), Ризман и Ферре (Risman & Ferre, 1995) и М. Джонсон (M. Johnson, 1989). Теории социализации рассматривают, каким образом люди, в особенности дети (но также и взрослые, готовящиеся к вступлению в брак или к материнству), учатся исполнять эти жизненные роли в соответствии с тендерным сценарием (Best, 1983; Brown & Gilligan, 1992; Gilligan, 1982; Lever, 1978; Martin, 1998; Sidel, 1990). В некоторых работах (например, Kirk, 1997) утверждается, что опыт социализации и институциональная роль женщин способствуют возникновению характерных форм политической деятельности, например участию в движениях по охране окружающей среды. Однако некоторые социологи считают, что теория социализации и ролевая теория придерживаются слишком статичной и детерминистски жесткой модели. Эти социологи пристально изучают человеческую деятельность, направленную на гендерное воспроизведение в непрерывной практике взаимодействия, обусловленного контекстом, когда устанавливаются, реализуются, проверяются и даже изменяются культурные стереотипы гендера. Эти теоретики видят людей как «исполняющих» гендерные предписания в повседневном процессе взаимодействия, а не как гендерно определенных личностей (Connell, Ashenden, Kessler, & Dowselt, 1982; Eder, Evans, & Parker, 1995; Passaro, 1996; Thorne, 1993; West & Fenstermaker, 1995; West & Zimmerman, 1987).
Экзистенциальный и феноменологический анализ.
Представители феминистской мысли, избравшие экзистенциальный и феноменологический анализ, выдвинули одну из самых устойчивых в теории феминизма тем: оттеснение женщин созданной мужчинами культурой как «Других». В классическом виде эта тема сформулирована в книге Симоны де Бовуар «Второй пол» (Simone de Beauvoir, 1949/1957). Среди иных работ такого плана отметим труды Бартски (Bartsky, 1992), Дели (Daly, 1978), Гриффин (Griffin, 1978,1981), Д. Смит (D. Smith, 1987) и Такс (Tax, 1970). Согласно выдвигаемым объяснениям, мир, в котором обитает человек, развился из культуры, созданной мужчинами. В рамках такой культуры полагается в качестве субъекта (т. е. в качестве сознания), рассматривающего и определяющего мир, мужчина. Эта культура вытесняет события женской жизни и способы их самоосознания на периферию концептуального построения. В своем наиболее пугающем проявлении она создает представление о женщине как о «Другом», как о предметном бытии, которому приписываются качества, противоположные свойствам мужчины-субъекта. (Для Бовуар, вслед за Гегелем, Хайдеггером и Сартром, ясно, что представление о «Другом является фундаментальной категорией человеческого мышления» [Simone de Beauvoir, 1949/1957, p. xiv], что бинарная оппозиция — один из способов, посредством которых организуется культура, и что индивидуальный опыт других людей — это потенциальная угроза суверенности сознания субъекта, ограничение его способности к непрерывной самореализации.) Отличие женщин от мужчин, в частности, обусловлено культурной конструкцией, предусматривающей недопущение женщин, в том числе оттеснение, происходящее от усвоения ими собственной «Инаковости». Следовательно, возникает целый ряд очень важных вопросов, среди которых: смогут ли женщины самостоятельно преодолеть статус предмета/«Другого»; должны ли они, освобождаясь, становиться похожими на мужчин или могут приобрести особую индивидуальность. Доминирующим оказалось представление (которое развивали в радикальном плане французские психоаналитики феминистского направления — Элен Сиксу [Cixous, 1976,1994] и Люс Иригарай [Irigaray, 1985a,b]) о том, что женщины создадут сознание и культуру, которые будут исключительно женскими.
Стремясь к изменениям, ученые, разделяющие теорию тендерного различия, требуют, чтобы способы существования женщин были признаны жизнеспособной альтернативой мужским образцам, чтобы общественное знание, академические учения и организация социальной жизни были пересмотрены с целью реального учета женских способов бытия. В своем самом активном феминистском варианте — культурном феминизме — этот теоретический подход заново формулирует старейшее феминистское заявление: когда в общественной жизни закрепится значительное число женских образцов, мир станет более безопасным, более справедливым для всех.
Феминистский теоретический подход в части гендерного неравенства характеризуется четырьмя аспектами. Во-первых, мужчины и женщины занимают в обществе не только различные, но и неравные положения. Конкретнее, женщины получают меньше материальных ресурсов, имеют более низкий социальный статус, меньше власти и возможностей для самореализации, чем мужчины того же социального положения — будь оно основано на классовом, расовом, профессиональном, этническом, религиозном, образовательном, национальном или любом другом социально значимом факторе. Во-вторых, такое неравенство возникает вследствие самой организации общества, а не каких-то существенных биологических или личностных различий между женщинами и мужчинами. В-третьих, хотя люди отличаются друг от друга по своим возможностям и характерным чертам, нет никаких естественных различий, разделяющих мужской и женский пол. Напротив, всем людям свойственна потребность свободы в самореализации и гибкость, помогающая им адаптироваться к условиям или границам ситуаций, в которых они оказываются. Сказать, что существует гендерное неравенство — значит заявить, что женщины по своему положению имеют меньше возможностей, чем мужчины, осуществить такую же потребность в самореализации. В-четвертых, все теории неравенства исходят из того, что и мужчины, и женщины прореагируют на более уравнительные социальные структуры и ситуации безболезненно и достаточно органично. Иными словами, утверждается, что изменить ситуацию возможно. В этом теоретики гендерного неравенства не согласны с последователями теории гендерного различия, которые воспринимают социальную жизнь так, что гендерные различия, какова бы ни была их причина, более устойчивы, более глубоко проникают в личность и не столь легко изменяются.
Либеральный феминизм.
Теория гендерного неравенства наиболее ярко воплотилась в форме либерального феминизма, сторонники которого полагают, что женщины могут претендовать на равенство с мужчинами, поскольку человеку присуща способность сознательной духовной деятельности, а также потому, что гендерное неравенство — результат патриархальной и дискриминационной модели разделения труда. Достичь же гендерного равенства, по их мнению, можно благодаря изменениям в разделении труда, реализуемым путем преобразования ключевых институтов — закона, работы, семьи, образования и средств масс-медиа (Bern, 1993; Epstein, 1988; Friedan, 1963; Lorber, 1994; Rhode, 1997).
Исторически первым элементом либерального феминизма является требование гендерного равенства. Ключевой документ, позволяющий понять это требование, — «Декларация чувств», которую выпустил первый Съезд борьбы за права женщин, состоявшийся в городе Сенека-Фоллс (штат Нью-Йорк) в 1848 г. Перефразируя Декларацию независимости, подписавшие заявили: «Мы считаем самоочевидными истинами: что все мужчины и женщины [„и женщины“ добавлено] созданы равными; что создатель наделил их определенными неотчуждаемыми правами; что среди этих прав — жизнь, свобода и стремление к счастью; что, с целью защитить эти права, учреждаются правительства [„среди мужчин“ опущено], которые получают право власти с согласия управляемых». Далее они продолжают в том же ключе, подтверждая право на революцию, когда «любая форма правления становится губительной для достижения этих целей». Избрав такую идеологию, женское движение определило свои притязания на усвоение интеллектуальных дискурсов, касающихся достижений Просвещения, Американской и Французской революций и движения аболиционистов. Движения этих эпох выдвигали требования, чтобы права для всех людей были едины и основаны на естественном законе и человеческой способности к разумной и духовной деятельности. Было заявлено, что законы, которые отказывают женщинам в праве на счастье, «противоречат великому предписанию природы и… неправомерны». Прозвучал призыв изменить законы и обычаи, чтобы позволить женщинам занять равное с мужчинами место в обществе. Отрицание этих прав правительствами, учрежденными мужчинами, нарушает естественный закон и является тираническим насаждением патриархальной идеологии, усиливая дискриминацию по половому признаку. Суть этого фундаментального документа заключается в том, что он оценивает женщину вне контекста дома и семьи, воспринимая ее как независимого индивида, имеющего неотчуждаемые права (Du Bois, 1973/1995).
Либеральный феминизм зиждется на следующих убеждениях: 1) все люди обладают определенными неотъемлемыми свойствами — способностью к разумной, духовной деятельности и самореализации; 2) осуществление этих способностей может охраняться благодаря законодательному признанию всеобщих прав; 3) приписываемое половой принадлежности неравенство между мужчинами и женщинами на самом деле — социальная конструкция, не укорененная в «природе»; 4) социальные изменения, направленные на установление равенства, могут осуществиться благодаря организованному призыву к интеллектуальной части общественности и с использованием возможностей государства. Современный феминистский дискурс расширил эти аргументы, введя понятие «гендер» как способа понимания всех социально сконструированных особенностей, выстроенных в связи с идеей половой идентичности и взятых на вооружение, чтобы породить неравенство людей, разделив их на мужчин и женщин (например, Lorber, 1994; Ferree, Lorber, & Hess, 1999). Свою роль в развитии феминистского дискурса сыграл и глобальный феминизм, борющийся с расизмом в Северной Америке и повсюду отстаивающий «человеческие права женщин». Фундаментальными заявлениями, отражающими данный дискурс, стали такие документы, как Заявление о намерениях национальной организации за права женщин и Пекинская декларация. Эти заявления опираются на теорию о равноправии людей, которое власть — местного уровня, общенациональная, интернациональная — должна уважать. Эти аргументы заново были упомянуты в дебатах с политиками правого толка о свободе воспроизводства (Bordo, 1993; Pollitt, 1990; Solinger, 1998), в дебатах с постмодернистами о возможности и полезности формулирования правовых принципов (Green, 1995; Phillips, 1993: Williams, 1991), а также вошли в систему феминистских рассуждений о гендерном характере либеральной демократической теории и практики (Haney, 1996; Hirschmann & Di Stefano, 1996; Pateman, 1989; Phillips, 1993).
Сторонники либерального феминизма, объясняя гендерное неравенство, исследуют роль четырех факторов: социального конструирования гендера, гендерного разделения труда, доктрины и практики публичной и частной сферы, патриархальной идеологии. Разделение труда по признаку пола в современных обществах ведет к подразделению области производства как в плане гендерном, так и в плане выделения сфер, называемых «публичной» и «частной». Обязанности, отводимые женщинам, связаны, прежде всего, с последней, тогда как мужчинам предоставляется привилегированный доступ к публичной сфере (последователи либерального феминизма рассматривают ее как средоточие настоящих вознаграждений, получаемых в социальной жизни, — денег, власти, заметного статуса, свободы, возможностей роста и высокой самооценки). Доступ женщин в общественную сферу, несомненно, является завоеванием женского движения, а также либерального феминизма и феминистской социологии, равно как и тот факт, что женщины предъявляют мужчинам определенные требования, касающиеся помощи в работе, ограниченной рамками приватной сферы. В жизни женщин взаимосвязь двух указанных сфер играет особую роль (в большей степени, чем в жизни мужчин), но обе эти сферы по-прежнему формируются на основе патриархальной идеологии и дискриминации по половому признаку, распространенной даже в современных средствах массовой информации (Davis, 1997). С одной стороны, женщины находят свое место в общественных областях деятельности — образовании, работе, политике — и в публичном пространстве, где еще вполне реальны дискриминация, отторжение и сексуальное домогательство (Benokraitis, 1997; Gardner, 1995; Hagan & Kay, 1995; Reskin & Padovic, 1994; Ridgeway, 1997). С другой стороны, возвращаясь домой с работы, за которую они получают деньги, женщины оказываются в своем приватном пространстве и ощущают там себя в «тисках времени»; это их «вторая смена» — забота о доме и детях, внушенная идеологией активного материнства (Hays, 1996; Hochschild, 1989, 1997). Это приводит к появлению сложного переплетения различных стрессов, понять специфику наложения которых друг на друга и пытается современная теория феминизма. Требования, которые диктуются рамками частной сферы, мешают проявиться конкурентоспособности женщин в карьерной и профессиональной области (Waldfogel, 1997). Патриарх выдвигает жесткие условия, диктующие в общественной сфере приоритет полной отдачи, что усиливает стресс, вызываемый домашними обязанностями, сокращает ресурсы, как времени, так и энергии. Это, в свою очередь, еще более ужесточает предъявляемые к женщинам требования по ведению домашнего хозяйства (Hochschild, 1997). Идеологическая привязка женщин к деятельности, свойственной частному порядку, — заботе, эмоциональной поддержке, сохранению привычного режима и устоя — обусловливает то, что от них и в общественных рамках ожидается выполнение дополнительной и неэквивалентно оплачиваемой работы, в которой эти «женские» навыки овеществлены и предложены на рынке труда (Adkins, 1995; Pierce, 1995). Патриархальная модель профессиональной деятельности и ведения домашнего хозяйства оставляет мать-одиночку, женщину, пытающуюся поддерживать дом и детей, без помощи мужчины — добытчика заработка, оставляет ее в ситуации, когда огромен экономический риск. Это становится одним из факторов возрастающей «феминизации бедности»: женщина, как правило, зарабатывает меньше мужчины; положение матери-одиночки, поскольку у нее имеются жесткие домашние обязанности, становится шатким; и при этом становится меньше возможностей изменить что-либо в этой сфере (Edin & Lein, 1997; Harris, 1996).
Один из вопросов, рассматриваемых сторонниками либерального феминизма при анализе гендерного неравенства, — это проблема равенства в браке. Данная тема в классической формулировке приводится Джесси Бернард в ее исследовании под названием «Будущее брака» (Bernard, 1972/1982). Она рассматривает брак как одновременно и культурную систему взглядов и идеалов, и институциональную расстановку ролей и норм, а также как сложное взаимодействие конкретных женщин и мужчин. В культуре брак идеализируется: он представляется судьбой и источником самореализации для женщин; смешением освященной традицией домовитости, ответственности и ограничения для мужчин; а для американского общества в целом — эгалитарной связью мужа и жены. Как институт брак закрепляет за ролью мужа авторитет и свободу, а по сути дела обязанность преодолевать рамки домашнего порядка. К этому добавляется идея о мужском превосходстве в сексуальном отношении и о мужской силе. Соответственно, женам предписывается быть уступчивыми, покорными, готовыми к самоотдаче и сконцентрированными исключительно на делах и нуждах определенного домашнего хозяйства. Таким образом, на самом деле в институте брака имеются два типа. Во-первых, это мужской брак, в котором муж придерживается мнения, что на него возложили тяжелое бремя и ряд ограничений и в то же время пользуется властью, независимостью и правом на домашнее, эмоциональное и сексуальное обслуживание со стороны жены, что продиктовано установленными нормами. Во-вторых, это женский брак, в котором жена подтверждает присутствующий в культуре тезис о самореализации, в то время как реально ее положение характеризуется безвластием и зависимостью, обязанностью предоставлять домашние, эмоциональные и сексуальные услуги, какие ей предписывается реализовывать, а потому «сходит на нет» та независимость, которой она обладала до замужества. Результаты такого положения дел проявляются в стрессе. У замужних женщин, что бы они ни говорили о самореализации, и неженатых мужчин, что бы те ни говорили о своей свободе, обнаруживается высокий уровень стресса по всем позициям, включая учащенный сердечный ритм, головокружение, головные боли, обмороки, ночные кошмары, бессонницу и боязнь нервного срыва. Что касается незамужних женщин, независимо от того, ощущают ли они социальный позор, и женатых мужчин, то эти категории демонстрируют низкие показатели стресса по всем позициям. Таким образом, брак хорош для мужчин и плох для женщин и перестанет быть столь неравным по своему воздействию только тогда, когда пары почувствуют себя достаточно свободными от преобладающих ограничений, накладываемых социальными институтами, и выберут такой вид брака, который лучше всего подходит их индивидуальным потребностям и свойствам личности. Недавно было выдвинуто мнение, что, хотя анализ Бернард справедлив для большинства браков (Steil, 1997), некоторые пары целенаправленным усилием достигают либерально-феминистского идеала эгалитарного брака (Schwartz, 1994).
Джесси Бернард: биографический очерк.
