Средние века — понятие не столько хронологическое, сколько содержательное. Стало обычным и как бы саморазумеющимся вкладывать в этот термин некий ценностный смысл: «отсталое», «реакционное», «нецивилизованное», «проникнутое духом клерикализма». Но еще в минувшем столетии было справедливо сказано: быть либеральным на счет Средневековья очень удобно. При этом грехи своего собственного времени списываются со счета, выдаются за пережитки другой эпохи. Эта традиция восходит к гуманистам и просветителям. Средневековье давало своего рода моральное алиби современности. Правда, этой традиции противостояла другая: романтизировать Средневековье, искать в нем утраченные впоследствии доблести или красочную экзотику. В этом случае Средневековье использовалось как укор Новому времени, уже лишенному былой нравственной цельности. Оба подхода сближает склонность подводить все богатство и многообразие огромной по протяженности эпохи под единый знаменатель, давать ей однозначное ценностное определение. В этом унифицирующем стремлении — порок обоих подходов.
Возможно ли его избежать? Разумеется, история относится к наукам нравственным, и элиминировать полностью собственную оценку предмета своих изысканий историкам не дано. Но они способны в какой-то мере контролировать свою научную позицию. Альтернативой субъективистской операции «вживания» в другую человеческую культуру, «приобщения» к мысли людей, живших в прошлом, является позиция «вненаходимости» исследователя, понимание им того, что он изучает эту другую культуру, находясь вне ее. Он отделен от предмета своих наблюдений как временем, так и по существу, — он принадлежит к другому ментальному универсуму, с иным историческим опытом, с собственной перспективой. Позиция «вненаходимости» имеет предпосылкой понимание того, что исследователь вступает в интеллектуальное общение с людьми, мысли, чувства и картина мира которых — загадка для него; задача историка — по возможности эту загадку разгадывать. Не произвольное чтение чужих взглядов, но трудоемкая дешифровка дошедших до нас посланий, требующее огромных усилий прочтение иероглифов другой, во многом уже чуждой нам культуры — подобная установка в известной мере могла бы предотвратить поспешные обобщения, тенденциозность и одностороннюю предвзятость суждений.
Именно позиции «вненаходимости» наблюдателя — ее обоснование дано М. М. Бахтиным — и стремится придерживаться автор предлагаемой вниманию читателя книги. Я далек от намерения как идеализировать Средневековье, так и рисовать его в черных тонах. Я хочу понять его в его неповторимом своеобразии, отдавая себе отчет в тех трудностях, которые стоят на этом пути.
Такая позиция не имеет ничего общего с бесстрастностью естественнонаучного подхода. Историк человеческой культуры не энтомолог и не астроном. Он изучает себе подобных, людей, которые жили в иные эпохи, но, как и он сам, мыслили, страдали, радовались, создавали материальные и духовные ценности и именно потому нам интересны. Всегда существовала человеческая личность, но — исторически конкретно определенная, со способом мировосприятия и поведения, присущим только данной социально-культурной ситуации.
Каков бы ни был специальный предмет изысканий историка — экономика, политический строй, социальные отношения, духовная жизнь, — путь к их познанию лежит через анализ памятников, текстов, созданных людьми. Первое, с чем историк встречается в своих источниках, — это запечатленное в них человеческое сознание. Поэтому историк неизбежно должен быть историком культуры, человеческой ментальности, знать умственные установки людей той эпохи, их понятийный «инструментарий», их способы мировосприятия. Не принимая в расчет духовной структуры людей, оставивших памятники, он не в состоянии правильно понять содержание последних и адекватно их истолковать.
На историке лежит колоссальная ответственность: он берется «возродить» ментальный универсум тех, кто давно и безвозвратно канул в прошлое, и его долг, научный и нравственный, заключается в том, чтобы восстановить этот универсум в его истинности, по возможности не приписывая несвойственных ему признаков. Ответственность историка двоякая: перед людьми прошлого и перед своими современниками. Историк выступает в роли посредника между теми и другими; от имени своей культуры он пытается завязать диалог с культурой иного времени. Вопросы, которые он задает людям прошлого, продиктованы современностью, ее интересами и проблемами, ибо то, о чем историк вопрошает и только и способен вопрошать людей прошлого, диктуется его культурой и в и дением мира. Вся проблема состоит в том, чтобы расслышать ответы людей прошлого, а не спешить с навязыванием им своих собственных ответов. Расслышать ответы людей иной культуры на свои вопросы — и значит завязать с ними диалог. Ибо памятники, оставленные этими людьми, содержат в себе ответы, их надобно лишь правильно вопрошать, и тогда эти памятники, тексты (в самом широком смысле) окажутся неиссякаемыми источниками познания духовного мира людей другой эпохи.
Нравственная ответственность историка состоит, далее, в том, чтобы не видеть в предшествующих стадиях истории какую-то более низкую ступень развития. Историк не может взирать на прошлое свысока, он стремится завязать на равных диалог с людьми, создавшими изучаемые им тексты, и с их современниками.
