…начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а засим и общий раздел всех ценностей и имуществ. Побежденная армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надежного кадрового своего состава, охваченная в большей части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованною, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и <…> оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые…
Наряду с Россией в 1905–1911 годах революции разразились в Мексике, Каджарском Иране, Османской империи, Китае и Португалии — странах, на которые совместно приходилась четверть мирового населения. Итогом каждой из этих революций стало принятие конституции. Это была глобальная волна, в какой-то мере носившая сходство с 1780-ми годами, когда произошли революции в США, Франции и Карибском бассейне. Однако конституционные эксперименты начала XX века во всех без исключения случаях быстро завершились крахом или откатом. (Чуть дольше продержалась лишь Португалия, в которой до военного путча 1926 года сменилось 38 премьер-министров.) При всей решительности этого рывка к свободе институционализация свободы была совершенно иным делом. Как правило, в ходе установления конституционного режима к власти приходят интеллектуалы — такие, как вождь российской Конституционно-демократической партии (кадетов) Павел Милюков, — стремящиеся использовать государство как инструмент для модернизации отсталого, по их мнению, общества. Однако мечта о классическом либеральном скачке к современности во главе с интеллектуалами наталкивается на социальный барьер, состоящий из городского трудящегося населения и сельского большинства, ориентированного на общину. При всей заманчивости британского и американского примера классический либеральный строй в этих странах был институционализован задолго до эпохи массовой политики[593]. В начале XX века узкий конституционализм уже не мог удовлетворить массы. Положительные аспекты изменений, связанных с установлением конституционного строя, нередко дискредитировались социальными неурядицами. (Лишь в европейской части Российской империи с 1910 по 1914 год было зафиксировано около 17 тысяч крестьянских волнений[594].) Более того, несмотря на то что интеллектуалы, стоявшие во главе либерализации, вдохновлялись примером развитых стран Европы, европейские державы участвовали в подавлении политических выступлений, приходя на помощь «силам порядка» в Китае, Мексике, Иране и других странах. В Османской империи будущие модернизаторы отшатывались от либерализации. Китайский конституционный эксперимент окончился тем, что власть в стране захватили генералы; в Мексике вспыхнула гражданская война[595]. Россия в 1905–1907 годах тоже была, по сути, охвачена гражданской войной, победу в которой одержали силы порядка.
Что отличало Россию на заре XX века, так это то, что ее силы порядка были деморализованы своей победой: итог, «конституционное самодержавие», вызывал у них ненависть и они лишились уважения к царю, несмотря на то что были заодно с ним[596]. В то же время будущая российская радикальная социалистическая революция пребывала, пожалуй, в еще большем расстройстве, чем уязвимые силы конституционализма. Социалистов тянули на дно жесткий полицейский режим и их собственная раздробленность. Что еще более важно, большинство российских социалистов выступало не за социализм, а за конституционализм («буржуазную» демократию) как за необходимый исторический этап, вместе с тем презирая буржуазию.
Конкретно «социализм» означал жизнь в Сибири. Правда, благодаря состоявшейся в 1913 году амнистии по случаю 300-летия династии Романовых многие революционеры были отпущены из ссылки. В Петербург вернулся Лев Розенфельд (Каменев), возглавивший редакцию «Правды». Эта газета была основана на состоявшейся в январе 1912 года партийной конференции в Праге, на которой преобладали делегаты от большевиков, а первый ее номер вышел 22 апреля 1912 года; передовицу для него написал Коба Джугашвили, призывавший к пролетарскому «единству во что бы то ни стало»[597]. Джугашвили, только что вошедший в состав нелегально созданного чисто большевистского Центрального комитета, нелегально пробрался в Петербург, бежав из ссылки. Однако в день выхода его статьи он был схвачен охранкой и к лету выслан в далекую сибирскую деревню Колпашево под Нарымом (что означает «болото» на языке хантов)[598]. В сентябре 1912 года, до того, как наступила зима, он бежал оттуда на лодке и по паспорту персидского купца пробрался к Ленину в Краков, находившийся под властью Габсбургов. Ленин считал себя одним из главных партийных специалистов по национальным делам. Но Джугашвили удивил его, предъявив ему свою собственную работу по национальному вопросу, вследствие чего Ленин написал Горькому: «У нас один чудесный грузин засел и пишет для „Просвещения“ большую статью, собрав все австрийские и пр. материалы»[599]. «Марксизм и национальный вопрос», как и другая единственная крупная публикация Джугашвили («Анархизм или социализм?»), отчасти носила вторичный характер; автор, определяя понятие «нация», исходил из трех признаков, позаимствованных у немца Карла Каутского (общий язык, общая территория и экономическое единство), и одного, позаимствованного у австрийского марксиста Отто Бауэра (общий национальный характер)[600]. Однако этот труд был важен тем, что он затрагивал ключевой аспект революции в многоязычной Российской империи и в целом опровергал взгляды австро-марксистов и их подражателей из числа грузинских меньшевиков. Существенно и то, что он был подписан именем Сталин[601]. Этот энергичный, звучный псевдоним был не только намного лучше Чокнутого Осипа, Рябого Оськи или звучавшего очень по-кавказски Кобы, но и заявлял о принадлежности его носителя к русским. К тому времени, когда статья была издана в России (в номере журнала «Просвещение» за март-май 1913 года), Сталин снова вернулся в Петербург. Там, на благотворительном вечере по случаю Международного женского дня, он снова был схвачен по наводке другого члена большевистского ЦК, Романа Малиновского, уголовника, вставшего во главе профсоюза рабочих-металлистов, но в то же время являвшегося тайным агентом охранки[602]. Сталина снова выслали в Сибирь, где в итоге оказался и Каменев.
Из всех крупных большевиков на свободе в России остался только Малиновский. Ленин поручил ему руководить всем большевистским аппаратом в пределах Российской империи[603]. Идея вождя большевиков о том, чтобы партия состояла только из профессиональных революционеров, без чего якобы было не обойтись в условиях нелегального существования партии (эту точку зрения разделял и Сталин), обнаружила свою полную несостоятельность. Но, по правде говоря, охранка полностью контролировала и такую же сверхзаконспирированную террористическую организацию социалистов-революционеров[604]. Как впоследствии вспоминал большевик Николай Бухарин, все сильнее заражавшиеся паранойей российские революционеры «ставили перед собой вопрос — посмотришь на себя в зеркало: черт возьми, не это ли провокатор?»[605].
Впрочем, несмотря на изощренность методов охранки, самодержавие по-прежнему чувствовало себя сидящим на бочке с порохом. В связи с 300-летием династии Романовых петербургская охранка сильно выросла в размерах, в то же время запретив какие-либо скопления людей из опасения, что они могут перерасти в демонстрации рабочих под красными флагами и что царь, подобно его деду Александру II, может стать жертвой убийц[606]. Как вспоминал шеф корпуса жандармов, «город буквально превратился в вооруженный лагерь». Итак, «самодержец» не ощущал себя в безопасности даже в своей собственной столице? Совершенно неуместные строгие полицейские меры в столице бросили тень на торжества. Несмотря на всеобщие восторги по поводу организованной в 1913 году, в дни юбилея дома Романовых, первой в истории выставки русских икон, новой постановки опер Модеста Мусоргского «Борис Годунов» и «Хованщина» и пышных юбилейных торжеств, прошедших в Москве в мае 1913 года, элиты отлично понимали, что самодержец не в состоянии беспрепятственно появляться на публике.
Германский император Вильгельм II — приходившийся кузеном Николаю II — тоже наполнил 1913 год помпезными торжествами. На этот год приходилось 54-летие самого кайзера, серебряный юбилей его правления и столетие победы Пруссии над Наполеоном. То, что именно русские разбили Наполеона и взяли Париж, никого не волновало. Германия желала продемонстрировать всему миру успехи своей династии и впечатляющие достижения по модернизации страны[607]. Это сочетание германского могущества на европейском материке и угрозы террора в Петербурге занимало все мысли человека, который в 1905–1906 годах спас династию Романовых.
Петр Дурново взирал на внешнюю политику глазами полицейского[608]. Еще в 1904 году, в первые дни Русско-японской войны, которую Дурново называл «бессмысленной», он заявил своему предшественнику на посту министра внутренних дел: «Наивная идея: побороть внутренние беспорядки успехами за границей!»[609]. После того как в апреле 1906 года Дурново покинул Министерство внутренних дел, он возглавлял правый блок в Государственном совете (который играл роль верхней палаты российского законодательного органа), в этом качестве всячески противодействуя проводившемуся после 1905 года конституционному эксперименту (в чем бы тот ни заключался) и особенно возмущаясь действиями Столыпина[610]. Дурново прославился тем, что не злословил у людей за спиной, не стесняясь говорить им в лицо самые неприятные вещи, — и это относилось даже к царю[611]. В феврале 1914 года, стремясь переориентировать российскую политику, он составил объемистую докладную записку, предназначенную для царя и примерно пятидесяти других адресатов из числа самых высокопоставленных людей империи[612]. Он насмехался над теми, кто утверждал, что для сдерживания Германии достаточно демонстрации российской мощи и англо-франко-российского единства[613]. «Центральным фактором переживаемого нами периода мировой истории является соперничество Англии и Германии», — объяснял он, добавляя к этому, что между ними «неизбежна борьба не на жизнь, а на смерть». Он указывал, что первоначальное «согласие» (антанта) между Россией и Англией каким-то образом превратилось в формальный союз и что вставать на сторону Великобритании в ее противостоянии с Германией было совсем не нужно, поскольку между Германией и Россией отсутствует принципиальный конфликт интересов. Более того, в отличие от сотрудников Министерства иностранных дел, очень далеких от вспышек классовой ненависти, с которыми столкнулся Дурново как бывший полицейский, он подчеркивал, что война станет катастрофой для страны и вину за это возложат на правительство. «…в случае неудачи, — писал он в феврале 1914 года в своей докладной записке для Николая II — социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна». Конкретно Дурново предсказывал, что будут экспроприированы дворянские земельные владения и что «Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению»[614].
Эти выводы — возможность избежать войны с чересчур могущественной Германией, поражение России, близорукая травля самодержавия российскими элитами, которые сами сгинут в горниле яростной социальной революции — были столь же решительными, сколь и недвусмысленными. Сам Владимир Ленин даже в своей последующей знаменитой полемической работе «Государство и революция» (август 1917 года) не достигал и подобия предвидения, проявленного Дурново. «Царизм победил, — писал Ленин об эпохе до 1917 года — Все революционные и оппозиционные партии разбиты. Упадок, деморализация, расколы, разброд, ренегатство, порнография на место политики»[615]. В том, что касалось революционеров, это было в принципе верно. Но несмотря на то, что полиция прижала революционные партии, воинственные социалистические настроения рабочих (оживившиеся после Ленского расстрела 1912 года) и особенно периодические волнения страдавших от безземелья крестьян (сказывавшиеся и на армии) представляли собой постоянную и куда более серьезную угрозу. Ультраконсерватор Дурново понимал это лучше, чем будущие профессиональные революционеры. С 1900 по 1917 год, за исключением двух лет (1905–1907), Ленин ни разу не был в России, проживая по большей части в Швейцарии. Троцкий жил изгнанником за пределами страны с 1902 по 1903 и с 1907 по 1917 годы. И Каменев, и Григорий Радомысльский (Зиновьев) до 1917 года провели много времени в тюрьме, Сибири или в Европе. То же самое относилось и к таким твердолобым оппонентам Ленина из числа социал-демократов, как Мартов и Павел Аксельрод. Виктор Чернов — руководитель Партии социалистов-революционеров, самой многочисленной из российских левых партий, — непрерывно находился в эмиграции с 1899 по 1917 год. Дурново наблюдал царскую систему не из Женевы, Парижа или Берлина, а изнутри, и, в частности, изнутри Министерства внутренних дел. Он лучше посторонних и даже лучше большинства осведомленных людей понимал, что самодержавие становится пустым звуком[616]. Что не менее важно, в то время как представители российского истеблишмента с ужасом ждали новой «пугачевщины» снизу, Дурново осуждал российские верхние классы и особенно конституционных демократов, добивавшихся от самодержавия политических прав и, насколько представлялось ему, не понимавших, что воинствующие массы будут склонны идти намного дальше и поглотят их всех[617].
Что же предлагал дальновидный Дурново? Вместо «противоестественного союза» между самодержавной Россией и Великобританией с ее парламентской властью он призывал к заключению союза с похожей на Россию консервативно-монархической Германией в рамках будущего континентального блока, в состав которого также должны были войти Франция (каким-то образом примирившаяся с Германией) и Япония[618]. Но каким образом предполагалось достичь этого? Германский кайзер стремился к установлению немецкого контроля над черноморскими проливами, через которые проходило до 75 % российского экспорта зерна, имевшего ключевое значение для процветания империи[619]. Более того, во внутриполитическом плане Дурново склонялся к тому, чтобы снова объявить чрезвычайное положение, поддержанием которого он занимался в 1905 году, но к моменту составления его докладной записки примерно две пятых из 130 миллионов подданных Российской империи уже жили в условиях военного положения или особого режима («усиленная охрана»). Дурново, верный своим принципам, не поддавался правопопулистскому искушению привлечь на свою сторону крестьян посредством перераспределения собственности — не потому, что подобно большинству членов Госсовета или Думы был обладателем крупных земельных владений (у него их не было), а потому, что боялся беспорядков[620]. Воздерживался он и от решительного осуждения демократии, допуская, что она может быть подходящим строем для некоторых стран. И все же он утверждал, что демократия обернется распадом в России, которая нуждается в «твердой власти»[621]. Однако его стратегия закрытой крышки, сводившаяся к сохранению как можно более централизованной власти и отказу от сотрудничества с Думой в ожидании, когда во главе страны встанет настоящий самодержец, представляла собой политику застоя[622]. Он сам осознавал ключевую дилемму: чтобы уцелеть, власть нуждалась в репрессиях, но репрессии отталкивали от нее еще больше людей, сужая социальную базу режима и тем самым порождая потребность в новых репрессиях. «Мы находимся в тупике, — сетовал Дурново в 1912 году, — боюсь, что из него мы все, с Царем вместе, не сумеем выбраться!..»[623].
Если бы дело дошло до войны с Германией, то даже величайший из существовавших на тот момент охранителей царского режима не смог бы спасти самодержавие во второй раз[624]. Не только Дурново, но и Столыпин предупреждал, что очередная большая война «будет гибельна для России и династии»[625]. Что еще более важно, Дурново понимал, что крах режима во время мировой войны продиктует все последующие события[626]. Как он и предвидел, новая война — против Германии — в самом деле превратилась в революционную войну, ударившую рикошетом по самим социалистам и породившую анархию. «Как бы парадоксально это ни звучало, — вспоминал один из социал-демократов, меньшевик Федор Гурвич (известный как Федор Дан), — крайние реакционеры из числа царских чиновников разобрались в движении сил и социальном содержании этой грядущей революции куда быстрее и лучше, чем все российские „профессиональные революционеры“»[627].
Ностальгия по царской России, сама по себе вполне понятная, все же неуместна: «конституционное самодержавие» никогда не было жизнеспособным и не могло переродиться во что-то более удачное, а развитие гражданских союзов никогда бы не смогло заменить отсутствовавшие в России либеральные политические институты или покончить с нелиберальными институтами[628]. Когда в стране одна за другой стали внезапно возникать нелегальные политические партии, первыми были созданы левые партии: Армянская революционная федерация (Дашнаки) (1890), Польская социалистическая партия (1892), Еврейский Бунд (1897), Российская социал-демократическая рабочая партия (1898), расколовшаяся на большевиков и меньшевиков (1903), Еврейская социал-демократическая рабочая партия, или «Поалей Цион» (1900), Партия социалистов-революционеров (1901). В 1905 году среди прочих на свет появились конституционные демократы, или кадеты (классические либералы), и Союз русского народа (протофашисты)[629]. Все эти организованные партии, даже антисоциалистические, внушали ужас самодержавию и непреклонность самодержавия оставила печать на каждой из них, включая и конституционалистов. Радикализация военных лет привела к дальнейшему перекосу своеобразного российского политического спектра влево, в то же время породив самые разнообразные насильственные практики. «Большевистская революция, — проницательно отмечал один исследователь, — закрепила почти вездесущие, но мимолетные практики общеевропейской катастрофы 1914–1921 годов в качестве постоянной черты советского государства». Разумеется, как добавляет этот исследователь, за этими насильственными практиками, за этим государственным строительством стояли идеи[630]. Причем идеи не какие-нибудь, а планы переустройства всей жизни сверху донизу, построения социалистического царствия небесного на Земле. В свою очередь, проводниками этих идей, заряженных трансцендентальной силой, были новые люди, вброшенные в политический пейзаж революцией — такие, как Сталин.
Для того чтобы грузин из крохотного городка Гори — через Тифлис, Чиатуру, Баку и сибирскую ссылку — поднялся хотя бы на относительные вершины власти с тем, чтобы воплощать в жизнь марксистские идеи, должен был с грохотом рухнуть весь мир. Так и случилось. Роль Сталина в этих грандиозных событиях была ничтожной. В отличие от бурных лет с 1905 по 1908 год или периода после марта 1917 года в его биографии с 1909 по начало 1917 года содержится мало примечательных моментов. Большинство авторов либо приукрашивают эти годы, изображая их более драматическими, чем они были в действительности, либо опускают их. Но этот продолжительный отрезок времени, в течение которого Сталин не делал ничего или почти ничего, имел колоссальное значение для России, да и для всего мира. С тем чтобы осмыслить роль Сталина в неожиданных и поразительных событиях 1917 года, и прежде всего с тем, чтобы разобраться во всем созданном им впоследствии режиме, необходимо описать и подробно изучить грандиозные процессы, в которых он не сыграл никакой заметной роли. Но после того, как власть оказалась в пределах досягаемости Сталина, он неустанно сражался за нее, как человек, ощущающий себя орудием судьбы, и продемонстрировал революционные таланты, оказавшиеся особенно полезными в евразийских условиях.
Современные революции — яркие события, поражающие зрелищем миллионов людей, поднявшихся с намерением взять судьбу в свои руки и возбужденных обретенным чувством солидарности и ощущением неограниченных возможностей. Но в то же время революции несут с собой картину упадка и краха, гибели старой правящей системы и неприглядного становления новой. Вне зависимости от происходящего или не происходящего на улицах, в казармах, на заводах и в полях исход революции решается в коридорах власти — в столице и провинции. Поэтому не обойтись без изучения высокой политики и повседневных мелочей, связанных с созданием институтов, а также без ознакомления с практиками и процедурами управления, образом мысли и образом жизни, стоящими за проявлениями власти. Разумеется, высокая политика формируется под воздействием социальных сил, действий и чаяний широких масс, но политику нельзя свести к социальным аспектам. Более того, хотя новый режим в бывшей Российской империи был порожден самой народной из всех известных революций, в итоге он перестал быть подотчетным народу и даже самому себе. Кульминацией революционного процесса с участием широких масс не только может становиться, но и нередко становится власть ограниченного числа людей — не потому, что революция «деградировала», или потому, что благие намерения и хорошее начало были погублены негодяями или неудачным стечением обстоятельств, а потому что на каждом шагу дает о себе знать международное положение, институты возникают из обломков старого и утробы нового, а идеи тоже играют немалую роль. Революционеры могут усматривать в диктатуре как преступление, так и бесценное орудие; в людях могут видеть как граждан, так и рабов, возможных противников или прирожденных врагов; частная собственность может восприниматься как краеугольный камень и свободы, и угнетения. Решительное, неподдельное стремление к социальной справедливости способно — в зависимости от идей, которыми руководствуются люди, и соответствующих практик — привести к институционализации самой возмутительной несправедливости. Успешная революция может обернуться трагедией. Но и трагедии порой являются великими геополитическими проектами. Русская революция оказалась неотделима от давних дилемм и новых представлений о России как о великой державе мирового уровня. И это тоже способствовало выявлению скрытых черт личности Сталина.
…что это, глупость или измена?
(голос слева: «Измена».
[Другой депутат]: «Это глупость». Смех).
Обыкновенно каждый строй <…> гибнет <…> не от силы врагов, а от непригодности своих защитников.
П осле встречи Теодора Рузвельта с кайзером Вильгельмом II, в 1910 году, бывший американский президент (1901–1909) признавался жене: «Теперь я абсолютно уверен, что нам всем достанется»[633]. После смерти предшественника и деда кайзера (в возрасте 91 года) неопытный Вильгельм II отправил в отставку 75-летнего канцлера Отто фон Бисмарка[634]. В дальнейшем молодой кайзер, выказавший себя надменным и в то же время неуверенным в себе человеком, регулярно покушался на германскую конституцию и парламент и вызывающе вел себя во внешней политике, усугубляя парадокс бисмарковского объединения Германии: немцы, угрожая своим соседям, сами явно были уязвимы от них на двух фронтах. Вильгельм II — известный как Высочайший Воитель — отказался продлевать так называемый русско-германский Договор перестраховки, заключенный по инициативе Бисмарка, и тем самым непреднамеренно подтолкнул Россию к сближению с Францией и повысил для Германии вероятность войны на два фронта[635]. Запоздалая попытка Вильгельма II исправить эту ошибку и склонить Николая II к заключению Бьёркского договора провалилась. Наконец, не надо забывать и о военно-морской программе кайзера. В 1913 году на Великобританию приходилось 15 % международной торговли, но на втором месте находилась Германия с 13 %, и в этом все более взаимозависимом мире глобальной торговли — особенно торговли жизненно необходимыми продуктами питания — Германия была абсолютно вправе строить военно-морской флот[636]. Однако Вильгельм II и его окружение лелеяли фантастические планы о постройке флота в 60 линкоров для Северного моря[637]. Это способствовало сближению Великобритании с Францией — несмотря на едва не состоявшуюся между ними в 1898 году войну из-за колоний — и даже с самодержавной Россией. «Кайзер похож на воздушный шарик, — отметил однажды Бисмарк. — Если не держать его за ниточку, никогда не знаешь, куда он полетит»[638].
Впрочем, танго танцуют вдвоем, а глобальная установка «в наших владениях никогда не заходит солнце», которой пыталась следовать Великобритания, сама по себе была агрессивной. Британия неохотно уступила — по крайней мере временно — военно-морскую гегемонию в Западном полушарии — усилившимся США, а на Дальнем Востоке — выскочке Японии. (Но на содержание британского Королевского флота по-прежнему тратилась четверть государственных доходов.) В то же время первоочередной задачей британской внешней политики являлось сдерживание гипотетической угрозы со стороны России имперским владениям в Персии, Центральной Азии и Китае. Вследствие того, что в состав России входили земли в Европе, на Ближнем Востоке и на Дальнем Востоке, многие видели в ней единственного потенциального соперника глобальной Британской империи[639]. И все же даже до заключения англо-российского соглашения 1907 года более непосредственную и опасную угрозу для Великобритании представляло собой усиление Германии. Между Британией и Германией существовали тесные экономические и культурные связи[640]. Но не менее серьезными были и противоречия между ними и при этом Германия не была ни Америкой, ни Японией, и Британия не намеревалась смиряться с ростом ее могущества. «По моему мнению, — отмечал в частном письме от 25 сентября 1901 года лорд Керзон, — самым примечательным аспектом международной ситуации в течение следующей четверти века станут не успехи России — это в любом случае неизбежно, — и не враждебность со стороны Франции — которая является наследственной, — а возрастание Германской империи за счет Великобритании; и я полагаю, что любой британский министр иностранных дел, желающий оказать хорошую услугу своей стране, никогда не должен забывать об этом соображении»[641]. С тем чтобы обуздать принципиальный антагонизм между главной мировой державой и Германией, стремившейся обеспечить себе место в мировом порядке, зарождавшемся на европейском материке у самых дверей Британии, с обеих сторон требовались усилия чрезвычайно опытных политиков[642]. Но вместо этого никто не мешал антагонизму вылиться в гонку вооружений и становлению двух враждебных систем союзов (или соглашений): тройственной англо-франко-российской Антанты и блока Центральных держав, а именно Германии и Австро-Венгрии.
Сами по себе союзы не являются причиной войн; те становятся следствием расчетов и просчетов[643]. В Германии сочли, что путь к победе над Британией ведет через Россию. Подобно тому, как британским империалистам не давала покоя российская экспансия в Азии, так и германская военная верхушка оказалась зациклена на мнимой российской «угрозе» в Европе. В 1860–1914 годах российский ВВП еще сильнее отстал от немецкого: например, в 1914 году в России было выплавлено в четыре раза меньше стали, чем в Германии. Но за тот же срок российская экономика выросла вчетверо[644]. При этом немецкие специалисты по военному планированию — задача которых заключалась в подготовке к возможной войне — упирали еще и на громадное население России (около 178 миллионов человек при населении Германии в 65 миллионов человек) и на недавно анонсированную в России большую программу перевооружения, завершение которой предполагалось к 1917 году[645]. Немецкий генералитет подчеркивал необходимость не допустить, чтобы индустриализующаяся Россия вместе с другой европейской сухопутной державой — союзной России Францией — имела возможность выбрать подходящее время для нападения на Германию с двух сторон, и объявлял Россию ближнесрочной угрозой, которую следовало устранить путем превентивного удара. «Чем дольше мы будем ждать, — сетовал в мае 1914 года начальник германского Генерального штаба Хельмут фон Мольтке-младший (г. р. 1848) начальнику австрийского штаба, — тем ниже будут наши шансы на успех; невозможно соперничать с Россией в количественном отношении»[646]. Якобы в порядке самообороны Германия стремилась к столкновению со слабой Россией, пока та еще не стала непобедимой[647].
Британские просчеты имели давнюю историю. Британия обещала всему миру глобальный порядок, Pax Britannica, не имея ни желания, ни средств для его насаждения, в то время как вызывавший большую зависть британский империализм порождал империализм соперничающих наций, который, в свою очередь, заражал страхом британское геополитическое воображение. «Война стала неизбежной из-за усиления Афин и страха, который оно внушало Спарте», — писал древнегреческий историк Фукидид. Тогда, в V веке до нашей эры, столкновение между периферийными государствами, Коринфом и Керкирой, вылилось в схватку между Афинами и Спартой — схватку, которой каждая из этих держав добивалась и о которой каждая из них впоследствии пожалела. Бисмарк называл подобные решения игрой в «железные кости». В 1914 году британцы не вполне осознавали последствия соперничества, которое отчасти спровоцировали они сами. Но хотя скрытой причиной Первой мировой войны служил англо-германский антагонизм, а Россия являлась ключевым осложняющим фактором, роль детонатора сыграл не спор из-за африканских колоний, чего ожидали левые, и не только они одни, а события в Восточной Европе, в соответствии со сделанным еще в 1888 году предсказанием Бисмарка, что поводом к войне может стать «какая-нибудь ужасная глупость на Балканах»[648]. Именно здесь, по мере отступления Османской империи, друг на друга, подобно тектоническим плитам, надвигались другие большие сухопутные империи — Австро-Венгрия, Россия, Германия, — из-за чего маленькая Сербия и стала линией разлома, вызвавшей мировую войну, а на Восточном фронте — и революцию в Российской империи.
Сербия вычленилась из Османской державы в начале XIX века, а столетием позже увеличила свою территорию в ходе двух Балканских войн (1912–1913), но ни одна из этих войн не вылилась в более масштабную войну. Правда, Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину (отторгнув ее от Османской империи), и тем самым резко увеличила численность своего южно-славянского (югославского) населения — сербов, хорватов и боснийских мусульман. Следствием этой осуществленной в 1908 году аннексии, которую не смогла предотвратить Россия, стали многочисленные заговоры с целью освобождения южных славян, организованные «Молодой Боснией» — террористической организацией, посвятившей себя защите югославских интересов. В 1914 году «Молодая Босния» приняла решение об убийстве австрийского губернатора в Сараево, столице Боснии и Герцеговины. Но затем члены «Молодой Боснии» узнали — очевидно, из газет, — что в Сараево приедет наследник габсбургского престола, эрцгерцог Франц-Фердинанд — причем в газетах указывалось точное время и место визита, — и решили устроить покушение на него, а не на губернатора. Эрцгерцог, племянник Франца-Иосифа, стоял первым в очереди на австро-венгерскую корону в силу стечения обстоятельств: сын кайзера совершил самоубийство. Многие наблюдатели надеялись на то, что после того, как 84-летний Франц-Иосиф — занимавший престол уже 66 лет — в конце концов отправится к праотцам, 50-летний Франц-Фердинанд займется реорганизацией и стабилизацией внутриполитической жизни в империи. Как-никак эрцгерцог, женатый на славянке (чешке), в 1913 году раскритиковал австрийского главнокомандующего за «шапкозакидательские планы по покорению сербов и бог знает кого еще».
В воскресенье 28 июня 1914 года — на годовщину свадьбы супругов, а также в священный для сербов День святого Вита — светлейшая чета, как и было объявлено, прибыла в Сараево. Местный габсбургский губернатор специально запланировал визит эрцгерцога на день, святой для Сербии. Он отмечался в память о событиях 1389 года, когда поражение в битве на Косовом поле ознаменовало конец Сербской империи, но в то же время некий серб сумел убить османского султана в его шатре (после чего был обезглавлен телохранителями султана)[649]. Первый из шести террористов из «Молодой Боснии», расставленных по заранее анонсированному маршруту Франца-Фердинанда, ехавшего в открытом автомобиле, упустил подходящий момент. Второй сумел швырнуть в машину эрцгерцога гранату, но она отскочила и, несмотря на ее взрыв под следующей машиной, ранивший двух офицеров, наследник престола смог продолжить свой путь; оставшиеся заговорщики остались на местах, но никому из них тоже не удалось ничего сделать. Наследник габсбургского престола прибыл в сараевскую ратушу, выстроенную в мавританском стиле, где выступил с речью. Дерзкий план покушения шел прахом.
В ратуше, после завершения всех выступлений и церемоний, эрцгерцог решил изменить график визита и навестить жертв взрыва, доставленных в больницу. 19-летний боснийский серб Гаврило Принцип, член «Молодой Боснии» и один из тех, кому в тот день не улыбнулась удача, попытался поправить дело, заняв позицию на сараевской улице Франца-Иосифа рядом с лавкой деликатесов Морица Шиллера в надежде на то, что ему удастся перехватить Франца-Фердинанда на его дальнейшем маршруте. Водитель эрцгерцога, не знавший о том, что нужно ехать в больницу, по ошибке свернул на улицу Франца-Иосифа, услышал недовольные возгласы пассажиров, начал сдавать задним ходом, но машина заглохла — в пяти футах от Принципа. Шестеро из восьми братьев и сестер Принципа умерли в младенчестве, а сам он был болен чахоткой и в его тщедушном теле еле теплилась жизнь. Он мечтал стать поэтом. Внезапно оказавшись лицом к лицу с историей, он выхватил пистолет и выстрелил в австрийского наследника, которого было легко опознать по шлему с плюмажем из зеленых перьев, и в его жену (попавшая в нее пуля предназначалась губернатору). Оба супруга умерли почти мгновенно.
Сербия только что прошла через две Балканские войны, в которых потеряла не менее 40 тысяч человек убитыми, и новая война была последним, в чем она нуждалась. Но после ареста террористов из «Молодой Боснии» (все они были гражданами Австро-Венгрии) некоторые из них сознались, что их втайне вооружала и натаскивала сербская военная разведка, ведомство-изгой в этой стране-изгое[650]. Сербский премьер-министр не был инициатором покушения, но он не отрекался от него и не смог обуздать охватившую Сербию эйфорию, что лишь усугубило ярость венских властей. «Широкое пространство перед военным министерством было сплошь покрыто народом, — писал Лев Троцкий, живший в изгнании в Вене и работавший корреспондентом киевской газеты. — И не публикой, а действительным народом, в корявых сапогах и с корявыми пальцами <…> Махали в воздухе черно-желтыми флажками, пели патриотические песни, кое-кто выкрикивал: <…> „Все сербы должны умереть!“»[651]. Если бы кайзер Франц-Иосиф ничего не сделал в ответ на «сараевское злодеяние», это могло бы стать сигналом к новым актам политического террора. Но что он мог сделать? Габсбурги едва не лишились своего государства в 1740 году и еще раз в 1848–1849 годах; в 1914 году перед ними стояла дилемма, с которой не приходилось сталкиваться даже многонациональной Российской империи: из одиннадцати основных народов Австро-Венгрии лишь пять проживали более-менее в границах империи; в том, что касалось остальных шести народов, большинство их представителей проживало вне пределов империи[652]. Австрийские правящие круги решили раздавить Сербию, несмотря на риск спровоцировать общеевропейскую войну; по сути, страх смерти толкал их на риск самоубийства.
Венский посланник, посетивший 5 июля Берлин с целью получить от Германии добро на сведение счетов с Сербией, вернулся, заручившись «всемерной поддержкой» со стороны кайзера Вильгельма II. Оставалось добиться согласия со стороны Будапешта, столицы венгерской половины империи. 23 июля, после внутренней дискуссии с венгерскими вождями (включившимся в процесс к 9 июля), а также интенсивных военных приготовлений, Вена телеграфировала в Белград ультиматум, состоявший из десяти пунктов, включая и требование о создании в Сербии совместной следственной комиссии, работу которой должны были контролировать австрийские должностные лица. Правительство Сербии с некоторыми оговорками согласилось на все требования, кроме последнего — которое означало посягательство на ее суверенитет — и еще одного. Даже сейчас у кайзера Франца-Иосифа оставалась возможность удовольствоваться достигнутым, сохранив лицо. «Едва ли гениальные, — писал великий историк Якоб Буркхардт о величайшем европейском семействе, Габсбургах, — но доброжелательные, серьезные и рассудительные; стойкие и хладнокровные в случае несчастий»[653]. Увы, все это осталось в прошлом; Вена, руководствуясь ощущением того, что монархия пребывает в состоянии едва ли не фатального упадка и что ее время истекает, 28 июля объявила войну — причем впервые в истории сделала это с помощью телеграфа[654].
Этот шаг не обязательно повлек бы за собой всеобщий конфликт. Быть ли эскалации, в первую очередь зависело от двух людей, кузенов по крови и по браку, Вилли и Ники. Вильгельм II был невысокого мнения о Николае II; в 1901 году, на похоронах королевы Виктории, он заявил британскому министру иностранных дел, что царь «годится лишь на то, чтобы жить в деревне и выращивать репу»[655]. Кайзер не имел никакого понятия о российской большой стратегии. В свою очередь, Николай II не спешил с решением, отмечая, что «война станет катастрофой для всего мира, а после того, как она разразится, ее будет трудно остановить»[656]. На протяжении первой половины 1914 года в Санкт-Петербурге и других частях империи, включая бакинские нефтяные промыслы, произошло больше стачек, чем в какой-либо другой момент после 1905 года, а в июле 1914 года рабочие держались как никогда грозно, отчасти вследствие отчаяния перед лицом репрессий. Дума, прежде чем в начале июня отправиться на летние каникулы, отказалась одобрять многие разделы государственного бюджета, в том числе не пожелав выделять средства для Министерства внутренних дел, занимавшегося внутренними репрессиями. Что же касается российской военной мощи, то союзные России Франция и Великобритания переоценивали ее, в то время как Германия и Австро-Венгрия недооценивали — но не так сильно, как сами русские[657]. Более того, Россия и Сербия даже не состояли в формальном союзе, а кузен Ники никогда бы не начал войну, руководствуясь какими-либо романтическими панславянскими бреднями[658]. Российские должностные лица советовали Сербии дать разумный ответ на австрийские требования. Тем не менее было ясно, что Россия не позволит сильной Германии унижать Сербию из-за того урона, который бы это нанесло российской репутации, особенно после того, как в 1908 году Россия не сумела предотвратить аннексию Боснии и Герцеговины Австрией[659]. Николай II был полон решимости дать отпор Австро-Венгрии, начавшей мобилизацию, не ради Сербии, а ради России.
В конце июля вожди Германии в последний момент пошли было на попятную, но Австро-Венгрия отвергла пробные мирные инициативы — и Германия уступила. Если бы Вильгельм II проявил сдержанность и обуздал своих зависимых от него австро-венгерских союзников, то Николай II ответил бы ему тем же. Но вместо этого, перед лицом воинственности своего кузена, давления со стороны отечественных элит, требовавших проявить твердость, и внутренних волнений царь отдал приказ, затем отменил его, и наконец 31 июля снова отдал приказ о всеобщей мобилизации[660].
Впрочем, Россия не была невинной жертвой. В верхах постоянно затевались интриги, имевшие целью заставить царя упразднить Думу или понизить ее статус, превратив ее в чисто совещательный орган. По сути, принятое Николаем II решение о войне представляло собой замаскированный путч против презираемой им Думы. Война позволила бы восстановить непосредственный мистический союз между царем и народом (и в этом смысле стала бы продолжением отмечавшегося в прошлом году 300-летнего юбилея Романовых). Царь испытывал неподдельные угрызения совести при мысли о своих невинных подданных, обреченных на смерть, но в то же время он ощущал мощный эмоциональный подъем, вызванный избавлением от отвратительных политических компромиссов и посягательств на самодержавный идеал. Кроме того, Николай II возлагал надежды на патриотический подъем в стране, «вроде того, который наблюдался во время войны 1812 года»[661]. Вторя подобным заблуждениям, одна из провинциальных газет отзывалась на известие о войне такими словами: «нет больше ни политических партий, ни диспутов, ни правительства, ни оппозиции, а есть лишь единый русский народ, готовый сражаться месяцами и годами до последней капли крови»[662]. В этом и заключалась великая иллюзия: сомнительная, нежеланная война, имевшая своей целью поддержание международного престижа России, выдавалась за внутриполитический триумф, когда толпы падают на колени перед своим царем на Дворцовой площади. Умами овладели мечты и о дальнейшем расширении империи: в кои-то веки перед ней открылась возможность захватить Черноморские проливы и армянские регионы османской Анатолии, аннексировать владения Австрии с польским и украинским населением, а также войти в Персию, китайский Туркестан и Внешнюю Монголию[663].
Не один лишь Николай II неожиданно вывернул наизнанку традиционную причинно-следственную связь между войной и революцией в России, сочтя, что война каким-то образом поможет предотвратить революцию[664]. В Берлине чувство уязвимости тоже порождало фантазии о зарубежной экспансии и внутриполитической консолидации. Перспектива войны на два фронта вызвала к жизни германский план покорения континента. Этот план, получивший известность как план Шлиффена по имени генерала графа Альфреда фон Шлиффена (1833–1913) и первоначально отчасти замышлявшийся как смелый способ добиться предоставления военным дополнительных ресурсов, после его переработки Хельмутом фон Мольтке-младшим предусматривал вторжение колоссальной армады в Бельгию и Францию по огромной дуге с тем, чтобы в дальнейшем разбить Россию. Предполагалось, что Германия сможет компенсировать численное превосходство противников тактической внезапностью, мобильностью и отличной подготовкой[665]. Германский генеральный штаб, одолеваемый приступами пессимизма, питал меньше иллюзий в отношении скоротечности войны, чем нередко считается, но не желал признавать, что война перестала быть эффективным политическим инструментом: в глазах немецких армейских кругов война по-прежнему обещала разом решить многочисленные проблемы, стоявшие перед страной, — и штатские были согласны с ними. Таким образом, Германия шла на нарушение бельгийского нейтралитета с тем, чтобы поддержать Австрию в ее противостоянии с Россией, притом что основой целью было избежать поражения в гонке вооружений с Россией, что означало также войну с Великобританией[666].
Намного менее известен тот факт, что британское Адмиралтейство, аналог германского Генерального штаба, намеревалось сделать ставку на скорый крах финансовой системы Германии, который должен был парализовать ее экономику и лишить ее вооруженные силы возможности вести войну: эта формула быстрой победы, предполагавшая очень низкие издержки, представляла собой британский эквивалент плана Шлиффена. План Адмиралтейства по разгрому Германии был разработан в комитете по торговле с врагом, во главе которого стоял Гамильтон (Хэм) Каффи (1848–1934), известный как лорд Дезарт. Он не только выводил войну за рамки чисто военных задач, но и предполагал крупномасштабное государственное вмешательство в работу свободно-рыночной экономики. Адмиралтейство стремилось к тому, чтобы в военное время контролировать передвижение торговых судов, несущих британский флаг, и перевозимые ими частные грузы, ввести цензуру на всех телеграфных линиях и осуществлять надзор за финансовыми операциями лондонского Сити. Поскольку Великобритания располагала крупнейшим военно-морским флотом и почти полностью монополизировала инфраструктуру глобальной торговой системы, Адмиралтейство питало необоснованные надежды на то, что ему каким-то образом удастся справиться с воздействием хаоса на экономику самой Великобритании. Все это входило в противоречие с международным правом. Британский кабинет в 1912 году одобрил план Адмиралтейства и даже заранее делегировал ему соответствующие полномочия на случай начала военных действий. Внутренние военные дискуссии в Великобритании касались вопроса о том, сумеет ли Британия избежать участия в чисто военных действиях (отправки войск на континент), оставив Германию без доступа к морским путям, коммуникациям и кредиту[667].
В какой-то момент казалось, что Великобритании и Германии удастся отойти от края пропасти. Вильгельм II никак не давал окончательной отмашки к войне, пока ему не сообщили, что Россия объявила мобилизацию[668]. 1 августа 1914 года в пять часов вечера кайзер подписал приказ о мобилизации, но всего двадцатью тремя минутами позже была получена телеграмма от германского посла в Лондоне. Как сообщал германский посол, британский министр иностранных дел сэр Эдвард Грей «только что позвонил мне и спросил меня, могу ли я дать гарантию того, что, если Франция останется нейтральной в случае войны между Россией и Германией, мы не станем нападать на французов»[669]. Был ли это аналог (не принятого во внимание) совета Петра Дурново Николаю II не встревать в англо-германские дрязги, то есть выражение мечты Лондона о том, чтобы избежать войны, направив германские армии на восток, на Россию? Лондон не слишком распространялся на эту тему. Разговор Грея с германским послом продолжался всего шесть минут. Но в телеграмме, как представляется, был поднят ключевой вопрос, вокруг которого вращалась вся мировая политика в первой половине XX века и который стал главной дилеммой сталинского режима — в кого метит Германия?
Ликующему германскому кайзеру лондонская телеграмма от 1 августа показалась спасением: речь шла о расколе Тройственной Антанты, о войне не на два, а на один фронт. Грей как будто бы обещал, что Великобритания и даже Франция оставят без внимания поддержку, оказанную Германией Австрии в ее противостоянии с Сербией, а соответственно, и русско-германский конфликт. Фон Мольтке, которого едва не хватил удар, заявил протест, указывая на чрезвычайный риск и хаос, сопряженные с остановкой выполнения четких германских военных планов и (едва ли осуществимым) разворотом целых армий с запада на восток — «Ваше Величество, это невозможно! Перемещение миллионов солдат невозможно сымпровизировать!»[670] — но затем пришла новая телеграмма, как будто бы подтверждавшая нейтралитет Великобритании в том случае, если Германия нападет только на Россию, и Вильгельм II приказал подать шампанское. Кроме того, кайзер отправил телеграмму другому своему кузену, королю Георгу V, в которой давал слово, что германские войска, несмотря на продолжение мобилизации на западе страны (в целях обороны), не перейдут французскую границу. Казалось, что сделка состоялась. Но тем же самым вечером британский король прислал ответ, расставлявший точки над i. В этом ответе, составленном Греем, разговор Грея с германским послом назывался «недоразумением»[671]. Было ли это коварством со стороны британцев? Нет, только глупостью. Париж никогда бы не смирился с уничтожением России Германией, потому что это полностью изменило бы соотношение сил на континенте в пользу Германии, да и в любом случае Франция имела перед Россией формальные договорные обязательства. Грей — который называл Германию линкором без руля, но сам вел себя необъяснимым образом, — с запозданием уточнил, что если Берлин хочет избежать войны с Британией, то Германия должна воздержаться и от нападения на Россию. Побелевший от ярости Вильгельм II к облегчению фон Мольтке приказал ему продолжить подготовку к оккупации Бельгии. Его пересмотренный план Шлиффена начал претворяться в жизнь[672].
Германия объявила войну России и Франции; Великобритания объявила войну Германии[673]. Германские должностные лица посредством хитрых пропагандистских приемов ухитрились подать вступление Германии в войну как вынужденный ответ на «агрессию» со стороны России, которая первой начала мобилизацию[674]. (Впоследствии Сталин, к большому несчастью, придерживался общепринятой точки зрения, согласно которой всякая мобилизация, даже объявленная в качестве меры сдерживания или самообороны, неизбежно ведет к войне[675].)
К исполнению был принят, по крайней мере на первых порах, и план лорда Дезарта, несмотря на то что финансовые группы, министерство торговли и прочие заинтересованные круги решительно выступали против этой большой стратегии. Однако утрата уверенности в июле 1914 года вызвала грандиозную финансовую панику: лондонские банки начали отзывать краткосрочные займы и избавляться от гигантских запасов векселей, ввергнув лондонский рынок в ступор; процентные ставки подскочили. В Нью-Йорке европейские инвесторы отказывались от американских ценных бумаг и требовали платежей золотом. Впрочем, вследствие угрозы войны страховые ставки взлетели так высоко, что морские перевозки золота прекратились, несмотря на то что глобальная финансовая система держалась на этом металле. «Еще до того, как прозвучал первый выстрел, еще до того, как началось уничтожение материальных ценностей, распалась вся мировая сеть кредита, — осенью 1914 года отмечал исполнительный директор фирмы Lazard Brothers. — Биржа закрылась, учетный рынок умер <…> по всему миру остановилась торговля; деньги были в дефиците; у Банка Англии наблюдались проблемы с ресурсами». Нейтральные США не потерпели бы того, что Великобритания в ходе конфликта с Германией разрушит глобальную экономическую систему. Вскоре британское правительство отказалось от попыток разом сокрушить германскую экономику и вместо этого стало постепенно вводить импровизированные меры экономической блокады. Из этого ничего не вышло. Трансокеанский поток предназначенных для Германии товаров и сырья, финансируемый британскими банками и перевозимый на британских судах, только возрастал[676]. Вместе с тем Британия отправила на континент сухопутную армию.
Мировая война казалась неизбежной. На протяжении десятилетий правящим кругам Германской империи не хватало элементарной осторожности в отношении обретенного ими могущества; империалистической Британии не хватало дальновидных, умелых лидеров, способных смириться с германским могуществом и тем самым обуздать его. Сербские террористы замышляли убийства, невзирая на последствия. Австро-Венгрия, лишившись наследника, сделала ставку на смертельную схватку. Германские правящие круги старались поддержать своего единственного союзника, осажденную Австрию, в то же время не испытывая принципиальной уверенности в способности выиграть гонку вооружений с великими державами, окружавшими Германию, особенно со слабой Россией, чьи военные возможности возрастали день ото дня, и потому разработали оборонительный план, предусматривавший захват всей Европы[677]. Россия рисковала всем — и вовсе не из-за сомнительных панславянских интересов в Сербии, а из-за того, что неспособность защитить Сербию подорвала бы российский престиж[678]. И, наконец, Великобритания и Германия не сумели сговориться и в последний момент заключить двустороннюю сделку за счет России, несмотря на такую попытку. (Но подобные намерения сохранялись у обеих сторон.) И если всего этого было недостаточно, на дворе стояло лето: начальник Генштаба фон Мольтке уже во второй раз за сезон отправился в продолжительный отпуск на воды лечить больную печень — на этот раз уехав на месяц в Карлсбад, откуда он должен был вернуться лишь 25 июля; германский гросс-адмирал Альфред фон Тирпиц находился на водах в Швейцарии; начальник австро-венгерского штаба, фельдмаршал барон Франц Конрад фон Гётцендорф, уехал с любовницей в Альпы; германский и австрийский военные министры тоже взяли отпуск[679]. Важную роль в этом марше навстречу Армагеддону сыграли и дополнительные структурные факторы — переоценка возможностей военного наступления[680]. Но если бы у Петербурга имелись неопровержимые доказательства причастности сербской разведки к убийству эрцгерцога, то честь царя, возможно, была бы задета настолько, что он бы отказался оказывать Белграду военную поддержку[681]. Если бы Принцип не проявил упрямства и отправился бы домой после того, как они с сообщниками провалили покушение, или если бы шофера эрцгерцога уведомили о новом маршруте, мировой войны, возможно, удалось бы избежать. Как бы то ни было, решение о начале войны всегда принимают политики, даже в тех случаях, когда эти политики не только определяют судьбу военных структур государства, но и сами вскормлены ими. В 1914 году политики, военные, а главное, правители всей Европы — за немногими исключениями (проницательный Петр Дурново, неуклюжий Эдвард Грей) — зарились на чужие территории и позиции и верили (или надеялись), что война решит все их международные и внутренние проблемы и придаст новый импульс их правлению, полагая, что как раз сейчас настал самый подходящий момент[682]. Иными словами, когда такие случайности, как поворот машины не в ту сторону на улицах Сараево, поставили перед горсткой людей выбор между мировой войной и миром, те, поколебавшись, выбрали войну, в той или иной степени рассчитывая поддержать государственный престиж, обеспечить расширение территории государства и вдохнуть новую энергию в правящий режим[683].
Конфликт, разразившийся в августе 1914 года, перерос в мировую войну отчасти из-за опасений в уязвимости участвующих в нем государств для завоевания, но война затянулась из-за того, что завоевать их оказалось сложно[684]. Военные действия зашли в тупик уже к осени 1914 года: Великобритания и в меньшей степени Россия сорвали попытку превентивного покорения Франции, предпринятого Германией. С того момента — и на протяжении всех последующих дней — перед всеми воюющими державами не могло стоять более сложного выбора: следовало либо выйти из тупика посредством переговоров, признав, что миллионы солдат зря отдали свою жизнь, либо продолжить поиск возможностей для неуловимого решающего удара, посылая на смерть все новые миллионы солдат. Все участники войны избрали последний вариант. Выражаясь по-иному, если решение о войне сначала приняла Австро-Венгрия, затем Германия, затем Россия и затем Великобритания, то решение затянуть агонию было совместным. У воюющих держав кончились деньги, но они все равно продолжали сражаться. На протяжении 52 месяцев войны власти наиболее образованных и технологически передовых стран мира поставили под ружье 65 миллионов человек. До 9 миллионов погибло, более 20 миллионов было ранено и почти 8 миллионов было взято в плен или пропало без вести — что дает общую сумму потерь в 37 миллионов человек[685].
В течение двух лет англичане в основном давали французам и русским принимать на себя тяжесть германских ударов[686]. Однако в июле 1916 года, во время бойни под Верденом — затеянной немцами в рамках новой стратегии истощения, предполагавшей выход из тупика путем обескровливания французов, — англичане ответили немцам наступлением на реке Сомме, на более западном участке фронта. За первые сутки наступления было убито не менее 20 тысяч британских солдат — и пролетариев, и аристократов — и еще 40 тысяч ранено. Это были самые огромные потери в британской военной истории. Прежде чем битва на Сомме, как и сражение под Верденом, окончилась тупиком, было убито и изувечено 430 тысяч британских солдат (по 3600 в день), а также 200 тысяч французских и порядка 600 тысяч немецких[687]. В целом на Западном фронте причиной 8 из 10 миллионов смертей на поле боя стали не «индустриальные методы убийства», а давно отлаженные технологии: стрелковое оружие и артиллерия[688]. Тем не менее артиллерийские снаряды теперь разрывали людей на клочки более чем в 25 милях от линии фронта (притом что захваченное в ходе наступлений измерялось в ярдах). Помимо того что пулеметы стали вполне портативным оружием, они могли делать 600 выстрелов в минуту и часами вести непрерывную стрельбу, изрыгая смертоносный стальной ураган[689]. Ядовитые газы выжигали легкие бойцам в траншеях, хотя ветер, изменивший направление, нередко гнал отравленные тучи назад, на то войско, которое применило химическое оружие. (Самые большие потери от хлора и горчичного газа из всех участников войны несла русская армия вследствие несовершенства ее противогазов[690].) В Османской империи, вставшей на сторону Германии и Австро-Венгрии, армянских подданных в массовом порядке обвиняли в измене — в содействии русским с целью отторжения восточной Анатолии — и убивали либо насильственно переселяли из приграничных областей, что привело к гибели от 800 тысяч до 1,5 миллионов армянских гражданских лиц. В Сербии потери составляли 15 % населения страны, что являлось чудовищной расплатой даже за необдуманное убийство; в то же время вторжения сербских войск в габсбургские владения не привели к восстанию южных славян, показав, что опасения венских властей, подтолкнувшие их к конфликту, в целом были беспочвенными[691]. А что же хваленый германский флот, строительство которого стало одним из главных факторов, спровоцировавших британцев и подтолкнувших Европу к краю пропасти? На протяжении всей Первой мировой войны он дал одно-единственное сражение британскому флоту, летом 1916 года, у побережья Дании, когда британцы потеряли больше кораблей, но немцы отошли и уже не рисковали своим драгоценным флотом.
Именно сама война, а вовсе не кое-как скроенный Версальский мирный договор, породила ужасные последствия, ощущавшиеся десятилетиями. «Эта война при всей ее грандиозности ничтожна, — утверждал Бертран Рассел, преподаватель логики в Кембриджском университете и внук британского премьер-министра. — На кон в ней не поставлено никаких великих принципов, ни одна из сторон не ставит перед собой великих целей, значимых для человечества <…> Англичане и французы говорят, что они сражаются за демократию, но не хотят, чтобы их слова услышали в Петрограде или в Калькутте»[692]. Помимо чудовищного лицемерия войны, Ленин, вождь большевиков, усвоил тот факт, что люди могут избавиться от целых народов. Но если европейские правители и генералы сознательно посылали миллионы людей на смерть бог знает зачем, то Ленин мог утверждать, что он готов пожертвовать жизнями миллионов ради цели, которая благодаря империалистической войне казалась как никогда оправданной: ради мира и социальной справедливости. Маркс в «Манифесте Коммунистической партии» воздавал должное колоссальной динамичности капитализма, но Ленин подчеркивал его безмерную разрушительность: по его мнению, война показывала, что капитализм безвозвратно исчерпал тот прогрессивный потенциал, которым он когда-то обладал. Точно так же в его глазах себя исчерпали европейские социал-демократы, не выступившие против войны, несмотря на то что они были марксистами[693]. По-прежнему принадлежа к международным социалистическим кругам, Ленин отныне стоял на радикально иных позициях. «Я все еще „влюблен“ в Маркса и Энгельса, и никакой хулы на них выносить не могу спокойно, — писал Ленин своей любовнице Инессе Арманд в январе 1917 года из Цюриха. — Нет, это — настоящие люди! У них надо учиться». Он завершает письмо пренебрежительными словами о «каутскианцах», то есть последователях Карла Каутского, немецкого социал-демократа и одного из столпов социалистического Второго интернационала (1889–1916), уничтоженного войной[694].
Свою марксистскую идеологию, справедливость которой кровопролитная война подтверждала так, как никогда не подтверждали никакие довоенные события, Ленин дополнил политикой подражания военным технологиям[695]. Отныне вести пропаганду было проще простого. В условиях, когда вокруг бушевала война, Ленин написал свою фундаментальную работу «Империализм, как высшая стадия капитализма» (1916), в которой, опираясь на идеи британца Джона Гобсона и австрийца Рудольфа Гильфердинга, утверждал, что капитализм был бы обречен, если бы не эксплуатировал заморские страны. Однако едва ли было необходимо читать Ленина, чтобы провести связь между Первой мировой войной и хищническим колониализмом. В 1876–1915 годах из рук в руки перешли гигантские территории, нередко насильственным образом[696]. Франция стала обладательницей колониальной империи, в 20 раз превышавшей ее своими размерами, а Великобритания захватила земли, в 140 раз превосходившие ее по площади, и подчинила себе сотни миллионов людей. За пределами Европы лишь Япония сумела отразить натиск европейцев и тоже приобретала колониальные владения, соперничая с Европой в хищности. В покоренной немцами Юго-Западной Африке подавление восстания гереро (1904–1907) вылилось в геноцид — который едва не достиг своих целей: немцы уничтожили до 75 % коренного населения[697]. Но особенно печальную известность приобрела колониальная империя крохотной Бельгии, своей величиной в восемьдесят раз превосходившая метрополию, которая, в поисках каучука и славы, на протяжении нескольких десятилетий до 1914 года поработила, изувечила и уничтожила до 10 миллионов человек — едва ли не половину жителей Конго[698]. Но Первая мировая война тем-то и отличалась, что даже в тех странах, где сложилось правовое государство, политики и генералы обращались со своими гражданами не лучше, а зачастую и хуже, чем с колониальными подданными. Генерал сэр Дуглас Хейг, командовавший британскими войсками на Сомме, выказывал полное пренебрежение к человеческим жизням, шла ли речь о противнике или о его собственных людях. «Три года войны и потеря каждого десятого мужчины страны — не слишком большая плата за достижение такой великой цели», — писал он в дневнике. В тех случаях, когда британские потери были слишком малы, генерал считал, что войска теряют волю к победе[699]. Из 3,6 миллионов человек, призванных в армию в 1914 году в демократической Франции — единственной республике среди великих держав, — к 1917 году в строю осталось менее миллиона. Около 2,7 миллиона было убито, ранено, взято в плен или пропало без вести. В массовом порядке с жизнью расставались и гражданские лица. Ни один крупный европейский город не был разрушен — сражения Первой мировой войны в основном происходили в деревнях и полях, — но «безопасность» государства отныне требовала уничтожения вражеской культуры, что с самого начала продемонстрировали в Бельгии немцы: библиотеки и соборы, олицетворявшие вражескую нацию, подвергались бомбардировкам, а гражданские лица сознательно морились голодом[700]. «Это не война, — писал раненый индийский солдат, уцелевший во французской мясорубке 1915 года, — это светопреставление»[701].
Сталин не попал на войну. Летом 1914 года, в 36-летнем возрасте, он отбывал второй год четырехлетней ссылки на пустынных просторах Северо-Восточной Сибири, в Туруханске. Это была самая продолжительная ссылка в его жизни: ему пришлось прозябать около Полярного круга до самого 1917 года. На этот раз власти сослали его в места, слишком удаленные от железной дороги, чтобы оттуда можно было сбежать. В то время как два поколения мужчин, самый цвет Европы, гнали на бойню, ему приходилось сражаться самое большее с комарами и со скукой.
Ни одному из вождей большевиков не довелось побывать на фронте. Ленин и Троцкий с комфортом устроились в зарубежном изгнании. В июле 1915 года Ленин писал Зиновьеву: «Не помните ли фамилии Кобы?». Ленин, очевидно, имел в виду его истинную фамилию. Зиновьев не ответил. В ноябре 1915 года Ленин просил в письме другому товарищу: «Большая просьба: узнайте (от Степко [Кикнадзе] или Михи [Цхакая] и т. п.) фамилию Кобы (Иосиф Дж….?? мы забыли). Очень важно!!». Зачем это было нужно Ленину, осталось неизвестно[702]. Вскоре после этого он увлеченно — и ошибочно — объяснял завоевание 85 % земного шара беспощадными экономическими мотивами. Троцкий, во время войны метавшийся из одной страны в другую, писал газетные статьи об окопной войне и о социально-психологических последствиях войны, о политической жизни во многих европейских странах и в США и о политике социалистических движений по отношению к войне, призывая к созданию «Соединенных Штатов Европы» как к способу остановить кровопролитие[703]. Сталин же, как впоследствии отмечал Троцкий, на протяжении величайшего конфликта в истории человечества, войны, потрясшей международное социалистическое движение, не опубликовал ровно ничего существенного. Будущий властитель умов не оставил абсолютно никаких размышлений о войне, хотя бы в виде дневниковых записей[704].
Одной из причин этого, по-видимому, была крайняя изоляция. Сталин из забытой богом Сибири отправлял многочисленные письма большевикам, эмигрировавшим в Европу, умоляя прислать уже заказанные им книги, в частности по национальному вопросу. Он подумывал о том, чтобы составить сборник своих работ на эту тему, начиная со статьи 1913 года «Марксизм и национальный вопрос». Еще до войны, в начале 1914 года, Сталин дописал и отослал большую статью «О культурной автономии», но она была утрачена (и так и не найдена)[705]. В феврале 1916 года он писал Каменеву, что работает над двумя другими статьями, «Национальное движение в его развитии» и «Война и национальное движение», и вкратце изложил их содержание. Он намеревался выявить взаимосвязь между империалистической войной, национализмом и разновидностями государственного устройства с тем, чтобы обосновать существование больших многонациональных государств:
Империализм как политическое выражение <…> Несостоятельность старых рамок «нац. государства», ломка этих рамок и стремление к образованию «государств [многих] национальностей». Отсюда стремление к захвату и война <…> Отсюда вера в нац. освобождение <…> Популярность принципа нац. самоопределения в противовес принципу аннексии. Обнаружившаяся слабость (экономическая и иная) мелких государств <…> Недостаточность совершенно независимого существования мелких и средних государств и фиаско идеи нац. сепарации <…> Расширенный и углубленный союз государств с одной стороны и автономия нац. областей внутри государств с другой <…> она должна выразиться в провозглашении автономии нац. территории внутри государственных национальностей в борьбе за соединенные штаты Европы[706].
Эти размышления предшествовали изданию книги Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма» и отчасти вторили работам Троцкого о Соединенных Штатах Европы (которые критиковал Ленин). Однако обещанные Сталиным статьи военных лет, которые, как он сообщал Каменеву, «почти готовы», так и не воплотились в жизнь.
Но строгая изоляция не может быть единственным объяснением. В сибирской ссылке Сталин познакомился со своим будущим соперником Янкелем (Яковом) Свердловым (г. р. 1885), сыном гравера-еврея из Нижнего Новгорода, имевшим за плечами четыре года учебы в гимназии. Как и Сталин, Свердлов был заочно кооптирован в большевистский Центральный комитет после пражской партийной конференции 1912 года. Их обоих выдал один и тот же агент охранки из рядов большевиков, Малиновский, и они вместе прожили несколько лет в Туруханске, в том числе и в отдаленной Курейке — поселении, где насчитывалось от тридцати до сорока жителей. В годы войны, находясь в далекой Сибири, Свердлов сумел закончить публицистическую работу «Массовая ссылка (1906–1916)» и ряд статей: «Очерки по истории международного рабочего движения», «Очерки Туруханского края», «Крушение капитализма», «Раскол в германской социал-демократии», «Война в Сибири»[707]. Писал он и письма, в которых отражалось его соперничество со Сталиным. «Мы с приятелем [Сталиным] во многом рознимся, — писал Свердлов в письме от 12 марта 1914 года, адресованном в Париж. — Он очень живой человек и сохранил, несмотря на свои сорок лет, способность живо реагировать на самые различные явления. Во многих случаях у него возникают новые вопросы там, где для меня их уже нет. В этом смысле он свежее меня. Не подумай, что я ставлю его выше себя. Нет, я крупнее, это он сам сознает… Поспорили, сыграли партию в шахматы, я дал ему мат, затем разошлись за поздним временем. А утром снова встретимся, и так каждый день: нас на Курейке только двое…». В течение недолгого времени они делили одну комнату. «Нас двое» в одной комнате, — писал Свердлов своей второй жене, Клавдии Новгородцевой. — «Со мною грузин Джугашвили, старый знакомый… Парень хороший, но слишком большой индивидуалист в обыденной жизни». Вскоре Свердлову это надоело и он съехал. «…мы слишком хорошо знаем друг друга, — писал он 27 мая 1914 года Лидии Бессер, жене революционера-инженера. — …что печальнее всего, в условиях ссылки, тюрьмы человек перед вами обнажается, проявляется во всех своих мелочах… С тов[арищем] теперь на разных квартирах, редко и видимся»[708].
Сталин позволил себе поддаться гнетущим условиям глубокой изоляции, в которой он очутился. Когда утонул один его товарищ по сибирской ссылке, Сталин забрал себе всю его библиотеку, нарушив кодекс поведения ссыльных и укрепив свою репутацию эгоцентриста. Кроме того, Сталин предавался известному развлечению ссыльных революционеров, соблазняя и бросая крестьянских девушек. От него забеременела одна из дочерей его домохозяина, 13-летняя Лидия Перепрыгина, и, когда вмешалась полиция, ему пришлось дать слово жениться на ней, но он не сдержал обещание; у Лидии родился сын, который вскоре умер. (Сталин впоследствии вспоминал собаку Тишку, которая была у него в Сибири, но только не своих подруг и незаконных отпрысков.) В течение восьмимесячной туруханской зимы будущий диктатор делал в речном льду проруби, чтобы ловить себе для пропитания рыбу, как делали и окружавшие его закутанные в меха туземцы, и в одиночестве подолгу охотился в темных заснеженных лесах. («С волками живешь, — впоследствии говорил Сталин, — по-волчьи приходится выть»[709].) Внезапно налетавшие слепящие бураны не раз угрожали его жизни. Вечный агитатор и учитель, он увещевал коренных жителей, якутов и эвенков, в своей холодной, тесной съемной комнате, где в окнах не было стекол, тщетно пытаясь поднять их на революционную борьбу. У него были слушатели, но почти не было настоящих собеседников, не говоря уже о последователях. (Якобы существовавший кавказский отряд Сталина, никогда не представлявший собой чего-то большего, чем крохотный кружок не слишком верных сторонников, давным-давно рассеялся и больше уже никогда не собирался снова.) Правда, ему удалось превратить жалкого жандарма, получившего задание стеречь его, в слугу, приносившего ему почту и сопровождавшего его в самовольных поездках на встречи с товарищами-ссыльными в редких поселениях[710]. А его армянский товарищ по ссылке, Сурен Спандарян, в сопровождении своей подруги Веры Швейцер даже навестил его, проделав для этого длинный путь на север по замерзшему Енисею. Однако Сталин, влачивший нищенское существование, главным образом писал всем, кого только знал, с просьбами прислать денег, а также книг. «Мой привет Вам, дорогой Ильич, горячий-горячий привет! — писал он Ленину. — Привет Зиновьеву, привет Надежде Константиновне! Как живете, как здоровье? Я живу, как раньше, хлеб жую, доживаю половину срока. Скучновато, да ничего не поделаешь». Обращаясь к сестрам Аллилуевым (в Петроград), Сталин сетовал на то, что «В этом проклятом крае природа скудна до безобразия»[711]. Лидия родила от него второго сына, Александра, — его второго незаконнорожденного отпрыска — и тот выжил, но Сталин бросил его, как бросил первого, Константина, в Сольвычегодске.
В конце 1916 года Сталин получил повестку на воинскую службу. Но в январе 1917 года, проделав на нартах, запряженных оленями, полуторамесячный путь из Туруханска по тундре на призывной пункт, находившийся на юге Сибири, в Красноярске, будущий диктатор был освобожден от службы в армии вследствие физических увечий[712].
Чего добивалось царское правительство, пытаясь призвать в армию таких ненадежных людей, как Сталин и его сотоварищи по ссылке? Россия, подобно большинству великих держав, перешла на всеобщую воинскую обязанность в 1870-х годах. После этого на протяжении какого-то времени у соответствующих стран не имелось ни административных возможностей, ни финансовых ресурсов для проведения повальных мобилизаций. Во Франции половина призывников на втором году службы выполняла задачи, не связанные с боевой подготовкой, в то время как в Германии в ряды армии нередко не попадало до половины возможных призывников. В России две трети мужчин призывного возраста были освобождены от призыва. По мере приближения Первой мировой войны возникла настоятельная потребность призвать под знамена всех, кого только можно, но власти по-прежнему оказывались не на высоте положения[713]. И все же после начала войны Россия располагала крупнейшими в мире вооруженными силами, в рядах которых насчитывалось 1,4 миллиона человек. Великобритания и Франция называли эту массовую армию своей союзницы «паровым катком». Более того, несмотря на бунты призывников, только во второй половине 1914 года в армию было призвано еще 5 миллионов российских подданных[714]. Но так же, как в ходе военных действий был убит и ранен почти весь офицерский корпус 1914 года, заметно прорежены были и ряды призывников. На протяжении войны погибло не менее 2 миллионов русских военнослужащих[715]. Царские власти были вынуждены все тщательнее подчищать закрома[716]. Из 178 миллионов человек, по оценкам проживавших в 1914 году в Российской империи, пригодными для воинской службы были почти 18 миллионов человек и 15 миллионов из их числа было призвано в армию. Это было огромное число, но по отношению к общей численности населения не такое большое, как во Франции (8 миллионов из 40 миллионов) или в Германии (13 миллионов из 65 миллионов). Вообще говоря, в годы войны число наемных работников в российском сельском хозяйстве сократилось почти на две трети, а на российских заводах нередко не оставалось квалифицированных рабочих. Кроме того, призыв оставил Россию почти без половины учителей начальных школ (которых и без того было не слишком много). И все же сравнительная малочисленность российской армии указывает на пределы царской власти в обширной империи. Россия была не в состоянии в полной мере воспользоваться ресурсом, наличие которого приводило в ужас верховное германское командование, а именно громадным населением[717].