Жизнь и исследовательская деятельность Джесси Бернард характеризуют необычайный рост и развитие. Она постоянно открывала новые интеллектуальные области. Процесс ее развития был описан самой Бернард в книге «Четыре моих революции: автобиографический отчет Американской социологической ассоциации» (1973). Знакомясь с этими революциями, можно проследить всю историю участия женщин в становлении американской социологии XX в. и движения мыслящей женщины к феминизму.
Родилась Джесс в Рэвич 8 июня 1903 г. в Миннеаполисе. Свой первый прорыв она сделала, когда покинула свою семью еврейских иммигрантов и в возрасте 17 лет поступила в университет Миннесоты. Там она училась у Сорокина, основавшего социологическое отделение в Гарварде, и у Л.Л. Бернарда, принимавшего участие в появлении «Американского социологического обозрения». В 1925 г. она вышла за Бернарда замуж. У него она почерпнула знания из области позитивистской социологии, что в дальнейшем сказалось в ее умении подключать подходы качественного плана к исследованиям количественного и критического характера. Степень доктора философии она получила в Вашингтонском университете (Сент-Луис) в 1935 г.
К середине 1940-х гг. Бернарды оказались в Пенсильванском государственном университете, и Джесси попала в центр развивающегося позитивизма. Холокост разрушил ее веру в то, что наука обладает необходимым знанием и способна создать справедливый мир. Тогда она стала придерживаться той точки зрения, что смысл знания скорее связан с контекстом, нежели носит объективный характер. У нее появилась своя репутация в академических кругах. Муж Джесси умер в 1951 г., но она осталась в Пенсильвании примерно до 1960 г, занимаясь преподаванием, написанием научных трудов и воспитанием троих детей. В 1960-е гг. она переехала в Вашингтон (округ Колумбия), чтобы полностью посвятить себя написанию научных трудов и исследованиям.
Наибольший прорыв в деятельности Бернард пришелся на последнюю треть ее жизни — с 1964 г. до ее смерти в 1996-м. Этот период значителен как с точки зрения выдающихся научных достижений, каких добилась Бернард, так и с точки зрения его показательности для женских моделей карьеры. В это время Бернард стала ведущим толкователем гендерной социологии, выпустила 12 книг и бесчисленное множество статей. Она отклонила предложение возглавить Американскую социологическую ассоциацию, дабы посвятить себя исключительно исследованиям, написанию научных работ и участию в женском движении. В свете «второй волны» феминизма она переосмыслила многие из своих работ на тему семьи и гендера. В числе ее основных сочинений: «Брак и семья у негров» (1956), «Женщины-ученые» (1964), «Сексуальная и игра: общение полов» (1968), «Женщины и общественный интерес: эссе о политике и протесте» (1971), «Будущее брака» (1972), «Будущее материнства» (1974), «Женщины, жены, матери: ценности и возможности» (1975), «Женский мир» (1981) и «Женский мир с глобальной точки зрения» (1987).
Эти работы характеризуют четыре особенности: привлечение данных макроуровня для анализа микровзаимодействий; понимание взаимосвязи индивидуальной деятельности и социальных структур; интерес к зависимости знания от контекста и признание необходимости изучать маргинальные группы сами по себе, а не в сравнении с каким-либо господствующим, патриархально установленным образцом; перемена позитивистского подхода к изучению жизни женщин на критический феминистский анализ.
За свою жизнь Бернард получила множество наград, самой высокой из которых, возможно, было то, что несколько наград было названо в ее честь. Они, утверждает Липман-Блумен, введены, чтобы отметить «тех, кто, как и Джесси Бернард, интеллектуально, профессионально и человечески посвятил себя миру науки и феминизма» (Lipman-Blumen, 1979, р. 55).
Источники: Bannister (1991), Bernard (1973), Howe & Cantor (1994), Lipman-Blumen (1979).
Программа перемен, провозглашенная сторонниками либерального феминизма, адекватна анализу обоснованности требований равенства и определению причин неравенства: они стремятся нейтрализовать категорию тендера как организующего принципа при распределении социальных «товаров» и задействовать универсальные принципы в поисках равенства. Они хотят добиться перемен посредством закона — законодательства, судебной практики и регулирования права — и взывают к разумным нравственным суждениям человека, к общественности, дабы та восприняла призывы к справедливости. Эти теоретики выступают за равные образовательные и экономические возможности, равную ответственность в сфере семейной жизни, исключение дискриминационных высказываний в семейной и образовательной сферах, а также в средствах массовой информации; за борьбу с дискриминацией по половому признаку в обыденной жизни. Либеральные феминисты демонстрируют замечательную изобретательность в переосмыслении стратегий, которые должны привести к установлению равенства. Пользуясь расширяющимися экономическими возможностями, они предложили законодательные изменения, чтобы гарантировать равенство в сфере образования и предотвратить дискриминацию на рабочем месте. Они отслеживали все контролирующие действия, которые были направлены на проведение этой законодательной инициативы в жизнь. По их почину сексуальные домогательства на рабочем месте получили узаконенное определение «дискриминации на работе». Они потребовали «равенства в оплате» (равной оплаты за одинаковую работу), а также «сопоставимой оценки» (равной оплаты за работу сопоставимой значимости) (Acker, 1989; England, 1992; Kessler-Harris, 1990; Reskin, 1988; Rosenberg, 1992).
Для либеральных феминистов, идеальное гендерное устройство — это когда каждый индивид, действуя как свободный и отвечающий за свои действия нравственный субъект, избирает тот стиль жизни, который наиболее для него подходит, и этот выбор принимают и уважают, будь это выбор домашней хозяйки или «домашнего хозяина», неженатого карьериста или одного из члена семьи, в которой работают супруга, бездетного или имеющего детей, гетеросексуала или гомосексуалиста. Последователи либерального феминизма полагают, что такое устройство позволяет увеличить свободу и добиться равенства — основных идеалов американской культуры. Таким образом, они вполне адекватны преобладающему в Америке этосу, который отличается фундаментальным приятием демократии и капитализма, реформистской ориентацией и для которого актуален призыв к ценностям индивидуализма, выбора, ответственности и равенства возможностей.
Теоретики гендерного угнетения считают положение женщин следствием непосредственных властных отношений, складывающихся между мужчинами и женщинами, в которых фундаментальный интерес мужчин состоит в контроле, использовании, подчинении и угнетении женщин — т. е. в практике господства. Под последним приверженцы данной теории понимают любые отношения, когда одной, господствующей, стороне (индивиду или коллективу) удается сделать другую сторону (индивида или коллектив) подчиненной, орудием своей воли, и при этом первая сторона отказывается признать субъективную независимость второй. Или, наоборот, если смотреть с точки зрения подчиненного, в таком отношении его роль сводится исключительно к тому, чтобы быть орудием воли господина (Lengermann & Niebrugge, 1995). Таким образом, теоретиками тендерного угнетения положение женщин рассматривается как ситуация использования, контроля, подчинения и угнетения со стороны мужчин. Этим пронизана организация общества, в этом состоит структура господства, обычно именуемая патриархатом. Последний не является непроизвольным побочным результатом, вызванным влиянием ряда факторов — будь то биология, социализация, половые роли или классовая система. Он представляет собой основную структуру власти, поддерживаемую умышленно, намеренно. С точки зрения сторонников рассматриваемой теории, тендерные различия и гендерное неравенство — следствия патриархата.
Тогда как большинство ранних теоретиков феминизма фокусировались на вопросах гендерного неравенства, одной из отличительных черт современной теории становится широкий и мощный интерес к аспектам угнетения (Jaggar, 1983). Большинство современных феминистов в той или иной степени разделяют теорию угнетения, и многие из наиболее плодотворных и новаторских разработок в области феминизма принадлежат именно этой группе теоретиков. Мы обратимся к двум основным вариантам теории гендерного угнетения: психоаналитическому и радикальному феминизму.
Психоаналитический феминизм.
Нынешние сторонники психоаналитического феминизма объясняют патриархат, переформулируя теории Фрейда и его последователей (al-Hibri, 1981; Benjamin, 1985, 1988; Chodorow, 1978, 1990, 1994; Dinnerstein, 1976; Kittay, 1984)[85]. Эти теории указывают и выделяют эмоциональную динамику личности, когда эмоции скрыты глубоко в подсознательном или бессознательном слое психики. Кроме того, упор сделан на роли, какую играют в формировании таких эмоций младенческие и детские годы. Обращаясь к теории Фрейда, феминисты однако фундаментальным образом перерабатывают выводы этого ученого, чтобы одновременно не отступать от тех направлений, что вытекают из представлений Фрейда, и не принимать тех из его выводов, которые имеют специфически гендерную окраску и носят дискриминационный и патриархальный характер.
Представители рассматриваемого направления придерживаются особой модели патриархата. Как и все сторонники теории угнетения, он осознается ими как система подчинения мужчинами женщин, как охватывающая всю социальную организацию универсальная система, устойчиво существующая во времени и в пространстве и выдерживающая изредка возникающие трудности. Вместе с тем главной отличительной чертой психоаналитического феминизма остается представление, что все мужчины в своей повседневной практике постоянно и настойчиво утверждают и сохраняют эту систему патриархата. Женщины лишь изредка оказывают сопротивление, но чаще всего они идут на уступки или делают все, чтобы оказаться в подчинении. Загадка, которую стараются решить феминисты психоаналитического толка, такова: почему мужчины без устали расходуют массу энергии на поддержание системы патриархата и почему женщины не оказывают этому противодействия?
Теоретикам такого плана не кажется убедительным аргумент, предполагающий, что для поддержания мощи патриархата мужчинам достаточно осознать свою практическую выгоду. Мобилизация когнитивных ресурсов, на их взгляд, недостаточна, чтобы столь интенсивно проявилась энергия, приложимая мужчинами для поддержания патриархата. По мнению этих исследователей, такого не может быть, поскольку человек испытывает сомнения и вообще «крепок задним умом», мужчины далеко не всегда уверены, что патриархат представляет для них безоговорочную ценность. Кроме того, если исходить из аргумента, основанного на том, что человек преследует свои собственные интересы, то следует признать: женщины должны восстать против патриархата с особой энергией. Сторонники рассматриваемой теории прибегают к другому способу аргументации, они рассматривают те аспекты психики, которые описали фрейдисты: зону человеческих эмоций, полуосознанных или неосознанных желаний и страхов, а также невроза и патологии. В этом им видится источник как необычайно сильной энергии, так и слабости (причем клинически устанавливаемый), который связан со столь глубокими психическими структурами, осознать или отследить которые сознание индивида не способно. Стремясь выяснить, откуда же проистекает энергетическая сила патриархата, приверженцы психоаналитического феминизма дали два возможных объяснения, почему же существует господство мужчин над женщинами: это страх смерти, а также социальное и эмоциональное окружение, в котором формируется личность ребенка.
Страх смерти рассматривается в психоаналитической теории как один из тех экзистенциальных вопросов, с которым сталкивается каждый индивид, и который заставляет всякого человека испытывать ужас. Теоретики феминизма, разрабатывающие данную тему, утверждают, что женщины, как правило, значительно меньше мужчин подавлены страхом собственной смерти, поскольку они продолжительное время заняты воспитанием детей (al-Hibri, 1981; Dirmerstein, 1976). Мужчины реагируют на перспективу прекращения жизни иначе: они испытывают ужас и предпринимают серию защитных мер, которые и приводят к господству над женщинами. Они стремятся создать что-то, способное надолго их пережить — предметы искусства и архитектуры, огромные состояния и оружие, науку и религию. Все это становится средством, с помощью которого мужчины обретают господство над женщинами (и друг над другом). Они также стремятся (завидуя репродуктивной способности женщин и страстно желая достичь бессмертия благодаря потомству) к тому, чтобы контролировать даже репродуктивный процесс. Мужчины хотят обладать женщинами, распоряжаться их телами и благодаря нормам законности и отцовства стремятся контролировать детей. Наконец, под влиянием страха они избегают напоминаний о своих бренных телах, желая отдалить себя от рождения, природы, сексуальности, человеческого тела, природных функций, а также от женщин, чья связь со многими из этих явлений делает их символом последних. Все эти аспекты существования им надобно отринуть, подчинить и контролировать, поскольку мужчины всегда настроены на то, чтобы удалиться от смертности, отринуть и не признавать ее. Женщины, которые символизируют эти запрещенные темы, тоже должны тогда рассматриваться как «Другое», как то, чего боятся, избегают, что стремятся взять под контроль.
Вторая тема, поднимаемая сторонниками психоаналитического феминизма, связана с двумя аспектами развития человека в раннем детском возрасте. Это 1) предположение, что человеческое существо вырастает во взрослого человека, научившись жить с учетом неразрешимого противоречия между желанием свободы действия — индивидуализации — и желанием получить одобрение со стороны других — признания, и 2) тот факт, что во всех обществах самые близкие, неразрывные, тесные отношения младенцы и дети на ранней и важнейшей стадии своего развития имеют с женщинами — матерью или той, кто ее заменяет (Benjamin, 1985,1988; Chodorow, 1978, 1990, 1994; Dinnerstein, 1976; Doane & Hodges, 1992). В младенческом и раннем детском возрасте, не обладая даже знанием языка — средством познания, — люди переживают первые фазы своего развития как вихрь примитивных эмоций: страха, любви, ненависти, удовольствия, гнева, неудачи, желания. Эмоциональные последствия раннего опыта навсегда остаются для человека влиятельными, но чаще всего это бессознательные, «чувственные воспоминания». Важнейшую роль в этом играет совокупность амбивалентных чувств, испытываемых к женщине/матери/няне: потребность в ней, зависимость от нее, любовь, обладание, но также страх и гнев, вызываемый тем, что она может перечить чужой воле. Отношение детей к отцу/мужчине — случайно, вторично и в плане эмоциональном однородно. Следовательно, ребенок мужского пола, вырастая в культуре, где позитивно оценивается мужественность и принижается женственность, и осознавая свою мужскую идентичность, стремится как можно скорее отделиться от женщины/матери. Такое отчуждение, инициированное культурой, деструктивно по своим последствиям. У взрослого человека эмоциональный остаток детского отношения к женщине — потребность в ней, любовь, ненависть, обладание ею — вызывает требовательность мужчины к женщине, удовлетворяющей его эмоциональные потребности и при этом зависимой и контролируемой им. Мужчина хочет доминировать, а взаимное признание со своей стороны для него затруднительно. Дитя женского пола, испытывающее те же чувства по отношению к женщине/матери, обнаруживает свою женскую идентичность в культуре, обесценивающую роль женщин. Девочка вырастает со смешанными позитивными и негативными эмоциями, связанными как со своей личностью, так и вообще с женщиной/матерью. Эта амбивалентность ведет к тому, что исчезает вероятность сопротивления социальному угнетению. Взрослая женщина стремится усилить свою способность добиться признания: у мужчин при помощи сексуальной привлекательности, соглашаясь с подчиненной ролью; у женщин, поддерживая родственные и дружеские отношения. Становясь матерью, она восстанавливает отношения, которые знакомы ей с раннего детства — ребенок/женщина.
Последователи психоаналитического феминизма расширяют свой подход, обращаясь к анализу не только индивида, но и западной культуры в целом. В науке Запада основной упор делается на четком отделении «мужчины» от «природы», понимании первого как ее «властителя» и на «научном методе», базирующемся на этих отношениях и показывающем «объективную» истину. Такой подход получил новую трактовку как проекция сверхличного мужского Эго с его устремленностью к доминированию и опасением взаимного признания (Jaggar & Bordo, 1989; Keller, 1985). Мотивы, характерные для поп-культуры, — например, изображение на сюжетном и образном уровне мужчины как господина женщины — интерпретируются теоретиками психоанализа как показатель дисбаланса между жаждой индивидуализации и потребностью в признании (Benjamin, 1985, 1988; Brennan, 1994; Chancer, 1992). Если это равновесие нарушается (будь то рамки культуры или собственно индивид) и степень такого распада велика, возникают две патологии: появляется господин, «признающий» другого только как объект контроля, и подчиненный, отказывающийся от независимости, чтобы стать зеркальным отражением своего господина.