На улице старого Таллинна можно наблюдать такую картину. На одной стороне улицы на фронтоне купеческой гильдии расположены статуи людей в средневековых одеждах, лица их выражают благочестие. На противоположной стороне улицы высится дом более поздней постройки, и на его крыше помещена скульптурная голова: человек в парике скептически, с высокомерной усмешкой рассматривает в очки фигуры своих визави. Взгляд Просвещения на Средневековье! Я вижу в этой сцене поучительное предостережение историку. История не должна воспитывать чувства собственного превосходства, — она должна учить взаимопониманию. Не судить, но понимать — таков девиз историка вообще и в особенности историка конца XX в.
Но кого понимать? Только ли великих поэтов, мыслителей, художников прошлого, чьи творения мы собираем, бережем и изучаем? Но ведь эти творцы жили в определенном социуме, были детьми собственного времени. А каково было то время, можно понять, только если мы будем знать их окружение, ту ментальную среду, которая их породила и дала им материал для творчества. Не пора ли перестать довольствоваться изучением одних лишь высших достижений средневековой культуры и осознать, что эти шедевры созданы на том языке (в семиотическом понимании языка — как системы знаковых средств, при помощи которых выражала себя культура), который так или иначе был принадлежностью всех членов данного общества.
При такой постановке вопроса неизбежно изменяется и само понятие «Средние века».
Не во все периоды Средневековье было в равной степени «средневековым», — на разных этапах оно по-разному выявляло свои сущностные характеристики. В Раннее Средневековье, начальную грань которого нелегко с бесспорностью установить, еще долго были сильны элементы античной культуры и социальных отношений; лишь постепенно вырисовываются собственно «средневековые» формы социальной и духовной жизни, делающие Средневековье особой исторической эпохой, отличающейся как от античности, так и от внеевропейских цивилизаций, синхронно существовавших на Земле. На протяжении средневековой эпохи Европа прошла огромный путь, насыщенный радикальными изменениями во всех без исключения областях. Эти изменения видны в прогрессе техники и обмена, в росте городов, не похожих ни на античные полисы, ни на города Нового времени, в системе организации производства и эксплуатации основной массы населения — крестьянства, равно как и в структуре господствующего класса феодального общества. Пожалуй, еще более бросаются в глаза перемены в духовной сфере, в области искусства, литературы, теологии. По всем этим признакам Средневековье условно делят на несколько периодов — Раннее, Высокое, «Закат».
Однако если историк изменит свой подход к рассмотрению этой огромной эпохи и сосредоточит внимание не на высших формах культуры и интеллектуальной деятельности, таких, как философия, архитектурные стили, лирика, роман, а на коренных проявлениях мироощущения рядового человека, то указанная периодизация Средневековья едва ли окаже т ся релевантной. Мироощущение, видение мира человека аграрного по своей природе общества изменялось несравненно медленнее, нежели культура людей образованных, — оно изменялось, но ритмы изменений были совершенно иными. Создается впечатление, что динамика «верхушечных», элитарных форм духовной жизни намного опережала перемены «в глубине». Картина мира средневекового человека не была монолитной, — она дифференцировалась в зависимости от положения того или иного слоя общества.
Историк, обратившийся к изучению «низовых» форм средневековой культуры и ментальности, убеждается в том, что присущие этому уровню жизни установки и способы поведения отличались необычайной стабильностью, цепкостью, сопротивлением к изменениям. При подобном подходе Средневековье не завершается в какой-то определенный хронологический период. Ренессанс, барокко, Реформация и даже раннее Просвещение еще не явились столь радикальными сдвигами, чтобы покончить с ментальностью, присущей средневековому человеку — крестьянину, бюргеру.
Марк Блок в свое время показал, как вера французов и англичан в чудодейственную способность их монархов прикосновением исцелять золотушных, зафиксированная начиная с XII или XIII в., продолжала существовать вплоть до конца XVIII и начала XIX в. Известное с середины XIII в. поклонение крестьян святому Гинефору — целителю детских болезней, который оказался… борзым псом, продолжалось в районе Лиона вплоть до последней четверти XIX столетия. Эти и подобные им «странности» и «несообразности» побуждают историков полагать, что какие-то черты народных верований и представлений о мире сохранялись в толще народа столетия после того, как «официально» Средневековье завершилось. «Расколдовывание мира», «снятие с него чар» (die Entzauberung der welt) как результат роста «рациональности» (Макс Вебер), несомненное, поскольку речь идет о выработке картины мира Нового времени в кругах образованных, намного позднее и лишь отчасти имело место в широких массах европейского населения, прежде всего крестьянства. Нельзя не согласиться с мнением Жака Ле Гоффа, что при перемещении пункта наблюдений историка Средневековье оказывается значительно более длительной эпохой, нежели это казалось при традиционном его изучении.