При всем сказанном российские солдаты и полевые офицеры хорошо проявили себя на поле боя, несмотря на первоначальную нехватку — более острую, чем у других участников войны — снарядов, винтовок, патронов, обмундирования и обуви[718]. В августе-декабре 1914 года русские армии потеснили немцев на их восточном фланге, а затем сумели нанести тяжелое поражение Австро-Венгрии. Против османских войск русские сражались гораздо лучше, чем британцы, добившись победы после того, как турки зимой 1914/1915 года вторглись в Россию, тщетно надеясь тем самым поднять на восстание российских мусульман. Проблема, однако, была в том, что немцы, оправившись от первого удара, отразили русское наступление и окружили русские войска под Танненбергом (к юго-востоку от Данцига), после чего принудили русских к 300-мильному отступлению[719]. К концу 1915 года войска, подчинявшиеся Германии, не только отняли обратно все, что в прошлом году русские завоевали в габсбургской Галиции, но и оккупировали русскую Польшу с ее жизненно важной промышленностью и угольными шахтами, значительную часть Белоруссии и Курляндию (в Прибалтике), создав угрозу для Петрограда. Тем не менее в 1914–1916 годах русская армия сковывала на Восточном фронте более 100 дивизий центральных держав; до 1917 года Россия захватила в плен больше немцев, чем Великобритания и Франция, вместе взятые[720].
Россия вступила в войну, имея навязанную самодержавию конституцию, необязательную для исполнения, причем ни одна из сторон в противостоянии между Думой и самодержавием не понимала другую сторону и не сочувствовала ей[721]. Николай II цеплялся за самодержавие, несмотря на то что это не давало ему никакого личного удовлетворения, а сам он оказался не в состоянии играть возложенную на себя роль[722]. При этом царь нередко переигрывал конституционалистов: думские сессии были редкостью. Дума провела одно заседание 26 июля 1914 года, на котором одобрила военные кредиты (что было чистой формальностью), а затем заседала в течение трех дней с 26 по 29 января 1915 года[723]. После отступления 1915 года, которое было объявлено ужасным поражением, несмотря на то что порядок, в котором отступали русские, произвел большое впечатление на немцев (и сорвал их планы), Николай II все же созвал думскую сессию, а в августе 1915 года Павел Милюков, лидер партии конституционных демократов, оказался во главе шестипартийного Прогрессивного блока. В состав этого блока входили почти две трети депутатов Думы, а своей целью он ставил наведение порядка в военной экономике путем создания так называемого правительства доверия[724]. На определенном уровне это означало назначение царем кабинета из числа кандидатов, однозначно одобренных Думой. Однако министр внутренних дел, подозревая, что конституционалисты на самом деле стремятся к установлению подлинно парламентского строя, при котором правительство выражает интересы большинства избирателей, называл председателя Думы Михаила Родзянко «напыщенным дураком», утверждая: «Вы просто хотите <…> собрать съезд и предъявить разные ваши требования — ответственное министерство, а может быть даже и революцию»[725]. Между тем российские консерваторы пытались противопоставить Прогрессивному блоку Консервативный блок, но в августе 1915 года правые потеряли одного из своих главных вождей, Петра Дурново, который в результате апоплексического удара впал в кому и умер[726].
Еще большее значение, чем эта утрата, имело то, что Николай II по-прежнему неодобрительно относился к правым политическим партиям, организованным с целью поддержать его, как к попыткам «вмешательства» в его прерогативы самодержца[727]. Он отказался даже от услуг личного секретаря, который бы привнес порядок в обширный круг его обязанностей и следил бы за исполнением его решений, потому что опасался того, что подпадет под его влияние; поэтому «самодержец» сам вскрывал всю поступавшую к нему корреспонденцию. Впоследствии Троцкий отмечал, что ослабленное самодержавие получило никудышного самодержца, которого оно и заслуживало. В какой-то степени это было верно. Александру III, которого многим не хватало, удавалось навязывать стране свою волю и авторитет; если бы не его безвременная смерть, вызванная болезнью, то в 1914 году ему было бы 68 лет. Тем не менее все связанное с его правлением, указывает на то, что он бы тоже упорно держался за самодержавие со всей его неустроенностью. Один лишь самодержец по-прежнему обладал прерогативой назначать министров, не нуждаясь ни в рекомендациях парламента, ни в его одобрении, и если царь позволял видимой лояльности и хорошей родословной взять верх над компетентностью, то с этим нельзя было ничего поделать. С июля 1914 года по февраль 1917 года в России сменились четыре премьер-министра и шесть министров внутренних дел, причем все они оказались посмешищем[728]. (Многие способные должностные лица все чаще предпочитали держаться от них подальше.) Первой реакцией министров на военные неудачи 1915 года было уныние. В то же время генералы, назначенные Николаем II, нередко занимались поиском козлов отпущения, обвиняя их в проблемах, которые создали они сами[729]. Николай II вполне предсказуемым образом ответил на кризис 1915 года, приостановив работу ненавистной ему Думы. Вместе с тем царь вообразил себе, что может подать войскам и стране вдохновляющий пример, назначив себя верховным главнокомандующим[730]. В сентябре 1915 года Николай II переселился в Ставку верховного главнокомандования в Могилеве, сместив своего дородного кузена великого князя Николая, которого в семейном кругу называли Николашей — а в народе Николаем III.
Почти все представители российского истеблишмента, достаточно высокопоставленные для этого, отговаривали царя от такого шага. В их число входило восемь из двенадцати министров царя, выступивших с соответствующими письменными рекомендациями — и еще двое сделали это в устном виде: все они опасались того, что военные неудачи теперь могут непосредственно отразиться на престиже монарха и монархии. Но их призывы остались тщетными: даже подавляющее большинство высших должностных лиц государства было бессильно изменить волю самодержца. Если не считать тех (весьма редких) случаев, когда сам самодержец менял свою точку зрения, царская система не имела корректирующих механизмов.
Печально известные личные недостатки царя проявились в полной мере и самым фатальным образом. В Могилеве, примерно в 490 милях от бесившей царя российской столицы, Николай II наконец как будто бы нашел желанный и недостижимый мир, в котором не было «ни политических партий, ни диспутов, ни правительства, ни оппозиции, а есть лишь единый русский народ, готовый сражаться месяцами и годами до последней капли крови». Как и во время продолжительных побегов из Петербурга в Крым, Николай II совершал длительные прогулки со своими английскими сеттерами, разъезжал по окрестностям в «роллс-ройсе», слушал музыку, играл в домино, раскладывал пасьянсы и смотрел кино. Время от времени царя в Могилеве навещал наследник Алексей, который «разгуливал там со своим ружьем и громко распевал песни», мешая проводить военные советы. По правде говоря, при всей любви Николая II к пышной романтике армейской жизни, он почти не разбирался ни в стратегии, ни в тактике, хотя опять же, в них не разбирался ни «Николаша», выпускник Академии Генерального штаба, ни германский император Вильгельм II. Впрочем, начальником своего штаба Николай II назначил одаренного генерала Михаила Алексеева, довольно субтильного человека и при этом «громадную боевую силу»[731]. В то же время нужно было позаботиться о мобилизации населения страны на войну и о внутренней политике, но вследствие бегства Николая II в Могилев столица воюющей империи, по сути, оказалась в руках его супруги, а не сильной политической фигуры наподобие Витте или Столыпина[732]. Александра, которую, по словам французского посла Мориса Палеолога, одолевали «постоянная грусть, неясная тоска, смена возбуждения и уныния <…> легковерие, суеверие», не стеснялась давать советы по кадровым и политическим вопросам и ставить своего мужа-«самодержца» перед свершившимися фактами[733]. «Не бойся того, что остается позади, — писала она Николаю, — не смейся над глупой старой женкой, но у нее надеты невидимые „штаны“»[734]. Все, что российское чиновничество и офицерский корпус, отдававшие все силы грандиозной войне за выживание их отечества, слышали о царском режиме, и все его аспекты, которые они лично наблюдали, уязвляли их до глубины души.
Какими бы ни были личные недостатки Николая II, даже он на несколько порядков превосходил Александру как возможную самодержавную властительницу. К тому же она была немка. Так как название «Санкт-Петербург» звучало слишком по-немецки, город был переименован в Петроград, но Россию успела охватить шпиономания. «Нет ни одного слоя общества, в котором бы наверняка не нашлось шпионов и предателей!» — громогласно утверждал военный прокурор, арестовавший сотни человек, включая давно занимавшего свою должность военного министра генерала Владимира Сухомлинова. Тот был неповинен в измене, но в ходе публичного судебного разбирательства по его делу прозвучали крайне неприятные слова о глубочайшей коррупции и некомпетентности, объявленные подстрекательством (это опасное искажение фактов предвещало некоторые аспекты большевизма, вскоре пришедшего к власти)[735]. Александра тоже неустанно писала Николаю о «предателях-министрах» и «предателях-генералах». Но вскоре героями слухов о «темных силах» стали уже она сама и ее окружение, включая Григория Распутина (Новых) — «нашего Друга», как называли его царь и царица. Этот сын бедного крестьянина, родившийся в 1869 году в Западной Сибири, необразованный и малограмотный, выдававший себя за монаха бродяга-паломник, сумел подняться к самым верхам власти. Согласно слухам, от него несло как от козла (потому что он никогда не мылся) и он был похотлив как козел. Его причисляли к запрещенной секте хлыстов, проповедовавших «радения», участники которых «грешили, чтобы избавиться от греха»; сам Распутин советовал своим последователям не противиться искушениям, особенно плотским, и спрашивал: «Как можно покаяться, сперва не согрешив?»[736]. Ходили рассказы о его придворном гареме, отображавшиеся в карикатурах, на которых из голых грудей Александры высовывались ловкие руки Распутина. Все это было мифом. Тем не менее на публике, согласно донесениям охранки, Распутин вступал в беседы с ресторанными певичками, демонстрируя им при этом свой пенис. Мнимый «святой старец» пользовался сексуальными услугами со стороны дворянок, стремившихся воспользоваться его влиянием при дворе, и рассылал главным министрам полуграмотные записки с различными требованиями. Должностные лица боялись навлечь на себя его неудовольствие — он никогда не прощал обид — и регулярно делали ему денежные подарки, но порой доставалось и ему самому. 29 июня 1914 года — на следующий день после убийства эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево — некая кандидатка в убийцы, связанная с соперником Распутина, монахом, за которым стояли высокопоставленные придворные фигуры, — всадила нож в живот святому старцу, но Распутин, у которого из раны вывалились кишки, выжил[737].
В течение всей войны самые влиятельные российские министры тщетно пытались изгнать «сибирского бродягу» из столицы. Александра не поддавалась ни на какие уговоры[738]. Почему? По какой причине она позволяла распоясавшемуся самозванцу, которого называли германским агентом, распоряжаться в российских коридорах власти? На это имелись две причины. Во-первых, несмотря на все разговоры о том, что Распутин вершит дела государства через Александру, именно царица использовала мнимого монаха, заставляя его выдавать ее кадровые и политические предпочтения за «божественную волю» и тем самым делать ее желания более приемлемыми в глазах набожного Николая II. Распутин проявлял свою власть в тех случаях, когда у Александры не было своей точки зрения, но у него самого не имелось сколько-нибудь определенных и устойчивых политических взглядов[739]. Во-вторых, наследник страдал гемофилией, из-за которой в любой день мог умереть вследствие внутреннего кровоизлияния в суставы, мышцы или мягкие ткани, и никакого лекарства от этого не существовало, но Распутину каким-то образом удавалось облегчить страдания «маленького».
Семью Николая II будто преследовало проклятие. Его первый брат (и следующий претендент на престол), Александр, в младенчестве умер от менингита (в 1870 году). Его следующий брат, великий князь Георгий, товарищ Николая II по детским играм, умер в 1899 году в 28-летнем возрасте (порой можно было услышать, как царь наедине смеется над шутками Георгия, которые он записал и хранил в специальной коробке). После этого наследником до 1904 года оставался младший брат Николая II Михаил, пока рождение Алексея не сделало его вторым в очереди и кандидатом на роль регента в том случае, если бы Николай II умер до наступления совершеннолетия Алексея (то есть до 1920 года). Но потом у наследника была диагностирована неизлечимая гемофилия. Еще осенью 1912 года в императорском охотничьем заповеднике в окрестностях Варшавы, в то время принадлежавшей царской России, восьмилетний Алексей, выходя из лодки, ударился бедром. Это незначительное происшествие вызвало у него обширное внутреннее кровоизлияние и опухоль в районе паха, которая воспалилась, следствием чего стал сильный жар (свыше 40 °C). Казалось, что наследник обречен, но об операции не было и речи: кровотечение из хирургического разреза было бы невозможно остановить. Николай и Александра молились перед самыми почитаемыми иконами. Воззвали они и к Распутину, странствовавшему в то время по Сибири. «Бог воззрил на твои слезы и внял твоим молитвам, — отвечал тот телеграммой. — Твой сын будет жить». После получения телеграммы кровотечение чудесным образом прекратилось, жар спал, а опухоль рассосалась[740]. Врачи были поражены; царственная чета еще сильнее привязалась к святому старцу, способному творить чудеса. Свою руку к этому приложил и великий князь Михаил. Осенью 1912 года, когда пошли разговоры о том, что царевича Алексея причащают перед смертью, Михаил, следующий претендент на престол, улизнул от охранки и сбежал в Вену со своей любовницей, разведенной простолюдинкой Натальей Вульферт, создав впечатление, что он сознательно отказывается от прав на трон. В итоге единственным наследником остался болезненный мальчик[741]. Жизнь Алексея по-прежнему висела на волоске — угроза для его жизни могла возникнуть, когда он падал со стула или хотя бы просто сильно чихал, — но Распутин своим бормотанием всякий раз успокаивал мальчика (и его мать) и останавливал кровотечение.
Мистицизм и оккультизм были широко распространены в российских привилегированных слоях — как и в аристократических кругах других стран Европы, — однако Николай и Александра испытывали вполне законную тревогу за судьбу династии. И все же в европейских монархиях нормой было держать дела двора в секрете и российские царствующие особы не желали разглашать государственную тайну, которая бы все объяснила — и могла бы вызвать сочувствие со стороны народа. Даже главные генералы и министры не знали правды об Алексее. Информационный вакуум, порожденный этим обстоятельством, способствовал разгулу самых диких слухов об оргиях самозваного монаха с участием Александры и его гнусной придворной камарильи. Эти истории получили большое распространение, нанося такой урон монархии, на который были не способны никакие мнимые шпионы вроде Сухомлинова. Уличные торговцы способствовали символическому избиению Романовых, распространяя такие брошюры, как «Тайны Романовых» и «Жизнь и приключения Григория Распутина», издававшиеся тиражами от 20 тысяч до 50 тысяч экземпляров. А среди неграмотных широкому хождению историй о нравственном упадке монархии и о том, как она изменяет стране, способствовали открытки, скетчи, легко запоминающиеся стихи и анекдоты[742]. «Какой смысл воевать, — говорили солдаты на фронте, — если немцы уже всем заправляют?»[743].
Самый большой парадокс состоял в том, что к 1916 году, невзирая на все препятствия, трудами российских властей, которым оказывали содействие созданные по инициативе общественности организации, тесно связанные с государственными учреждениями, резко улучшилось состояние оборонной промышленности[744]. Вплоть до того года России приходилось закупать большую часть вооружений за рубежом, и русским солдатам нередко с трудом удавалось раздобыть боеприпасы для своего оружия — японских винтовок «Арисака», американских «Винчестеров», британских «Ли-Энфилд», которые доставались им наряду с древними русскими «Берданами»[745]. Войскам на фронте не хватало снарядов, винтовок, обмундирования и обуви (армии требовалась четверть миллиона пар обуви в неделю)[746]. Однако после двух лет войны российские заводы начали в больших количествах выпускать винтовки, боеприпасы, радиостанции и аэропланы[747]. Российская экономика в 1916 году процветала: уровень занятости, прибыли предприятий и фондовый рынок были на подъеме. Воспользовавшись резким приростом производства, а также возможностью проводить рекогносцировку вражеских позиций с воздуха, генерал Алексей Брусилов в июне 1916 года организовал смелую наступательную операцию. По идее он всего лишь наносил фланговый удар по Австро-Венгрии в рамках наступления России на германские позиции, имевшего своей целью ослабить нажим на Францию и Англию (которые теряли силы в бойне под Верденом и на Сомме). Но Брусилов, использовавший примитивную разновидность передовой тактики — сочетание артиллерийского удара с мобильными пехотными соединениями, — всего за несколько недель, атакуя на широком фронте, сокрушил оборону австро-венгров и учинил опустошение у них в тылу. Его силы уничтожили почти две трети австро-венгерских войск на восточном фронте: 600 тысяч человек было убито и ранено, 400 тысяч попало в плен[748]. Потрясенный австрийский начальник генштаба указывал, что «следует поскорее заключить мир, иначе мы будем фатально ослаблены, если не уничтожены»[749]. Но вместо этого непосредственное командование габсбургскими силами было поручено германскому фельдмаршалу Паулю фон Гинденбургу — он называл эти события «самым тяжелым кризисом из всех, какие знал Восточный фронт»[750].
«Мы выиграли войну», — похвалялся российский министр иностранных дел, впрочем, добавляя, что «боевые действия продлятся еще несколько лет»[751]. Так или иначе, успехи Брусилова были сведены на нет другими русскими полководцами. Один непокорный генерал даже загнал в болото элитную императорскую гвардию, где эти «лучшие в Европе образчики человечества в том, что касается телосложения» стали легкой мишенью для германских аэропланов[752]. Кроме того, Брусилова подвела железная дорога и у него кончились боеприпасы. Сам Брусилов понес ошеломляющие потери в 1,4 миллиона убитых, раненых и пропавших без вести и остался без резервов. В довершение несчастья России пришлось срочно спасать Румынию, которая встала на сторону Антанты именно благодаря успехам Брусилова и тут же потерпела катастрофическое поражение. Тем не менее Брусиловский прорыв стал самой успешной операцией Антанты за всю войну и оптимисты в России предвещали, что 1917 год наконец-то принесет стране победу. Впрочем, в политическом плане положение становилось все более зыбким. «В нашей монархии, — отмечал в 1916 году один бывший министр юстиции, — найдется лишь горстка монархистов»[753].
Вскоре более вероятной стала казаться уже не победа, а политический взрыв. Осенью 1916 года произошел ряд мятежей — порой с участием целых полков — на окраинах Петрограда, где располагались тыловые части, переполненные необученными призывниками, которые братались с рабочими[754]. Вдобавок Николай II перевел осужденного за предательство Сухомлинова — которому, как было известно, покровительствовала Александра — из тюрьмы под домашний арест и тем самым подлил масла в огонь, пожиравший образ династии. 1 ноября 1916 года пользовавшийся всеобщим уважением Павел Милюков, выступая с думской трибуны, обрушился на правительство, выразив свое возмущение скверным ведением войны в звучной фразе: «что это, глупость или измена?». Многие депутаты кричали: «глупость!», другие — «измена!», но нашлось немало и тех, кто восклицал: «и то и другое!». Милюкову устроили овацию[755]. Публикация подстрекательской речи была запрещена, но благодаря разочарованному монархисту из числа думских депутатов, видному члену Союза русского народа Владимиру Пуришкевичу она нелегально распространялась в тысячах экземпляров на фронте. Сам Пуришкевич в Думе называл царских министров марионетками Распутина. За несколько часов до начала думских каникул Пуришкевич принял участие в убийстве Распутина, организованном князем Феликсом Юсуповым совместно с кузеном царя великим князем Дмитрием Павловичем, а также с сотрудниками британской разведки. Изуродованный и изрешеченный пулями труп Распутина был найден в ледяных водах Невы спустя несколько дней, 19 декабря 1916 года[756]. Возмущенный Николай II все же втайне испытывал облегчение[757]. Однако многие представители истеблишмента, радуясь сенсационной кончине «внутреннего немца», тем не менее продолжали бить тревогу. Великий князь Александр Михайлович после убийства Распутина писал своему кузену-царю: «Как бы странно это ни выглядело, Ники, у нас на глазах происходит революция, которой способствует правительство»[758].
Самодержец, по непонятной причине покинувший столицу воюющей державы, псевдомонах, в отсутствие самодержца заполучивший необъяснимую власть при дворе, чехарда ничтожеств, втихомолку сменяющих друг друга на министерских должностях, крики об измене на первых полосах всех газет, в уличных парламентах на каждом углу и в Думе — все это безнадежно подрывало образ самодержавия. «Вынужден сообщить, — телеграфировал в Париж в январе 1917 года Морис Палеолог, посол Франции — ближайшей союзницы России, — что в настоящий момент во главе Российской империи стоят безумцы»[759]. Те, кто распространял слухи о грядущем дворцовом перевороте, рассуждали о том, будут ли убиты и Николай II, и Александра, или только одна царица[760]. Генерал Алексеев и прочие военачальники вели в Ставке дискуссии о том, каким образом им удалось самостоятельно устроить Брусиловский прорыв, и начали задумываться о вещах, которые прежде казались немыслимыми. Но что, если бы первыми против Николая II поднялись левые силы?
Революции подобны землетрясениям: их всегда предсказывают и иногда они происходят. На протяжении всего 1916 года и в начале 1917 года о грядущей революции (как и о еврейских погромах) предупреждали почти все отделения охранки[761]. Все главные вожди революционеров — Ленин, Мартов, Чернов, Троцкий — находились за границей, а многие из второстепенных лидеров социалистов, проживавших в Петрограде, были нейтрализованы охранкой, если не своими собственными политическими ошибками[762]. 9 января 1917 года, в двенадцатую годовщину Кровавого воскресенья, на улицы столицы вышли 170 тысяч забастовщиков, выкрикивавших: «Долой правительство предателей!» и «Долой войну!», но в тот день благодаря многочисленным арестам обошлось без революции. 14 февраля 1917 года в столице забастовало до 90 тысяч рабочих и полиция снова произвела массовые аресты[763]. Но забастовки не прекращались; 22 февраля из-за локаута на Путиловском заводе, объявленного вследствие недовольства рабочих зарплатой, на улицы вышли тысячи человек[764]. Из-за нехватки топлива закрылся ряд заводов, что увеличило число праздношатающихся рабочих. К тому же после морозного января февраль в Петрограде выдался не по сезону теплым. 23 февраля, в Международный женский день — 8 марта по европейскому календарю — на улицах столицы состоялись демонстрации с участием около 7 тысяч женщин, трудившихся за гроши на петроградских ткацких фабриках; они кричали не только «Долой царя!» и «Долой войну», но и «Хлеба!». С какой стати участницы демонстраций в Международный женский день требовали хлеба? Вопреки распространенным мифам царским властям удавалось удовлетворять потребности воюющей страны, как продемонстрировало поначалу хорошо снабжавшееся наступление Брусилова (к концу 1917 года на складах скопилось 18 миллионов артиллерийских снарядов)[765]. Но царское государство едва справлялось с организацией продовольственного снабжения[766]. Чрезвычайная ситуация со снабжением страны продовольствием оказалась своего рода последней из последних соломинок.
Довоенная Россия кормила и Германию, и Англию, обеспечивая 42 % глобальных поставок пшеницы. Вся империя — от зернохранилищ до железных дорог — работала как грандиозный механизм по экспорту зерна, в огромных объемах снабжая хлебом самые отдаленные рынки до тех пор, пока война не покончила с внешней торговлей — что в теории должно было улучшить питание российского населения (сидевшего на голодном пайке)[767]. Правда, площадь посевов несколько сократилась, так как многие крестьяне отправились на фронт и в города, а западные области страны были оккупированы противником. Более того, призванные в армию мужчины, прежде выращивавшие хлеб, теперь потребляли его — в 1916 году армии досталась половина российского зерна, предназначенного для рынка[768]. Но это была не главная проблема. Не была главной проблемой и транспортная система, на которую почти все возлагали вину. Действительно, железнодорожная сеть не была приспособлена для того, чтобы доставлять хлеб на рынки внутри империи. И все же более существенным было то, что многие крестьяне отказывались продавать зерно государству из-за низких цен, в то время как цены на промышленные товары, необходимые крестьянам (такие, как косы), резко подскочили[769]. Но, пожалуй, что еще более существенно, государственные органы контроля, руководствуясь сильнейшими антикоммерческими побуждениями, вытеснили оклеветанных, но необходимых посредников (мелких хлеботорговцев), но не сумели в должной мере заменить их, тем самым дезорганизовав внутренний рынок зерна[770]. Так, несмотря на наличие в России запасов продовольствия, к концу января 1917 года поставки хлеба в северную столицу из южных зернопроизводящих регионов не достигали даже одной шестой от абсолютного минимального уровня ежедневного потребления[771]. Правительство долго не желало вводить нормирование, опасаясь того, что учреждение карточной системы породит ожидания в отношении снабжения, которые оно будет не в силах удовлетворить. Тем не менее 19 февраля правительство наконец с запозданием объявило о введении карточек с 1 марта. Эта попытка разрядить ситуацию привела к панической скупке продовольствия. В хлебных лавках били стекла. Отмечалось, что продавцы в этих лавках прячут товар — очевидно, для его спекулятивной перепродажи. Кроме того, по Петрограду гуляли слухи о том, что, хотя многие хлебные лавки из-за нехватки муки работают всего несколько часов в день, в дорогих ресторанах беспрепятственно подают свежеиспеченный белый хлеб[772]. Один из агентов охранки предполагал, что «подпольные революционные партии готовят революцию, но если революция состоится, это случится само собой, на манер голодного бунта»[773].
Всего через четыре часа после того, как царское правительство объявило о введении нормирования, в Петрограде состоялась демонстрация женщин, требовавших хлеба; через семь дней после этой демонстрации самодержавие, столетиями правившее Россией, перестало существовать.
Зимой 1917 года Россия не страдала от голода, как в 1891 и 1902 годах, память о которых еще была жива, хотя события тех лет не привели к свержению царского режима. (Голод 1891–1892 годов унес не менее 400 тысяч жизней[774].) Во время Первой мировой войны нехватка продовольствия в Германии — отчасти вызванная британской блокадой, призванной уморить голодом гражданское население Германии и сломить ее волю, — уже спровоцировала крупные городские волнения поздней осенью 1915 года, которые повторялись ежегодно, однако германское государство продержалось до 1918 года, пока правящий германский режим не потерпел поражение в войне. Ни хлебные марши, ни даже всеобщие забастовки еще не являются революцией. Да, социалистические агитаторы кишели на заводах и в казармах, находя там отзывчивых слушателей[775]. Столицу покорили революционные песни — подобно тем, которые на каждое 1 мая пел в Тифлисе Сталин, — новые формы обращения друг к другу («гражданин», «гражданка») и в первую очередь убедительные рассказы о бессмысленной мясорубке войны и разгуле коррупции в верхах, заполнявшие символический вакуум, разъедавший царизм, и вооружавшие людей солидарностью[776]. Некоторые участники петроградских демонстраций предавались пьянству и грабежам, но многие другие подкладывали под пальто полотенца, тряпье и старые одеяла в ожидании ударов казачьих нагаек. Охрипшие от криков люди, заполонившие улицы Петрограда в конце февраля 1917 года, вели себя смело и решительно. Впрочем, протестующие толпы часто проявляют решимость и отвагу, но революции все равно остаются редкостью. За революцией стоит не решительность толпы, а нежелание элиты поддерживать существующий политический строй. Хлебные демонстрации, как и забастовки, лишь показали, что самодержавный режим уже лишился опоры. У него почти не осталось защитников.
Дело было даже не в женщинах, вышедших на улицу: генерал Брусилов предупреждал, что у армии осталось продовольствия не более чем на десять дней — и не было сомнений в том, что он, как и прочие военачальники, возлагает вину за это на самодержавие. «Всякая революция начинается сверху, — писал один высокопоставленный царский чиновник, — а наше правительство ухитрилось превратить самые верноподданные элементы страны в своих критиков»[777]. В высших эшелонах власти множились отчаянные заговоры по смещению царя, в которых участвовали даже великие князья из Романовых. Уже в конце 1916 года бывший председатель Думы Александр Гучков сообща с заместителем председателя Думы начал обсуждать с верховным командованием возможность насильственного отречения Николая II в пользу Алексея при регентстве великого князя Михаила Александровича и назначения правительства, ответственного перед Думой. (В частности, Гучков выдвигал планы «захвата» царского поезда.) Параллельно этому заговору начальник штаба генерал Алексеев предлагал князю Георгию Львову арестовать Александру, а если Николай II будет протестовать, заставить его отречься в пользу «Николаши» (великого князя Николая), находившегося тогда в Тифлисе. Куда более серьезным было то, что в январе 1917 года, еще до хлебных демонстраций и стачек, генерал-лейтенант Александр Крымов, удостоенный многих наград за доблесть, потребовал частной встречи с председателем Думы Михаилом Родзянко и избранными депутатами, на которой заявил им: «Армия охвачена такими настроениями, что все встретят с радостью известие о перевороте. Это неизбежно <…> мы вас поддержим»[778]. Разумеется, мы никогда не узнаем, был бы какой-нибудь из планов заговора по свержению Николая II воплощен в жизнь, даже если бы не начались забастовки. Но после того, как улицы столицы оказались во власти масс, элиты не упустили возможности избавиться от самодержца.
Накануне женского хлебного марша Николай II ненадолго вернулся в Александровский дворец в Царском Селе, в окрестностях столицы, но 22 февраля он уже снова был в своем убежище в Могилеве. Там он с головой ушел в изданную на французском историю покорения Галлии Юлием Цезарем. (И что с того, что Франция была союзницей России.) «Мой мозг здесь отдыхает — никаких министров и никаких назойливых вопросов, требующих рассмотрения», — писал царь Александре 24–25 февраля[779]. В эти дни, когда царя не одолевали никакие назойливые вопросы, половина петроградской рабочей силы, до 300 тысяч озлобленных людей, объявила забастовку и заняла основные улицы и площади русской столицы. Александра — один из главных источников, из которых царь узнавал о беспорядках, — не придавала значения демонстрациям, описывая их как «хулиганское движение: мальчики и девочки бегают и кричат, что у них нет хлеба», и уверяя супруга, что беспорядкам, как и не по сезону теплой погоде, скоро настанет конец[780]. Но у царя имелись и другие источники информации. Николай II, почти у всех вызывавший презрение своей нерешительностью, отправил с фронта недвусмысленный приказ покончить с беспорядками.
Предыдущее массовое восстание в столице, связанное с Русско-японской войной, приняло ужасающие масштабы, но окончилось провалом[781]. Отсутствие у Николая серьезной озабоченности, возможно, объяснялось удачным опытом применения силы в 1905–1906 годах[782]. Разумеется, все это было еще при Дурново, до того, как все пятилетние напряженные усилия Столыпина пошли прахом, и до того, как расправа с Распутиным лишила самодержавие последних остатков легитимности. На этот раз за порядок в столице отвечал генерал-майор Сергей Хабалов, глава Петроградского военного округа. Правда, он был кабинетным генералом, никогда не командовавшим войсками на поле боя. У Хабалова были такие помощники, как генерал-майор Александр Балк, бежавший из Варшавы вследствие ее захвата немцами и назначенный Николаем II комендантом Петрограда лишь после того, как других кандидатов на эту должность не осталось. В свою очередь Балк, любимец Александры и Распутина, подчинялся министру Александру Протопопову, пятому российскому министру внутренних дел за 13 месяцев. Этот переменчивый, многословный человек, поочередно поддававшийся различным маниям, ранее едва не довел свою ткацкую фабрику до банкротства, а теперь следовал советам, которые получал на спиритических сеансах от духа покойного Распутина[783]. Николай II почти сразу же передумал и хотел сместить Протопопова, но не смог преодолеть сопротивление Александры, которой он писал: «Мне жаль Протопопова — он хороший, честный человек, но <…> не может решиться ни на что <…> Рискованно оставлять Министерство внутренних дел в руках такого человека в такие времена!.. Только я очень прошу тебя, не втягивай в это дело нашего Друга. Ответственность здесь лежит на мне, и поэтому я желаю быть свободным в моем выборе»[784].
Но вместо этого ненадежный министр внутренних дел Протопопов получил едва ли не диктаторские полномочия — царь сказал ему: «Делайте все необходимое, спасайте положение». Но Протопопову было далеко до Дурново. Впоследствии вину за Февральскую революцию возлагали на кумовство при назначении Протопопова — которому оказывали протекцию не только Александра с Распутиным, но и Родзянко и прочие должностные лица[785]. Однако Хабалов и Балк были готовы к подавлению выступлений. Правда, в столице России, имевшей общепризнанную репутацию полицейского государства, в 1917 году насчитывалось всего 6 тысяч полицейских, что было слишком мало для предотвращения массовых скоплений. Но Россия располагала в своем тылу гигантскими армейскими гарнизонами, предназначавшимися для решения как военных, так и политических задач: один только петроградский гарнизон насчитывал 160 тысяч солдат, к которым прибавлялось еще 170 тысяч, находившихся в пределах тридцати миль от города. Это было вдвое больше, чем в мирное время[786]. В 1905 году, когда режим уцелел, весь гарнизон Санкт-Петербурга насчитывал всего 2 тысяч человек[787]; раздутые тыловые войска в 1917 году состояли всего лишь из воспитанников кадетских корпусов и необученных призывников, но подавляющее большинство столичного гарнизона составляли кавалерия (казаки) и элитные гвардейские части. Это была грозная сила. Более того, в начале февраля 1917 года Петроградский военный округ был отделен от Северного фронта именно с той целью, чтобы высвободить войска для подавления вероятных гражданских беспорядков[788]. И теперь эти демонстрации начались: утром 24 февраля люди снова вышли на улицы, требуя хлеба.
25 февраля примерно в девять вечера Николай II телеграфировал Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить беспорядки в столице, недопустимые во время тяжелой войны с Германией и Австрией»[789]. Хабалов и Балк уже обратили внимание на то, что кое-кто из казаков стремился избежать столкновения с петроградскими толпами. «День 25 февраля был нами проигран во всех отношениях», — впоследствии вспоминал Балк, отмечая, что «толпа почувствовала слабость власти и обнаглела»[790]. Имея на руках приказ царя, Хабалов и Балк ближе к полуночи 25–26 февраля уведомили министров, собравшихся на совещание, о намечавшейся на следующий день расправе. Частная квартира, где проходило совещание, загудела от возражений. Узнав о грядущих репрессиях, министр иностранных дел предложил «немедленно же всем отправиться к Государю Императору и молить Его Величество заместить всех нас другими людьми». Большинство министров было склонно к тому, чтобы попытаться прийти к «компромиссу» с Думой[791]. Однако в предрассветные часы охранка начала действовать, арестовав более сотни человек, числившихся в ее досье революционерами, а днем 26 февраля по сигналу, поданному трубачами, царские войска открыли огонь по демонстрантам, в некоторых случаях используя пулеметы. Около пятидесяти человек было убито и еще не менее ста ранено (из трехмиллионного населения города)[792]. Эта демонстрация силы как будто бы проредила ликующие толпы. Кроме того, она прибавила решимости министрам[793]. Вечером 26 февраля 1917 года глава охранки по телефону доложил коменданту Петрограда Балку, что, как он ожидает, «завтра беспорядки пойдут на убыль». Как и в 1906 году, репрессии, казалось, достигли своей цели[794].
Впрочем, такая уверенность была необоснованной. Аналитики охранки сделали верный вывод, что в 1905–1906 годах лишь лояльность войск спасла царский режим. И сейчас, как полагал один из агентов охранки, «все зависит от линии поведения воинских частей: если последние не перейдут на сторону пролетариата, то движение быстро пойдет на убыль»[795]. Впрочем, тревогу вселяло то, что одна из элитных гвардейских частей — Павловский гвардейский резервный батальон — попыталась остановить стрельбу по гражданским лицам. Другая гвардейская часть — Волынский полк — выполнила полученные приказы[796]. Однако волынские гвардейцы всю ночь провели в разговорах о том, что их заставляют убивать мирных людей, и когда 27 февраля на улицы вновь вышли люди, выказывая неповиновение, волынцы — 24 тысячи солдат — перешли на сторону демонстрантов[797]. Неожиданно восставшие волынцы направили агитаторов и в другие расквартированные поблизости части столичного гарнизона, призывая их к мятежу. Распаленные бунтовщики громили и поджигали отделения охранки[798]. Кроме того, они выпускали из тюрем уголовников и своих товарищей — многие из них лишились свободы всего несколькими днями раньше во время массовых арестов, произведенных охранкой, — и врывались в арсеналы и на оружейные заводы. По Петрограду на реквизированных грузовиках и бронеавтомобилях начали разъезжать вооруженные люди, хаотично палившие во все стороны[799]. «Принимаю все меры, которые мне доступны, для подавления бунта», — телеграфировал Хабалов в Ставку. Но в то же время он умолял ее «прислать немедленно надежные части с фронта». Тем же вечером он сообщил в Ставку, что «мятежники овладели большей частью столицы»[800]. Хабалов подумывал о бомбардировке российской столицы с аэропланов[801]. Судя по всему, он утратил всякое понимание происходящего, но даже тщательно организованные репрессии достигают цели лишь в той мере, в какой за ними стоит авторитетная власть — а царская власть уже давно лишилась авторитета[802].
События развивались стремительно. Председатель Думы Родзянко, человек амбициозный и в то же время боявшийся толпы, слал в могилевскую Ставку отчаянные телеграммы о «состоянии анархии» в столице, умоляя царя отменить указ о роспуске Думы, чтобы та могла легальным образом собраться и сформировать подотчетное ей правительство. «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать», — заметил Николай II[803]. Тщетно ожидая от царя разрешения, лидеры Думы не желали нарушать закон и самовольно продолжать ее работу. Тем не менее двое депутатов Думы из числа социалистов уговорили от пятидесяти до семидесяти из 420 думских депутатов собраться на «частную» встречу в том же Таврическом дворце, который был отдан Думе, но не в разукрашенном Белом зале, где она обычно заседала. Эти депутаты объявили себя не правительством, а «Временным комитетом Государственной думы для водворения порядка»[804]. Одновременно в том же самом Таврическом дворце собрались сотни представителей левых сил — многие из которых утром того дня были освобождены из тюрем, — чтобы заново основать Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов 1905 года[805]. Так у Временного комитета появился конкурент. В свою очередь, министры царского правительства телеграфировали в могилевскую Ставку о своей отставке; царь отказался ее принимать, но министры все равно начали разбегаться. «Дело было в том, что во всем этом огромном городе [Петрограде] нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти, — вспоминал один правый депутат Думы. — Не было, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает»[806]. Самодержавие теряло сторонников не только на улицах столицы и в столичном гарнизоне, но и в коридорах власти.
Благодаря полицейским донесениям Николай II знал, что англичане в Петрограде — посольство союзной державы, ради которой он вступил в войну — содействуют думской оппозиции, выступающей против него[807]. В тот день, 27 февраля, он получил в Ставке экстренные послания, отправители которых, в том числе и его брат великий князь Михаил, возможный регент при несовершеннолетнем Алексее, умоляли его учредить новое «Правительство доверия», состоящее из депутатов Думы[808]. Вместо этого, обвиняя Хабалова в неспособности подавить беспорядки, царь принял два решения: во-первых, ранним утром следующего дня он собирался отправиться в столицу (возвращение в которую заняло бы 14–16 часов езды на поезде), а точнее, в расположенное под Петроградом Царское Село, где он жил с Александрой и детьми; во-вторых, в столицу с фронта посылались экспедиционные силы (800 человек) под командованием генерала Николая Иванова ради «водворения порядка»[809]. Начальник штаба генерал Алексеев отрядил на подмогу экспедиции Иванова много дополнительных частей — не менее восьми боевых полков. Николай II наделил 66-летнего генерала Иванова диктаторской властью над всеми министерствами[810]. Но сам царь так и не вернулся в столицу. Лукавый представитель думского Временного комитета сознательно распространял дезинформацию, преувеличивая размах волнений среди рабочих на железной дороге, из-за чего царский поезд почти два дня метался туда и обратно. Наконец вечером 1 марта царь добрался до Пскова, где размещалась ставка командования Северного фронта. Генерал Иванов без проблем прибыл в Царское Село, но тем временем его начальник генерал Алексеев передумал и по телеграфу приказал ему воздержаться от каких-либо действий в столице. Вместо этого Алексеев, получавший донесения об учреждении думского Временного комитета и об уменьшении анархии в Петрограде, начал уговаривать Николая II согласиться на формирование думского правительства.
Находившийся в Пскове командующий Северным фронтом генерал Рузский стал склоняться к мысли о необходимости создания думского правительства задолго до Алексеева; сейчас, понукаемый Алексеевым, он стал добиваться этого от своего неожиданного гостя — самодержца[811]. Николай II согласился позволить председателю Думы Родзянко сформировать правительство, но настаивал на том, чтобы оно было подотчетно ему, а не Думе. Впрочем, позже, получив еще несколько телеграмм от Алексеева, царь в конце концов дал разрешение на создание правительства, ответственного перед Думой. Кроме того, по просьбе Алексеева Николай II лично наказал Иванову: «пожалуйста, ничего не предпринимайте» (в ближайшее время) — а затем удалился в спальный вагон[812]. Царя, после стольких лет упорного сопротивления, наконец, согласившегося на реальную конституционную монархию и парламентский режим, мучила бессонница[813]. Николаю II, лежавшему без сна, осталось неизвестно, что в течение четырех часов начиная примерно с 3.30 утра Рузский вел мучительно медленные переговоры с находившимся в столице Родзянко по прямому проводу или с помощью аппарата Юза (способного передавать около 1400 слов в час). Родзянко поразил генерала известием о том, что с учетом радикальных настроений, охвативших столицу, уже слишком поздно учреждать конституционную монархию — по крайней мере с Николаем II в качестве монарха[814].
Алексеев, которого Рузский ввел в курс дела, взял на себя переговоры со всеми командующими фронтов, призывая их поддержать отречение Николая II с целью «спасти армию». Всем командующим — разделявшим корпоративный дух Генерального штаба — предлагалось отправить по две телеграммы: непосредственно в Псков, царю, с требованием отречения, и копию Алексееву. Тем же утром, 2 марта 1917 года, генерал Рузский, согласно полученной от Алексеева инструкции, явился к самодержцу в царский поезд с лентами своего разговора с Родзянко, настаивавшим на отречении в пользу царевича Алексея и великого князя Михаила в качестве регента[815]. Николай II просмотрел ленты, отошел к окну вагона, помолчал, а затем заявил, что «если это необходимо для благополучия России, он готов снять с себя свои полномочия». Никакого решения при этом принято не было. Впрочем, около двух часов дня пришли телеграммы от Брусилова и всех прочих командующих фронтами, а также от Алексеева, с единодушным требованием отречения; Рузский доставил их царю, который перекрестился и вскоре после этого приказал, чтобы в Ставке подготовили манифест об отречении. Неизвестно, отказался бы Николай II от своего священного призвания, если бы добрался до Царского Села и объятий Александры. («А ты один, не имеющий за спиной армии, пойманный как в мышеловку, что ты можешь сделать?» — телеграфировала ему женушка 2 марта[816].) Как всегда, оставаясь стоиком, теперь уже бывший царь тихо переживал. «Вокруг меня, — делился он сокровенными мыслями с дневником, — лишь измена, трусость и обман!»[817] Дневники царя свидетельствуют, что к отречению его подтолкнула лишь настойчивость его генералов[818].
Таким образом, всему причиной в итоге была измена, принявшая обличье патриотизма.
Нарушая свои клятвы — как-никак, принесенные царю, — главнокомандующие, возможно, воображали, что они спасают армию. Ежемесячно в стране прибавлялось от 100 тысяч до 200 тысяч дезертиров, пополнявших ряды демонстрантов и преступных шаек и наводнявших ключевые железнодорожные станции[819]. Помимо этого, февральское восстание перекинулось из Петрограда на Москву и Балтийский флот, угрожая фронту[820]. Еще во время беспорядков, вызванных Русско-японской войной, Алексеев сделал вывод, что «революция сверху всегда менее болезненна, чем революция снизу»[821]. Но несмотря на то, что на устах у многих представителей гражданских элит были слова «военная диктатура», примеры которой можно было найти в настоящем и в недавнем прошлом — такие, как фактическая диктатура генерала Людендорфа в Германии и диктатура офицеров-младотурков в Османской империи, — Алексеев и российские военные воздержались от притязаний на власть[822]. Едва ли русским генералам не хватало уверенности в своей способности взять на себя управление гражданской сферой (они уже узурпировали значительную часть полномочий гражданской власти с целью вести войну). Более того, благодаря генеральному штабу и столичному военно-морскому штабу Алексеев был очень хорошо осведомлен о некомпетентности и неискренности гражданских вождей России. Но офицеры не желали играть роль вспомогательных полицейских сил и подавлять внутренние мятежи, с презрением относясь к этой грязной работе, препятствовавшей выполнению армией военных задач и очернявшей ее репутацию в глазах общества. Более того, прочно укоренившийся в их мозгах этос офицеров Генерального штаба сильно сужал их политический кругозор[823]. Соответственно, Алексеев, стремясь покончить с беспорядками, охватившими столицу воюющей страны, и спасти армию и флот, усматривал — или думал, что усматривает — решение во Временном комитете Думы, который бы работал под номинальным руководством нового царя, хорошенького мальчика Алексея[824]. Но в итоге все эти расчеты обернулись просчетом.
Россия была настоящей великой державой, однако обладавшей трагическим изъяном. Ее порочное, архаическое самодержавие могло уступить место какой-либо более удачной системе, лишь будучи выхолощенным. Самодержавие, отсталое по своим принципам, не говоря уже о практике, умерло вполне заслуженной смертью в водовороте, в котором сплелись англо-германское противостояние, сербский националистический бедлам, гемофилия, унаследованная от королевы Виктории, патологическое состояние двора Романовых, неспособность русского правительства снабжать воюющую страну продовольствием, решимость мужчин и женщин, вышедших на улицу с требованиями хлеба и справедливости, мятеж столичного гарнизона и измена российского верховного командования. Но нельзя сказать, что Первая мировая война сломала работоспособную самодержавную систему; она лишь окончательно расколола уже сломанную систему.
Не зная о том, что генералитет уже добился от Николая II согласия на отречение, самозваный Временный комитет Думы отправил с этой целью в Псков двух делегатов. Оба эмиссара — Александр Гучков и Василий Шульгин — были давними монархистами и ветеранами дворцовых заговоров. Они явились к царю небритыми; что касается Шульгина, тот, как говорят, и вовсе походил на арестанта[825]. «Дав свое согласие на отречение, я должен быть уверен, что вы приняли во внимание, какое впечатление это произведет на всю Россию, — заявил Николай II этой парочке. — Не повлечет ли это опасные последствия?»[826]. Без последствий не обошлось.
К февралю 1917 года Петр Дурново уже полтора года как лежал в могиле, но его предсказания, сделанные в феврале 1914 года, постепенно исполнялись: бунт конституционалистов против самодержавия ускорил массовую социальную революцию. Ленин все еще жил вне России, в нейтральной Швейцарии, отделенной от нее германскими траншеями. Сталин, один из бесчисленных ссыльных, прозябал в захолустном сибирском городе Ачинске. Туда, как и почти во все прочие места Российской империи (включая и его родную Грузию), Февральская революция прибыла по телеграфу («Все в руках народа»). 3 марта местный совет взял власть в Красноярске, центре обширного края, и приступил к арестам местных должностных лиц царского режима. Сталин — впервые почти за семнадцать лет получивший свободу — направился по Транссибирской железной дороге в Петроград. Ему предстояло преодолеть почти 3 тысячи миль. Кроме такого же, как он, ссыльного большевика Льва Каменева, вместе с ним ехала его новая подруга Вера Швейцер, вдова члена большевистского Центрального комитета Сурена Спандаряна, в 34-летнем возрасте расставшегося с жизнью из-за болезни легких среди тех же туруханских безлюдных просторов, где отбывал ссылку и Сталин. 12 марта 1917 года будущий диктатор прибыл в столицу империи, обутый в валенки и не имевший при себе почти никакого багажа, кроме пишущей машинки[827].
Некоторые товарищи говорили, что так как у нас капитализм слабо развит, то утопично ставить вопрос о социалистической революции. Они были бы правы, если бы не было войны, если бы не было разрухи, не были расшатаны основы народного хозяйства.
Спасите Россию, и благодарный народ увенчает вас!
«Поразительно! — воскликнул некий революционер-эмигрант, узнав из газет о свержении монархии в России. — Это так невероятно и неожиданно!»[830]. Ему было сорок семь лет и его звали Владимир Ульянов, хотя он был больше известен как Ленин. Он уже почти семнадцать лет жил за пределами России. Понятно, что крах царского режима с его гнетом и коррупцией, с его узкой привилегированной прослойкой и повсеместной бедностью, и прежде всего с его неустанным подавлением человеческого достоинства, внушал самые смелые надежды. Вся воюющая империя словно бы вышла на один гигантский, бесконечный политический митинг, охваченная чувством, что теперь может случиться все что угодно[831]. Оказалось, что отстранение царя и династии от власти во время эпохальной войны лишь обострило едва ли не все проблемы управления страной, которые оно было предназначено решить. Само собой, падение какого бы то ни было авторитарного режима само по себе еще не порождает демократию. Условием для создания и сохранения конституционного строя является устойчивая поддержка со стороны масс, а также наличие эффективных инструментов власти. Ничего этого не имелось у Временного правительства, пришедшего на смену царю.
По мере того как измученную войной страну охватывали анархия и надежда, в ней множились новые и обновленные массовые организации[832]. В их число входили революционные движения — большевики и все прочие, — низовые советы и солдатские комитеты, но в первую очередь армия и флот. В 1914 году население Российской империи, составлявшее 178 миллионов человек, было рассеяно по территории в 8,5 миллиона квадратных миль, однако по причине войны около 15 миллионов подданных империи оказалось призвано в ряды массовой организации — российского парового катка. Это беспрецедентное сосредоточение людей после устранения царя обеспечило доселе недостижимый уровень политической активности, когда дело доходило до полноценных съездов выборных депутатов на самом фронте. В середине 1917 года численность фронтовых войск составляла около 6 миллионов человек. Помимо этого, еще 2,3 миллиона насквозь политизированных солдат насчитывалось в многочисленных тыловых гарнизонах, расположенных почти во всех городах империи[833]. Для этих миллионов Февральская революция означала «мир» — конец казавшейся бесконечной Первой мировой войны — и зарю новой эры.
Еще задолго до 1917 года простые люди с готовностью усвоили идею о непримиримом конфликте между трудом и капиталом, но вместо того, чтобы говорить о классах как таковых, они обычно говорили о противостоянии света и тьмы, чести и бесчестия. Борьбу со своими господами они воспринимали как путь, ведущий через страдания и искупление к спасению, а вовсе не в таких понятиях, как накопление капитала, прибавочная стоимость и прочие марксистские категории[834]. Все изменилось после того, как весь печатный и устный публичный дискурс в революционной России, от полей и заводов до армии, флота и коридоров власти оказался заражен классовым языком. Даже такие классические либералы, как конституционные демократы, стремившиеся стоять над классами (или вне классов), согласились с определением февральских событий как «буржуазной» революции, тем самым совершив фатальную ошибку[835]. Этот шаг неявно предполагал, что Февральская революция — не конец процесса, а лишь промежуточная станция на пути к грядущей новой революции, которая покончит с либеральным конституционализмом. После того как 1917 год обернулся массовым привлечением к политике солдат и матросов, объединенных в гигантскую организацию, российская армия прошлась паровым катком не по Германии, а по политической системе своей собственной страны.
С учетом той роли, которую исполняла армия в 1905–1906 годы в ходе спасения режима, и с учетом аналогичной роли, которую она вполне могла исполнить и на этот раз, решение царя сыграть в кости из железа представляло собой игру ва-банк, ставка в которой делалась на патриотизм масс. Фатальным изъяном царского режима оказалась его неспособность привлечь массы к политике, однако по причине всеобщей политизации масс, вызванной войной, конституционный эксперимент 1917 года мог иметь какие-либо шансы на выживание лишь в том случае, если бы он был распространен не только на какие-либо массы, но и на мобилизованных солдат и матросов. Но если Первая мировая война, по сути, преобразовала политический ландшафт, резко усилив движение за социальную справедливость, еще до 1917 года обеспечившее популярность социалистическим идеям, то Временное правительство не сумело ответить на этот вызов. Вся его символическая вселенная, венчавшая его жалкие правящие структуры — от использования лишенного короны царского орла в качестве символа государства до нового национального гимна «Боже, народ храни», который полагалось петь на мелодию гимна «Боже, царя храни», сочиненную Глинкой, — потерпела плачевный крах. Карикатуры на Временное правительство сопровождались популярными памфлетами, песнями и жестами, дискредитировавшими все буржуазное, и нападками на образованных, прилично одетых, грамотных людей как на толстосумов и мошенников — буржуазию высмеивала даже российская газета «Биржевые ведомости»[836]. В то же время в 1917 году в еще большей степени, чем даже в 1905–1906 годах, российская конституционная революция тонула в многогранной левой революционной культуре, находившей воплощение в запоминающихся жестах и образах — таких, как «Интернационал», красные флаги и красные лозунги, а также расплывчатая, но убедительная программа народовластия: «Вся власть Советам». Весной 1917 года (задолго до большевистской революции) появился такой мощный символ, как серп и молот, который вскоре стал обозначать связь (реальную или ожидаемую) между чаяниями городского населения и крестьян, объединенных возможностью социальной справедливости (социализма). Как справедливо отмечал один современник, для политических настроений в 1917 году было характерно «повальное стремление громадной части россиян непременно, во что бы то ни стало объявлять себя социалистами»[837].
Как «социализм» превратился в большевизм и как большевики превратились в ленинцев — два разных вопроса. Ни Ленин, ни большевики не изобрели и не сделали крайне популярным в России давно существовавший символический репертуар европейского социализма, получивший дополнительный мощный импульс благодаря войне и Февральской революции. Но если Российская империя прошла через массовую социалистическую революцию разума и духа, творившуюся на городских улицах и в деревнях, на фронте и в гарнизонах, в приграничье и даже в зарубежных регионах, примыкающих к российской границе, задолго до большевистского переворота в октябре 1917 года, то большевики в 1917 году (и позже) сумели заявить претензии на социалистический революционный репертуар и, более того, сравнительно быстро почти целиком монополизировали его. «Революция» пришла к Ленину, и он оказался готовым взять ее в свои руки, даже вопреки желаниям большей части большевистской верхушки.
Роль, сыгранная Сталиным в 1917 году, служит предметом дискуссий. Николай Суханов (Гиммер), вездесущий хроникер революционных событий, член партии эсеров, женатый на большевичке, отчеканил бессмертную формулировку, написав, что Сталин, каким он был в 1917 году, производил «впечатление серого пятна, иногда маячившего тускло и бесследно. Больше о нем, собственно, нечего сказать»[838]. Эта формулировка Суханова, опубликованная в начале 1920-х годов, была абсолютно неверна. Сталин принимал самое активное участие во всех дискуссиях и делах верхушки большевистского руководства, а накануне и во время переворота находился в самой гуще событий. «Никогда прежде я не видел его в таком состоянии! — вспоминал Давид Сагирашвили (г. р. 1887), еще один социал-демократ из Грузии. — Такая спешка и лихорадочная работа были для него совершенно нетипичны, так как обычно ему была свойственна крайняя флегматичность, чем бы он ни занимался»[839]. В первую очередь Сталин заявил о себе как о мощном рупоре большевистской пропаганды. (Несмотря на все разговоры — по большей части негативные — о его участии в экспроприациях в безумные дни 1905–1908 годов, в подполье он с самого начала в действительности выступал в качестве агитатора и пропагандиста.) 1 мая 1917 года он отмечал в типичной для него зажигательной передовице: «Третий год проходит с тех пор, как хищническая буржуазия воюющих стран втянула мир в кровавую бойню»[840]. Он выступал перед партийными кругами, как и перед широкой публикой, с одной речью за другой, многие из которых были опубликованы в печати. Сталин часто писал для главной большевистской газеты, в то же время еще больше работ редактируя и готовя к печати[841]. В самые критические месяцы, с августа по октябрь, он написал около сорока передовиц для «Правды» и временно заменявших ее газет «Пролетарий» и «Рабочий путь»[842]. Весь этот словесный потоп — резко контрастировавший с его молчанием за почти три первых года войны, — главным образом сводился к призывам захватить власть от имени Советов, что для Ленина означало «от имени большевиков».
Воссоздание работоспособных государственных институтов и новой власти, призванных заполнить зияющую пустоту, было грандиозной задачей, которую продолжающаяся война делала еще более неподъемной, сужая спектр политических возможностей. Может показаться, что все это заранее предопределяло установление новой диктатуры. Однако страна сама собой не в состоянии скатиться в диктатуру так же, как она не способна прорваться к демократии. Диктатуру тоже необходимо выстраивать и укреплять. А современная диктатура — правление немногих от имени многих — требует не только вовлечения масс в политику, но и мощного символического репертуара и системы представлений, наряду с эффективными инструментами управления и хорошо мотивированными репрессиями[843]. В условиях государственного распада, который Россия претерпевала в 1917 году, идея о том, что из буйного хаоса родится сильная современная диктатура, может — как и соответствующие опасения — показаться надуманной. Однако один из ключей к установлению большевистской власти лежал в неустанном стремлении русского истеблишмента найти спасителя. Всевозможные попытки предотвратить триумф большевизма, особенно те, которые были связаны с верховным главнокомандующим генералом Лавром Корниловым, в итоге привели к обратному результату, решительно укрепив большевизм. Итоги участия масс в политике после февраля 1917 года сохраняли зависимость как от войны и принципиальной структуры солдатских настроений, так и от призрака контрреволюции — по аналогии с развитием французской революции после 1789 года. Для большевиков идея контрреволюции была подарком судьбы.
Российская конституционная революция получила второй шанс — на этот раз, в отличие от 1905–1906 годов, в отсутствие самодержца. Тем не менее над Временным правительством с самого момента его зарождения нависала тень неудач и незаконности. Николай II согласился отречься от престола в пользу 13-летнего Алексея и назначить регентом своего брата, великого князя Михаила. Верховное командование и председатель Думы Родзянко, будучи монархистами, ставили на то, что ангелоподобная фигура Алексея сплотит страну, в то время как сами они получат свободу действий. Однако царь, еще раз посовещавшись с придворным врачом, снова услышал от него, что гемофилия неизлечима, а ведь после того, как на болезненного мальчика будет возложена корона, Николаю пришлось бы расстаться с ним и отправиться в изгнание, и потому царь, обуреваемый отцовскими чувствами, импульсивно отказал в праве на престол и Алексею, сразу же назвав своим преемником Михаила[844]. Однако согласно закону 1797 года о престолонаследии преемником царя мог быть только его законный наследник, в данном случае — первородный сын Николая II, а несовершеннолетний, каким был Алексей, не имел права отрекаться от престола[845]. Помимо того что называть наследником великого князя Михаила было незаконно, никто не удосужился спросить его мнения; 3 марта в Петрограде состоялась поспешная встреча с его участием. Павел Милюков, лидер конституционных демократов (кадетов), настаивал на сохранении монархии, упирая на традиции и необходимость предотвратить развал государства; напротив, Александр Керенский, в то время — левый думский депутат, уговаривал Михаила отречься, исходя из настроений народа[846]. Михаил выслушал их, все обдумал и решил не принимать царского венца, если только будущее Учредительное собрание не призовет его на трон[847]. Таким образом, то, что начали генералы, добившись отречения Николая II, завершили политики: Россия фактически превратилась в республику. Два юриста наспех составили манифест об «отречении», согласно которому Михаил вручал «неограниченные полномочия» Временному правительству, хотя у великого князя не было на это никакого права. В хаосе, сопровождавшем смену режима, манифест нецаря Михаила Романова об «отречении» стал единственной «конституцией», на которую когда-либо опиралось никем не избранное Временное правительство[848].
Революция по определению связана с пренебрежением юридическими тонкостями. Но в данном случае одиннадцать человек — по сути, лично отобранные 58-летним Милюковым, который забрал себе Министерство иностранных дел, — сменили не только выхолощенное самодержавие, но и Думу, из которой они вышли[849]. И дело было не в том, что Дума оказалась вне закона. К марту 1917 года большинство фронтовых частей если и не доверяли Думе, то по крайней мере признавали ее[850]. Дума, несмотря на все ее изъяны, все же имела репутацию института, на протяжении многих лет выступавшего против самодержавия. А после ее роспуска некоторые ее члены продолжали собираться, игнорируя волю царя. Однако черновой протокол первого заседания Временного правительства (состоявшегося 2 марта) свидетельствует о том, что эта группа избранных была не прочь прибегнуть к пресловутой статье 87 царских Основных законов, предусматривавшей правление без парламента, за что конституционалисты сурово осуждали Столыпина. Кроме того, в протоколе отмечалось, что «вся полнота власти, принадлежащая монарху, должна считаться переданной не Государственной думе, а Временному правительству»[851]. По сути, Временное правительство присвоило себе прерогативы как законодательной, так и исполнительной власти: бывшей Думы (нижней палаты) наряду с Государственным советом (высшей палаты, отмененной правительственным декретом), бывшего Совета министров (представлявшего собой исполнительную власть и распущенного согласно указу Николая II об отречении), а вскоре после этого — и отрекшегося царя. Первоначально Временное правительство заседало в Таврическом дворце, отданном Думе, но затем перебралось в роскошный императорский Мариинский дворец, где проходили формальные заседания Совета министров и Государственного совета. Очень немноголюдные «частные» совещания Думы (председателем которой оставался Михаил Родзянко) продолжались до 20 августа 1917 года, а министры Временного правительства время от времени отправлялись в Таврический дворец, чтобы в частном порядке встретиться с депутатами Думы, утратившей всякий смысл. Но никакого законодательного собрания не существовало. Депутаты Думы призывали к восстановлению легальной законодательной власти, но Милюков и прочие члены Временного правительства отказывали им в этом[852].
Что все это значило? Временное правительство не было исполненным благих намерений, но оказалось неудачливым сборищем, с которым покончили беспрецедентный экономический коллапс и большевистский мятеж. Смутьяны из числа старорежимного истеблишмента уже давно заявляли, что хотят конституционную монархию с «ответственным» правительством, под которым они имели в виду правительство, опиравшееся на парламентское большинство, но в тот момент, когда история призвала их к великим делам, они немедленно создали очередное центральное правительство, подвешенное в пустоте. После того как 2 марта в многоколонном Екатерининском зале Таврического дворца Милюков впервые публично огласил состав Временного правительства, ему задали вопрос: «Кто вас выбрал?» «Нас выбрала русская революция», — ответил Милюков и дал клятву не держаться за власть «ни минуты после того, как свободно избранные народом представители скажут нам, что они хотят на наших местах видеть людей, более заслуживающих доверия»[853]. Никто не выбирал их и, что самое важное, никто так и не получил возможности сместить их. Правда, самозваное правительство пообещало «начать немедленную подготовку к созыву Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования, которое определит форму правления и примет конституцию страны». К этому правительство добавляло, что не имеет «ни малейшего намерения воспользоваться военной ситуацией, чтобы каким-либо образом замедлить проведение реформ и необходимых мер». Может показаться, что такое всенародно избранное Учредительное собрание, грядущий созыв которого и диктовал «временный» характер существующего правительства, делало Думу излишней[854]. Но за все восемь месяцев существования Временного правительства, состав которого трижды менялся (в мае, июле и сентябре), конституционное собрание так и не было созвано. И это упущение не может быть объяснено сложными обстоятельствами. (В 1848 году, после падения Июльской монархии во Франции, Учредительное собрание было созвано через четыре месяца.) Собственно говоря, Милюков и кадеты сознательно не спешили проводить выборы в Учредительное собрание, в своем кругу опасаясь того, как проголосуют «уставшие от войны» солдаты и матросы, не говоря уже о крестьянских массах[855]. Конституционалисты, не имевшие конституции, шарахались от избирательной урны. Февральская революция представляла собой либеральный путч.
На протяжении всей войны в Петрограде, как и в Москве, находились классические либералы, кричавшие, что им следует брать власть в свои руки — и вот они получили власть, или по крайней мере им так казалось[856]. Единственный социалист в первом составе Временного правительства, 36-летний Керенский — занимавший сперва должность министра юстиции, затем военного министра и, наконец, премьер-министра, хотя до 1917 года он не имел серьезного опыта работы в исполнительной власти, — впоследствии писал, что «после отречения императора вся машина государственного аппарата была разрушена»[857]. Это так, но Керенский сам энергично добивался отмены монархии. Кроме того, Временное правительство сознательно содействовало распаду российского государства. 4 марта 1917 года, вместо того, чтобы взять под свое крыло чинов гибнущей царской полиции, чьи отделения в столице подвергались разгрому, Временное правительство формально упразднило Департамент полиции и охранку, переведя офицеров Отдельного корпуса жандармов в армию. Однако новая «гражданская милиция», призванная прийти на смену полиции, самым плачевным образом не справлялась со своими обязанностями: грабежи и распад общества распространялись все шире, причиняя ущерб не только богатым, но и бедным и позоря дело демократии[858]. (Как и можно было ожидать, кое-где во главе милиции вставали бывшие заключенные, бежавшие или освобожденные из тюрем во время хаоса.) 5 марта 1917 года Временное правительство в порядке борьбы с «привилегиями» и «контрреволюцией» отправило в отставку всех губернаторов и заместителей губернаторов, за немногими исключениями принадлежавших к числу потомственных дворян. Некоторые из этих провинциальных представителей исполнительной власти сами подали в отставку, а некоторые были арестованы местными революционерами. И все же большинство губернаторов участвовало в торжествах по случаю учреждения нового Временного правительства — и им за это отплатили, обойдясь с ними как с фигурами, нелояльными по своей природе[859]. Временное правительство так и не создало своих учреждений на местах, а «комиссаров», которых оно командировало в местные органы власти, зачастую игнорировали. Вместе с тем этим местным органам требовалось время для того, чтобы наладить работу, а затем их нередко захлестывал экономический и административный хаос. Единственными уцелевшими заметными институтами «старого режима» были аппараты министерств и армия. Однако влияние функционеров из центральных органов власти ослабевало, в то время как армия при всем ее значении была окончательно погублена Временным правительством при Керенском[860].
В новой России существовал организационный принцип, который нельзя было игнорировать и который ожидал того, кто им воспользуется: путеводная звезда «революции». Отвергнув Думу как опору нового правительства, Милюков тем самым пригласил на ключевую парламентскую роль выборный Петроградский совет. Последний, чье воссоздание и стало толчком к формированию Временного правительства, постепенно занимал в Таврическом дворце — этом символе сопротивления царизму и выборного представительства — все больше и больше помещений[861]. И все же, представляя собой гибрид представительной и прямой демократии (наподобие Якобинского клуба), Совет — численность которого со временем превысила 3 тысячи человек — изо всех сил и, как мы увидим, в итоге безуспешно старался оправдать доверие своих избирателей в условиях все более радикализующихся ожиданий[862]. Более того, еще до объявления о создании Временного правительства солдаты столичного гарнизона, получив от Военной комиссии Думы приказ вернуться в свои казармы и соблюдать дисциплину, 1 марта 1917 года ворвались на заседание Совета и предъявили ему свои требования. Разъяренные солдаты сперва пытались добиться того, чтобы их выслушала Дума, но получили отпор[863]. «Я не знаю, к кому обращаться, кого слушать, — жаловался в тот день на армейские власти один из солдат-депутатов Петроградского совета. — Ничего не разобрать. Давайте хоть что-нибудь проясним»[864]. Так называемый Приказ № 1 давал «комитетам из выборных представителей от нижних чинов» право определять взаимоотношения между солдатами и офицерами, тем самым, по сути, покончив с формальной дисциплиной в армии. Де-факто такое положение дел уже существовало в мятежном гарнизоне, но теперь и солдатам, и матросам на фронте де-юре следовало подчиняться офицерам и Временному правительству лишь в том случае, если эти приказы не были сочтены противоречащими постановлениям Совета[865]. 9 марта царь обратился к новому военному министру, Александру Гучкову, одному из двух депутатов-монархистов, отправленных Думой к Николаю II с целью добиться от него отречения, с вопросом о том, будет ли это отречение иметь какие-либо последствия. Сейчас же Гучков узнал об обращенном к армии Приказе № 1 только после того, как тот был опубликован. Он телеграфировал генералу Алексееву в фронтовую ставку, сообщая, что «Временное правительство не располагает какой-либо реальной властью и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, как допускает Совет», которому подчиняются «войска, железные дороги, почта и телеграф». Гучков предложил всем членам правительства подать в отставку и тем самым признать, что оно не обладает реальной властью[866].
Всего Временное правительство продержалось 237 дней, 65 из которых были потрачены на попытки сформировать кабинет (это было больше, чем просуществовал какой-либо из четырех его кабинетов). Загвоздка была еще и в том, что фактическая власть Совета тоже очень сильно переоценивалась. Солдатские комитеты не считали себя обязанными подчиняться Совету. 5 марта Временное правительство и Совет совместно издали Приказ № 2, который однозначно опровергал слух о якобы полученном солдатами праве самим выбирать себе офицеров и подтверждал необходимость армейской дисциплины — но все было тщетно[867]. Троцкий дал этой ситуации знаменитое определение «двоевластия», но, скорее, можно было говорить о «двойных притязаниях на власть»: со стороны Временного правительства, не имевшего ни законодательного органа, ни эффективных органов исполнительной власти, и Петроградского совета, представлявшего собой неповоротливый квазизаконодательный орган, который не обладал законным признанием в этом качестве.