Таким образом, сторонники психоаналитического феминизма объясняют угнетение женщин, рассматривая эмоциональную потребность мужчин в контроле над ними — т. е. то побуждение, что порождено мужскими неврозами, обусловленными страхом смерти и амбивалентным отношением к матерям. У женщин такие неврозы либо отсутствуют, либо они подвержены комплементарным неврозам, но, как бы то ни было, у женщин нет эквивалентного источника энергии, чтобы сопротивляться доминированию мужчин. Клинические исследования в области психиатрии подтверждают, что такие неврозы широко распространены в западных обществах. Вместе с тем следует особо сказать, что рассматриваемые в данном разделе теории, переходя от общечеловеческих эмоций прямо к вопросу всеобщего угнетения женщин, не изучают промежуточные социальные установления, связывающие эмоции и угнетение, а потому не могут указать возможные изменения в эмоциях, социальных установках или ситуациях подавления. Некоторые ученые задумались над этническим, классовым и национальным характером основных положений данных теорий и пришли к выводу, что они выведены на основе исследования исключительно семей, которые образуют белые люди, принадлежащие к высшему слою среднего класса, из стран Северной Атлантики (Segura & Pierce, 1993; Spelman, 1988; Zhang, 1993). Вообще, теория психоаналитического феминизма предлагает крайне мало стратегий изменения, за исключением, пожалуй, преобразования практики деторождения и массовой культурно-психологической трансформации отношения к смерти. Таким образом, эти теории выявляют корни гендерного угнетения, но при этом нуждаются в основательной разработке проблем социологических факторов, а также стратегий изменения.
Радикальный феминизм.
Радикальный феминизм базируется на двух эмоциональных утверждениях: женщины обладают абсолютной позитивной ценностью сами по себе — это утверждение выдвигается в качестве противопоставления обесцениванию роли женщин; 2) женщин подавляет — и жестоким образом — система патриархата (Т. Atkinson, 1974; Bunch, 1987; Chesler, 1994; Daly, 1993; С. Douglas, 1990; Dworkin, 1976, 1987, 1989; Echols, 1989; French, 1992; Frye, 1983; Griffin, 1978; Jeffreys, 1991; Millett, 1970; Rich, 1976, 1980, 1993; Richardson, 1996). Радикальные феминисты, которым свойственна эта взрывоопасная смесь любви и гнева, напоминают некоторые воинственные племенные и этнические группы; афроамериканцев, провозглашающих, что «черное прекрасно», или евреев, переживших Холокост, с их подробнейшим образом записанными «свидетельствами». Опираясь на главные свои идеологические позиции, радикальные феминисты разработали теорию социальной организации, гендерного угнетения и стратегий изменения.
Они распознают системы угнетения, в которых одни люди доминируют над другими, в любом социальном институте и даже в базовых структурах общества — гетеросексуальности, классах, кастах, расах, этнической принадлежности, возрасте и гендере. Из всех этих систем господства и подчинения гендер, система патриархата, — наиболее фундаментальная структура подавления. Патриархальная система не только исторически первая структура господства и подчинения, но продолжает свое существование как наиболее распространенная и устойчивая система неравенства, базовая общественная модель доминирования (Lerner, 1986). Благодаря ей мужчины учатся презирать других людей, не считая их таковыми, и повсеместно контролировать их. В рамках патриархата мужчины опознают, а женщины узнают на своем опыте, что собой представляет подчинение. Эта система порождает целый набор состояний — виновность и подавление, садизм и мазохизм, манипуляцию и обман, что побуждает мужчин и женщин к проявлению других форм деспотизма. С точки зрения радикального феминизма система патриархата понимается как структура социального неравенства, которой уделяется наименьшее внимание, но которая, тем не менее, имеет наибольшее значение.
Анализ, проводимый сторонниками радикального феминизма, направлен на понимание патриархальной структуры как аппарата насилия, привлекаемого мужчинами и социальными организациями, где доминируют те же мужчины, в отношении женщин. Насилие не всегда принимает форму откровенной физической жестокости. Оно присутствует как более сложные проявления эксплуатации и контроля: как стандарты моды и красоты; деспотические идеалы материнства, моногамии, целомудрия и гетеросексуальности; как сексуальные домогательства на работе; как правила, диктуемые гинекологией, акушерством и психотерапией; как бесплатный тяжелый труд по дому и низкооплачиваемая работа (MacKinnon, 1979, 1989; Rich, 1976, 1980; Thompson, 1994; Wolf, 1991). Насилие присутствует в том случае, когда одна группа, преследуя свои собственные интересы, контролирует жизненные возможности, окружение, действия и систему восприятия другой группы, как это и происходит в отношении мужчин к женщинам.
Кроме того, радикальные феминисты напрямую связывают систему патриархата с физическим насилием: изнасилованием, сексуальным оскорблением, вынужденной проституцией, оскорблением жен, кровосмешением, сексуальным совращением детей, удалением матки и другими радикальными хирургическими действиями, садизмом в порнографии, историческими и культурными обычаями сжигать ведьм, избиением женщин за супружескую неверность камнями до смерти, преследованием лесбиянок, убийством младенцев женского пола, перевязыванием в Китае девочкам ног с целью воспрепятствовать их дальнейшему росту, оскорблением вдов и практикой удаления клитора (Barnett & La Violette, 1993; Barry, 1979, 1997; Bart & Moran, 1993; Bergen, 1996; Buchwald, Fletcher, & Roth, 1993; MacKinnon, 1993; Owen, 1996; Russell, 1998; Sanday, 1996; Scully, 1990; Stiglmayer, 1994).
Патриархат — универсальная социальная форма потому, что мужчины для установления контроля всегда могут задействовать свой основной ресурс власти — физическую силу. Также привлекаются и другие ресурсы — экономические, идеологические, законодательные и эмоциональные. Однако превалирует физическое насилие, используемое как в межличностных, так и в межгрупповых отношениях для защиты патриархальной системы от индивидуального и коллективного сопротивления женщин (Caputi, 1989; Faludi, 1991).
Мужчины воссоздают и поддерживают патриархальную систему не только потому, что располагают необходимыми для этого ресурсами, но и из-за своей заинтересованности в том, чтобы женщина была всего лишь покорным орудием. Женщины служат удовлетворению сексуального желания мужчин. Их тело незаменимо для деторождения, а дети удовлетворяют как практические, так и, согласно психоаналитикам, невротические потребности мужчин. Женщины — полезная рабочая сила. Они оказываются иллюстрацией статуса и власти мужчин. Сопровождая по жизни детей и взрослых мужчин, которые постоянно контролируют их, женщины — не только желательный партнер, но и источник эмоциональной поддержки, и просто фон, оттеняющий мужское чувство первостепенной социальной значимости. Выполнение этих функций означает, что мужчины стремятся добиться от женщин покорности. Различные же социальные обстоятельства обусловливают вариации в установлении порядка значимости таких функций, что и приводит к межкультурным различиям в формировании патриархальной системы. Радикальные феминисты не только разъясняют всеобщее гендерное угнетение, но и выдвигают модель понимания межкультурных вариаций в этой сфере.
Как одолеть патриархат? Сторонники радикального феминизма считают, что для начала следует основательно изменить сознание женщины, дабы та поняла свою ценность и силу, отвергла давление патриархальной системы, принуждающей ее быть слабой, зависимой и играть второстепенную роль, стала действовать единым фронтом с другими женщинами, игнорируя различия между ними, для того чтобы утвердить почти что сестринское сообщество доверия, поддержки, уважения и взаимной защиты (McCaughey, 1997). Если оно возникнет, следует прибегнуть к двум другим стратегиям: быть в критической оппозиции к любому аспекту патриархального господства и добиться сепаратизма, предполагающего, что женщины пребывают в рамках своего бизнеса, хозяйства, уходят в женские сообщества, становятся участниками центров творческой деятельности и принимают отношения лесбийской любви. Лесбийский феминизм, как важнейшее направление радикального феминизма, представляет собой реализацию на практике того убеждения, что «эротическая и/или эмоциональная привязанность к женщинам является частью сопротивления патриархальному господству» (Phelan, 1994; Taylor and Rupp, 1993, p. 33).
Как оценить радикальный феминизм? Реакция каждого из нас зависит от степени личного радикализма. Некоторые посчитают это движение чрезмерно критичным, другие же — вполне адекватным. Однако, пытаясь дать некоторую теоретическую оценку радикальному феминизму, следует иметь в виду, что данное направление включает положения, выдвигаемые как теми сторонниками феминизма, которые разделяют социалистические взгляды, так и приверженцами психоаналитического феминизма. Эти положения касаются причин подчиненного места женщин в обществе, но и при этом выходят за рамки указанных разновидностей теории феминизма. Кроме того, радикальные ее представители провели исследования, чтобы аргументировать свой тезис о том, что патриархальная система, в конечном счете, основана на практике насилия по отношению к женщинам. Эти ученые предоставили разумную, хотя, вероятно, все-таки не совершенную, программу необходимых перемен. Их обвиняли в том, что они уделяют внимание исключительно проблеме патриархата. Представляется, что рассматриваемый подход существенно упрощает реалии социальной организации и социального неравенства, соответственно, не вполне реалистично описывая и сам предмет насущных изменений к лучшему.
Приверженцы теории структурного угнетения, как и гендерного угнетения, признают, что оно следует из той непосредственной выгоды, которую извлекают некоторые группы людей, контролируя, используя, подчиняя и угнетая другие. Предметом анализа является узаконивание господства с помощью механизмов социальной структуры, т. е. с помощью повторяющихся и общепринятых способов организации социального взаимодействия. Теоретики структурного угнетения считают, что эти способы всегда представляют собой властные установления, возникшие в процессе исторического развития, с течением времени. В качестве главного предмета своего исследования они избирают структуры патриархата, капитализма, расизма и гетеросексуальную систему, полагая, что причиной установления господства и проявлений угнетения оказывается фактор взаимодействия этих структур, способ их совместной реализации. Ученые этого толка не отрицают роли индивидуального доминирования, но исследуют его как продукт структурных образований. Мы рассмотрим два варианта теории структурного угнетения — социалистический феминизм и теорию пересечений.
Социалистический феминизм.
Теоретический проект социалистического феминизма организован вокруг трех задач: 1) критически рассмотреть проявления угнетения в рамках патриархальной и капиталистической систем, принимая в качестве центральной точки отсчета опыт женщин; 2) разработать четкие и адекватные методы социального анализа, широко трактуя исторический материализм; 3) учесть при материалистическом анализе факторов, определяющих состояние общества, сферу идей. Феминисты социалистического на правления стремятся добиться теоретического синтеза всех имеющихся феминистских теорий и одновременно преодолеть их рамки. Точнее, они пытаются совместить две традиции, которые представляются им наиболее емкими и значимыми, — марксизм и радикальный феминизм (Bartsky, 1992; Eisenstein, 1979; Fraser, 1989, 1997; Hansen & Philipson, 1990; Hartmann, 1979; Hartsock, 1983; Hennessey, 1992; Hennessey & Ingraham, 1997; Jaggar, 1983; MacKinnon, 1989; Rose, 1995; D. Smith, 1974, 1975, 1978, 1979, 1987, 1989, 1990a, 1990b, 1992, 1993; Vogel, 1995).
Как отмечалось выше, радикальный феминизм целенаправленно критикует патриархальную систему. Марксистский феминизм объединяет характерный для марксизма классовый анализ и феминистский социальный протест. Однако этот сплав — называемый «неравным браком» (Hartmann, 1981; Shelton & Agger, 1993) — подчас вызывал к жизни, вопреки ожиданиям, вовсе не теорию гендерного угнетения, а всего лишь достаточно сдержанное признание гендерного неравенства, поскольку интересы женщин рассматривались вместе с критикой классового угнетения, а не выделялись особо. Хотя собственно марксистский феминизм в современном американском феминистском движении занимает весьма скромное место, он оказывает влияние на теорию социалистического феминизма. Основы данного направления заложены Марксом и Энгельсом (см. главу 4). Главной проблемой, которую они рассматривали, оказалось социально-классовое угнетение, но они также обратили внимание и на вопросы гендерного подавления, примером тому служит работа «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (написана Энгельсом в 1884 г. с привлечением подробных заметок, сделанных Марксом ровно за год до своей смерти в 1883 г.). Мы даем краткое изложение этой книги, поскольку она помогает ввести читателя в классическую марксистскую теорию гендерного угнетения и ознакомить его с методом исторического материализма.
Основной аргумент «Происхождения…» заключается в том, что угнетенное положение женщины — следствие не ее биологических свойств, вероятно, неизменных, а социальных отношений, которые можно исторически проследить и, вероятно, изменить. В XIX в. рассуждения о гендерном вопросе выглядели радикальными, поистине феминистскими. Подчиненное положение женщин обусловлено существованием семьи — института, само название которого происходит от латинского слова, обозначавшего слугу, — поскольку та (как это сложилось в развитых обществах) является системой, позволяющей мужчинам контролировать действия женщин. Идеология современных обществ рассматривает семью в качестве фундаментального и универсального признака социальной жизни, однако Энгельс и Маркс приводят археологические и антропологические свидетельства, показывая, что семья — сравнительно новая форма отношений, что в доисторический период мужчины и женщины существовали в рамках родовых структур, где женщины имели относительную автономность, поскольку их экономическое положение как собирательниц, мастериц, заготовителей и распределителей необходимых вещей было независимым. Фактор, разрушивший социальную систему такого типа и вызвавший то, что Энгельс называет «всемирное историческое поражение женского пола» (Engels, 1884/1974, p. 87), носил экономический характер. В частности, это была замена охоты и собирательства скотоводческой и земледельческой экономикой, при которой имевшиеся у мужчин сила, мобильность, а также навыки, приобретенные ими ранее при выполнении функций охотника, давали им систематическое преимущество над женщинами. Это привело к понятию собственности, отражавшему идею класса мужчин, претендовавших на общественные ресурсы экономического производства как на свои собственные. В экономике нового типа мужчинам как обладателям собственности нужны были покорная рабочая сила — будь то рабы, пленники, жены или дети — и наследники для сохранения и передачи собственности. Так возникла первая «фамилия» — хозяин и его слуги-рабы, слуги-жены, слуги-дети. С тех пор эксплуатация труда принимала вид все более сложных структур господства, что особенно проявилось в классовых отношениях. Политическое устройство было предназначено для охраны этих систем господства, а сама семья в ходе исторических преобразований экономической системы и системы собственности превратилась в зависимый социальный институт, отражающий наиболее масштабные формы несправедливости, порождаемые политической экономией, и, соответственно, принудительно подчиняющий женщин. Энгельс и Маркс пришли к выводу, что женщины достигнут свободы социальных, политических, экономических и личных действий только при условии разрушения системы, построенной на праве собственности, в результате классовой революции.
Определяя происхождение патриархальной системы вследствие возникновения отношений собственности, ученые рассматривают проблему угнетения женщин, придерживаясь общих рамок марксистского классового анализа. «Собственность» — понимаемая не как личное обладание, но как владение ресурсами, необходимыми для общественного производства (средствами производства) — это основа классового разделения, поскольку создает ситуацию, при которой определенные группы способны заявить, что владеют средствами производства, тогда как другие группы становятся наемными рабочими. Особое внимание в марксистском анализе уделяется тому, как осуществляется это классовое разделение при капитализме, экономической системе современных обществ. Отличительной чертой капитализма является то, что класс, обладающий средствами производства — капиталисты, стремится к постоянному накоплению капитала. Капитал — это богатство (деньги или иные ценности), которое может быть использовано для создания материальной инфраструктуры экономического производства. В отличие от других форм экономической организации, когда люди обменивают товары или деньги на большее количество товаров, в этой системе капиталисты прибегают к отношениям обмена, чтобы накопить капитал, который, в свою очередь, инвестируется в материальную инфраструктуру экономического производства для создания товаров, цель которого — добиться еще большего благосостояния. Механизм, позволяющий капиталистам обратить товар в капитал, — прибавочная стоимость. Это — разница между получаемой работниками компенсацией за свой труд и ценой производимых ими товаров. Эта прибавочная стоимость (которую можно понимать как разницу между издержками на производство и ценой единицы продукции — или прибыль) присваивается капиталистом, который использует ее для улучшения условий своей жизни и упрочения власти и, прежде всего, для реинвестирования в текущий процесс накопления капитала и в расширенное воспроизводство.