Вопрос о переходе к более рациональному в и дению мира решается не столь однозначно, как это представлялось просветителям и тем ученым, которые вслед за ними воображают, будто бы со «средневековым», «отсталым» мировидением было покончено в какую-то относительно близкую нам эпоху. Рациональное и иррациональное, логическое и «пралогическое» суть не только последовательные этапы развития мысли в истории Европы, — скорее, это сосуществующие и переплетающиеся слои в сознании человека в самые различные периоды. Рациональность была в определенном смысле присуща и людям Средневековья, и, с другой стороны, от иррациональности далеко не свободно и самое «модернистское» сознание. Это особая тема, которую здесь было бы неуместно развивать, но очевидно, что именно уяснение факта большой сложности и противоречивости человеческого сознания побуждает исследователей все более сосредоточиваться на раскрытии многослойности и противоречивости духовного потенциала людей иных эпох, и в частности Средневековья.
Историки «школы Анналов» формулируют указанную проблему как проблему противостояния «ученой» и «фольклорной» культур, и уже немало сделано для демонстрации специфики последней. Показательно, что одновременно и независимо от этого влиятельнейшего направления в современной историографии Бахтин пришел к отчасти сходным выводам. Изучение романов Франсуа Рабле привело Бахтина к заключению, что в них выявилось и вышло на поверхность противоборство двух культур Средневековья — церковной, ученой, официальной, с одной стороны, и народной, карнавальной, смеховой — с другой. По Бахтину, карнавальная культура, уходящая корнями в седую древность и по всем своим основным «параметрам» глубоко отличавшаяся от официальной, враждебной ей, собственно, только в эпоху Ренессанса «прорвалась» в «большую» литературу, мощно оплодотворив ее; в последующую эпоху народная культура мельчает и вырождается, сохраняясь в виде фрагментов и пережитков, однако по временам столь существенных, что она могла стать компонентом художественного мира такого писателя, как Гоголь. Что касается Средневековья, то Бахтин был склонен усматривать в нем одно только противоборство обеих культур: он резко обособляет официальную культуру от культуры народа и сводит последнюю к амбивалентной смеховой традиции.
Мне представляется, что эту постановку вопроса следовало бы уточнить и углубить. Вопрос не сводится ни к противостоянию, ни к взаимодействию культуры образованных и культуры необразованных, «официальной» и «народной» культуры. Я полагаю, что речь должна идти о средневековой культуре в целом, в которой можно и должно распознавать разные уровни и пласты. То, что называют фольклорной, или народной, культурой, отнюдь не было чуждо образованной части общества, в том числе и духовенству. Вместе с тем мы не в состоянии обнаружить в имеющихся средневековых текстах фольклорную культуру «в чистом виде», и не только потому, что ее носители были лишены возможности запечатлеть свои взгляды в письменности. Причина коренилась, видимо, в том, что такой «беспримесной» народной культуры в Средние века уже не существовало. В сознании любого человека эпохи, даже самого необразованного и темного, жителя «медвежьего угла», так или иначе, имелись какие-то элементы христианского, церковного мировоззрения, сколь ни были они фрагментарны, примитивны и искажены. С другой же стороны, в сознании даже наиболее образованных людей, опирающемся на Священное писание и прошедшем выучку у патристики, библейской экзегетики и аристотелизма, не мог не таиться, пусть в угнетенном, латентном виде, пласт народных верований и мифологических образов. Соотношение всех этих компонентов у образованной элиты и необразованной массы, разумеется, было различным, но многослойность и противоречивость сознания — достояние любого человека той эпохи, от схоласта, церковного прелата и профессора университета до простолюдина. Потому-то мы и можем найти это смешение, симбиоз в неразрывном единстве на всех уровнях средневековой духовной жизни.
Понять средневековую культуру как сложный и противоречивый сплав всех этих компонентов — актуальная и в высшей степени захватывающая проблема современного исторического исследования. Но достижение подобной цели едва ли по плечу одному историку. Это, скорее, сверхзадача, которую не следует упускать из виду. Мои амбиции так далеко не простираются. Я намерен сосредоточить внимание на тех аспектах средневековой ментальности, которые нечасто делаются предметом изучения, — попробовать подойти к культуре не со стороны ее высших достижений, а как бы «снизу». Содержание духовной жизни простолюдина, крестьянина, горожанина, монаха, приходского священника в той мере, в какой оно может быть обнаружено в средневековых текстах разного происхождения и относящихся к разным этапам этого «долгого Средневековья», — такова тема очерков, объединенных в моей книге.
Отчасти эти задачи я ставил перед собой и в других работах. Здесь я сосредоточиваю внимание преимущественно на тех источниках, которые прежде не были мною интенсивно привлечены, и на проблемах, специально мною не изучавшихся. Если в книге «Проблемы средневековой народной культуры» охвачен преимущественно период Раннего Средневековья, то в центре внимания в новой книге поставлено XIII столетие в разных обнаружениях его культуры, которые так или иначе проливают свет на мировидение рядового человека. Вместе с тем предпринята попытка расширить сферу рассмотрения и на конец Средневековья и даже на начало Нового времени, с тем чтобы проследить дальнейшие судьбы традиционной народной культуры. Однако я ни в коей мере не претендую на то, чтобы дать связную историю культуры простолюдина на протяжении всего Средневековья, и лакуны, как временные, так и по содержанию, вполне очевидны.