Существовала и третья сила: правые партии, первоначально смирившиеся с сенсационной заменой развалившегося самодержавия Временным правительством, но при этом жившие в страхе и в надежде[868]. Около 4 тысяч должностных лиц «старого режима» были арестованы во время Февральской революции, многие сдались сами, пока толпа не разорвала их на куски. Собственно говоря, крови было пролито относительно немного: жертвами революции стали до 1300 раненых и 169 убитых, главным образом на военно-морских базах в Кронштадте и Гельсингфорсе, где матросы расправлялись с офицерами (которых молва обвиняла в измене). Тем не менее в революционной печати множились нападки на организации правого толка, а революционеры громили отделения самой одиозной из ультраправых групп, черносотенцев. (Петроградский совет конфисковал у правых часть типографий, чтобы использовать их в своих целях.) Через несколько недель после отречения Николая II Владимир Пуришкевич — один из тех, кто в 1905 году основал ультраправый Союз русского народа, и один из убийц Распутина — разразился памфлетом, широко разошедшимся в машинописном виде, в котором утверждал, что «старая власть не может воскреснуть»[869]. Однако к июлю 1917 года позиции ультраправых вновь укрепились, а Пуришкевич демонстративно называл российских революционеров из числа евреев настоящими именами и требовал разгона Петроградского совета, а также реорганизации «трусливой» власти[870]. Что касается менее радикальных правых, многие из них небезосновательно полагали, что они сыграли значительную роль в свержении Николая II, и стремились найти свое место при новом строе, однако различные союзы дворян и землевладельцев, деловые элиты, церковные функционеры, должностные лица царского государства, правые военные офицеры и самозваные патриоты всех мастей с огромным трудом добивались признания со стороны нового строя после февраля 1917 года. Наоборот, традиционных консерваторов обвиняли в «контрреволюции» лишь за то, что они пытались воспользоваться своим законным правом на создание организаций[871]. Эти обвинения в адрес истеблишмента, по большей части готового и впредь оказывать поддержку Февральской революции, но, по сути, лишенного права на это, стали самоисполняющимся пророчеством.
Наконец, оставалась империя. После ликвидации мультинационального института царской власти многие приграничные территории империи провозгласили себя национальными единицами (не губерниями), обладающими «автономией в составе свободной России», но потоки экстренных телеграмм, которые они слали в адрес столичного Временного правительства, зачастую оставались без ответа, и приграничные земли — Финляндия, Польша, Украина, Кавказ, Прибалтика — понемногу вставали на путь к фактической независимости. Как писал в июне 1917 года Максим Горький, «все согласны, что российское государство трещит по всем швам и разваливается, как старая баржа в половодье»[872].
Разумеется, в глазах многих людей это ослабление государства несло с собой свободу. 1–11 мая 1917 года мусульманские депутаты усопшей Думы в качестве акта религиозной и общинной солидарности провели первый Всероссийский съезд мусульман, на который прибыло около 900 делегатов (вдвое больше, чем ожидалось), представлявших все части страны и все оттенки политического спектра — приглашение на съезд отклонила лишь ничтожная горстка мусульманских активистов-большевиков. Съезд открылся декламацией одной из сур Корана, после чего профессор С. А. Котляревский, начальник Департамента духовных дел иностранных вероисповеданий при Министерстве иностранных дел Временного правительства выступил с речью, в которой обещал свободу совести и развитие национального образования, в то же время призывая сохранить единую страну вместо федерации, основанной на этнотерриториальных единицах. Многие мусульманские делегаты выразили свое разочарование. Некоторые, особенно татары, выступали за единое государство для всех тюркских народов (во главе с татарами); несколько делегатов-пантюркистов отказались говорить по-русски, хотя не было такого тюркского языка, который был бы понятен всем делегатам. Окончательная резолюция по вопросу о государственной организации носила компромиссный характер: «формой государственного устройства России, наиболее обеспечивающей интересы мусульманских народностей, является демократическая республика на национально-территориально-федеральных началах; причем национальности, не имеющие определенной территории, пользуются национально-культурной автономией». Хотя более 200 делегатов подписали петицию протеста по поводу резолюции за равное право женщин на наследство и против полигамии, она была принята большинством голосов — тем самым Россия стала первой страной с крупной мусульманской общиной, в которой это произошло[873].
Свобода, несомненно, пьянила[874]. Все подданные Российской империи наслаждались беспрецедентным уровнем гражданских свобод, не зависевшим от социального статуса: свободы собраний и печати, равенства перед законом, выборов в местные органы власти на основе всеобщего избирательного права, и Временное правительство, в котором преобладали юристы и интеллектуалы, зафиксировало эти права с навязчивой юридической дотошностью[875]. Керенский с ликованием провозгласил Россию — перешедшую от последнего в Европе самодержавия к «самому демократическому» из европейских правительств — «самой свободной страной в мире», и он был прав[876]. Однако свобода в отсутствие эффективных государственных институтов в конечном счете не может быть долговечной. Она играет роль приглашения для всевозможных авантюристов и кандидатов в спасители[877]. Февральское опьянение свободой всего через несколько месяцев переродилось в отчаянную тоску по «сильной власти»[878]. К лету 1917 года многие видные классические либералы из числа конституционных демократов наряду с традиционными правыми и ультраправыми увидели спасителя в генерале Лавре Корнилове, верховном главнокомандующем российской армии.
Корнилов, которому в 1917 году исполнилось 47 лет, был низкорослым, худощавым и жилистым человеком с монголоидными чертами лица, но при этом у него имелось много общего с 39-летним Джугашвили-Сталиным — коренастым мужчиной среднего роста. Корнилов, как и он, был плебеем — в отличие от Ленина и Керенского, выходцев из мелкого дворянства, — и тоже родился на периферии империи, в данном случае в Усть-Каменогорске (Оскемене) на берегах Иртыша (притока Оби). Отец Корнилова был казаком, мать — крещеной алтайской калмычкой (калмыки представляли собой смесь тюркских, монгольских и прочих племен, покоренных монгольскими вождями); он был воспитан православным христианином среди кочевников-пастухов из казахских степей империи. Но если Сталин стремился подавить в себе грузина и слиться со своим русским окружением, то Корнилов, по крови наполовину русский, подчеркивал свои экзотические корни, окружив себя телохранителями-туркменами в красных халатах, носившими высокие меховые шапки и кривые сабли и по-туркменски называвшими своего господина Великим бояром (Корнилов бегло говорил на этом языке). Корнилов отличался от Сталина еще и тем, что обучался в российских военных училищах. Он тоже оказался блестящим учеником и после службы на границе с Афганистаном — откуда он водил экспедиции в Афганистан, китайский Туркестан и Персию — Корнилов окончил Академию Генерального штаба в Санкт-Петербурге. В 1903–1904 годах, когда Сталин неоднократно находился в кавказских тюрьмах и сибирской ссылке, Корнилов служил в Британской Индии, где под предлогом изучения языка он готовил проницательные разведывательные донесения о состоянии британских колониальных войск. Во время Русско-японской войны, когда Сталин поднимал на борьбу грузинские марганцевые рудники, Корнилов отличился в боях на просторах Маньчжурии, после чего занимал должность российского военного атташе в Китае (1907–1911). Там он снова активно исследовал страну, изъездив ее в седле, и познакомился с молодым китайским офицером Цзяном Цзеши, более известным как Чан Кайши, который впоследствии после провала конституционной революции объединил Китай и правил им около двадцати лет. Умный и отважный Корнилов казался вылепленным из того же теста, что и Чан Кайши. Во время Первой мировой войны Корнилов командовал пехотной дивизией и был повышен в чине до генерал-майора. В 1915 году, прикрывая отступление Брусилова, Корнилов попал в плен к австро-венграм, но в июле 1916 года ему удалось бежать и вернуться в Россию, за что он удостоился многих почестей и аудиенции у царя. «Он был всегда в первых рядах, — отмечал Брусилов, описывая поведение своего подчиненного на поле боя, — и благодаря этому снискал расположение у своих солдат, любивших его»[879].
Звезда Корнилова восходила одновременно с тем, как закатывалась звезда Керенского. Семья последнего была родом из Симбирска, из того же города в Центральной России, где жила и семья Ульяновых. «Я родился под тем же небом», что и Ленин, — писал Керенский. «С высокого берега Волги я видел те же бескрайние просторы». Отец Керенского был учителем в той же школе, где учились Ленин и его брат Александр, и даже недолгое время возглавлял ее; в свою очередь, отец Ленина был губернским школьным инспектором и знал Керенского-отца, который впоследствии увез свою семью в Ташкент[880]. Но если Ленин собирался пойти по стопам отца и учился на юриста (в Казанском университете), намереваясь стать государственным служащим, хотя в итоге бросил учебу, то Керенский, который был на одиннадцать лет моложе Ленина, получил диплом юриста (в Санкт-Петербурге) и работал по специальности: в 1905 году, вступив в партию эсеров, он защищал в суде жертв царских репрессий. Керенский едва ли не единственный из членов Временного правительства не боялся масс. Он насаждал квазимонархический культ самого себя как «вождя народа», своего рода царя-гражданина. «В свои лучшие моменты он был способен передавать толпе сильнейший заряд нравственного электричества, — писал Виктор Чернов. — Он заставлял ее смеяться и плакать, падать на колени и воспарять к небесам, поскольку сам поддавался эмоциям момента»[881]. Коленопреклоненные солдаты и прочие люди целовали одежду Керенского, плакали и молились[882]. Керенский предпочитал одеваться в полувоенном стиле — как впоследствии привыкли одеваться и Троцкий со Сталиным, — но при этом он сравнивал себя не с Наполеоном, а с графом де Мирабо, популярным оратором, который во время Французской революции пытался держаться среднего пути. (После того как Мирабо в 1791 году умер от болезни, его тело первым захоронили в Пантеоне; однако в 1794 году его прах выбросили из могилы, которую отдали Жан-Полю Марату.) Но по мере того, как Россия погружалась в анархию, Керенский тоже начал говорить о необходимости «сильной власти». При нем Временное правительство начало посягать на гражданские свободы, а также освободило и взяло на службу многих арестованных должностных лиц царского Министерства внутренних дел, но «сильная власть» оставалась недостижимой[883]. Отсюда и всплеск преклонения перед Корниловым. И в фокусе разговоров о «человеке на коне», о Наполеоне русской революции оказался спаситель-калмык[884]. Но в итоге идея военной «контрреволюции» — отражавшая с одной стороны надежду, а с другой страх — оказалась более мощной, чем ее реальный потенциал.
Фракция большевиков во главе с Лениным проявила себя в 1917 году как неорганизованная, но крепкая группа уличных бойцов[885]. Как утверждали большевики, в их рядах к тому моменту состояло около 25 тысяч человек, что невозможно проверить, так как зачастую членство в большевистской партии не обставлялось формальностями, однако ядро наиболее активных большевиков насчитывало порядка тысячи человек, а верхушка партии (если эти люди не находились в изгнании или в тюрьме) могла разместиться вокруг одного стола. И все же после февральских событий большевизм стал в столице массовым явлением: на петроградских оружейных и машиностроительных заводах, тянувшихся по берегам Малой Невы, на гигантских Адмиралтейских верфях, на обширном Путиловском заводе, в районе Петрограда, известном как Выборгская сторона, где было сосредоточено большое количество промышленных рабочих, попавших под шквал большевистской агитации. Иными словами, радикальный настрой рабочих был связан с радикальной позицией Большевистской партии. В частности, Выборгский район, по сути, превратился в автономную большевистскую коммуну[886].
Штаб-квартира партии большевиков, где нашел прибежище и Сталин, первоначально находилась в «реквизированном» особняке в стиле модерн, с канделябрами на стенах и превосходными гаражами, идеально расположенном — не только поблизости от Выборгского района, но и прямо напротив Зимнего дворца. Это здание было отобрано у примы-балерины российского Императорского Мариинского театра польки Матильды Кшесинской, которая стала владелицей особняка благодаря своим любовникам — Николаю II (который состоял с ней в связи до своей свадьбы) и одновременно сменившим его двум великим князьям из Романовых[887]. (Впоследствии Кшесинская утверждала, что видела в саду особняка большевичку Александру Коллонтай в ее, Кшесинской, горностаевой шубке, оставленной в доме[888].) Подобные захваты зданий были незаконными, но Временному правительству, у которого не было полиции, бороться с ними было затруднительно. Так, Федерация анархистов-коммунистов, вырвавшихся из тюрем, захватила бывшую виллу покойного Петра Дурново в красивом парке, примыкавшем к заводам на Выборгской стороне[889]. Помимо Выборгского района, главным оплотом большевиков стал Балтийский флот, базировавшийся в Гельсингфорсе и Кронштадте (около Петербурга) и доступный для большевистских (а также анархо-синдикалистских) агитаторов. Там, куда не было доступа большевистским агитаторам — на украинских заводах, на Черноморском флоте, — массы, склонявшиеся к социализму, не отождествляли себя с их партией. На просторах российской деревни большевизм был слабо представлен на протяжении большей части 1917 года (из тысячи делегатов I Всероссийского съезда крестьянских депутатов большевиками числились около двадцати)[890]. Наконец, в 1917 году по всей России насчитывалось не более дюжины-другой большевиков-мусульман[891]. И все же в руках большевиков находились стратегические позиции — в столице, в столичном гарнизоне и на фронте поблизости от столицы.
Большевикам приходилось каким-то образом набирать очки, и это им вполне удавалось. В глазах тех, до кого доходило послание, неустанно распространяемое Сталиным и другими, большевизм располагал несравненными инструментами привлечения сторонников: абсолютной ненавистью к войне и таким универсальным объяснением, как эксплуатация имущим классом неимущего класса, которое получало такой отзвук, какой было невозможно себе представить в самых смелых мечтах. Вместе с тем война вовсе не обязательно вела к триумфу большевизма. Как мы увидим, Временное правительство не просто решило не выходить из войны, но и затеяло катастрофическое наступление в июне 1917 года[892]. Это решение дало шанс самым радикальным элементам, и Ленин постарался, чтобы большевистская партия извлекла из него все, что можно.
Ленин, живя в изгнании в Цюрихе, где его пристанищем была комната рядом с колбасной фабрикой, призывал к поражению своей страны в войне, но эти призывы не имели для него никаких юридических последствий. Наоборот, на него распространялась всеобщая амнистия жертвам царизма, объявленная Временным правительством в марте 1917 года. Однако он не имел официального разрешения на возвращение и в любом случае был отрезан от России германскими траншеями[893]. С тем чтобы вернуться на родину, он втихомолку обратился через посредников к германским властям, тем самым рискуя, что его объявят немецким агентом — что было катастрофическим обвинением, уже нанесшим смертельный удар по царскому самодержавию[894]. Берлин, щедро раздававший деньги российским радикалам, особенно эсерам, с тем чтобы свергнуть Временное правительство и принудить Россию к выходу из войны на германских условиях, не устоял перед идеей оказать помощь и фанатичному вождю большевиков — известному ему как «татарин по фамилии Ленин»[895]. Тем не менее обе стороны старались избежать обвинений в том, что Ленин служит врагам, и потому его переправили через Германию в Россию в так называемом пломбированном вагоне — иными словами, его вагон был заперт, а все контакты с германскими властями по пути следования осуществляли нейтральные швейцарские посредники. 27 марта 1917 года (по русскому календарю) из Цюриха в направлении на Берлин и далее на балтийское побережье отбыл поезд с тридцатью двумя русскими эмигрантами: девятнадцатью большевиками (в число которых входили Ленин, его жена Надежда Крупская, его бывшая любовница француженка Инесса Арманд, а также Зиновьев с женой и ребенком) и прочими радикалами[896]. Такие социал-демократы, принадлежавшие к меньшевикам, как Мартов и Аксельрод, решили не идти на риск быть обвиненными в измене и не стали заключать сделку с немцами, не получив на нее согласия от Временного правительства (в итоге меньшевики отправились на следующем поезде)[897].
Единственное обязательство, которое взял на себя Ленин, заключалось в агитации за освобождение австрийских и немецких гражданских лиц, содержавшихся под стражей в России. Он без всякого зазрения совести воспользовался транспортными и финансовыми услугами со стороны немцев с тем, чтобы свергнуть власть в России, так как предполагал, что война приведет к революции и в Германии. Но Ленин не был немецким агентом и добивался достижения собственных целей[898]. Ленин втянул большевиков в дискуссию о том, как им вести себя в том случае, если они будут задержаны на российской границе по приказу Временного правительства и допрошены, но эти опасения не материализовались[899]. (Карлу Радеку, обладателю австро-венгерского паспорта, было отказано во въезде в Россию как подданному вражеского государства.) Встревоженный посол союзной России Франции, выслушав министра иностранных дел Милюкова — который мог бы не пустить Ленина в страну, — расценил прибытие вождя большевиков как новую радикальную угрозу[900]. Однако Ленин не был арестован на петроградском Финляндском вокзале (расположенном в Выборгском районе — «большевистской коммуне»), куда он прибыл в 11.10 вечера 3 апреля 1917 года, на следующий день после пасхального воскресенья. Ленин взобрался на броневик, освещенный специально привезенными прожекторами, и обратился с речью к собравшемуся на вокзале скопищу рабочих, солдат и матросов, видевших его впервые в жизни.
На обширных просторах Российской империи мало кто слышал о Ленине[901]. До многих из сотен тысяч сел и деревень даже известие о Февральской революции не дошло раньше апреля и весеннего таяния снегов. Возвращение Ленина, пришедшееся на 3 апреля, совпало с началом массового захвата земли в России — явления, не наблюдавшегося во время французской революции 1789 года. Накануне Первой мировой войны российским крестьянам принадлежало около 47 % земель империи, включая леса и луга; в течение сорока лет после отмены крепостного права крестьяне покупали землю у дворян — нередко коллективно (общиной), порой индивидуально, особенно после столыпинских реформ 1906 года[902]. Но если дворянские землевладения примерно сравнялись своими размерами с крестьянскими, то крестьяне по-прежнему составляли 80 % населения, а дворяне — всего 2 %[903]. Крестьяне жили надеждой на тотальное перераспределение земли, а царское правительство в годы войны лишь подхлестывало эти ожидания, конфисковав землю у этнических немцев, проживавших в Российской империи, и обещая раздать ее доблестным русским солдатам и безземельным крестьянам. В свою очередь, армейское начальство обещало бесплатную землю всем награжденным медалями, вследствие чего среди солдат пошли слухи о том, что после окончания войны все они получат землю[904]. Всего царское правительство в годы войны конфисковало не менее 15 миллионов акров земельных угодий — включая и отобранное в обмен на минимальную или нулевую компенсацию у некоторых из наиболее продуктивных производителей зерна в империи, что внесло свой вклад в острую нехватку зерна в 1916 году и в хлебные бунты в 1917 году[905]. И теперь крестьяне последовали примеру, захватывая пахотные земли, тягловый скот и сельскохозяйственные орудия в ходе так называемого черного передела. Временное правительство пыталось противодействовать этому, указывая, что следует дождаться созыва Учредительного собрания, которое примет решение о земельной реформе. Более того, даже когда захваты земли превратились в массовое явление и несмотря на то, что у Временного правительства никогда не было возможностей, чтобы предотвратить такие захваты или вернуть захваченные земли их прежним хозяевам, оно отказывалось соглашаться на безвозмездную экспроприацию земель крестьянами.
Многолетние колоссальные усилия крестьян, направленные на реализацию мечты Столыпина о появлении слоя независимых, зажиточных фермеров, хозяйствующих на крупных консолидированных земельных участках, в 1917–1918 годах буквально в одночасье пошли прахом в отсутствие какого-либо сопротивления; напротив, многие крестьяне специально уменьшали размеры своих владений[906]. Даже небольшие консолидированные фермы подверглись переделу. Крестьянская община получила второе дыхание[907]. В то же время крестьяне, совершая противозаконные деяния, оправдывали их ссылками на свои гражданские права[908]. Главными объектами передела становились дворянские имения. Во многих случаях они пережили Первую мировую войну лишь благодаря возможности использовать труд 430 тысяч военнопленных, а согласно логике, к которой прибегали крестьяне после февраля 1917 года, в том случае, если трудиться в имении было некому и его земли не использовались, его захват был законным[909]. Более того, во многих случаях захват земли не производился одним махом; вместо этого крестьяне заводили разговор об «избытке» земли у дворян и о том, чтобы распахать неиспользуемые земли, — и забирали себе все больше и больше. Но поскольку большинство земельных захватов осуществлялось коллективно, всей деревней, когда все делили ответственность и все участвовали в дележе добычи, вывезенной на телегах, уровень радикализма общины обычно диктовался наиболее радикальными из ее членов. А радикалы неизменно подзуживали односельчан к тому, чтобы присваивать себе все больше и больше чужого имущества и даже сжигать ценные усадебные дома. Жатки и веялки были слишком большими для того, чтобы увозить их, и их бросали, иногда разламывая. Что касается скота, то крестьяне нередко разводили огонь, забивали овец, гусей, уток и кур и устраивали пир[910]. Но в конечном счете далеко не всем крестьянам удалось воплотить свои чаяния в жизнь: около половины крестьянских общин в результате революции вообще не получили новой земли, а значительную часть той земли, которая «досталась» крестьянам, они уже и так арендовали. По оценкам одного исследователя, около 11 % дворян-землевладельцев протянуло до 1920-х годов, обрабатывая остатки своих земель[911]. И все же из этого следует, что подавляющее большинство земель подверглось экспроприации. Крестьяне перестали платить крупным землевладельцам и коллективно экспроприировали около 50 миллионов акров дворянских земель[912].
Одинокая фигура Ленина совершенно теряется на фоне этих грандиозных событий — настоящей крестьянской революции. И все же он сыграл в 1917 году ключевую роль. Марксистская теория утверждает, что общество развивается поэтапно, последовательно проходя через феодализм, капитализм и социализм к коммунизму, и потому к социализму оно может прийти лишь после того, как минует буржуазно-капиталистический этап. Почти все большевики полагали, что социалистическая революция неизбежна, но вопрос заключался в том, когда она произойдет: они яростно дискутировали о том, завершилась ли фаза «буржуазной» или «демократической» революции или же условия для социалистической революции еще не сложились. Ленин не говорил о немедленном скачке к социализму, что было бы святотатством, однако он призывал ускорить движение к социализму — как он выражался, встать «одной ногой в социализме» — и немедленно захватывать политическую власть, не дожидаясь завершения буржуазной революции[913].
В Петрограде русское Бюро большевиков — объединявшее тех, кто не находился в зарубежном изгнании подобно Ленину, — возглавляли 32-летний Александр Шляпников и 27-летний Вячеслав Молотов, которые (особенно Молотов) не придавали значения Временному правительству, считая его контрреволюционным. В свою очередь, Сталин и Каменев призывали к условной поддержке «демократической» революции, то есть Временного правительства, с тем чтобы демократическая революция пришла к своему логическому концу. Когда оба они 12 марта 1917 года вернулись из Сибири в Петроград, никого из них не пригласили в русское Бюро, хотя Сталина было предложено позвать туда с «совещательным голосом». (Ему ставили в вину наличие «некоторых личных черт», очевидно, имея в виду неблаговидные поступки по отношению к товарищам по сибирской ссылке[914].) На следующий день Молотов, подобно Ленину, с ранних лет и до конца жизни проявлявший себя человеком непреклонным, был оттеснен в сторону и Сталин стал полноправным членом русского Бюро, в то время как Каменев получил должность редактора «Правды»[915]. При Каменеве и Сталине «Правда» немедленно перешла от абсолютного отрицания Временного правительства к его лицемерной поддержке, исходя из того, что оно обречено, но до тех пор призвано сыграть серьезную историческую роль. Ленин, еще не вернувшийся в Россию, пришел в ярость. Его первое возмущенное письмо было напечатано в «Правде» с поправками, искажавшими его суть, а второе и вовсе не попало на ее страницы[916]. Но затем он лично явился в Петроград.
На границе Ленин приветствовал Каменева шутливым упреком: «Что у вас пишется в „Правде“?»[917]. Даже сейчас главный большевистский орган не желал печатать тезисы своего вождя. 6 апреля 1917 года тезисы Ленина были решительно отвергнуты на заседании ЦК большевиков. В конце концов, буржуазно-демократическая революция только началась, страна нуждалась в земельной реформе, выходе из войны, экономической реформе, а каким образом ко всему этому могло привести свержение Временного правительства пролетариатом? (Как выразился один из большевиков, «Разве можно считать демократическую революцию закончившейся? Крестьяне не получили землю!»[918]) В частности, Каменев настойчиво подчеркивал, что буржуазным классам в городах и более зажиточным крестьянам еще предстоит проделать большую историческую работу и довести буржуазно-демократическую революцию до завершения, тем самым подготовив почву для социалистической революции[919]. Сталин расценивал ленинские тезисы как схему: «в них нет фактов, и потому они не удовлетворяют»[920]. В конце концов «Правда» 7 апреля напечатала десять «Апрельских тезисов» (всего около пятисот слов) за подписью Ленина, но в сопровождении редакционного комментария, написанного Каменевым: получалось, что партия дистанцируется от своего вождя[921].
Если верхушка большевистской партии не была склонна к скорому захвату власти, то это в еще большей степени было верно применительно к Петроградскому совету. В конце марта, еще до возвращения Ленина в Россию, представители Совета создали новый орган — Всероссийский центральный исполнительный комитет в составе 72 человек, а также отделы по снабжению продовольствием, по экономике, по иностранным делам, тем самым стремясь распространить полномочия Петроградского совета на всю Россию. Кроме того, Совет обещал поддерживать «буржуазное» Временное правительство при соблюдении ряда условий (за это проголосовало около половины депутатов-большевиков)[922]. 3 апреля на Финляндском вокзале в бывшей царской комнате Ленина от имени Петроградского совета приветствовал его председатель, грузинский меньшевик Николай (Карло) Чхеидзе. Оказавшись снаружи, Ленин осудил сотрудничество Петроградского совета с Временным правительством, завершил свое выступление словами «Да здравствует всемирная социалистическая революция!» и уехал на броневике в штаб-квартиру большевиков в особняке Кшесинской. Там, уже сильно за полночь, он выступил с «громоподобной» речью примерно перед семьюдесятью членами своей фракции, рассевшимися вокруг него на стульях[923]. На следующий день, на заседании Петроградского совета в Таврическом дворце, он снова зачитал свои радикальные «Апрельские тезисы», утверждая, что жалкая российская буржуазия не способна выполнить свои исторические задачи, что вынуждало Россию к ускоренному переходу от буржуазно-демократической к пролетарско-социалистической революции[924]. Один из большевиков, взяв слово, сравнил Ленина с анархистом Бакуниным (который ожесточенно полемизировал с Марксом). Другой оратор назвал тезисы Ленина «бредом сумасшедшего»[925]. Если верить словам одного из друзей жены Ленина Надежды Крупской, знавшей его с 1894 года, даже она говорила: «Боюсь, что Ленин, похоже, сошел с ума», что, возможно, стало одной из причин, по которым он освободил ее от обязанностей своего главного секретаря[926]. Еще один большевик полагал, что «после того, как Ленин ознакомится с состоянием дел в России, он сам откажется от этих своих построений»[927]. Когда Ираклий Церетели, председатель Центрального исполнительного комитета Совета (и грузинский меньшевик), выступил с обоснованным опровержением взглядов Ленина и в то же время протянул ему ветвь мира — «как ни непримирим Владимир Ильич, но я уверен, что мы помиримся» — Ленин встал в ложе и крикнул: «Никогда!»[928].
Ленин неустанно обрабатывал свое ближайшее окружение, вместе с тем время от времени обращаясь с балкона особняка Кшесинской к собиравшимся возле дома толпам. В конце апреля 1917 года на большевистской партийной конференции большинством голосов были приняты резолюции Ленина, отчасти благодаря порой более радикальным провинциалам, которых вывели на передний план, а также прочим лоялистам, поддерживавшим своего вождя[929]. Впрочем, несмотря на формальную политическую победу Ленина в конце апреля, верхушка большевиков оставалась расколотой по вопросу о том, следует ли стремиться к установлению советской власти в противоположность завершению буржуазно-демократической революции, а если следует, то когда к этому приступать. Ленин, продолжая настаивать на необходимости воспользоваться моментом, утверждал, что большевистский Центральный комитет отстает от масс. (В этом он оказался прав: мобилизация масс повлекла за собой и мобилизацию будущих элит, включая большевистское руководство[930].) В то же время Сталин, первоначально поддерживавший Каменева, превратился в важнейшего союзника Ленина.
Сталина несправедливо обвиняют в том, что он «пропустил» Октябрьскую революцию. Да, он действительно пропустил прибытие Ленина на Финляндский вокзал (возможно потому, что был на митинге, пытаясь переманить левых меньшевиков на сторону большевиков)[931]. Кроме того, Сталин первоначально не принял еретических радикальных тезисов Ленина, оглашенных 3 апреля (за что он публично принес извинения в 1924 году)[932]. Однако на конференции в конце апреля Сталин впервые в жизни выступил с официальным политическим отчетом перед большевистской аудиторией, порвал с Каменевым и встал на сторону Ленина. «Только единая партия может привести народ к победе», — писал Сталин об апрельской конференции в «Солдатской правде»[933]. Впрочем, Сталин не стал униженно признавать свою вину: если Ленин выступал за национализацию земли, то Сталин требовал раздать землю крестьянам — что в итоге и было сделано[934]. Кроме того, Сталин не был согласен с лозунгом Ленина о превращении «империалистической войны» в «европейскую гражданскую войну», полагая, что массы, помимо земли, хотят мира — и Ленин тоже стал призывать к немедленному заключению мира[935]. Так Сталин ухитрился стать лояльным сторонником Ленина, защищая взгляды, которых он придерживался наряду с другими. Когда кандидатура Сталина в члены нового Центрального комитета партии в составе девяти человек подверглась критике со стороны кавказских товарищей, утверждавших, что они хорошо его знают, Ленин поручился за него. «Тов. Коба мы знаем очень много лет, — заявил Ленин делегатам с правом голоса. — Видали его в Кракове, где было наше Бюро. Важна его деятельность на Кавказе. Хороший работник во всяких ответственных работах»[936]. На выборах в ЦК Сталин получил 97 голосов — больше было отдано только за Ленина и Зиновьева (и тому и другому вскоре пришлось уходить в подполье). Кроме того, Сталин сменил Каменева на посту редактора «Правды».
В качестве редактора и агитатора Сталин обнаружил талант очень понятными словами излагать сложные вопросы. Очевидно, он извинился перед Молотовым за то, что предал его в марте — «Ты был ближе всех к Ленину в начальной стадии» — а затем, воспользовавшись тем, что они жили одной коммуной, увел у Молотова подругу[937]. Впрочем, вскоре Сталин перебрался на квартиру к Аллилуевым, забрав с собой все свои пожитки: пишущую машинку, а также книги и кое-какую одежду, упакованную в тот же плетеный чемодан, с которым он вернулся из Сибири. Дочери Аллилуева Наде исполнилось шестнадцать, и в конце лета 1917 года она вернулась в квартиру в преддверии нового школьного года. Сталин знал Аллилуевых с 1900 года (с тифлисских дней), а Надя родилась на следующий год. Он обращался с ней как с дочерью, читая ей, ее сестре Анне и их подругам рассказы Чехова («Хамелеон», «Душечка»)[938]. В устах Сталина, совершенно покорившего сердца девочек, скука, одиночество и отчаяние сибирской ссылки превращались в драматические истории о революционных подвигах. Девочки звали его Сосо, и он тоже называл их по прозвищам. Их мать, Ольга Аллилуева, относилась к Сталину с большой симпатией — не исключено, что у них был роман, — но ей не нравилось, что ее дочь-подросток влюбилась в 38-летнего вдовца[939]. Надя могла вести себя вызывающе — в том числе и по отношению к Сталину, — но в то же время, как он заметил, она не пренебрегала домашними делами. Через десять месяцев он уже ухаживал за ней в открытую[940]. Впрочем, все это было позже. Сейчас же Сталин превращался в протоаппаратчика и защитника ленинской линии. Впоследствии даже Троцкий признавал, что «в закулисной работе по подготовке фракции к голосованиям Сталин был очень ценен», снисходительно добавляя: «он умел быть убедительным для среднего командного состава, особенно для провинциалов»[941].
Впрочем, наряду со Сталиным в том апреле заявила о себе другая фигура из ЦК: 32-летний Яков Свердлов, с которым Ленин наконец лично познакомился 7 апреля 1917 года и которому он тут же начал поручать различные дела, с которыми Свердлов умело справлялся. Свердлов, родившийся в 1885 году, худощавый человек с козлиной бородкой и в пенсне, вступил в ряды российских социал-демократов в 1902 году в Нижнем Новгороде и участвовал в событиях 1905 года, находясь на Урале. В 1917 году Свердлов в еще большей степени, чем Сталин, оставался совершенно закулисным персонажем. Он не был оратором, но в то же время у него был командирский бас и суровый взгляд. Ленин поставил его во главе маленького «секретариата», формально созданного на партийной конференции в апреле 1917 года[942]. В 1906–1917 годах, когда Свердлов находился в царских тюрьмах и в сибирской ссылке, он проявил способность запоминать наизусть реальные имена, псевдонимы, местоположение и характеристики однопартийцев, рассеянных по ссылкам, не доверяя бумаге никаких предосудительных сведений. Кроме того, он дважды делил со Сталиным жилье (в Нарыме и Курейке), что приводило к острым личным конфликтам и определенному соперничеству между ними[943]. Однако теперь они работали бок о бок. По сути, более молодой Свердлов давал Сталину своего рода уроки партийного строительства, в то время как выступления они оставили на долю ораторов — таких, как Зиновьев. В особняке Кшесинской насчитывалось менее полудюжины женщин, занятых конторским трудом, и потому координировать работу многочисленных партийных организаций приходилось Свердлову при содействии Сталина. Он принимал множество посетителей и, в свою очередь, посылал эмиссаров в большевистские комитеты в провинции, поручая им основывать местные периодические издания и привлекать новых членов и тем самым выказывая умение обращаться с провинциалами. Свердлов, одержимый мелочами, вникал решительно во все и в то же время ставил во главу угла конкретные действия. Разумеется, как и во всех политических движениях в 1917 году, в рядах большевиков царил бедлам. В условиях 1917 года организационная работа не была — и не могла быть — ориентирована на создание централизованной и тем более «тоталитарной» партии; ее цель заключалась в том, чтобы заставить большинство на собраниях партийных представителей в столице поддержать позицию Ленина. Иными словами, манипулируя правилами, доводами и предпочтениями, Свердлов демонстрировал своему помощнику Сталину, как организовать лояльную ленинскую фракцию[944].
Фанатизм Ленина моментально (и навсегда) стал легендой, однако тирания навязчивых идей охватывала почти всех участников российской политической сцены. Милюков, яростно нападавший в Думе на самодержавие, не способное к удачному ведению войны, упрямо цеплялся за идею о том, что Февральская революция совершилась под знаком всеобщего желания добиться в войне успеха. Поэтому он выступал против земельной реформы и созыва учредительного собрания до победы в войне и даже отказывался пересматривать империалистические цели войны, поставленные перед собой царизмом, которые включали тайное намерение аннексировать Константинополь и черноморские проливы, немецкую и австрийскую Польшу и прочие иностранные территории. Ущерб, причиненный этим фанатизмом, оказался таким же огромным, как и ущерб, вызванный тем, как Милюков обошелся с Думой в марте 1917 года. В свою очередь, вожди меньшевистского крыла социал-демократов упрямо цеплялись за идею о том, что теперешняя революция носит «буржуазный» характер, и потому отказывались двигаться к социализму, несмотря на настойчивые понукания со стороны широких масс, которые они якобы представляли. Вскоре меньшевики в коалиции с кадетами вошли в состав Временного правительства, как и социалисты-революционеры (эсеры), чья партия в 1917 году испытала наибольший рост численности. Они мотивировались не одной лишь теорией. Над умеренными социалистами отчасти нависала тень сокрушительного поражения в 1905–1906 годах, что призывало их проявлять осторожность, чтобы своим радикализмом не спровоцировать «контрреволюцию»[945]. При этом меньшевистское руководство придерживалось ключевой марксистской идеи, согласно которой социализм должен был дождаться полного развития русского капитализма, для чего требовалась «буржуазная революция»[946]. Меньшевики фанатично цеплялись за «буржуазную революцию» и поддерживали «буржуазное» Временное правительство, несмотря на то что их собственная пропаганда нередко бичевала «буржуазию»[947].
Тем персонажем российской политической сцены, который с самого начала в наибольшей степени воплощал в себе умеренную социалистическую линию, был Керенский, намеревавшийся объединить российские «буржуазную» и «пролетарскую» революции, встать над партиями и добиваться баланса между левыми и правыми, склоняясь то в одну сторону, то в другую. Стремясь быть незаменимым для обеих сторон, он, как и можно было ожидать, был предан анафеме и теми и другими[948]. Большевистская пропаганда распускала слухи, что Керенский — кокаинист и морфинист, носящий женскую одежду и расхищающий государственные деньги; и эти наветы со временем приобрели видимость правдоподобия (и им поверили в британском военном министерстве)[949]. Впрочем, следует напомнить, что изначально Керенскому пели дифирамбы представители самых разных кругов — от великих князей из Романовых до вождей Совета[950]. Политическая слабость Керенского в 1917 году отчасти носила личный, а отчасти структурный характер: он связал свою судьбу не с Петроградским советом, а с Временным правительством, и по мере того, как все резче проявлялось бессилие Временного правительства, улетучивался и авторитет Керенского[951]. Тем самым Керенский приобрел репутацию бесхребетного человека, профессионального «краснобая», как язвительно назвал его Ленин, его главный соперник, не имевший почти никаких контактов с этим видным деятелем. Ленин и Керенский в первый и единственный раз встретились на I Всероссийском съезде Советов (3–24 июня 1917 года), проходившем в одном из военных училищ Петрограда. Керенский производил впечатление человека, над которым довлело заклятье, если не тирания Французской революции[952]. «Как закончился 1792 год во Франции? Он закончился крахом республики и установлением диктатуры, — отвечая Ленину на cъезде Советов, сказал Керенский, имея в виду Робеспьера с его террором, погибельным для него самого, и переход власти к Наполеону. — Задача российских социалистических партий и российской демократии состоит в том, чтобы предотвратить такой же исход, как во Франции, и сохранить уже имеющиеся революционные завоевания, принять меры к тому, чтобы наши товарищи, выпущенные из тюрьмы, не вернулись туда, и чтобы Ленин, который был за границей, имел возможность снова выступать здесь и чтобы у него не возникло нужды вновь бежать в Швейцарию. Мы должны позаботиться о том, чтобы эти исторические ошибки не повторились»[953].
Керенский, несомненно, мог чувствовать себя уверенно. В июне 1917 года на выборах делегатов на I съезд Советов из 777 делегатов с правом голоса 285 было выбрано от социалистов-революционеров, 248 — от меньшевиков, а от большевиков всего 105[954]. Положение большевиков могли изменить лишь какие-то крайне драматические события. Но именно такое резкое изменение ситуации и произошло в самый разгар I съезда Советов: речь идет о наступлении русской армии.
Пожалуй, самая главная загадка 1917 года заключается в том, почему Временное правительство решило провести в июне наступление на позиции Центральных держав. Русские города были переполнены калеками; в деревне кое-где начался голод вследствие общего расстройства сельского хозяйства, бессмысленной гибели огромного числа мужчин и реквизиций зерна. Можно было бы подумать, что в глазах членов Временного правительства, особенно таких классических либералов, как кадеты, которые искренне верили в свободу, применение государственного насилия для призыва солдат в армию и принудительного изъятия хлеба с целью накормить войска было бы абсолютно неприемлемым[955]. Но тот, кто так считает, ошибается. Хотя Временное правительство без устали твердило о демократии, оно вовсе не собиралось следовать солдатским антивоенным настроениям, в полной мере давшим о себе знать после свержения царя и издания Приказа № 1. И все же можно было бы ожидать, что политики проявят благоразумие по крайней мере из карьерных соображений. 2 мая Павла Милюкова вынудили покинуть Временное правительство, сформированное им самим (после чего главной фигурой в кабинете стал Керенский), только из-за его заявления, что Россия «не желает никого порабощать или унижать» в ходе войны, но тем не менее «не отказывается ни от каких обязательств перед нашими союзниками»[956]. Даже самое успешное наступление союзников за всю войну, Брусиловский прорыв 1916 года, в конечном счете потерпело неудачу. А германское верховное главнокомандование в 1917 году не планировало новых военных операций на Восточном фронте. Как человек, находившийся в здравом уме, мог вообразить, что российская армия должна — и способна — перейти в 1917 году в наступление?
В немалой степени обоснования необходимости в наступлении достались новой власти в наследство от старой. Еще в ноябре 1916 года на совещании во Франции западные союзники снова требовали от царского правительства предпринять наступление, на этот раз весной 1917 года, чтобы ослабить давление на Западный фронт[957]. Николай II дал на это согласие, а Временное правительство, разделявшее ценности союзников с их правовым государством и даже пытавшееся равняться на них, решило выполнить это обязательство. Впрочем, сейчас уже сами французы были не способны к наступлению: в конце мая 1917 года, после провальной атаки на германские позиции, во французской армии разразился настоящий мятеж, в котором приняло участие 49 из 113 пехотных дивизий. Генерал Филипп Петэн, назначенный командующим, восстановил дисциплину, однако он понимал, что французские рядовые и боевые офицеры готовы защищать свое отечество, но не более того[958].
Впрочем, Керенский, скорее всего, не отступился бы даже и в отсутствие неуместного давления со стороны союзников. Еще до мятежей во Франции российский верховный главнокомандующий Михаил Алексеев — по чьему настоянию Керенского и назначили военным министром — объехал свой фронт, обнаружив полный крах дисциплины: число дезертиров превышало миллион человек (при общей численности войск в 6–7 миллионов человек)[959]. Однако Алексеев, подчеркивая обязательства России перед ее союзниками, в конфиденциальной докладной записке с изложением взглядов командующих, которые он разделял, также писал: «Расстройство армии и ее снабжений окажет свое вредное влияние нисколько не в меньшей степени при обороне, чем при активной операции. <…> выгоднее наступать, даже без полной уверенности в успехе»[960]. Тем не менее Керенский сместил Алексеева как «пораженца» и поставил вместо него генерала Брусилова, героя 1916 года, но после этого Брусилов тоже объехал фронт и столкнулся с той же самой деморализацией[961]. Вообще говоря, надежда умирает последней. Русская разведка полагала, что австро-венгерская армия чрезвычайно уязвима и что даже немецкой армии не пережить еще одну зиму и потому их можно сокрушить одним мощным ударом. А если бы так и случилось, то Россия желала участвовать в предполагаемом разгроме Центральных держав с тем, чтобы и от нее что-то зависело при заключении мира: успехи России на поле боя заставили бы союзников более серьезно относиться к русским дипломатическим нотам[962]. И все же в первую очередь Керенский, судя по всему, мотивировался внутриполитическими соображениями: подобно некоторым российским генералам, он полагал — или надеялся — что наступление предотвратит развал армии и усмирит брожение в стране. Иными словами, главным обоснованием для наступления служило само по себе плачевное состояние русской армии[963]. Как утверждалось, «Войной на фронте» можно «купить мир в тылу и на фронте»[964].
Таким образом, Временное правительство само сделало войну царя, погубившую его своей непопулярностью, своей собственной войной. Керенский, тогда еще только военный министр, отбыл на фронт с целью сплотить армию по примеру Николая II, и там до хрипоты разглагольствовал перед войсками о наступлении ради «свободы». При этом его не раз перебивали вопросом: «В чем смысл этих лозунгов о земле и свободе, если я погибну?». Во фронтовых частях, как и примерно в тридцати городских гарнизонах, кишели большевистские агитаторы, имевшие своей целью разложить армию, а также взять верх над главными противниками: агитаторами из числа меньшевиков и эсеров. Большевики заваливали чрезвычайно восприимчивых солдат и матросов простыми для понимания радикальными материалами, в которых война подавалась как принесение русской крови в жертву интересам английских и французских богачей[965]. «Один-единственный агитатор, — сетовал один из русских генералов на фронте, — пропагандой большевистских идеалов способен сбить с толку целый полк»[966]. А там, куда не добирались большевики, работала германская пропаганда. «Англичане, — зачитывал вслух некий русский солдат из русскоязычной немецкой газеты „Русский вестник“, — хотят, чтобы русские пролили до последней капли свою кровь ради славы и величия Англии, способной из всего извлечь выгоду»[967]. Не только ужасающая война, ускорившая крах самодержавия, но и военное наступление позволило большевикам связать свою партию с настроениями, господствовавшими в крупнейшей массовой организации страны — среди 6–7 миллионов солдат на фронте, — добившись впечатляющих успехов в насаждении «окопного большевизма»[968].
Было бы несложно возложить вину за все внутренние беды на Керенского. Его призывы к наступлению на внешнего врага с тем, чтобы победить внутреннего врага, ставили его, «революционного демократа», на одну доску с царем и «реакционерами», развязавшими в 1914 году бойню. Впрочем, не менее поразительным было то, что июньское наступление поддержали Петроградский совет, контролируемый блоком меньшевиков и эсеров, и даже выборные солдатские комитеты — вопреки желаниям солдат и матросов, которых они якобы представляли. Грузинский меньшевик Ираклий Церетели выдвинулся в вожди Совета, занимая позицию, которую он называл «революционным оборончеством»: если российская армия (каким-то образом) продолжит сражаться, то Совет (каким-то образом) выторгует мир «без аннексий», оказав давление на общественность в союзных странах[969]. Под этим подписался Виктор Чернов, глава эсеров, а также входившие в Совет видные меньшевики (но только не скептик Юлий Мартов). Однако международная социалистическая конференция за мир, которую предполагалось провести в Стокгольме в июне 1917 года, так и не состоялась: Великобритания и Франция не проявляли интереса к «демократическому» миру, они желали разгрома Германии[970]. В отсутствие «мирной» части позиция Церетели, несмотря на то что он осуждал аннексии, была равнозначна продолжению войны, к чему стремилось и Временное правительство. «Правда» на своих страницах смаковала цифры военных прибылей частных заводов и называла Совет наряду с Временным правительством «исполнительным органом» «господ капиталистов и банкиров»[971]. Позиция Петроградского совета и солдатских комитетов становилась не понятна массам: почему же война продолжается, если она империалистическая?[972] Более того, большинство в Совете было согласно с тем, что Россия должна наступать. Умеренные социалисты цеплялись за принцип сотрудничества с «буржуазной революцией», то есть с Временным правительством и партией конституционных демократов. В какой-то мере они тоже полагали, что наступление улучшит позиции России в ходе торга с несговорчивыми британцами и французами[973]. Социалисты-небольшевики фатально ошибались.
Поскольку союзники отказывались вести переговоры о завершении военной мясорубки в отсутствие никак не дававшейся им решительной победы, единственной разумной позицией для Временного правительства и Совета была бы стратегическая оборона. Одновременно русское правительство могло бы выбить почву из-под ног у крайних левых, попытавшись договориться с Германией о приемлемом сепаратном мире. Если бы такая попытка провалилась, вину за нее можно было бы возложить на немцев и тем самым оправдать дальнейшее номинальное участие России в войне. Но даже если российский истеблишмент не смог бы прийти к консенсусу о необходимости порвать с союзниками и начать сепаратные переговоры с Германией, угроза подобного шага могла бы стать козырем, который вынудил бы союзников пойти навстречу Временному правительству, по крайней мере на словах выражавшему запоздалое желание провести формальную межсоюзническую конференцию с целью обсуждения и возможного пересмотра целей войны[974].
Еще в сентябре-октябре 1916 года, после того как выдохлось Брусиловское наступление, царская Россия и Германия вступили в тайные переговоры о сепаратном мире, которые проводились в Швеции, Дании, Швейцарии и Ковно (на территории Российской империи, оккупированной Германией). Когда слухи о русско-германских переговорах дошли до Великобритании и Франции, те поспешили заключить с Россией новые финансовые соглашения, наконец согласившись удовлетворить некоторые давние русские требования[975]. Россия не могла обойтись без финансовой помощи и военных поставок от союзников, однако в 1917 году она, возможно, могла себе выторговать еще больше. Как бы то ни было, строго оборонительная позиция обеспечивала стране передышку в ожидании того момента, когда Америка полностью развернет свои силы на Западном фронте.
Но вместо этого 18 июня (1 июля по западному календарю) на Восточном фронте с мощнейшей в истории России артиллерийской подготовки началось безумно рискованное наступление, затеянное Керенским и Советом: канонада, ставшая возможной благодаря гигантским запасам снарядов, произведенных российскими рабочими (80 % которых трудилось на военных заводах), продолжалась два дня без перерыва. Несмотря на некоторые первоначальные успехи — особенно удачно действовали войска под началом генерала Корнилова, — многие русские части не желали идти в наступление; в некоторых из них бойцы пытались убить своих командиров, а в других митинговали, стремясь придумать, как избежать этой адской бойни[976]. Главный удар был нацелен на уязвимые австро-венгерские войска — этот урок был получен в ходе Брусиловского наступления 1916 года — однако пробудившийся зверь германской армии безжалостно контратаковал[977]. Вследствие бессмысленного российского наступления немцы лишь проникли намного дальше на российскую территорию — Германия захватила Украину, — а российская армия была разорвана в клочья[978]. Кроме того, наступление подорвало авторитет представителей умеренных социалистов в Совете и в солдатских комитетах[979]. Представителей Центрального исполнительного комитета, пытавшихся склонить солдат к тому, чтобы выполнять приказы и вернуться в бой, избивали и брали под стражу — эта участь постигла и Николая Соколова, одного из авторов Приказа № 1. Как справедливо отмечает один историк,
Весь 1917 год можно рассматривать как политическое сражение между теми, кто усматривал в революции средство положить конец войне, и теми, кто усматривал в войне средство положить конец революции[980].
Ленин, весной 1917 года вернувшись в Россию, занял левый полюс российской политики, нападая на Керенского и поливая грязью прочих марксистов в составе Совета, однако июньское наступление, организованное Керенским при поддержке Совета, оправдало экстремистскую позицию Ленина, которая отныне была уже не экстремистской. Показательно, что к нему примкнул даже талантливый Лев Троцкий.
Троцкий был восходящей звездой. Он родился почти в один год со Сталиным, но это случилось в другом уголке империи — на юге Украины, в черте оседлости, в 200 милях от черноморского порта Одессы. Его отец, Давид Бронштейн, был человеком неграмотным, но благодаря трудолюбию так удачно занимался сельским хозяйством, что к моменту рождения его сына семья Троцких владела 250 акрами земли и арендовала еще 500[981]. Мать Троцкого Анна, тоже лояльная подданная царя, была культурной женщиной, избравшей для себя жизнь жены фермера и заразившей любовью к знаниям своих четырех выживших детей (из восьми родившихся). Юный Лейба — по-русски Лев — был отправлен в хедер (еврейскую начальную школу), несмотря на то что он не говорил на идиш, но затем его перевели в немецкую школу при лютеранской церкви в Одессе, где он был одним из первых учеников в своем классе несмотря на то, что был на год исключен из-за конфликта учащихся с учителем-французом из Швейцарии. В своей следующей школе, в городе Николаеве, он усиленно занимался литературой и математикой; как вспоминали очевидцы, близких друзей у него не было. «Активно проявлять свою волю, возвышаться над всеми, быть всюду и всегда первым, — это всегда составляло основную сущность личности Бронштейна», — писал знавший его в ту пору Г. А. Зив[982]. Примерно в 17-летнем возрасте Бронштейн стал революционером. Как и Сталин, он был арестован, будучи еще подростком (в 1898 году), и сослан в Сибирь. В 1902 году он взял себе фамилию одного из своих тюремщиков, превратившись в Троцкого, и бежал из ссылки, после чего в 23-летнем возрасте познакомился в Лондоне с Лениным и Мартовым — тогда еще союзниками. На следующий год, на судьбоносном II съезде Российской социал-демократической рабочей партии во время спора по вопросу о партийной организации Троцкий встал на сторону Мартова и вскоре после этого обрушился на Ленина в печати. И все же Троцкий никогда особенно не сближался с меньшевиками: он дистанцировался от всех групп. На протяжении долгого времени он жил в Европе, где сотрудничал с периодическими изданиями немецких социал-демократов и водил знакомство с марксистским патриархом Карлом Каутским, которого называл «седовласым и очень жизнерадостным маленьким старичком» и с которым вел знаменитую полемику о необходимости террора («…террор может быть очень действителен против реакционного класса, который не хочет сойти со сцены»)[983].
В момент свержения царизма оказавшись в Нью-Йорке, Троцкий в апреле 1917 года отправился в Россию, по пути был арестован в Канаде, освобожден благодаря заступничеству тогдашнего министра иностранных дел Милюкова и прибыл на Финляндский вокзал в Петрограде 4 мая, через месяц после Ленина[984]. Мускулистый, энергичный, непримиримый Троцкий в своем пенсне сразу же стал сенсацией, объезжая крупнейшие заводы, а также гарнизонные казармы, а по вечерам обычно выступая в столичном цирке «Модерн», находившемся через реку от Зимнего дворца, где он возбуждал огромную аудиторию политическими речами. «Обшарпанный, мрачный амфитеатр, освещенный пятью слабо мерцавшими лампочками, свисавшими на тонкой проволоке, был забит снизу доверху, до потолка: солдаты, матросы, рабочие, женщины — и все слушали с таким напряжением, как если бы от этого зависела их жизнь», — писал Джон Рид, бывший чирлидер из Гарварда[985]. Как вспоминал Троцкий, «Каждый квадратный вершок бывал занят, каждое человеческое тело уплотнено. Мальчики сидели на спине отцов. Младенцы сосали материнскую грудь <…> Я попадал на трибуну через узкую траншею тел, иногда на руках»[986]. Как отмечал в то время один социал-демократ, «Вот пришла великая революция, и чувствуется, что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого»[987]. Собственно говоря, 10 мая Ленин пригласил Троцкого вступить в ряды большевиков[988]. И Троцкий, многие годы безжалостно высмеивавший Ленина, а в течение войны еще больше отдалившийся от него в интеллектуальном плане, летом 1917 года ответил согласием на это приглашение, перейдя в ленинизм — то есть подписавшись под требованием о немедленной передаче власти Советам.
Еще более грандиозными были скрытые структурные сдвиги. От Российской императорской армии все быстрее откалывались отдельные формирования, де-факто превращавшиеся в национальные армии — в первую очередь украинскую и финскую, но также и эстонскую, литовскую, грузинскую, армянскую и крымско-татарскую, — тем самым предвосхищая распад империи[989]. Временное правительство во все большей степени становилось дутой величиной. Петроградский совет и особенно солдатские комитеты были глубоко дискредитированы. Однако в июле 1917 года, несмотря на то что политическая ситуация все сильнее благоприятствовала Ленину, большевистская партия едва не была уничтожена. 2 июля конституционные демократы вышли из коалиционного Временного правительства; 3–5 июля в обстановке слухов о том, что столичный гарнизон будет отправлен на фронт, в Петрограде произошел сумбурный мятеж с участием пулеметной части и кронштадтских матросов. Солдаты и матросы, объединившиеся с радикально настроенными рядовыми большевиками под лозунгом «Вся власть Советам!», сумели захватить ключевые точки в столице. Убитые и раненые насчитывались сотнями. Керенский находился на фронте. 4 июля многолюдная толпа в Таврическом дворце потребовала встречи с руководителем Совета; когда к толпе вышел вождь партии эсеров Виктор Чернов, какой-то матрос закричал: «Бери власть, сукин сын, когда ее тебе дают!». Мятежники арестовали Чернова и его пришлось выручать[990]. Но к вечеру разразился сильнейший ливень, прогнавший людей с улиц[991]. Колеблющееся большевистское руководство упустило момент, и Керенский немедленно перешел в контратаку, обвинив его в измене, выражавшейся в вооруженном восстании и в получении денег от врага. Тем самым он сделал блестящий ход, воспользовавшись ситуацией, созданной не им.
Широко распространена версия о том, что большевики тайно получали деньги от немцев. Партии каким-то образом удавалось издавать газеты, совокупный дневной тираж которых превышал 300 тысяч штук; одна лишь «Правда» расходилась тиражом 85 тысяч экземпляров. По сравнению с тиражом буржуазных (1,5 миллиона экземпляров в день в столице) или эсеровско-меньшевистских изданий (700 тысяч) большевистское издательское дело может показаться пустяком, но в дополнение к этому партия издавала множество брошюр и сотни тысяч листовок, для чего требовалось финансирование[992]. 5 июля в российских газетах появились документы, доказывавшие, что Ленин и прочие большевики состоят на содержании у немцев. «Теперь они нас перестреляют, — говорил Ленин Троцкому. — Самый для них подходящий момент»[993]. Утром 6 июля Контрразведывательное бюро Временного правительства разгромило редакцию и типографию «Правды». Войска произвели налет на большевистскую «крепость» (особняк Кшесинской), где им сдалось около 400 большевиков, хотя они и были вооружены до зубов. Андрей Вышинский, начальник гражданской милиции в центре Москвы — и будущий судья-палач на сталинских «больших процессах» — выписал ордеры на арест 28 главных большевиков, включая Ленина[994]. Тот, вовремя предупрежденный, спасся бегством, сперва при содействии Сталина укрываясь на квартире у Аллилуевых, а затем вместе с Зиновьевым перебравшись в российскую Финляндию. Как гласит фольклор, Сталин лично сбрил Ленину бороду, чтобы тот был похож на финского крестьянина[995]. Ленин потребовал, чтобы ему доставили его заметки, и писал в своем убежище книгу «Государство и революция», работу над которой он завершил в августе-сентябре 1917 года. В ней утверждается, что всякое государство является орудием господства одних классов над другими и что по этой причине новый класс, пришедший к власти (например, рабочий класс), должен создать свое собственное государство — «диктатуру пролетариата» — ради борьбы с остатками прежних правящих классов и распределения ресурсов в течение переходного периода[996]. В то же время два учреждения Временного правительства собирали многотомные досье, готовясь к публичному суду над Лениным и его соратниками, обвиняемыми в измене[997].
Таким образом, несмотря на провал наступления на фронте, подготовленного Керенским как военным министром, июль 1917 года благодаря атаке Керенского на большевиков, казалось, стал поворотным моментом. Керенский был полон решимости вырвать победу из когтей поражения. В целом под арестом оказались почти 800 большевиков и радикальных элементов, включая Каменева, едва не павшего жертвой самосуда, но это не коснулось Сталина (по причинам, оставшимся неясными)[998]. 6 июля, в обстановке арестов, широко освещавшихся в печати, военный министр вернулся с фронта в столицу, а на следующий день все правительство во главе с номинальным премьер-министром князем Георгием Львовым подало в отставку. Как отмечал Львов, «Для того чтобы спасти положение, надо было бы разогнать Советы и стрелять в народ. Я не мог этого сделать. А Керенский это может…»[999].
Однако Львов, удалившийся на отдых в Москву, ошибался: настал час не Керенского, а Лавра Корнилова. 7 июля Керенский назначил Корнилова командовать Юго-Западным фронтом. 12 июля Керенский объявил о восстановлении смертной казни на фронте за нарушения дисциплины, а два дня спустя была ужесточена военная цензура. Кто мог бы проводить эти меры в жизнь, оставалось неясно, но 18 июля Керенский сместил генерала Брусилова и предложил должность верховного главнокомандующего Корнилову. Прежде чем соглашаться на предложение Керенского, Корнилов спросил мнения у других генералов. В марте 1917 года, когда Корнилов сменил арестованного Сергея Хабалова на посту командующего Петроградским военным округом, именно ему пришлось выполнять приказ об аресте царицы Александры, однако в апреле 1917 года, когда Корнилов попытался использовать войска для подавления волнений в столице, Совет заставил его отменить свой приказ, претендуя на исключительное право командовать столичным гарнизоном; раздосадованный Корнилов потребовал перевода на фронт. Там солдаты-призывники предъявляли требования своим офицерам, а все успехи Корнилова, в июне 1917 года сумевшего прорвать австрийские линии, пошли прахом, когда русские войска отказались наступать. Применявшиеся на фронте меры устрашения против русских солдат обернулись мародерством, зверствами в отношении гражданского населения и дальнейшим подрывом дисциплины[1000]. Несмотря на это, Корнилов требовал лишить солдатские комитеты реальных полномочий и восстановить смертную казнь в тыловых гарнизонах. Керенский уже выслушивал аналогичные требования, выдвигавшиеся даже умеренными представителями Генштаба на совещании в Ставке, состоявшемся 16 июля[1001]. Кроме того, Корнилов потребовал полной независимости при проведении военных операций и в кадровых вопросах, а также принятия военно-мобилизационного плана для промышленности наподобие того, который выполнялся генералом Людендорфом в Германии[1002]. 21 июля почти ультимативные условия, выдвинутые Корниловым, просочились в печать — и его популярность среди правых политиков взлетела до небес[1003]. На словах Керенский согласился на условия Корнилова, и последний заступил на должность верховного главнокомандующего, но после того, как во исполнение условий Корнилова в военном министерстве были составлены соответствующие документы, Керенский стал медлить с их подписанием, протянув с этим до августа, что вызвало гнев и подозрения со стороны Корнилова, между тем как сам Керенский все сильнее опасался этого человека, возвышенного им самим[1004].
26 июля — 3 августа 1917 года большевики провели партийный съезд, первый после 1907 года. (Этот съезд был шестым, включая учредительный съезд Российской социал-демократической партии, состоявшийся в 1898 году в Минске, последний прошедший на российской территории.) Невзирая на угрозу ареста, около 267 делегатов (включая 157 с правом голоса), многие из которых прибыли из провинции, собрались в заводском Выборгском районе Петрограда, где они были в безопасности. Поскольку Ленин с Зиновьевым скрывались, а Каменев с Троцким сидели в тюрьме, организацией съезда занимался Свердлов, которому помогал Сталин. На их долю выпало неблагодарное дело отказа в допуске на съезд представителям почти 30 фронтовых армейских частей и 90 петроградских заводов и частей городского гарнизона, зараженных радикальными настроениями. Сталин выступил с приветственным словом и главным политическим отчетом, что являлось ответственнейшим поручением. «Он носил скромный серый пиджак и сапоги и говорил тихим, неторопливым, совершенно спокойным голосом», — говорил один очевидец, отмечая по поводу грузинского выговора Сталина, что другой товарищ в одном ряду с ним «не мог сдержать легкой усмешки, когда оратор произнес одно слово каким-то особенно мягким тоном и со своим характерным акцентом»[1005]. Сталин признавал серьезный урон, нанесенный «преждевременным» июльским восстанием. Тем не менее он с вызовом спросил: «Что такое Временное правительство?» — и сам ответил: «Это марионетка, жалкая ширма, за которой скрываются кадеты, военная клика и капитал Антанты — три столпа контрреволюции». Он предсказывал, что следует ожидать новых взрывов.
В последний день работы съезда, при обсуждении проекта резолюции по докладу Сталина, он высказался против предложения Евгения Преображенского о включении в резолюцию ссылки на революцию в странах Запада. «Не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму, — возразил Сталин. — До сих пор ни одна страна не пользовалась такой свободой, какая была в России, не пробовала осуществлять контроль рабочих над производством. Кроме того, база нашей революции шире, чем в Западной Европе, где пролетариат стоит лицом к лицу с буржуазией в полном одиночестве. У нас рабочих поддерживают беднейшие слои крестьянства. Наконец, в Германии аппарат государственной власти действует несравненно лучше, чем несовершенный аппарат нашей буржуазии <…> Надо откинуть отжившее представление о том, что только Европа может указать нам путь. Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на почве последнего»[1006].
Этот любопытный спор свидетельствует о наличии у Сталина проницательности, в которой ему почти всегда отказывают. Его аргумент был принят и поправка о том, что победа социалистической революции в России возможна «при наличии пролетарской революции на Западе», не прошла.
Благодаря уместным замечаниям Сталина, а также его в целом высокому мнению о России, не разделявшемуся Лениным, воинственность Ленина возрастала даже несмотря на его отсутствие[1007]. Однако над Лениным по-прежнему нависала угроза процесса, и, когда Сталин сообщил делегатам съезда, что при определенных условиях Ленин с Зиновьевым могут предстать перед судом, он сразу же столкнулся с решительными возражениями. Однако обещанный процесс над большевиками так и не состоялся. Противостояние Керенского с Лениным отошло в тень поединка между Керенским и Корниловым[1008].
В середине июля Керенский решил провести в Москве, древней столице страны, государственное совещание, назначив его на середину августа и пригласив на него промышленников, землевладельцев, всех бывших депутатов Думы, делегатов от местных органов самоуправления и от высших учебных заведений, представителей советов и крестьянских комитетов, а также военное руководство — всего около 2500 участников, которые собрались в Большом театре[1009]. Театра там в самом деле хватало. Речь Керенского, прозвучавшая 12 августа на открытии совещания, произвела сильное впечатление на собравшихся, как будто бы укрепив его авторитет. На словах его намерение заключалось в том, чтобы совещание привело к «сплочению» российских политических сил, хотя газеты насмешливо писали, что он прибыл в Москву, где венчались на царство русские монархи, чтобы «короноваться». Газета Совета, ссылаясь на маркеры классовой принадлежности, сетовала на то, что «Визитки, сюртуки и крахмальные сорочки доминируют над [простонародными] косоворотками»[1010]. Тем не менее Совет, в свою очередь, исключил из состава делегации большевиков, не пожелавших дать обещание подчиняться коллективным решениям Совета (включая и решения о возможном уходе с совещания). Московские рабочие, бросая вызов Совету, в день открытия совещания устроили «дикую» забастовку, организацию которой приписывали себе большевики[1011]. «Не ходят трамваи, — сообщали „Известия“, — закрыты кофейные и рестораны», включая и буфет в Большом театре. К забастовке присоединились и рабочие-газовщики, и город погрузился во тьму[1012].
В воскресенье 13 августа при свете дня с фронта прибыл Корнилов. На Александровском (ныне Белорусском) вокзале его туркмены-текинцы в красных халатах выскочили на перрон с шашками наголо, выстроившись в живописные шеренги. Миниатюрный Корнилов в парадном мундире, появившийся среди моря нарядных воспитанников кадетских училищ и реющих российских триколоров, был осыпан цветами. Подобно царю, он ответил на приветствия ожидавших его министров, военных и сановников, после чего его кавалькада из двадцати автомобилей — сам генерал ехал в открытой машине — проследовала по городу, вызывая овации, в том числе и в тот момент, когда Корнилов остановился у Иверской часовни, чтобы поклониться иконе Богоматери (как делали все цари). Вечером калмык, ставший российским верховным главнокомандующим, принял еще одну делегацию доброжелателей — включая бывшего начальника штаба и верховного главнокомандующего генерала Алексеева, лидера кадетов Милюкова и вождя ультраправых Пуришкевича[1013].
Государственное совещание с участием потрепанного российского истеблишмента, остракизм, которому подвергли большевиков представители левых, реальная угроза иностранного завоевания, нависшая над отечеством, соперничество между возможными спасителями страны — все это держало очевидцев в сильном напряжении.
На заседании 14 августа Керенский как председатель пригласил верховного главнокомандующего на трибуну. Организаторы позаботились о том, чтобы перед Корниловым выступил казак из числа его сторонников: на фоне его патетической речи сам верховный главнокомандующий казался воплощением здравомыслия[1014]. «…мы… потеряли всю Галицию, потеряли всю Буковину», — объявил залу спаситель-калмык, предупредив о том, что немцы ломятся во врата Риги, преграждающей путь к российской столице. Корнилов потребовал решительных мер[1015]. Правая сторона Большого театра взорвалась овацией, в то время как левые молчали или свистели. Сложилась подходящая возможность для того, чтобы остановить сползание России в хаос и сплотить истеблишмент: некоторые промышленники требовали сделать Государственное совещание постоянным органом. Кооптация сторонников порядка и твердой власти из числа членов Совета могла бы привести к расколу в рядах левых. Еще 9 августа Сталин предупреждал в газете «Рабочий и солдат», что «Контрреволюции нужен свой парламент», орган буржуазии и помещиков, сформированный без учета голосов крестьян взамен так и не созванного Учредительного собрания, «единственного представителя всего русского народа»[1016]. Четыре дня спустя, в день открытия московского Государственного совещания, Сталин писал:
«спасатели» делали вид, что созывают «простое совещание», ничего не решающее <…> Но «простое совещание» мало-помалу стало превращаться в «государственное», потом — в «великий собор», а [затем]… в «долгий парламент»[1017].
Однако у Керенского в отношении московского Государственного совещания не имелось никаких стратегических замыслов, помимо трехдневной болтовни[1018]. Никаких институциональных решений так и не было принято.
Совещание потерпело неудачу даже на символическом уровне. Вместо демонстрации патриотического единства оно лишь подтвердило (как отмечал Милюков), что «страна разделилась на два лагеря, примирить которые было невозможно»[1019]. Хуже того, не только Сталин, но и вся левая печать, наблюдая за этим сборищем дворян, промышленников и военных, заходилась во все более истерических криках по поводу якобы усилившейся угрозы грядущей «контрреволюции». К тому же выводу пришел и Керенский, по воле которого и состоялось совещание. «После Московского совещания, — вспоминал он, — мне стало ясно, что следующую попытку переворота предпримут правые, а не левые»[1020].