Особое значение для феминистов социалистического направления имеет описанный марксистами анализ классовых отношений, сложившихся при капитализме, которые они считают главным источником угнетения. Проблематичным в логике такого анализа оказывается то, что патриархальная система рассматривается как функция экономических отношений. Последователи социалистического феминизма берут на вооружение радикальный аргумент, доказывающий, что патриархальная система, хотя и взаимосвязана с экономическими условиями, все же представляет собой независимую структуру угнетения.
Теория социалистического феминизма стремится преобразовать два представления — об угнетении в условиях капитализма и об угнетении в патриархальной системе — в единое объяснение всех форм социального угнетения. Для этой цели, в частности, используется термин капиталистический патриархат (Eisenstein, 1979; Hartmann, 1979; Kuhn & Wolpe, 1978). Однако более распространен термин господство, выше определенное (в разделе «Гендерное угнетение») как отношения, при которых одной стороне, господствующей, удается сделать другую сторону, подчиненную, орудием своей воли, и первая отказывается признавать независимость подчиненного. Сторонники социалистического феминизма объясняют господство как крупномасштабное структурное образование, отношение власти между группами или категориями социальных акторов. Эта структура господства формирует деятельность, волевые установки и целенаправленные действия индивидуальных субъектов и одновременно воссоздается в этой деятельности. Социалистический феминизм главное внимание уделяет женщинам по двум причинам. Во-первых, как и для любого другого направления феминизма, угнетение женщин — первостепенная тема анализа. Во-вторых, положение женщин в обществе и их понимание мира — аспекты, позволяющие рассмотреть специфику господства в любых его формах. В конечном счете, этих теоретиков интересуют всевозможные проблемы угнетения, причем без разницы, сталкиваются с ними женщины или мужчины. Они также исследуют, каким образом некоторые женщины, испытывающие на себе силу подавления, при этом активно участвуют в угнетении других женщин, как, например, происходит в случае с представительницами привилегированного слоя американского общества, которые притесняют бедных. Фактически, одна из стратегий всех последователей социалистического феминизма, заключается в том, чтобы противодействовать предубеждениям и угнетению в рамках женского сообщества как такового (Eisenstein, 1994; Lorde, 1984).
Преобладающее внимание, как к вопросам капиталистического патриархата, так и к проблемам господства связано с явной или скрытой приверженностью теоретиков к историческому материализму, ставшему аналитической стратегией (Hennessey & Ingraham, 1997; Jagger, 1983). Исторический материализм, базовый принцип марксистской социальной теории, предполагает, что материальные условия человеческой жизни, включая деятельность и отношения, создающие эти условия, представляются ключевыми факторами формирования человеческого опыта, личности, идей и социальных образований; что эти условия со временем изменяются, поскольку в них заложена определенная динамика; что история есть описание изменений в материальных условиях групповой жизни и соответствующих перемен в практике, личности, идеях и социальных установлениях. Исторические материалисты считают, что социальный анализ должен в исторически конкретных подробностях исследовать особенности материальных условий групповой жизни и взаимосвязь между этими условиями и характерными для группы знаниями, личностными свойствами, событиями, представлениями и социальными установлениями. Связывая исторический материализм с важнейшим для себя вопросом господства, представители социалистического феминизма пытаются осознать свою задачу в рамках теории, исследующей обобщенные социальные установления, проблемы господства, сохраняя при этом приверженность точному, исторически конкретному анализу материальных и социальных установлений, формирующих частные случаи господства.
Исторический материализм, отличительный признак социалистического феминизма, показывает, сколь многим эта школа обязана марксистской мысли. Однако феминисты социалистического толка в данном плане идут дальше марксистов. Последнее видно по трем моментам: они заново определяют материальные условия, по-новому оценивают значение идеологии и выбирают в качестве главного предмета своего рассмотрения проблему господства. Во-первых, они расширяют смысл категории материальных условий человеческой жизни. Марксисты обычно подразумевали под этим понятием экономическую динамику общества, прежде всего — способы создания и рыночного обмена различных видов товара. В существовании такого порядка эксплуатации, делающего одних богатыми, а других бедными, им видятся корни классового неравенства и классовых конфликтов. Сторонники теории социалистического феминизма учитывают не только развитие экономики, но и другие факторы образования и сохранения человеческой жизни: тело человека, половой инстинкт, рождение потомства и воспитание детей; ведение домашнего хозяйства и связанные с этим неоплачиваемые, малоприметные домашние дела; эмоциональная поддержка; создание знаний. В случае со всеми жизненно важными факторами установки эксплуатации приносят пользу одним и лишения другим. Неотъемлемой частью теории господства становится полный охват всех главных установок, направленных на жизнеобеспечение и эксплуатацию.
Это переосмысление понятия материальных условий ведет к трансформации марксистского представления о том, что люди являются производителями товаров, в утверждение, согласно которому люди создают и поддерживают всю жизнь человека в целом. Такой сдвиг понятий направляет нас ко второму различию между марксистским историческим материализмом и историческим материализмом, какой сложился в рамках теории социалистического феминизма. Последняя теория особое внимание уделяет тому, что иные марксисты пренебрежительно назвали бы ментальными явлениями или феноменами мышления: сознанию, мотивации, представлениям, социальным определениям ситуации, знанию, текстам, идеологии, стремлению действовать в своих интересах или желанию уступать интересам других[86]. С точки зрения феминистов социалистического толка, все указанные факторы влияют на личность, действия человека и структуры господства, реализуемые в процессе таких действий. Кроме того, эти аспекты порождаются социальными структурами, неразрывно связанными со структурами производства товаров, которые существуют в экономике, и столь же сложны и влиятельны, как и те. Везде установки эксплуатации позволяют одним обогатиться и получить власть, а других доводят до бедности и сковывают их действия. Анализ процессов, влияющих на формирование человеческой личности, имеет существенное значение для теории господства, и его можно усовершенствовать как раз благодаря принципам исторического материализма.
Третье отличие теории социалистического феминизма от марксистского учения состоит в том, что данная теория считает объектом анализа не классовое, а социальное неравенство, широкий диапазон его феноменов. Последователи социалистического феминизма описывают социальную организацию, в которой структуры экономики, государственного устройства и идеологии сочетаются с потаенными, приватными процессами воспроизводства людей, домашней жизни, сексуальной сферы и аспектами субъективности, которые все вместе служат сохранению многогранной системы господства, чье функционирование затрагивает как стабильные обезличенные социальные образцы, так отличающиеся большей тонкостью межличностные отношения. Анализируя эту систему, феминисты от социализма обращаются и к описанию и крупных структур господства, и к исследованию деталей повседневной жизни угнетенных людей. Выдвигаемая ими стратегия изменений базируется на таком выявлении разного рода угнетения, в который они пытаются вовлечь рассматриваемые ими группы угнетенных людей. В результате этого, по их мнению, и сами индивиды, и группы научатся совместно действовать ради всеобщего освобождения.
Общий теоретический набросок социалистического феминизма позволяет определить три разных подхода. Первый, материалистический феминизм, концентрируется на гендерных отношениях и оценивает их место в структуре классовой системы современного капитализма, во многом потому, что теперь она приобрела глобальный масштаб. Сторонников этой теории интересует та роль, которую глобальный капитализм играет в определении положения женщин, и то, как женский труд способствует благополучному существованию капиталистического мира. В системе глобального капитализма труд женщин оплачивается ниже, чем труд мужчин, потому что патриархальная идеология приписывает женщинам более низкий социальный статус. Кроме того, поскольку патриархат устанавливает для них ответственность за ведение домашних дел, в сфере оплачиваемой занятости у них оказывается менее надежное положение, чем у мужчин, и поэтому им сложнее устроиться на работу. Два этих фактора делают женщин источником легкой прибыли для класса капиталистов. Кроме того, капиталистическое благополучие обусловлено бесплатным женским трудом, чья работа в качестве домохозяек, жен и матерей субсидирует воспроизводство и сохранение рабочей силы и тем самым скрываются реальные затраты на это. Будучи же потребителями товаров и услуг для домашнего хозяйства, женщины становятся важным источником получения капиталистами прибыли (Hennessey & Ingraham, 1997; Vogel, 1995). Второй подход в современном социалистическом феминизме, сформулированный Дороти Смит и ее учениками, касается отношений властного управления — осуществления капиталистического патриархального господства посредством системы контроля, которая распространяется не только на экономику, но и на государство и привилегированные профессии (в том числе и социальную науку). Динамика установления этого контроля изучается при рассмотрении повседневной деятельности женщин и их роли в поддержании материальной жизни. Отношения господства проявляются в виде контролирующих повседневную деятельность женщин «текстов» — «повсеместных», обобщенных требований, направленных на то, чтобы установить модели их труда и присвоить его результаты. Этими «текстами» выступают формы медицинского страхования, школьные реестры, реклама, указывающая, каким должен быть идеальный дом и идеальное женское тело (Campbell & Manicom, 1995; Currie, 1997). Третье направление дискурса социалистического феминизма — это культурный материализм (Hennessey & Ingraham, 1997). Его приверженцы исследуют, как сигналы государственной политики, социальной идеологии и средств массовой информации соотносятся с субъективным настроем людей, формируя и контролируя мышление и под его воздействием вновь обретая формулировки. Исследуя процессы создания таких «сообщений», приверженцы культурного материализма не всегда связывают эти процессы с моделью глобального капитализма и масштабными социально-классовыми установлениями. Вместо этого они фокусируются на аспектах тела, его изображениях, его смысле и удовольствиях, а также на вопросах политики как борьбы за представительство социальных групп и категорий (Clough, 1994; Davis, 1997; Walkerdine, 1997). «Культурный материализм отвергает антикапиталистический системный анализ, связывающий историю культуры и производство значений с классовой системой капитализма…. Вместо этого его приверженцы почти исключительно сосредоточиваются на идеологических, государственных или культурных действиях, связывают смысл с телом и его удовольствиями или осознают социальные изменения, главным образом, с позиции борьбы за представительство» (Hennessey and Ingraham, 1997, p. 5)[87].
Выдвигаемая сторонниками социалистического феминизма программа перемен призывает к глобальной солидарности женщин для борьбы против тех оскорблений, что привносит в их жизнь, жизнь их сообществ и окружение капитализм. Они взывают к постоянной бдительности феминистского общества, дабы отследить опасность их вхождения в ряды привилегированной интеллигенции, служащей капиталистическим интересам. Их проект заключается в мобилизации людей для привлечения государства как средство эффективного перераспределения общественных ресурсов. Это можно осуществить благодаря широкой сети общественных услуг, к которым относятся системы поддерживаемого государством образования, здравоохранения, транспорта, попечения о детях, жилищная система; а также прогрессивная структура налогообложения, снижающая неравенство в доходах богатых и бедных слоев; гарантия прожиточного минимумам всем членам общества. Они считают, что такая мобилизация окажется эффективной только при условии, что люди осознают условия жизни других и будут заботиться о них так же, как о себе. Долг социолога, сторонника феминизма, состоит в том, чтобы выявить материальное неравенство, формирующее человеческую жизнь.
Теория пересечений.
Она проистекает из осознания того, что женщины подвергаются угнетению в различных формах и в различной степени (С. Anderson, 1996; Anzaldua, 1990; Aptheker, 1989; Caldwell, 1991; P. Collins, 1998; Crenshawe, 1989, 1991, 1997; E. Glenn, 1985; Lorde, 1984; Williams, 1991, 1995; Linn & Dill, 1993). Эти теории предлагают следующее объяснение (и оно является их центральным предметом) указанных различий: хотя все женщины подвержены угнетению по половому признаку, оно неодинаково, поскольку возникает под влиянием переплетения множества других установлений социального неравенства. Последние можно описать как векторы угнетения и привилегий (или термином П. Коллинз — как «матрицу господства» [P. Collins, 1990]), что предусматривает учет не только гендера, но также класса, расы, местожительства, сексуальных предпочтений и возраста. Вариации такого пересечения существенно изменяют бытие женщины, что необходимо принимать во внимание при построении теорий о жизни «женщин». Согласно теории пересечении, конкретная ситуация угнетения порождена самой моделью пересечения, а не какой-либо одной переменной величиной. Креншау (Creshawe, 1989), например, доказывает, что чернокожие женщины зачастую подвергаются дискриминации в работе потому, что они чернокожие женщины, однако суды обычно отказываются признавать факт именно такой дискриминации — если невозможно доказать, что это случай, считающийся общей дискриминацией, «дискриминацией по полу» (читай «белых женщин») или «расовая дискриминация» (читай «чернокожих мужчин»). Характеризуя это как векторы угнетения и привилегий, хотелось бы сказать о фундаментальном выводе теорий пересечений, согласно которому привилегии, которыми пользуются некоторые женщины и мужчины, оборачиваются угнетением других женщин и мужчин. Теория пересечений, в сущности, оценивает эти закрепления неравенства как иерархические структуры, базирующиеся на несправедливых отношениях власти. Тема несправедливости указывает на последовательный критический разворот этого подхода.
Дороти Э. Смит: биографический очерк.
Дороти Э. Смит подчеркивает, что ее социологическая теория опирается на житейский опыт женщины, пребывающей в двух мирах — академической сфере, где господствуют мужчины, и дома матери-одиночки. Вспоминая о том, как в начале 1960-х гг. она готовилась к получению докторской степени по социологии в Беркли, будучи матерью-одиночкой, Смит отмечает, что ее жизнь, судя по всему, сформировалась под влиянием «не столько… карьеры, сколько ряда случайностей, случайных обстоятельств» (Dorothy Е. Smith, 1979, p. 151). Эта тема случайности — одно из множества переживаний, которые привели Смит к сомнению относительно социологической ортодоксальности, заставили, в частности, пересмотреть образ произвольно действующего субъекта в ролевых конфликтах.
Случайными или же нет были события в жизни Смит, — в любом случае они представляются важными этапами в ее становлении. Она родилась в Великобритании в 1920 г.; в 1955 г. получила степень бакалавра социологии, окончив Лондонский университет, а в 1963 г. — степень доктора философии в области социологии (в Калифорнийском университете в Беркли). Тогда же она узнала, что такое «брак, иммиграция (в Канаду), которая последовала вскоре после замужества, рождение детей, уход мужа, вакансии работы» (Smith, 1979, p. 151). Мысленно возвращаясь к этим событиям, Смит говорит, что это «те моменты, когда у меня, по сути, почти не было выбора и почти ничего не предвиделось в будущем». Среди ее должностей — место социолога-исследователя, должность преподавателя социологии в английском университете в Колчестере (графство Эссекс), младшего профессора и затем профессора на факультете социологии в университете Британской Колумбии, а с 1977 г. — профессора социологии образования в Институте исследования образования в Торонто (провинция Онтарио).
Смит писала на различные темы, связанные с вопросом «бифуркации», ставшим в некоторых ее работах центральной темой, прошедшим через другие лейтмотивом, Смит утверждает, что «бифуркация» проявляется в разделении социально-научного описания и житейского опыта людей, житейского опыта женщин и патриархальных идеальных типов, предлагаемых для описания этого опыта, микро- и макроуровневых структур, воздействующих на опыт, которым характеризуется микроуровень, и особенно в разделении микроуровня тех, кто угнетен, и микроуровня, тех, кто доминирует в мире, чьи действия и порождают макроструктуры угнетения. Конкретные аспекты этих тем отражены в названиях некоторых работ Смит: «Статистика о женщинах и психических заболеваниях: как не следует ее понимать» (1975), «Что означает заниматься канадской „социологией“: мир повседневности как совокупность проблем» (1976), «У К. психическое заболевание: анатомия фактического отчета» (1978), «Где угнетение — там и сопротивление» (1979), «Женщины, класс и семья» (1981) — и, прежде всего, «Социология для женщин» (1979). В 1987 г. Смит наиболее емко пояснила эти темы, создав работу, ставшую вехой в истории феминистской социологии, — «Мир повседневности как совокупность проблем». Затем последовали сочинения «Концептуальные действия власти» (1990) и «Тексты, факты и женский пол» (1990).