Вину за надежду на смелые решения, тут же обернувшуюся разочарованием, Керенскому оставалось возлагать на самого себя. Полный развал на фронте по-прежнему угрожал самому существованию российского государства и многие конституционалисты — Милюков, Львов, Родзянко — склонялись к военному путчу во главе с Корниловым, хотя их и беспокоило то, что генерал не имел массовой народной поддержки и игнорировал практические аспекты власти. Идея, или фантазия, состояла в том, чтобы при помощи Корнилова силой «восстановить порядок» — возможно, путем военной диктатуры, — а впоследствии, в более благоприятных условиях, созвать учредительное собрание[1021]. Аналогичные мысли о наведении порядка приходили в голову генералу Алексееву, вице-адмиралу Александру Колчаку (до июня командовавшему Черноморским флотом) и прочим участникам бесед с Корниловым. Последний, несомненно, замышлял свержение как Временного правительства, так и Совета с тем, чтобы предотвратить предполагаемый большевистский путч, повесить Ленина и его сторонников, распустить Совет и, возможно, самому прийти к власти, по крайней мере временно[1022]. Но это представлялось наихудшим вариантом. У будущего военного заговорщика не имелось надежных средств связи: шоферы, ординарцы и телеграфисты сообщали о подозрительных действиях солдатским комитетам и Совету[1023]. Поэтому Корнилов сотрудничал с Временным правительством. Как он справедливо считал, последнее было не способно справиться с ситуацией. Тем не менее Керенский говорил Корнилову о желательности «сильной власти» и совместно с правительством обеспечивал законные перемещения войск. Еще 6–7 августа Корнилов с одобрения Керенского приказал генерал-лейтенанту Александру Крымову, командиру 3-го кавалерийского корпуса, перевести свои части с юго-запада (Румынского фронта) в Великие Луки (в Псковской губернии). Войска, подчинявшиеся Крымову, включая и так называемую Дикую дивизию, комплектовавшуюся горцами-мусульманами с Северного Кавказа (чеченцами, ингушами, дагестанцами), которые считались наиболее надежными во всей армии, использовались для политического укрепления фронта[1024]. 21 августа пала Рига — как и предсказывал Корнилов на московском Государственном совещании — и Керенский приказал Корнилову перевести фронтовые части под Петроград с целью защиты столицы и подавления предполагавшегося мятежа большевиков, считавшихся немецкими агентами. Все это осуществлялось втайне.
Умеренные социалисты по-прежнему не желали ни того, ни другого: ни союза с ультраправыми контрреволюционерами, ни участия в захвате власти левыми экстремистами[1025]. Однако большевики приветствовали поляризацию сил как желанный и неизбежный процесс. «Или — или! — писал Сталин 25 августа 1917 года. — Либо с помещиками и капиталистами, и тогда — полное торжество контрреволюции. Либо с пролетариатом и беднейшим крестьянством, и тогда — полное торжество революции. Политика соглашений и коалиций обречена на крах»[1026].
Передвижение войск Крымова, производившееся по приказу Корнилова и с явного одобрения Керенского ради предотвращения предполагавшегося большевистского переворота и укрепления политической власти от имени безнадежно безвольного Временного правительства, вылилось в противостояние Керенского и Корнилова. С того момента, как начался этот процесс, между 26 и 31 августа 1917 года, и по сей день комментаторы делятся на два, по видимости противоположных, лагеря[1027]. Представители первого утверждают, что это был путч, устроенный Корниловым с целью стать диктатором под предлогом защиты Временного правительства. Согласно второй точке зрения, это была чудовищная провокация Керенского, затеянная им ради низложения Корнилова и установления собственной диктатуры. И та и другая интерпретация верны[1028].
Примерно в полночь в субботу 26 августа — после того, как Керенский и Корнилов обменялись друг с другом множеством очень путаных посланий, а также посланцев и псевдопосланцев, — премьер-министр созвал чрезвычайное заседание кабинета и потребовал для себя «всей полноты власти» ради подавления контрреволюционного заговора. Временное правительство в полном составе подало в отставку[1029]. Сразу же после этого, в 2.40 ночи в воскресенье 27 августа, Корнилов телеграфировал правительству о том, что корпус генерал-лейтенанта Крымова ради предотвращения предполагаемого большевистского мятежа в столице, как и было обговорено, «сосредотачивается в окрестностях Петрограда к вечеру 28-го августа. Я прошу объявить Петроград на военном положении 29-го августа»[1030]. В четыре часа ночи Керенский известил Корнилова телеграммой о его смещении. Представители Генштаба в Ставке увидели в этой телеграмме либо фальшивку, либо признак того, что Керенский взят в заложники левыми экстремистами. Корнилов торопил Крымова. Различные наивные персонажи в столице пытались выступить посредниками, чтобы покончить с «недопониманием», но Керенский отверг их услуги. 27–28 августа газеты в специальных выпусках опубликовали обвинение верховного главнокомандующего в измене, подписанное Керенским[1031]. Корнилов в ярости разослал всем командующим фронтов телеграммы, в которых клеймил Керенского как лжеца, действующего под нажимом большевиков «в полном согласии с планами Германского генерального штаба». В своем встречном воззвании к общественности Корнилов подчеркнуто называл себя сыном «казака-крестьянина» и утверждал, что желает лишь «сохранения Великой России» и клянется «довести народ, путем победы над врагом, до Учредительного собрания, на котором он сам решит свои судьбы и выберет уклад своей новой государственной жизни»[1032]. Керенский призвал Совет собирать силы для борьбы с «контрреволюцией». Рабочие-железнодорожники и специально отряженные мусульманские агитаторы не оставляли в покое людей из «Дикой дивизии» Крымова. Впоследствии Троцкий писал, что «армия, которая поднялась против Корнилова, была будущей армией октябрьского переворота»[1033]. В то же время обошлось без вооруженных столкновений[1034]. В ночь с 30 на 31 августа Крымов приехал в Петроград на автомобиле, получив от Керенского гарантии личной безопасности, и прибыл к вызвавшему его премьер-министру, который велел ему явиться в военно-полевой суд. После этого Крымов отправился на частную квартиру и там застрелился[1035].
Сталин радовался тому, что «Контрреволюция… сломлена», но предупреждал, что окончательная победа над ней еще не достигнута. «Против помещиков и капиталистов, против генералов и банкиров, за интересы народов России, за мир, за свободу, за землю, — таков наш лозунг, — писал он 31 августа. — Создание правительства рабочих и крестьян — такова вторая задача»[1036]. Содержавшийся под арестом бывший царь Николай II частным образом выражал разочарование тем, что Корнилову не удалось установить военную диктатуру. «Тогда я впервые услышал, чтобы царь сожалел о своем отречении», — вспоминал наставник царевича Пьер Жильяр[1037]. При любой попытке переворота даже многие из числа посвященных колеблются, не зная, как им быть, и встают на поддержку путчистов лишь после того, как в их действиях намечается успех[1038]. Антанта 28 августа дала знать, что она поддержит попытки «сплочения» России в рамках войны с общим врагом; поддержку Корнилову выражали и российские деловые круги. Но Корнилов так и не покинул фронтовую Ставку в Могилеве[1039]. Все это делает Корниловский мятеж странным путчем, опиравшимся на сотрудничество Керенского, который фактически предал Корнилова до того, как у Корнилова появилась возможность предать его[1040]. Однако августовские действия Керенского против Корнилова представляют собой его второй неудачный путч: первым был его провалившийся июльский путч, направленный против Ленина и большевиков.
Мы уже никогда не узнаем, действительно ли летом 1917 года существовало подлинно массовое правое движение, которое ожидало гальванизации и, может быть, в конечном счете было способно к сплочению. И все же кое-какие намеки на умонастроения масс можно усмотреть в истории «Маленькой газеты» (то есть газеты для «маленьких», или простых, людей), периодического издания правого толка, основанной в 1914 году и издававшейся Алексеем Сувориным (псевдоним Порошин), сыном знаменитого российского издателя и критика-консерватора. «Маленькая газета», вульгарный и малограмотный листок, представлявший собой яркую хронику реальной прозы жизни, пользовался большой популярностью среди петроградских низов: рабочих, солдат, инвалидов войны, безработных, тех, у кого не было денег, чтобы снимать жилье, и кого обсчитывали торговцы — короче говоря, среди большей части тех, кто населял столицу в годы войны. «Маленькая газета», заставлявшая читателей проливать слезы или хохотать над зарисовками из повседневной жизни, но в то же время обличавшая политическую трусость элит, противостояла российским социалистическим партиям и требовала ареста Ленина еще до того, как Временное правительство выписало соответствующий ордер. Она клеймила Временное правительство и Керенского за бездарность и бесхребетность, грозилась все более обширными военными аннексиями и призывала передать руководство страной в руки решительных людей (в первую очередь вице-адмирала Колчака). Кроме того, она сообщала о доле евреев в составе Cоветов, прибегая ко всем известным кодовым словам, таким как Рабинович. Петроградский совет называл «Маленькую газету» «изданием погромщиков» и призывал типографских рабочих не печатать ее. Тем не менее к июню 1917 года тираж «Маленькой газеты» вырос до 109 тысяч экземпляров, что было больше, чем у «Правды», и ее можно было найти и в столичном гарнизоне, и на соседних военно-морских базах, и на заводах. Вместе с тем трудно сказать, чему она в первую очередь была обязана своей популярностью — своей непритязательной увлекательности или призывам к «сильной руке»[1041].
После затухания Корниловского мятежа листок лишился своей популярности. Впрочем, еще до этого «Маленькая газета» начала именовать себя «социалистической», уподобляясь прото-национал-социалистам, хотя в ней было мало социалистического. Этот пусть нерешительный, но показательный поворот демонстрирует, что отныне любому правому движению, которое хотело чего-либо добиться, надлежало быть «социалистическим». Социализм в том или ином виде представлял собой неизбежную деталь политического пейзажа. Впрочем, в то же время социализм был одним из главных зол, борьба с которыми служила мотивацией для Корнилова и прочих правых. Война, способствовавшая тому, что социалистические чаяния сделались почти повсеместными, резко сократила число возможностей, имевшихся у российских правых. А то самое орудие, которым хотел воспользоваться Корнилов для восстановления порядка — армия, — отныне в большей степени, чем когда-либо, являлась важнейшим орудием социалистической революции[1042].
Бедный Керенский! Осознавая крайнюю необходимость в укреплении центральной власти, он вел двойную игру, которая поставила его перед сложным выбором: сотрудничать либо с Генштабом (без помощи которого было невозможно предотвратить левый переворот), либо с демократически избранным Советом (воплощавшим в себе, по мнению Керенского, массы, расположения которых он так добивался)[1043]. Однако после поворота Керенского к Совету и позорной отставки Корнилова представители истеблишмента навсегда вышли из состава Временного правительства; кое-кто даже начал выражать надежду на то, что Россию спасет иностранная интервенция[1044]. Два генерала из фронтовой Ставки отклонили срочное требование Керенского заменить уволенного Корнилова. Полностью обанкротившийся премьер-министр — оставшийся даже без правительства, не говоря уже о парламенте, — был вынужден потребовать от русской армии подчиняться приказам Корнилова. «…главнокомандующий, обвиненный в измене… — отмечал сам Корнилов, — получил приказание продолжать командование армиями, так как назначить другого нельзя»[1045].
Некоторые близкие к Керенскому лица призывали его уступить свою должность генералу Алексееву. Но вместо этого 36-летний юрист сам объявил себя верховным главнокомандующим, а генерала Алексеева — которого незадолго до того называл «пораженцем» — назначил начальником штаба. Точно так же в свое время поступил Николай II. Алексеев согласился занять эту должность спустя три дня, а через девять дней после его назначения Керенский сместил его[1046]. Изначально подвешенное в воздухе Временное правительство в составе 11 человек сократилось до одного человека. Керенский назначил себя главой нового Совета пяти, созданного по образцу французской Директории (1795–1799) в составе пяти человек, призванной занять политический центр и противостоять как правым, так и левым экстремистам; призрачная российская «Директория» номинально просуществовала несколько недель[1047]. Все шаги Керенского, предпринятые им начиная с июня 1917 года, и в первую очередь затеянное им наступление на фронте, как и его действия в августе 1917 года, изменили весь политический пейзаж, распылив правых, усилив левых и способствуя сдвигу всего левого крыла еще дальше влево.
В июле большевизм переживал острый кризис[1048]. Свежеиспеченный большевик Троцкий, как и Каменев, сидел в тюрьме, а Ленин, как и Зиновьев, прятался в шалаше в Финляндии. Остались Свердлов и Сталин. Могла ли эта парочка — в отсутствие скрывавшегося Ленина и арестованного Троцкого — привести большевистскую партию к власти, казалось весьма сомнительным. Сталин писал статьи для «Рабочего пути» и редактировал эту газету — орган большевистской пропаганды, издававшийся вместо закрытой «Правды», — в то время как Свердлов принимал меры к тому, чтобы не допустить распада организации, призывая провинциалов присылать к нему на суд конкретные примеры их партийной работы (копии листовок, сведения о членстве), а затем отправляя им распоряжения[1049]. Но встать во главе собственно революции, разворачивавшейся на улицах и в окопах?
Общее политическое направление событий ни у кого не вызывало сомнений. Несмотря на успешное проведение VI съезда партии в конце июля — начале августа, лозунг «Вся власть Советам!» был отложен в сторону, а затем — бац! — в конце августа внезапно материализовалась давно ожидавшаяся «контрреволюция»[1050]. И лозунг «Вся власть Советам!» снова был взят на вооружение как призыв к смене правящего класса. Утверждалось, что классы, находившиеся у власти, оказались не способны возглавить буржуазно-демократическую революцию (без которой не могло быть и социализма); наоборот, они перешли на открыто контрреволюционные позиции. Генералы не могли обеспечить мира. Банкиры не могли обеспечить экономических реформ. Помещики не могли обеспечить перераспределения земли. Буржуазия оказалась слишком слабой. Необходимо было брать власть, иначе все завоевания были бы утрачены и весь революционный процесс пошел бы прахом. Во главе революции следовало встать рабочим и крестьянам[1051]. Эту программу впервые признали левые крылья эсеров и даже меньшевиков. «В дни корниловщины, — указывалось в „Рабочем пути“, редактором которого был Сталин, — власть уже перешла к советам»[1052].
Противостояние Керенского и Корнилова решительно изменило ситуацию в пользу большевиков[1053]. Одновременно с тем, как был отдан приказ об аресте Корнилова и многих других высокопоставленных офицеров в могилевской Ставке, были освобождены практически все арестованные большевики, еще не вырвавшиеся на свободу сами, и в первую очередь Троцкий (он был выпущен 3 сентября под залог в 3 тысячи рублей). 25 сентября — в тот же день, когда была похоронена смехотворная идея Керенского о «Директории» — Троцкий был избран председателем Петроградского совета. Это восхождение — из тюрьмы в вожди этого органа, пользовавшегося массовой поддержкой, — было связано с тем, что большевики неожиданно получили большинство в Совете. (Помимо этого, отныне большевикам принадлежало и большинство в Московском совете.) Не менее поразительным было и то, что подавляющая часть 40 тысяч винтовок, которые Керенский приказал раздать с целью отражения Корниловского мятежа, досталась заводским рабочим — до этого рабочие по большому счету не были вооружены — и многие из этих «красногвардейцев» перешли на сторону большевиков. Сталин 6 сентября 1917 года публично признал, каким подарком для большевиков стала корниловщина: «Слабость революции 1848 года в Германии Маркс объяснял, между прочим, тем, что там не было сильной контрреволюции, которая подстегивала бы революцию и укрепляла ее в огне борьбы»[1054]. В России, как подчеркивал Сталин, явление контрреволюции в обличье Корнилова подтвердило необходимость «коренного разрыва с партией кадетов», то есть с Временным правительством. 16 сентября, в очередной передовице, Сталин решительно выдвинул требование о немедленной передаче всей власти советам. «Основной вопрос революции есть вопрос о власти, — указывал он. — Характер революции, ход и исход ее, целиком определяется тем, в чьих руках власть, какой класс стоит у власти», и потому социалисты от имени пролетарского класса должны взять руководство русской революцией в свои руки[1055].
После завершившихся жестоким провалом «Июльских дней», обернувшихся массовыми арестами большевиков, многие утратили веру в какое-либо восстание, опасаясь того, что оно может привести к их полной гибели. Однако Ленин, скрываясь в Финляндии, рассылал оттуда маниакальные директивы с требованиями немедленного путча, утверждая, что «волна настоящей анархии может стать сильнее, чем мы»[1056]. Российский фондовый рынок рухнул. Дезертиры и преступники грабили население. «В Ростове взорвана городская дума, — сообщала той осенью одна из московских газет. — В Тамбовской губернии происходят сельские погромы <…> В ряде мест на Кавказе идет резня. На Волге, под Камышином, солдаты грабят поезда…»[1057]. У хлебных лавок, как и в феврале 1917 года, вновь выстроились очереди[1058]. Должностные лица, отвечавшие за продовольственное снабжение, предлагали демобилизовать армию, потому что были не в состоянии кормить ее[1059]. Керенский вместе с номинально восстановленным кабинетом министров Временного правительства перебрался в более безопасный Зимний дворец, разместившись в бывших покоях Александра III, где он спал в кровати царя и работал за его столом; его личные привычки подвергались все большим насмешкам, причем не только со стороны разъяренных правых, распускавших ложные слухи о его еврейских корнях и о его подпольной работе на немцев[1060]. Вскоре уже начали говорить о романе Керенского с одной из дочерей Николая II, примерно как в свое время говорили о Распутине. (Керенский разошелся с женой.) Все это возбуждало Ленина. «…мы имеем тысячи вооруженных рабочих и солдат в Питере, кои могут сразу взять и Зимний Дворец, и Генеральный Штаб, и станцию телефонов, и все крупные типографии, — утверждал он 7 октября. — Керенский будет вынужден сдаться»[1061]. Сталин воспроизводил слова Ленина в обращении к массовой аудитории, упирая на то, что рабочим, крестьянам и солдатам следует ожидать нового удара со стороны Керенского и Корнилова. «Контрреволюция мобилизуется — готовьтесь к отпору», — призывал он в статье, опубликованной утром 10 октября[1062].
Тем не менее Центральный комитет медлил, и Ленин где-то между 3 и 10 октября рискнул перебраться из Финляндии в Петроград; 10 октября, в парике и в очках, и без своей бороды, он впервые после июля встретился на частной конспиративной квартире с Центральным комитетом. Из 21 члена ЦК присутствовало лишь 12. Свердлов, выступивший с докладом, ссылался на якобы массовую поддержку восстания. После уговоров, продолжавшихся почти всю ночь, Ленин добился того, что десять из двенадцати присутствовавших высказались за немедленный переворот; против были Каменев и Зиновьев. Сталин проголосовал за резолюцию Ленина, написанную карандашом на листке бумаги из детского альбома и гласившую: «вооруженное восстание неизбежно и момент для него настал». Впрочем, дата на нем не была проставлена. («Но когда это восстание будет возможно — может быть через год — неизвестно», — отмечал 15 октября Михаил Калинин[1063].) 18 октября Зиновьев и Каменев выступили в популярной газете «Новое время» с возражениями против переворота — по сути, тем самым дав понять, что он готовится[1064]. Ленин отозвался на это выступление яростным письмом, в котором называл их «штрейкбрехерами» и требовал их исключения из партии[1065]. Сталин позволил Зиновьеву выступить с примирительным ответом в редактировавшейся им главной большевистской газете, снабдив ее примечанием от редакции. «В свою очередь, мы выражаем надежду, что после заявления Зиновьева <…> вопрос можно считать закрытым, — сообщалось в анонимном примечании. — Резкий тон статьи Ленина не меняет того факта, что в принципе мы придерживаемся того же мнения»[1066]. Зиновьев и Каменев, вероятно, воспринимались как потенциальные союзники, способные уравновесить возраставшее влияние Троцкого.
В квартире Фофановой, где укрывался Ленин, не было телефона, хотя Крупская сновала туда-сюда с письменными и устными посланиями Ленина, требовавшего от Центрального комитета действий[1067]. В период с 10 по 25 октября Ленин лишь один раз встретился с Троцким — 18 октября, на частной квартире, служившей ему убежищем, — но этого раза хватило; 20 октября на заседании Центрального комитета Троцкий сурово осудил попытку Сталина сыграть роль внутрипартийного миротворца и члены ЦК проголосовали за принятие отставки Каменева. Троцкий в еще большей степени, чем ЦК, стал главным орудием выполнения ленинской воли. В свою очередь, Керенский изгнал большевиков из особняка Кшесинской («атласного гнезда придворной балерины», согласно пикантному определению Троцкого). Они сделали своей резиденцией учебное заведение для дворянских дочерей, Смольный институт, находившийся дальше от центра города, чем Таврический дворец. Совет, выселенный из Таврического дворца, тоже перебрался в Смольный. Именно там Центральный исполнительный комитет Совета перевесом в один голос (13 против 12) одобрил создание оборонительного Военно-революционного комитета (ВРК), и 12 октября это решение было поддержано и Советом[1068]. Создание этого вооруженного органа — первоначально предложенное меньшевиками — обосновывалось необходимостью утихомирить беспокойный гарнизон и иметь силы для отражения немецкого наступления на столицу. Однако Троцкий, понукаемый Лениным, впоследствии от имени большевиков использовал ВРК для того, чтобы столкнуть с дороги труп Временного правительства. Отныне в руках у Ленина были все рычаги.
На 20 октября был назначен II Всероссийский съезд Советов, что было для большевиков чрезвычайно большой удачей, и Троцкий выдвинул блестящую идею захватить власть одновременно с открытием съезда и тем самым присвоить себе ключевой источник легитимности и вместе с тем поставить всех прочих социалистов перед свершившимся фактом[1069]. Представлялось, что многие делегаты не успеют вовремя прибыть в Петроград, и 17–18 октября умеренные социалисты заставили Центральный исполнительный комитет Совета отложить съезд до 25 октября — что было очень важно для большевиков, получавших время для подготовки к перевороту[1070]. (Первое заседание Военно-революционного комитета состоялось только 20 октября[1071].) «Советская власть не только призвана уничтожить окопную страду, — заявил 21 октября Троцкий аудитории, состоявшей из солдат и матросов, согласно присутствовавшему при этом Суханову. — Она даст землю и уврачует внутреннюю разруху <…> Советская власть отдаст все, что есть в стране, бедноте и окопникам. У тебя, буржуй, две шубы — отдай одну солдату… У тебя есть теплые сапоги? Посиди дома. Твои сапоги нужны рабочему». Затем Троцкий предложил резолюцию: «будем стоять за рабоче-крестьянское дело до последней капли крови». «Кто — за?.. Тысячная толпа, как один человек, подняла руки». Аналогичная сцена произошла на следующий день в цирке «Модерн», где Троцкий призвал толпу поклясться в верности революции: «Если вы поддерживаете наш курс — довести революцию до победы, если вы отдадите этому делу все силы, если вы безоговорочно будете поддерживать Петроградский cовет в этом великом деле, — давайте все вместе поклянемся на верность революции. Кто согласен с этой нашей священной клятвой — поднимите руки»[1072]. 23 октября, накануне II съезда Cоветов, ВРК во главе с Троцким вновь заявил о своем исключительном праве командовать столичным гарнизоном и через комиссаров, направленных в части гарнизона, приказал ему перейти «в боевую готовность»[1073]. Тем не менее ВРК испытывал колебания в отношении своих дальнейших действий.
Сталин к вечеру 24 октября сообщил прибывшим на съезд делегатам от большевиков, что ВРК разделился на две фракции, выступавшие за два разных курса: одна призывала «немедленно организовать восстание», вторая же советовала сперва «сплотить наши силы». По словам Сталина, большинство в Центральном комитете партии склонялось ко второму варианту, означавшему выжидательную позицию[1074]. Керенский снова пришел на выручку, приказав арестовать вождей большевиков — которых он освободил после поражения Корниловского мятежа — и закрыв две большевистские газеты: «Рабочий путь» и «Солдат» (в порядке поддержания равновесия были закрыты и две газеты правого толка). 24 октября в присутствии Сталина небольшая группа юнкеров и представителей гражданской милиции уничтожила свежий тираж газет и разломала печатные станки, однако сотрудники Сталина поспешили в Смольный с известием о налете и ВРК отрядил силы для охраны типографии, после чего печатные станки снова заработали[1075]. Приготовления к обороне революции приобрели наступательный характер. Слухи о «подозрительных» перемещениях войск по городу — «Корниловцы!» — заставили красногвардейцев захватить вокзалы и взять под свой контроль мосты и телеграф. После того как правительство отключило Смольный от телефона, ВРК захватил телефонную станцию, вновь подключил Смольный и отключил Зимний дворец. Затем красногвардейцы захватили и электростанцию, чтобы обеспечить бесперебойную подачу тока в Смольный. Как впоследствии пошутил Троцкий, «восставать как бы предоставляется правительству Керенского»[1076].
Собственно говоря, большевики так или иначе заявили бы претензии на власть — ничто не могло их остановить. Несмотря на полную неразбериху в их рядах, они все равно пришли к власти, поскольку Временное правительство просто перестало существовать, так же, как перестало существовать хваленое самодержавие[1077]. Красногвардейцы — которых описывали как «сбившуюся группку парней в рабочей одежде <…> [которые] держали в руках винтовки с примкнутыми штыками» — нигде не встречали сопротивления и к ночи 24 октября уже контролировали большинство стратегических точек города[1078]. Той ночью Керенский отправил в отставку командующего Петроградским военным округом, полковника Георгия Полковникова, но тот проигнорировал свою отставку и по военным каналам связи отправил в Ставку, представителям Генштаба, телеграмму:
Доношу, что положение Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не выполняются. Юнкера сдают караулы без сопротивления <…> нет никаких гарантий, что не будет попытки к захвату Временного правительства[1079].
Полковник был прав, но какой именно была численность войск гарнизона и иррегулярных отрядов, в ту ночь вставших под знамена большевиков, неясно — возможно, их было не более 10 тысяч[1080]. Генерал Алексеев впоследствии утверждал, что в Петрограде у него было 15 тысяч офицеров, треть которых была готова в любой момент выступить на защиту Зимнего дворца, но от их услуг отказались. (И вообще эти офицеры были пьяны[1081].) Петроградский гарнизон в целом не принял участия в большевистском перевороте, но что более важно, он не выступил и на защиту существующего строя[1082]. Генерал В. А. Черемисов, командующий ближайшего Северного фронта, затравленный военно-революционным комитетом, созданным поблизости от его ставки, отменил ранее отданные приказы подкреплениям, отправленным оборонять Зимний дворец[1083]. Беспомощному Временному правительству удалось призвать на подмогу только женщин и детей: иными словами, женский «Батальон смерти» (численностью в 140 человек) и несколько сотен не горевших желанием сражаться юнкеров, которых поддерживала велосипедная часть, а также некоторое количество разрозненных казаков и сорок инвалидов войны, командир которых имел вместо ног протезы[1084].
В октябре 1917 года в России насчитывалось 1429 советов, включая 455 советов крестьянских депутатов; это было мощное низовое движение, но его судьба в значительной степени зависела от двух человек. 24 октября около десяти часов вечера, нарушив приказ Центрального комитета оставаться в укрытии, в Смольный прибыл Ленин, надевший парик и замотавший лицо бинтами. Его и его единственного телохранителя остановили юнкера, патрулировавшие город, но так как Ленин постарался придать себе сильно потрепанный вид, они приняли вождя большевиков за пьяного и решили не связываться с ним. У Ленина не было пропуска и ему пришлось тайком пробираться в Смольный; оказавшись внутри него, он стал призывать к немедленному захвату власти[1085]. Он мог бы и не стараться: путч уже разворачивался и без него. Тем не менее на следующий вечер открытие II съезда Советов задерживалось, так как силы Военно-революционного комитета не торопились со взятием почти никем не охранявшегося Зимнего дворца; съезд уже не мог ждать и наконец открылся в 10.40 вечера. Колонный зал Смольного, прежде использовавшийся для ученических театральных постановок, вместил от 650 до 700 делегатов, едва различимых за клубами табачного дыма. Чуть более трехсот из них были большевиками (составлявшими самый большой блок), причем на их сторону склонялись также почти сто левых эсеров. Более пятисот делегатов признавали, что настал момент для передачи «всей власти Советам», но когда большевики поставили их перед свершившимся фактом, многие из них, особенно умеренные социалисты, были рассержены[1086]. Хрупкий и неуклюжий Юлий Мартов, лидер меньшевиков, дрожащим и скрипучим голосом — свидетельствовавшим о его туберкулезе (или начинавшемся раке) — предложил резолюцию, содержавшую призыв к «мирному разрешению» кризиса и немедленным переговорам о создании правительства, которое было бы признано «всей демократией». Резолюция Мартова, встреченная «шумными аплодисментами», была принята единогласно[1087]. Но затем громогласные противники большевиков начали критиковать их заговор по аресту Временного правительства «за спиной съезда» и разжигание ими «гражданской войны», тем самым принудив большинство делегатов из числа меньшевиков и эсеров покинуть съезд в знак осуждения большевиков. «Банкроты! — кричал им вслед Троцкий, — …отправляйтесь туда, где вам отныне надлежит быть: в мусорную корзину истории…»[1088].
«Мартов вышел молча и не оглядывался — он остановился только на выходе», — вспоминал другой меньшевик, Борис Николаевский. Пылкий юный большевик из Выборгского района попытался упрекнуть его, сказав: «А мы-то думали, что хотя бы Мартов останется с нами». Мартов ответил: «Когда-нибудь вы поймете, в каком преступлении вы замешаны» — и вышел из зала, махнув рукой[1089].
После нескольких месяцев открытых обсуждений в газетах, казармах, на заводах, на углах улиц и в гостиных большевистский путч наконец совершился еще до того, как подавляющее большинство населения осознало, что происходит. 25 октября по Петрограду, как обычно, ходили трамваи и автобусы, работали магазины, в театрах шли спектакли (Федор Шаляпин пел в «Доне Карлосе»). По всей империи — от Киева до Владивостока — мало кто имел представление о событиях в столице. И все же то, что власть переходит к советам, уже ни для кого не было секретом: военно-морская база в Кронштадте уже летом 1917 года, по сути, превратилась в мини-республику во главе с Советом. Ташкентский совет, отказавшийся допускать в свои ряды мусульман (составлявших 98 % местного населения), захватил власть еще до большевистского переворота в Петрограде[1090]. Самое позднее к сентябрю 1917 года вопрос заключался уже не в том, уцелеет ли призрачное Временное правительство, а в том, кто придет ему на смену в столице. Его могло бы заменить состоявшееся в августе 1917 года в Москве Государственное совещание, в потенциале способное стать (невыборным) Учредительным собранием истеблишмента, но если такая возможность и существовала, то она была упущена. В результате остался только Петроградский совет. В этом смысле ключевой вопрос заключался в том, кто будет верховодить в Совете? Большевики в этом отношении достигли поразительных успехов. В Петрограде, как и в большинстве других городов с огромными гарнизонами военного времени, самоубийственное июньское наступление Керенского, а затем его августовские заигрывания и последующий разрыв с Корниловым передали Совет в руки большевиков. Закрепиться на стремительно приобретенных позициях им помогла идея Троцкого о том, чтобы поставить II съезд Cоветов перед фактом захвата ими власти, используя для этого недавно созданный Военно-революционный комитет[1091]. Всё прочее непреднамеренно сделали противники большевистского переворота из числа социалистов, покинув съезд[1092].
Впоследствии было сказано много слов об «искусстве восстания», особенно Троцким. Где-то после 2.00 в первую ночь работы съезда (с 25 на 26 октября) Троцкий на проходившем одновременно со съездом особом заседании Петроградского совета объявил, что силы Военно-революционного комитета Петроградского совета в конце концов обнаружили в Зимнем дворце министров Временного правительства, сидевших вокруг стола в ожидании ареста. (Съезду Cоветов об их аресте сообщил Каменев — противник большевистского переворота из числа большевиков.) Ленин составил прокламацию о переходе власти к Совету (за подписью Военно-революционного комитета Петроградского совета), зачитанную съезду напыщенным Анатолием Луначарским, которого неоднократно перебивали шумные возгласы одобрения. После дискуссии присутствовавшие в зале левые эсеры согласились поддержать декрет в незначительно измененном виде; депутат от вернувшихся в зал меньшевиков-интернационалистов потребовал внести поправку, сводившуюся к призыву создать правительство, представляющее как можно более широкие слои общества, но это требование было проигнорировано. Около пяти часов утра оставшиеся в зале делегаты — преимущественно большевики и левые эсеры — в подавляющем большинстве одобрили декрет о передаче власти: против проголосовало всего двое при двенадцати воздержавшихся[1093]. Около шести утра, примерно через семь часов после начала заседания, делегаты устроили перерыв, чтобы отдохнуть. Функционирующего правительства на тот момент не существовало. Большевистский ВРК бросил бывших министров в сырые казематы Петропавловской крепости, которые до Корниловского мятежа были набиты большевиками[1094]. Однако никакого «штурма» Зимнего дворца красногвардейцами на самом деле не было: в итоге они просто проникли в дворец через незапертые двери и окна, причем большинство из них направилось прямиком в пресловутые винные погреба, роскошнее которых не знала история[1095]. Каждый новый отряд красногвардейцев, отправленных остановить разграбление дворца, сам напивался. «Мы попытались затопить подвалы, — вспоминал вождь находившихся там большевистских сил, — но пожарные… вместо этого напились»[1096].
Впрочем, самое важное то, что вследствие тщеславного переезда Керенского и его эрзац-министров в Зимний дворец Временное правительство оказалось навсегда связано с резиденцией ненавистного царизма. Эта символическая связь способствовала изображению октябрьского большевистского переворота — посредством историй о мифическом штурме Зимнего дворца — как свержению остатков старого режима, благодаря чему Февральская и Октябрьская революция превращались в непрерывный процесс.
Ленин все еще не показывался на cъезде Cоветов. Наконец, он предстал перед делегатами — под гром аплодисментов — около девяти вечера 26 октября, после открытия второго (и последнего) заседания съезда, по-прежнему одетый в тряпье, в которое он нарядился, чтобы избежать ареста по пути через столицу в Смольный. (В порядке маскировки Ленин нацепил на голову пролетарскую кепку, от которой впоследствии так и не отказался, несмотря на то что продолжал носить «буржуазный» костюм[1097].) «Невысокая коренастая фигура с большой лысой и выпуклой, крепко посаженной головой <…> Потертый костюм, несколько не по росту длинные брюки», — так описывал Джон Рид «Ленина — великого Ленина»[1098]. Он не пользовался большой известностью. В Ленине преобладала русская кровь, но у него также имелись немецкие, еврейские и калмыцкие корни. Родившийся в один год с Корниловым, Ленин был уже немолодым человеком. Он «маленького роста, широкоплеч и сухощав, — отмечал петербургский писатель Александр Куприн. — Ни отталкивающего, ни воинственного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Его скуластость и разрез глаз вверх <…> Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах <…> Остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, красно-рыж. Руки у него большие и очень неприятные <…> На глаза его я засмотрелся <…> от природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это вместе с быстрыми взглядами исподлобья придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости»[1099]. Аналогичным образом описывал впечатление, которое производили коренастая фигура Ленина и его глаза («необыкновенные, пронизывающие, полные внутренней силы и энергии, темно-темно-карие»), и большевик Глеб Кржижановский, но в то же время он отмечал поразительное своеобразие его внешности: «Приятное смуглое лицо с несколько восточным оттенком»[1100]. Хотя облик Ленина не был таким же азиатским, как у миниатюрного, жилистого Корнилова, черты его лица, несомненно, были отчасти монголоидными.
И вот, именно здесь состоялось явление калмыкского спасителя России. Прерываемый бурными аплодисментами и пением «Интернационала», фанатичный вождь большевиков зачитал обращенный ко «всем воюющим народам и их правительствам» декрет о немедленном мире[1101]. Кроме того, Ленин огласил декрет о земле, одобрявший захват земли крестьянами в частном и коллективном порядке вместо ее национализации государством. На возражения о том, что декрет о земле противоречит давней большевистской платформе и позаимствован у эсеров — покинувших съезд, — Ленин отвечал: «Не все ли равно, кем он составлен, но, как демократическое правительство, мы не можем обойти постановление народных низов, хотя бы мы с ним были несогласны»[1102]. Декрет о земле был принят без обсуждения.
Лев Каменев, председатель Центрального исполнительного комитета Совета, ловко снял с обсуждения составленную в резких выражениях резолюцию Троцкого с осуждением меньшевиков и эсеров, ушедших с первого заседания съезда. Еще до того, как на cъезде Cоветов появился Ленин, между первым (25–26 октября) и вторым (26–27 октября) заседаниями съезда, Каменев напряженно работал над формированием коалиционного правительства с участием левых эсеров, но те упирались, недовольные отстранением от власти всех прочих социалистов. И потому почти под самый конец второго, последнего заседания cъезда Cоветов, примерно в 2.30 ночи (27 октября), Каменев объявил о создании «временного» чисто большевистского правительства. В ответ на это меньшевик-интернационалист Борис Авилов заявил, что чисто большевистское правительство не сможет ни справиться с продовольственным кризисом, ни положить конец войне. Более того, он предсказывал, что Антанта не признает единоличной власти большевиков и что последние будут вынуждены пойти на сепаратный и обременительный мир с Германией. Авилов предложил пригласить обратно тех делегатов съезда, которые покинули его, и при их содействии сформировать демократическое правительство с участием всех социалистических партий. Предложение Авилова не прошло, набрав всего четверть голосов (150) присутствующих в зале (600), несмотря на то что оно было весьма сочувственно встречено даже многими большевиками[1103]. Особенно энергично против сделки с «предателями» выступал Троцкий[1104].
Троцкий производил чрезвычайно яркое впечатление: буйная копна темных волос, голубые глаза, пенсне интеллектуала и широкие плечи Геркулеса, — но он подчинил свою могучую публичную харизму делу Ленина. Тот обладал сверхъестественной мощью. «Порой меня приводило в изумление то, что человек, оказывавший такое громадное влияние на судьбу своей необъятной родины — как бы ни относиться к исповедуемой им идеологии, — производил такое скромное впечатление, — отмечал один посетитель Смольного из Финляндии. — Его речь, как и его манеры, была очень простой и непринужденной. Не зная его, невозможно было представить себе всю скрывавшуюся в нем силу <…> Его комната ничем не отличалась от всех других комнат в Смольном <…> Стены, выкрашенные в белый цвет, деревянный стол и несколько стульев»[1105]. Политическими орудиями Ленина служили не внушительная архитектура, бюрократический аппарат или телефонная сеть. Их роль играли его идеи и личность. «Всеми своими успехами <…> по подчинению своей власти более ста пятидесяти миллионов человек», — отмечал проницательный зарубежный наблюдатель, — Ленин «был обязан исключительно чарам своей личности, которые воздействовали на всех, кто контактировал с ним»[1106]. В 1917 году Ленин редко появлялся на публике. Александр Шляпников, весной 1917 года, к моменту возвращения Ленина из эмиграции, возглавлявший находившихся в России большевиков, провел весь период перед Октябрьским переворотом, во время переворота и сразу же после переворота в больнице (его сбил трамвай) и не оказал никакого влияния на развитие событий. Но Ленин оказывал такое влияние, несмотря на то что в 1917 году он не выступал ни перед матросами на борту линкоров, ни перед солдатами в окопах; и тем не менее большинство солдат и матросов знали его имя. Порой он выступал с речами на публике — например, обращаясь к ней с балкона особняка Кшесинской, или увещевая Петроградский совет, — а в мае воинственные рабочие выходили на демонстрации под лозунгами «Да здравствует Ленин!». Однако вождь большевиков, прибывший в Россию 3 апреля 1917 года после почти 17-летнего отсутствия, вскоре был вынужден скрываться в царской Финляндии.
С начала июля 1917 года, когда был выписан ордер на его арест, Ленин ушел в подполье, находясь в нем почти четыре месяца, вплоть до 24 октября[1107]. В эти решающие дни он почти ни разу не встречался даже с большевистской верхушкой, не говоря уже о появлениях на публике. В этом смысле его можно сравнить с христианином из катакомб, который неожиданно выходит на свет божий и становится Папой. Большинство политических фигур, которым удалось совершить взлет к вершинам власти, обычно достигали этого, сколачивая широкие коалиции, нередко с участием совершенно неожиданных соратников, но совсем не так действовал Ленин. Он преуспел, несмотря на то что отказывался от сотрудничества и наживал себе все новых и новых врагов. Разумеется, он взращивал союзников из класса профессиональных революционеров — таких лоялистов, как Троцкий, Свердлов и Сталин. Лавины полемических тезисов еще сильнее укрепляли влияние Ленина — в первую очередь среди революционеров, которые, в свою очередь, занимались популяризацией интеллектуальной позиции Ленина и его политической позиции по отношению к массам. Ленин проявил себя в качестве мастера оскорбительных, лаконичных формулировок, а также грубого и всеохватного анализа достижений революции и доводов в ее защиту[1108]. Но вне зависимости от харизмы Ленина и его способности замыкаться в узком кругу, в значительной степени источником его влияния служило то, что события подтверждали его правоту. Снова и снова он упрямо настаивал на таком курсе, который казался безумием, но тот в итоге играл ему на руку. Ленин словно бы воплощал в себе политическую волю.
Впоследствии Троцкий, несмотря на все его марксистские заклинания о мнимых исторических законах, был вынужден признать, что без Ленина не было бы и Октябрьской революции[1109]. В свою очередь, Ленин никогда не говорил в открытую, что то же самое верно и в отношении его незаменимого помощника Троцкого. Но это говорили другие. «Я скажу вам, что мы делаем с такими людьми, — говорил о Ленине и Троцком отчаявшийся военный атташе либеральной Великобритании генерал Альфред Нокс представителю американского Красного Креста. — Мы их расстреливаем». Это было 20 октября, накануне предсказанного большевистского переворота. Представитель Красного Креста, явно человек более умный, ответил: «Но вам противостоят несколько миллионов. Генерал, я — человек не военный. Но вы не учитываете военную ситуацию»[1110]. На самом деле представитель Красного Креста ошибался: он спутал захват власти II съездом Советов, чего было не избежать, с захватом власти одними лишь большевиками. Большевистский путч можно было бы предотвратить парой пуль.
«Русская революция, — отмечала Роза Люксембург, — величайшее событие мировой войны»[1111]. Мы уже никогда не узнаем, могло ли хватить довоенного перехода к конституционной монархии — от конституционного самодержавия — для интеграции масс в стабильное государство. Но мы точно знаем, что давнее и упрямое нежелание не только Николая II, но и почти всего российского истеблишмента отказаться от самодержавия ради спасения монархии привело к тому, что крах дисфункционального самодержавия повлек за собой и распад государственных институтов. Свобода и развал государства стали синонимами, и в этом контексте классические либералы получили свой шанс. Состоявшийся в феврале 1917 года либеральный переворот, номинально направленный против самодержавия, а в реальности — против Думы, предвещал большевистский переворот в октябре 1917 года, номинально направленный против Временного правительства, а в реальности — против Совета. Оба, по видимости, происходили на волне массовых чаяний данного момента и оба привели к власти намного более узкую группу, чем требовали массовые чаяния. Более того, эти массовые чаяния не стояли на месте: мировая война резко ускорила радикализацию настроений народа. Вообще говоря, история революций показывает, что неизбежная неспособность удовлетворить надежды на пришествие золотого века естественным образом радикализует население. Сюрприз российских событий, если таковой имел место, заключался не в углублении радикализации народа, а в слабости истеблишмента и генералитета, обрекавшей их на бездействие[1112].
Россия всегда была полицейским государством, в первую очередь полагавшимся на армию как на самое мощное средство наведения порядка, но Россия не только лишилась своей полиции в марте 1917 года — впоследствии она осталась и без армии. «„Силовой“ Захват власти в современном Государстве, — отмечал историк Адриан Литтелтон применительно к Италии, хотя его слова справедливы и для России, — возможен лишь в том случае, когда движущей силой переворота становится армия или полиция, если только воля правительственных сил к сопротивлению не оказывается подорванной»[1113]. Мировая война и особенно наступление 1917 года не только подхлестнули радикализацию народа: помимо этого, они обезвредили армию как силу порядка. Порожденный войной радикализм в армии и на флоте — от Выборга и Гельсингфорса до Пскова, в «гнилом треугольнике», по выражению Временного правительства — сыграл роль подмостков, необходимых для большевизма. «Пусть в столице октябрьские события были „переворотом“, — писал один историк, — но на фронте они были революцией»[1114]. Политизированные вооруженные силы состояли преимущественно из крестьян, а те совершали свою собственную революцию, вне зависимости от того, служили ли они в армии или нет. «Страна, раскинувшаяся на бескрайних просторах и имевшая редкое население, страдала от нехватки земли, — задним числом отмечал депутат Думы от конституционных демократов Василий Маклаков. — А крестьянский класс, в других странах обычно представлявший собой оплот порядка, в 1917 году в России проникся революционными настроениями»[1115]. Но если солдаты и матросы сознательно связывали свою революцию с большевизмом, то крестьянская революция лишь случайно совпала с ним. Вскоре крестьянской революции и большевизму предстояло вступить в конфликт друг с другом.
Развитие событий во время петроградского переворота наложило глубокий отпечаток на саму большевистскую партию. Каменеву и Зиновьеву до конца жизни припоминали, что они выступили против переворота. После того как Троцкий пресек посреднические усилия Сталина, того переполнило возмущение поступками этого пресловутого интеллектуала и выскочки. Сталин в припадке раздражения заявил о своем намерении уйти с поста редактора партийной газеты. «Русская революция ниспровергла немало авторитетов, — презрительно писал Сталин в день своей предполагаемой отставки. — Ее мощь выражается, между прочим, в том, что она не склонялась перед „громкими именами“, брала их на службу, либо отбрасывала их в небытие, если они не хотели учиться у нее»[1116]. Центральный комитет не принял его отставки, но даже после успешного переворота ожесточение в его отношениях с Троцким сохранялось[1117]. Впоследствии, в ссылке, Троцкий назвал Свердлова «„генеральным секретарем“ Октябрьского переворота», тем самым уязвив Сталина, ставшего к тому моменту генеральным секретарем. Кроме того, Троцкий защищал Каменева, противника путча, заявляя, что тот был «очень активен в штабе восстания», и многозначительно добавляя, что Сталин не сыграл заметной роли[1118]. Это была откровенная ложь. Вообще говоря, и Троцкий, и Каменев, и Ленин, и Луначарский выступали на историческом II съезде Советов, а Сталин не выступал. Но Сталин произнес речь перед делегатами Совета от большевиков еще до открытия съезда, 24 октября, демонстрируя явное знакомство с военной и политической подготовкой к перевороту. Более того, на протяжении всего 1917 года он активно занимался агитацией и редакционной работой, особенно летом и осенью[1119].
В своих работах, а также на cъезде Cоветов Сталин объяснял революцию в простых, доходчивых словах. «В первые дни революции лозунг „Вся власть Советам!“ был новинкой», — писал он в «Правде» (26.10.1917), имея в виду период, начавшийся в апреле 1917 года. — «В конце августа картина резко меняется» вследствие Корниловского мятежа. «Советы в тылу и Комитеты на фронте, умершие было в июле-августе, теперь „вдруг“ оживают. И, ожив, берут власть в свои руки в Сибири и на Кавказе, в Финляндии и на Урале, в Одессе и Харькове <…> Так „власть Советов“, провозглашенная в апреле „маленькой группой“ большевиков в Питере, в конце августа получает почти всеобщее признание революционных классов». Он проводил различие между переходом к советской власти и бесчисленными изменениями в составе Временного правительства, в результате которых часть портфелей досталась социалистам. «Власть Советам — это значит коренная чистка всех и всяких правительственных учреждений в тылу и на фронте, снизу доверху <…> Власть Советам — это значит диктатура пролетариата и революционного крестьянства… [это] означает диктатуру открытую, массовую, осуществляемую на глазах у всех, без заговора и закулисной работы. Ибо такой диктатуре нечего скрывать, что локаутчикам-капиталистам, обостряющим безработицу <…> и банкирам-спекулянтам, взвинчивающим цены на продукты и создающим голод, — пощады не будет». Некоторые классы несут с собой страдания; другие классы принесут спасение. «Такова классовая сущность лозунга „Вся власть Советам!“ События внутренней и внешней политики, затяжная война и жажда мира, поражения на фронте и вопрос о защите столицы, гнилость Временного правительства <…> разруха и голод, безработица и истощение, — все это неудержимо влечет революционные классы России к власти». Каким образом эти «классы» используют полученную власть, оставалось неизвестно.
Соотечественник Сталина, грузинский социал-демократ Давид Сагирашвили знал его с 1901 года, когда Сагирашвили было четырнадцать, а будущему Сталину — двадцать три. В ходе своего становления он проделал почти такой же путь, как Сталин: жизнь без отца, увлечение сюжетами о грузинских мучениках и национальными поэтами, ненависть к имперской русской администрации и солдатам-оккупантам, восхищение грузинскими разбойниками, боровшимися за справедливость, участие в революционном кружке — только он стал меньшевиком. И все же, когда после переворота Сагирашвили отказался вместе со своими соратниками-меньшевиками бойкотировать Совет, в котором главенствовали большевики, Сталин в коридоре Смольного, как вспоминал Сагирашвили, «самым дружелюбным образом положил руку мне на плечо и заговорил со мной по-грузински»[1120]. Грузин Джугашвили-Сталин с периферии Российской империи, сын сапожника, вошел в состав новой будущей властной структуры в столице крупнейшей страны в мире благодаря геополитике и мировой войне, многим судьбоносным решениям и многочисленным случайностям, но вместе с тем и благодаря своим собственным усилиям. В списке большевиков, выдвигавшихся в новый Центральный исполнительный комитет Совета, имя Сталина идет пятым, перед Свердловым и сразу после Ленина, Троцкого, Зиновьева и Каменева[1121]. Еще более показательно то, что Сталин был одним из двух человек, получивших от Ленина разрешение посещать его на частной квартире в Смольном, штаб-квартире большевиков: впоследствии эта близость и доверие между ними сыграют решающую роль.
Попробуем хотя бы раз не быть правыми.
Обхватив руками голову, упершись лбом в оконное стекло, в позе безысходного отчаяния застыл Анатолий Васильевич Луначарский
Впротивоположность пьянящим дням во время и после событий февраля-марта 1917 года октябрьский большевистский переворот и последующие дни почти не сопровождались какими-либо уличными торжествами, однако не прошло и недели, как Ленин уже позировал скульпторам. И все же еще даже до этого безумного путча лишь немногие считали, что это надолго. На протяжении всего лета 1917 года российская печать, отражавшая почти все оттенки политического спектра, распространяла идею о том, что «большевики или не решатся взять власть, не имея надежды ее удержать, или, если возьмут, то продержатся лишь самое короткое время. В очень умеренных кругах последний эксперимент находили даже очень желательным, чтобы „навсегда излечить Россию от большевизма“» (как вспоминал в 1918 году Павел Милюков)[1124]. Многие правые открыто приветствовали большевистский переворот, воображая, что левые быстро свернут себе шеи, но перед этим сметут презренное Временное правительство[1125]. И все же переворот стал сюрпризом. После этого Ленин вместо отмены государства высказался за создание кабинета и II съезд Cоветов — по крайней мере те делегаты, которые не ушли с него, — одобрил формирование большевистского правительства. Правда, этот Совет народных комиссаров состоял не из «буржуазных» министров, а из «комиссаров», названных так по образцу французских комиссаров, в то время как изначально этот термин восходил к латинскому commisarius — слову, которым в Риме называли полномочных представителей верховной власти (в данном случае «народа»)[1126]. Но насколько крепка была его власть? «Временных» февральских людей, осмелившихся заменить собой царя (Милюков, Керенский), оттолкнули в сторону[1127]. Что касается армейского руководства — таких людей, как Лавр Корнилов или Михаил Алексеев, дольше всего продержавшийся на своей должности и успешнее всего действовавший начальник штаба за всю войну (и вынужденный арестовать Корнилова), — оно или сидело в тюрьме или пребывало в отчаянии. Таких социалистов, которые могли бы прийти на смену большевикам, как Виктор Чернов с его эсерами или Юлий Мартов с его меньшевиками, просто затоптали. Однако в 1918 году — который в результате произошедшей в феврале смены календаря с юлианского (восточного православного) на григорианский (западный) был самым коротким годом во всей тысячелетней истории России[1128] — большевики тоже казались обреченными на небытие.
Верхушку будущего «режима» составляли всего четыре человека: Ленин, Троцкий, Свердлов и Сталин, причем ни один из них не обладал каким-либо административным опытом, в то время как все четверо имели судимости за политические преступления. (В совокупности 15 членов Совета народных комиссаров провели в царских тюрьмах и ссылках два века.) Эти люди, заседавшие в затхлой атмосфере Смольного, основанного в XVIII веке Института благородных девиц, имели в своем распоряжении лишь несколько столов и ветхих диванов. Напротив маленькой, грязной комнаты Ленина находилось более обширное помещение, куда являлись то одни, то другие члены Совета народных комиссаров, первоначально не проводившего формальных заседаний. Здесь же за перегородкой из некрашеных досок сидела машинистка (ведущая всю канцелярию), а в другом закутке находился телефонист (отвечавший за связь с внешним миром). В соседней комнате по-прежнему проживала бывшая директриса. Матрос, назначенный Свердловым новым комендантом Смольного, поспешно расставил вокруг прибежища новой власти караулы и начал очищать здание комната за комнатой[1129]. Однако первый служебный автомобиль Ленина, великолепный «тюрка-мери» производства 1915 года (прежде принадлежавший царю), был угнан из Смольного пожарными, намеревавшимися продать его в Финляндии. (Степан Гиль, первоклассный профессиональный шофер и отличный собеседник, который возил еще царя и стал главным водителем Ленина, возглавил розыски и сумел вернуть машину[1130].) «Ленина тогда никто не знал в лицо, — вспоминала Крупская. — Вечером мы обыкновенно <…> гуляли вокруг Смольного, и никогда никто его не узнавал, потому что тогда портретов не было»[1131]. Тринадцать народных комиссаров завели себе в Смольном «конторы» и пытались брать под свое начало те министерства, которыми они были поставлены заведовать[1132]. Сталину, назначенному народным комиссаром по делам национальностей, не приходилось заботиться о том, чтобы подчинить себе какое-либо из министерств царского режима или Временного правительства[1133]. Его заместитель Станислав Пестковский — из отряда польских большевиков, во время Октябрьского переворота захвативших центральный телеграф, — нашел в Смольном ничейный стол, над которым прибил рукописную табличку: «Народный комиссариат национальностей»[1134]. По словам Пестковского, помещение комиссариата находилось по соседству с комнатой Ленина, и «в течение дня» Ленин «вызывал Сталина по телефону бесконечное число раз или же являлся в наш кабинет и уводил его с собой»[1135]. Ленин, возможно, предпочитавший оставаться за сценой, якобы предлагал место председателя в Совете народных комиссаров Троцкому, но тот отказался[1136]. Вместо этого Троцкий был назначен «народным комиссаром иностранных дел» и расположился наверху, в квартире бывшей «надзирательницы». Партийными делами по-прежнему заведовал Свердлов[1137].
То, что из этого скромного начала вскоре выросла одна из сильнейших диктатур в мире, может показаться совершенно неправдоподобным. Ленин по сути был публицистом. В 1918 году он называл себя «председателем Совета народных комиссаров и журналистом» и его гонорары от публикаций (15 тысяч рублей) превосходили величину его оклада (10 тысяч рублей)[1138]. Троцкий тоже был писателем и велеречивым оратором, но он тоже не имел ни опыта управления государством, ни соответствующего образования. Свердлов был кем-то вроде любителя-фальшивомонетчика, переняв у отца навыки гравировщика, и умелым партийным организатором, но едва ли его можно было назвать опытным политиком. Сталин также был организатором, смутьяном, пробовавшим себя и в качестве налетчика, но в первую очередь он редактировал периодические издания; после недолгой службы в молодые годы на тифлисской метеостанции должность наркома по делам национальностей, по сути, была его первой постоянной работой.
Сейчас же эти четыре отпрыска самодержавной России завалили страну декретами: «упразднялась» социальная иерархия в сфере права, гражданских чинов и судопроизводства; учреждалось социальное страхование, распространявшееся «на всех без исключения наемных рабочих, а также городскую и сельскую бедноту»; объявлялось о создании Высшего совета народного хозяйства и о намерении ввести государственную монополию в сфере торговли зерном и сельскохозяйственным инвентарем. Эти декреты были полны таких выражений, как «способ производства», «классовые враги», «мировой империализм», «пролетарская революция». Издававшиеся от имени Владимира Ульянова-Ленина — и порой подписанные вместо него в том числе и Сталиным — декреты объявлялись имеющими «силу закона»[1139]. В то же время у новой власти не было ни финансов, ни кадров. Все многочисленные попытки Троцкого обосноваться в здании Министерства иностранных дел и подчинить себе его персонал остались тщетными[1140]. Впервые прибыв туда, в дом № 6 на Дворцовой площади, 9 ноября, он был встречен презрением, за которым последовало массовое дезертирство. Правда, его подручные в конце концов нашли в сейфе министерства немного наличности, а Пестковский по приказу Сталина, которому тоже нужно было финансировать свой «комиссариат», отобрал у Троцкого 3 тысячи рублей[1141]. Вскоре после этого выяснилось, что Пестковский обучался в Лондоне экономике, и он был назначен «главой Государственного банка»[1142]. Служащие банка высмеяли его, заставив убраться, и в итоге он предпочел работать у Сталина.
Указ о назначении безработного Пестковского управляющим центрального банка и многие аналогичные постановления имели в себе нечто абсурдное, благодаря чему напоминали провокации адептов нового перформативного течения в искусстве, известного как «дадаизм». Это течение, очень удачно названное бессмысленным словом «дада», зародилось во время Первой мировой войны в нейтральной Швейцарии, главным образом среди румынско-еврейских эмигрантов, в заведении, известном как кабаре «Вольтер», которое по случайности находилось на той же улице в Цюрихе (Шпигельгассе, 1), где в годы войны жил Ленин (Шпигельгассе, 14). Не исключено, что Тристану Тцаре, автору дадаистских стихов и провокаций, доводилось играть с Лениным в шахматы[1143]. Дада и большевизм были порождением одних и тех же исторических обстоятельств. Создатели дадаизма ловко высмеивали адскую Первую мировую войну и стоявшую за ней злую волю, а также хищнический коммерциализм при помощи коллажей, монтажа, предметов со свалок, марионеток, звуковой поэзии, шумовой музыки, причудливых фильмов и розыгрышей с использованием новых средств коммуникации, над которыми они издевались. Дадаистские хеппенинги, носившие транснациональный характер, впоследствии стали частым явлением в Берлине, Кельне, Париже, Нью-Йорке, Токио и Тифлисе. Художники-дадаисты — или «антихудожники», как предпочитали называть себя многие из них — не уподобляли, скажем, писсуар, переделанный в «фонтан», новой, более удачной политике[1144]. Сам Тцара сочинял стихи, разрезая газетные статьи на кусочки, перемешивая их в мешке и высыпая на стол. Другой дадаист читал лекции, каждое слово которых специально глушилось громким звуком паровозного свистка. Подобная тактика была абсолютно чужда педантичному Ленину, с головой ушедшему в политику: все его декреты о новом мировом строе не содержали в себе ни следа иронии. Но при этом большевистские декреты издавались в обстановке дадаистской анархии.
Если крах царского строя привел к революции, то революция привела к краху страны. Грандиозный вакуум власти, возникший после отречения царя в воюющей России, оглушил Временное правительство подобно удару по его профессорской башке. «Генерал Алексеев хорошо характеризует положение», — записывал в своем дневнике накануне большевистского переворота чиновник министерства финансов, служивший Временному правительству. — «Корень зла не в анархии, а в безвластии»[1145]. После Октября организации, претендующие на широкие полномочия, как и прежде, множились день ото дня, но безвластие только усугубилось. Большевизм тоже страдал от глубоких внутренних расколов, бунтарства и текучки, и даже Ленин с его политическими инстинктами, намного превосходивший прочих вождей российской революции, был не в силах справиться с функциональным эквивалентом оглушительного паровозного свистка дадаистов, а именно рукотворными разрушениями и хаосом, благодаря которым большевики и получили номинальную власть. Некоторые мощные группировки, и в первую очередь профсоюз железнодорожных рабочих, требовали правительства без Ленина и Троцкого; Германия, одержавшая военную победу на Восточном фронте, казалось, вот-вот полностью покорит Россию; начальник новой большевистской политической полиции был взят в заложники в ходе антибольшевистского путча левых эсеров; наконец, в самого Ленина убийцей были всажены две пули. К лету 1918 года вооруженное восстание против нового режима полыхало на четырех фронтах. И все же Ленин и его ближайшее окружение — Троцкий, Свердлов и Сталин — уже сумели утвердить большевистскую монополию на власть.
Разумеется, большевистская диктатура не была совершенной случайностью. Как мы уже видели, российский политический пейзаж приобрел обманчиво социалистический характер. Правые силы в армии — как рядовой состав, так и офицерский корпус — были в России слабее, чем во всех прочих преимущественно крестьянских странах, а в отличие от других стран, в России не было несоциалистической крестьянской партии, что отчасти объяснялось непримиримостью и откровенной тупостью старого правого истеблишмента по отношению к земельному вопросу. Более того, прочие российские социалистические партии сами в сильнейшей степени способствовали тому, что перед большевиками открылась возможность монополизировать социалистическую идею. Ленин не был одиноким волком среди политических овец. Он опирался на крупную, централизованную большевистскую политическую базу в крупнейших городах и в центре России. Вместе с тем диктатура большевиков не установилась сама собой, даже в тех регионах Российской империи, которые номинально оказались под их юрисдикцией. Диктатуру нужно было построить. А это строительство, в свою очередь, было не реакцией на непредвиденный кризис, а целенаправленной стратегией, которую осуществлял Ленин вопреки возражениям многих ведущих большевиков. Курс на диктатуру был взят задолго до полномасштабной гражданской войны — более того, именно этот курс и стал причиной вооруженного конфликта (этот факт отмечали все современники). Но из всего этого ни в коем случае не следует, что большевики создали эффективные государственные структуры. Вовсе нет: большевистская монополия на власть шла рука об руку как с административным, так и с социальным хаосом, который усугублялся экстремизмом Ленина, вызывавшим все более глубокий кризис, на который тот ссылался как на оправдание своего экстремизма. Катастрофический распад старого мира, причинявший страдания миллионам живых людей, воспринимался большевиками как благо: чем обширнее будут разрушения, тем лучше.
Можно было бы подумать, что этого бедлама было более чем достаточно для свержения создавшего драматическое представление правительства. Одних лишь продовольственных проблем хватило для краха самодержавия и выявления беспомощности Временного правительства. Тем не менее монополия на власть и анархия оказались совместимыми, поскольку большевистская монополия означала не контроль над страной, а нежелание допускать всех прочих к борьбе с хаосом[1146]. Большевизм представлял собой движение, емкую анархическую вольницу матросов и уличных дружин, заводских рабочих, заляпанных чернилами писарей и агитаторов, будущих функционеров, орудующих сургучными печатями. Но в то же время большевизм был идеей, дивным новым миром изобилия и счастья, страстной мечтой о царстве божьем на Земле, сопровождавшейся абсурдистскими попытками ее воплощения. В 1918 году мир столкнулся с как подчеркнутой непочтительностью дадаизма, так и с непреднамеренно дадаистскими попытками большевиков править страной — перформансом, предполагающим активное участие аудитории. Ленин в центре страны не отступался от своей сверхъестественной решимости, и Сталин следовал его примеру. Он играл роль одного из заместителей Ленина по всем вопросам, будучи готов выполнить любое задание.
В рамках марксизма была создана лишь примитивная теория государства, не знавшая почти ничего, кроме Парижской коммуны (1870–1871), которую Маркс и восхвалял, и порицал. Коммуна, продержавшаяся всего 72 дня, навела на мысль о диктатуре пролетариата. Во введении 1891 года к новому изданию «Гражданской войны во Франции» Энгельс писал о диктатуре пролетариата: «Хотите ли знать <…> как эта диктатура выглядит? Посмотрите на Парижскую коммуну. Это была диктатура пролетариата»[1147]. Кроме того, коммуна служила источником вдохновения благодаря тому, что предполагала широкое участие масс в ее работе. И все же Маркс отмечал, что коммунары «теряли драгоценное время», организуя демократические выборы, в то время как они должны были собирать силы, чтобы покончить с «буржуазным режимом» в Версале, и не сумели экспроприировать сокровища Французского национального банка; эти деньги были пущены на финансирование армии версальцев, раздавившей коммуну[1148]. В 1908 году Ленин на собрании в Женеве по случаю 37-й годовщины коммуны и 25-й годовщины смерти Маркса повторил мнение Маркса о том, что коммуна остановилась на полпути, не осуществив экспроприацию буржуазии[1149]. Тем не менее она сохранила свой романтический шарм. В 1917 и начале 1918 годов Ленин воображал себе государство, «прообраз которого дала Парижская коммуна»: «Демократия снизу, демократия без чиновников, без полиции, без постоянной армии. Несение общественной службы поголовно вооруженной, всенародно составленной милицией»[1150]. При этом он бессознательно уподоблялся дадаистам. Еще в конце апреля 1918 года Ленин требовал: «Граждане должны участвовать поголовно в суде и в управлении страны. И для нас важно привлечение к управлению государством поголовно всех трудящихся. Это — гигантски трудная задача. Но социализма не может ввести меньшинство — партия»[1151]. Впрочем, проникшись чувством пребывания в осаде, которое породил сам большевистский переворот, Ленин перестал видеть в коммуне образец для подражания, и этот эпизод превратился просто в предупреждение о необходимости решительной расправы со врагами[1152]. А врагам не было конца.
Ленину и приверженцам большевизма, несмотря на все их победные лозунги о мире, земле, хлебе и всей власти Советам и несмотря на их пулеметы, непрерывно что-нибудь угрожало. 25 октября, в утро переворота и во время II съезда Советов, Александр Керенский, который, как считалось, должен был вернуться с надежными фронтовыми частями, бежал из Петрограда на двух автомобилях, один из которых был «позаимствован», то есть угнан от соседнего американского посольства[1153]. «Дадим отпор Керенскому, он корниловец!» — призывали большевики; собственно говоря, на фронте Керенский сумел привлечь на свою сторону лишь несколько сотен казаков из 3-го кавалерийского корпуса генерал-лейтенанта Крымова — того самого подчиненного Корнилова, которого Керенский обвинил в измене и который после разговора с Керенским застрелился[1154]. 29 октября в ходе сражения на окраине Петрограда было убито и ранено не менее двухсот человек — больше, чем во время Февральской или Октябрьской революции, — однако деморализованные остатки конницы оказались не в силах справиться с пестрым сборищем красногвардейцев и солдат столичного гарнизона численностью в несколько тысяч человек, выставленным на защиту города петроградским Военно-революционным комитетом[1155]. Керенский едва избежал плена и снова скрылся, отправившись в зарубежное изгнание[1156]. Прочие антибольшевистские круги мобилизовали в столице юнкеров, захвативших отель «Астория» (в котором проживали некоторые руководители большевиков), Государственный банк и телефонную станцию, но и с этими мальчишками тоже быстро справились[1157]. Тем не менее большевики так и не избавились от страха перед «контрреволюцией», оглядываясь на Французскую революцию, особенно на события августа 1792 года, когда внешняя агрессия как будто бы способствовала сплочению внутренних подрывных элементов[1158]. «До сих пор помню, — вспоминал Давид Сагирашвили, — встревоженные лица большевистских вождей <…> которые я видел в коридорах Смольного института»[1159]. И эта тревога лишь усиливалась.
Несмотря на создание большевистского Совета народных комиссаров, большинство российских социалистов по-прежнему выступало за правительство с участием всех социалистических сил, и эти настроения явно разделялись и многими большевиками. Новым председателем Центрального исполнительного комитета Совета, постоянного органа cъезда Cоветов, от имени которого и была взята власть, стал Лев Каменев, член ЦК большевиков. Во время переворота Каменев пытался ввести в революционное правительство как можно больше левых эсеров и прочих социалистов, держась такого курса и впоследствии, поскольку он опасался, что чисто большевистский режим долго не продержится. Перспектива его гибели обострилась 29 октября, когда руководство железнодорожного профсоюза, угрожая гибельной забастовкой, выдвинуло ультиматум, в котором требовало создания правительства с участием всех социалистов ради предотвращения гражданской войны[1160]. В тот момент еще никто не мог сказать, вернется ли Керенский. Железнодорожная забастовка на какое-то время парализовала царский режим в 1905 году и такая же забастовка лишила бы большевиков возможности защищаться. В тот же день 29 октября на митинге с участием представителей частей столичного гарнизона Ленин и Троцкий заручились поддержкой представленных на митинге двадцати трех частей (из пятидесяти одной) в борьбе с «контрреволюцией»[1161]. Однако Каменев, к которому присоединились Зиновьев и прочие вожди большевиков, формально согласился ввести в Совет народных комиссаров эсеров и меньшевиков[1162]. Если ЦК меньшевиков единогласно высказался за переговоры о создании социалистического правительства с участием большевиков, то железнодорожный союз требовал правительства без Троцкого и Ленина. Каменев и его сторонники предложили Центральному комитету большевиков, чтобы Ленин остался в правительстве, но отдал пост его председателя кому-то другому — например, лидеру эсеров Виктору Чернову. У большевиков при этом должны были остаться только второстепенные портфели[1163].
Казалось, что Ленин теряет власть над партией. 1 ноября 1917 года автор передовицы в одной из большевистских газет объявил о «согласии между всеми фракциями» левых социалистов, добавляя к этому, что «большевики» всегда понимали под «революционной демократией» «коалицию всех политических партий <…> а не господство одной партии»[1164]. Каменев был готов поступиться тем, что Ленин считал плодами Октябрьского переворота. Однако Ленин при содействии со стороны Троцкого, Свердлова и Сталина сумел одержать верх. В тот же день 1 ноября на заседании автономного Петербургского комитета большевиков — на котором, что было необычно, присутствовали члены ЦК, — Ленин осудил попытки Каменева заключить союз с эсерами и меньшевиками как измену, заявив: «Я не могу даже говорить об этом серьезно. Троцкий давно сказал, что объединение невозможно. Троцкий это понял, и с тех пор не было лучшего большевика». В прошлом Ленин довел до раскола социал-демократов, а сейчас угрожал расколом среди большевиков. «Если будет раскол — пусть, — сказал он. — Если будет их большинство — берите власть <…> а мы пойдем к матросам»[1165]. Троцкий предложил вести переговоры только с левым крылом эсеров, которое было готово отколоться и образовать отдельную партию и могло стать младшим партнером большевиков. «Всякая власть есть насилие… — метал громы Троцкий. — Наша власть есть насилие большинства народа над меньшинством. Это неизбежно. Это есть азбука марксизма»[1166]. В тот же день на заседании ЦК большевиков — в тот момент Москва еще не подчинялась большевикам, но угроза (скорее призрачная, чем реальная) наступления казаков во главе с Керенским на Петроград отступила, — Ленин обрушился на Каменева за то, что тот ведет переговоры о создании коалиции всерьез, а не как прикрытие, чтобы послать военные подкрепления в Москву и захватить там власть. Ленин потребовал прекратить какие-либо переговоры и обратиться от имени большевиков непосредственно к массам. Каменев на это возразил, что в руках железнодорожного профсоюза находится «большая сила». Свердлов, исходя из тактических соображений, выступил против прекращения переговоров, но в то же время рекомендовал арестовать членов руководства железнодорожного профсоюза[1167]. (Сталин не присутствовал на заседании 1 ноября; тем же вечером он появился на начавшемся с задержкой заседании Центрального исполнительного комитета Совета, где баталия продолжилась[1168].)
Бескомпромиссная позиция Ленина упрочилась 2 ноября 1917 года, когда пробольшевистские силы наконец-то захватили московский Кремль от имени «советской власти». В продолжавшихся целую неделю бесплодных вооруженных столкновениях в центре Москвы участвовала ничтожная доля населения города — до 15 тысяч человек с каждой из сторон; большевики потеряли 228 человек убитыми, что было больше, чем в какой-либо другой местности, в то время как потери правительственных сил неизвестны. «Артиллерийский расстрел Кремля и всей Москвы не наносит никакого вреда войскам, а разрушает лишь памятники и святыни и приводит к избиению мирных жителей», — отмечалось в их прокламации о прекращении огня, равнозначной капитуляции[1169]. На следующий день в Петрограде по требованию Каменева и Зиновьева ЦИК Совета дал добро на продолжение переговоров о формировании социалистического правительства, но к этому времени наступление Керенского уже было отбито, а Москва оказалась в руках у большевиков, и Ленин, встретившись по отдельности с Троцким, Свердловым, Сталиным, Дзержинским и пятью другими, заставил их подписать резолюцию, в которой попытки «меньшинства» членов ЦК большевиков поступиться монополией на власть назывались «изменой»[1170]. Только Ленин был способен на то, чтобы из-за политических разногласий обвинять в измене ближайших товарищей, которые провели многие годы в подполье, тюрьмах и ссылке.
История могла бы пойти по иному пути, если бы Каменев разоблачил блеф Ленина и предложил бы ему пойти к матросам. Но вместо того, чтобы осудить Ленина как безумного фанатика, захватить контроль над Центральным комитетом и самому попытаться мобилизовать на поддержку крайне популярной идеи о правительстве с участием всех социалистических партий заводы, улицу, а также местные большевистские партийные организации и прочие социалистические партии, Каменев предпочел потерять свое место в большевистском ЦК. Из его состава также вышли Зиновьев и трое других[1171]. Несколько большевиков, включая Алексея Рыкова (наркома внутренних дел), вышли из Совета народных комиссаров. «Мы стоим на точке зрения необходимости образования социалистического правительства из всех советских партий, — заявили они. — Мы полагаем, что вне этого есть только один путь: сохранение чисто большевистского правительства средствами политического террора»[1172]. Таким образом, оппоненты Ленина из числа большевиков сдали ему две ключевые структуры — Центральный комитет и правительство.
Оставался Центральный исполнительный комитет Петроградского совета во главе с Каменевым, которые многие рассматривали как новый орган верховной власти: сам Ленин составил резолюцию, в октябре 1917 года одобренную II съездом Советов, о подчинении Совета народных комиссаров Петроградскому совету[1173]. Однако 4 ноября Ленин явился в ЦИК Совета и заявил его членам, что Совет народных комиссаров им по закону не подчиняется. Этот вопрос был вынесен на голосование, грозившее Ленину поражением, но он внезапно потребовал, чтобы право голоса было предоставлено ему, Троцкому, Сталину и еще одному народному комиссару, присутствовавшему на заседании. Четыре народных комиссара проголосовали «за» и тем самым, по сути, вынесли вотум доверия своему собственному кабинету, в то время как три умеренных большевика воздержались, и это позволило одобрить предложение Ленина двадцатью девятью голосами против двадцати трех[1174]. Тем самым чисто большевистское правительство избавилось от законодательного надзора. И это было еще не все: 8 ноября, на заседании большевистского ЦК, Ленин вынудил Каменева отказаться от должности председателя ЦИК Совета[1175]. (В тот же день Зиновьев покаялся и вернулся в состав большевистского Центрального комитета. До окончания месяца покаялись и Каменев с Рыковым, но Ленин не сразу пустил их назад.) Стремительным маневром Ленин добился того, что на должность председателя Совета был выдвинут Свердлов, который и получил этот ключевой пост благодаря перевесу всего в пять голосов.
Свердлов в большей степени, чем когда-либо, проявил себя в качестве незаменимого организатора. Теперь, одновременно занимая должности секретаря большевистской партии и председателя Центрального исполнительного комитета Совета, он ловко превратил последний в де-факто большевистский орган, «руководя» его заседаниями так, чтобы добиться желаемых результатов[1176]. Вместе с тем Свердлов сумел сделать то, что не удалось Каменеву: обещанием второстепенных портфелей он заманил левых эсеров в подвластный большевикам Совет народных комиссаров с целью расколоть социалистов, выступавших против большевиков[1177]. Стремительный взлет левых эсеров в конце 1917 — начале 1918 года, пожалуй, можно сопоставить только с еще более стремительным взлетом большевиков летом и осенью 1917-го. Причина была очевидна: империалистическая война продолжалась, а вместе с ней продолжался и поворот к еще более радикальному левачеству. В декабре-январе ходили даже слухи о том, что некоторые левые большевики хотят вместе с левыми эсерами устроить новый путч, арестовать Ленина и сформировать новое правительство, возможно, во главе с левым коммунистом Георгием (Юрием) Пятаковым. Вхождение левых эсеров в Совет народных комиссаров лишило профсоюз железнодорожных рабочих единого фронта, противостоявшего большевистской монополии на власть, и его попытки навязать стране подлинную коалицию социалистических сил пошли прахом. Кроме того, вхождение левых эсеров в центральное правительство укрепило положение большевиков в провинции[1178]. У большевиков по сути не было собственной аграрной программы, и в октябре 1917 года они позаимствовали ее у эсеров; Свердлов откровенно признавал, что до революции большевики «работой среди крестьянства совершенно не занимались»[1179]. В этом контексте участие левых эсеров в правительстве не только давало непосредственные тактические преимущества, но и влекло за собой далеко идущие политические обещания[1180].
Большинство левых эсеров понимало, что они являются младшими партнерами, а не членами подлинной коалиции; они занимали главным образом должности в ЧК (Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем) или служили в армии в качестве военных комиссаров. В то же время монопольное политическое наступление Ленина продолжалось беспрепятственно, имея своей целью публичную сферу. До Октябрьского переворота Ленин осуждал цензуру как «феодализм» и «азиатчину», но теперь он объявлял «буржуазную» печать оружием не менее опасным, «чем бомбы и пулеметы»[1181]. В конце октября — начале ноября 1917 года Ленин добился закрытия около 60 газет. Правда, в ходе игры в кошки-мышки, как пошутил Исайя Берлин, закрытая либеральная газета «День» некоторое время снова выходила как «Вечер», затем как «Ночь», затем как «Полночь», и, наконец, как «В глухую ночь», после чего была закрыта навсегда[1182]. Под удар попали и явно левые газеты. «История повторяется», — сетовала газета правых эсеров «Дело народа», закрывавшаяся при царизме[1183]. Некоторые левые эсеры тоже присоединились к голосам тех, кто возмущался большевистской цензурой. Как указывалось в большевистском декрете, состояние цензурных ограничений «имеет временный характер и будет отменено особым указом по наступлении нормальных условий общественной жизни», но, разумеется, «нормальные» условия так и не вернулись[1184].
Впоследствии Троцкий без всякого стеснения писал, что «с момента объявления Временного правительства низложенным Ленин систематически, и в крупном и в малом, действовал как правительство»[1185]. Так оно и было, однако одновременно с тем, как Ленин маниакально устанавливал политическую монополию в петербургских кварталах вокруг Смольного и Таврического дворца, власть в стране подвергалась все большему дроблению. Переворот ускорил распад империи. С ноября 1917 по январь 1918 года от Российской империи, как от айсберга, тающего в море, отваливался один кусок за другим — Финляндия, Эстония, Латвия, Литва, Польша, Украина, Грузия, Армения, Азербайджан. Превращение этих бывших приграничных областей в самозваные «национальные республики» лишало определенности отношения между усеченной «Советской Россией» и большинством наиболее развитых регионов империи. Сталин как нарком по делам национальностей пытался как-то управлять этим распадом, подписав, например, договор, определявший границу с получившей независимость Финляндией (эта граница пролегала в опасной близости от Петрограда). В пределах собственно России различные губернии — Казанская, Калужская, Рязанская, Уфимская, Оренбургская — тоже объявляли себя «республиками». Иногда это делалось по инициативе центральной власти — например, в случае Донской советской республики, создававшейся в надежде не допустить, чтобы немцы захватили эти территории, ссылаясь на «самоопределение»[1186]. Как бы то ни было, власть этих республик почти никогда не распространялась на земли, номинально входящие в их состав: уезды и села сами провозглашали себя верховной властью. В условиях почти полного распада множились создававшиеся под копирку «советы народных комиссаров». Московский «совет народных комиссаров» не выражал намерения подчиняться ленинскому Совету народных комиссаров и претендовал на власть над десятком с лишним прилегавших губерний. «Благодаря такому существованию параллельных комиссариатов, различные лица и [местные] учреждения не знают, куда им обращаться, и обычно ведут дела и с теми и с другими», — сетовал один наблюдатель, добавляя, что просители «обычно обращаются и в областные и в центральные комиссариаты и признают законным то решение, которое для них выгодно»[1187].
В то время как элементарные государственные функции присваивали себе самые что ни на есть местные органы — или не присваивал никто, — номинальные центральные власти охотились за деньгами. Уже к вечеру 25 октября Вячеслав Менжинский, еще один большевик из Польши, отправил вооруженный отряд в Государственный банк, впоследствии еще много раз повторив эту акцию[1188]. Менжинский, какое-то время работавший кассиром в банке Credit Lyonnais в Париже, стал новым «народным комиссаром по делам министерства финансов» — как будто при новом строе не предполагалось создание постоянного финансового наркомата, а будут только реквизиции. Его действия привели к забастовке служащих министерства финансов и Государственного банка[1189]. Частные банки тоже закрылись, а когда новая власть заставила их открыться под угрозой оружия, отказывались принимать чеки большевистского правительства и оплачивать его счета[1190]. В конце концов Менжинский просто ограбил Госбанк и выложил на стол Ленина в Смольном пять миллионов рублей[1191]. Эта акция вдохновила должностных лиц из числа большевиков — и самозванцев — на новые захваты банковских активов. В то же время владельцы депозитных ячеек под угрозой конфискации их ценностей были вынуждены являться на «инвентаризацию», но когда они приходили с ключами, принадлежавшие им ценности — иностранная валюта, золото и серебро, ювелирные изделия, драгоценные камни — все равно изымались[1192]. К декабрю 1917 года фактически прекратились выплаты купонов по облигациям и дивидендов по акциям[1193]. К январю 1918 года большевики отказались от выплаты всех царских внешних и внутренних государственных долгов, оценивавшихся колоссальной цифрой примерно в 63 миллиарда рублей, включая около 44 миллиарда рублей в облигациях внутреннего займа и 19 миллиардов рублей в облигациях внешнего займа[1194]. Какими бы ни были идеологические причины этого шага, большевики были совершенно не способны обслуживать этот долг[1195]. Международная финансовая система испытала сильное потрясение, рубль исчез с европейских рынков, а Россия оказалась отрезана от внешних источников финансирования. Финансовая система страны перестала существовать. Промышленность осталась без кредитов[1196]. Вскоре страну охватил денежный «голод»[1197].
Все это время сто с лишним миллионов российских крестьян были заняты перераспределением земель, принадлежавших дворянству, императорской семье, православной церкви и самим крестьянам (тем из них, которые извлекли выгоду из столыпинских реформ и сейчас во многих случаях сами подвергались экспроприации)[1198]. Борис Бруцкус, российский экономист, родившийся в Латвии[1199], и современник этих событий, называл крестьянскую революцию 1917–1918 годов «стихийным и яростным массовым движением, подобного которому еще не видел мир»[1200]. Однако в среднем каждому крестьянину, судя по всему, достался всего один лишний акр земли. Некоторые крестьяне проявляли осторожный скептицизм в отношении новых земельных участков, не присоединяя их к своим прежним землям на тот случай, если кто-нибудь захочет их отобрать. (Иногда они сами отказывались от новых участков, поскольку до них было очень долго добираться)[1201]. Тем не менее крестьяне перестали выплачивать арендную плату, а их долги Крестьянскому поземельному банку были аннулированы[1202]. В целом эти потрясения укрепили крестьянскую общину и слои крестьян-середняков, которые не работали по найму и сами не держали наемных работников[1203]. В какой степени крестьяне были благодарны большевикам за перераспределение земли, остается неизвестным, несмотря на то что Ленин счел нужным украсть у эсеров популярную аграрную программу. (Эсеры, войдя вместе с кадетами в состав коалиционного Временного правительства, фактически отказались от своего требования о немедленном перераспределении земли.) Большевистский нарком земледелия, признав, что Декрет о земле — «скорее лозунг, брошенный в массу», откровенно добавлял к этому, что «передача земли земельным комитетам — свершившийся факт и вырвать обратно землю от крестьян теперь уже ни при каких условиях невозможно»[1204]. Этот декрет, о котором раструбили все газеты, был издан в виде брошюры (солдаты, возвращавшиеся в родные деревни, получали вместе с ней старые отрывные календари, чтобы им было из чего скручивать папироски, помимо текста декрета)[1205]. Однако наибольшая концентрация частных земель в Российской империи наблюдалась в Прибалтике, в западных губерниях, на Украине и на Северном Кавказе — регионах, не контролировавшихся большевиками. Для того чтобы подтолкнуть крестьян к большевизму, одних лишь бумажных декретов было далеко не достаточно.
Политические бури и насилие в деревне усугубили и без того острую проблему снабжения городов продовольствием. Петроград, лежавший на удалении от главных сельскохозяйственных регионов, и даже Москва были посажены на голодный паек: их жители получали около 220 граммов хлеба в день[1206]. Топливо и сырье постепенно вообще пропали, что вынуждало рабочих переходить от участия в управлении заводами к их захвату (под лозунгом «рабочего контроля»), хотя бы для того, чтобы не допускать их закрытия, но в большинстве случаев и это не помогало. Численность пролетариата в целом — сильно сократившаяся по сравнению с ее максимальной величиной, достигавшей 3 миллионов человек, — меркла на фоне по меньшей мере 6 миллионов внутренних беженцев, число которых достигало 17 миллионов, если прибавить к ним солдат-дезертиров и военнопленных[1207]. Этот мощный слой людей, не относившихся к постоянному населению, регулярно порождал вооруженные банды, грабившие мелкие города и деревню[1208]. В городах иррегулярные красногвардейские части и солдаты гарнизонов по-прежнему выступали в роли зачинщиков беспорядков — у большевиков не было полицейских сил, помимо Красной гвардии. Солдаты-фронтовики в принципе получали около пяти рублей в месяц, в то время как красногвардейцам платили по десять рублей в день — примерно столько же, сколько заводским рабочим, но многие заводы были закрыты и их рабочие перестали получать зарплату. По этой причине ряды красногвардейцев — заводских рабочих, получавших от большевиков винтовки или просто расхищавших арсеналы, — резко выросли[1209]. Грабители — как носившие на руках красные повязки, так и обходившиеся без них — первым делом брали на прицел винные погреба в бесчисленных дворцах столицы; некоторые из них, как отмечал очевидец, «задыхались и тонули в вине», в то время как другие предавались хаотичной пальбе[1210]. 4 декабря 1917 года новые власти объявили об учреждении Комитета по борьбе с винными погромами, председателем которого был назначен царский офицер, перешедший к большевикам, Владимир Бонч-Бруевич. «Попытки разгромов винных погребов, складов, заводов, лавок, магазинов, частных квартир… — предупреждала газета Совета, — будут прекращаемы пулеметным огнем без всякого предупреждения» — что дает яркое представление о размахе царившего в те дни насилия[1211].
Однако новый режим столкнулся с еще более серьезной угрозой: ходили слухи, что функционеры старого режима замышляют «всеобщую забастовку». Многие должностные лица старых учреждений уже бастовали, как и телефонистки и даже аптекари и учителя; по большей части на работу в министерствах выходили только уборщики и швейцары[1212]. 7 ноября Совет народных комиссаров создал второй чрезвычайный орган, «временную» Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, известную по ее русской аббревиатуре как ЧК и размещавшуюся на Гороховой, 2. «Теперь борьба — грудь с грудью, борьба не на жизнь, а на смерть — чья возьмет! — заявил Совету народных комиссаров глава ЧК, польский большевик дворянского происхождения Феликс Дзержинский. — Я предлагаю, я требую организации революционной расправы над деятелями контрреволюции»[1213]. Дзержинский (родившийся в 1877 году) провел 11 лет в царских тюрьмах и сибирской ссылке, оставшись почти без зубов, с частично парализованным лицом, на котором застыла кривая ухмылка, и со страстным стремлением к справедливости[1214]. За первые две недели своего существования ЧК арестовала около тридцати мнимых заговорщиков, якобы входивших в «Союз союзов служащих государственных учреждений», и использовала конфискованные у них записные книжки с адресами для производства новых арестов. После этого другие служащие — рисковавшие остаться без заработка, жилья, продовольственных карточек и свободы — изменили свое отношение к новой власти[1215]. Затем большевики на протяжении большей части января дискутировали о том, можно ли допустить этих «прислужников капитализма» и «саботажников» на их прежние должности.
Большинство российских революционеров и даже многие твердолобые большевики резко осудили создание новой политической полиции[1216]. На службу в ЧК пошло множество лиц, неразборчивых в средствах, включая и уголовные элементы, и все они зачастую занимались отнюдь не только или исключительно политическими репрессиями. ЧК прибавила к списку своих полномочий борьбу со «спекуляцией», но само это учреждение приобрело репутацию главного спекулянта[1217]. «Искали контрреволюционеров, — писал один из первых свидетелей рейдов ЧК, — а забирали драгоценности»[1218]. Вещи, конфискованные как «государственная собственность» и отобранные у владельцев без всякой компенсации, скапливались на складах, а затем раздавались в качестве подношений должностным лицам и подарков друзьям или продавались. В середине мая 1918 года местная ЧК была основана в Богородске, центре кожевенной промышленности на Волге с населением в 30 тысяч человек, однако 29 мая здание ЧК было разрушено в результате нападения. После этого в город прибыл отряд из Нижнего Новгорода, губернского центра, и начались расправы. В докладе ЧК отмечалось:
Мы конфисковали предметов из золота и серебра на 200 тысяч рублей и овечьей шерсти на миллион рублей. Хозяева фабрики и буржуазия обратились в бегство. Комиссия приняла решение конфисковать собственность сбежавших и продать ее рабочим и крестьянам[1219].
(В число «рабочих и крестьян» могли входить партийные боссы и высокопоставленные должностные лица.) Когда ЧК и большевистское руководство обвиняли в грабежах, обычно они все начисто отрицали, хотя Ленин предложил удобный лозунг: «Мы грабим награбленное»[1220].
ЧК была не единственным нечистым на руку учреждением. «„Национализировал“ всякий, кто хотел», — вспоминал один функционер нового Высшего совета народного хозяйства[1221]. Хаос захватов и спекуляций в некоторых отношениях оказался более дестабилизирующим фактором, чем какие-либо реальные контрреволюционные заговоры. В то же время роль ЧК в обеспечении безопасности была весьма спорной. Еще в январе 1918 года автомобиль Ленина обстреляли сзади (ветровое стекло было пробито двумя пулями), а в Смольном получали угрозы взорвать его бомбами[1222]. К февралю ЧК объявила о том, что она приступает к внесудебным расстрелам с целью борьбы с «гидрой контрреволюции» — в этом заявлении просматривается не только презрение к «буржуазным» свободам, но и панические нотки[1223]. В середине 1918 года в секретном докладе самой ЧК с оценкой ее работы отмечалось: «Не было сил, умения, знания, и размер [Чрезвычайной] комиссии был незначительным»[1224].
Такой была большевистская монополия в стране, охваченной анархией: бездействующие заводы, пьяная пальба, мародерствующие красногвардейцы, целенаправленно разрушенная финансовая система, опустевшие продовольственные склады, сомнительное неравноправное партнерство с левыми эсерами, неэффективная тайная полиция, занятая хищением собственности и теми самыми спекуляциями, с которыми она была призвана бороться, — и в довершение всего, на 12 ноября 1917 года Временное правительство незадолго до своей кончины в конце концов назначило выборы в Учредительное собрание[1225]. Какая ирония — российские конституционные демократы медлили с проведением демократических выборов, опасаясь того, как проголосуют крестьяне, солдаты, матросы и рабочие, а теперь диктатор Ленин давал добро на демократические выборы[1226]. Перспектива созыва конституционного собрания должна была притупить самую свирепую социалистическую оппозицию чисто большевистскому Совету народных комиссаров, а кроме того, немало вождей большевиков полагало, что они могут выиграть выборы. Партия, несомненно, прилагала к этому усилия, препятствуя пропаганде прочих претендентов и понося их в своей собственной печати: она осуждала эсеров («волки в овечьей шкуре»), меньшевиков («рабы буржуазии, прокладывающие путь контрреволюции») и конституционных демократов («грабители-капиталисты»). Казалось, что созданы все условия для массового запугивания и подтасовок. Тем не менее, как ни странно, в России прошли первые в ее истории подлинно всенародные выборы.
Была проделана колоссальная работа по организации голосования, которая, пожалуй, стала крупнейшим начинанием в гражданской сфере страны после состоявшегося полувеком ранее освобождения крестьян. Выборы проходили под контролем подлинно независимой Всероссийской комиссии по делам о выборах в Учредительное собрание в составе 16 человек, в то время как надзор на местах осуществляли губернские, уездные и волостные советы, в которых заседали представители судов, таких местных органов самоуправления, как существовавшие еще при царе земства, равно как и советов, а также делегаты от избирателей. Городские, поселковые и уездные избирательные советы составляли списки избирателей, в которые включались все достигшие 20-летнего возраста — и мужчины, и женщины[1227]. Всего в тайном голосовании с использованием бумажных бюллетеней, проводившемся в военное время на обширной территории — в 75 регионах, а также на фронте и на флотах, — приняло участие около 44,4 миллионов человек (в том числе почти 5 миллионов солдат и матросов). Выборы не проводились на территориях, оккупированных немцами (в царской Польше, Финляндии и Прибалтике), а также в российском Туркестане, находившемся в состоянии плачевной анархии; кроме того, были утрачены результаты выборов в некоторых регионах. По состоянию на 28 ноября 1917 года, когда должно было начать работу Учредительное собрание, голосование еще не завершилось, и потому открытие Учредительного собрания было отложено, из-за чего его защитники в тот же день устроили шествие к Таврическому дворцу. В ответ на это Ленин предложил декрет об аресте вождей конституционных демократов как «врагов народа» (первоначально так называли сторонников Ленина противники большевиков), еще до того, как они успели занять свои места[1228]. Резолюцию Ленина против кадетов 28 ноября поддержали все члены большевистского Центрального комитета — кроме Сталина[1229]. Почему Сталин так поступил, остается неясно. Как бы то ни было, на следующий день большевистский ЦК — что характерно, посредством секретного декрета — официально оформил новый политический строй, наделив Ленина, Троцкого, Свердлова и Сталина правом вести «все экстренные дела»[1230]. А какие дела в те дни не были экстренными?
Тем не менее, невзирая на репрессии и установление диктаторской власти, выборы стали выражением народной воли[1231]. Вообще говоря, один исследователь, учитывавший всю европейскую и азиатскую Россию за пределами двух столиц, указывал, что вплоть до середины 1918 года большинство людей проявляло намного больше преданности конкретным институтам (советам, солдатским комитетам, фабрично-заводским комитетам), чем каким-либо партиям[1232]. Впрочем, ситуация менялась, так как в ходе голосования населению предлагалось выбирать между партиями. Четыре пятых сельского населения, интересы которого не представляла какая-либо несоциалистическая крестьянская партия, отдали голоса за ориентировавшихся на крестьян эсеров, которые получили чуть менее 40 % из общего зафиксированного числа голосов (почти 18 миллионов) — намного больше, чем за какую-либо другую партию, — в то время как еще 3,5 миллиона избирателей проголосовали за украинских социалистов-революционеров. Еще 450 тысяч голосов было отдано за российских левых эсеров (они выделились в отдельную партию уже после составления избирательных списков). В целом за эсеров активнее всего голосовали в самых плодородных аграрных регионах и на селе вообще, причем явка избирателей там оказалась необычайно высокой: от 60 до 80 %, в то время как в городах она составляла всего около 50 %. Самую большую долю голосов эсеры получили в Сибири — аграрном регионе, почти не имевшем промышленности.
Эсеры победили на выборах. Однако раскол в их партии демонстрировал явную тенденцию движения к более радикальным вариантам социализма (эсеры на Украине уже занимали более левые позиции, чем эсеры в России). Много голосов было отдано и за социал-демократов, хотя это не относилось к меньшевикам; хорошие результаты показали лишь грузинские меньшевики, набрав 660 тысяч голосов (30 % от всех голосов на Кавказе), в то время как за российских меньшевиков проголосовали лишь 1,3 миллиона избирателей — менее 3 % от их общего числа. Наоборот, за большевиков отдали свои голоса около 10,6 миллиона человек — что составляло 24 % от всех подсчитанных голосов. В восьми губерниях большевики получили более 50 % голосов. Голоса военных поровну разделились между большевиками и эсерами — и те и другие получили примерно по 40 %, — но показательно, что Черноморский флот, оставшийся вне досягаемости большевистских агитаторов, отдал за эсеров вдвое больше голосов, чем за большевиков, в то время как Балтийский флот, легкодоступный для большевистской агитации, проголосовал за большевиков в пропорции 3 к 1. За большевиков было отдано подавляющее большинство голосов на Западном фронте и Северном фронте, а также в крупных городских гарнизонах: они получили 80 % голосов солдат, расквартированных в Москве и Петрограде. Таким образом, голоса солдат и матросов (крестьян в военной форме) в столице и ее окрестностях спасли большевизм от еще более разгромного поражения от рук эсеров, как впоследствии признавал сам Ленин[1233].
За несоциалистические партии было отдано только 3,5 миллиона голосов, причем около 2 миллиона досталось конституционным демократам. Таким образом, кадеты получили менее 5 % голосов. Впрочем, существенно, что почти треть голосов, отданных за кадетов — около полумиллиона, — пришлась на Петроград и Москву. Большевики в обеих столицах набрали почти 800 тысяч голосов, однако кадеты были там вторыми (обогнав большевиков в одиннадцати из тридцати восьми губернских центров). Таким образом, главные оплоты большевизма в то же время оказались оплотами «классовых врагов», что являлось причиной постоянного беспокойства большевиков по поводу неминуемой «контрреволюции»[1234]. И еще, пожалуй, самый важный факт: правых политических партий вообще было не видно. В атмосфере «революционной демократии», перераспределения земли и мира российский электорат в подавляющем большинстве отдавал предпочтение социалистам — социалистические партии всех типов совместно набрали более 80 % голосов[1235].
Большевики добились лучших результатов, чем ожидали небольшевики. В определенном смысле около половины бывшей Российской империи проголосовало за социализм, но против большевизма; судя по всему, электорат желал народовластия, земли и мира, но без большевистских манипуляций. Впрочем, в другом смысле большевики обеспечили себе электоральную победу в стратегическом центре страны (в Петрограде и Москве), а также среди важнейших вооруженных избирателей (в столичных гарнизонах и у балтийских матросов). Для Ленина этого вполне хватало. Другие партии и движения медленно осознавали как его способности, так и — что более важно — эту массовую политическую поддержку большевизма (заметную на фронте уже летом 1917 года). «Кому же не ясно, что нет никакой „советской“ власти, а есть диктатура <…> Ленина и Троцкого и что диктатура эта опирается на штыки обманутых ими солдат и вооруженных рабочих», — сетовал в ноябре 1917 года эсер Николай Суханов в редактировавшейся им газете «Новая жизнь», вскоре после этого закрытой Лениным[1236]. Но дело в первую очередь было вовсе не в обмане, несмотря на многочисленные случаи большевистского криводушия и ловкости рук. По сути, ленинская диктатура разделяла с большей частью масс народный максимализм, стремление получить мир любой ценой, готовность к применению силы ради «защиты революции» и непримиримую классовую войну между неимущими и имущими — позиции спорные, но в то же время привлекательные. Ленин черпал силы из народного радикализма[1237].
5 января 1918 года в четыре часа дня в том же самом Белом зале в Таврическом дворце, ранее принадлежавшем Думе, в тревожной атмосфере начало работу долгожданное Учредительное собрание. Улицы заполонили вооруженные сторонники большевиков и большевистская артиллерия. Ходили слухи о том, что будет отключено электричество, — делегаты от эсеров запаслись свечами — и о том, что уже высланы тюремные фургоны. Галерея для зрителей в самом дворце была битком набита шумными матросами и провокаторами. Выступления проходили под аккомпанемент оглушительных выкриков, лязга винтовочных затворов и бряцания штыков[1238]. Места в Учредительном собрании достались почти 800 делегатам, в том числе 370–380 — эсерам, 168–175 — большевикам, еще 39–40 — левым эсерам, а также по 17 — меньшевикам и конституционным демократам, хотя последние были объявлены вне закона и не получили причитавшихся им мест; кроме того, не присутствовали многие меньшевики[1239]. Что существенно, не явились и украинские эсеры. Вследствие этой неявки и арестов реально в Таврическом дворце собралось от 400 до 500 делегатов[1240]. Тут же, за занавеской в бывшей правительственной ложе, присутствовал Ленин[1241]. Номинально фракцией большевиков руководил 30-летний Николай Бухарин, который в описании Джона Рида предстает как «невысокий рыжебородый человек с глазами фанатика, о котором говорили, что он „более левый, чем Ленин“»[1242]. Председателем собрания делегаты выбрали председателя партии эсеров Виктора Чернова; большевики поддерживали левую эсерку Марию Спиридонову, известную террористку, которая получила целых 153 голоса — на 91 меньше, чем Чернов. Предложение большевиков ограничить сферу полномочий Учредительного собрания не прошло (237 голосов против 146). Один из верных сторонников Ленина, вожак балтийских матросов, заявил, что делегаты от большевиков покидают собрание; делегаты от левых эсеров, включая Спиридонову, ушли позже[1243]. Примерно через двенадцать часов после начала работы собрания, около четырех часов утра, на сцену поднялся матрос Балтийского флота, похлопал Чернова по плечу (или потянул его за рукав) и прокричал, что большевистский комиссар флота требует от присутствующих покинуть зал, поскольку уже поздно и караул устал. Когда же Чернов возразил, что это должно решать Учредительное собрание, матрос потребовал от делегатов покинуть зал заседания[1244]. Чернов поспешно провел голосование относительно законов и в 4.40 утра объявил перерыв. К вечеру того же дня (6 января), когда делегаты вернулись, чтобы продолжить работу, часовые отказались их впускать[1245]. Российское Учредительное собрание просуществовало всего день и больше уже никогда не возобновляло работу. (Даже оригинал протокола его заседания был выкраден из эмигрантского жилища Чернова в Праге[1246].)
Большевистские угрозы не были ни для кого секретом[1247]. Еще до открытия Учредительного собрания Троцкий писал, что большевики не собираются делиться с ним властью: «Если же [революция] остановилась на этом, то это не революция, а… выкидыш. Это — ложные исторические роды»[1248]. Партия эсеров имела решительную поддержку на Юго-Западном, Румынском и Кавказском фронтах, однако руководство эсеров не стало звать войска в столицу и даже не приняло предложение о вооруженной помощи со стороны Петроградского гарнизона[1249]. Некоторые вожди эсеров принципиально не желали прибегать к силе; большинство же опасалось того, что попытки мобилизовать сочувствующих солдат на защиту выборного законодательного органа послужат для большевиков предлогом для его разгона, хотя большевики все равно это сделали[1250]. Никакого побуждения защищать Учредительное собрание не наблюдалось в деревне, где крестьянская революция способствовала ликвидации всего спектра официальных царских должностей, от губернаторов до местной полиции и земских начальников, которых сменило крестьянское самоуправление[1251]. В столице десятки тысяч протестующих, включая заводских рабочих, в попытке спасти Учредительное собрание прошли шествием к Таврическому дворцу, но верные большевикам войска открыли по ним огонь[1252]. Впервые с февраля и июля 1917 года на улицах российских городов в гражданских лиц стреляли по политическим причинам, но большевикам это сошло с рук.
Снижению интереса общественности к Учредительному собранию способствовало существование Петроградского совета[1253]. Ленин называл большевизированный Совет «высшей формой» демократии — образцом не процедурной или буржуазной демократии, культивировавшейся в Великобритании и Франции, а социальной справедливости и народной власти (власти низших классов). Эта точка зрения находила широкий отклик в России, даже если отнюдь не все были готовы вслед за Лениным тенденциозно приравнивать Учредительное собрание, в котором решительно преобладали социалисты, к «буржуазной» демократии[1254]. Подчеркивая это, Центральный исполнительный комитет Совета, в котором заправлял Свердлов, заблаговременно назначил на 10 января — то есть на следующий день после разгона Учредительного собрания — III Всероссийский съезд Cоветов[1255]. Многие делегаты бойкотировали его в знак протеста, но присутствующие задним числом узаконили разгон Учредительного собрания силой оружия[1256].
Мир! Немедленный всеобщий мир для всех стран и всех народов: за взлетом большевизма к вершинам популярности в первую очередь стоял обещанный выход из ненавистной войны. Впрочем, на II съезде Советов Ленин неожиданно впал в двусмысленный тон. «Новая власть сделает все, — обещал он, — но мы не говорим, что можем покончить с войной, просто воткнув штыки в землю <…> мы не говорим, что заключим мир сегодня или завтра»[1257]. (В газетных отчетах о его выступлении эти слова были опущены.) В «Декрете о мире» — в котором упоминались Англия, Франция и Германия (но не США) в качестве «самых крупных участвующих в настоящей войне государств» — съезд призывал всех участников войны заключить трехмесячное перемирие и начать переговоры о «справедливом демократическом мире», которым он считал «немедленный мир без аннексий <…> и без контрибуций». (В прочих большевистских прокламациях граждане воюющих стран призывались к свержению их правительств[1258].) Ленин и Сталин по радио потребовали от всех войск воздержаться от боевых действий (в чем едва ли имелась необходимость). Ленин направил в ставку германского верховного главнокомандования незашифрованное предложение о безусловном прекращении огня, зная, что это сообщение примут и страны Антанты (которые после этого укрепились в своем мнении, что он — немецкий агент). Великобритания и Франция отказались признавать большевистскую власть и не дали ответа ни на Декрет о мире, ни на формальные ноты Троцкого. С другой стороны, Антанта поддерживала связь с российской полевой ставкой армейского главнокомандования[1259]. В то же время матрос, работавший на Троцкого, обыскал архивы российского Министерства иностранных дел и обнаружил там секретные аннексионистские военные договоры царского режима с Великобританией и Францией; Троцкий опубликовал эти документы, обличающие Антанту, которую он называл «империалистами»[1260]. (Почти ни одна из газет в странах Антанты не пожелала воспроизводить рассекреченные тексты[1261].) Впрочем, что можно было сделать с германской армией, подходившей все ближе к столице, оставалось неясно.
Российское верховное главнокомандование, находившееся в Могилеве, в 400 милях к юго-западу от Петрограда, не принимало участия в октябрьском перевороте, но было подавлено вследствие революции, которую оно само ускорило, выдвинув в феврале 1917 года требование об отречении царя. 8 ноября 1917 года Ленин и Троцкий передали по радио временному российскому верховному главнокомандующему, 41-летнему генералу Николаю Духонину — который был начальником штаба у Корнилова — требование начать переговоры о сепаратном мире с немцами. Духонин отказался выполнять приказ, чтобы не предавать союзников России. Ленин велел довести этот обмен сообщениями до сведения всех войск, чтобы показать, что «контрреволюция» желает продолжения войны. Кроме того, он сместил Духонина, назначив на его место 32-летнего Николая Крыленко, до этого имевшего чин прапорщика — самый низкий в российском офицерском корпусе[1262]. 20 ноября 1917 года он прибыл в Могилев вместе с эшелоном пробольшевистски настроенных солдат и матросов. Духонин послушно отдал себя в его руки[1263]. Решив не спасаться бегством, Духонин тем не менее не препятствовал побегу генерала Корнилова и других высокопоставленных царских офицеров, содержавшихся под стражей в соседнем монастыре с тех пор, как их арестовали люди Керенского (в сентябре 1917 года). Узнав об их побеге, разъяренные солдаты и матросы застрелили Духонина и искололи его штыками, пока он лежал вниз лицом на земле, а затем в течение нескольких дней тренировались в стрельбе по его раздетому телу[1264]. Крыленко либо не желал, либо не мог остановить их. В отличие от генералов Алексеева и Брусилова, на смену которым он пришел, прапорщик не объезжал полей сражений. Но тем не менее он имел представление об общей картине: русская армия не просто была деморализована — по сути, она вообще не существовала.
Впрочем, и у Германии имелись причины для примирения. Стихийное прекращение огня между немецкими и русскими солдатами стало обыденной вещью на всем Восточном фронте. Некоторые эксперты предсказывали нехватку продовольствия и гражданские волнения в германском тылу зимой 1917/1918 года, причем для Австро-Венгрии подобные неприятности обещали еще более серьезные последствия. К Антанте присоединились США, и на Западном фронте продолжались жестокие бои против французских и британских войск. Людендорф решил собрать все свои силы для большого весеннего наступления на западе — и при этом ему бы очень пригодились войска, которые, судя по всему, высвободились на востоке. Все эти соображения, равно как и желание закрепить за собой обширные приобретения на Восточном фронте, побудили Центральные державы 15 ноября 1917 года (28 ноября по западному календарю) принять большевистское предложение о перемирии как прелюдии к переговорам[1265]. Хотя большевики выступали не за сепаратный, а за всеобщий мир, державы Антанты неоднократно отказывались участвовать в переговорах, и Троцкий с Лениным в тот же день объявили: «если буржуазия стран Антанты вынудит нас к заключению сепаратного мира [с Центральными державами], то ответственность за это понесет она»[1266]. В качестве места для переговоров большевики предложили Псков, остававшийся под контролем русских (именно там состоялось отречение Николая II), но Германия предпочла Брест-Литовскую крепость, находившуюся на территории царской России, а сейчас превращенную в ставку германского командования[1267]. Именно там 2 декабря (15 декабря по западному календарю) было незамедлительно заключено перемирие. Сразу же нарушив его условия, Германия вернула шесть дивизий на Западный фронт[1268]. Спустя неделю начались мирные переговоры.
Прибыв в Брест, большевик Карл Радек (настоящая фамилия Собельсон) — родившийся в габсбургском Лемберге (Львове) — сразу же начал разбрасывать из окна поезда антивоенные листовки, адресованные немецким солдатам и призывавшие их к бунту против их командиров[1269]. Радек сидел за столом переговоров напротив германского статс-секретаря по иностранным делам барона Рихарда фон Кульмана и начальника штаба германских армий на Востоке генерал-майора Макса Гофмана, подавшись вперед и выпуская клубы табачного дыма. На обеде в офицерской столовой по случаю открытия переговоров один из членов русской делегации, левый эсер, любезно рассказал главе принимающей стороны, фельдмаршалу принца Леопольда Баварского, о совершенном им убийстве царского губернатора. Глава большевистской делегации Адольф Иоффе — австрийский министр иностранных дел граф Оттокар Чернин, подчеркнуто отмечал его еврейскую национальность — заявил: «Очень надеюсь, что мы сумеем разжечь революцию и в вашей стране»[1270]. Таким образом, переговоры свелись к противостоянию между левацки настроенными плебеями из российской черты оседлости и с Кавказа и титулованными германскими аристократами и военачальниками, принадлежавшими к самой могучей военной касте мира[1271]. После нескольких первоначальных недоразумений быстро выяснилось, что большевистское требование о «мире без аннексий и контрибуций» не может быть выполнено; немецкая и австрийская делегации, ссылаясь на принцип «самоопределения», требовали от России признания независимости Польши, Литвы и Западной Латвии, оккупированных Центральными державами в 1914–1916 годах[1272]. Казалось, что для большевиков единственное спасение состоит в том, чтобы дождаться, когда тяготы войны спровоцируют революцию в Германии и Австро-Венгрии (если только первым из-за непосильного напряжения не развалится тыл стран Антанты)[1273]. На второй раунд «переговоров» Ленин отправил Троцкого, ожидая от него рисовки и выжидательной тактики[1274]. Большевики вынудили немцев дать разрешение на оглашение хода переговоров, что способствовало активному публичному позерству, и актерская игра Троцкого в Брест-Литовске моментально обеспечила ему мировую известность. С улыбкой выслушав длинную немецкую диатрибу о гонениях большевиков на политических оппонентов, Троцкий, в свою очередь, объявил: «…мы арестуем не стачечников, а капиталистов, которые подвергают рабочих локауту <…> мы не расстреливаем крестьян, требующих землю, но арестуем тех помещиков и офицеров, которые пытаются расстреливать крестьян»[1275].
Вскоре после этого Троцкий дал Ленину телеграмму с советом прервать переговоры, не заключая мирного договора. «Я посовещаюсь со Сталиным и дам ответ», — телеграфировал Ленин. В итоге в начале января 1918 года переговоры были временно прерваны и Троцкий вернулся в Петроград для консультаций.
Большевистский Центральный комитет провел совещание по Германии 8 января, через два дня после разгона Учредительного собрания и сразу же после официального доклада Михаила Бонч-Бруевича, брата ленинского помощника Владимира Бонч-Бруевича, предупреждавшего, что «наступление в армии полного голода является делом ближайших дней»[1276]. В те дни, когда Ленин призывал к перевороту, он утверждал, что Германия стоит на пороге революции, но сейчас вождь большевиков запел по-иному: он отмечал, что мировая революция остается мечтой, в то время как социалистическая революция в России — свершившийся факт; с тем чтобы спасти ее, он требовал принять любые условия, какие только выдвинут немцы[1277]. Троцкий возражал, что Германия не станет возобновлять боевые действия, в силу чего необходимость в капитуляции отпадала. Однако так называемая группа левых большевиков во главе с Николаем Бухариным, включавшая Дзержинского, Менжинского и Радека, требовала, чтобы боевые действия возобновила Россия. Позицию Ленина они объявляли пораженческой. Соответственно, на суд ЦК были вынесены три варианта: капитуляция (Ленин); выжидание и блеф (Троцкий); революционная партизанская война с целью ускорения революции в Европе (Бухарин). Из шестнадцати членов ЦК с правом голоса, присутствовавших на заседании 9 января, на сторону Ленина встали лишь трое — и в первую очередь Сталин.
Он указывал, что «позиция тов. Троцкого не есть позиция», добавляя: «Революционного движения на Западе нет, нет фактов, а есть только потенциал, а с потенцией мы не можем считаться. Если немцы начнут наступать, то это усилит у нас контрреволюцию». Далее он отмечал: «В октябре мы говорили о священной войне, потому что нам сообщали, что одно слово „мир“ поднимет революцию на Западе. Но это не оправдалось»[1278]. Напротив, Бухарин пришел к мнению о том, что «позиция тов. Троцкого» — который предлагал дожидаться, когда забастуют рабочие Берлина и Вены — «самая правильная». Предложение Троцкого («войну прекращаем, мира не заключаем, армию демобилизуем») было принято девятью голосами против семи[1279]. После заседания Ленин писал, что большинство хочет «стоять на старой тактической позиции, упорно не желая видеть, как изменилась, как создалась новая объективная позиция»[1280]. В этом был весь Ленин: яростно возражая против каких-либо уступок умеренным российским социалистам, он требовал, чтобы коммунисты шли на самые унизительные уступки перед германскими милитаристами.
На III съезде Советов, открывшемся 10 января 1918 года (он продолжался до 18 января), большевики имели незначительное большинство (860 из 1647 к концу съезда, на который продолжали прибывать новые делегаты). Съезд, собравшийся в Таврическом дворце, принял резолюцию о ликвидации во всех будущих сводах советских указов каких-либо ссылок на недавно разогнанное Учредительное собрание. Съезд заслушал доклад Сталина как народного комиссара по делам национальностей и официально учредил Российскую Советскую Федеративную Социалистическую Республику (РСФСР). В отношении Учредительного собрания Сталин отмечал: «В Америке выборы всеобщие, а у власти оказываются ставленники миллиардера Рокфеллера. Разве это не факт?.. Да, буржуазный парламентаризм мы похоронили, и напрасно Мартовы тащат нас к мартовскому периоду революции. (Смех, аплодисменты.) Нам, представителям рабочих, нужно, чтобы народ был не только голосующим, но и правящим. Властвуют не те, кто выбирают и голосуют, а те, кто правит»[1281]. Троцкий делал доклад о Брест-Литовске. «Когда Троцкий закончил свое великое выступление, — сообщал один восторженный британский очевидец, — все громадное сборище русских рабочих, солдат и матросов встало и… запело „Интернационал“»[1282]. Впрочем, несмотря на готовность к революционной войне, съезд не пожелал принимать каких-либо обязывающих резолюций. 17 января (30 января по западному календарю) Троцкий вернулся в Брест-Литовск и продолжил там тянуть время.
На следующий день в Петрограде большевистский ЦК поднял вопрос о том, следует ли созывать партийную конференцию с целью обсуждения возможного сепаратного мира. «Какую конференцию созывать?» — риторически спрашивал Ленин. Свердлов заявил о невозможности достаточно быстро провести полноценный партийный съезд и предложил посоветоваться с представителями губернских партийных организаций. Сталин сетовал на нечеткость партийной позиции и, отчасти противореча своим прежним словам, заявил, что «Выход из тяжелого положения дала нам средняя точка — позиция Троцкого». Сталин предложил «Дать представителям разных точек зрения больше голосов, созвать совещание и на нем добиться ясности»[1283]. Троцкий в чем-то был прав: разваливался не только российский тыл. Центральным державам тоже приходилось крайне тяжело: в Германии удалось подавить волну забастовок, однако население из-за британской блокады испытывало массовые лишения; Австрия умоляла Германию и даже Болгарию срочно помочь ей с продовольствием[1284]. Тем временем немцы выложили козырную карту: в Брест-Литовск прибыла делегация от Центральной рады — украинского правительства, социалистического, но не большевистского. Ведущий немецкий гражданский политик назвал эту группу людей, ни одному из которых не исполнилось еще и тридцати, «барышнями» (Burschchen), однако 27 января (9 февраля по западному календарю) Германия прилежно заключила с ними мир[1285]. При этом никому не было дела до того, что к тому времени русские красногвардейцы уже изгнали Центральную раду из Киева[1286]. Представители Центральной рады обещали Германии и Австрии украинское зерно, марганец и яйца в обмен на военную помощь против большевистских сил и создание Рутенийской (украинской) автономной области в австрийской Галиции и Буковине. (Австриец Чернин назвал этот мир «хлебным»[1287].) К чему бы ни стремились украинские интеллектуалы и политические фигуры, независимая Украина в глазах Германии была лишь орудием, чтобы покорить Россию и довести до победного конца войну, которую Рейх вел на Западе[1288].
Немецкая делегация, считая, что Украина находится у нее в руках, торжествовала. На следующий день (28 января, 10 февраля по западному календарю) в Брест-Литовск прибыл Троцкий, выступивший с обширными обвинениями в адрес «империализма», что немецкая делегация восприняла как напыщенную прелюдию к большевистской капитуляции. Прошло уже около пятидесяти дней с начала мирных переговоров; российская армия фактически перестала существовать. Но вместо того, чтобы признать эти реалии, Троцкий в завершение своей речи провозгласил политику «ни мира, ни войны». Иными словами, Россия выходила из войны, но не желала заключать мир. После недолгого молчания германский генерал-майор Гофман, творец крупной победы под Танненбергом, промолвил: «Это неслыханно!»[1289]. Затем большевистская делегация отбыла на вокзал. «…вся наша делегация вернулась в Москву под тем впечатлением, что немцы наступать не будут», — вспоминал Троцкий[1290]. Двусмысленная телеграмма о «мире», отправленная из Бреста в советскую столицу, вызвала поток телеграмм из Петрограда на фронт, где солдаты отмечали «заключение мира» пением песен и ружейной пальбой[1291]. В разгар торжеств, 31 января 1918 года, Троцкий вернулся в Смольный. (Следующим днем в России по причине перехода на западный григорианский календарь стало 14 февраля.) Скептически настроенный Ленин размышлял над тем, удался ли Троцкому его фокус. Дипломатическая телеграмма из Брест-Литовска в Вену послужила сигналом для подготовки к празднованию победы в изнуренной габсбургской столице: улицы заполонили многотысячные толпы, над городом реяли знамена[1292].
Однако германское военное руководство считало, что оно не получит обещанное украинское зерно, если не будет военной оккупации. 13 февраля — в тот же день, когда Троцкий вернулся в Смольный, — на немецком военном совете фельдмаршал Гинденбург указывал, что перемирие не привело к заключению мирного договора и потому перестало действовать; он призывал к тому, чтобы «раздавить русских [и] скинуть их правительство». Кайзер согласился с ним[1293]. На Украину, с согласия свергнутой Центральной рады, вошли войска Центральных держав численностью около 450 тысяч человек. (Обещания, которые были даны Украине в отношении Галиции, вызвали мятежи среди рассерженного польскоязычного населения; вошедшие на Украину польские части под габсбургским командованием объявили себя независимыми вооруженными силами[1294].) Одновременно с этим немецкие силы (52 дивизии), начиная с 18 февраля — через восемь дней после представления, устроенного Троцким, — продвинулись за две недели на 125 миль вглубь земель на севере России, захватив Минск, Могилев и Нарву, после чего перед немцами открылся путь на Петроград. «Это самая забавная война, в какой мне довелась участвовать, — описывал Гофман эту операцию (получившую название „Раскат грома“.) — В поезд садится отряд пехоты с пулеметами и одним орудием, доезжает до следующей станции, захватывает ее, арестовывает большевиков, отправляет дальше следующий отряд, и все повторяется»[1295].
События в других частях бывшего пространства Российской империи следовали своей собственной динамике, не подчинявшейся ни геополитике противостояния Германии и Антанты, ни язвительным тирадам дуэта Троцкого и Ленина. Ташкентский совет, состоявший главным образом из колонистов славянского происхождения и войск местного гарнизона, 23 октября 1917 года, еще до большевистского переворота в Петрограде, со второй попытки сумел захватить власть в городе. В середине ноября состоялся местный съезд Советов, на котором практически не было представлено коренное население[1296]. «Солдаты, присланные туда из внутренних российских губерний, крестьяне, поселенные старым режимом на землях, отобранных у нашего народа, рабочие, привыкшие надменно взирать на нас сверху вниз — вот какие люди решали в тот момент судьбу Туркестана», — вспоминал мусульманский лидер Мустафа Шокай[1297]. Ташкентский съезд Советов 97 голосами против 17 отказал мусульманам в праве на должности в правительстве[1298]. Мусульманские ученые-улемы, считавшие себя глашатаями воли народных масс, одновременно собрались на свой собственный съезд, проходивший в другой части Ташкента; так как их приучили обращаться с петициями к колониальным властям, они подавляющим большинством голосов решили обратиться к Совету с прошением о создании более репрезентативного местного политического органа, мотивируя это тем, что «мусульмане Туркестана <…> составляют 98 % населения»[1299]. В то же время другая группа мусульман, модернизаторы, называвшие себя «джадидами», усмотрели возможность для того, чтобы переиграть традиционалистов-улемов, и в начале декабря 1917 года собрались в Коканде, обнесенном стенами городе, который был захвачен русскими всего 34 годами ранее. Этот съезд, на котором присутствовало почти 200 делегатов, включая 150 из соседней густонаселенной Ферганской долины, 11 декабря принял резолюцию, объявлявшую «Туркестан территориально автономным в единении с Федеративной Демократической Российской Республикой», и в то же время обещал, что права местных национальных меньшинств (славян) «будут всемерно охранены»[1300]. Съезд учредил Временное правительство и избрал делегацию в Учредительное собрание, зарезервировав в ней треть мест для немусульман. Кроме того, съезд обсудил вопрос о том, следует ли искать союза с антибольшевистски настроенными степными казаками; мнения на этот счет разделились, но такой шаг казался неизбежным, так как лишь он давал возможность продолжать ввоз зерна: царский режим заставил почти всех местных земледельцев переключиться на выращивание хлопка.
Представители Кокандской автономии 13 декабря отправились в Ташкент с целью объявить о своем существовании на территории, подвластной Совету. Так случилось, что это была пятница (день, священный для мусульман), и к тому же день рождения Мухаммеда. Десятки тысяч людей, многие из которых были в белых чалмах и несли зеленые или голубые флаги, направились шествием к русскому кварталу города. К ним присоединились даже многие улемы, как и некоторые умеренные русские. Демонстранты требовали положить конец обыскам и реквизициям и вломились в тюрьму, освободив заключенных, арестованных Ташкентским cоветом[1301]. Русские солдаты открыли по толпе огонь, убив несколько человек; еще больше людей погибло в последовавшей давке[1302]. Заключенные были снова схвачены и казнены.
Вожди Кокандской автономии, среди которых преобладали мусульманские интеллектуалы, получившие образование в Российской империи, обратились к большевистским властям в столице России с требованием «признать Временное правительство автономного Туркестана в качестве единственного туркестанского правительства» и санкционировать немедленный роспуск Ташкентского cовета, «опирающегося на инородные элементы, враждебные коренному населению страны, вопреки принципу самоопределения народов»[1303]. Им ответил Сталин как нарком по делам национальностей. «Советы независимы в своих внутренних делах и отправляют свои обязанности, опираясь на реально имеющиеся у них силы, — писал он. — Поэтому туземным пролетариям Туркестана не следует обращаться к центральным органам Советской власти с петициями о роспуске Туркестанского Совнаркома». К этому он добавил, что если Кокандская автономия считает необходимым ликвидацию Ташкентского cовета, «то она сама должна разогнать его силой, если такая сила имеется у туземных пролетариев и крестьян»[1304]. Мы видим здесь откровенное признание как бессилия центральной большевистской власти, так и роли силы в определении исхода революции. Однако Ташкентский cовет, конечно же, располагал оружием, унаследованным от колониальных гарнизонов царской эпохи. Кокандская автономия тщетно пыталась сформировать народную милицию (под ее знамена встали три дюжины добровольцев). У нее отсутствовали возможности для сбора налогов, а ее дипломатические миссии, отправленные к степным казахам и в Бухарский эмират, ничего не дали. После того как большевики разогнали Учредительное собрание, Коканд попытался склонить Ташкентский cовет к созыву Туркестанского учредительного собрания — подавляющее большинство в котором, само собой, составляли бы мусульмане. 14 февраля Ташкентский cовет мобилизовал части местного гарнизона, прочих солдат из оренбургских степей, армянских дашнаков и вооруженных рабочих-славян на борьбу с «фальшивой автономией», взяв старый город Коканда в осаду. Через четыре дня осаждавшие пробили бреши в городских стенах и устроили резню населения. По оценкам, было убито 14 тысяч мусульман, многие из которых были расстреляны пулеметным огнем; город был разграблен, а затем сожжен[1305]. Ташкентский совет воспользовался моментом, чтобы ускорить реквизицию запасов продовольствия, что вызвало голод, от которого погибло до 900 тысяч человек, а также массовое бегство населения в Восточный Туркестан[1306]. Перед Сталиным и большевиками встала трудная задача практического сочетания революции с антиколониальным вопросом.
На пути у немецких войск генерал-майора Макса Гофмана, двигавшихся маршем на восток, не стояло никаких надежных большевистских сил. «…выше всего и для нас и с международно-социалистической точки зрения [стоит] сохранение этой [Советской] республики», — указывал Ленин 18 февраля на заседании Центрального комитета, в тот самый день, когда Гофман возобновил немецкое наступление[1307]. В глазах Ленина уступка земель, на которые все равно не распространялась власть большевиков — причем, по его мнению, эти земли были бы уступлены временно, до мировой революции, — была ценой, которую стоило заплатить. Впрочем, первоначально Ленину опять не удалось склонить на свою сторону большинство в ЦК. Сталин снова поддержал Ленина. «Надо сказать прямо, по существу, — заявил Сталин на заседании ЦК 18 февраля, — немцы наступают, у нас нет сил, пора сказать прямо, что надо возобновить переговоры»[1308]. Это заявление однозначно противоречило позиции Троцкого. Тот всегда был человеком непостоянным; таким он оставался и сейчас. Где-то до того, как в середине января он вернулся в Брест-Литовск, Ленин имел с ним конфиденциальный разговор; каждый из них, судя по всему, стоял на своей точке зрения, однако Ленин демонстративно спросил Троцкого, что тот будет делать, если немцы все же возобновят наступление, а в немецком тылу не разразится никакого революционного восстания? Не придется ли тогда заключить позорный мир? Троцкий, очевидно, согласился с тем, что если обстоятельства сложатся таким образом, то он не будет возражать против требования Ленина заключить мир на жестких немецких условиях[1309]. И сейчас Троцкий сдержал слово, отозвав свой голос «против». В результате Ленин получил семь голосов за немедленную капитуляцию против пяти голосов сторонников «революционной войны» (при одном воздержавшемся)[1310].
Немцам была отправлена радиограмма за подписью Ленина и Троцкого о согласии на первоначальные условия[1311]. Однако немцы на нее не ответили, а генерал-майор Гофман продолжил наступление. 21 февраля немецкие силы вмешались в гражданскую войну в Финляндии, где Октябрьский переворот привел к расколу между офицерами Российской императорской армии. (Немецкие войска помогли финским националистам во главе с генералом Карлом Густавом Маннергеймом разгромить красногвардейцев и ликвидировать Финскую социалистическую рабочую республику, которую поддерживали большевики[1312].) Изначальное несогласие с германскими условиями сразу же стало попахивать куда более серьезной игрой. Не считая Украины и южных казачьих земель (с населением в 4,5 миллиона человек), «Советская власть» как будто бы повсюду торжествовала, однако вследствие молчания Берлина возобновление немецкого наступления на Восточном фронте 18 февраля 1918 года стало казаться возможным началом конца социалистической революции[1313]. С точки зрения относительной численности задействованных сил эти события оказались одним из самых кровавых эпизодов войны. Ленин, впавший в полное отчаяние, заставил Троцкого сделать пробные реверансы в сторону Антанты, пытаясь призвать французских империалистов спасти социалистическую революцию от германских империалистов[1314]. «Мы превращаем партию в кучу навоза», — со слезами на глазах заявил Троцкому Бухарин[1315]. «У всех нас, до известной степени и у Ленина, — вспоминал Троцкий, — было впечатление, что немцы, по-видимому, уже сговорились с Антантой о разгроме Советов»[1316]. И ответственность за это несли Троцкий с Бухариным.
Наконец, утром 23 февраля курьер доставил германский ответ на большевистскую капитуляцию: он был составлен в форме ультиматума, условия которого были еще более обременительными, чем до оглашения Троцким позиции «ни мира, ни войны». В тот же день в угрюмой атмосфере прошло заседание ЦК. Свердлов подробно изложил немецкие условия: Советская Россия должна была признать независимость житницы империи — Украины (под германской оккупацией); кроме того, под контроль Германии отходили каспийская нефть и стратегически важные балтийские порты в Финляндии и Эстонии. Наконец, большевикам следовало разоружить всю Красную гвардию, списать свой флот и выплатить громадную контрибуцию. Иными словами, немцы по-прежнему очень многое ставили на большевизм, в то же время сдерживая его и не забывая о своей выгоде. На принятие этих условий большевикам отводилось 48 часов, причем значительная часть этого срока уже истекла, пока немецкий документ находился в пути. Ленин требовал «принимать условия», в противном случае угрожая отставкой — эту угрозу он изложил в письменном виде (в «Правде»)[1317]. Свердлов поддержал Ленина. Однако Троцкий и Дзержинский, а также Бухарин, требовали отвергнуть немецкие условия. Еще один твердолобый левый большевик, считая, что Ленин блефует, заявил: «Если Ленин грозит отставкой, то напрасно пугаются. Надо брать власть без В. И. [Ленина]». Колебался даже Сталин — один из самых стойких союзников Ленина на протяжении всех брест-литовских переговоров. Он полагал, что «Можно не подписывать, но начать мирные переговоры», добавляя к этому: «немцы провоцируют нас на то, чтобы мы отказались». В этот момент история могла пойти иным путем: Сталин нарушил сложившееся равновесие, выбивая почву из-под ног у Ленина. Однако Ленин, возразив, что «Сталин не прав», снова потребовал склониться перед германским диктатом с тем, чтобы спасти советскую власть. Недолгие колебания Сталина на этом кончились. Отчасти так произошло потому, что Троцкий перешел на сторону Ленина. Как указывал Троцкий, условия «лучше всего были <…> во время первой поездки Каменева [в Брест-Литовск], и лучше было бы, если бы Каменев и Иоффе подписали мир» еще тогда. Так или иначе, «Теперь ясность полная». Благодаря четырем воздержавшимся — включая в первую очередь Троцкого — Ленин при поддержке Свердлова и Сталина добился того, что ЦК семью голосами против четырех высказался за его предложение[1318].
В Таврическом дворце, где проходило заседание Центрального исполнительного комитета Совета с участием некоторых небольшевиков, включая крупную фракцию левых эсеров и нескольких меньшевиков, поздним вечером возобновилась дискуссия, продолжившись до утра 24 февраля, когда истекал срок германского ультиматума (в 7.00). Ленин, поднявшийся на трибуну, был встречен восклицаниями «Предатель!». «Дайте мне стотысячную армию, которая не дрогнет перед врагом, и я не подпишу мир, — ответил он. — Вы можете выставить армию?». В 4.30 утра предложение о капитуляции на германских условиях было принято 116 голосами против 85 при 26 воздержавшихся: «против» выступали главным образом левые эсеры[1319]. Ленин поспешил сообщить об этом немцам c помощью специального радиопередатчика, установленного в Царском Селе[1320]. Ни Троцкий, ни кто-либо еще из большевистской верхушки не желал возвращаться в Брест-Литовск для подписания унизительного договора. Эта задача выпала Григорию Сокольникову, который, судя по всему, сперва предложил кандидатуру Зиновьева, а затем «вызвался» сам[1321]. Большевистская делегация вернулась в Брест-Литовск, но ей пришлось томиться в ожидании, в то время как немецкая армия 1–2 марта 1918 года захватила Киев, восстановив там власть Центральной рады, а затем передала новые турецкие требования о еще более существенных русских территориальных уступках на Кавказе. Подписание договора состоялось 3 марта. «Это ваш день, — с горечью бросил Радек генерал-майору Гофману, — но в итоге союзники обратят Брест-Литовский договор против вас»[1322]. Радек был прав: главным образом в результате Брестского мира союзники пришли к убеждению, что Германская империя не способна к умеренности и мирным переговорам и потому ее необходимо разгромить.
Троцкий, перемудривший со своей тактикой, просчитался и подал в отставку с должности наркома иностранных дел (вместо этого Ленин назначил его наркомом по военным делам). Однако именно Ленина, в свое время маниакально требовавшего Октябрьского переворота, теперь поносили за капитулянтский мир[1323]. Россия была вынуждена уступить 1,3 миллиона квадратных миль своей территории — земли, вдвое превышавшие размер Германии, за которые Российская империя столетиями сражалась со Швецией, Польшей, Османской империей и прочими державами, проливая кровь и растрачивая огромные средства. Вследствие этой ампутации Россия лишилась четверти своего населения (около 50 миллионов человек), трети своей промышленности и более трети хлебных угодий[1324]. Германия отныне номинально контролировала обширный клин на востоке, простиравшийся от Арктики до Черного моря. Не менее показательно было и то, что большевистские декреты о национализации не распространялись на подданных Германской империи и Австро-Венгрии, которые, таким образом, могли владеть частной собственностью и заниматься коммерческой деятельностью в Советской России, а лицам немецкой национальности, лишившимся собственности из-за конфискаций царского времени, теперь полагалась компенсация. Большевики были обязаны демобилизовать свою армию и флот и прекратить международную пропаганду (немцы считали большевистскую пропаганду намного более опасной, чем любые русские войска)[1325]. Ни одно российское правительство никогда в такой степени не поступалось своими землями и суверенитетом.
На Петроград спустилось уныние. Прошел год с пьянящих дней отречения Николая II, который 2 марта 1917 года многозначительно спрашивал у двух представителей Думы: «Не повлечет ли это опасные последствия?». Прошло всего пять месяцев с того момента, когда меньшевик-интернационалист Борис Авилов 27 октября 1917 года предсказывал на II съезде Советов, во время большевистского переворота, что чисто большевистское правительство не сумеет ни решить продовольственный кризис, ни покончить с войной, что Антанта не признает монополию большевиков на власть и что большевики будут вынуждены заключить сепаратный и обременительный мир с Германией. И вот этот день настал. К тому же бывшие российские союзники фактически установили экономическую блокаду страны и вскоре начали захватывать российские активы за границей[1326].
Партия Ленина была расколота и деморализована[1327]. На VII (экстренный) съезд партии, прошедший в Таврическом дворце 5–8 марта 1918 года, прибыло всего 46 делегатов (по сравнению с почти 200 делегатами, прибывшими на предыдущий партийный съезд летом 1917 года). Так называемые левые коммунисты, входившие в число наиболее решительных сторонников ленинского путча в 1917 году, не смирились с Брестским миром. Бухарин и другие левые большевики даже учредили новое периодическое издание «Коммунист», откровенно намереваясь осуждать «позорный» договор, и на съезде призывали к «революционной войне» против империалистической Германии. Ленин добился переименования Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков) в Российскую коммунистическую партию (большевиков) и требовал, чтобы партия признала Брестский мир. Склока бушевала три дня. Ленин напоминал, что его оппоненты и довели дело до катастрофы, отказавшись соглашаться на первоначальное, более приемлемое германское предложение. Он получил 30 голосов против 12 при 4 воздержавшихся (в число которых снова входил Троцкий)[1328]. И все же это голосование во многих отношениях было лишь упражнением в укреплении авторитета вождя: Ленин настаивал на подписании договора, но он уже утратил веру в то, что даже уступок по Брестскому миру хватит, чтобы остановить наступление немцев на Петроград. 24 февраля, в тот день, когда Ленин телеграфировал о согласии на немецкие условия, генерал-майор Гофман захватил Псков, находившийся в 150 милях к юго-западу от российской столицы и связанный с ней прямой железнодорожной линией. 26 февраля Ленин одобрил секретный приказ об оставлении столицы российской революции. Какая ирония! После того как Временное правительство во главе с Керенским в начале октября 1917 года решило перебраться из Петрограда в безопасную Москву, большевистская газета «Рабочий путь» — редактором которой был Сталин — объявила Керенского изменником за то, что он намеревается сдать столицу немцам[1329]. Керенский отступился[1330]. А теперь — опять же, в точном соответствии с предсказаниями противников Ленина — он не только отдавал немцам все, что можно, но и был готов бросить российскую столицу на произвол судьбы.