Смит предоставляет социологам феминистского толка и, собственно, вообще социологам, интересующимся теоретическими рамками этой дисциплины, учение, соединяющее неомарксистские подходы с анализом структур господства и феноменологическим пониманием различных субъективных миров, связанных с микроуровневыми взаимодействиями. Смит считает, что различные миры повседневности формируются макроструктурами, которые, в свою очередь, формируются историческими особенностями экономических потребностей. Развивая данное направление рассуждений, Смит избегает представления о мире, согласно которому угнетателей неизменно трактуют как индивидуальных субъектов, действующих из эгоизма. Она полагает, что такой эгоизм сам находится в рамках структуры, и призывает сосредоточиться именно на той, которая и порождает рассматриваемые последствия. Однако она в тоже время убеждена, что эту структуру можно познать, отталкиваясь от имеющихся перед нами результатов ее действия, т. е, изучая индивидуальные миры повседневности, находящиеся в составе структуры, Смит озабочена тем, что социальная наука скорее затемняет, чем проясняет структуры, создающие такие миры, поскольку исходит из допущения, что структуры уже известны и их можно познать отдельно от миров жизненной повседневности. В самых последних своих работах Смит разрабатывает проект социологии для женщин, исследуя макроструктуры, организующие ежедневные/еженощные миры. Ее внимание особо приковано к организации, базирующейся на тексте, и текстово-опосредованным социальным отношениям, которые реализуются в повседневных действиях людей. В этом ее работы представляют социологическую альтернативу феминистскому постмодернизму. Данная глава во многом основана на сочинениях Смит, которые являются существенным вкладом в социологическую теорию.
Рассматриваемая теория признает связь идеологии с властью, что позволяет господствующим субъектам контролировать подчиненных, проводя такую политику, в которой различие становится концептуальным орудием, используемым для оправдания установок подавления. В социальной практике господствующие группы пользуются имеющимися между людьми различиями, чтобы оправдать деспотические действия, переводя различие в модель низшего/высшего положения. В процессе социализации люди усваивают отношение к таким различиям не как к источнику разнообразия, интереса и культурного богатства, но в оценочном плане, с точки зрения «лучшего» или «худшего». Как утверждает Лорд (Lorde, 1984, p. 115), это «неприятие различий, характерное для социальных институтов, признается абсолютно необходимым в экономике, которая нацелена на получение прибыли, поскольку ей требуются аутсайдеры в качестве избытка людей». Такие идеологии создают «мифическую норму», относительно которой люди оценивают других и себя. В обществе Соединенных Штатов это норма «белого, худощавого, мужского пола, молодого, гетеросексуального, христианского и финансово надежного человека» (Lorde, 1984, p. 116). Она позволяет господствующим группам контролировать общественное производство (как оплачиваемое, так и бесплатное). Кроме того, она превращается в аспект субъективного настроя индивида, будучи усвоенным неприятием различий, что вполне способно повлиять на снижение самооценки, сказаться в отвержении других людей, принадлежащих иным группам, и привести к созданию в рамках его собственной группы критериев исключения, наказания или отторжения членов группы. Ансалдуа описывает последнее как «Отчуждение»: принятое подчиненной группой определение, помогающее установить, что кто-либо не может быть в нее принят, он «другой» по какому-либо критерию. Исследовательница отмечает, что это действие, предполагающее такое определение, устраняет возможность коалиции и общего сопротивления.
Различное скрещение векторов угнетения и привилегий обусловливает разнообразие, как в форме, так и в мощи угнетения: «страдание неодинаково, боль исчислима» (Arguelles, 1993). Исследования, создаваемые в рамках теории пересечений, показывают конкретную реальность человеческой жизни как ее формирование посредством пересечений указанных векторов. В наибольшей степени исследованы феминистами пересечения тендера и расы (Amott & Mathhaei, 1991; Clark-Lewis, 1994; Dill, 1994; Jacobs, Thomas, & Lang, 1997); тендера и класса (Cohen, 1998; Foner, 1994; Gregson & Lowe, 1994; Seitz, 1995; Sugiman, 1994; Wrigley, 1995), расы, тендера и класса (Anderson & Collins, 1992; Edin & Lein, 1997; Rollins, 1985). Существуют также исследования тендера и возраста (Findlen, 1995; Gibson, 1996; Lopata, 1996; Walker, 1995); тендера и местожительства (Goodwin, 1994; Momsen, 1993; Rueschemeyer, 1994; Scheper-Hughes, 1992), а также тендера и сексуальных предпочтений (Dunne, 1997).
Реагируя на материальные условия своей жизни, женщины изобретают различные объяснения, разрабатывают стратегии выживания и сопротивления постоянному проявлению несправедливой власти. Проект теории пересечений предусматривает возможность выразиться знанию, которое выработано отдельными группами в рамках их специфического существования, обусловленного исторически сформированными пересечениями неравенства, и заявить такое знание в различных направлениях феминизма — будь то, например, «черный» феминизм или феминизм чикана[88] (R. Brewer, 1989; P. Collins, 1990; Cordova et al, 1990; Alma Garcia, 1989; James & Ousia, 1993; Zandy, 1990).
Приверженцы теории пересечений критикуют работы, созданные в период «второй волны» феминизма (как, впрочем, и «первой волны»), видя в них отражение опыта и интересов белых феминистов, принадлежащих к привилегированному классу североатлантических обществ. Некоторым из этих критических работ соответствуют постмодернистские работы, хотя этот факт преувеличивать не следует. Теория пересечений — одна из старых традиций в движении феминизма, по крайней мере, в Соединенных Штатах; она восходит, например, к речи Соджорнер Трут «Разве я не женщина», произнесенной на Съезде по правам женщин в Акроне, который состоялся в 1852 г.; целому ряду работ, посвященных положению чернокожих женщин, что появились в 90-е гг. XIX., это, в свою очередь, сказалось в появлении множества иных книг, в том числе таких, как «Голос с Юга от чернокожей Юга» Анны Джулии Купер (1892) или «Цветная женщина в мире белых» (1940) Мери Черч Террел. Эти критические работы подняли вопрос о том, что мы подразумеваем под такими категориями, как «женщина», «гендер», «раса» и «женское сообщество» (Hooks, 1984; Kaminsky, 1994; Mohanty, 1991). В них было обращено внимание на разнообразие опыта, связанного с такими, казалось бы, универсальными ситуациями, как «материнство» и «семья». Кроме того, оказались переосмысленными иные работы теоретического плана, в частности исследования Чодороу и Бенджамин (Dickerson, 1995; Glenn, Chang, & Forcey, 1993; Mahoney & Yngvesson, 1992; Segura & Pierce, 1993; Zhang, 1993), созданные в рамках психоаналитической социологии. Критика привела к пересмотру представителями «белого» феминизма самого понятия «белый», осознанию его как конструкции, а также желанию понять, каким образом это ведет к установлению привилегий, какие действия следует предпринять, чтобы уменьшить расизм и внести вклад в разработку более цельного феминистского подхода (Alcoff, 1998; A. Bailey, 1998; Breines, 1992; Chodorow, 1994; Frankenberg, 1993; Ward, 1994).
Патриция Хилл Коллинз: биографический очерк.
Патриция Хилл Коллинз родилась в 1948 г. По ее словам, она выросла в большой дружной семье чернокожих рабочих. Семья жила в негритянском районе Филадельфии. Патриция ходила в государственную среднюю школу для девочек, в которой к учащимся предъявляли высокие требования. Затем она училась в университете Брандеиса, где в 1969 г. получила степень бакалавра, а в 1970 г., уже в Гарварде, — степень магистра педагогики. В 1970-х гг. Коллинз работала как специалист по учебным планам в школах Бостона, Питтсбурга, Хартфода, Нью-Йорка и Вашингтона (округ Колумбия). После этого она вернулась в Брандеис, где в 1984 г. получила степень доктора философии в области социологии. Сейчас Коллинз работает в университете Цинциннати, где занимает должность профессора социологии в рамках программы, реализуемой фондом Чарльза Фелпса Тафта, и профессора, исследующего афроамериканское своеобразие.
Коллинз пишет, что ее успеху в области образования сопутствовало противоречивое ощущение того, что она «первая», или «одна их немногих», или «единственная» афроамериканка и/или женщина, и/или человек из рабочей среды в… школах, сообществах и в рабочем окружении (Collins, 1990. p. xi). Она открыла для себя, что ее оценивают ниже, чем других, имевших иное происхождение, людей, и усвоила, что образовательный процесс, по-видимому, требовал от нее, дабы она дистанцировалась от своих корней, уходивших к чернокожему рабочему классу. Напряжение вызвало «утрату голоса».
Ответом Коллинз на данные проблемы стала формулировка альтернативного понимания социальной теории и альтернативного подхода к ее построению. С помощью такого проекта она высказала теоретические убеждения своего сообщества. Наиболее ярко это проявилось в знаковой для феминистской и социальной теории книге «Феминистские воззрения чернокожих». Эта работа была включена во многие антологии и была отмечена наградой Джесси Бернард и наградой Ч. Райта Миллза. В упомянутой книге социальная теория описана в виде воззрений специфической группы — чернокожих женщин. С этой целью Коллинз привлекает множество высказываний как знаменитых, так и малоизвестных людей. Она предлагает социальную теорию, основанную на взглядах данного сообщества, теорию, которая выражает свойственное этой группе отношение к угнетению, что образуется благодаря пересечениям различных факторов — расы, гендера и класса, а также описывает ее историческую борьбу против угнетения. Коллинз показывает особую эпистемологию, благодаря которой чернокожие женщины оценивают степень истинности и надежности. Кроме того, она убедительно аргументирует эпистемологию феминизма. В «Феминистских воззрениях чернокожих» предлагается направление развития феминистской социальной теории, в частности, и социальной теории в целом. На практике и в теории Коллинз следовала своей концепции пересечений. Она помогла организовать отделение Американской социологической ассоциации под названием «Раса, гендер, класс», выступила совместно с Маргарет Андерсон редактором собрания эссе «Раса, класс и гендер» (1992). Ей принадлежит множество статей, опубликованных в различных журналах.
Книга «Слова в защиту: чернокожие женщины и поиск справедливости» (1998) оказалась орудием борьбы за переосмысление социальной теории: за понимание ее не как сферы компетенции и занятий элитной группы интеллектуалов, а в качестве воззрений на социальный мир групп, чье положение различно. В этом сочинении Коллинз повторяет настойчивый призыв к социологам писать и работать, считая, что социальная теория — часть общего созидания социальной жизни, и сделать ее значимой и доступной для общественности.
В процессе теоретических построений, исследований и критики теория пересечений подошла к одной из важнейших тем и одной из центральных проблем сегодняшнего феминизма: как совместить принцип анализа, базирующийся на эмпирической данности, показывающей различия женщин, и пристрастную политическую позицию, согласно которой определенные группы женщин придерживаются свойственной им точки зрения. Объясняя выражение «точка зрения», Патриция Хилл Коллинз (Collins, 1998, p. 224–225) уточняет, что это взгляд на мир, разделяемый группой, которая характеризуется «разнородной общностью». Слово «разделяемое» имеет отношение, по мысли Маркса, к «обстоятельствам, с которыми сталкиваются, которые даны и унаследованы от прошлого». Таким образом, Коллинз заключает, что точку зрения группы формирует не эссенциализм, а тот факт, что, по словам чернокожей активистки Фанни Лу Хэмер, «мы в этом мешке все вместе». Хотя векторы угнетения и привилегий — раса, класс, гендер, возраст, местожительство, сексуальные предпочтения — пересекаются в жизни каждого человека, указанные теоретики утверждают, что специфика такого пересечения заметно влияет на степень установления общей точки зрения. Среди факторов, которые способствуют этому утверждению, можно назвать такие: существование группы в течение определенного времени, ощущение группой своей собственной истории, ее нахождение в относительно изолированном, опознаваемом пространстве и развитие внутри нее системы социальных организаций, а также наличие знаний для борьбы с угнетением. Однако позиция группы никогда не бывает монолитной или герметичной: уже сам факт того, что последняя образована благодаря пересечениям разных векторов, означает вариативность в понимании членами группы самих себя. Они нередко оказываются вырванными из своей исконной группы и включенными в более крупное сообщество, в котором приобретают опыт «внутреннего постороннего» (P. Collins, 1990, 1998). Кроме того, в исконную группу проникают идеи извне, и она неоднородна: ей присуща своя внутренняя динамика различий. Более того, она подчас существует в «пограничной области» (Anzaldua, 1990) культуры. Приверженцы теории пересечений предупреждают, что хотя и возможно связать ситуации пересечения и точки зрения с индивидуальной сферой, подобный редукционизм представляет теоретическую и политическую опасность, поскольку зачеркивает исторически сложившиеся структуры неравноправной власти, породившие индивидуальный опыт, и скрадывает необходимость политических перемен.
Разрабатывая проект изменений, сторонники теории пересечений обращаются к знанию угнетенных людей и к их ценностным принципам веры и справедливости (Collins, 1990, 1998; Hooks, 1984, 1990; Reagon, 1982/1995; Lorde, 1984). Эта теория ратует за показ, протест, принятие мер, чтобы изменить ситуацию в рамках угнетенного сообщества, поскольку только тогда можно сохранить веру в окончательное торжество справедливости — не той справедливости, что заключена в узкие легальные рамки рациональности, а осознаваемой как установление в социальных институтах и социальных отношениях принципов честности и заботы о других и о себе.
Теория постмодернизма описана в главе 13. Здесь же дается сокращенное описание, причем акцент сделан на взаимосвязи ее с теорией феминизма.
В 1990-е гг. стало заметнее вовлечение постмодернистских идей и лексики в сферу академического феминизма (Clough, 1994; P. Collins, 1998; Hennessey and Ingraham, 1997; Mann and Kelley, 1997; Stacey and Thome, 1996). Но постмодернизм как социальная теория привлекается феминистами в меньшей степени, чем, скажем, эпистемологический подход; в равной степени они могли бы привлечь для анализа эмпиризм или феноменологию. Причина в том, что постмодернизм не предлагает ответа на фундаментальный вопрос феминизма «А как насчет женщин?». Его ответ оказался бы встречным вопросом: каким образом вы конструируете категорию или понятие «женщин»? На наш взгляд, постмодернизм имеет для феминистской теории основное значение в качестве «оппозиционной эпистемологии», стратегии подвергать сомнению притязания на истину или знания, утверждаемые какой-либо теорией (см. также: P. Collins, 1998).
Постмодернизм исходит из следующего наблюдения: мы — т. е. те, кто живет на рубеже веков — вступили в «постсовременность». Этот постсовременный мир характеризуется четырьмя аспектами: это этап агрессивной экспансии глобального капитализма; ослабевание централизованной государственной власти (с распадом бывших империй, раздроблением коммунистического блока и ростом этнических проблем в государственно-национальных образованиях); моделирование жизни посредством становящейся более мощной и всеохватной технологии, диктующей правила производства и способствующей утверждению консьюмеризма; развитие освободительных социальных движений, опирающихся не на класс, а на другие формы идентичности: национальные интересы (революционные движения в бывших колониальных государствах), расу (движение за гражданские права афроамериканцев), гендер (феминизм как глобальное движение), сексуальную ориентацию (права гомосексуалистов), а также развитие движения за охрану окружающей среды. Освободительные движения, возможно, — важнейший фактор отрицания постмодернизмом модернистской эпистемологии и теории. Как разъясняет феминистский философ Сьюзан Бордо:
За развенчание притязаний и иллюзий, свойственных идеалам эпистемологической объективности, обоснованности и нейтральности суждения, в конечном счете, ответствен не какой-то профессионал-интеллектуал. Сначала произошло развенчание… в политической практике. Его агентами были освободительные движения 1960-х и 1970-х гг., возникшие не только для того, чтобы заявить о легитимности маргинальной культуры, неуслышанных голосов, запрещенных высказываний, но также чтобы разоблачить ракурс и пристрастность официальных сообщений… [Ключевыми теперь стали] исторические, социальные вопросы: Чья правда? Чья природа? Чье соображение? Чья история? Чья традиция? (Bordo, 1990, p. 136–137).