Приготовления большевиков к эвакуации, слухи о которых месяцами обсуждались на первых полосах газет, было невозможно скрыть. Уже в конце февраля 1918 года американская и японская дипломатические миссии, беспокоясь за свою безопасность, перебрались в Вологду, в то время как французы и британцы пытались вообще покинуть Россию и выехать через Финляндию в Швецию. Это удалось лишь британцам, а французы в итоге тоже застряли в Вологде (где когда-то отбывал ссылку Сталин). Владимир Бонч-Бруевич, заведовавший «разведывательными операциями» правительства — он имел кабинет в Смольном, — с помощью различных уловок старался обеспечить безопасность Ленина: багаж с ярлыками «Совет народных комиссаров» у всех на виду грузился на центральном пассажирском вокзале, в то время как под покровом темноты в заброшенном депо к югу от Петрограда втайне составлялся поезд из бывших императорских вагонов. Бонч-Бруевич отправил два отряда агентов, незнакомых друг с другом (в стиле охранки), нести караул на неиспользуемой железнодорожной ветке, подслушивать разговоры в близлежащих чайных и распускать слухи о том, что готовится поезд для врачей, отправляющихся на фронт. Некоторые вагоны были загружены дровами, пишущими машинками и телефонами; к поезду были прицеплены платформы для автомобилей. Кроме того, Бонч-Бруевич отвел два вагона под большевистскую партийную литературу (не включив в ее состав свою личную библиотеку)[1331]. Вечером в воскресенье 10 марта секретный поезд — на котором ехали Ленин, его сестра и жена, поэт Ефим Придворов (известный как Демьян Бедный), Свердлов, Сталин, глава ЧК Дзержинский, взявший с собой только портфель, и охрана — отбыл с погашенными огнями. Следом за ним шли два поезда, которые везли Центральный исполнительный комитет Совета (состоявший в значительной степени не из большевиков), не знавший, кто едет впереди. Путешествие выдалось тревожным: в 75 милях к юго-востоку от Петрограда ленинский поезд был задержан, неожиданно встретившись с эшелоном, перевозившим демобилизованных солдат. Лишь за три станции до Москвы Бонч-Бруевич уведомил Московский совет о том, что к городу приближается поезд с Лениным. В Москве 11 марта в восемь часов вечера Ленина встретила небольшая группа «рабочих», после чего он выступил с обращением к Московскому совету и отправился в роскошный отель «Националь», где расположилась также сопровождавшая его группа телеграфистов[1332].
На главном поезде в Москву прибыло все «государство» по состоянию на март 1918 года: лично Ленин, кучка его верных соратников, большевистские идеи и кое-какие средства их распространения и вооруженная охрана.
Особенно примечательной была последняя. В середине января 1918 года, во время переговоров в Брест-Литовске, когда немцы беспрепятственно шли на восток, был брошен отчаянный призыв к созданию оборонительных сил «из классово сознательных и лучших элементов трудящихся классов», но он остался без ответа[1333]. Поезд, перевозивший революцию в новую столицу, Москву, сопровождали латышские стрелки, служившие еще в царской армии. До Первой мировой войны армия Российской империи не желала иметь в своем составе чисто национальных частей, и лишь в 1914–1915 годах власти разрешили создание чехословацких, сербохорватских и польских добровольческих «легионов», состоявших из военнопленных, которые желали сражаться за освобождение своих соотечественников из-под габсбургской власти. Финнам было отказано в аналогичном разрешении, но в августе 1915 года российские власти дозволили формирование добровольческих латышских бригад, намереваясь использовать неприязнь латышей к Германии. К 1916–1917 годам две латышские бригады разрослись до восьми (а затем и десяти) полков, названных по имени разных латвийских городов и в целом насчитывавших до 18 тысяч человек — не только латышей, но и этнических венгров, финнов и прочих. После тяжелых потерь, понесенных в ходе боев зимой 1916/1917 года, они прониклись ненавистью к царскому режиму. В большинстве своем это были безземельные крестьяне или мелкие фермеры-арендаторы, зараженные социал-демократическими настроениями. В 1917 году их родина была оккупирована Германией, оказавшись отрезанной от России. И все же их властный начальник, полковник Юкумс (Иоаким) Вацетис (г. р. 1873), шестой из восьми детей безземельного крестьянского семейства из царской Курляндии, обучавшийся под руководством радикального русского студента-народника, решил перейти со своими солдатами на сторону большевиков[1334]. Латыши, охранявшие ленинский поезд, являлись единственной дисциплинированной, на все способной силой, стоявшей между большевизмом и небытием.
Прочие поезда доставили в Москву большие запасы ценного имущества: военно-морской штаб вез с собой документы, карты, конторские принадлежности, мебель, шторы, ковры, зеркала, пепельницы, плиты, кухонные приборы, тарелки, самовары, полотенца, одеяла и иконы — всего 1806 пронумерованных предметов[1335]. Вместе с поездом наркомата иностранных дел прибыли «золотые кубки, позолоченные ложки, ножи и еще что-то в том же роде» с императорских складов[1336]. Но что Москва могла предложить прибывшим, оставалось неизвестно. «В буржуазных кругах злорадствуют по тому поводу, что по странной иронии судьбы мы осуществляем заветную мечту славянофилов о переводе столицы в Москву, — отмечал Зиновьев. — Мы глубочайше убеждены, что перенесение столицы не будет долговременным, что те тяжелые условия, которые диктуют необходимость этой меры, преходящи»[1337]. Московский совет народных комиссаров решил не искушать судьбу, поспешно объявив о своей «независимости» в тот же день, когда прибыло петроградское правительство. Ленин назначил комиссию, состоявшую из него самого, Сталина и Свердлова, с целью ликвидировать то, что они называли параллельным «Московским царством»[1338].
Между тем вовсю шел вооруженный захват пригодной собственности. Москва походила на гипертрофированную деревню с узкими, грязными улицами, мощенными грубым булыжником, — совершенно непохожими на прямые, широкие проспекты барочного Петрограда, — и в ней не хватало административных зданий[1339]. ЦИК Московского совета уже присмотрел себе особняк генерал-губернатора; сам Московский совет был вынужден сражаться за когда-то помпезную, а сейчас обветшавшую гостиницу «Дрезден» (находившуюся через улицу от особняка генерал-губернатора). Некоторые члены ЦИК Совета поселились в гостинице «Националь» (переименованной в 1-й дом Советов), но большая их часть въехала в гостиницу «Люкс» на главной столичной улице — Тверской[1340]. Большинство государственных учреждений оказались разбросанными по всему городу: так, новый Высший совет народного хозяйства, учрежденный с целью противодействовать анархо-синдикалистским тенденциям в промышленности, претендовал на восемь зданий, причем практически ни одно из них изначально не было построено в качестве административного[1341]. Военный наркомат забрал себе непритязательную гостиницу «Красный флот» на той же Тверской улице, но в то же время заявил претензии на Александровское военное училище, Торговые ряды на Красной площади и лучшие места в московском Китай-городе, обнесенном стенами торговом квартале рядом с Кремлем. Совету профсоюзов достался Воспитательный дом — здание в стиле классицизма, построенное XVIII веке на Москве-реке, — а также шикарное помещение для приемов в бывшем московском Благородном собрании. ЧК присвоила собственность двух частных страховых компаний — «Якорь» и русского филиала Ллойда — на Большой Лубянке[1342]. Понятно, что эта схватка принимала самые бесстыдные формы: когда члены московского партийного комитета явились в здание, полученное ими путем обмена, они обнаружили, что прежние хозяева забрали с собой все кухонное оборудование и телефонные провода, ободрав их со стен, и не оставили в доме ни одной лампочки.
Самая шикарная московская гостиница, «Метрополь», представляла собой жемчужину стиля модерн и первоначально предназначалась для оперного театра. Его постройку начал железнодорожный магнат и покровитель искусств Савва Мамонтов (1841–1918), но он попал в тюрьму по обвинению в мошенничестве, после чего вместо театра стали строить гостиницу, которая открылась в 1905 году. В годы войны она изменилась почти до неузнаваемости, а после революции была национализирована, переименована во 2-й дом Советов и в ее 250 номерах поселились парвеню нового режима. Вход в гостиницу караулили часовые, и, чтобы попасть внутрь, требовался пропуск; внутри же было полным-полно клопов и важных шишек, а также их родственников, прихлебателей и любовниц. Эфраим Склянский, главный помощник Троцкого в военном наркомате, вместе со своим «кланом» распоряжался несколькими номерами на разных этажах. Здесь же жил Бухарин, а также его будущая возлюбленная Анна Ларина, тогда еще девочка (они познакомились, когда ей было четыре года, а ему — двадцать девять). Особенно удачно устроился нарком иностранных дел Георгий Чичерин и многочисленный персонал его наркомата: у многих из них здесь же находились и служебные кабинеты. Наркомату торговли достался небольшой номер из двух комнат с ванной. Яков Свердлов для приемной ЦИК Совета получил помещение наверху, а формальные заседания этого органа проходили в бывшем банкетном зале — ресторане. Бывшая роскошная гостиница быстро превратилась в запущенную руину среди темной столицы, из-за отсутствия топлива жестоко страдавшей от холода. Жившие в гостинице дети облегчались прямо на дорогие ковровые дорожки в коридорах здания, а взрослые бросали на них непотушенные окурки. Особенно сильно были загажены туалеты и великолепные ванные комнаты. Государственные продовольственные пайки, нерегулярно распределяемые среди обитавшей в гостинице элиты нового строя, становились предметом свирепых свар. В состав этих пайков иногда входила одежда и даже желанные пальто. В то же время «администрация» 2-го дома Советов украла все, что можно было вынести из здания[1343]. С запозданием оно в самом деле превратилось в оперу.
Однако средоточие власти сложилось не здесь. В качестве помещения для Совета народных комиссаров в том числе рассматривались пансион для дворянок поблизости от старинной Красной площади и средневековый Кремль, который, впрочем, пребывал в небрежении, как физически, так и политически — часы на Спасской башне, выходившей на Красную площадь, до сих пор каждый час играли «Боже, царя храни»[1344]. Но невзирая на ассоциации Кремля с древним Московским государством и его ветхость, он имел высокие стены и запиравшиеся ворота и находился в самом центре города. Проведя неделю в гостинице «Националь», Ленин избрал в качестве своего рабочего места один из кремлевских архитектурных шедевров. Екатерина Великая потребовала, чтобы в Москве для нее построили резиденцию на случай ее визитов в старую столицу; в итоге на свет появилось здание в стиле классицизма, которое, однако, досталось Правительствующему сенату (высшему судебному органу Российской империи), чьи просторные, роскошные помещения впоследствии были переданы различным судебным органам. Ленин, несостоявшийся юрист, выбрал для себя кабинет на верхнем (третьем) этаже здания в бывшей квартире государственного прокурора[1345]. Манеж рядом с кремлевскими воротами был превращен в правительственный гараж, хотя большинство должностных лиц передвигалось на санях и дрожках, отобранных у населения[1346]. Комендант Смольного Павел Мальков, протеже Свердлова, назначенный новым комендантом Кремля, приступил к изгнанию монахов и монахинь из монастырей рядом со Спасскими воротами. Кроме того, Мальков обставил кабинет Ленина, нашел портного, чтобы одевать функционеров нового режима, и приступил к накоплению запасов продовольствия[1347]. В качестве жилья Ленин получил двухкомнатную квартиру в Кавалерском корпусе Кремля в бывшем жилище кавалерийского начальника (поделенную на части). Троцкий и Свердлов тоже поселились в Кавалерском корпусе. «С Лениным мы поселились через коридор. Столовая была общая», — впоследствии писал Троцкий, хвастаясь, что «с Лениным мы по десятку раз на день встречались в коридоре и заходили друг к другу обменяться замечаниями». (Они обедали красной икрой, неожиданно оказавшейся в избытке, так как ее экспорт прекратился[1348].) К концу 1918 года квартиры в Кремле получило около 1800 новых людей (включая и членов их семей).
Сталин тоже принял участие в этой борьбе за помещения. Он планировал захватить для своего наркомата национальностей «Большую Сибирскую гостиницу», но в ее здание успел въехать Высший совет народного хозяйства. («Это был один из тех немногих случаев, — осторожно отмечал Пестковский, — когда Сталин потерпел поражение»)[1349]. Вместо этого Сталину досталось несколько небольших отдельно расположенных зданий, от которых отказалась ЧК ради зданий страховых компаний. Между тем, судя по всему, прямо перед переездом в новую столицу, в конце февраля или начале марта, он сочетался браком с 16-летней Надеждой Аллилуевой, дочерью квалифицированного рабочего Сергея Аллилуева, который до революции долго укрывал Сталина в Тифлисе и Санкт-Петербурге[1350]. Она была еще девочкой и отличалась поразительной откровенностью. («В Питере страшная голодовка, — писала она жене другого большевика накануне своей свадьбы со Сталиным, — в день дают восьмушку фунта хлеба, а один день и совсем не давали. Я даже обругала большевиков»[1351]. По наблюдениям ее родственников, ссоры между супругами начались уже во время их медового месяца[1352]. Сталин фамильярно называл Надежду на «ты», она отвечала ему формальным «Вы». Он взял ее на работу в свой наркомат секретарем (в следующем году она перешла в секретариат Ленина и вступила в партию)[1353]. Супруги получили квартиру в Кремле — почему-то не в Кавалерском корпусе, где поселились Ленин, Троцкий и Свердлов, а в еще более скромном трехэтажном служебном флигеле при Большом Кремлевском дворце. Их жилье на втором этаже помещения для слуг, в так называемом Фрейлинском коридоре, с тремя темными окошками, имело новый адрес: Коммунистическая улица, 2[1354]. Сталин жаловался Ленину на шум из коммунальной кухни и автомобили на улице и требовал, чтобы кремлевским машинам было запрещено проезжать в арку, за которой находились жилые помещения, после одиннадцати вечера (вероятно, это может указывать на то, что Сталин еще спал по ночам, в отличие от последующих лет)[1355]. Кроме того, Сталину, как и Ленину со Свердловым, достался рабочий кабинет в здании Сенатского дворца, но грузин редко бывал там.
Через десять дней после того, как заключение Брестского мира официально положило конец военным действиям на Восточном фронте, немецкая армия заняла Одессу, портовый город на Черном море. На следующий день, 14 марта, ради ратификации договора в Москве начал работу IV Всероссийский съезд Советов. ЦИК Совета под восклицания «Иуды!.. Германские шпионы!» рекомендовал ратифицировать мир — лишь благодаря манипуляциям Свердлова, да и то лишь с незначительным перевесом (воздержавшиеся и голосовавшие против составляли большинство)[1356]. Ратификация договора съездом тоже была под вопросом. «Представьте, что два приятеля идут ночью, и вдруг на них нападают десять человек, — пытался уговорить делегатов Ленин. — Если эти негодяи отрезывают одного из них, — что другому остается? — броситься на помощь он не может; если он бросится бежать, разве он предатель?»[1357]. Довод о бегстве с поля боя едва ли казался убедительным. И все же из 1232 делегатов с правом голоса — включая 795 большевиков и 283 левых эсеров — за ратификацию проголосовали 784, против — 261, а остальные, около 175 человек, либо воздержались, либо не участвовали в голосовании[1358]. В число воздержавшихся входили и левые коммунисты. Однако младшие партнеры большевиков — левые эсеры — в массе своей проголосовали «против», заявив, что их партия «не связана условиями договора», и выйдя из Совета народных комиссаров (в который они вошли лишь два месяца назад). При этом Ленин перед голосованием даже не осмелился огласить все положения договора. «Нас просили ратифицировать договор, текст которого некоторые из нас не видели — по крайней мере, его не видели ни я, ни мои товарищи, — сетовал вождь меньшевиков Юлий Мартов. — Вы знаете, что вы подписываете? Я — нет <…> Говорите после этого о тайной дипломатии!»[1359]. Мартов не знал и половины: без ведома делегатов cъезда Cоветов Ленин уполномочил Троцкого втайне договориться с представителями США, Великобритании и Франции в России о поддержке страны Антантой в борьбе с немцами, ради чего Ленин обещал саботировать ратификацию Брестского мира.
Власти стран Антанты, по-прежнему считая Ленина и Троцкого германскими агентами, не дали ответа на это предложение[1360]. Тем не менее эскадра Британского флота 9 марта высадила символический десант в Мурманске, на северо-западном побережье России (на Северном Ледовитом океане), по официальной версии для того, чтобы дать отпор немецким и финским силам, угрожавшим Мурманской железной дороге и военным складам. Вообще же британцы и французы хотели помешать Германии переводить войска с Восточного на Западный фронт, вдохнув новую жизнь в Восточный фронт. Это желание резко усилилось после того, как Центральные державы приступили к оккупации Украины и эксплуатации ее богатств. Иными словами, первоначальная цель британской интервенции заключалась не в свержении большевизма, а в нейтрализации военных преимуществ, полученных Центральными державами[1361]. Однако то, что начиналось главным образом как профилактическая мера, не допускающая, чтобы русские военные запасы достались немцам, со временем переросло в плохо финансируемую кампанию против мнимой угрозы, которую представлял коммунизм для британских владений в Индии[1362].
В свою очередь Ленин и Троцкий приветствовали высадку сил Антанты на русской земле как противовес Германии. 2 апреля 1918 года, когда немцы уже готовы были занять Харьков, Сталин на заседании Совнаркома предложил сменить политический курс и попытаться заключить антигерманскую военную коалицию с украинской Центральной радой, свергнутой большевиками всего двумя месяцами ранее и восстановленной немцами месяцем ранее[1363]. Предложение Сталина дополняло неожиданные переговоры Троцкого с агентами Антанты о том, чтобы та помогла с организацией и обучением новой Красной армии, а также с железнодорожными кадрами и оборудованием. Три дня спустя во Владивостоке под предлогом «защиты» этнических японцев высадились японские войска. Ленин и Троцкий выразили яростный протест — этих интервентов они не приглашали.
Германия, стремившаяся расколоть японо-британский союз, поощряла японскую интервенцию в России, которая создавала перспективы оккупации страны с запада и с востока на основе общих интересов с последующим превращением России в колонию. Ленин, невзирая на туман своих классовых категорий, отлично осознавал возможность германо-японского союза, так же, как осознавал конфликт между государственными интересами Германии и Великобритании с одной стороны и Японии и США — с другой[1364]. Однако Ленин старался склонить Великобританию и Францию, не говоря уже о далеких США, к союзу с коммунистической Россией против Германии и Японии. Несмотря на произошедший в 1917 году разрыв, стратегическая позиция Советской России носила сходство с позицией Российской империи. Впрочем, большое различие между прошлым и настоящим заключалось в том, что от Российской империи откололись некоторые части, которые могли быть использованы враждебными иностранными державами против России.
Эти утерянные территории составляли заботу Сталина. 19 марта 1918 года он писал кавказским большевикам, призывая их укреплять оборону Баку, а неделю спустя в «Правде» появилась его статья с осуждением левых небольшевиков («Контрреволюционеры Закавказья под маской социализма»)[1365]. 30 марта Сталин по аппарату Юза говорил с главой Ташкентского совета о развитии ситуации в Туркестане. 3–4 апреля в «Правде» было опубликовано интервью со Сталиным о проекте конституции, над которым он работал, — согласно этому проекту, Советская Россия получала федеративное устройство и новое название: Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика (РСФСР)[1366]. 9 апреля Сталин отправил Казанскому, Уфимскому, Оренбургскому и Ташкентскому советам депешу, напечатанную в «Правде», о том, что принцип самоопределения «утратил свой революционный смысл» и может быть отброшен. 29 апреля Совнарком назначил Сталина полномочным представителем РСФСР на переговорах с украинской Центральной радой о мирном договоре. В тот же самый день немцы в порядке новой импровизации на Востоке предали своих партнеров из украинской Центральной рады, создав марионеточный украинский «гетманат» (такое архаичное название было выбрано сознательно) во главе с генералом Павлом Скоропадским. Однако злоупотребления его правительства, наряду с австро-германской оккупацией, спровоцировали крестьянские восстания и вооруженный конфликт с участием множества сторон[1367]. «Ко времени вступления немецких войск на Украину там царил полный хаос, — докладывал представитель германских властей. — Можно встретить деревни, опоясанные окопами и ведущие друг с другом войну из-за помещичьей земли»[1368]. Обещанные запасы зерна, заманившие на Украину почти полумиллионную германскую оккупационную армию, так и не материализовались.
Сталин не добился серьезных успехов в попытках организовать пробольшевистские акции на территории Украины, однако о том, что он становился все более заметной и значительной фигурой, — а также о разочаровании Юлия Мартова в Ленине — свидетельствовали обвинения в причастности Сталина к кровавому ограблению почтовой кареты в 1907 году в Тифлисе, а также к ограблению парохода в 1908 году, вновь выдвинутые Мартовым, который писал в меньшевистской газете, что Сталин «был исключен из его партийной организации за участие в экспроприациях»[1369]. Сталин подал в Революционный трибунал иск к Мартову за клевету, а 1 апреля отверг эти обвинения в «Правде», утверждая, «что я, Сталин, никогда не отчитывался перед дисциплинарным комитетом какой-либо партийной организации. В частности, меня никогда не исключали». К этому он с тонкой иронией прибавлял, что «никто не имеет права выдвигать обвинения, подобные мартовским, не имея на руках документов. Непорядочно обливать грязью, опираясь на одни лишь слухи»[1370]. Заседание трибунала прошло 5 апреля при битком набитом зале. Мартову отказали в переносе дела в гражданский суд присяжных, но он держался напористо, требуя, чтобы ему дали время, чтобы предоставить нужные документы, и объясняя, что в целях конспирации в партии не велось никаких письменных протоколов, однако свидетели могут подтвердить его заявления, и потому он хотел взять письменные показания у таких грузинских большевиков, как Исидор Рамишвили, возглавлявший в 1908 году дисциплинарные слушания по делу Сталина, обвинявшегося в том, что тот в том же году участвовал в вооруженном ограблении парохода и едва не до смерти избил рабочего, знакомого с его темным прошлым. На это Сталин возразил, что дожидаться свидетелей нет времени. Суд все же отложил разбирательство на неделю, после чего, согласно некоторым источникам, меньшевик Борис Николаевский отправился на Кавказ собирать свидетельства и вернулся с письменными показаниями Рамишвили, а также Сильвы Джибладзе и прочих. Впрочем, по возвращении в Москву Николаевский якобы обнаружил, что все прочие документы по данному делу пропали. Свердлов, как и Ленин — восхищавшийся Мартовым, несмотря на все их разногласия, — способствовал прекращению разбирательства[1371]. 18 апреля 1918 года трибунал объявил Мартова виновным в клевете, но ограничился тем, что вынес ему порицание; еще до конца месяца этот вердикт был аннулирован[1372]. 11 мая Свердлов, из-за кулис наблюдавший за делом Мартова, добился от ЦИК Совета закрытия меньшевистской газеты за публикацию многочисленных неверных сведений[1373]. Однако Сталину так и не удалось избавиться от своего бандитского прошлого[1374].
Генерал Алексеев, бывший начальник штаба при Николае II, а впоследствии верховный главнокомандующий, после февраля 1917 года приступил к созданию подпольной офицерской сети; после большевистского переворота он вызвал ее участников в Новочеркасск, чтобы там, среди донских казаков, сформировать Добровольческую армию[1375]. Поначалу в ней насчитывалось не более 400–500 офицеров. Среди них был Корнилов, сам имевший казацкие корни; после освобождения из могилевской тюрьмы он пробрался на юг, одетый в крестьянские лохмотья и с фальшивым румынским паспортом[1376]. Так как 61-летний Алексеев был болен раком, он доверил военное командование 48-летнему Корнилову, несмотря на то что они оба никогда толком не ладили друг с другом. Силы Корнилова — бывшие царские офицеры, казаки, подростки-юнкеры — с середины февраля 1918 года начали подвергаться мощным ударам. В поисках убежища Корнилов со своими несколькими тысячами добровольцев двинулся на юго-восток, в сторону Кубани, через голые степи, покрытые толстым снегом, почти не имея ни крова, ни продовольствия, помимо того, что удавалось реквизировать. У добровольцев, взятых в плен, выкалывали глаза — и они отвечали тем же. («Чем больше террора, тем больше побед!» — восклицал Корнилов[1377].) После этого ужасающего «ледового похода», проделав за восемь дней 700 миль, изнуренные уцелевшие добровольцы подошли к Екатеринодару, столице Кубани, но вместо казаков обнаружили там красных, превосходивших их числом. Один из генералов (Каледин) застрелился еще раньше. Корнилов был убит, когда 12 апреля 1918 года в крестьянский дом, служивший его штаб-квартирой, попал снаряд и похоронил его под рухнувшим потолком. «К небу взметнулась туча белой штукатурки», — вспоминал один из штабных офицеров; перевернув генерала, они увидели у него в виске шрапнельную пулю[1378]. Белые поспешно отступили и пробольшевистские части откопали изувеченное тело Корнилова, оттащили его на главную площадь Екатеринодара и сожгли на куче мусора[1379]. «Можно с уверенностью сказать, — бахвалился обрадованный Ленин, — что гражданская война в основном закончена»[1380]. Гражданская война в России только начиналась.
Тот месяц был отмечен смертью не одного лишь Корнилова: в габсбургской крепости Терезин (будущий нацистский Терезиенштадт) скончался Гаврило Принцип, отбывавший там 20-летнее заключение за убийство наследника австрийского престола. Страдавший от туберкулеза 23-летний Принцип, истощенный недоеданием, болезнью и потерей крови из-за ампутации руки, на момент смерти весил 88 фунтов. 700-летняя Габсбургская империя пережила его всего на несколько месяцев[1381].
Что касается гражданской войны в России, роль ее запала сыграли совершенно неожиданные события. В ходе Первой мировой войны Россия взяла в плен около 2 миллионов подданных Центральных держав — главным образом австро-венгров[1382]. Впоследствии в России был создан Чехословацкий корпус, в состав которого в итоге вошло около 40 тысяч военнопленных и дезертиров, ожидавших освобождения своей родины, Чехословакии, вследствие победы Антанты; он сражался под знаменами царя и участвовал в июньском наступлении 1917 года, организованном Керенским. В декабре 1917 года он перешел под французское командование[1383]. Троцкий планировал использовать чехословацких легионеров (зараженных социал-демократическими настроениями) в качестве ядра новой Красной армии, но Париж требовал, чтобы легионеры были отправлены на Западный фронт, во Францию[1384]. Ближайший российский порт на западе, Архангельск (в 750 милях к северу от Петрограда), в марте был скован льдом, и потому легионеров отправили через Сибирь во Владивосток, откуда они должны были плыть морем во Францию[1385]. Однако Германия потребовала, чтобы большевики в соответствии с положениями Брестского мира остановили и разоружили Чехословацкий корпус. В свою очередь, Антанта требовала развернуть тех легионеров, которые еще не достигли западносибирского Омска, и отправить их все-таки в Мурманск и Архангельск, для противодействия близлежащим немецким силам. Японцы, играя на руку немцам и желая завладеть Сибирью, неожиданно отказались выделить суда для транспортировки легионеров из Владивостока на запад. Сами же легионеры хотели сражаться только с немцами и австрийцами и испытывали понятные опасения в отношении всех этих перемещений взад и вперед. В этой напряженной обстановке 14 мая 1918 года беда разразилась в Челябинске (на восточном Урале), когда русский эшелон с пленными этническими венграми из Австро-Венгрии остановился рядом с эшелоном Чехословацкого корпуса. Посыпались взаимные оскорбления. Один из чехов был ранен железкой, брошенной венгром. Чехи напали на другой эшелон, схватили этого венгра и повесили его. Челябинский совет задержал нескольких чехов и словаков в порядке расследования. 25 мая Троцкий телеграфировал: «Каждый чехословак, который будет найден вооруженным на линии железной дороги, должен быть расстрелян на месте»[1386]. Этот нелепый приказ был совершенно невыполним. Тем не менее, подозревая, что большевики намереваются выдать их немцам, чехословаки сперва взяли Челябинск, а затем стали захватывать один город за другим: Пензу (29 мая), Омск (7 июня), Самару (8 июня), Уфу (5 июля), Симбирск (22 июля) и т. д., пока в их руках не оказалась вся Транссибирская магистраль и большая часть Поволжья — всего более двух третей бывшей Российской империи[1387]. Они захватили больше земель, чем какой-либо другой участник Первой мировой войны[1388].
Чехословацкий корпус не проявлял особого желания сражаться с большевиками или свергать их, однако в вакууме, созданном его захватами, произведенными в порядке самообороны, с конца мая по июнь 1918 года в Поволжье и Сибири заявили о своем существовании более десятка антибольшевистских движений[1389]. Кроме того, на бывших царских землях, как оккупированных немцами, так и не оккупированных ими, включая Кавказ, где поблизости от нефтяных месторождений британцы высадили экспедиционный корпус, стали возникать всевозможные правительства. Украина оказалась в руках у немцев, Западная Сибирь — у чехословаков, Дон — у казаков, Кубань — у Добровольческой армии, и в центре России, где окопались большевики, стало заканчиваться продовольствие — а до осенней жатвы было еще далеко. 29 мая Совнарком назначил Сталина своим специальным уполномоченным по Южной России, имевшим задачу достать продовольствие для голодающих столиц — Москвы и Петрограда. «Он снарядил целый поезд, — вспоминал Пестковский. — Вез с собою аппараты Юза, аэропланы, деньги мелкими знаками, небольшой военный отряд, кое-каких спецов. Я провожал его на вокзал. Он был в очень веселом настроении, вполне уверен в победе»[1390]. 6 июня Сталин прибыл в Царицын на Волге. Если бы антибольшевистские силы захватили Царицын, то они могли бы отрезать столицы от продовольствия и создать единый фронт от Украины и через Урал в Сибирь[1391]. Это назначение повлекло за собой резкое расширение сферы деятельности Сталина, прежде ограничивавшейся контактами с различными нерусскими национальностями, и трансформацию той роли, которую он играл в большевистском правительстве. Но вместе с тем, в условиях чехословацкого мятежа и отсутствия у большевиков какой-либо серьезной армии, само выживание режима казалось все более сомнительным.
Германия единственной из великих держав признала большевистский режим и имела настоящее посольство в Москве, в роскошном особняке, прежде принадлежавшем немецкому сахарному королю, в тихом переулке рядом с Арбатом. 23 апреля 1918 года 47-летний граф Вильгельм Мирбах (г. р. 1871), ранее находившийся в Петрограде, где он вел с большевиками переговоры об обмене военнопленными, а в царское время входивший в персонал немецкого посольства, прибыл в Москву в качестве посла, имея своей целью воспрепятствовать какому-либо сближению русских с Антантой. Мирбах сообщал, что большевистский режим «долго не протянет» и что для его сокрушения достаточно «легкого военного нажима» немецких сил через Эстонию. Граф открыто обхаживал монархистские группировки, усматривая в них замену большевикам, и вел себя так, будто бы Москва уже была оккупирована немцами[1392]. Большинство большевиков отвечало ему тем же. Как писала «Правда», «Германский посол прибыл не как представитель трудящихся классов дружественного народа, а как уполномоченный военной банды, которая с бескрайней наглостью убивает, насилует и грабит каждую страну»[1393]. 1 мая, в Международный день трудящихся, германские войска достигли Севастополя — города в Крыму, где располагалась главная база Черноморского флота. 8 мая немцы захватили Ростов в бассейне Дона, где они оказали содействие скапливавшимся там антибольшевистским силам. Пробольшевистским силам пришлось оставить город; им удалось переправить в Москву конфискованную золотую монету, ювелирные изделия и прочие ценности, для которых понадобилось три деревянных сундука, металлический ящик и шесть кожаных сумок[1394]. Два дня спустя, на заседании ЦК, где присутствовало не более полудюжины его членов, Григорий Сокольников, подписывавший Брестский мир, заявил, что последующее немецкое наступление нарушает его условия, и призвал возобновить формальный союз с Англией и Францией[1395].
Германия оккупировала 17 губерний бывшей царской России, а также царской Польши. В обстановке слухов о секретных пунктах Брестского договора и о том, что политика советского правительства диктуется немцами, газеты предупреждали о неминуемом захвате Москвы и Петрограда. В самом деле, германское верховное командование считало удар по двум столицам вполне осуществимым. Впрочем, в тот момент, в середине мая 1918 года, когда немцы стояли уже менее чем в 100 милях от Петрограда (в Нарве) и в 300 милях от Москвы (в Могилеве), их наступление остановилось[1396]. Почему? Свою роль в этом сыграла продолжавшаяся ленинская политика умиротворения Берлина. Не менее важно и то, что германские правящие круги считали вторжение излишним: большевизм казался обреченным. Мирбах, 16 мая принятый в Кремле Лениным, в тот же день сообщал в Берлин, что вождь большевиков «продолжает неизменно сохранять свой неисчерпаемый оптимизм», однако, как добавлял Мирбах, Ленин все же «признает, что, хотя его система остается непоколебимой, количество нападающих на нее элементов увеличилось <…> Свою уверенность он обосновывает прежде всего тем, что правящая партия является единственной партией, опирающейся на организованную власть, в то время как все другие партии сходятся только на отрицании существующей системы». На докладе Мирбаха от 16 мая о проблемах, стоящих перед Лениным, кайзер Вильгельм II написал: «С ним покончено»[1397].
В этом контексте Яков Свердлов старался вдохнуть свежие силы в Коммунистическую партию, которую как будто бы постигла атрофия. 18 мая 1918 года он разослал резолюцию, в которой требовал, чтобы «центр тяжести нашей работы был несколько смещен в сторону партийного строительства», и указывал, что «все члены партии, вне зависимости от их занятия и их позиций, обязаны принимать непосредственное участие в работе партийных организаций и не должны отклоняться от партийных инструкций, изданных соответствующим партийным центром»[1398]. Тем не менее добиться подчинения центру было нелегко. В то же время Ленин пытался произвести на Берлин впечатление анализом издержек и прибылей. «Если немцы-купцы возьмут экономические выгоды, поняв, что войной с нас ничего не возьмешь, все сожжем, — то ваша политика будет и дальше иметь успех, — инструктировал он нового советского посла в Берлине Адольфа Иоффе 2 июня 1918 года. — Сырья немцам дать сможем»[1399]. Однако для германского правительства, уже заполучившего украинскую житницу, главной целью оставался Париж. Германское посольство в Москве 4 июня предупреждало Берлин о том, что большевики могут расторгнуть Брестский мир («Поступки этих людей абсолютно непредсказуемы, особенно в состоянии отчаяния»), и все же главным в депеше посольства было то, что большевизм висит на волоске («На нас надвигается голод <…> Запасы горючего для машин иссякают <…> Большевики страшно нервничают, вероятно, чувствуя приближение конца, и поэтому крысы начинают заблаговременно покидать тонущий корабль <…> Может быть, они попытаются бежать в Нижний или в Екатеринбург»[1400].) Германские дипломаты вели переговоры с политическими обломками царского режима и Временного правительства о реставрации прежней власти[1401]. 25 июня, в очередном послании в Берлин, Мирбах снова предсказывал неминуемый крах большевизма[1402].
В то же время высокомерным выходкам Мирбаха в Москве более чем соответствовало поведение большевиков в Берлине. Благодаря Брестскому миру на Унтер-ден-Линден, 7, над старым царским посольством, поднялись серп и молот. Иоффе, сын богатого купца и пламенный левый коммунист, отказался вручать кайзеру свои верительные грамоты, задавал на территории посольства обеды союзу «Спартак» и другим немецким левым и снабжал деньгами немецких социал-демократов, открыто стремясь к свержению кайзеровского германского режима. Штат советского посольства насчитывал несколько сотен человек, включая агитаторов, числившихся атташе и разъезжавших по собраниям немецких социалистических организаций. Помимо этого, Иоффе распространял и оружие, которое нередко доставлялось ему в дипломатической почте[1403]. В свою очередь, генерал Людендорф 28 июня снова требовал изгнать большевиков из России, чтобы Германия могла установить там марионеточный режим. То, что Германии не хватало резервов даже для Западного фронта, его не смущало. Более трезвомыслящее германское министерство иностранных дел выступало против таких смехотворных рекомендаций: большевики уже дали согласие на Брестский мир, что же еще нужно Берлину? Кроме того, как добавляли сотрудники министерства иностранных дел, различные антибольшевистские силы в России не скрывают своих симпатий к Антанте. Кого Людендорф предлагает в качестве прогерманской группы, чтобы заменить ею большевиков? Кайзер отклонил призывы Людендорфа и даже позволил большевикам бросить многих из их латышских стрелков против внутренних противников на востоке, в Поволжье[1404]. Лояльность Ленина по отношению к немцам оправдывала себя[1405]. Но в Москве ничего не знали о решении кайзера отказать Людендорфу во вторжении в Россию с целью покончить с большевизмом. Здесь видели только надменного Мирбаха, физическое воплощение ненавистного партнерства с германским милитаризмом, — и это обстоятельство подвигло левых эсеров на решительные действия.
Из-за Брестского мира левые эсеры вышли из Совета народных комиссаров, но они сохранили за собой должности в ЧК и в Центральном исполнительном комитете Совета. 14 июня 1918 года большевики изгнали из ЦИК кучку выбранных в его состав меньшевиков и правых эсеров и закрыли их газеты. «Выкрикивая своим больным, чахоточным горлом проклятия диктаторам, бонапартистам, узурпаторам, захватчикам, Мартов схватил пальто, пытаясь надеть его, но его дрожащие руки не могли попасть в рукава, — вспоминала свидетельница-большевичка. — Ленин, очень бледный, стоя смотрел на Мартова». Но присутствовавший при этом левый эсер только разразился смехом[1406]. Считалось, что отщепенцы довольно многочисленны: более 100 тысяч человек[1407]. Это было значительно меньше, чем в партии большевиков, насчитывавшей более 300 тысяч членов; впрочем, в стране с населением около 140 миллионов человек обе они были микроскопическими. Тем не менее, несмотря на численное превосходство большевиков, многие современники надеялись — или опасались, — что левым эсерам благодаря их все более громким выступлениям против Брестского мира удастся получить большинство мест на грядущем V съезде Советов, открытие которого было намечено на 28 июня. Могли ли найтись среди леворадикальных социалистов конкуренты большевикам?
Центральный комитет левых эсеров решил предложить съезду резолюцию с осуждением Брестского мира и призывом к (донкихотской) партизанской войне наподобие той, какая велась на Украине против германских оккупантов[1408]. 24 июня Свердлов отложил открытие съезда до начала июля с тем, чтобы набрать побольше делегатов от большевиков. (Кроме того, Свердлов нашел предлог и для того, чтобы изгнать всех меньшевиков и правых эсеров из ЦИК Совета.) Левые эсеры, проведя с 28 июня по 1 июля третий съезд своей партии, решили бороться против германского империализма и за советскую власть путем ликвидации Совета народных комиссаров с тем, чтобы власть перешла в руки исполнительных комитетов Советов[1409]. Между тем Свердлову, председателю ЦИК, удалось где-то найти несколько сотен сомнительных делегатов от советов притом, что голоса рабочих и без того имели больший вес, чем голоса крестьян (на которых опирались левые эсеры). На съезде, открывшемся вечером 4 июля в московском Большом театре, присутствовало 1035 делегатов с правом голоса, включая 678 коммунистов, 269 левых эсеров и 88 прочих, по большей части беспартийных[1410]. (Вместе с делегатами без права голоса, примерно по двести и от левых эсеров, и от коммунистов, численность присутствовавших достигала 1425, две трети из которых были в возрасте от 20 до 30 лет; совокупно делегаты провели в заключении по политическим причинам 1195 лет)[1411]. Очевидное мошенничество едва ли являлось единственной причиной озлобленности на большевиков: делегаты с Украины, из Латвии и с Южного Кавказа описывали ужасы германской оккупации и эксплуатации их ресурсов. «Долой Мирбаха!» «Долой Брест!» — кричали левые эсеры в лицо германскому послу, сидевшему в передней ложе в качестве почетного гостя. В ответ Троцкий провокационно потребовал «расстреливать на месте» всех «агентов иностранного империализма», которые пытаются спровоцировать возобновление войны с Германией[1412].
Мария Спиридонова, известнейшая из вождей левых эсеров, прежде решительно выступала за коалицию с большевиками, но для нее последней каплей стал июль 1918 года, когда большевики отправили в сельскую местность вооруженные отряды с целью «реквизировать» зерно. Она выступила с осуждением большевистской политики[1413]. Ленин откровенно заявил: «это, может быть, и ошибка, что мы вашу социализацию земли поставили в наш закон 26 октября [1917 года]»[1414]. После того как большевики, мошеннически получившие большинство голосов, забаллотировали резолюцию левых эсеров с осуждением договора с империалистической Германией, Ленин поставил левым эсерам ловушку: «Если такие люди предпочитают со Съезда уходить, то скатертью дорога»[1415]. Но его ждал сюрприз: вожди левых эсеров, понимая, что их антибрестская резолюция может не пройти, решили поднять массы и спровоцировать разрыв германо-советских отношений с помощью террористических актов «в отношении виднейших представителей германского империализма»[1416]. Таким образом, V съезд Советов служил мотивацией для действий левых эсеров, так же, как II съезд стал мотивацией для большевистского переворота.
Спиридонова вечером 4 июля поручила 20-летнему Якову Блюмкину убийство германского посла графа Мирбаха[1417]. Блюмкин, сын еврея-приказчика из одесской лавки, прибыл в Москву в апреле 1918 года и, подобно многим левым эсерам, работал в ЧК, будучи одним из ее тогдашних примерно 120 сотрудников (за исключением шоферов и курьеров)[1418]. Он работал в контрразведке и в сферу его ответственности входило в том числе и германское посольство. 5 июля Спиридонова поднялась на сцену в Большом театре, обвинила большевиков в убийстве революции и под смех Ленина, звучавший у нее за спиной, поклялась, что «снова возьмется за револьвер и бомбу», как в царское время[1419]. В зале разверзся ад. В одном из верхних ярусов театра взорвалась граната, но Свердлов, председательствовавший на собрании, не допустил панического бегства делегатов к выходам[1420].
На следующий день, когда cъезд Cоветов должен был возобновить свою работу, Блюмкин явился в германское посольство в сопровождении фотографа Николая Андреева, имея якобы подписанный Феликсом Дзержинским мандат, дававший им право потребовать срочной встречи с послом. Первый секретарь посольства Курт Рицлер, не только дипломат, но и известный философ, сказал, что сам поговорит с ними от имени посла. (Рицлер входил в число ключевых сотрудников германского министерства иностранных дел, которые в 1917 году вели секретные переговоры об отправке Ленина в запломбированном вагоне в Россию[1421].) Тем не менее к посетителям вышел сам Мирбах; Блюмкин выхватил из портфеля браунинг и три раза выстрелил — но не попал. Мирбах бросился бежать, и фотограф выстрелил ему вслед, судя по всему, попав ему в затылок. После этого Блюмкин бросил бомбу и оба убийцы выпрыгнули в окно, за которым их дожидался автомобиль. Мирбах скончался около 3.15 дня[1422].
Спиридонова и левые эсеры ожидали, что это политическое убийство спровоцирует военный ответ со стороны Германии и большевики будут снова втянуты в войну. В 4.00, когда съезд был готов продолжить работу, а Ленин совещался с Троцким, Свердловым и Сталиным, в Кремле зазвонил телефон. Бонч-Бруевич передал известие о нападении на германского посла и Ленин приказал ему отправиться в посольство[1423]. Вместе с ним поехали Радек, новый нарком иностранных дел Георгий Чичерин и Дзержинский. Немцы требовали Ленина. Вождь большевиков прибыл вместе со Свердловым около пяти вечера, узнал подробности покушения и выразил соболезнования. Как показалось германскому военному атташе, Ленин выглядел испуганным[1424]. Все-таки Германия могла ответить нападением.
Ленину открылось, что сама организация, призванная защищать большевистскую революцию — ЧК, — была вовлечена в заговор против нее. Блюмкин забыл на месте преступления свой мандат и Дзержинский без всякой охраны отправился в казармы ЧК в Большом Трехсвятительском переулке, где ранее видели Блюмкина. Там руководитель ЧК нашел всех вождей левых эсеров, давших ему понять, что Блюмкин выполнял их приказ. «…вы стоите перед совершившимся фактом, — заявили они Дзержинскому. — Брестский договор сорван, война с Германией неизбежна <…> пусть будет и здесь так, как на Украине, мы уйдем в подполье. Вы можете оставаться у власти, но вы должны бросить лакействовать у Мирбаха»[1425]. Несмотря на то что Дзержинский в ЦК большевиков выступал против Брестского мира, он приказал их всех арестовать, но вместо этого сам был взят в заложники[1426].
При известии о захвате главы ЧК Ленин, по словам Бонч-Бруевича, «побелел. Это бывало с ним тогда, когда охватывал его гнев или нервное потрясение при весьма опасных неожиданных обстоятельствах»[1427]. Ленин приказал заменить Дзержинского чекисту Мартиньшу Лацису, 30-летнему латышу, чье настоящее имя было Янис Судрабс[1428]. Когда Лацис явился в главное здание ЧК на Большой Лубянке — как всегда, охранявшееся Боевым отрядом ЧК, который контролировали левые эсеры, — матросы попытались его расстрелять. Жизнь Лацису спасло лишь вмешательство заместителя Дзержинского левого эсера Петра Александровича Дмитриевского, известного как Александрович[1429]. Если бы Лацис, а может быть, и Дзержинский, были расстреляны «на месте» — точно так, как два дня назад требовал Троцкий, — не исключено, что большевистский режим потерпел бы крах. Ленин и Свердлов уже подумывали о том, чтобы скрыться из Кремля[1430].
Спиридонова отправилась в Большой театр, на вечернее заседание Пятого съезда Советов, и объявила там, что Россия «освобождена от Мирбаха». Она была одета в черное, на груди у нее была приколота алая гвоздика, а в руке зажат маленький стальной браунинг[1431]. Тем не менее открытие заседания было отложено и в театре воцарилась сумятица. Тем же вечером (6 июля) около восьми часов вся фракция левых эсеров — более четырехсот человек, включая гостей, — поднялась наверх, чтобы обсудить положение, среди слухов о том, что Большой театр окружили латышские стрелки. Большевистская фракция удалилась в другое место (некоторых из них, возможно, выпустили из театра)[1432]. «Мы сидели в нашей комнате и ждали, когда вы придете и арестуете нас, — говорил Бухарин одному из левых эсеров. — Но вы не пришли и мы решили сами арестовать вас»[1433]. В свою очередь, левые эсеры из ЧК отправили на улицы матросов, чтобы брать большевиков в заложники, и похватали их более двух десятков из проезжавших автомобилей, а кроме того, у них по-прежнему находились Дзержинский и Лацис. Как обнаружил Ленин, московский гарнизон не собирался защищать большевиков: большинство солдат либо сохраняли нейтралитет, либо встали на сторону левых эсеров, выступавших против немцев. «Сегодня около 3-х часов дня левый эсер убил бомбой Мирбаха, — телеграфировал Ленин Сталину в Царицын. — Это убийство явно в интересах монархистов или англо-французских капиталистов. Левые эсеры <…> арестовали Дзержинского и Лациса и начали восстание против нас. Мы ликвидируем сегодня же ночью беспощадно и скажем народу всю правду: мы на волосок от войны» с Германией[1434]. Сталин на следующий день написал в ответ, что у левых эсеров «истерика»[1435]. Он был прав.
Тем не менее ответный удар не был гарантирован. Многие из немногочисленных надежных красных частей были отправлены на восток, на борьбу с чехословацким мятежом. Примерно в полночь с 6 на 7 июля Ленин вызвал к себе главного латышского командира, коренастого, дородного полковника Юкумса Вацетиса. «В Кремле было темно и пусто», — так описывал Вацетис зал заседаний Совнаркома, куда наконец явился Ленин с вопросом: — «Товарищ, выдержим до утра?» «Задав этот вопрос мне, Ленин продолжал смотреть на меня в упор»[1436]. Вацетис не знал, что ответить. Он сочувствовал левым эсерам и решил было как минимум сохранять нейтралитет, тем самым, возможно, обрекая большевиков. Но он был участником боев с немцами на рождество 1916 года, в которых были понесены огромные потери, и возобновление войны его совсем не привлекало. (Да и в любом случае, у России не было армии, чтобы воевать.) Более того, он ожидал, что германский имперский режим в результате войны рухнет, как и российский, и зачем же в таком случае было жертвовать людскими жизнями? Чего Вацетис не знал, так это того, что Ленин не доверял даже ему: за полчаса до того, как принять его той ночью, Ленин вызвал двух прикрепленных к латышским стрелкам комиссаров и подверг их расспросам в отношении лояльности Вацетиса.
Также было совершенно неясно, станут ли сражаться за большевиков рядовые латышские стрелки. Левые эсеры 6 июля ожидали прибытия подполковника Михаила Муравьева (г. р. 1880), этнического русского, воинствующего левого эсера и еще одного командира латышских стрелков, но он так и не явился в столицу[1437]. Тем не менее несмотря на то, что контрудар Вацетиса по левым эсерам должен был начаться через несколько часов после его встречи с Лениным, ранним утром 7 июля, еще в темноте, игравшей на руку атакующим, на тот день пришелся национальный латышский праздник — день Святого Иоанна — и стрелки решили отметить его пикником на Ходынском поле на окраине Москвы[1438]. На сборные пункты не явились ни латышские стрелки, ни красногвардейцы, ни какие-либо другие отряды[1439]. Удар пришлось перенести на более позднее время. Военные части ЧК, расквартированные в Китай-городе — центральном районе Москвы, обнесенном стенами, — находились под командованием левого эсера, бывшего балтийского матроса Дмитрия Попова, и в целом насчитывали от 600 до 800 человек, по большей части матросов. Как впоследствии утверждал Вацетис, против них он сумел выставить до 3300 человек (причем русскими были менее пятисот из них)[1440]. Как вспоминали латыши, люди Попова были вооружены лучше, чем они, имея тяжелую артиллерию, десятки пулеметов и четыре броневика. «Поповцы захватили ряд домов, — объяснял Вацетис, — и укрепили их». Собственно говоря, Попов, у которого было много финнов, а также матросов, старался привлечь на свою сторону еще больше бойцов и ожидал, что большевики пойдут на переговоры. Вместо этого Вацетис приказал доставить 152-миллиметровую гаубицу, чтобы превратить крепость Попова — ЧК в руины, несмотря на то что внутри находился Дзержинский[1441]. После того как здание и соседние постройки начали разрушаться под обстрелом, Попов и его люди стали разбегаться (бросив Дзержинского). В отношении того, сколько времени продолжалось сражение, в источниках приводятся разные сведения (то ли несколько часов, то ли всего сорок минут). С обеих сторон насчитывалось около 10 убитых и около 50 раненых. Были арестованы сотни левых эсеров[1442]. Около тринадцати из них, включая Спиридонову, были переведены в кремлевскую тюрьму. В четыре часа дня Совнарком уверенно объявил: «мятеж… ликвидирован»[1443].
ЧК осуществила немедленный контрпутч против левых эсеров, упрочив монополию большевиков на власть[1444]. Сотрудники ЧК произвели налеты на издательства небольшевистских периодических изданий и разгромили их типографии[1445]. Блюмкин бежал на Украину. Однако многие левые эсеры, арестованные большевиками, включая и Александровича, спасителя Лациса, были казнены немедленно и без суда; большевики публично объявили о расстреле около 200 человек[1446]. Подавляющее большинство левых эсеров по всей стране просто перешло в ряды большевиков. Вместе с тем съезд Советов 9 июля продолжил работу без делегатов от левых эсеров и Троцкий посвятил делегатов в подробности «восстания»[1447]. Собственно говоря, один из левых эсеров, Прош Прошьян, 6 июля около полуночи явился на Центральный телеграф и заявил: «Мы убили Мирбаха, Совет народных комиссаров арестован». Прошьян — который недолгое время был наркомом почт и телеграфа — разослал по всей стране ряд путаных телеграмм, в одной из которых левые эсеры назывались «правящей в настоящее время» партией[1448]. Но если не считать этой личной инициативы, никакого левоэсеровского путча не было. Руководство левых эсеров много раз, как до, так и во время этих событий, давало понять, что готово защищаться с оружием в руках, но не собирается захватывать власть: они подняли восстание от имени советской власти «против империалистов» (Германии), а не против большевиков[1449].
Мятеж левых эсеров резко контрастировал с ленинским переворотом, осуществленным семь месяцев назад, в октябре 1917 года. Как и в 1917 году, так и летом 1918 года власть ждала, когда ее захватят: перспективы у левых эсеров в борьбе с Лениным и большевиками были не хуже, чем у Ленина в борьбе с Керенским. Левые эсеры служили в ЧК и полностью контролировали ее, путем агитации привлекли на свою сторону большую часть гарнизона и имели пропуска в Кремль, в том числе и в Сенатский дворец, где находился кабинет Ленина[1450]. Но у левых эсеров отсутствовал ключевой ингредиент: воля к победе. Ленин фанатично стремился к захвату и удержанию власти, и его воля оказалась решающим фактором в ходе большевистского переворота, так же, как ее отсутствие сейчас оказалось решающим фактором во время мятежа левых эсеров.
Ленин неустанно стремился к личной власти, хотя и не ради самой власти: он тоже мотивировался идеями о насаждении социальной справедливости посредством революции, как и якобы научными (марксистскими) доказательствами своей правоты, несмотря на то что многие современники воспринимали его как безумца[1451]. Но Ленину неизменно везло с оппонентами-социалистами: Виктор Чернов, возглавлявший многочисленных правых эсеров, отклонил предложение столичного гарнизона защитить Учредительное собрание силой оружия; Юлий Мартов, возглавлявший меньшевиков, не пожелал расставаться с «буржуазным этапом» истории даже в отсутствие буржуазии; Лев Каменев выступал против большевистского переворота и пытался заменить большевистскую монополию на власть коалиционным правительством с участием всех социалистов, а затем просил, чтобы его снова приняли в ЦК большевиков. И вот теперь Мария Спиридонова тоже оказалась не в силах соперничать с Лениным[1452]. Так случилось, что Спиридонова, которая к 1918 году, несмотря на свои 34 года, успела стать единственным широко известным вождем левых эсеров, была в 1917–1918 годах единственной женщиной в руководстве каких бы то ни было политических сил и по этой причине к ней долгое время относились снисходительно (один немецкий журналист называл ее «неугомонной истеричкой в пенсне, карикатурой на Афину»)[1453]. Но что у нее точно имелось, так это отвага. В 22-летнем возрасте, в 1906 году, она застрелила генерала царской полиции, в 1905 году подавлявшего крестьянское восстание, и за это была сослана на пожизненную каторгу в Восточную Сибирь. В тюрьме и на этапе она подвергалась избиениям и сексуальному насилию, в самом мягком варианте выражавшемуся в том, что об ее голую грудь тушили папиросы. Она была храброй женщиной. Кроме того, она была способна на политическую дальновидность: в отличие от подавляющего большинства левых эсеров и тех, кто называл себя левыми большевиками, Спиридонова поддерживала Брестский мир. «Мир был подписан не <…> большевиками, — проницательно отмечала она, — а лишениями, голодом, отсутствием у всего народа — исстрадавшегося, утомленного — желания сражаться»[1454]. Однако Ленин со Свердловым снова и снова манипулировали ее искренностью. Сейчас, в июне 1918 года, они неожиданно оказались у нее в руках, но она не стала развивать свою стратегическую линию и не воспользовалась представившейся возможностью.
Между тем кульминацией большевистской контратаки на левых эсеров стал тайный «суд» над их партией. Спиридонова была приговорена всего к году тюрьмы, а затем амнистирована[1455]. Однако доселе мощная политическая сила была нейтрализована[1456]. В отсутствие левых эсеров cъезд Советов в заключительный день своей работы (10 июля) принял конституцию, в которой декларировалось, что «Вся власть в центре и на местах принадлежит… Советам» и ставились такие цели, как «уничтожение всякой эксплуатации человека человеком, полное устранение деления общества на классы, беспощадное подавление эксплуататоров, установление социалистической организации общества и победа социализма во всех странах».
Романовы все еще были живы — и несли в себе потенциал к сплочению: либо большевиков на публичном процессе, либо антибольшевистских сил при попытке их освобождения. Брат Николая, великий князь Михаил, был арестован Керенским и впоследствии переведен большевиками в тюрьму на Урале (в Перми). Там ранним утром 13 июня 1918 года пять вооруженных сотрудников ЧК во главе со старым террористом, сидевшим в царских тюрьмах, инсценировали побег великого князя с тем, чтобы казнить его. Изрешеченное пулями тело Михаила было сожжено в плавильной печи. Большевики, не желая признавать факта казни, распускали слухи о том, что Михаил был освобожден монархистами и скрылся[1457]. Что касается Николая, Временное правительство решило выслать его с семьей за границу, однако Совет выступил против этого, и кроме того, британский король Георг V — приходившийся кузеном и Николаю, и Александре, — отозвал свое предложение предоставить им убежище[1458]. И потому Керенский сослал царскую семью в Тобольск, где она проживала под домашним арестом в доме губернатора (поезд, на котором везли Николая, носил на себе знаки Красного Креста и шел под японским флагом)[1459]. Символичность этой сибирской ссылки находила широкий отклик. Но по мере распространения слухов о комфортабельной жизни бывшего царя и монархистских заговорах с целью его освобождения Уральский совет решил перевести Николая в Екатеринбург. Однако в апреле 1918 года Свердлов послал доверенного агента, чтобы доставить его из Тобольска в Москву. Когда поезд с бывшим царем проезжал Екатеринбург, уральские большевики выкрали его и поместили в реквизированный особняк отставного армейского инженера Николая Ипатьева, построив вокруг здания забор и окружив его многочисленной стражей. Ленин в Москве приказал своим подчиненным собрать материалы для суда над Николаем, о чем много писали в печати, но процесс постоянно «откладывался»[1460]. «В то время, — писал Троцкий о дискуссиях по поводу процесса, проходивших за закрытыми дверями, — Ленин был настроен весьма мрачно»[1461].
К июлю 1918 года Чехословацкий корпус наступал на Екатеринбург и большевистский военный комиссар на Урале отправился в Москву, чтобы обсудить вопрос об обороне Урала, а также, судя по всему, о Николае и его семействе. 2 июля Совнарком учредил комиссию по разработке декрета от национализации собственности семьи Романовых. Два дня спустя только что созданная Екатеринбургская ЧК сменила охрану царской семьи, выставленную местным советом, на своих людей. Николай явно не понимал, что происходит в стране; он раздобыл «Протоколы сионских мудрецов», знаменитый поддельный трактат о глобальном еврейском заговоре, состряпанный в царской России, и читал его вслух своей жене-немке и дочерям; может быть, коммунизм — это еврейский заговор?[1462] Вскоре ЧК состряпала монархистское письмо на ломаном французском, якобы указывающее на заговор по освобождению царя и его восстановлению на престоле. Под этим предлогом в самые глухие часы ночи с 16 на 17 июля 1918 года без предъявления каких-либо формальных обвинений и тем более без суда расстрельная команда привела в исполнение смертный «приговор» Николаю, Александре, их 13-летнему сыну Алексею, четырем дочерям (которым было от 17 до 22 лет), семейному врачу и трем слугам. Расстрельную команду в 11 человек возглавлял Яков Юровский, восьмой из десяти сыновей родителей-евреев: швеи и стекольщика (подозревавшегося в воровстве). Град пистолетных пуль отскакивал от кирпичных стен полуподвала, опаляя палачей (некоторые из них оглохли). Алексей не был убит этим шквалом огня — он издал стон, — но Юровский подошел и выстрелил в него в упор. Некоторые из царевен, спрятавшие на теле драгоценности, защищавшие их от пуль, были изрублены штыками на куски. Отряд Юровского захоронил тела на обочине грунтовой дороги в деревне Коптяки, в двадцати милях к северу от Екатеринбурга. Палачи облили тела серной кислотой, чтобы предотвратить их опознание, а затем сожгли и захоронили отдельно тела Алексея и одной из царевен, которую приняли за Александру. В тот же день, 19 июля, Юровский отбыл с докладом в Москву[1463]. Центральное большевистское правительство так и не признало ответственности за убийство царской семьи, приписывая его уральским большевикам[1464]. На следующий день большевистское правительство опубликовало заявление о смерти царя — при этом ложно сообщив, что Алексей и Александра живы, — а также декрет о национализации собственности семьи Романовых (одобренный шестью днями ранее)[1465]. Среди населения не наблюдалось «ни малейшего проблеска жалости или сострадания, — отмечал бывший царский премьер-министр Владимир Коковцов, которому в тот день довелось ехать в петроградском трамвае. — Известие [о смерти царя] читалось громко, с усмешками, издевательствами и самыми безжалостными комментариями». Некоторые пассажиры говорили: «Давно бы так»[1466].
Расправа с Романовыми и неспособность организовать публичный политический процесс над ними свидетельствовали об отчаянии. Большевики не имели военных частей, обладавших реальной боеспособностью, а попытки создать какую-либо армию провалились: солдаты разбегались в поисках продовольствия, превращаясь в вооруженные банды. Даже надежные латыши присматривались к другим вариантам. «Какое-то время казалось, что центральная Россия превратится в театр междоусобной войны и что большевики едва ли удержат власть», — вспоминал Вацетис, командир латышских стрелков, о лете 1918 года. Он опасался «полного уничтожения латышских стрелков» и вступил в секретные переговоры с неугомонным Рицлером, сменившим погибшего Мирбаха в качестве временного поверенного. Рицлер, опасаясь, что режим большевиков рухнет и на смену им придут ставленники Антанты, пытался выписать в Москву батальон германских гренадеров с целью «охраны» посольства, а на самом деле ради поддержки путча, в результате которого власть должна была перейти к правительству, не менее дружественному по отношению к Германии[1467]. Ленин отказался впускать гренадеров в Москву (впрочем, он согласился на прибытие некоторого числа немцев небольшими группами и без мундиров)[1468]. Так или иначе, берлинское начальство Рицлера из германского министерства иностранных дел не видело необходимости в том, чтобы предавать Ленина, который довел Россию до паралича и сохранял лояльность Германии[1469]. И все же Рицлер надеялся покончить с большевиками посредством измены латышских стрелков, чьи части охраняли Кремль, и нашел группу отзывчивых латышей, желавших вернуться на родину, которая в тот момент была оккупирована Германией. Вацетис обещал, что репатриированные латыши сохранят нейтралитет в случае какого-либо германо-большевистского конфликта[1470]. Тем не менее генерал Людендорф поставил крест на переговорах Рицлера, заявив, что в случае репатриации латышских стрелков Латвия будет заражена большевистской пропагандой. Рейхсвер еще раз приложил руку к спасению большевиков.
Чехословацкий корпус и антибольшевистские силы захватили Екатеринбург 25 июля 1918 года, менее чем через неделю после погребения Николая[1471]. «Антанта купила чехословаков, бушует контрреволюционное восстание, вся буржуазия прилагает все усилия, чтобы нас сбросить», — на следующий день писал Ленин немецкой революционерке Кларе Цеткин[1472]. В августе 1918 года британцы вопреки желаниям большевиков перебрались из Мурманска (куда их пригласили сами большевики) в более крупный порт Архангельск, более удобный в качестве оперативной базы, надеясь установить контакт с Чехословацким корпусом и восстановить антигерманский Восточный фронт. Ходили слухи о том, что силы Антанты выступят походом на Москву, расположенную в 750 милях южнее[1473]. На построенной на скорую руку северной железной дороге разразилась паника. «Из нас никто не сомневался, что большевики обречены», — писал агент (посланный в Москву бывшим царским генералом Михаилом Алексеевым), которому удалось попасть на должность замнаркома торговли. — «Кольцо вокруг Советской власти стягивалось, и мы были уверены, что большевикам из него не выскочить»[1474]. На севере были британцы, к которым вскоре присоединились американцы (преследовавшие иные цели); на востоке — Чехословацкий корпус и прочие антибольшевистские силы, захватившие Казань (7 августа), на юге — пользовавшиеся поддержкой немцев антибольшевистские силы, наступавшие на Царицын с целью соединения с антибольшевистскими силами на востоке. А на западе находились немцы, оккупировавшие Польшу, Украину и Прибалтику и державшие свои силы в Финляндии по просьбе ее правительства. Ленин и его ближайшее окружение подумывали о том, чтобы перебраться из Москвы еще дальше вглубь страны, в Нижний Новгород[1475]. Кроме того, большевистские должностные лица начали испрашивать для своих семей дипломатические паспорта и документы для проезда в Германию; в швейцарские банки переводились деньги[1476].
Мог ли Ленин вернуться туда, откуда он прибыл? «Большевики открыто говорят, что их дни сочтены», — сообщал новый немецкий посол Карл Хельферих (ставший начальником Рицлера), призывавший Берлин порвать отношения с обреченными большевиками и из соображений безопасности не покидавший своей московской резиденции[1477].
Однако Ленин затеял свой самый смелый и в то же время самый отчаянный маневр. В тот же день, когда британцы высадили экспедиционные силы в Архангельске, где в результате местного переворота большевики были отстранены от власти, он отправил своего наркома иностранных дел в германское посольство с просьбой о том, чего давно опасался вождь большевиков — о германском вторжении в Петроград, столицу Российской империи. «В свете состояния общественного мнения открытый военный союз с Германией невозможен, но возможны параллельные действия», — заявил Хельфериху Георгий Чичерин. Народный комиссар просил немцев не захватывать Петроград, а защищать его от сил Антанты путем наступления на Мурманск и Архангельск. Помимо этого, Чичерин хотел, чтобы немцы перестали поддерживать антибольшевистские силы на юге и вместо этого двинули на них войска. «Чичерин, — сообщал Хельферих в Берлин, — дал понять, что просьба о действиях немецких сил на севере и на юге исходит непосредственно от Ленина»[1478]. Несмотря на то что дискуссии о том, вправе ли немцы занять сам Петроград, не дали однозначного результата, итогом стал новый, еще более обременительный договор, «добавочный» по отношению к Брестскому миру, подписанный в Берлине 27 августа 1918 года. Ленин согласился отказаться от прав на Эстонию и Ливонию (Литву), продавать Германии четверть нефти, добываемой в Баку, предоставить в распоряжение Германии Черноморский флот и выплатить репарации на 6 миллиардов марок, в том числе половину — за счет золотого запаса. В свою очередь, Германия обещала присылать уголь, винтовки, патроны, пулеметы и вывести войска из Белоруссии, хотя эти обещания истощенной Германии не стоили той бумаги, на которой были напечатаны[1479]. Три секретные статьи договора — забудьте о том, что большевики осуждали «тайную дипломатию» капиталистов — предполагали действия немцев против сил союзников на севере и на юге России, а также изгнание британцев из Баку: ради решения этой задачи Германия получала право высадить там свои войска[1480].
Ленин цеплялся за империалистическую Германию подобно ржавчине на днище кренящегося судна. Если мнимая измена царского двора в пользу немцев, о чем в 1914–1917 годах ходили самые дикие слухи, никогда не была реальной, то в 1918 году унизительное пресмыкательство большевиков перед немцами стало слишком реальным. Договор от 27 августа стал еще худшей капитуляцией, чем Брестский мир, причем Ленин стремился к ней по своей воле. Как он надеялся, взамен он получал защиту от прогерманского переворота, а также право звать немцев на помощь при попытке переворота в пользу Антанты. «Это совпадение интересов, — писал Ленин от руки, чтобы не доверяться секретарям, послу большевиков в Швеции. — Не используя этого, мы были бы идиотами»[1481]. В свою очередь, немцы были не менее цинично настроены, как выразился министр иностранных дел, «сотрудничать с большевиками или использовать их до тех пор, пока они на коне, ради нашей выгоды»[1482]. Выплата первой части обговоренной суммы в размере 120 миллионов золотых рублей была произведена большевиками в августе (в сентябре последовали новые выплаты).
Командир латышских стрелков полковник Вацетис был отправлен в Казань с тем, чтобы покончить с замешательством в рядах красных и исправить ситуацию. В пятницу 30 августа 1918 года Ленин писал Троцкому, что, если Казань не будет возвращена, Вацетиса нужно расстрелять[1483]. Вечером того же дня вождь большевиков отправился на машиностроительный завод Михельсона в самом центре заводского района Москвы, густо населенного рабочими, чтобы выступить там с речью. Пятницы были в Москве «партийными днями», когда должностные лица разъезжались по всему городу с целью выступления на вечерних массовых митингах рабочих и солдат. С марта, когда Ленин прибыл в Москву, и по июль он выступил на 140 таких митингах в Москве и ее ближайших окрестностях[1484]. На завод Михельсона, где Ленину предстояло второе публичное выступление за тот день, он отправился без какой-либо вооруженной охраны, за исключением шофера (который остался в машине). Идея убить главных большевиков посещала многих. В 1918 году сотрудники Британского бюро секретной службы, судя по всему, обратились к британскому шпиону, являвшемуся русским уроженцем, с просьбой придумать предлог для встречи со Сталиным с тем, чтобы убить его (британец утверждал, что отказался делать это)[1485]. Утром того же 30 августа начальник петроградской ЧК Моисей Урицкий, еще один бывший меньшевик, связавший свою судьбу с большевиками, был убит в здании бывшего царского главного штаба на Дворцовой площади (которая впоследствии была переименована в его честь). Дзержинский отбыл из Москвы, чтобы контролировать ход расследования[1486]. До этого Ленин четыре раза выступал на заводе Михельсона. В тот вечер помещение, где проходил митинг — цех ручных гранат, — было переполнено. Однако Ленин сильно опаздывал и в девять часов вечера, на два часа позже намеченного времени, к собравшимся наконец обратился другой оратор. Спустя примерно сорок пять минут подъехала машина Ленина и он немедленно поднялся на трибуну. «Товарищи, я не буду долго говорить, у нас назначено заседание Совнаркома», — начал он, после чего целый час разглагольствовал на тему о «буржуазной и пролетарской диктатуре». У слушателей накопилось много непростых вопросов (задававшихся, как было принято, в письменном виде), но Ленин не стал на них отвечать, сославшись на нехватку времени. «У нас один выход, — резюмировал он, призвав рабочих вставать с оружием на защиту революции, — победа или смерть!»[1487].
Ленин направился к выходу, но не успев сесть в ожидавшую его машину, он упал на землю, раненный в грудь и левую руку (пуля пробила ему плечо). Его шофер, Степан Гиль, и несколько человек из заводского комитета подняли его и уложили на заднее сиденье автомобиля. Ленин был белее простыни, из его ран, несмотря на повязки, текла кровь; помимо этого, он страдал и от внутреннего кровотечения[1488]. Его повезли в Кремль. Комендант Кремля Мальков, получив известие о покушении, набрал подушек из царской коллекции, хранившейся в Большом Кремлевском дворце, и принес их в квартиру Ленина в здании Сенатского дворца, куда доставили и раненого вождя. Никто не знал, как остановить кровотечение, и Ленин от потери крови и боли потерял сознание[1489]. Начальник кремлевского гаража бросился на поиски баллонов с кислородом: один был позаимствован в аптеке А. Блоха и Г. Фреймана на соседней Тверской улице за 80 рублей, еще один — в другой аптеке, за 55 рублей. (Начальник гаража писал в своем докладе: «поскольку эти деньги были выплачены из моего кармана, прошу возместить их мне»[1490].) Первым, кого пожелал видеть раненый Ленин, была его бывшая любовница Инесса Арманд, явившаяся со своей дочерью[1491]. Бонч-Бруевич приказал кремлевской охране удвоить бдительность[1492]. Свердлов вызвал к Ленину знаменитого доктора; тем временем жена Бонч-Бруевича Вера, тоже врач, измерила пульс Ленина и сделала ему укол морфия[1493].
Между тем на ближайшей к заводу Михельсона трамвайной остановке была задержана пытавшаяся скрыться Фейга Ройдман (она же Фанни Каплан), опознанная как стрелявшая в Ленина[1494]. Эта 28-летняя правая эсерка созналась на первом же допросе, утверждая, что у нее не было соучастников, несмотря на то что она была почти слепа, а на месте покушения на Ленина было темно. (Не исключено, что сообщницей Каплан была ее соперница, эсерка-анархистка Лидия Коноплева, или кто-то еще[1495].) Свердлов от имени Центрального исполнительного комитета Совета осудил правых эсеров как «наймитов англичан и французов»[1496]. Бонч-Бруевич посылал телеграммы Троцкому (находившемуся на юго-восточном фронте, в Свияжске), в которых сообщал о температуре, пульсе и дыхании Ленина[1497]. Троцкий тут же поспешил в Москву. 2 сентября 1918 года он выступил перед ЦИК Совета, охарактеризовав Ленина не просто как «вождя новой эпохи», но и «величайшего человека нашей революционной эпохи», и признавая, что потеря Ленина стала бы катастрофой, несмотря на то что марксисты верили в классы, а не в личности. Речь Троцкого была опубликована в печати и в виде брошюры, изданной большим тиражом[1498]. В тот же день власти объявили о создании Революционного военного совета республики во главе с Троцким. На следующий день Свердлов приказал коменданту Кремля Малькову казнить Каплан, что тот и сделал, а затем сжег ее тело в железной бочке в Александровском саду рядом с Кремлем[1499]. 4 сентября Вацетис, вместо того, чтобы предстать перед расстрельной командой, был назначен красным главнокомандующим. Рядовые латышские стрелки разочаровывались в диктаторском поведении большевиков[1500]. Вацетис снова обратился к немцам с просьбой о репатриации своих людей в Латвию и снова получил отказ[1501].
Удачный исход большевистской эскапады с самого начала вызывал сомнения, в то время как новый режим принялся за устранение царской символики со зданий и за снос старых памятников — таких, как памятник Александру II в Кремле и памятник Александру III рядом с храмом Христа Спасителя. Ленин и прочие с помощью веревок торжественно низвергли большой православный крест, установленный в Кремле в память о великом князе Сергее (Романове), московском генерал-губернаторе, убитом в 1905 году[1502]. Их место занимали памятники Дарвину, Дантону, Александру Радищеву и прочим героям революционного пантеона. «…возмущен до глубины души, — писал Ленин наркому просвещения Анатолию Луначарскому 12 сентября 1918 года, через несколько дней после того, как был ранен. — Бюста Маркса для улицы нет <…> Объявляю выговор за преступное и халатное отношение…»[1503].
Большевики начали переименовывать московские улицы: Воскресенская площадь превратилась в площадь Революции; улица Старая Басманная — в Марксову улицу; Пречистенка — в Кропоткинскую, Большая Никитская — в улицу Герцена[1504]. В том же 1918 году на главной московской артерии, Тверской улице, в квартале между Большим и Малым Гнездниковскими переулками, жизнь била ключом в кафе «Бим-Бом». Его хозяином был основатель клоунской пары Бим-Бом, Иван Радунский (его партнером в качестве Бима в то время был Мечислав Станевский). Этот прославленный дуэт, существовавший с 1891 года, подвизался в жанре едкой сатиры, сопровождаемой музыкальными номерами. Кафе Бома представляло собой безумный муравейник среди новой большевистской столицы, и его завсегдатаями были всевозможные типажи, от политиков (лидер меньшевиков Юлий Мартов, юный левый эсер Яков Блюмкин) до творческих людей (писатель Илья Эренбург, клоун Владимир Дуров). Помимо этого, кафе неизбежно привлекало и преступный элемент, включая одного персонажа, который ухитрился продать расположенный на той же улице бывший особняк московского генерал-губернатора, выдав его за собственный дом. Впрочем, когда дерзкие сатирики начали высмеивать новый большевистский режим, присутствовавшие среди зрителей латышские стрелки открыли стрельбу и бросились в погоню за Бимом и Бомом. Аудитория смеялась, решив, что это часть представления. В конце концов клоунов арестовали[1505].
Несмотря на подобные рефлексивные репрессии и грандиозные планы, будущий режим в 1918 году находился в глубоком кризисе. По Москве ходили слухи, будто Ленин умер и тайно похоронен. 6 сентября 1918 года Зиновьев в публичной речи описывал Ленина как «величайшего вождя и апостола социалистической революции, какого когда-либо знал мир», сравнивая знаменитую работу Ленина «Что делать?» с Евангелиями и тем самым — сознательно или нет — придавая этой сакрализации образа вождя зловещую тональность[1506]. Бонч-Бруевич поспешно организовал киносъемку Ленина — вопреки его желаниям — на территории Кремля, и в результате на свет появился первый документальный фильм о Ленине, призванный доказать, что он жив[1507]. В то же время большевики провозгласили террор с целью «раздавить гидру контрреволюции»[1508]. Зиновьев демонстративно объявил, что в Петрограде было расстреляно 500 «заложников»; эти казни арестованных бывших царских должностных лиц проводились в общественных местах[1509]. За два месяца красного террора в 1918 году без суда и следствия было казнено не менее 6185 человек. Российские суды с 1825 по 1917 год вынесли 6321 смертный приговор, и не все из них были приведены в исполнение. Вообще говоря, количество казней в царской России подсчитать непросто: например, участники польского восстания 1830 года часто становились жертвами внесудебных расправ, а приговоры, вынесенные в 1905–1906 годах военно-полевыми судами, как правило, не включались в «нормальную» статистику. И все же размах красного террора был очевиден[1510]. А публичное бахвальство в отношении его масштабов было призвано усилить его эффект. «Преступная авантюра с. — рев. [эсеров], белогвардейцев и всех других лжесоциалистов заставляет нас на преступные замыслы врагов рабочего класса отвечать массовым террором», — метал громы и молнии в «Известиях» Екаб Петерс, заместитель начальника ЧК. В том же номере газеты была помещена и телеграмма от Сталина с требованием «открытого, массового, систематического террора на буржуазию»[1511].
Принципиальные идеи большевизма о капитализме и классовой борьбе считались настолько бесспорными, что любые средства вплоть до лжи и массовых расстрелов представлялись не только целесообразными, но и нравственно оправданными. Демонстративный красный террор, подобно его французскому прецеденту, производил неизгладимое впечатление — как на врагов, так и на (новых) сторонников большевиков[1512]. Перед лицом своей гибели большевики призвали на помощь призрак «контрреволюции» и готовность народных масс рисковать своей жизнью ради защиты «революции» от контрреволюции с тем, чтобы построить дееспособное государство. То, что летом и осенью 1918 года казалось всему миру политическим дадаизмом, вскоре превратилось в устойчивую и амбициозную диктатуру[1513].
Мировая война формально закончилась с заключением перемирия <…> Однако на самом деле все, что мы пережили и переживаем с тех пор, есть продолжение и видоизменение мировой войны.
При каждом специалисте должен быть комиссар справа и слева, с револьверами в руках.
Большевики, имевшие в 1917–1918 годах монополию на власть, в 1918–1920 годах создали свое государство. Это различие нередко теряется из виду. Не подпускать других к управлению страной — не то же самое, что править ею и контролировать ее ресурсы. Становление нового государства осуществлялось хищническими методами, посредством конфискаций и перераспределения материальных благ (хлеба, зданий, ценностей), а также запугивания людей и их призыва в армию, преломляемого сквозь понятия революционной войны классов. Как отмечал один исследователь, появившийся на свет режим «также не мог не быть сопряжен с зарождающейся бюрократией, необходимой как для экспроприации прежних собственников, так и для управления экспроприированной собственностью»[1516]. Во многих случаях чиновники, даже не будучи обломками старой власти, продолжали пользоваться бюрократическими формами царского режима и Временного правительства. Вместе с тем это было очень особенное государство: его вооруженная политическая полиция напоминала банды уголовников, его обширный наркомат продовольствия боролся с многочисленными соперниками за бюрократический рост и взял над ними верх, его аппарат распределения занимался раздачей добычи и сам кормился за ее счет, его громадная Красная армия страдала от дезертирства, огромное количество его кадров поглощала и задействовала неэффективная, но вследствие атмосферы чрезвычайности все сильнее иерархизирующаяся партийная гидра, а газеты, плакаты, скетчи, кинофильмы и агитпоезда находились в ведении пропагандистского аппарата, уже в 1918 году по оценкам насчитывавшего 50 тысяч активистов, хотя сферой приложения его усилий в основном являлись города и армия[1517]. Несмотря на существование советов и революционных трибуналов, в этом государстве почти не существовало иных ветвей власти, кроме исполнительной, но она кишела всевозможными претендентами на власть: и на общегосударственном, и на местном уровнях в нем противостояли друг другу различные «комиссары», как назначенные сверху, так и самозваные. Новое государство, подобно большинству государств, в первую очередь было обязано своим существованием гражданской войне, но оно и в мирное время оставалось антиповстанческим[1518]. Гражданская война вовсе не деформировала большевиков; она сформировала их и, более того, в 1918 году она спасла их от дадаистского абсурда и гибели[1519]. Вообще говоря, большевики еще до начала полномасштабной гражданской войны без стеснения прибегали к экспроприациям и террору. Однако гражданская война дала им возможность развернуть и обосновать борьбу с «эксплуататорскими классами» и «врагами» (как внутренними, так и внешними) и тем самым придать хищническим методам видимость законности, необходимости и нравственного пыла[1520]. «Господствующий класс, — указывал Ленин, — никогда не отдаст своей власти классу угнетенному»[1521]. И потому власть следовало захватывать силой в ходе непрерывного процесса, а не разовой акции. «Захват власти» каждый день осуществлялся заново[1522].
Сталина, как и Ленина, справедливо считают поклонником великих атрибутов государственности, однако идол государства поначалу не был движущей силой большевистского государственного строительства[1523]. Не были этой движущей силой и бедствия, вызванные мировой войной и революцией. Скорее, дело заключалось в сочетании идей и укоренившихся представлений, особенно глубокой антипатии к рынкам и всему связанному с буржуазией, а также беззастенчивых революционных методов, усугублявших катастрофу по принципу порочного круга[1524]. Законы военного времени, бессудные расстрелы, облавы и конфискации оправдывались множеством режимов, ссылавшихся на чрезвычайные обстоятельства, но они, как правило, не доходили до полного запрещения частной торговли и заявлений о национализации промышленности, нормирования продовольствия по классовому принципу (когда рабочие противопоставлялись «нетрудовому элементу»), мобилизации «крестьянской бедноты» и рабочих на расправу с «кулаками» и попыток вести подрывную деятельность в главных мировых державах на том основании, что в этих странах власть принадлежит капиталистам («империалистам»). Началом для большевистского государственного строительства послужили отчаянные меры по борьбе с унаследованной, а затем резко усугубившейся нехваткой продовольствия в городах, однако каждая проблема подавалась как следствие происков контрреволюции, поднявшей свою голову в том или ином месте по вине тех или иных лиц. «Во имя спасения революции от контрреволюции»: так начинались бесчисленные документы той эпохи, а далее шли директивы о «реквизиции» муки, бензина, оружия, автомобилей, людей[1525]. «Сегодня годовщина революции, — отмечал один бывший царский чиновник (имея в виду Февральскую революцию). — Год тому назад чуть ли не все стали революционерами, а теперь — контрреволюционерами»[1526]. Идея контрреволюции была подарком, который доставался большевикам снова и снова.
В основе ленинского мышления лежала идея безжалостной классовой борьбы — по его мнению, Первая мировая война неопровержимо доказала, что капитализм утратил право на дальнейшее существование, — однако советское государство не родилось, облаченное в доспехи, из головы Ленина. Среди широких масс был распространен интуитивный антибуржуазный этос — эксплуататоры против эксплуатируемых, имущие против неимущих, — который мог и мотивировать, и оправдывать поголовную мобилизацию на борьбу с контрреволюцией и защиту революции. Можно сослаться на революционные события в конце лета 1918 года в Камышине — купеческом городке на Волге, известном своими мельницами, лесопилками и арбузами. «Чрезвычайной комиссией все главные представители [буржуазии] взяты на учет, и сейчас они живут на барже, а днем работают по городу», — гордо объявляла группа, представлявшая собой местную политическую полицию. Этим местным защитникам революции не нужно было разъяснять, кто принадлежит к «буржуазии» и почему эти люди являются врагами. Когда же представители «буржуазии», содержавшиеся на камышинской барже, неожиданно заболели и ЧК разрешила осмотреть их врачу из Саратова, который прописал им легкую пищу и освобождение от принудительных работ, подозрительные чекисты решили проверить этого врача и обнаружили, что он — самозванец. «Теперь он [тоже] сидит на барже», — злорадствовал следователь[1527]. Подобные тюремные баржи для «классовых врагов» появились по всей Волге — и самой впечатляющей из них была та, которая существовала при Сталине в Царицыне, — а их сухопутные аналоги — по всей бывшей Российской империи[1528]. Идеологически мотивированные практики, приводившие к возникновению таких барж, наделяли десятки тысяч людей в тысячах мест ничем не ограниченной властью[1529]. (Аполитичные бандиты и спекулянты тоже подключались к делу грабежа «буржуазии».) Жестокие меры против «контрреволюции», вытекавшие из логики социалистической революции, вызывали возмущение. «…кому должна принадлежать власть на местах, — спрашивал осенью 1918 года недовольный сотрудник одного из наркоматов. — Советам в лице их исполкомов, или чрезвычайкам?»[1530]. Ответ не мог быть более ясным: когда крестьяне Самарской губернии (тоже в Поволжье) дали понять, что хотят провести перевыборы руководства местной ЧК, чекисты взялись за оружие. Один из испуганных крестьян, бросившийся бежать, получил от 16-летнего чекиста пулю в спину. «Обратите на это особое внимание и напишите в газеты, — требовал другой крестьянин, — что здесь есть гражданин, способный убить всех, кого захочет»[1531].
В этом и был момент истины: на всех уровнях, сверху и донизу, советское государство порождалось идеями и практиками революционной классовой войны. Маркс писал об освобождении, свободе — но он же писал и о классовой войне. Чтобы революция победила, чтобы человечество освободилось и могло развиваться, следовало уничтожить все связанное с «буржуазией» и капитализмом. Также следовало ликвидировать все препятствовавшее уничтожению буржуазии и капитализма, включая и других социалистов. Правда, далеко не все бросились проливать кровь. Подавляющее большинство жителей просто пыталось выжить, шакаля, мошенничая, искореняя. В то же время многие старались жить революцией здесь и сейчас, организуя коммуны, создавая детские сады, сочиняя фантастические рассказы. «Все аспекты существования — социальные, экономические, политические, духовные, нравственные, семейные, — были доступны для их целенаправленной переделки человеческими руками, — писал Исаак Штейнберг. — Повсюду господствовала страсть к созданию чего-либо нового, коренным образом отличающегося от „старого мира“»[1532]. Однако в рамках утопии классовый принцип, по сути, не знал терпимости. Многие большевики, полные готовности служить человечеству, начинали видеть, что их попытки покончить со страданиями и уничтожить социальную иерархию приводят к противоположному результату. Для некоторых такое понимание стало потрясением, но для большинства оно представляло собой лишь промежуточную остановку на лестнице революционной карьеры[1533]. Люди убеждений соседствовали с приспособленцами, революционные аскеты — с аферистами, а совместно, во имя социальной справедливости и нового мира всеобщего изобилия, они возносили некомпетентность, коррупцию и пустословие до уровней, едва ли когда-либо наблюдавшихся даже в царской России[1534].
Крестьянские партизанские армии, боровшиеся с большевизмом, силой забирали хлеб в деревнях, находившихся под их контролем, в то же время осуждая несправедливый рынок и создавая организации, подобные Красной армии, вплоть до формирования частей для действий против гражданского населения и использования политических комиссаров для обеспечения лояльности. Белые, согласно жалобам гражданских лиц, тоже практиковали создание внутренних войск, реквизиции хлеба, институт политических комиссаров и террор[1535]. Однако большевики, в отличие от их противников, похвалялись, что у них есть теория, дающая ответ на все вопросы, и выделяли значительные ресурсы на распространение своей идеологии. Партийное мышление уравнивало большевизм с историческим прогрессом, вследствие чего все его критики, включая и других социалистов, превращались в контрреволюционеров. В то же время в условиях войны и разрухи пытаясь одновременно заниматься промышленностью, транспортом, топливом, продовольствием, жильем, образованием и культурой, революционеры сталкивались с нехваткой опыта, и все-таки ответ на их беды вселял в них идеологический ужас: им нужно было привлекать к сотрудничеству классовых врагов — унаследованных от царских времен «буржуазных специалистов», которые нередко презирали социализм, но были готовы участвовать в возрождении разоренной страны. «…люди эти, — сразу же после Октябрьского переворота прозорливо писал о большевиках Александр Верховский, царский генерал и военный министр Временного правительства, — все обещая, ничего не дадут. Вместо мира — междоусобная война, вместо хлеба — голод, вместо свободы — грабежи, анархия и убийства»[1536]. И все же Верховский вскоре пошел на службу в Красную армию. Такое отношение резко контрастирует с крайним нежеланием почти всех обломков старого режима в Германии сотрудничать с властями Веймарской республики. Тем не менее готовым к сотрудничеству царским специалистам не доверяли даже в случае их лояльности — по причине их «буржуазности». Зависимость от людей, считавшихся классовыми врагами, формировала и даже извращала советскую политику и институты. Людей, обладавших техническими навыками, но не внушавших политического доверия, ставили в пару с людьми политически лояльными, но не имевшими технического опыта — сперва в армии, а затем во всех прочих структурах, от железных дорог до школ[1537]. Непреднамеренное последствие такого подхода — надзор сторожевых псов из числа коммунистов за всеми «буржуазными специалистами» — сохранялось даже после того, как красные подучились и сами стали специалистами, что привело к созданию постоянного дуалистического «партийного государства».
Революционное государство становилось все более сильным, так и не преодолев своей импровизированной, хаотической природы. Надзор осуществлялся кое-как, от случая к случаю. Штейнберг, левый эсер, в 1918 году, во время недолгого существования коалиционного правительства занимавший должность наркома юстиции, тщетно пытался обуздать самовластье Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Впрочем, своим поражением он не был обязан одним лишь бюрократическим схваткам. В марте 1918 года, когда столица была перенесена в Москву, в центральном аппарате ЧК числился всего 131 сотрудник, включая 35 рядовых бойцов, 10 шоферов, а также многочисленных секретарей и курьеров, и, соответственно, не более 55 оперативных работников[1538]. «Бюджет» своего учреждения они носили в карманах и кобурах. Более того, из состава центрального аппарата были изъяты кадры для отдельной московской ЧК. Правда, к августу 1918 года численность политической полиции в столице даже после массового изгнания левых эсеров из ЧК выросла до 683 человек[1539]. Но что более важно, к концу лета 1918 года «Известия» сообщали о существовании местных ЧК в 38 губерниях и 75 уездах[1540]. Кроме того, с целью борьбы с «контрреволюцией» на обширной железнодорожной сети была сформирована отдельная железнодорожная ЧК, а в Красной армии были созданы «особые отделы» ЧК. Никто не координировал и не контролировал деятельность этой политической полиции. Местные ЧК и всевозможные параллельные ЧК возникали в основном сами по себе. Примером такой самодеятельности, помимо Камышинской баржи, может служить Екатеринбургская ЧК, которая, по словам одного ее оперативного работника, «располагалась в доме № 7 на ул. Пушкина: небольшой двухэтажный дом с глубоким подвалом, в котором держали заключенных». «Белые офицеры и попы [были] набиты туда как сардины вместе с крестьянами, скрывавшими хлеб от реквизиций. Каждую ночь мы занимались „ликвидацией“ „паразитов“» — иными словами, заключенных выводили из подвала на двор и расстреливали. Этот оперативник добавлял, что в результате конфискаций, которым подвергалась «буржуазия», в ЧК «скопилось огромное количество всевозможного добра: украшения, деньги, безделушки, одежда, провизия. Мы собрали все это в одно место и поделили»[1541]. В целом в политической полиции царили неразбериха, коррупция и путаница в делах[1542]. Однако «Чека» представляла собой не просто формальное государственное учреждение; она отражала смертельно опасный склад ума, тезис о существовании классовых врагов и требование не стесняться в средствах при их искоренении[1543]. Таких критиков политической полиции из числа социалистов, как Штейнберг, неизменно убеждали в том, что бессудные казни — «временное» явление, с которым будет покончено, когда будет одержана победа в классовой войне, состоится мировая революция или будет достигнута какая-нибудь другая точка на горизонте. До тех же пор, — говорили чекисты, — история простит им чрезмерную суровость, но не простит слабости. Самосуды и использование служебного положения под вывеской «классовой борьбы» в одно и то же время и дискредитировали дело революции, и насаждали воинственность. Кровавый хаос являлся разновидностью «управления», за которым стояли фанатичные мечтания.
Распад геополитического пространства Российской империи, как и многочисленные события гражданской войны, одновременно происходившие в разных концах Евразии, делают последовательное изложение крайне непростым делом. (Как однажды сказал Эйнштейн, «время нужно только для того, чтобы все не происходило разом».) Далее мы рассмотрим диктатуру Сталина в Царицыне (1918), основание Коммунистического Интернационала (1919), Версальский мир (1919), левые революции и революционные движения в Германии, Венгрии и Италии (1919) и превратности боевых действий между красными и белыми (1918–1920). В следующей главе мы продолжим обзор истории гражданской войны, изучив Советско-польскую войну (1919–1920), Съезд народов Востока (1920), усмирение Туркестана (1920), массовые крестьянские восстания в Тамбовской губернии и других регионах (1920–1921), мятеж матросов в Кронштадте (1921), X съезд партии и покорение Грузии (1921) и, наконец, создание первого советского марионеточного режима в Монголии. Но даже вся эта обширная панорама будет далеко не всеохватывающим рассказом о событиях тех лет. На смену почившей в бозе единой России пришло множество государств, в которых возникали и рушились местные правительства (Киев переходил из рук в руки девятнадцать раз). Силами, скреплявшими это раздробленное пространство, служили восстановление государственной власти, глубоко укоренившееся наследие русификации, идеи и сопутствовавшие им интриги и личные связи. Мы проследим за становлением Сталина как ключевой фигуры нового режима, уступавшей только Ленину. «Несомненно, — впоследствии писал Троцкий, — что и Сталин сформировался в обстановке гражданской войны, как и вся та группа, которая помогла ему установить его личную диктатуру <…> и целый слой работников в провинции»[1544]. Следствием гражданской войны в России стало изобилие новых людей, институтов, взаимоотношений и радикализма. И в этом водовороте можно выявить возможности, со временем позволившие Сталину установить свою личную диктатуру.
После гибели генерала Лавра Корнилова в апреле 1918 года командование над Добровольческой армией принял один из его бывших соузников, генерал-лейтенант Антон Деникин (г. р. 1872). Этот сын швеи-польки и русского крепостного, ставшего «свободным» благодаря рекрутскому набору в армию (на стандартный срок в 25 лет), последовательно занимал должность начальника штаба при генералах Алексееве, Брусилове и, наконец, Корнилове. Первоначально он пытался сохранить факт кончины харизматичного Корнилова в тайне от добровольцев, опасаясь массового дезертирства[1545]. Однако силы под командованием Деникина, насчитывавшие уже более 10 тысяч человек, держались, укрепившись в южной части бассейна реки Кубань. После того как 8 октября 1918 года умер и страдавший от рака Алексеев, Деникин неожиданно оказался и во главе политического руководства белых. Одновременно на северо-западе поднялся к вершинам власти генерал Николай Юденич (г. р. 1862), сын мелкого придворного чиновника, «человек, при росте в пять футов два дюйма [ок. 157 см] весивший около 280 фунтов [ок. 126 кг] и потому имевший тело, похожее на карету, под которым были почти не видны ноги», и бывший командующий российских сил, действовавших против турок[1546]. Найдя убежище в получившей независимость Эстонии, Юденич создал там еще одну, второстепенную, антибольшевистскую базу. Наконец, на сцену вышел и Александр Колчак (г. р. 1874), сын генерал-майора артиллерии, в 1916 году ставший самым молодым вице-адмиралом в истории России, отважный человек и патриот, любимой книгой которого якобы были «Протоколы сионских мудрецов»[1547]. В 1918 году он вернулся в Россию из бесплодной миссии в США через Владивосток, однако 16 ноября в Омске (Западная Сибирь), который он проезжал, направляясь на юг, в Добровольческую армию, произошел переворот и власть в городе перешла к эсерам. Два дня спустя сибирские казаки арестовали социалистов и пригласили Колчака занять должность «верховного правителя» России. Колчак откликнулся на это приглашение, назвав новые обязанности своим «крестом», но повысил себя в чине до полного адмирала, хотя находился в 3500 милях от ближайшего порта и не имел никакого флота[1548].
Колчак (на востоке), Деникин (на юге) и Юденич (на северо-западе) возглавляли три отдельные антибольшевистские группировки, понося «комиссаров» как германских агентов и евреев, оскверняющих все, что дорого русским патриотам и православным людям. В свою очередь, большевики окрестили своих врагов «белыми», имея в виду цвет сторонников реставрации монархии, после 1789 года боровшихся с французскими революционерами. Никто из вождей белых не стремился к восстановлению монархии[1549]. Но они ставили своей целью ликвидацию социалистической революции.
Казалось, что белым вождям было не так-то сложно создать армию, но им приходилось привлекать на свою сторону совершенно непохожих на них офицеров. К 1914 году, когда началась Первая мировая война, в русском офицерском корпусе преобладали выпускники Академии Генерального штаба (такие, как Алексеев, Корнилов, Деникин), а также офицеры элитной императорской гвардии, причем 87,5 % генералов и 71,5 % штаб-офицеров были выходцами из дворянских семей (хотя большинство из них не имело никакой собственности)[1550]. Однако за первые два года Первой мировой войны Россия потеряла более 60 тысяч офицеров. В то же время численность офицерского корпуса Российской империи, а затем и Временного правительства, выросла до четверти миллиона. В подавляющем большинстве и те, кто приходил на смену выбывшим, и новобранцы имели происхождение из крестьян и низших городских сословий[1551]. (За исключением евреев, офицером в России мог стать едва ли не любой мужчина призывного возраста, получивший хотя бы самое ничтожное формальное образование[1552].) Многие из этих царских офицеров скромного происхождения переродились в мелких тиранов, издевавшихся над простыми солдатами сильнее, чем военные из высших классов[1553]. Но вследствие своего социального происхождения они не были по своей природе склонны к антисоциалистической ориентации. Иными словами, катастрофа Первой мировой войны не только сделала возможным невероятный большевистский переворот, но и затруднила консервативную вооруженную оппозицию большевизму. Вместе с тем белые крайне осложнили решение стоявшей перед ними непростой задачи, отказываясь признавать захваты земли крестьянами и тем самым отталкивая от себя потенциальную массовую базу своего движения. Если бы не казаки, многие из которых в итоге встали под знамена Деникина, но все равно с неохотой воевали за пределами своих родных земель на Дону и Кубани, не чехословаки, не желавшие покидать Урал и Сибирь, если только их не отправляли на родину, но иногда сражавшиеся за Колчака, и не Антанта, оказывавшая военную помощь, белое движение не смогло бы состояться.
Рождение Красной армии тоже выдалось крайне сложным[1554]. Большевики не желали призывать на воинскую службу крестьян, питая недоверие к этому классу, и первоначально пытались призывать только рабочих, но вскоре от этой фантазии пришлось отказаться[1555]. Кроме того, подавляющее большинство большевиков не желало видеть в рядах своей армии бывших царских офицеров: ведь революцию начали солдаты и матросы, восставшие против их власти. Собственно говоря, левые коммунисты, как и критики из числа меньшевиков, вообще не желали постоянной армии во главе с «Бонапартом», призывая к созданию демократической милиции, лояльной советам[1556]. Однако Троцкий — назначенный новым наркомом по военным и морским делам, несмотря на отсутствие какой-либо военной подготовки (он никогда не служил в армии) — решительно выступал за профессиональную армию во главе с настоящими военными[1557]. Троцкий характеризовал знаменитый Приказ № 1, в 1917 году демократизировавший отношения в армии, как «единственный достойный документ Февральской революции», но не допускал никакой демократии в Красной армии[1558]. Солдатские комитеты, свергнувшие царя, были формально упразднены в марте 1918 года[1559]. Кроме того, Троцкий призвал идти на службу в Красную армию бывших царских офицеров и даже генералов (27 марта), заявляя на следующий день в газетном интервью:
…царское наследие и углубляющаяся разруха в экономике лишили людей чувства ответственности <…> Нужно положить этому конец. И в армии, и на Советском флоте дисциплина должна быть дисциплиной, солдаты должны быть солдатами, матросы — матросами, а приказы — приказами[1560].
Кроме того, он по-прежнему настаивал на том, что «нам необходимы инструктора, которые знают военное дело»[1561]. Сталин входил в число тех, кто наиболее решительно отказывался от услуг этих «военных специалистов». Однако Ленин разделял точку зрения Троцкого о необходимости опыта и объявил ее официальной политикой[1562]. Тем не менее Сталин и прочие противники использования буржуазных специалистов не сдавались[1563].
Таким образом, над ключами к возможности победы красных — военными специалистами и призывниками-крестьянами — по-прежнему висело подозрение в измене. В конечном счете, в то время как крестьянская революция во многих отношениях диктовала ход всей гражданской войны, осторожное обращение к опыту бывших царских офицеров диктовало форму всего советского государства.
Большинство бывших царских офицеров, принявших участие в гражданской войне, склонялось к антибольшевистским силам — около 60 тысяч пошло к Деникину, 30 тысяч к Колчаку и 10 тысяч к другим командирам[1564]. Но к концу войны около 75 тысяч из числа таких офицеров служило в Красной армии, составляя более половины большевистского офицерского корпуса, насчитывавшего около 130 тысяч человек. Что еще более поразительно, в тот или иной момент на службе в Красной армии находилось около 775 генералов и 1726 прочих офицеров царского генерального штаба[1565]. При этом они могли мотивироваться как патриотизмом, желанием остаться в рядах военного истеблишмента или щедрыми пайками и окладами, так и беспокойством за судьбу своих близких, удерживавшихся в качестве заложников. Можно ли было ждать от них сохранения лояльности? Этот вопрос заставил Временное правительство дополнить унаследованный от царизма офицерский корпус «комиссарами» с целью пресечения контрреволюции, и большевики продолжили эту практику[1566]. К каждому командиру на всех уровнях полагалось приставить не менее одного комиссара, наряду с которыми существовали назначенные сверху «политотделы» для канцелярской и пропагандистской работы[1567]. Полномочия большевистских политических комиссаров включали «предотвращение любых контрреволюционных шагов, откуда бы они ни исходили» и право арестовывать «тех, кто нарушает революционный порядок»[1568]. Предполагалось, что все оперативные решения будут самостоятельно принимать офицеры, но на практике их приказы стали считаться действительными лишь при наличии подписей и командира, и комиссара, что открывало простор для вмешательства комиссаров в чисто военные дела[1569]. И политические, и военные трения стали повсеместными[1570].
Следствием всего этого был причудливый характер гражданской войны: белые отталкивали от себя крестьян и пытались привлекать на свою сторону офицеров из нижних слоев общества ради борьбы с социалистами; в свою очередь, красные назначали царских офицеров на командные должности, хотя и приставляли к ним вооруженную охрану, и с неохотой брали в свою армию крестьян. Если бы белые признали крестьянскую революцию или если бы красные вынудили перейти всех бывших царских офицеров к белым, то Ленин, Троцкий, Сталин и прочие были бы вынуждены снова отправиться в изгнание или были бы вздернуты на фонарях.
Российская гражданская война, разворачивавшаяся в этой напряженной политической атмосфере, во многих отношениях была войной города против деревни, борьбой за хлеб (пшеницу, рожь, овес, ячмень)[1571]. Впрочем, ни перебои с поставками продовольствия, ни даже реквизиции не были порождением большевизма. Царское министерство земледелия еще осенью 1916 года учредило систему продразверстки, в рамках которой для губернских властей устанавливались квоты на закупки продовольствия по фиксированным ценам, которые, в свою очередь, устанавливали квоты для уездных властей, а те — для сел. Как и можно было ожидать, из этой системы ничего не вышло. В марте 1917 года, после того как демонстрации с требованием хлеба способствовали свержению царя, Временное правительство создало специальное министерство продовольствия и объявило государственную «монополию» на продажу зерна за исключением фиксированного минимума, остававшегося в распоряжении производителей, однако губернским и уездным комитетам по снабжению не удавалось изымать зерно, в то время как инфляция обесценивала деньги, предлагавшиеся крестьянам (да и в любом случае, потребительские товары по большей части исчезли из продажи)[1572]. Петроград имел возможность скудно питаться лишь благодаря попиравшим монополию «мешочникам», наводнившим речные пристани, дороги и железнодорожные линии и нередко вынужденным совершать опасные поездки на крышах вагонов с тем, чтобы доставлять на продажу продовольствие из деревни. В конце августа 1917 года, во время противостояния между Керенским и Корниловым, Временное правительство неожиданно удвоило цену, которую агенты государства платили крестьянам за хлеб; внутренние критики называли эту уступку «полной капитуляцией», однако правительству не хватало бумажных денег, не говоря уже о мешках и вагонах. Временное правительство имело возможность кормить города и армию лишь при наличии сотрудничества со стороны крестьян, но не было готово идти навстречу пожеланиям крестьян в том, что касалось земельного вопроса[1573]. 16 октября 1917 года, в обычную пору изобилия, наступающую после урожая, (последний) министр продовольствия во Временном правительстве едва ли не с отчаянием отмечал: «Мы должны отказаться от всяких попыток убеждения <…> абсолютно необходим переход к принуждению»[1574]. Война и попытки государства наладить снабжение продовольствием подталкивали власти к еще более неуклюжим действиям в форме конфискаций и последующего распределения[1575].
Большевики, еще менее терпимые к частной торговле, решили внедрить неудачную государственную монополию Временного правительства на хлеб, в то же время переопределив ее в терминах классовой борьбы и стремясь привлечь сельскую «бедноту» к выявлению запасов зерна. Бедные крестьяне не откликнулись на этот призыв, но большевики проявили куда больше способностей к осуществлению принудительных мер[1576]. И все же политика установления квот на поставки хлеба по произвольно установленным ценам в обмен на несуществующие промышленные товары не могла накормить города и армию. Численность Красной армии, еще не существовавшей в начале 1918 года, к декабрю того же года выросла до ошеломляющей величины в 600 тысяч человек — по крайней мере на такое количество людей ей требовалось продовольствия, не полагавшегося тем, кто не работал[1577]. Перспектива получения пайков способствовала призыву бойцов, но одно дело — дать обещания, и совсем другое — выполнить их. В конечном счете многие солдаты и большинство простых людей имели возможность питаться, потому что значительная часть населения превратилась в нелегальных частных торговцев (не всегда по своей воле)[1578]. Небольшевистская газета, иронически отмечавшая, что «в пропитании нуждаются сотни тысяч членов различных комитетов», предлагала логичный выход: снятие запрета на частную торговлю и продажу хлеба по свободным ценам[1579]. Такая мера действительно могла помочь, но она была неприемлема.
Ленин был почти полным невеждой в том, что касалось российского сельского хозяйства, использования земель, трудовых мигрантов и реальной жизни крестьянской общины, не говоря уже о рыночных стимулах. В конце января 1918 года он назначил Троцкого председателем недолговечной Чрезвычайной комиссии продовольствия и транспорта; вскоре после этого был учрежден наркомат продовольствия, а 25 февраля наркомом продовольствия был назначен Александр Цюрупа, выпускник сельскохозяйственной академии. Ленин предложил обязать всех крестьян к поименной сдаче хлеба и «расстреливать на месте» тех, кто этого не сделает. Цюрупа и даже Троцкий выступили против этого[1580]. Ленин продолжал метать громы и молнии, 9 мая 1918 года заявив, что «имеющие излишки хлеба и не вывозящие их на станции и в места сбора и ссыпки» будут считаться «врагами народа»[1581]. В том же месяце режим объявил «продовольственную диктатуру» и провозгласил «великий „крестовый поход“ против спекулянтов хлебом, кулаков, мироедов, дезорганизаторов, взяточников», «разжиревших во время войны», а теперь «отказывающихся давать хлеб голодающим людям»[1582]. Дзержинский и Луначарский предупреждали, что этот шаг поставит под удар отношения большевиков с крестьянством, но Ленин проигнорировал их возражения[1583]. К зиме, когда гражданская война уже шла вовсю, большевики вернулись от официальной политики войны с кулаками и спекулянтами к политике принудительных закупок продовольствия по фиксированным ценам в обмен на промышленные товары[1584]. И все же на практике они по-прежнему использовали заградотряды с целью не пускать в города частных торговцев и реквизировали продовольствие силой оружия во имя классовой борьбы, что стало почвой, на которой вырос Сталин[1585].
Ни один регион не играл в годы гражданской войны более решающей роли, чем Поволжье, основной источник продовольствия и новобранцев, а также стратегическая преграда между двумя крупными белыми армиями: Колчака (Урал — Сибирь) и Деникина (Дон — Кубань)[1586]. При этом не было такой географической точки, которая бы лучше отражала революционную динамику классовой войны, чем Царицын, город при слиянии рек Волги и Царицы. Он стал крупнейшим промышленным центром на юго-востоке России (с населением в 150 тысяч человек) и с опережением повторял ход революции, начав с полного отсутствия большевиков (в феврале 1917 года) и придя к их преобладанию (в сентябре 1917 года) еще до того, как состоялся переворот в Петрограде[1587]. Красный Царицын являлся ключевым узлом железных дорог между Кавказом и Москвой, служивших для перевозок хлеба и сырья, но он лежал чуть восточнее обширных бассейнов Дона и Кубани, казачьих земель, где формировалась Добровольческая армия — южная база белых[1588]. Военная ситуация вокруг красного Царицына становилась опасной, однако рабочие Москвы и Петрограда получали всего по четверти фунта хлеба раз в два дня, и обладание Царицыном, расположенным среди зернопроизводящих регионов, как будто бы обещало решение. В качестве главы экспедиции на юг за хлебом Ленин выбрал сурового рабочего-большевика Александра Шляпникова, наркома труда. Цюрупа, сблизившийся с Лениным, предложил послать вместе с ним и Сталина. В итоге Шляпников застрял в Москве и Сталин отправился без него, 4 июня 1918 года отбыв из Москвы с вооруженным отрядом в 460 человек и два дня спустя прибыв на вокзал Царицына[1589]. По сути, на юге он играл роль главного большевистского бандита, имеющего задачу накормить северную столицу. Уже будучи одним из вождей центрального правительства (или Совета народных комиссаров), Сталин одновременно именовался «руководителем продовольственного дела на Юге России». Кризис с продовольствием и случайное назначение Сталина единоличным главой вооруженной экспедиции, призванной обеспечить его поставки, позволили Сталину повторить свои батумские (1902), чиатурские (1905) и бакинские (1907) подвиги, но на этот раз они имели более серьезные последствия.
Ленин уже назначил в красный Царицын верховного главнокомандующего: им был Андрей Снесарев (г. р. 1865), царский штаб-офицер, при Временном правительстве повышенный в чине до генерал-лейтенанта и добровольно поступивший на службу к красным. Он прибыл в Царицын 27 мая 1918 года с подписанным Лениным мандатом от Совнаркома в качестве главы нового Северо-Кавказского военного комиссариата. Красные силы таяли день ото дня, и Снесарев занялся созданием настоящей армии из разношерстных партизанских отрядов, многие из которых недавно были изгнаны с Украины наступающими частями рейхсвера и мало чем отличались от бандитов. В своем первом докладе в центр (от 29 мая) Снесарев указывал на острую необходимость в новых царских военных специалистах[1590]. Однако 2 июня политический комиссар в Царицыне сообщал в Москву, что местные жители о «создании Красной Армии слышали и знают очень мало <…> здесь масса штабов и начальников, начиная простыми, кончая чрезвычайными и главнокомандующими»[1591]. Это было за четыре дня до прибытия Сталина.
В качестве своей резиденции Сталин избрал не местную гостиницу «Франция», а железнодорожный вагон; подражая армейским командирам, он носил китель без воротника — квазивоенную одежду, ставшую модной с подачи Керенского, — и заказал у местного сапожника пару черных сапог[1592]. Вместе со Сталиным приехала и его юная жена Надя; она тоже ходила в армейском кителе и работала в его разъездном «секретариате». Уже в первый день работы, 7 июня, Сталин уверял Ленина, что отправит восемь срочных поездов, груженных зерном, после того как этот плодородный регион будет «выкачан», добавляя: «Можете быть уверены, не пощадим никого». Вместе с тем Сталин сетовал: «Если бы наши военные „специалисты“ (сапожники!) не спали и не бездельничали, линия не была бы прервана, и если линия будет восстановлена, то не благодаря военным, а вопреки им»[1593]. 10 июня Ленин выступил с прокламацией «Всем трудящимся», извещая их, что продовольственная помощь уже в пути:
Народный комиссар Сталин, находящийся в Царицыне и руководящий оттуда продовольственной работой на Дону и в Кубани, телеграфирует нам об огромных запасах хлеба, которые надеется в ближайшие недели переправить на север[1594].
В самом деле, через несколько недель Сталин отправил на север первые составы с хлебом — всего якобы около 9 тысяч тонн зерна, хотя сколько именно хлеба в целом Сталин сумел послать на север, остается неизвестно. Известно, что он не щадил ничего и никого. Его регулярные телеграммы Ленину содержали обещания новых поставок продовольствия и были полны яда в адрес прочих должностных лиц режима, работавших параллельно с ним, которых он изображал саботажниками[1595].
Одним из главных орудий сына чванливого сапожника была царицынская ЧК, оповестившая о своем существовании незадолго до этого, в мае 1918 года, когда она захватила двухэтажный особняк с видом на Волгу. Верхний этаж был отведен под рабочие кабинеты и квартиры, а в нижнем устроены камеры, вскоре заполнившиеся заключенными, которых избивали до полусмерти, чтобы те «сознавались». В их число входили «буржуазия», духовенство, интеллигенция и царские офицеры, многие из которых откликнулись на местный призыв вступать в ряды Красной армии. Рабочих и крестьян, которые осмеливались протестовать против необоснованных арестов и пыток (или которых уличали в этом доносчики), тоже арестовывали как контрреволюционеров[1596]. Слухи о зверствах составляли часть тайны, окутывавшей ЧК: харьковские чекисты якобы скальпировали своих жертв, екатеринославские чекисты якобы распинали их или забрасывали камнями, а кременчугские чекисты якобы сажали их на колья[1597]. Про царицынских чекистов рассказывали, будто бы они расчленяли людей с помощью пил[1598]. Начальником царицынской ЧК был Александр Червяков (г. р. 1890), который вел себя на манер тирана и вместе со своими головорезами в кожаных куртках сводил личные счеты, в том числе и с другими работниками ЧК, но теперь они подчинялись Сталину[1599]. Как вспоминал очевидец этих событий, большевик Федор Ильин, который взял псевдоним Раскольников в честь героя Достоевского, «Сталин был в Царицыне всем» — де-факто главой региональной ЧК, а вскоре после этого и региональной Красной армии[1600].
Снесарев создал местную 20-тысячную Красную армию и организовал оборону царицынского периметра, когда на железной дороге Царицын — Екатеринодар развернулись бои[1601]. Тем не менее Сталин намеревался сместить бывшего царского офицера. 10 июля он телеграфировал Ленину о том, что «Хлеба на юге много, но, чтобы его взять, нужно иметь налаженный аппарат, не встречающий препятствий со стороны [военных] эшелонов, командармов и пр.». Поэтому, заключал Сталин, «Для пользы дела мне необходимы военные полномочия. Я уже писал об этом, но ответа не получил. Очень хорошо. В таком случае я буду сам, без формальностей свергать тех командармов и комиссаров, которые губят дело <…> отсутствие бумажки от Троцкого меня не остановит»[1602]. Налицо было беззастенчивое неподчинение власти военного наркома, к чему Троцкий отнесся на удивление спокойно. В телеграмме Сталину от 17 июля он указывал, что Снесарева следует оставить на должности командира (военрука), но «если вы полагаете нежелательным держать Снесарева в качестве военного комиссара, сообщите мне и я сниму его. Ваш Троцкий»[1603]. Сталин ухватился за это предложение. 19 июля замена Снесарева и его Военного комиссариата Северного Кавказа была одобрена местным Реввоенсоветом в составе трех человек: Сталина, главного царицынского большевика Сергея Минина, который был сыном священника и, подобно Сталину, бывшим студентом семинарии, и еще одного местного советского работника. Приказ из Москвы был снабжен примечанием: «Данная телеграмма отправлена с ведома Ленина»[1604]. Ленину требовалось продовольствие[1605]. Сталин стремился к независимости от Троцкого.
После этого Сталин экспроприировал канцелярию Снесарева: в описи от 22 июля значатся одна пишущая машинка (марки «Ремингтон»), один городской телефон, один телефон для связи с царицынским штабом, четыре стола, семь плетеных стульев, три ручки, пять карандашей, одна папка и одна мусорная урна[1606]. Сталин заставил Снесарева, которого он считал ставленником Троцкого, объединить две армии под командованием Клима Ворошилова[1607]. Ворошилов, уроженец Луганска, того же самого центра добычи угля в Донбассе, откуда был родом и Александр Червяков из царицынской ЧК, познакомился со Сталиным на IV съезде партии в 1906 году (они жили в одной комнате). Он имел не менее скромное происхождение, будучи сыном прачки и крестьянина, работавшего в шахтах и на железных дорогах. Ворошилов, чье формальное обучение закончилось в восьмилетнем возрасте, был пастухом и выучился на слесаря. В августе 1917 года он сменил Червякова в качестве главы Луганской городской думы и руководил ею до февраля 1918 года, когда началось вторжение немцев на Украину и он ушел в партизаны, что стало его первым военным опытом[1608]. Вместе с другими красногвардейцами он отступил с Украины в Царицын. Будучи прекрасным наездником и снайпером, а также настоящим пролетарием, что обеспечило ему определенную популярность среди рядовых бойцов, он не обладал никакими стратегическими талантами. «Ворошилов как войсковой начальник не обладает нужными качествами», — писал Снесарев Троцкому в июле 1918 года, добавляя, что тот «не придерживается элементарных правил командования войсками»[1609]. Однако Сталин вместе с Ворошиловым проталкивал план обороны, предполагавший перевод войск с северного оборонительного рубежа Царицына на южный и западный с целью перехода в наступление. Этот план стал претворяться в жизнь с 1 августа. Через три дня была утеряна связь Царицына с Москвой, и войска снова пришлось переводить на северный участок фронта. 4 августа в письме Ленину Сталин возлагал вину за это на «наследство» Снесарева[1610].
В рамках чистки «военных специалистов», в ходе которой под стражей оказалось все местное артиллерийское управление вплоть до писарей, Сталин арестовал Снесарева и ряд других царских офицеров[1611]. Все они содержались на барже, пришвартованной перед зданием ЧК. Троцкий поручил расследовать это дело своему помощнику сибиряку Алексею Окулову, и тот освободил Снесарева (который получил другое назначение) и раскритиковал Сталина и Ворошилова. Кроме того, Троцкий прислал суровую телеграмму, требуя от царицынских властей не мешать царским офицерам в их работе, но Сталин написал на ней: «Не принимать во внимание»[1612]. Многие из примерно 400 арестованных, попавших на переполненную баржу, тем летом 1918 года умерли от голода или от пули в затылок.
Параллельно Сталин вел взрывоопасную интригу против высокопоставленной экспедиции за топливом. В Москве было плохо не только с хлебом, но и с топливом, и Ленин отправил большевика К. Е. Махровского из Высшего совета народного хозяйства в экспедицию на Грозненские нефтяные промыслы на Северном Кавказе, выдав ему 10 миллионов рублей для закупки нефти. Специальный поезд Махровского, которого сопровождали беспартийный технический специалист Н. П. Алексеев из наркомата путей сообщения, а также Сергей Киров, глава совета Терской области (на Северном Кавказе), примерно 23 июля прибыл в Царицын, лежавший на пути в Грозный. Сталин сообщил им, что линия дальше к югу находится в руках восставших чеченцев и терских казаков. Махровский, которому не удалось заполучить даже запасы топлива, обнаруженные им в Царицыне, вернулся в Москву с докладом, оставив в городе пустой состав, жену и Алексеева, а с ними — 10 миллионов рублей в запертом чемодане. 13 августа Киров явился к жене Махровского и от имени Сталина потребовал эти деньги. Она отказалась отдавать их, а затем спросила у Алексеева совета о том, где их перепрятать. Махровский вернулся в Царицын 15 августа. В ночь с 17 на 18 августа после дальнейших препирательств по поводу этих 10 миллионов и по другим вопросам Сталин приказал арестовать Алексеева по обвинению в обширном заговоре с целью захвата власти, и тот в сопровождении Махровского был доставлен в ЧК. В качестве сообщников Алексеева назывались то бывшие царские офицеры, то сербские офицеры, то эсеры, то профсоюзные деятели, то один из «генералов» Троцкого, то бывшие должностные лица Временного правительства[1613]. «Все специалисты, — якобы утверждал глава ЧК Червяков, — принадлежат к буржуазии и по большей части контрреволюционеры»[1614].
Махровский тоже оказался под арестом. Царицынская ЧК отказывалась признавать его мандат, подписанный Лениным. «Товарищ, кончайте эти разговоры про центр и про необходимость подчиняться ему на местах, — заявил Махровскому, как следует из его доклада, поданного Ленину, следователь Иванов. — В Москве все делают по-своему, а здесь мы все делаем заново и по-нашему… Центр не может нам ничего приказывать. Это мы диктуем свою волю центру, потому что мы власть на местах»[1615]. К концу того же месяца, когда местный совет попытался расследовать случаи необоснованных арестов и бессудных казней, осуществлявшихся царицынской ЧК, последняя отбила все нападки, утверждая, что получила свой мандат из центра. На самом же деле она выполняла приказы Сталина. Тот в итоге отпустил Махровского, но получил все, что хотел: деньги, автомобили и всю прочую собственность топливной экспедиции[1616].
Сталин был обладателем не только тюремной баржи, какие имелись и у других его коллег выше и ниже по Волге, но и кое-чего другого. Подчинявшаяся Сталину царицынская ЧК с помпой объявила об обнаружении миллионов рублей, предназначенных для финансирования контрреволюции; за этим последовали массовые аресты и казнь двадцати трех руководителей «Алексеевского контрреволюционного белогвардейского заговора правых эсеров и офицеров-черносотенцев»[1617]. Никакого суда не было. Алексеев был избит до полусмерти, а затем расстрелян вместе с двумя сыновьями (один из которых был подростком); в участники «заговора» по тем или иным причинам, а то и вовсе без причины, были записаны и другие заключенные. Сталин энергично пользовался прессой, 7 августа преобразовав местную газету «Известия Северо-Кавказского военного округа» в массовое издание «Солдат революции»; о раскрытии «заговора» Алексеева было своевременно извещено в «экстренном» выпуске (от 21 августа 1918 года). «Сталин крепко надеялся на агитацию, — писал полковник Анатолий Носович, бывший царский офицер и член штаба Красной армии в Царицыне. — Он частенько поговаривал в спорах о военном искусстве: „Это все хорошо, что все говорят о необходимости военного искусства, но если у самого талантливого полководца в мире не будет сознательного и подготовленного правильной агитацией солдата, то, поверьте, он ничего не сможет сделать с самым ничтожным по количеству, но воодушевленным революционером“»[1618].
К моменту появления известий о страшном «заговоре Алексеева» Царицын был окружен армией генерала Петра Краснова, недавно выбранного атаманом донских казаков, но сталинские расправы не были следствием паники[1619]. Перспектива взятия красного Царицына казаками многих ввергала в панику, но Сталин проводил определенную стратегию, используя призрак «контрреволюции» с целью гальванизировать рабочих и запугать возможных антибольшевиков. В ходе политического спектакля ЧК заставляла «буржуазию» рыть окопы вокруг города и демонстративно перевела заключенных с «баржи» в тюрьму под слухи о том, что их ведут на казнь. Утверждалось, что город кишит осведомителями[1620]. Но что самое важное, уничтожение «врагов» чекистами под руководством Сталина получило мощное пропагандистское обоснование: утверждалось, что в то время как белые силы Краснова окружают Царицын, внутренние враги революции замышляют восстание, которое позволит казакам захватить город[1621]. (Впоследствии такое стали называть «пятой колонной».) Здесь мы видим в крохотном зародыше сценарий бесчисленных сфабрикованных процессов 1920–1930-х годов, кульминацией которых стал чудовищный террор 1937–1938 годов.
В Сталине так глубоко укоренился образ действий с оглядкой на классовую борьбу, что он шел ва-банк, пытаясь восстановить движение на железных дорогах путем арестов и бессудных расстрелов немногих специалистов, которые действительно что-то знали о железных дорогах, потому что они были классовыми врагами, саботажниками по определению. Впрочем, он не был столь недальновидным, чтобы вовсе отказываться от услуг бывших царских офицеров[1622]. В то же время он полагался на выскочек, людей, вышедших, подобно ему, из «народа», до тех пор пока те сохраняли ему лояльность. Пролетарий Ворошилов (г. р. 1881) не выказывал склонности к удовлетворению собственных амбиций за счет Сталина. Ворошилов расценивал действия Сталина как «безжалостную чистку тылов, проводившуюся железной рукой» — что едва ли было грехом в глазах большевиков.
Примерно в то же время (в августе 1918 года), после взятия Казани белыми, Троцкий отправился в Свияжск, городок под Казанью, где свел знакомство с бывшим царским полковником и командиром латышских стрелков Юкумсом Вацетисом, которого он назначил верховным главнокомандующим красными силами (прежде эта должность была вакантной)[1623]. Там же Троцкий познакомился с Федором Раскольниковым, командиром Волжской флотилии, и двумя комиссарами, Иваном Смирновым («сибирским Лениным») и Аркадием Розенгольцем, участниками боев за Казань, которые стали при Троцком чем-то вроде аналога сталинских царицынцев[1624]. С тем чтобы спасти разваливающийся фронт, Троцкий приказал: «если какая-либо часть отступит самовольно, первым будет расстрелян комиссар части, вторым — командир <…> Трусы, шкурники и предатели не уйдут от пули»[1625]. Таким образом, возражения Троцкого по поводу действий Сталина были связаны не с его чрезмерной кровожадностью, а с его военным дилетантизмом и несоблюдением субординации. В свою очередь, Сталина приводили в ярость боевые приказы, поступавшие издалека, которые, по его мнению, не учитывали «местных условий». Он незаконно присваивал припасы из Москвы, предназначавшиеся для лежавшего дальше к югу Кавказского фронта, арестовывал и расстреливал военных специалистов и пытался организовать оборону города силами рабочих в стиле Красной гвардии.
В Царицыне раскрылись все черты личности Сталина: сильнейшая склонность к классовому мышлению и ориентация на самоучек; упрямство и язвительность; способность усваивать политические уроки при невежестве в военных вопросах. Троцкий видел в нем военный дилетантизм, своеволие и колючесть, но почти ничего сверх того. Немногие, помимо Ворошилова, воспринимали Сталина во всей его полноте. Одним из тех немногих, кто «раскусил» Сталина, был бывший царский офицер Носович (г. р. 1878), выходец из дворянской семьи, в 1918 году пошедший на службу к красным и избежавший гильотины, уготованной Сталиным для классовых врагов и критиков, той осенью переметнувшись к белым: этот поступок укрепил Сталина в его отношении к военным специалистам[1626]. «Сталин не стесняется в выборе путей для достижения своих целей, — отмечал Носович (под псевдонимом А. Черноморцев), давая описание красного лагеря в реальном времени. — Хитрый, умный, образованный и чрезвычайно изворотливый — он — злой гений Царицына и его обитателей. Всевозможные реквизиции, выселения из квартир, обыски, сопровождающиеся беззастенчивым грабежом, аресты и прочие насилия над мирными гражданами стали обычным явлением в жизни Царицына». Носович верно раскрывал истинную сущность задачи, поставленной перед грузином — добыть хлеб любой ценой, — и реальные угрозы, стоявшие перед красным Царицыном. Он распознал в Сталине не только жажду абсолютной власти, но и его абсолютную преданность большевистскому делу: Сталин украл 10 миллионов рублей и парк автомобилей у своих же (красных) не из-за стремления к роскоши, а ради защиты революции; он казнил «контрреволюционеров» без всяких доказательств и без суда не вследствие садизма или паники, а в качестве политической стратегии, с целью гальванизировать массы. «Надо отдать справедливость ему, что его энергии может позавидовать любой, из старых администраторов, а способности применяться к делу и обстоятельствам следовало бы поучиться многим», — заключал Носович[1627]. И все же судьба Царицына висела на волоске.
30 августа 1918 года, когда в Москве на заводе Михельсона было совершено покушение на Ленина, Сталин обменялся телеграммами со Свердловым по поводу опасного состояния их патрона[1628]. Поскольку Сталин и Троцкий отсутствовали, у руля в Москве встал Свердлов; человек субтильного телосложения, но обладавший звучным баритоном, он мог проявлять властность на митингах, но ему было очень далеко до авторитета Ленина. Самым влиятельным человеком в партии после Ленина был Троцкий, а влияние Сталина возрастало, но между ними сложились отношения глубокой взаимной неприязни; Свердлов не был в состоянии ни разрешить их разногласия, ни подняться над кем-либо из них двоих. Всем троим оставалось молиться о выздоровлении Ленина: от этого зависело выживание большевизма.
По мере того как Ленин поправлялся, антагонизм между Троцким и Сталиным углублялся. 11 сентября 1918 года Северо-Кавказский военный округ был преобразован в «южный фронт» и Свердлов вызвал Сталина в Москву; он прибыл в столицу 14 сентября и на следующий день встретился со Свердловым и Лениным. 17 сентября Троцкий на заседании Реввоенсовета республики, на котором присутствовал и Сталин, назначил командующим южным фронтом (не столько регионом, сколько группой армий) Павла Сытина, бывшего генерал-майора царской армии, которому должен был подчиняться и Ворошилов[1629]. Сталин вернулся в Царицын 24 сентября; три дня спустя он жаловался Ленину, что в Царицыне совершенно нет боеприпасов, а из Москвы ничего не присылают («Какая-то преступная небрежность, форменное предательство. Если так будет тянуться, мы безусловно проиграем войну на юге»[1630]). В тот же день Сталин потребовал от военного ведомства партию нового оружия и 100 тысяч комплектов военной формы (что превышало численность местных войск), приписав к этому красными чернилами угрозу: «Заявляем, что если в самом срочном порядке не удовлетворите требований (они минимальны с точки зрения общего количества войск Южного фронта), мы вынуждены будем прекратить военные действия и отойти на левый берег Волги»[1631].
Генерал-майор Сытин прибыл в Царицын 29 сентября 1918 года, и Сталин с Мининым сразу же стали мешать ему назначать командиров и отдавать боевые приказы, что входило в число его полномочий, и возражать против его плана обеспечить контакт с Москвой путем вывода штаба фронта из Царицына[1632]. 1 октября Сталин формально потребовал заменить Сытина Ворошиловым[1633]. В тот же день Свердлов ответил строгой телеграммой: «Все решения Реввоенсовета [то есть Троцкого] обязательны [для] Военсоветов фронтов»[1634]. 2 октября Троцкий подал жалобу Свердлову, а 3 октября отправил Сталину и Ворошилову прямой приказ не вмешиваться в военные вопросы[1635]. В тот же день в письме Ленину Сталин подверг Троцкого обширному разносу. «Дело в том, что Троцкий, вообще говоря, не может обойтись без крикливых жестов, — писал Сталин. — В Бресте он нанес удар делу своим непомерно „левым“ жестом. По вопросу о Чехословаках он так же повредил делу своим крикливо-дипломатическим жестом <…> Теперь он наносит новый удар своим жестом о дисциплине, причем вся эта Троцкистская дисциплина состоит на деле в том, чтобы виднейшие деятели фронта созерцали заднюю военных специалистов из лагеря „беспартийных“ контрреволюционеров»[1636]. Собственно говоря, Троцкий, утверждая, что революция радикально изменит все вплоть до языка, стоял на том, что она не изменила характера войны: принципы ведения тактических операций, снабжение, основы военной организации — все это оставалось в силе[1637]. Сталин же в военных вопросах стоял на левых позициях, неутомимо ведя классовую борьбу с бывшими царскими офицерами, вне зависимости от их поведения. Послание Ленину от 3 октября он завершал такими неискренними словами: «Я не любитель шума и скандалов <…> надо теперь же, пока не поздно, обуздать Троцкого, призвав его к порядку». Свердлов призывал уладить дело миром, но 4 октября Троцкий, тоже находившийся на юге, телеграфировал Свердлову и Ленину: «Категорически настаиваю на отозвании Сталина»[1638].
Таким образом, конфликт дошел до логического завершения: и Троцкий, и Сталин требовали от Ленина взаимного отстранения от дел.
Разъяренный Троцкий с недоумением указывал, что Красная армия на южном фронте своей численностью превышает белых втрое, однако над Царицыном нависла серьезная угроза[1639]. «Ворошилов может командовать полком, но не армией в пятьдесят тысяч солдат, — заявлял Троцкий в своей телеграмме от 4 октября, требуя отзыва Сталина, — тем не менее, я оставлю его [Ворошилова] командующим 10-й Царицынской армией на условии подчинения командарму Южной Сытину». Троцкий грозил: «если завтра это не будет выполнено, я отдам под суд Ворошилова и Минина и объявлю об этом в приказе по армии <…> для дипломатических переговоров времени нет, Царицын должен либо подчиниться, либо убраться»[1640]. 5 октября Свердлов снова потребовал от Сталина, Минина и Ворошилова подчиняться приказам Троцкого[1641].
Ленин согласился выполнить требование Троцкого об отзыве Сталина — терять Царицын было нельзя, — но отказался наказывать Сталина. «Я получил известие об отбытии Сталина из Царицына в Москву, — телеграфировал Свердлов Троцкому (5 октября). — Считаю, что в данный момент необходим максимум осторожности в отношении царицынцев. Среди них много старых товарищей. Нужно сделать все, чтобы избежать конфликта без отступления от проведения жесткой линии. Стоит ли говорить, что я сообщаю только свою точку зрения»[1642]. Свердлов тактично высказал свое мнение о Сталине и в то же время ограничил Троцкого в его действиях. 6 октября Сталин отбыл в Москву, а восьмого числа встретился с Лениным[1643]. 7 октября в Царицыне собрание из пятидесяти с лишним местных партийных, советских и профсоюзных активистов во главе с Мининым приняло резолюцию, рекомендовавшую «созвать съезд для пересмотра и оценки политики центра» в отношении использования бывшего царского военного руководства. Этот шаг — провинциалы призывали Центральный комитет к изменению его политики — демонстрировал как децентрализацию власти в 1918 году, так и уверенность местных вождей в том, что у них имеется «крыша» (защитник) в лице Сталина[1644]. Впрочем, в Москве Сталин не сумел добиться своего: он был снят со своей должности на Южном фронте, хотя и был введен в состав центрального Реввоенсовета Республики, что было сделано с явной целью задобрить его[1645]. Отныне Сталину в переписке с Троцким приходилось адресовать свои телеграммы «Председателю Военного совета» от «Члена Военного совета Сталина»[1646].
Сталин вернулся в Царицын около 11 октября, судя по всему, вместе со Свердловым, который намеревался навязать дипломатическое решение местному непримиримому лагерю красных[1647]. 15 октября 1918 года белые вышли на окраины Царицына, и в телеграмме, отправленной верховным главнокомандующим красных Вацетисом Ворошилову (копии были адресованы Сытину и Троцкому), ситуация называлась «катастрофической»; вину за случившееся Вацетис возлагал на Ворошилова, не желавшего сотрудничать со своим начальником Сытиным[1648]. Сталин окончательно покинул Царицын 19 или 20 октября, в разгар решающих сражений. Ему на замену прибыл Троцкий с намерением предотвратить взятие города[1649].
Царицын в последний момент был спасен не Троцким, а Дмитрием Жлобой, чья «Стальная дивизия», насчитывавшая 15 тысяч человек, покинула Кавказский фронт, прошла за 16 дней 500 миль и ударила белым в беззащитный тыл[1650]. 25 октября Стальная дивизия отбросила казаков за Дон[1651]. Четыре дня спустя Сталин докладывал на пленуме Московского совета, насколько катастрофической была ситуация[1652]. Собственно говоря, если бы Царицын пал осенью 1918 года, Сталин вполне мог попасть под следствие и понести наказание, а его репутация была бы навсегда испорчена[1653].
Ленин ни в коем случае не был единственным игроком, шедшим ва-банк. Германское верховное командование ввязывалось в одну рискованную игру за другой: план Шлиффена (1914) — попытку победить в мобильной войне; битву при Вердене (1916), имевшую целью обескровить противника посредством новой стратегии истощения; неограниченную подводную войну (1917), призванную разорвать удавку британской военно-морской блокады; переправку Ленина на родину с тем, чтобы посеять в России хаос и добиться ее выхода из войны; и, наконец, после германской победы на Восточном фронте — решающее наступление на Западном фронте, начавшееся 21 марта 1918 года[1654]. К июню германская армия на Западе стояла в 37 милях от Парижа, что позволяло ей обстреливать город из дальнобойных орудий «Большая Берта». Тем не менее рейхсвер, понеся миллионные потери, так и не взял французскую столицу[1655]. Войска Соединенных Штатов, чье вступление в войну было спровоцировано действиями германских подлодок, начали прибывать во Францию со скоростью 120 тысяч человек в месяц (США вступили в войну в начале 1917 года, когда общая численность их армии составляла 150 тысяч человек). В то же время британская армия получила еще более обширные пополнения из Канады, Австралии, Новой Зеландии, Индии и Южной Африки, и в августе 1918 года союзники перешли в наступление свежими силами. Правда, благодаря Брестскому миру — или, точнее, готовности Берлина нарушить продиктованные им самим условия договора, — Германия вернула на Западный фронт полмиллиона человек, доведя численность находившихся там дивизий со 150 до 192[1656]. Однако к 28 сентября 1918 года заместитель начальника Генерального штаба Эрих Людендорф, человек, отвечавший за наступление на западе, уведомил своего начальника, фельдмаршала Пауля фон Гинденбурга, о том, что рейх лишился шансов на победу: у Германии больше не было резервов, чтобы послать их в бой. При этом Людендорф умолчал о том, что во время наступления на западе почти миллион солдат рейхсвера застряли на востоке, участвуя в бестолковой оккупации, которая только поглощала ресурсы вместо того, чтобы обеспечивать их[1657]. (Германии пришлось вывезти 80 тысяч тонн угля только для того, чтобы восстановить движение на украинских железных дорогах.) Людендорф обвинял во всем большевизм и его «вредное воздействие» на германские войска, сетуя: «Я часто мечтал об этой [российской] революции, которая должна была облегчить тяготы нашей войны <…> Но сегодня мечта вдруг исполнилась непредвиденно»[1658]. Но как указывал один исследователь, «Победителем Людендорфа-солдата был не столько [верховный главнокомандующий союзными силами] маршал Фош, сколько Людендорф-политик»[1659].