Вопрос «Чье знание?» подтолкнул радикальную трансформацию. Им начались дебаты о взаимосвязи власти со знанием и об основе притязаний человека на знание. Постмодернисты отрицают основной принцип модернистской гносеологии, согласно которому люди, благодаря чистому разуму, способны достичь совершенного и объективного знания о мире, являющегося отражением действительности, «зеркалом природы». Они утверждают, что этот принцип дает целый ряд гносеологических ошибок, к которым относятся, в частности: понятие «взгляд творца», что помещает наблюдателя вне наблюдаемого мира; большое повествование, холистически объясняющее этот мир; «фундаментализм», полагающий определенные правила анализа неизменно адекватными; «универсализм», утверждающий наличие познаваемых принципов, которыми определяется мир; «эссенциализм», устанавливающий, что люди обладают некой сущностью и неизменными свойствами; «репрезентация», или допущение, что определенное утверждение о мире в точности его отражает. Постмодернизм ставит под вопрос существование как «разума» в качестве универсального, неотъемлемого свойства человеческого ума, так и «мыслящего субъекта» в качестве непротиворечивой унифицированной формы сознания. Постмодернисты описывают процесс формирования знаний как одно из многочисленных представлений опыта, свойственного различным группам, имеющим разный дискурс, в которых появление любого монопольного притязания на знание вызвано эффективным использованием власти. Постмодернисты предлагают такие гносеологические альтернативы, как децентрация, или помещение в центр дискурса и знаний воззрения непривилегированных групп; деконструкция, показывающая историческую обусловленность и противоречивость концепций, представлявшихся точным изображением мира; различие, или рассмотрение конструкта знания не только в связи с тем, о чем он сообщает, но и тем, что он вычеркивает или отодвигает на задний план, особенно с помощью модернистской двойной логики «или/или».
И феминизм, и постмодернизм поднимают вопрос о том, чьи знания или определения должны приниматься в расчет, и в определенной мере оба эти направления занимаются децентрацией и деконструкцией. Если мы посмотрим на популярные лозунги феминистских активистов 1960-х и 1970-х гг., то увидим устранение бинарных оппозиций — «Личное — это политическое»; вызов традиционным категориям — «Мужчина нужен женщине как рыбе зонтик»; акцент на децентрации — «Идет Всевышний и, парень, ОНА сердится»; понимание языка как контекстуального и относительного явления — «Если она говорит „Нет“, это изнасилование»; понимание мира как построенного на основе отношений власти — «Если бы мужчины могли рожать, аборт был бы благим делом». Современные теоретики феминизма находят в постмодернизме подкрепление и оправдание своей собственной уверенности в гносеологической и политической необходимости децентрации и деконструкции. Они обогатили свой анализ, заимствуя лексику постмодернизма: дискурсивные практики, анализ дискурса, генеалогия, код, интертекстуальность, репрезентация, текст, Воображаемое, различие, сверхреальность, изменчивость. Таким образом, постмодернистская эпистемология дала возможность некоторым феминистам переименовать свои работы, войдя в практику как проект «деконструкции гендера», разрабатываемые сторонниками либерального феминизма. Такое усвоение лексики — совершенно в традициях феминизма «второй волны», который разработал словарь, чтобы означить угнетение женщин и способы лишения их власти. Здесь нет бездумного перехвата терминологии, но тонкое их подключение к своей сфере при сохранении, иногда видоизменении первоначальных значений. Многие феминисты, особенно интересующиеся областями, в которых главным фигурирует текст, — например литературой, также считают постмодернистское понимание мира, выраженное в понятиях «репрезентации», «текста» и «дискурса», важным для построения концепций социальной жизни. Феминисты в сфере социальных наук иногда перенимают образ социальной жизни как дискурса и репрезентации или используют это направление для анализа того, что явным или скрытым образом присутствует в культурных и политических репрезентациях, затрагивающих жизнь женщин. Прежде всего, постмодернистский «поворот» побуждает теорию феминизма к тому, чтобы придерживаться рефлексивности, что позволит ей не превратиться в то, против чего она выступает, — во влиятельный дискурс, который с помощью эссенциалистских и универсалистских категорий угнетает людей (Haraway, 1990; King, 1994; Nicholson, 1994; Sawicki, 1991). Это устремленность особенно значима, поскольку совпадает с поднимаемыми цветными женщинами, женщинами, не принадлежащими к североатлантическим сообществам, лесбиянками и женщинами, относящимися к рабочему классу, вопросами о свойственных феминизму «второй волны» эссенциалистских притязаниях в отношении «сообщества сестер», «женщины», «женщин третьего мира», «половой жизни», «семьи», «материнства» и «работы». Яна Савицки утверждает, что феминисты «имеют достаточные основания призывать к негативной свободе Фуко, т. е. свободе отбросить нашу политическую идентичность, наши предположения о гендерных различиях и категории и отринуть действия, характеризующие феминизм… Женщины — продукты патриархальной власти, и в то же время они ей сопротивляются. Существуют достаточные причины для противоречивого отношения к освободительным возможностям призыва к „разуму“, „материнству“ или „женскому“, так как они также были источником нашего угнетения» (Jana Sawicki, 1991, p. 102).
Однако отношение феминизма к постмодернизму скорее отмечено сдержанным недовольством, нежели считается безоговорочно приняты. Многие феминисты считают, что постмодернизм стремится к исключительности и, следовательно, прямо противоположен феминистскому проекту включения. Об этом свидетельствует загадочность словаря постмодернизма, его место в академической сфере, а не в политической борьбе и неосознанное стремление занять в академическом дискурсе монопольный статус. Многие феминисты также сомневаются в «невинности» постмодернистского вызова, задаваясь вопросом о том, может ли он быть освободительным или же является частью той политики знания, которой привилегированный академический класс отвечает на вызов маргинальных личностей, прибегая к изощренному аргументу, что никакая позиция не может претендовать на авторитетность. Хартсок (Hartsock, 1990, p. 169) принадлежит классическое высказывание по поводу такого подхода: «Представляется почему-то весьма подозрительным, что именно в тот самый момент, когда столь многие группы стали… переосмысливать маргинальных Других, появляются сомнения относительно природы „субъекта“, возможностей общей теории, которая может описать мир, относительно исторического „прогресса“». Еще один источник сдержанного отношения заключается в том, что акцентирование постмодернизмом бесконечного регресса деконструкции и различий ведет людей от коллективной освободительной политики к радикальному индивидуализму, который может привести к выводу о том, что «поскольку… каждый из нас отличен от другого и индивидуален, следовательно, каждая проблема или кризисная ситуация порождаются исключительно нашей собственной или, наоборот, вашей проблемой — а не моей» (Jordan, 1992, цит. по: Collins, 1998, p. 150). Главное же состоит в том, что постмодернистский поворот уводит феминистов от материальных явлений неравенства, несправедливости и угнетения к неоидеалистической позиции, рассматривающей мир как «дискурс», «репрезентацию» и «текст». Разрывая связь с вопросами материального неравенства, постмодернизм удаляет феминизм от его приверженности прогрессивным изменениям — фундаментального проекта любой критической социальной теории.
В данном разделе обобщены идеи, явно или потаенно выраженные в разнообразных феминистских теориях, описанных выше. Это сделано, чтобы описать некоторые фундаментальные принципы феминистской социологической теории. Мы выделяем пять ее характерных аспектов. Это — социология знания, модель общества, модель социального взаимодействия, внимание к субъективному уровню социального опыта и интеграция этих уровней социальной жизни. Мы привлекаем идеи теоретиков, представляющих различные дисциплины, в том числе и социологию. Наибольшее влияние на предлагаемое нами синтетическое построение оказали работы Бенджамин (Benjamin, 1988); Бордо (Bordo, 1993); Чодороу (Chodorow, 1978); П. Коллинз (P. Collins, 1990, 1998); Гиллиган (Gilligan, 1982); Хейлбран (Heilbrun, 1988); Хеннесси и Инграхам (Hennessey & Ingraham, 1997); Лорд (Lorde, 1984); МакКиннон (MacKinnon, 1989); Рич (Rich, 1976), 1980; Д. Смит (D. Smith, 1978, 1979, 1989, 1990а, 1990b, 1992, 1993); Уэст и Фенстермейкер (West & Fenstermaker, 1993); Уильяме (Williams, 1991, 1995).
Согласно феминистской социологии, все, что обычно называют «знанием о мире», характеризуется четырьмя аспектами: 1) оно всегда создается с позиций персонифицированных акторов, объединенных в группы, положение которых в социальной структуре различно; 2) таким образом, оно всегда пристрастно и корыстно и никогда не бывает абсолютным и объективным; 3) оно вырабатывается в рамках группы и отлично в разных группах, а также у действующих субъектов в рамках одной группы; 4) на него влияют отношения власти — независимо от того, формируется ли оно господствующими или подчиненными группами. Такое восприятие знания называется «феминистской эпистемологией определенной точки зрения» (Harding, 1986). Феминистская социологическая теория открывается социологией знания, потому что ее сторонники пытаются описать, проанализировать и менять мир с точки зрения женщин. Отталкиваясь от подчиненной позиции женщины в социальных отношениях, социологи-феминисты признают, что знание становится частью системы власти, контролирующей создание знания, поскольку вообще руководит всем производством в обществе. Феминистская социологическая теория пытается поменять властные отношения в социологическом дискурсе и в социальной теории, выдвигая позицию женщин в качестве одного из основания для конструирования социального знания.
Пытаясь построить социологию с точки зрения женщин, ученые-феминисты рассматривают прежде всего, что образует эту точку зрения. Точка зрения есть продукт социальной группы, имеющей свою историю и общность условий для выработки общего знания о социальных отношениях. Феминисты, начиная там, где остановился Маркс, выделили три основных типа групп — собственники, работники и женщины, — особое отношение которых к процессам социального производства и воспроизводства превращают их в группы с определенными точками зрения. Женщинам при патриархате, в независимости от их классовой и расовой принадлежности, отдавались задачи социального воспроизводства (деторождение, воспитание детей, ведение домашнего хозяйства, приготовление пищи, забота о больных и иждивенцах, эмоциональное и сексуальное обслуживание). Патриархат — это такие властные отношения, при которых женщины занимают подчиненное положение как работники, чей труд эксплуатируется и присваивается мужчинами. При этом сплоченность женщин как «класса» в системе патриархального производства нарушается возникновением иных классовых конфигураций, в том числе собственно классовых и расовых. Сложившееся в истории общее для женщин отношение к социальному воспроизводству, осуществляемому в структуре подчинения, позволяет создать основу для феминистского притязания на «точку зрения женщин». В то же время в повседневных проявлениях социальной власти гендерное неравенство пересекается с неравенством расовым, классовым, геосоциальным и неравенствами сексуального и возрастного характера. Это порождает сложную систему групп, наделенных разными возможностями и представляющих различные точки зрения, групп, отношения которых выстраиваются посредством изменяющихся установок и убеждений, приводящих к созданию коалиций или оппозиции. Такие пересечения — неотъемлемая часть феминистского описания и анализа точки зрения женщин.
Понимание знания как продукта групп, имеющих разные точки зрения, выдвигает проблему: как выработать такой феминистский социологический подход, который был бы одинаково приемлем для социологов, и служил бы целям эмансипации, т. е. как избежать релятивизма, при котором одно описание устраняет другое. Для этого берут на вооружение, по меньшей мере, четыре стратегии. Первая — это утверждение обоснованности «смешанных описаний». Они предполагают описание разного знания об опыте, которое имеется у субъектов или групп, придерживающихся различных точек зрения, и изложение всевозможных ситуаций, в том числе касающихся динамики власти, которые позволяют субъектам или группам создавать свои версии (Haraway, 1988). Вторая стратегия состоит в том, что описаниям или точкам зрения акторов или групп, наделенных наименьшей властью, отводится привилегированное место. Она обусловливается тем фактом, что в системе неравных властных отношений взгляды господствующих групп в большей мере обладают доверием и в большей степени тиражируются. Выявление точек зрения, которые присущи группам, не обладающим властью, и выдвижение их в центр, на привилегированное место составляет феминистский проект эмансипации, а также корректирует преобладающие социологические теории, изменяя угол понимания социальных процессов (Lorde, 1984). Согласно третьей стратегии, теоретику феминизма нужно четко представлять те стадии, что он (она) проходит, двигаясь от понимания точки зрения, свойственной индивиду или группе, к обобщенному социологическому рассмотрению, дабы эти этапы описать, поскольку переход такого рода является актом власти (P. Collins, 1990, 1998; D. Smith, 1990a). Суть четвертой стратегии заключается в том, что социологу нужно определить точку зрения, с которой он (она) выступает, и таким образом уяснить свою пристрастность (во всех смыслах данного слова[89]) и влияние последней на теорию. Поскольку мы придерживаемся именно этой стратегии, то нам следует заявить о своей точке зрения, в ракурсе которой мы выводим создаваемый теоретический синтез. Наша позиция — это точка зрения сравнительно привилегированного класса ученых-теоретиков, занятых в сфере социальных наук и проживающих ныне на территории Соединенных Штатов. Мы выступаем также и с позиции женщин, чье место определяется пересечением векторов угнетения и привилегий, отчего ощущаем на себе дискриминационное давление расизма, эйджеизма[90] и гетеросексуальное. На особенности нашей позиции влияет принадлежность к образованным, имеющим определенную точку зрения группам, которым свойственна бедность и черты колониальной зависимости. Подобное сплетение специфики нынешнего положения и корней семьи определяет формирование, как наших интересов, так и ценностей. Устанавливаемый нами синтез отражает концепцию справедливого общества, которую выдвигают теории угнетения. Согласно ей, справедливое общество — то, которое позволяет всем людям реализовать свое фундаментальное право (именно право, а не уступку нужде и установление награды для «достойного») претендовать на справедливую долю общественных благ — от продуктов, одежды, крова, услуг здравоохранения и образования до ликвидации страха насилия, утверждения позитивной оценки личности в конкретной группе и индивидуальной идентичности.
Здесь и далее наше описание опирается на общепринятые в социологии терминологические и концептуальные традиции: изложение обустроено благодаря терминам макросоциальное, микросоциальное и субъективный уровень. Несомненно, многое можно почерпнуть в теориях феминизма, которые опираются на какое-либо одно из этих социологических понятий, но, как станет ясно, вычленяемое нами из этих теорий отражает фундаментальную критику утверждений, которые связаны с указанными темами, существующих в социологии. Однако критика на этом не останавливается. Теория феминизма ныне формулирует новый концептуальный словарь социологии, выходящий за пределы бифуркации макросоциальный — микросоциальный/субъективный, показывая, что такое видение реальности устарело. В заключительной части данного раздела мы обратимся к самым современным концепциям, которые показывают, что феминистские социологи переступают границы прежней модели социальной реальности.
Феминистская социология макросоциального уровня подчеркивает влияние, оказываемое на субъективное восприятие социальной реальности как социальной структурой (или макрообъективными образованиями), так и идеологией (или макросубъективностью).
Прежде всего, феминистская социология расширяет марксистское понятие экономического производства до более общего — социального производства, т. е. продуцирования всей социальной жизни людей. Наряду с созданием товаров для рынка социальное производство, по мнению сторонников феминизма, включает такие установления, как организация домашнего труда, в результате которого создаются необходимые продукты и услуги; половая жизнь, формирующая и удовлетворяющая человеческое желание; близкие отношения, формирующие и удовлетворяющие эмоциональные потребности человека в одобрении, любви и самоуважении; государства и религии, создающие правила и законы общества; политика, средства массовой информации и научный дискурс, устанавливающие институционализированные, общественные определения ситуации.
Подобным образом изложенная и дополненная марксистская модель межгрупповых отношений по-прежнему занимает видное место в феминистской модели социальной организации. Каждый из этих различных видов социального производства базируется на установлении, посредством которого некоторые субъекты, контролирующие ресурсы, что имеют существенное значение для определенного рода деятельности, действуют в качестве господствующих индивидов, или «хозяев», диктующих условия производства и извлекающих из них выгоду. В каждом секторе производство опирается на труд подчиненных, или «слуг», чья энергия помогает создать руководимый господами мир, и эксплуатация которых лишает их вознаграждения и удовлетворения от их труда. В феминистской теории более ярко, чем в марксизме, проявляется мысль о тесной связи между хозяевами и слугами, которая лежит в основе производства и обусловливает незаменимость труда слуг в создании и поддержании всего необходимого для социальной жизни людей. Господство в рамках отношений эксплуатации может выражаться не как принуждение, а как патернализм, «совокупность положительных эмоций по отношению к группе с дискриминационными интенциями, направленными на другую группу». Патернализм маскирует обе стороны, но не изменяет отношения господства и подчинения (Jackman, 1994, p. 11). Социальное производство выражается в многомерной структуре господства и эксплуатации, организующей класс, гендер, расу, секс, власть и знание в пересекающейся иерархии взаимосвязей между хозяевами и работниками.
Феминистская модель стратификации в социальном производстве критически направлена против структурно-функционалистского видения общества как системы отдельных институтов, характеризующуейся взаимосвязью ролей. Феминизм утверждает, что эта модель не является обобщенной, она отражает опыт и доминирующее положение господствующих слоев общества: белых, взрослых, мужского пола, принадлежащих к высшему классу людей. Феминистские исследования показывают, что женщины и другие притесняемые группы в своей социальной жизни не переходят от одной роли к другой. Наоборот, их роли пропорционально соотносятся, интересы и ориентации слиты воедино, благодаря чему эти группы способствуют соединению социальных институтов в единое целое. Действительно, одним из показателей контроля господствующей группы над условиями производства является возможность, которой располагают ее члены, добиться разделения своего ролевого поведения, что служит воссозданию их контроля над ситуацией. Однако феминистская социология подчеркивает, что это условие зависит от действий подчиненных субъектов, которые не могут подразделять свою жизнь и действия. В самом деле, если бы эти подчиненные субъекты оказались способны осуществлять такое разделение, тогда вся производственная система сложных индустриальных обществ разрушилась бы. В отличие от структурно-функциональной феминистская модель подчеркивает, что слияние ролей, свойственное женщинам, в общем смысле аналогично жизни многих других подчиненных групп («слуг»), из чьего труда соткана повседневная жизнь. Понимание роли таких подчиненных групп в организации социальной жизни кардинальным образом отличается от того, которое характеризует теорию структурного функционализма; даже определения важнейших социальных институтов разнятся. Приоритетная роль этих групп в социальной жизни связана с тем, что они необходимы обществу в современном его виде, а также с тем, что их труд позволяет хозяевам ощущать надежность институционально разделенного мира.
Кроме того, феминизм подчеркивает роль доминирующей идеологии в структуре социального господства. Идеология — это сложная паутина убеждений, связанных с действительностью и социальной жизнью, паутина, которая закрепляется социальными институтами и оформляется в виде общественного знания, которое распространяется во всем обществе столь эффективно, что становится для всех социальных групп само собой разумеющимся. Таким образом, рассматриваемое феминистами «публичное знание о социальной действительности» есть не всеобъемлющая культура, созданный по общему согласию социальный продукт, а только отражение интересов и деятельности господствующих слоев общества и один из наиболее существенных показателей их власти. Такой взгляд отличается от традиционного марксистского тем, что, с феминистской точки зрения, идеологический контроль — это базовый процесс господства, а контроль иерархического плана над дискурсом и знанием — ключевой элемент господства на социетальном уровне.
Центральное место в феминистском подходе к макросоциальному порядку отводится определению макроструктурной модели тендерного угнетения. Теоретики феминизма утверждают, что тело женщины — важный источник социального производства и воспроизводства и, следовательно, предмет эксплуатации и подавления. Гендерное притеснение воссоздается идеологической системой, связанной с социальными институтами и отражающей интересы и опыт мужчин. Кроме того, эта гендерная идеология выделяет мужчин как носителей социокультурного авторитета и приписывает им право на господство, устанавливая для женщины выполнение обслуживающей функции во всех областях социального производства. Гендерная идеология рисует женщин как объектов мужского желания, общественная значимость которых определяется в соответствии с надлежащим телосложением. Гендерная идеология систематически принижает и извращает суть производственной деятельности женщин. Это достигается с помощью: 1) понимания некоторых ее форм, например работы по дому, как незначительных; 2) идеализирования других функций женщины, например материнства; 3) отсутствия внимания к иной существенной стороне деятельности женщин, например их вкладу в производство рыночных товаров. Эти идеологические процессы, по сути, едины в макроструктурном создании всех видов социального подчинения.
Капитализм и патриархат, представляя собой отдельные формы господства, тем не менее, усиливают друг друга. Например, организация производства в общественной и частной сферах и гендерные их характеристики дают выгоду обеим системам доминирования. Выгода капитализма заключается в том, что благодаря труду женщин в частной сфере воспроизводится рабочая сила, при этом система капитализма не несет дополнительных издержек. Кроме того, возлагаемая на женщин ответственность за эту приватную сферу делает их маргинальным, но одновременно вполне подходящим источником дешевого труда, что сбивает уровень заработной платы. И патриархат получает свою выгоду от этой эксплуатации работающих женщин, поскольку поддерживает их зависимость от мужчин. Препятствия для доступа женщин в общественную сферу гарантируют, что при наличии «хорошей» работы, она, прежде всего, будет предложена мужчинам. Тот факт, что женщины подвергаются сексуальному домогательству на работе и оскорблению в общественных местах, признается не каким-то случайным и незначительным событием, а примером отношения власти, в чем сходятся интересы патриархата и капитализма. Подобное неравноправие усложняется расовым, возрастным, а также гендерным разделением общественного и частного секторов.
На уровне микровзаимодействий феминистская социология (как и некоторые микросоциологические подходы) уделяет основное внимание тому, как индивиды, следуя объективным проектам или разделяя характерные для различных субъектов смыслы, принимают друг друга в расчет. Феминистская социологическая теория утверждает, что общепринятые модели взаимодействия (например, в рамках социального бихевиоризма и социального дефиниционизма — см. приложение) описывают, как люди, занимающие равное положение в макроструктурных, наделенных властью уровнях, создают общие смыслы и взаимоотношения для реализации совместных проектов. Эти модели показывают, исходя из приоритетной позиции господствующих в социальной структуре слоев, как происходит взаимодействие субъекта с равными и подчиненными ему людьми. Тем не менее, феминистская теория полагает, что при взаимодействии субъектов, чье положение в социальной структуре различно, возникает множество других особенностей, помимо тех, что традиционно указываются. Так, утверждается, что действие носит скорее ответный, нежели целенаправленный характер, что непрерывно устанавливаются властные различения, что смысл многих действий не выражен явно или незаметен, что не всегда даны условия, когда возможным становится создание коллективных смыслов.
Традиционная микросоциология выдвигает модель целенаправленно действующих субъектов, определяющих собственные цели и преследующих их с помощью прямолинейного действия, при осуществлении которого они (индивидуально или коллективно) пытаются соотнести имеющиеся средства и предполагаемые цели. По сравнению с этим феминистские исследования показывают, во-первых, что жизнь женщин зависит от случая, поскольку они действуют в рамках меняющихся обстоятельств, которые связаны с колебаниями в сфере брака, поступками мужей, непредсказуемым влиянием детей на жизненные планы женщин, разводом, вдовством и шаткостью положения женщин на работе. Во-вторых, в своей повседневной жизни женщины не столь прямо идут к своим целям, они все время удовлетворяют потребности и требования других. Эта тема поднимается при описании множества различных ситуаций: от анализа эмоционального и родственного симбиоза, складывающегося в отношениях матери и дочери, описания женских групп, объединенных родственными связями, до анализа ролевых функций женщин как учителей, сиделок, секретарей, администраторов и помощников по офису, а также описания выполняемых женщинами ролей жен, матерей, координаторов общины и рода. Называя действия женщин «ответными», мы не воспринимаем их как пассивные реакции; мы создаем портрет людей, которые ориентированы не столько на свои собственные цели, сколько на наблюдение, координацию, оказание помощи и регулирование желаний, действий и требований других. Таким образом, взамен традиционной микросоциологической модели целенаправленно действующих субъектов феминистские исследования выдвигают модель акторов, которые в своей повседневной жизни оказываются в том центре, где переплетаются действия других людей, и выполняют «ответные» функции, а в перспективе сами попадают под влияние сил, которые они не в состоянии ни предусмотреть, ни проконтролировать.
Традиционная микросоциальная теория полагает, что давление взаимодействия, принуждение к сотрудничеству и созданию смыслов столь велико, что субъекты действуют (при этом макроструктурные соображения выносятся за скобки) по отношению друг к другу на основе равенства. Феминистские исследования, посвященные взаимодействиям женщин и мужчин, опровергают такой вывод, показывая, что они формируются под влиянием макроструктурного контекста. На повседневные действия женщин оказывает влияние их подчинение мужчинам, с которыми они взаимодействуют в процессе общения, ухаживания, в браке, семье и на работе. Равенству или даже господству, которого способны достичь женщины, оказывается упорное сопротивление в самом процессе взаимодействия. Происходит это под влиянием структурных моделей, наиболее распространенная из них — институт гендера. Макроструктурное формирование гендерного неравенства сложным образом структурируется благодаря взаимодействию женщин и мужчин. Оно влияет не только на общее разделение труда в плане формулирования и исполнения задач, но даже на детали процесса взаимодействия, отражающие признание авторитета, почтительность в поведении, формах обращения и разговоре, взглядах и контроле над пространством и временем. Признание неравенства как свойства, проявляющегося в ситуациях взаимодействия, становится обостреннее и сильнее, если в аналитический план вовлекаются расовые и классовые факторы.
Сторонники социального дефиниционизма полагают, что одним из главных процессов, который протекает во время социального взаимодействия, является конструирование коллективных значений. Субъекты, наблюдая друг за другом, приходят в результате коммуникации к общему пониманию. Феминисты утверждают, что это представление следует скорректировать, учитывая тот факт, что взаимодействия на микроуровне — часть макроструктуры, ею обусловлены. Повседневные действия и взаимоотношения женщин с другими людьми осуществляются на идеологическом фоне, связанном с общественным пониманием сути повседневной жизни или ее осознанием в рамках социальных институтов, что вносит свои деформирующие коррективы в деятельность и опыт женщин. Эта идеология формирует значения, которые приписываются тем или иным действиям. Мужчины (господствующие субъекты), взаимодействуя с женщинами, припишут их поступкам те смыслы, что определены макроструктурой гендерной идеологии; у них нет той установки, что следует интерпретировать действия женщин непредвзято или на основе иных моделей макроуровня. Женщины, погруженные в пространство той же самой идеологической интерпретации, оказываются в ситуации диалектического напряжения, сравнивая эту идеологию со своей реальной жизнью. Это порождает огромное число значений. Приверженцы теории социального дефиниционизма утверждают, что субъекты, имеющие близкие отношения и общающиеся в течение длительного времени, начинают выражать общую точку зрения или создают систему общего понимания. Феминистские исследования, посвященные, вероятно, наиболее интимной и наиболее продолжительной по времени связи между мужчиной и женщиной — браку, показывают, что по всем перечисленным выше причинам партнеры остаются чужими друг другу и пребывают в совершенно разных смысловых мирах. Такая «отчужденность» в большей степени характерна для мужчины, охраняющего свои интересы контроля и доминирования, чем для женщины, которая вынуждена лишь приноравливаться к значениям, которые выдвигает ее господин-супруг.
Этос демократии формирует как социально-дефиниционистское, так и социально-бихевиористское описание взаимодействий. Традиционные модели предполагают, что люди обладают равными возможностями и свободой выбора, касающейся вступления в процесс взаимодействия и его прерывания и прекращения. Феминистские же работы демонстрируют, что те взаимодействия, когда женщины обладают свободой воссоздавать вместе с другими людьми смыслы, отражающие их житейский опыт, случаются, если они общаются с женщинами, имеющими аналогичное положение. Кроме того, такая дружба чрезвычайно привлекательна для женщины по причине практической, эмоциональной и мировоззренческой поддержки, которую она обеспечивает. Однако женщины не обладают правом свободно войти в такую среду. Закон, идеология, подавление в сфере взаимодействия ограничивают это общение и принижают его значимость, так что даже сами женщины начинают сомневаться в привлекательности подобных связей. Соответственно, такого рода связь оказывается не свободным и открытым выбором, а подпольной, замкнутой и скрытой от глаз постороннего областью отношений и установления смыслов.
Наконец, в феминистском анализе взаимодействия подчеркиваются те различия между мужчинами и женщинами, которые объяснимы с точки зрения глубинных психических структур. Воспитание мужчин поощряет индивидуализацию и ведет к отрицанию женского начала; с детства мужчина понимает, что его притязания на свое преимущество означают, что надобно отстраниться от женских эталонов поведения. Подобным же образом, женщина рано узнает, что одна из обязанностей женщин — по отношению к мужчинам и друг к другу — признать личность другого человека благодаря жестам, которые проявляются при взаимодействии: оказание знаков внимания, комментарий к сделанному, одобрение и демонстрация осведомленности. Такого рода поведение распространено, оно объясняет не только гендерные интеракции, но и взаимодействия, проходящие в рамках групп одного пола. Женщин часто изображают проявляющими больше отзывчивости по отношению к другим и в большей степени следящими за нуждами и желаниями других. Мужчины же склонны ощущать право и обязанность разграничивать свое поведение, реализовывая собственные планы, и чувствовать, что их отзывчивость по отношению к другому человеку — акт великодушия, а не часть ожидаемого от них в процессе взаимодействия поведения.
В большинстве социологических теорий связываются субъективный уровень социального опыта с микросоциальным действием (микросубъективностью) или же (как «культуру» или «идеологию») с макроуровнем (макросубъективностью) (см. главу 10; приложение). Социологи же феминистского толка настаивают, что индивидуальная интерпретация субъектом целей и отношений должна рассматриваться как отдельный уровень. Это требование вытекает из рассмотрения жизни женщин и представляется вполне приложимым к анализу жизни подчиненных групп в целом. Будучи подчиненными, женщины особенно осознают субъективность своего опыта, поскольку их собственные переживания столь часто вступают в противоречие с преобладающими культурными и утверждающимися в процессе микровзаимодействий определениями. Когда социологи рассматривают уровень субъективности, обычно понимаемый ими как часть микросоциального, они обращают внимание на четыре главных вопроса: 1) принятие ролей и знание другого; 2) процесс усвоения норм сообщества; 3) природа «Я» как социального актора; 4) природа сознания в повседневной жизни. В настоящем разделе дается анализ феминистского пояснения этих аспектов.
Согласно традиционной социологической модели личности (в том варианте, что выдвинут теорией Мида [см. главу 6] и Шюца), принимая на себя ту или иную роль, субъект учится видеть себя глазами других людей, которые считаются более или менее на него похожими. Но феминистская социология доказывает, что в процессе социализации женщины учатся видеть себя глазами мужчин. Даже если «значимыми другими» являются женщины, все равно перенимается мужское представление о себе и женщине вообще. На усвоение женщинами свое роли влияет тот факт, что они, в отличие от мужчин, должны научиться роли настоящего другого, а не просто какого-либо иного социального субъекта, который во многом схож с ней. Другим для женщины выступает мужчина, и он чужд ей. Для мужчин другие — в первую очередь мужчины, равные ему по гендерному признаку, чему в культуре придается необыкновенное значение. Феминисты считают, что данную формулу усложняет еще пересечение в индивидуальной жизни векторов угнетения и привилегий.
Принятие роли обычно рассматривают как наивысшую точку в усвоении норм сообщества, когда социальный актор учится принимать роль «обобщенного другого», представляющего собой конструкт, мысленно созданный субъектом из совокупности событий макро- и микроуровня, какие образуют его социальную жизнь. Привлечение слова в единственном числе — «другой» — означает, что последователи микросоциологии рассматривают обобщенного другого как цельное, когерентное, единственное выражение ожиданий. Однако, по мнению феминистов, в патриархальной культуре, где господствуют мужчины, «обобщенный другой» — это набор норм, принятых в сообществе, где господствуют мужчины, и вынуждающие женщину считать, что она «нечто более низкое» или «неравное» по отношению к мужчинам. В той степени, в какой женщине удается сформулировать понимание «обобщенного другого», точно отражающее воззрения, которые господствуют в обществе, она нанесет ущерб проявлению чувства собственного достоинства и самопознанию. Феминистская теория опровергает тезис, согласно которому для большинства людей существует единый образ обобщенного другого. Подчиненный субъект пребывает между миром, который управляется свойствами доминирующего образа «другого» и соответствующей системой значений, и своим местом в «исконных группах», выдвигающих альтернативные воззрения и стандарты такого обобщения. Осознание множества моделей обобщенного другого существенно в плане понимания сложности быть личностью и самореализовываться.
Согласно предлагаемому приверженцами микросоциологией описанию, социальный актор видит повседневный мир как нечто, подчиненное частным интересам. Социологи-феминисты подчеркивают: женщины могут оказаться настолько ограничены своим статусом, что идея строить собственные планы в мире оказывается бессмысленной и чисто умозрительной. Кроме того, женщины могут не считать жизненный мир чем-то, что осваивается в соответствии с собственными частными интересами. В результате социализации они, вероятно, станут осознавать мир как место, где субъект уравновешивает разнообразные интересы других акторов. Женщины не обладают опытом самостоятельного контроля над определенными сферами пространства. Аналогично и их понимание времени редко следует элементарной модели «первое — значит, первое», поскольку их жизненная реализация состоит в уравновешивании интересов и проектов других. Таким образом, женщины способны строить планы и действовать, заботясь о различных интересах — своих собственных и чужих, способны действовать в интересах сотрудничества, а не руководства; способны воспринимать имеющийся баланс ролей не как конфликт, не как ролевое раздробление, а как реакцию на социальную жизнь.
Феминистские социологи критически отнеслись к тезису о цельном характере сознания в повседневной жизни, который принят сторонниками традиционной микросоциологии. Феминистские социологи подчеркивают, что женщинам свойственно «раздвоенное сознание», обусловливающее «линию разлома», проходящую между их личным, пережитым и обдуманным опытом и общепринятыми социальными описаниями этого опыта (D. Smith, 1979, 1987). Таким образом, повседневная жизнь разламывается для подчиненных субъектов на два рода действительности: с одной стороны — реально пережитых, обдуманных событий, с другой — существование социальных моделей. Женщины, понимающие, насколько их собственный опыт отличается от имеющегося у мужчин, с которыми они взаимодействуют, не допустят разделение личности. Как биологические и социальные существа, чьи действия не в полной мере регулируются патриархатом, женщины различают время как пережитый опыт и время как социальную обязанность. Феминистская социология личности, вероятно, сначала бы задала вопрос: как люди выживают, если их собственный опыт не соответствует установленным социальным образцам опыта? Одни выходят из положения, не размышляя над этим, другие — осознавая индивидуальные типы, чтобы осмыслить свой опыт; третьи — стремясь найти общность с другими, принимающими такую раздвоенную действительность; четвертые — отрицая обоснованность собственного опыта.
Представленные в обобщенном виде положения, касающиеся личности женщин, верны и в отношении личности всех других подчиненных субъектов.
1. Принятие ими роли осложняется пониманием, что необходимо принять ожидания другого, являющегося в силу обладания властью чужим.
2. Они связаны не с одним, а многими образами «обобщенного другого», свойственного как культуре могущественных групп, так и различным субкультурам, которые либо наделены меньшей властью, либо не наделены ею вовсе.
3. Они не ощущают себя целенаправленно действующими субъектами, способными выстраивать собственную жизнь — хотя им (прежде всего, в границах американского этоса) постоянно говорят, что они могут это делать.
4. Они живут с раздвоенными сознанием, ощущением раскола между своим собственным опытом и тем, что утверждается господствующей культурой.
Наше рассмотрение подразумевало цельного субъекта, т. е. индивида (женщину или мужчину), обладающего беспрерывным, поступательным сознанием и осознанием себя. Представление о цельном субъекте имеет существенное значение для феминистской теории, поскольку именно такой субъект способен испытать боль и угнетение, именно он выносит ценностные суждения и именно он либо оказывает сопротивление, либо примиряется с положением вещей. Цельный субъект — важнейший агент социальных изменений. Но нас интересует, насколько целостен такой субъект; выдвигается проблема субъекта, чей обобщенный другой — поистине «другой» или «чужой», субъекта, сталкивающегося не с одним каким-либо обобщенным другим, но со множеством таких образов, субъекта, чье сознание раздвоено, а личность, способная развиваться и изменяться, должна рассматриваться скорее как процесс, а не как продукт. Такое понимание «Я» как в качестве состоящего из отдельных частей, а не становящегося цельным, свойственно феминистским теориям личности, более того — это самая суть феминистских идей о сопротивлении и переменах. Восприятие «Я» как раздробленного наиболее сильно в критическом постмодернистском феминизме (рассмотренном выше), сторонники которого сомневаются в самой возможности «единого субъекта или сознания». Но если личность, любое «Я», постоянно пребывает в изменении, если можно сказать в любой момент, что «это не я», то как вообще можно найти основания для утверждения личности? Феминисты, критикующие постмодернизм, обращаются к исследованию повседневной жизни женщин. Те, говоря: «Я тогда не была собой» или «До сих пор я не была собой», допускают наличие некоего устойчивого «Я», от которого они отклонились, и, более того, самими этими утверждениями предполагается наличие такого «Я», которое знает об этом отклонении.
Картина социальной организации, возникающая в рамках феминистской социологической теории, носит обобщенный характер. Она соединяет экономическую деятельность с другими видами социального производства (воспитание детей, эмоциональная поддержка, содержание домашнего хозяйства, половая жизнь и т. д.); считает материальное производство взаимосвязанным с производством идеологическим; описывает переплетение представляющихся автономными социальных институтов с произвольными индивидуальными действиями и отношениями; связывает структуру с взаимодействием и сознанием. Представляя мир таким образом, феминистская социологическая теория обращается к двум дихотомиям в социологической мысли: вопросам соотношения структуры и воли и разделения «макроуровня» и «микроуровня».
Первый вопрос — спор о том, каким образом должны строиться социологические объяснения, о том значении, которое имеет для этого объяснения произвольное действие (люди, которые действуют относительно независимо, оказывают воздействие на социальную жизнь) или структура (влияние коллективных социальных установлений, определяющих ограничения индивидуального действия) (см. главу 11). Феминистская социологическая теория подключилась к рассмотрению этих проблем, исследуя взаимосвязи между структурой и волей с точки зрения феминизма на социальную жизнь как ту, что определяется конфликтом между борьбой за свободу и угнетением. С одной стороны, феминистская теория говорит о крупных, устойчивых, вводящих ограничения социальных структурах патриархата, капитализма и расизма. С другой стороны, она сосредоточена на оппозиционной политике, а в методологии — на персонифицированном субъекте, таким образом утверждая значимость человеческих действий в истории и их роль для социального анализа. Индивиды осмысливаются как живущие и действующие в рамках пространства власти, которым они детерминируются и которое они своими действиями одновременно воспроизводят и с которым борются. Социальная жизнь воспринимается как цепь актов угнетения, что осуществленных агентами, причем их обязанность воспроизводить систему господства оценивается как непременное условие, даже если эти акты можно объяснить социальными структурами. Социальную жизнь можно понимать и как ряд индивидуальных и групповых реакций на притеснение: преодоление, отрицание, вызов, свержение, протест, сопротивление — как политику сопротивления, при которой индивидуальные и коллективные действия противостоят структурам и агентам господства. Существенное значение для этой оппозиционной политики имеет наличие и устойчивость точек зрения разных групп. Эти точки зрения представляют собой способы понимания общества, возникающие из социально-структурных установлений и мотивирующие индивидуальное и групповое воспроизведение системы господства или сопротивления ей (P. Collins, 1998). Если приверженец структурного детерминизма утверждает, что точка зрения является продуктом социальных структур, то феминистский анализ указывает на неизменное чудо и тайну человеческой способности надеяться и действовать для достижения лучшего даже в обстоятельствах самого жестокого угнетения. Последний подход подчеркивает эмоциональную восприимчивость персонифицированных индивидуальных субъектов по отношению к структурам, их способность реагировать гневно или обращать гнев на созидательные цели. Эмоциональную реакцию в виде гнева — и желание обратить его в сопротивление несправедливости — или требование справедливости нельзя объяснить порождающими их структурами угнетения (Lorde, 1984). В этом утверждении феминизм выражает надежду на освободительную политическую деятельность и предлагает разрешение теоретической проблематики, отраженной в дебатах о структуре/деятельности.
Теоретики феминизма разрабатывают словарь, чтобы описать различные сосуществующие реалии микро- и макроотношений. Дороти Смит ввела понятия «отношений господства», «обобщенных, анонимных, безличных текстов» и «локальных условий переживаемого опыта» (Smith, 1987, 1990а, 1990Ь). Термин отношения господства подразумевает сложные, отдельные, хотя и сложно взаимосвязанные социальные действия, направленные на контроль за социальным производством. Это социальное продуцирование, по своей материальной природе, осуществляется в определенное время в локальных условиях переживаемого опыта — т. е. там, где некий реальный человек, например, пишет или читает книгу (или высаживает огородные растения, или шьет). Отношения господства в период позднего капиталистического патриархата проявляются в текстах, которые характеризуются присущими им свойствами анонимности, обобщенности и власти. Эти тексты предназначены для того, чтобы моделировать и переводить специфический, индивидуализированный опыт реальной жизни в языковую форму, приемлемую для отношений господства. Критерий «приемлемости» удовлетворяется, если текст отражает свойственное господствующим субъектам определение ситуации. Тексты могут варьироваться от договоров и полицейских отчетов до официальных бюллетеней, школьных аттестатов и медицинских записей. Повсюду они изменяют материальную действительность, по-новому интерпретируя то, что произошло, определяя то, что возможно. Таким образом, вступая во взаимоотношения с системой господства, пусть даже на локальном уровне, индивид (например, студент, нанимающийся на летнюю работу в ресторане, принадлежащем другу его семьи) обнаруживает, что должен заполнить определенные текстовые образцы (например, налоговые бланки), которые были установлены не его непосредственным работодателем, а господствующим аппаратом. Эти тексты приводят к тому, что постоянно пересекаются отношения господства и локальные условия переживаемого опыта. Важно отметить, что это пересечение двояко: в определенные моменты действующие субъекты, будучи каждый на своем индивидуальном месте, сидя за партами, компьютером или столом переговоров, создают формы, которые станут элементом господства.
Все эти три аспекта социальной жизни — отношения господства, локальные условия переживаемого опыта и тексты — являются распространенными, неизменными, устойчивыми чертами организации социальной жизни и системы доминирования. Все они могут и должны изучаться как одновременно действия и продукты конкретных субъектов. Каждое измерение обладает своей особой внутренней динамикой — побуждение к контролю в отношениях господства, побуждение к производству и коммуникации в локальных условиях, побуждение к объективизации и отражению действительности в обобщенных текстах. Этому миру присущи гендерные характеристики и одновременно расовые. Хотя никто не может избежать жизни в локальных условиях, поскольку каждому человеку приходится находиться где-то во времени и в пространстве, женщины гораздо более глубоко вовлечены в непрерывный процесс сохранения локальных условий, тогда как мужчины намного свободнее, будучи господствующими субъектами. Такое же разделение повторяется в случае представителей подчиненной и господствующей расы. Тексты, стремящиеся к объективации и отражению действительности, составлены так, что становится невозможным равное участие всех субъектов в деятельности, которая организована текстом, и это неравенство создается по линиям расы, гендера, класса, возраста, местожительства — т. е. различие выступает организационным принципом текстов в рамках отношений господства. Здесь перекрещиваются детали структуры и взаимодействий. Существование господства и производства становится проблематичным, и их проявления включают и, таким образом, поглощают давнее социологическое разграничение макросоциальных, микросоциальных и субъективных аспектов социальной реальности. В этом теория феминизма вполне сближается со многими работами, которые рассматриваются в третьей части данной книги, посвященными проблемам интеграции микро- и макроуровней и соотношения индивидуального действия и социальной структуры.
Феминистская социологическая теория вырастает из теории феминизма в целом — нового учения о женщинах, стремящегося создать систему воззрений, которые бы характеризовались тем, что женщина выступает как объект и субъект, способный действовать и обладающий знанием.
Современный феминизм стремится привлечь внимание социологов к тендерным отношениям и жизни женщин. Сейчас в рамках многих социологических направлений исследуются эти вопросы. Макросоциальные теории — функционализм, аналитическая теория конфликта и неомарксистская теория мировых систем — рассматривают, какое место занимает домашнее хозяйство в рамках социальных систем, разъясняя, почему положение женщин в обществе является подчиненным. Символический интеракционизм и этнометодология — микросоциальные теории — исследуют способы продуцирования и воспроизводства тендера в межличностных отношениях.
Феминизм вырастает из четырех главных вопросов: «А как насчет женщин?», «Почему же тогда все именно так, как есть?», «Каким образом мы можем изменить и улучшить социальный мир, чтобы сделать его более справедливым для женщин и для всех людей?», «Каковы различия между женщинами?». Ответы на эти вопросы порождают различные варианты теории феминизма. В данной главе отмечены четыре основных ее направления. Согласно теориям гендерного различия, положение женщин отличается от того, которое занимают мужчины. Эти направления феминистской мысли объясняют такое различие, исходя из обусловленности биосоциальными факторами, социализации, социального взаимодействия и онтологической трактовки женщины как «Другого». Теории гендерного неравенства, представленные, главным образом, либеральным феминизмом, подчеркивают требование фундаментального права женщин на равенство и описывают структуры неодинаковых возможностей, которые оказываются следствием дискриминации по половому признаку. Теории гендерного угнетения — это феминистская психоаналитическая теория и радикальный феминизм. Первая разновидность объясняет притеснение женщин, основываясь на психоаналитическом описании психического стимула мужчин к господству; вторая — с точки зрения способности и желания мужчин использовать насилие для подчинения женщин. Теории структурного угнетения — это феминизм социалистического толка и теория пересечений. Первая из двух вариаций связывает угнетение с патриархальной и капиталистической попыткой контролировать социальное производство и воспроизводство. Теория пересечений указывает то влияние, какое оказывают факторы классовой и расовой принадлежности, гендера, предпочтений в любви, местожительства на переживание событий, формирование точек зрения, свойственных определенным группам, и отношения, складывающиеся между женщинами.
Феминистская теория выделяет шесть основных причин для пересмотра общепринятых социологических теорий. Во-первых, построение социологической теории должно опираться на социологию знания, признающую пристрастность любого знания и утверждающую, что его носитель персонифицирован и имеет определенное социальное положение, а функция власти состоит в воздействии на то определение, что обретает форму знания. Во-вторых, макросоциальные структуры укоренены в процессах, которые контролируются господствующими слоями, действующими в своих интересах, и осуществляются подчиненными, чей труд благодаря господствующей идеологии оказывается незамеченным и недооцениваемым даже самими исполнителями. Таким образом, доминирующие субъекты контролируют и присваивают производительный труд общества, в том числе не только экономическое производство, но и женскую работу в плане социального воспроизводства. В-третьих, социальные процессы микровзаимодействий являются актами властных установлений господства/подчинения, которые по-разному трактуются влиятельными и подчиненными субъектами. В-четвертых, эти условия порождают у женщин «раздвоенное сознание» по линии разлома, вызываемого сопоставлением патриархальных идеологий с пережитыми женщинами жизненными реалиями. В-пятых, сказанное по поводу женщин относится ко всем подчиненным субъектам, — здесь обнаруживается очевидное сходство, хотя и не тождественность. В-шестых, надлежит подвергнуть сомнению категории, выработанные в рамках дисциплины, где традиционно доминировали мужчины, особенно разделение ее на микро- и макросоциологию.