Между тем с целью спасти отступающий рейхсвер — который повсюду, от Франции до Украины, находился на чужой земле, — сломленный Людендорф предложил добиваться от Антанты немедленного прекращения огня, однако гражданские лица из нового германского кабинета не пошли на это, в то же время обдумывая тотальную мобилизацию гражданского населения на последний бой — что представляло собой полную противоположность будущему мифу об «ударе в спину»[1660]. Людендорф вскоре отказался от мысли вымолить перемирие и подал в отставку, но кабинет так и не решился на мобилизацию гражданских лиц.
9 ноября Ленин со сцены Большого театра заявил делегатам VI Всероссийского съезда Советов: «никогда мы не были столь близки к международной пролетарской революции, как теперь»[1661]. Как оказалось, в тот же самый день несгибаемый монархист Гинденбург и прочие представители германского верховного командования, опасаясь отечественной революции наподобие той, которую устроил в России отправившийся туда с их подачи Ленин, потребовали от кайзера отречься от престола. Вильгельм II отбыл на своем личном поезде в Нидерланды и там, оказавшись в безопасности, подписал формальный документ об отречении[1662]. (В отличие от своего казненного кузена Ники, Вилли прожил долгую жизнь и мирно умер в изгнании.) 11 ноября 1918 года было заключено перемирие, подписанное в вагоне маршала Фоша во французском лесу поблизости от линии фронта. Оно предусматривало немедленный вывод германских войск отовсюду, кроме бывшей Российской империи, где немцы должны были оставаться до получения дальнейших инструкций от Антанты[1663]. Два дня спустя Москва в одностороннем порядке разорвала Брестский мир, а также Добавочный договор от августа 1918 года (по которому уже была частично выплачена контрибуция в 6 миллиардов рублей)[1664]. (Победоносные союзники вскоре после этого вынудили денонсировать Брестский мир и Германию.)После 52 месяцев ужасов и кровопролития Первая мировая война завершилась. Ленин так обрадовался, что выпустил из тюрем социалистов-небольшевиков, а 30 ноября 1918 года разрешил меньшевистскую партию[1665].
Война повлекла за собой грандиозные и еще долго ощущавшиеся последствия. ВВП за годы войны вырос в США и Великобритании, но в Австрии, Франции, Османской империи и России он рухнул на 30–40 %[1666]. Первая мировая война вызвала беспрецедентный рост налогообложения и широчайшее распространение государственного контроля над экономикой во всех воюющих странах, причем в большинстве своем возвращения к прежнему состоянию так и не произошло[1667]. В дополнение к 8,5 миллиона погибших на войне и почти 8 миллионов взятых в плен и пропавших без вести почти 500 миллионов человек по всему миру заболело в ходе эпидемии гриппа, вызвавшей смерть не менее 50 миллионов человек, что составляло 3 % мирового населения (по некоторым оценкам, число жертв эпидемии достигало 100 миллионов)[1668]. Около 20 миллионов человек вернулось домой с теми или иными увечьями. Калеками стали полтора миллиона британцев (инвалиды получали компенсацию: 16 шиллингов в неделю за потерянную правую руку, 11 шиллингов 6 пенсов за потерянные кисть и предплечье правой руки, 10 за потерянную левую руку; за обезображенное лицо ничего не полагалось). В Германии домой вернулось около 2,7 миллиона человек, по причине войны ставших инвалидами; помимо этого, в стране насчитывалось полмиллиона военных вдов и 1,2 миллиона сирот. В интересах сохранения общественного порядка, не говоря уже об уплате долга, солдаты и вдовы получали пенсию. В число других чрезвычайных мер социальной политики, вызванных войной, входили чрезвычайные законы о предоставлении жилья, которые волей-неволей устанавливали постоянное государственное регулирование в этой сфере. Страхование от безработицы, денежные пособия по болезни, а также пособия при рождении ребенка и на погребения вносили вклад в становление протосоциального государства, также порожденного к жизни войной. Российская империя потеряла 2 миллиона человек убитыми, к которым прибавлялось 2,5 миллиона раненых[1669]. По оценкам, 2,4 миллиона российских подданных переболело, а 3,9 миллиона было взято в плен; таким образом, Россия дала столько же пленных, сколько все прочие воюющие страны, вместе взятые[1670]. Именно в этом контексте Троцкий презрительно отзывался о «папистско-квакерской болтовне о святости человеческой жизни», а Ленин одобрительно ссылался на Макиавелли, когда говорил: «На насилие можно отвечать только насилием»[1671].
Все рискованные ставки Ленина — согласие на помощь немцев при возвращении в Россию, переворот в Петрограде, капитулянтский сепаратный мир с немцами — были выиграны. Россия и Германия, бывшие противники, потерпевшие поражение, представляли собой поучительный контраст. Ленин признавал, что «война многому научила, не только тому, что люди страдали, но и тому, что берет верх тот, у кого величайшая техника, организованность, дисциплина и лучшие машины»[1672]. Многие современники отмечали сходство методов Людендорфа (г. р. 1865) и Ленина (г. р. 1870), а также немецкой и большевистской политики военного времени вообще[1673]. Немецкие оккупанты в Восточной Европе прибегали к регистрации населения, конфискациям собственности, воинскому призыву и изданию бесконечных указов, претендуя на неограниченные полномочия и в то же время увязая в порожденном ими самими административном хаосе. Но в отличие от большевиков, немцы в Восточной Европе не проводили с населением политической и культурной работы. Они не основывали газет на местных языках и школ с обучением на местных языках, которые бы воздействовали на местные сообщества и формировали их облик. Вместо этого немцы были одержимы стремлением не допускать выхода своих кадров из-под влияния немецкой культуры, чтобы те не заразились туземными привычками. Если бы не местные евреи, говорившие на идиш и быстро усваивавшие немецкий в качестве переводчиков, немецкие властители были бы не способны поддерживать связь с местным населением[1674]. Немцы не ставили перед собой каких-либо высоких целей, которые бы требовали привлечения масс к их достижению, и не создавали массовых организаций. Опыт немецкого господства в Восточной Европе демонстрирует не только, сколько всего большевизм почерпнул в Первой мировой войне, но и то, насколько далеко большевизм ушел от оккупации в военном стиле[1675]. Кроме того, сравнивая частное царство Людендорфа в Литве, Западной Белоруссии и Латвии со сталинской вотчиной в Царицыне, можно увидеть, что таланты Сталина были полной противоположностью талантам Людендорфа: в Сталине сочетались военный дилетантизм и политическое хитроумие.
Ворошилов, протеже Сталина, остался в Царицыне в качестве командующего 10-й армией[1676]. Поначалу верховный главнокомандующий Вацетис хотел снять его, но Троцкий, настаивая на немедленном отзыве Сергея Минина («проводит чрезвычайно вредную политику»), позволил Ворошилову остаться на его должности, при условии, что в помощь ему будет назначен кто-нибудь более компетентный[1677]. Однако вскоре Троцкий телеграфировал Свердлову с требованием увольнения и Ворошилова («не выказывает инициативы, мелочный, бездарный»)[1678]. В то же время Вацетис смягчился и дал понять, что не очень возражает против назначения Ворошилова командующим Красной армией на Украине (возможно, у него не было других кандидатов на эту должность)[1679]. Троцкий взорвался. «Компромисс необходим, но только не гнилой компромисс, — взывал он к Ленину (11 января 1919 года). — По сути все царицынцы собрались в Харькове <…> Я считаю защиту Сталиным царицынской тенденции опасной язвой, более худшей, чем предательство и измену военных специалистов… Ворошилов с его украинской партизанщиной, отсутствием культурности, демагогией — всего этого нам не нужно ни при каких обстоятельствах»[1680].
Вражда между Ворошиловым и Троцким сделала первого еще более ценным человеком в глазах Сталина. Ворошилов, Минин и их подчиненные участвовали в кампании, затеянной с целью отмстить Троцкому, и распускали слухи о том, что военный нарком якшается с царскими генералами и отправляет коммунистов на расстрел — что попахивало изменой[1681]. (Сталин был способен нашептывать ядовитые слова о Троцком прямо в ухо Ленину.) Такие левые коммунисты, как Николай Бухарин, редактировавший «Правду», использовали царицынцев в своей собственной антитроцкистской кампании за «демократизацию» армии[1682]. Вынужденный ответить, Троцкий в начале 1919 года высмеивал такую фигуру, как «жалкий советский бюрократ, ревнивый к своему новому посту», который завидует компетентным людям, не желает ничему учиться и ищет козлов отпущения за свои собственные прегрешения. «Вот это — подлинная опасность для дела коммунистической революции. Это — настоящие пособники контрреволюции»[1683]. Все это представляло собой суть будущей критики Троцкого в адрес Сталина.
Ленин по-прежнему демонстрировал доверие своему грузинскому протеже, несмотря на его неожиданный отзыв из Царицына, и в январе 1919 года отправил Сталина в новую горячую точку, приуральский город Вятку, чтобы тот разобрался, почему Пермь и окружающие территории попали в руки адмирала Колчака[1684]. Сталина, вместе с которым в Вятку отправился глава ЧК Дзержинский, вновь сопровождала его жена Надя, а также ее сестра Анна Аллилуева (г. р. 1896); в свояченицу Сталина вскоре влюбился еще один поляк, личный секретарь Дзержинского Станислав Реденс (г. р. 1892), и она вышла за него замуж. Что касается поражения красных под Пермью, Сталин и Дзержинский составили три отдельных доклада, отмечая полную дезорганизацию красных и враждебность местного населения к режиму (вызванную реквизициями продовольствия), но всякий раз возлагая вину на кого-то нового: сперва на Троцкого, затем на Вацетиса. В их докладах специально перечислялись служившие у красных бывшие царские офицеры, перешедшие к белым. Кроме того, они полагали, что большевистскому режиму не следует приставлять в качестве надзирателей к царским офицерам «слишком молодых» товарищей и партийных «демагогов», что представляло собой небольшое отступление от прежней жесткой линии Сталина, возможно, свидетельствуя о вмешательстве со стороны Ленина[1685]. Между тем в воскресенье 19 января, когда Ленин отправился навестить Крупскую, оправлявшуюся от болезни на свежем воздухе в подмосковных лесах, на него напали трое вооруженных людей, угнав его «роллс-ройс». Вождю революции, его сестре, водителю (Степану Гилю) и охраннику пришлось проделать остаток пути пешком[1686].
Немногие мирные договоры получили от истории более суровую оценку, чем Версальский. Мирные переговоры открылись в Париже 18 января 1919 года, в годовщину объединения Германии, и завершились в Зеркальном зале Версальского дворца — где было провозглашено создание Германского рейха — 28 июня 1919 года, ровно через пять лет после убийства эрцгерцога Франца-Фердинанда. На переговоры прибыли делегации от 37 стран (от некоторых — более одной); бесчисленные экспертные комиссии разбирали этнические и территориальные притязания; ход переговоров освещали 500 журналистов, но лишь три человека определяли их исход: Дэвид Ллойд-Джордж (Великобритания), Жорж Клемансо (Франция) и Вудро Вильсон (США), бывший профессор из Принстона, ставший первым действующим американским президентом, приехавшим в Европу. 78-летний Клемансо поставил своей целью ликвидировать превосходство Германии в том, что касалось экономической мощи и численности населения; Ллойд-Джордж желал расширить колониальную империю Британии и усилить ее флот за счет Германии; Вильсон же стремился навсегда установить прочный мир, хотя и не возражал против карательных мер, уготованных Германии Францией. Окончательный текст договора содержал 440 статей, причем первые 26 относились к новой Лиге Наций, а в оставшихся 414 речь шла о Германии как о единственной виновнице войны. Германии запрещалось иметь армию численностью более 100 тысяч человек и какую-либо военную авиацию; она лишалась 13 % своей территории, включая Эльзас и Лотарингию, отошедшие к Франции, всех своих колоний и торгового флота. Франция хотела отторгнуть и Рейнскую область, но против этого выступил Ллойд-Джордж, и Рейнская область была только демилитаризована. Воссозданная Польша получила большую часть германской Западной Пруссии, в то время как Данциг, населенный преимущественно немцами, был объявлен «свободным городом», а Восточная Пруссия была отделена от остальной Германии так называемым Польским коридором. В порядке компенсации за реконструкцию французских и бельгийских земель, а также британские военные долги Соединенным Штатам, на Германию возлагалась контрибуция в размере 132 миллиардов золотых марок — сумму, в то время эквивалентную 31,4 миллиарда долларов или 6,6 миллиарда фунтов стерлингов. (Приблизительно 440 миллиардов долларов в ценах 2013 года[1687].)
Одним из обоснований подчеркнутой обременительности Версальского мира служил Брестский мир, навязанный Германией России — точно так, как и предсказывал бесцеремонный большевик Карл Радек на переговорах в Брест-Литовске. Вместе с тем условия Версальского мира подвергались публичным нападкам даже на Западе. Французский маршал Фош указывал: «Это не мир, а перемирие на двадцать лет»[1688]. И все же, в противоположность тому, что ожидало Российскую империю согласно Брестскому миру, Германия не была расчленена. (Ллойд-Джордж выразился на этот счет: «Мы же не можем изувечить Германию и ожидать от нее платежей».) Более того, последовавшие договоры, заключенные с другими побежденными участниками войны — Сен-Жерменский договор с Австрией (10.09.1919), Нёйиский договор с Болгарией (27.11.1919), Трианонский договор с Венгрией (4.06.1920), Севрский договор с Османской империей (10.08.1920) — в некоторых отношениях были более суровыми. (Одни лишь турки, взявшись за оружие, сумели добиться пересмотра условий договора.) Продиктованный победителями Версальский мир, безусловно, имел изъяны, даже если не считать того, что единственной виновницей войны в нем называлась Германия. Поднимая на щит право на самоопределение и национальный принцип, он порождал потенциал для территориального ревизионизма: согласно Версальскому и сопутствующим договорам, 60 миллионов человек получили собственные национальные государства, а еще 25 миллионов было превращено в национальные меньшинства. (Кроме того, резко возросла численность лиц без гражданства.) Эдвард Бенеш и Томаш Масарик сумели расширить новое государство Чехословакия за счет Венгрии, несмотря на то что обе они сражались на стороне побежденной Австрии. Обширные территории с этнически разнородным населением были изъяты у Венгрии и отданы Румынии. Но если Венгрия, согласно принципу национального самоопределения, признавалась законным отечеством венгров, то почему же столько венгров оказались в других странах? Евреи, не получившие своего собственного государства, остались повсюду меньшинством. Самоопределение не распространялось ни на один из народов, проживавших в британской и французской колониальных империях, которые выросли в размерах: в 1919 году одна лишь британская империя распространялась на четверть земного шара. В колониях находились многие военные трофеи: новые месторождения полезных ископаемых в Африке, новые районы нефтедобычи на Ближнем Востоке. Масарик, ставший первым президентом Чехословакии, окрестил Версальскую мирную конференцию «лабораторией, выстроенной на обширном кладбище».
Но какими бы ни были принципиальные изъяны Версальского мира, он полностью провалился с точки зрения великодержавной политики: Соединенные Штаты убрались к себе за океан, англичане предпочли держаться в стороне, а французы — имевшие сухопутную границу с Германией — были не в состоянии нести бремя надзора за соблюдением условий договора[1689]. Карательный мир является таковым лишь в том случае, если налицо единство воли к его выполнению, а как раз такого единства не имелось. И как будто всего этого было недостаточно, еще до того, как великие державы договорились о структуре Версальского мира, фундаментом для него стала временная аномалия: одновременный распад германского государства и российского государства. Оба эти условия не могли быть долговечными; в итоге долговечным не оказалось ни одно из них.
Вклад России в борьбу с Германией (до 1917 года) так и не получил признания. Англичане воображали, что сражаться с немцами (и погибать) придется главным образом российскому паровому катку вместе с Францией, а на долю Британии останутся снабжение и финансирование, однако от отношения к русским как к британским наемникам и пушечному мясу пришлось отказаться, поскольку оно порождало неизменное возмущение[1690]. В то же время Британия оказалась в состоянии непривычной для нее зависимости от стратегических императивов ее союзников, и после войны Лондон старался не отступать от дистанционной большой стратегии, основанной на давних предпочтениях (пусть воюют другие) и приоритетах (империя), как и на опыте Первой мировой войны[1691]. Что касается того, как быть с большевистской Россией, союзники не знали, что им делать. В то время как Фош выступал за превентивную войну, Клемансо призывал к мерам сдерживания (санитарному кордону); Ллойд-Джордж фантазировал об умиротворении большевизма посредством торговли, а прочие британские политические фигуры желали избавиться от левой угрозы[1692]. В свою очередь, некоторые британские империалисты радовались вынужденному отступлению России с Кавказа и надеялись закрепить плоды политики Людендорфа по расчленению восточной империи, однако прочие англичане, с опаской поглядывавшие на Германию, предпочитали существование единой России в качестве противовеса ей. В конечном счете, несмотря на все разговоры о возможном распространении «бациллы большевизма», Россия занимала участников версальских переговоров намного меньше, чем Германия. И все же оказалось, что обе они неотделимы друг от друга[1693]. Значительная часть германского политического класса отказалась признавать версальский вердикт; нежелание видеть Советскую Россию на мирной конференции — на которую прибыли делегации от Грузии, Азербайджана, Армении и Украины, — дало Москве дополнительные основания для того, чтобы считать ее итоги нелегитимными. Версальский мир, направленный против Германии и не принимавший во внимание Россию, толкнул две эти страны-изгоя в объятия друг к другу, в то время как обе они стремились возродить свое мировое влияние, что стало основой для сталинского мира[1694].
Большевики сразу же попытались что-то противопоставить Версалю. 24 января 1919 года телеграф разнес по всему миру пригласительное письмо и 2 марта в Москве собралась полумеждународная группа примерно из 50 коммунистов и прочих левых с целью учреждения Третьего (коммунистического) Интернационала, или Коминтерна. Пол в длинном и узком Митрофановском зале кремлевского Сенатского дворца был покрыт вычурными коврами, а окна скрыты за роскошными портьерами, но нагреватели в промерзшем помещении бездействовали из-за отсутствия топлива. На своего рода галерке разместилось около 50 гостей из московской парторганизации. «Делегаты сидели на непрочных стульях за шаткими столиками, явно позаимствованными из какого-то кафе, — вспоминал один французский коммунист. — На стенах висели снимки: основатели Первого Интернационала Маркс и Энгельс, все еще почитаемые вожди Второго, которые по большей части уже не были с нами»[1695]. Добраться до Советской России оказалось сложно вследствие блокады, установленной Антантой, и бедствий гражданской войны; из-за рубежа в Москву приехало всего девять делегатов. Некоторые левые партии наделили соответствующими «полномочиями» лиц, уже находившихся в Москве. Несмотря на это, 34 присутствовавших имели верительные грамоты от коммунистических или почти коммунистических партий примерно из 20 стран (многие из которых прежде входили в состав царских владений). Также в качестве делегатов с правом голоса в заседаниях участвовали Ленин, Троцкий, Сталин, Чичерин, Бухарин и Зиновьев (на этих шестерых пришлось пять голосов; их мандаты были выписаны Сталиным)[1696]. «Те, кому приходилось видеть старые конгрессы Второго Интернационала, были бы весьма разочарованы», — отмечал в «Правде» один русский коммунист[1697]. Впрочем, после прибытия новых делегатов собрание смело объявило себя учредительным конгрессом Коминтерна. Перо Троцкого заходилось в экстазе. «Цари и попы — старые владыки московского Кремля — никогда, надо полагать, не предчувствовали, что в его седых стенах соберутся представители самой революционной части современного человечества, — писал он в заключительный день работы съезда (6 марта), добавляя: Мы являемся свидетелями и участниками одного из величайших событий мировой истории»[1698]. Ленин планировал открыто провести съезд в Берлине, но германские социал-демократы враждебно отнеслись к этому намерению[1699]. В Москве Ленин назначил Зиновьева (немного говорившего по-немецки) председателем исполнительного комитета, в состав которого также вошел Радек, учившийся в немецком и швейцарском университетах и находившийся под влиянием Розы Люксембург, против которой он впоследствии выступил, после чего обратился к ней за помощью при основании Германской коммунистической партии[1700]. «Делегаты» одобрили тезисы Ленина, в которых тот осуждал «буржуазную демократию» и выступал за «пролетарскую диктатуру» — что и служило предметом его разногласий с немецкими социал-демократами. Этот раскол в рядах левых, отныне институционализованный в глобальных масштабах, так никогда и не был преодолен[1701].
Между тем предполагалось, что сразу после конгресса Коминтерна, вечером 16 марта, с сокращенного заседания (для того, чтобы делегаты имели возможность присутствовать на торжествах по случаю годовщины Парижской коммуны 1871 года) начнется VIII съезд Российской коммунистической партии, но 8 марта в Москву из поездки в Орел вернулся с сильным жаром Яков Свердлов, который уже так и не выздоровел. Ходили противоречившие друг другу слухи о том, что он то ли выступал перед рабочими на морозе, то ли был убит, получив по голове чем-то тяжелым от заводского рабочего, мстившего ему за лишения и репрессии, сопутствовавшие большевистскому правлению. На самом деле Свердлов умер от тифа или от гриппа[1702]. По словам Троцкого, Ленин 16 марта позвонил в военный наркомат из своей кремлевской квартиры: «„Он умер. Умер. Умер“. Какое-то время каждый из нас держал в руках трубку и мог ощущать тишину на другом конце провода. Затем мы оба дали отбой. Больше сказать было нечего»[1703].
Свердлов был погребен на Красной площади, у Кремлевской стены; это были первые крупные государственные похороны при большевиках. Смерть Свердлова заставила отменить торжества в память о Парижской коммуне и на два дня отложить начало партийного съезда. Он открылся вечером после похорон, 18 марта, в округлом Екатерининском зале (впоследствии переименованном в честь Свердлова) Сенатского дворца. Отсутствовал и Троцкий: с разрешения Центрального комитета он вернулся на фронт, где сложилась «чрезвычайно серьезная» ситуация. Он хотел, чтобы на фронт вернулись все делегаты от Красной армии, но бойцы стали протестовать и им было позволено самим принимать решение; многие предпочли остаться на съезде[1704]. Ленин в своей вступительной вечерней речи заявил, что «для всей партии в целом… Свердлов был главнейшим организатором». Все встали[1705]. Отчасти благодаря талантам Свердлова, а отчасти благодаря созданию Красной армии партия с момента предыдущего съезда, состоявшегося годом ранее, удвоилась в размерах. Всего на съезде, помимо приглашенных гостей, присутствовали 301 делегат с правом голоса и 102 делегата без права голоса, представлявшие 313 766 членов партии в Советской России (220 495 человек), а также Финляндии, Литве, Латвии, Белоруссии и Польше, не подчинявшихся советской власти[1706]. Опрос пятисот с лишним делегатов позволил установить, что 17 % из них были евреями и почти 63 % — русскими, хотя эта информация не слишком помогла изменению сложившихся представлений[1707]. Белые и прочие противники большевиков призывали к борьбе с «жидобольшевистским» режимом и его «жидовской» Красной армией (во главе с Троцким)[1708].
В число ключевых пунктов повестки дня на съезде входил вопрос о широком использовании бывших царских офицеров — эта неоднозначная политика отождествлялась с именем Троцкого, которого в его отсутствие приходилось защищать Ленину. На эту тему развернулись продолжительные и бурные дебаты (20–21 марта)[1709]. Ленин объяснил ситуацию в первый день работы съезда. «Вопрос о строении Красной армии был совершенно новый, он совершенно не ставился даже теоретически», — указывал он 18 марта, добавляя, что большевики экспериментировали, но «Без вооруженной защиты социалистической республики мы существовать не могли»[1710]. По этой причине Советской России требовалась регулярная, дисциплинированная армия, а также опытные военные специалисты. Ленин понимал, что ему нужно переубедить зал, полный коммунистов, разделявших с ним одну классовую идеологию, но сильно отстававших от него с точки зрения гибкости. И потому по поручению вождя большевиков один из его подчиненных ознакомил съезд с «грозной» ситуацией на фронтах, проиллюстрировав ее большой разноцветной картой, которую могла рассмотреть вся аудитория, и обвинив в сложившемся положении тактику неформальной партизанской войны[1711]. Несмотря на это, многие говорили об изменах бывших царских офицеров, взятых на службу в Красную армию (хотя среди десятков тысяч офицеров, служивших красным, насчитывалась всего горстка изменников)[1712].
Более того, Троцкий несколько раз выступал в печати за использование бывших царских офицеров, но его суровая логика воспринималась как глухая к политическим нюансам и еще сильнее раздражала противников («а вы можете мне сегодня дать 10 начальников дивизий, 50 полковых командиров, двух командующих армиями, одного командующего фронтом — все из коммунистов?»)[1713]. Кроме того, в преддверии съезда Троцкий опубликовал «тезисы» с обоснованием военной политики и сейчас привлек к их защите Григория Сокольникова; ему оппонировал левый коммунист Владимир Смирнов[1714]. Сокольников доказывал, что угроза скрывается не в бывших царских офицерах, а в крестьянстве. Критики, которых называли «военной оппозицией», были почти не в состоянии предложить пролетариев — помимо Ворошилова — для замены бывших царских офицеров на командных должностях и вместо этого предлагали усилить роль комиссаров и Коммунистической партии в Красной армии, в чем Троцкий, через Сокольникова, пошел им навстречу. Таким образом, обсуждение военной политики незаметно переключилось на вопрос о том, что означает усиление института комиссаров — просто укрепление политического контроля или, по словам Смирнова, «большее участие в управлении армией»[1715]. Несмотря на такое сужение предмета разногласий, на заседаниях съезда по-прежнему преобладали пылкие принципиальные выступления (за и против использования «военных специалистов»)[1716].
Сталин допустил, чтобы Ворошилов принял на себя основной огонь критики за Царицын, а затем, взяв слово, напомнил, что у Европы есть настоящие армии, которым «можно противопоставить только армию строго дисциплинированную <…> и вместе с тем армию сознательную, с высоким развитием политических отделов». Еще совсем недавно, на Московском государственном совещании в августе 1917 года, не кто иной, как Корнилов, под бурные аплодисменты заявил, что спасти Россию от гибели может только «армия, спаянная железной дисциплиной»[1717]. Во-вторых, Сталин выказал враждебное отношение к крестьянству, утверждая:
Я должен сказать, что те элементы нерабочие, которые составляют большинство нашей армии, — крестьяне, они не будут драться за социализм, не будут! Добровольно они не хотят драться[1718].
Подчеркивая необходимость дисциплины и невысоко ставя крестьянство, он занял позицию, близкую к позиции Троцкого. Но Сталин не ссылался на него[1719].
Ленин снова выступил на съезде 21 марта 1919 года. Как вспоминал один очевидец,
Выступая, он иногда делал шаг или два вперед, приближаясь к аудитории, затем отходил назад, иногда опирался на стол, посматривая время от времени на конспект. Желая подчеркнуть наиболее важное положение или выразить непримиримость к «доводам» оппозиционеров, Ильич поднимал руку[1720].
Как признался Ленин, «Когда Сталин расстреливал в Царицыне, я думал, что это ошибка». Это были показательные слова: речь шла об ошибке, а не о преступлении[1721]. Но теперь, получив новые сведения, Ленин допускал, что расстрелы, организованные Сталиным в Царицыне, не были ошибкой. Несмотря на это, Ленин опровергал инсинуации Сталина о том, что Ворошилов подвергался преследованиям со стороны военного наркомата, и сделал упрек лично сталинскому протеже: «Виноват товарищ Ворошилов в том, что он эту старую партизанщину не хочет бросить»[1722]. Своей атакой Ленин загнал «военную оппозицию» в оборону и, вероятно, определил итоги голосования. 21 марта 174 делегата проголосовали за тезисы Центрального комитета (составленные Троцким и одобренные Лениным), 95 — за тезисы «военной оппозиции», и еще трое не участвовали в голосовании[1723]. После голосования, имея на руках победу, Ленин сформировал примирительную комиссию в составе пяти человек — троих от победителей и двоих от проигравших — которые 23 марта совместно внесли в тезисы Троцкого ряд поправок[1724].
В ходе голосования Сталин поддержал Ленина[1725]. Кроме того, Сталин поставил подпись под телеграммой (от 22–23 марта), уведомлявшей Троцкого, находившегося на фронте, о том, что его тезисы одобрены: несомненно, это было следствием попыток Ленина примирить их друг с другом[1726]. Политический компромисс был предсказан партийным функционером из Нижнего Новгорода по имени Лазарь Каганович, выступившим в местной прессе со статьей, резюме которой было приведено в «Правде»; он упрекал противников военных специалистов, но в то же время указывал, что «чрезмерное доверие» к ним вредно, и предлагал, чтобы их жестко контролировала партия[1727]. Каганович, поначалу восхищавшийся Троцким, вскоре стал одним из главных подручных Сталина.
За дискуссией о военной политике едва не остался забыт второй важный вопрос, поднятый на съезде: нехватка топлива и продовольствия. Противники большевизма называли его бандитизмом, а также «социализмом нищеты и голода». Семен Мартиросян (известный как Варлаам Аванесов), недавно назначенный в коллегию ЧК, сообщил делегатам, что «Сейчас широкие массы <…> требуют, чтобы не агитировали о хлебе, а давали его»[1728]. То продовольствие, которое могла дать радикально сокращавшаяся экономика, доставалось главным образом двум «армиям»: полевой и той, что находилась за конторскими столами[1729]. Продовольственные карточки давали право на получение определенного количества продовольствия по классовому принципу, но нередко по ним ничего не выдавали: большевистский наркомат продовольствия так и не сумел выйти на уровень поставок, обеспечивавшихся царским государством в 1916–1917 годах[1730]. Сколько бы хлеба ни заготовляли государственные агенты, расстроенная железнодорожная сеть была не в состоянии доставить его во все города, для разгрузки доставленного зерна не хватало рабочих рук, а работающих мельниц осталось очень мало. В то же время до 80 % зерна, реквизированного от имени государства, в итоге попадало на черные рынки, где продавалось частным образом[1731]. Население Москвы, в годы Первой мировой войны выросшее до 2 миллионов человек, теперь составляло менее 1 миллиона: в поисках средств к существованию люди в массовом порядке покидали город[1732]. Несмотря на это, нехватка продовольствия в городах оставалась хронической[1733]. У оставшихся горожан был единственный выход: отправляться в деревню, стараясь избежать встречи с заградотрядами, и приобретать там продукты питания — это стало известно как «мешочничество». (Историк Юрий Готье, служивший в московском Румянцевском музее, впоследствии преобразованном в Библиотеку имени Ленина, вернувшись в 1919 году из Твери, где он читал серию лекций, фиксировал в своем дневнике «итог поездки»: «30 фунтов масла»[1734].)
Нелегальная мелкая торговля поддерживала жизнь в стране, однако бюрократическое самоуправство угрожало удушить ее. Виктор Ногин, член ЦК, пытался привлечь внимание делегатов съезда к наличию такого количества «ужасающих фактов о пьянстве, разгуле, взяточничестве, разбое и безрассудных действиях со стороны многих работников, что просто волосы становились дыбом»[1735]. Съезд постановил создать новый наркомат государственного контроля (он был переименован в Рабоче-крестьянскую инспекцию); через несколько дней после съезда Сталин был назначен его наркомом, сохранив за собой должность наркома по делам национальностей и получив широкие полномочия по надзору за деятельностью центрального и местного госаппарата.
Съезд, по уставу являвшийся высшим органом партии, также выбрал новый Центральный комитет, исполнительный орган партии в промежутке между съездами. В состав нового ЦК вошли 19 членов — первым значился Ленин, остальные перечислялись в алфавитном порядке, — и 8 кандидатов в члены. Съезд принял новый устав партии (который оставался в силе до 1961 года). Против членства Троцкого в ЦК голосовали 50 делегатов, что намного превышало число голосов, поданных против какого-либо из прочих кандидатов[1736]. В ЦК не был переизбран (и больше так никогда и не попал в его состав) Адольф Иоффе, один из наиболее преданных Троцкому людей. Троцкий сыграл роль громоотвода и неприязнь к его властным методам «администрирования» была свойственна далеко не только делегатам съезда, проявляясь и в ходе дискуссий в первичных партийных организациях[1737].
Кроме того, съезд формально одобрил существование небольшого «политического бюро» (политбюро) и секретариата партии, а также недавно созданного более крупного «организационного бюро» (оргбюро). Как объяснял Ленин, «оргбюро производит назначения, а политбюро определяет политику»[1738]. В политбюро вошло пять членов с правом голоса — Ленин, Троцкий, Сталин, Лев Каменев, Николай Крестинский — и три кандидата (без права голоса): Зиновьев, Калинин, Бухарин[1739]. Свердлова в качестве секретаря партии сменил Крестинский. В то же время несгораемый сейф Свердлова был доставлен невскрытым на склад коменданта Кремля. В нем были найдены царские золотые монеты на 108 525 рублей, золотые предметы и драгоценные камни (всего 705 предметов), царские банкноты на 750 тысяч рублей и девять зарубежных паспортов, включая один на имя Свердлова, как будто бы большевики боялись, что им придется спасаться бегством от белых[1740].
Мир менялся уже во время какофонии Версальской конференции, но ему предстояли и новые изменения, ускользнувшие от внимания главных игроков — Франции, Великобритании и Соединенных Штатов. В начале 1919 года инфляция, вызванная войной, поглотила сбережения среднего класса, вынудив многих менять семейную мебель вплоть до фортепьяно на мешки с мукой и картофелем, в то время как ветераны войны слонялись рядом с ресторанами, выклянчивая объедки. В Берлине и десятках городов Центральной Европы создавались «советы», главным образом с целью восстановления общественного порядка и распределения продуктов питания и воды, однако в воздухе витала и революция[1741]. Люди мечтали не только о том, чтобы наполнить чем-нибудь пустые желудки, но и о том, чтобы настал конец милитаризму и войне, полицейским дубинкам и политическим репрессиям, таким крайностям, как неприличное богатство и неприличная бедность. В декабре 1918 года движение спартаковцев во главе с Розой Люксембург, польско-еврейской революционеркой, родившейся в царской России, дало начало Германской коммунистической партии[1742]. Незадолго до освобождения из тюрьмы в германском городе Бреслау и участия в основании немецкой компартии Люксембург нападала на Ленина и большевизм, указывая: «свобода только для сторонников власти, только для членов одной партии — какой бы многочисленной та ни была — это вовсе не свобода. Свобода — это всегда и исключительно свобода для инакомыслящих»[1743]. Но с еще большим рвением Люксембург критиковала реформизм германских социал-демократов[1744]. Ей так и не представилось возможности продемонстрировать, во что на практике выльется ее риторическая приверженность свободе в случае социалистической революции. В январе 1919 года действия рабочих во главе с германскими коммунистами привели к всеобщей забастовке — в Берлине на демонстрации вышли полмиллиона рабочих, — а затем и к непродуманному вооруженному восстанию, спровоцировавшему ответные репрессии; были убиты и Карл Либкнехт, призывавший к вооруженному восстанию, и Люксембург, выступавшая против него. Это напоминает нам о том, что Ленин и Троцкий не были убиты в 1917 году. Роль палачей двух главных немецких коммунистов сыграли боевики так называемого фрайкора — правонационалистического ополчения из числа солдат, вернувшихся с фронта, которое посткайзеровское правительство, не имевшее прочной власти, бросило против левых. Всего погибло около 100 человек, включая и 17 фрайкоровцев.
В отличие от Берлина, в Мюнхене была сделана попытка примирения новых народных советов с парламентским режимом по примеру Керенского, предпринятая Куртом Эйснером, немецким журналистом еврейского происхождения, но и у него ничего не вышло. Вместо этого новая партия, отколовшаяся от социал-демократов, совместно с группами анархистов 7 апреля 1919 года провозгласила Баварскую советскую республику. Через шесть дней власть в ней перешла к немецким коммунистам, которые выпустили заключенных из тюрем, приступили к созданию Красной армии (в которую вербовали безработных) и слали в Москву победные телеграммы. 27 апреля Ленин откликнулся на них приветствием и советами:
…вооружили ли рабочих, разоружили ли буржуазию <…> экспроприировали ли фабрики и богатства капиталистов в Мюнхене, а равно капиталистические земледельческие хозяйства в его окрестностях, отменили ли ипотеки и арендную плату для мелких крестьян <…> конфисковали ли всю бумагу и все типографии <…> взяли ли в свои руки все банки, взяли ли заложников из буржуазии..?[1745]
Впрочем, в течение очень короткого срока, начиная с первомайского праздника 1919 года, около 30 тысяч фрайкоровцев при поддержке 9 тысяч солдат регулярной германской армии разгромили Баварскую советскую республику[1746]. В ходе ожесточенных боев погибло более 1000 представителей левых сил. (Сам Эйснер был убит правым экстремистом.) Вместо ультралевой революции в большевистском духе в Германии было созвано работавшее с февраля по август 1919 года в Веймаре учредительное собрание, по воле которого Германия стала левоцентристской парламентской республикой. Антилиберальные правые силы продолжали мобилизоваться[1747].
Сходный сценарий разворачивался в Италии, которая, будучи номинально одним из победителей в Первой мировой войне, понесла потери, достигавшие 700 тысяч человек из 5 миллионов, призванных в армию, имела дефицит бюджета в 12 миллиардов лир и переживала массовые забастовки, захваты заводов рабочими и даже политические перевороты в ряде северных городов. Все это послужило толчком к зарождению зачаточного ультраправого движения, называвшегося фашизмом, — он представлял собой тесно сплоченную боевую лигу для защиты страны от социалистической угрозы. В Венгрии, от которой были отторгнуты многие территории, 21 марта 1919 года была провозглашена Советская Социалистическая Республика во главе с коммунистом Белой Куном (Коном), в качестве военнопленного попавшим в Россию и встречавшимся с Лениным. Ядро венгерской компартии сформировалось несколькими месяцами ранее на встрече в московской гостинице с участием Куна, но после возвращения в Венгрию он и другие вожди коммунистов были брошены в тюрьму. Венгерские социал-демократы, получив задачу сформировать правительство, решили объединиться с коммунистами в надежде получить военную помощь от России, чтобы восстановить Венгрию в имперских границах, существовавших до 1918 года. Кун «прямо из тюремной камеры попал на министерскую должность, — отмечал один наблюдатель. — В заключении он был страшно избит, его лицо покрывали шрамы, а сам он был полон жажды мщения»[1748]. Ленин приветствовал венгерскую революцию, а в день 1 мая 1919 года большевики заявили, что «еще до конца года вся Европа станет советской»[1749]. Венгерское правительство издавало один за другим декреты о национализации или социализации промышленности, коммерческих предприятий, жилья, транспорта, банков и поместий площадью более 40 гектаров. Под ударом оказались церкви и духовенство, усадебные дома и дворянство. Кроме того, коммунисты создали Красную гвардию во главе с Матьяшем Ракоши, в состав которой вошли полиция и жандармерия, а Кун попытался осуществить переворот в Вене (его наемникам удалось поджечь австрийский парламент). Однако на просьбу Куна о заключении формального союза с Москвой и присылке частей Красной армии Троцкий ответил, что не в состоянии сделать это[1750]. Как бы то ни было, по приказу Куна Красная гвардия вторглась в Чехословакию, чтобы вернуть Словакию, и в Румынию, чтобы вернуть Трансильванию. Как отмечал один иностранный корреспондент, «он [Кун] снова и снова сплачивает массы подкожными инъекциями уличной риторики»[1751]. Однако «революционное наступление» провалилось, и 1 августа 1919 года коммунисты подали в отставку. Кун бежал в Вену. 133-дневная коммунистическая республика прекратила существование. («Чтобы заразить этот пролетариат революционным духом, нужна самая бесчеловечная и жестокая диктатура буржуазии», — сетовал Кун накануне бегства в изгнание.) 3–4 августа в Будапешт вошли румынские войска. Контр-адмирал Миклош Хорти создал в сугубо сухопутной Венгрии (так же, как «адмирал» Колчак в Сибири) зачаточную Национальную армию, чьи части развернули белый террор против левых и евреев, хладнокровно убив не менее 6 тысяч человек. Вскоре после того, как румыны, уходя из страны, вывезли все — от сахара и муки до паровозов и пишущих машинок, — Хорти объявил себя «Его светлостью регентом Королевства Венгрии» и установил правую диктатуру[1752].
Три отдельные армии белых на востоке, юге и северо-западе России, претендовавшие на то, что они являлись силами порядка, изначально были слабыми. Их дальнейшие действия еще больше ограничили их возможности. По примеру большевиков (и предшествовавшей им охранке) белые создавали «осведомительные отделы», составлявшие доклады о преобладающих политических настроениях на основе донесений тайных осведомителей — беженцев, актеров, железнодорожников, акушеров, — но были не способны эффективно пользоваться разведкой[1753]. Они «не разбирались в социальных вопросах и не проявляли к ним никакого интереса, — сетовал один из белых политических активистов. — Все, что их интересовало — военная мощь, и все их надежды были связаны с военной победой»[1754]. Сражаясь под лозунгом «Россия, единая и неделимая», белые отказывались признавать чаяния национальных меньшинств на занятых ими территориях, что препятствовало их союзу с украинскими и прочими антибольшевистскими силами[1755]. Белое движение пятнали антисемитские злодеяния, совершённые армией Деникина и особенно украинскими антибольшевистскими силами[1756]. В 1918–1920 годах только на Украине произошло более 1500 погромов, в ходе которых погибло до 125 тысяч евреев, которых «убивали на дороге, в поле, в поездах; иногда погибали целые семьи, и некому было рассказать об их судьбе»[1757]. Белые держались самоуверенно со своими британскими и французскими покровителями и не желали умерять свою враждебность к Германии[1758]. Кроме того, белые окружили центральные районы страны разорванной петлей протяженностью в 5 тысяч миль — от Урала и Сибири на запад через южные степи и на север к окраинам Петрограда, — что создавало колоссальные проблемы в плане снабжения и связи. Два главных фронта, деникинский на юге и колчаковский на востоке, так и не соединились друг с другом[1759]. Деникину и Колчаку не удалось встретиться.
И все же, несмотря на отсутствие единства, союзников и массовой поддержки, в 1919 году белые предприняли наступление, угрожавшее власти большевиков над оставшимися под их контролем землями бывшего Московского царства[1760]. Это наступление состояло из трех отдельных ударов: на Москву с востока, нанесенного Колчаком весной 1919 года, также на Москву, но с юга, нанесенного Деникиным весной-летом 1919 года, и удара на Петроград, нанесенного на севере Юденичем осенью 1919 года. И каждый из этих ударов наносился уже после того, как не достигал своей цели предыдущий.
Под началом Колчака находилось около 100 тысяч человек, и несмотря на незнакомство адмирала с сухопутными операциями, его силы продвигались на запад, неожиданно для большевиков взяв в марте 1919 года Уфу, прорвав восточный фронт большевиков и создав угрозу для Казани и Самары на Средней Волге. (Именно поэтому Троцкий получил разрешение пропустить VIII съезд партии и вернуться на фронт.) Однако наступление Колчака было остановлено в мае 1919 года благодаря 34-летнему Михаилу Фрунзе, бывшему студенту, революционеру, ссыльному, ставшему командиром, который восстановил в рядах красных дисциплину и нанес контрудар[1761]. Но в этот момент свой ход сделал Деникин, чья Добровольческая армия — переименованная в Вооруженные силы Юга России — выросла до 150 тысяч человек за счет казаков, а также призванных в ее ряды украинских крестьян, и получала снабжение от стран Антанты[1762]. Будучи штабным офицером, Деникин никогда не командовал крупными армиями на поле боя, но он оказался грозным бойцом. 12 июня 1919 году его войска взяли украинский город Харьков. 30 июня они вошли в Царицын. («…орды окружили его, — причитала „Правда“ (от 3 июля 1919 года) — подвезли французские и английские танки и взяли эту рабочую крепость <…> Царицын умер — да здравствует Царицын!»[1763].) В целом численность красных войск, разгромленных в 1919 году Деникиным — дурно управляемых, плохо оснащенных и во многих случаях голодавших — достигла 200 тысяч человек. Торжественно войдя в Царицын и отслужив молебен в его православном соборе, Деникин 3 июля приказал своим армиям «наступать на Москву»[1764]. Как всегда, вину за создание антибольшевистского фронта от Волги до украинских степей Троцкий возлагал на партизанскую тактику красных. И он был во многом прав. Несмотря на его указ, запрещавший Ворошилову командовать армиями, в июне 1919 года Ворошилов был назначен командующим 14-й армией на Украине — и почти сразу же сдал Харьков силам Деникина. Ворошилов предстал перед революционным трибуналом, который вынес вердикт о его непригодности к высшим командным должностям. («Все мы хорошо знаем Клима, — говорил Моисей Рухимович, военный комиссар на Украине и приятель Ворошилова, — парень он храбрый, но куда ему армией командовать. Ротой — в самый раз»[1765].) Что касается взятого Царицына, то командиром там до этого тоже был Ворошилов. Однако это двойное поражение от рук белых лишь придало храбрости клике Ворошилова — то есть врагам Троцкого из числа большевиков.
Троцкий редко показывался в военном наркомате, в котором распоряжался Эфраим Склянский — еще совсем молодой (моложе 30 лет) выпускник киевского медицинского факультета и заядлый курильщик, оказавшийся способным администратором и поддерживавший постоянную связь с фронтом с помощью аппарата Юза[1766]. («Можно было позвонить в два часа ночи и в три, Склянский оказывался в комиссариате за письменным столом», — писал Троцкий[1767].) Сам Троцкий жил в своем бронепоезде, сформированном для него в августе 1918 года, когда он спешил в Свияжск[1768]. Этот поезд, для которого требовалось два локомотива, был набит оружием, обмундированием, валенками и наградами бойцам за отвагу: часами, биноклями, телескопами, финскими ножами, ручками, непромокаемыми плащами, портсигарами. В оснащение поезда входили типография (ее оборудование занимало два вагона), телеграфная станция, радиостанция, электростанция, библиотека, гараж с грузовиками, легковыми машинами и запасом топлива, баня, а его команда включала агитбригаду, бригаду для ремонта путей и секретариат. Кроме того, Троцкий возил с собой 12 телохранителей, занимавшихся добычей продовольствия (дичи, масла, спаржи). Длинный и удобный вагон, в котором жил Троцкий, прежде принадлежал царскому министру путей сообщения. Совещания проходили в вагоне-ресторане[1769]. Команда поезда была с ног до головы одета в черную кожу. Троцкий, в то время еще обладатель черных как смоль волос, сочетавшихся с голубыми глазами, носил военный китель без воротника (получивший название «вождёвка»). За время жизни в поезде он издал более 12 тысяч приказов и написал бесчисленное количество статей, многие из которых предназначались для поездной газеты («В пути»)[1770]. Сталин тоже провел буквально всю гражданскую войну в разъездах, и у него тоже был свой поезд, но без поваров, стенографисток и типографии. Поезд Троцкого проделал 65 тысяч миль, мобилизуя людей, насаждая дисциплину, укрепляя моральный дух[1771]. Он получил статус отдельной воинской части (и 13 раз участвовал в бою) и стал своего рода легендой. «Известия о прибытии поезда, — вспоминал Троцкий, — достигали и вражеских рядов»[1772]. Впрочем, приезд Троцкого означал и лавину приказов, нередко издававшихся без ведома местных красных командиров и тем более без консультаций с ними[1773]. Ворошилов был далеко не единственным человеком, конфликтовавшим с Троцким[1774].
Гроза разразилась на бурном пленуме Центрального комитета 3 июля 1919 года, в тот же день, когда Деникин издал приказ о наступлении на Москву[1775]. Сталин требовал отставки Юкумса Вацетиса, верховного главнокомандующего красных, сблизившегося с Троцким. В конце мая — начале июня 1919 года Сталин раскрыл на Петроградском фронте «заговор» военных специалистов, что и послужило одним из поводов для проведения июльского пленума[1776]. В свою очередь, Вацетиса выводили из себя неустанные обвинения бывших царских офицеров, таких, как он сам, в саботаже, но в то же время у него произошел конфликт с другим бывшим полковником царской армии, Сергеем Каменевым (он не был родственником Льва Каменева), у которого имелись собственные амбиции. Каменев, командующий силами красных на Восточном фронте, хотел преследовать отступающего Колчака в Сибири, а его начальник Вацетис, которого поддерживал Троцкий, опасался, что это ловушка. Троцкий снял Каменева с должности командующего Восточным фронтом, но после того как новый командующий, бывший царский генерал, пять раз за десять дней изменял направление главного удара, Троцкий согласился вернуть Каменева на прежнюю должность[1777]. (В том, что касается общего стратегического курса, Троцкий впоследствии признал правоту Каменева.) В итоге своей должности лишился сам Вацетис. Судя по всему, Троцкий предлагал вместо него Михаила Бонч-Бруевича, но тот был забаллотирован. Новым главнокомандующим стал Сергей Каменев[1778]. В отличие от латыша Вацетиса, он был этническим русским и к тому же моложе его на восемь лет. Кроме того, Ленин своей волей перетряхнул Реввоенсовет республики, сократив его численность примерно с пятнадцати человек до шести и изгнав из него самых активных сторонников Троцкого, и переместил его из Серпухова (города примерно в 60 милях к югу от столицы) в Москву, чтобы иметь возможность более плотно его контролировать. Сталину тоже не нашлось места в новом составе Реввоенсовета. Троцкий остался его председателем, а Склянский — заместителем председателя; новыми членами Реввоенсовета стали Сергей Каменев, Яков Драбкин, известный как Сергей Гусев, человек Каменева и первоначально заклятый враг Сталина, Ивар Смилга (еще один латыш) и заместитель Ленина Алексей Рыков[1779]. Троцкий, проигравший схватку по вопросу о главнокомандующем и недовольный тем, что орган, во главе которого он стоял, подвергся чистке без консультации с ним, потребовал для себя отставки со всех военных и партийных должностей. 5 июля Центральный комитет отказал ему в этом[1780].
Сергей Каменев вступил в новую должность 8 июля 1919 года[1781]. На следующий день Троцкого, снова вернувшегося на фронт (в Воронеж), уведомили о том, что Вацетис арестован, — это случилось почти ровно через год после того, как он спас большевистский режим от левых эсеров. Если заменявший Сталина Ворошилов был наказан поделом (за сдачу Харькова), то Вацетис, заменявший Троцкого, был арестован вследствие невнятных обвинений в связях с белогвардейцами. Вацетис вскоре вышел на свободу — кто-то из вождей расстроил махинации Сталина, — однако Троцкий расслышал тревожный звонок в свой адрес[1782]. Все это стало для него новым и сильнейшим унижением[1783].
Троцкий любил изображать себя стоящим выше всех этих дрязг, будто бы политика в большевистском государстве не была сопряжена с постоянным злословием и клеветой. Один из руководителей ЧК, Вячеслав Менжинский, посетив бронепоезд Троцкого, по секрету сообщил ему о том, что Сталин «внушает Ленину и еще кое-кому, что вы группируете вокруг себя людей специально против Ленина». Но Троцкий, по его утверждению, только упрекнул Менжинского, вместо того, чтобы тут же завербовать влиятельного и сочувствовавшего ему чекиста в свои сторонники — как поступил бы Сталин[1784]. Как бы то ни было, Сталин едва ли был единственным интриганом, очернявшим Троцкого заявлениями о том, что бывшие царские офицеры дезертируют из Красной армии и уводят с собой своих бойцов. В Москву со всех сторон стекались обвинения в адрес военного наркома, провоцируемые его личным высокомерием и упорным насаждением идеи о превосходстве старорежимных офицеров в военной области, что как будто бы выдавало отсутствие у Троцкого классового мировоззрения[1785]. Троцкий даже ухитрялся вызывать возмущение у тех самых царских офицеров, в защите которых его обвиняли, своим презрением к их педантизму и узости интеллектуального кругозора по сравнению с его собственным[1786]. Военный кризис лета 1919 года позволил противникам Троцкого оправиться от поражения, которое они благодаря Ленину потерпели всего четыре месяца назад, на VIII съезде партии; Ленину с запозданием удалось добиться от ЦК если не подчинения армии партии, то по крайней мере признания двойного армейско-партийного командования как особого завоевания революции[1787]. Но даже если Ленин чувствовал, что его военный наркомат слишком возомнил о себе, вождь большевиков по-прежнему подавал четкие сигналы, что Троцкий остается незаменимым. Например, пытаясь в 1919 году переубедить скептически настроенного Максима Горького, Ленин сказал: «Покажите мне другого человека, способного за один год создать почти образцовую армию и заслужить уважение военных специалистов. У нас такой человек есть»[1788]. Если бы Ленин позволил Сталину и его банде одержать полную победу над Троцким в июле 1919 года, то итоги другой битвы — гражданской войны с белыми — могли бы оказаться совсем иными[1789].
Троцкий поспешил на южный фронт, разваливавшийся под ударами Деникина, в то время как Сергей Каменев, выпускник императорской Академии Генерального штаба, разработал план контрудара по Дону к Царицыну с тем, чтобы обойти Деникина с фланга и отрезать его от его главной базы. Вацетис при поддержке Троцкого выступал за наступление через Донецкий угольный бассейн, являвшийся более гостеприимным регионом (где было множество рабочих, как и железных дорог), вместо казачьих земель, где наступление красных сплотило бы местное население на борьбу с большевизмом. Политбюро, включая Сталина, поддержало план Сергея Каменева. В итоге Деникин взял Киев и занял почти всю Украину, одновременно наступая через ослабленный центр позиций Красной армии на Москву. 13 октября силы Деникина захватили Орел, который от столицы отделяло всего 240 миль (примерно столько же, как от немецкой границы до Парижа, с учетом российских дистанций). 15 октября политбюро пошло на попятную и с запозданием одобрило первоначальный план Вацетиса и Троцкого; даже Сталин признал, что Троцкий был прав[1790]. Пока к северу от Орла во всю силу разворачивалось сражение, Троцкий сплачивал ряды красных, численностью превышавших белых вдвое, и начал эксплуатировать чрезмерную растянутость белых и прочие их ошибки.
Но в те же самые дни из Эстонии на Петроград при поддержке шести предоставленных британцами танков наступала семнадцатитысячная армия Юденича, взяв Гатчину (16–17 октября), а затем и Царское Село, находившееся уже на окраинах Петрограда. Население замерзшего и голодающего города к тому моменту сократилось с 2,3 миллиона до 1,5 миллиона человек: рабочие, бросая бездействующие заводы, перебирались в деревню[1791]. В знаменитом пролетарском Выборгском районе, «большевистской коммуне» 1917 года, где прежде проживало 69 тысяч человек, теперь осталось всего 5 тысяч[1792]. «Под красными флагами шагали оборванные солдаты с винтовками за спиной, — так описывал один очевидец Петроград в 1919 году. — Это была столица Холода, Голода, Ненависти и Стойкости»[1793]. Ленин предложил сдать бывшую столицу и высвободить красные части для обороны Москвы; его поддержал петроградский партийный босс Зиновьев. Напротив, Троцкий вместе со Сталиным требовал защищать «колыбель революции» до последней капли крови, при необходимости вступая в уличные рукопашные схватки[1794].
Решающую роль сыграло то, что адмирал Колчак, «верховный правитель» белых, не пожелал признавать независимость Финляндии, в ответ на что финский лидер Карл Маннергейм отказался участвовать в наступлении Юденича на Петроград или разрешить ему действовать с финской территории, в то время как Антанта тоже перестала оказывать ему поддержку[1795]. Троцкий поспешил на северо-запад, а за ним и подкрепления — войска Юденича не сумели удержать железнодорожную магистраль, — и наступление белых было остановлено. «Присутствие Троцкого сразу же дало о себе знать: была восстановлена дисциплина, военные и административные учреждения принялись за дело, — указывал Михаил Лашевич (г. р. 1884), главный политический комиссар. — Приказы Троцкого, никого не щадившие и требовавшие от каждого полного напряжения всех сил и точного, быстрого выполнения боевых приказов, сразу же дали понять о присутствии твердой руководящей руки <…> Троцкий вникал во все детали, вкладывая в каждое дело свою кипучую, неугомонную энергию и поразительное упорство»[1796]. Юденич перешел к обороне, его войска откатились обратно в Эстонию, где были разоружены и интернированы. Сам Юденич эмигрировал и жил на французской Ривьере[1797]. Деникин, под чьим началом находилась 99-тысячная армия, смог выделить в качестве авангарда наступления на Москву всего 20 тысяч человек, и по мере того, как его фронт, удаленный на 700 миль от своей кубанской базы, растягивался, в нем образовались обширные бреши между наступающими частями[1798]. Под Орлом дало о себе знать перенапряжение сил Деникина и его игра ва-банк обернулась поражением[1799]. К 7 ноября 1919 года второй годовщине революции, Троцкий, которому ровно в тот день исполнилось 40 лет, неожиданно добился блестящего триумфа. Его коллеги удостоили и его бронепоезд, и лично его, Ордена Красного Знамени, высшей государственной награды советской России. Согласно Троцкому, Лев Каменев предложил выдать такой же орден и Сталину. «За что?» — по словам Троцкого, якобы возразил Калинин. После заседания Бухарин отвел Калинина в сторону и сказал: «Как же ты не понимаешь? Это Ильич придумал: Сталин не может жить, если у него нет чего-нибудь, что есть у другого». Сталин не присутствовал на церемонии награждения в Большом театре, и при объявлении о том, что ему вручается орден, почти никто не аплодировал. Троцкому же была устроена овация[1800].
Петроград и Москва выстояли. Колчак был взят в плен в Иркутске (Восточная Сибирь) и расстрелян без суда 7 февраля 1920 года в четыре часа утра; его тело бросили в прорубь на реке Ушаковке, притоке Ангары, — таким образом, могилой адмирала стала речная вода[1801]. «Верховный правитель» оказался единственным из главных вождей белых, захваченным красными. Вместе с Колчаком пропал и золотой запас Российской империи. В распоряжении царской России накануне Первой мировой войны имелось около 800 тонн золота — это был один из самых крупных золотых запасов в мире, который в начале 1915 года ради сохранности был вывезен из подвалов Государственного банка в Казань и другие места, но в 1918 году основная его часть попала в руки Чехословацкого корпуса. (Троцкий расстрелял на месте командира и комиссара красных, сдавших Казань вместе с императорским золотом.) В конце концов эти сокровища — 480 тонн слитков, а также монеты 14 стран мира общей стоимостью более 650 миллионов рублей, доставленные в 36 товарных вагонах в сибирский город Омск, — оказались у Колчака. По слухам, это золото было утоплено в Байкале или досталось японскому правительству[1802]. На самом деле Колчак хаотично израсходовал почти 200 миллионов рублей на свои кампании; почти все остальное было переправлено через Владивосток в Шанхайский банк и впоследствии истрачено эмигрантами[1803]. Деникин не сделал никаких попыток спасти Колчака. Его собственные войска, разбитые к северу от Орла, непрерывно отступали на юг и к марту 1920 года их остатки — до 30 тысяч человек — скопились на Крымском полуострове. Деникин, вынужденный сдать командование генерал-лейтенанту барону Петру Врангелю, уехал в Париж. Барон Врангель, происходивший из семьи с немецкими корнями, незадолго до того командовал лишь кавалерийским дивизионом. Этот высокий и худощавый человек демонстративно носил черкеску, северо-кавказский длинный черный кафтан с кармашками для патронов (газырей) на груди. Несмотря на смену руководства и (временную) передышку в Крыму, с белыми было покончено.
Как сообщал Троцкому Сталин, готовилось издание приказа о «поголовном истреблении Врангелевского комсостава», окопавшегося в последнем прибежище белого движения. Приказ был издан и исполнен. Один из красных командиров, который «очистил Крымский полуостров от оставшихся там для подполья белых офицеров и контрразведчиков, изъяв до 30 губернаторов, 50 генералов, более 300 полковников, столько же контрразведчиков и в общем до 12 000 белого элемента», был награжден Орденом Красного Знамени[1804]. В целом у нас нет надежной статистики по потерям, понесенным в ходе противостояния белых с красными. По некоторым оценкам, безвозвратные боевые потери красных достигали 701 тысяч человек; со стороны белых погибло не менее 130 тысяч человек, а может быть, во много раз больше[1805]. Отсутствие надежных цифр само по себе многое говорит об участниках этой борьбы: не только о том, как мало они ценили человеческую жизнь, но и о том, насколько слабым и неразвитым был управленческий аппарат у обеих сторон.
Победу красных в гражданской войне невозможно объяснить выдающейся стратегией; они совершили множество ошибок[1806]. Не было у красных и какого-либо превосходства в разведке[1807]. Не сыграла серьезной роли и работа тыла. В попытках восстановить военное производство и снабжение большевики создавали бесчисленные «центральные» комиссии, непрерывно подвергавшиеся реорганизации и нередко лишь усугублявшие разруху[1808]. Они насмехались над проблемами снабжения царского времени, однако царское государство сумело оснастить вооруженные силы, десятикратно превышавшие численностью полевые части Красной армии — причем та была оснащена тоже усилиями царского государства. Первую мировую войну пережило от 20 до 60 % накопленных при старом режиме 11 миллионов винтовок, 76 тысяч пулеметов и 17 тысяч полевых оружий — и все это бесценное наследие почти целиком досталось красным[1809]. В 1919 году в Советской России было произведено всего 460 тысяч винтовок (по сравнению с 1,3 миллиона, выпущенных в царской России в 1916 году), 152 полевых орудия (в 1916 году — 8200) и 185 тысяч снарядов (по сравнению с 33 миллионами в 1916 году)[1810]. По состоянию на 1919 год у Красной армии имелось до 600 тысяч исправных винтовок, 8 тысяч пулеметов и 1700 полевых орудий. Тульский завод (основанный Петром Великим) ежемесячно выпускал около 20 миллионов патронов, а красные войска тратили от 70 до 90 миллионов[1811]. Поляк Юзеф Пилсудский, внимательно наблюдавший за ситуацией в России (мы встретимся с ним в следующей главе), еще до главных боев между белыми и красными в 1919 году справедливо говорил британскому послу, что войска у обеих сторон одинаково плохие, однако красные в конце концов столкнут белых в Черное море[1812].
Принципиально важно то, что большевикам нужно было только продержаться, в то время как белым требовалось прогнать их[1813]. Узловые железнодорожные станции, депо, казармы и центральный административный аппарат старой царской армии — все это находилось в столицах и центре страны, где власть принадлежала красным[1814]. Кроме того, белые могли выставить не более 300 тысяч солдат (160 тысяч на юге, менее 20 тысяч на севере, до 100 тысяч на востоке), в то время как максимальная численность красных войск достигала 800 тысяч человек. Правда, в 1918–1920 годах до половины населения Советской России, подлежавшего мобилизации — 5,5 миллионов человек, включая 400 тысяч в составе так называемых трудовых армий — не явилось на призывные пункты или дезертировало, но призывники не перебегали на другую сторону, а старались уклониться от войны (особенно во время жатвы)[1815]. Более того, Красная армия могла получать пополнения, поскольку под ее контролем находился центр страны, где проживало около 60 миллионов человек (больше, чем жило на тот момент в любом другом государстве Европы), в большинстве своем — этнические русские. Под властью белых, главным образом на территории бывшей империи, находилось до 10 миллионов человек, включая большое число нерусских[1816]. Что касается британской, французской и американской интервенции, эти страны прислали слишком мало солдат, чтобы разгромить большевиков, однако сам факт отправки их войск в Россию с точки зрения пропаганды играл на руку большевикам[1817].
Кроме того, красные имели надежный тыл. Многие, и особенно сам режим, ожидали серьезных усилий по его свержению. Летом 1919 года благодаря осведомителям и перлюстрации писем чекисты с запозданием раскрыли подпольную сеть, известную как «Национальный центр» и состоявшую из бывших политиков, а также царских офицеров, готовивших в Москве и Петербурге проденикинский мятеж[1818]. Ленин, узнав о раскрытии «Национального центра», приказал Дзержинскому «Быстро и энергично и пошире <…> захватить [подозреваемых]»[1819]. 23 сентября 1919 года ЧК сообщила о казни 67 шпионов и саботажников[1820]. Два дня спустя в окно танцевального зала в здании московского партийного комитета, двухэтажного бывшего особняка графини Уваровой в Леонтьевском переулке, в 1918 году отобранного большевиками у левых эсеров после их неудачного квазипутча, были брошены две бомбы; в это время там собралось около 120 активистов Коммунистической партии и агитаторов из всех районов города на лекцию о раскрытии «Национального центра». По некоторым сведениям, ожидалось прибытие Ленина (но он не приехал). Было убито 12 человек (включая секретаря московского партийного комитета Владимира Загорского) и 55 ранено (включая Бухарина). ЧК сразу же решила, что это месть белогвардейцев, и назначила на 27 сентября новые расстрелы в связи с «белогвардейским заговором». Вскоре обнаружилось, что бомбы бросил анархист (которому помогал левый эсер, знакомый с планом здания). По всей столице прошли грандиозные облавы в поисках тайных убежищ анархистов, сопровождавшиеся обращенными к рабочему классу призывами о бдительности[1821]. Массовое подполье так и не материализовалось.
Вожди красных тоже внесли вклад в победу, хотя оценить его непросто. Ленин ни разу не побывал на фронтах. Он следил за ходом гражданской войны по картам, телеграфу и телефону из здания Сенатского дворца[1822]. Ленин не пожелал принимать звание верховного главнокомандующего и обычно не участвовал в планировании операций, но все же ухитрился совершить или поддержать некоторые из крупнейших ошибок. Никто не приписывал ему победу. Однако ключевая роль Ленина как вождя ощущалась в трех важных моментах борьбы с белыми: начиная с 1918 года он поддерживал стремление Троцкого принимать на службу бывших царских офицеров, включая и высокопоставленных, в октябре 1918 года он не позволил Троцкому окончательно раздавить Сталина, и что самое главное, в июле 1919 года он не позволил Сталину разгромить Троцкого[1823]. Что касается Троцкого, его вклад тоже был неоднозначным. Он совершал ошибки, вмешиваясь в оперативные вопросы, и его вмешательство выводило из себя многих командиров и комиссаров, но в то же время он организовывал массы на борьбу, вдохновлял их и насаждал в их рядах дисциплину[1824]. Троцкий был превосходным агитатором, в этом отношении приобретя огромное влияние; это вызывало возмущение среди большевистской верхушки, но вместе с тем колоссально усиливало режим[1825]. Что касается роли Сталина, она вызывает много вопросов. Несмотря на неудачи в Царицыне, Ленин все равно отправлял его на подмогу в критические моменты (на Урал, в Петроград, Минск, Смоленск, на юг). Реальные проблемы и узкие места существовали в большом количестве, но в докладах Сталина невозможно отделить факты от преувеличений и выдумок. Всякий раз он раскрывал антисоветские «заговоры»; всякий раз он не подчинялся прямым приказам из Москвы; всякий раз он критиковал всех, кроме самого себя, вместе с тем лелея обиды, как будто был жертвой недопонимания и клеветы. В то же время, когда Троцкий, по его словам, задал другому члену ЦК из Реввоенсовета Южного фронта вопрос о том, способны ли они обойтись без Сталина, тот ответил: «Нет, так нажимать, как Сталин, я не умею»[1826]. «Способность „нажимать“, — отмечал Троцкий, — Ленин в Сталине очень ценил»: сомнительный, но в то же время точный комплимент[1827].
При всем при этом, политические изъяны, свойственные белым, имели огромные масштабы[1828]. Белые так и не поднялись над уровнем плохо организованных военных режимов, что было даже хуже, чем оккупация генерала Людендорфа[1829]. «Политиками», согласно представлениям белых, были такие люди, как Керенский: болтуны и предатели[1830]. Колчак установил «военную диктатуру», которая признавала долги царского правительства и царские законы, осуждал «сепаратизм» и приказывал вернуть заводы и фабрики их владельцам, а землю — помещикам[1831]. Но у него не было ни военного, ни гражданского правительства, а лишь клики офицеров и политиков, занимавшиеся политическими убийствами и корыстными сделками[1832]. «В армии развал, — писал один очевидец провалившегося наступления Колчака в 1919 году, — в ставке безграмотность и безголовье; в правительстве нравственная гниль, разлад и засилье честолюбцев и эгоистов <…> в обществе паника, шкурничество, взятки и всякая мерзость»[1833]. Юденич под сильнейшим британским давлением с большим запозданием сформировал на северо-западе какое-то подобие правительства, породив на свет идеологического Франкенштейна из монархистов и социалистов (меньшевиков и эсеров, не доверявших друг другу, не говоря уже о монархистах). Политические идеи Деникина сводились к установлению «временной» военной власти, которая должна была стоять выше политики; 1917 год убедил его в том, что в России демократия равносильна анархии (как он выразился, Учредительное собрание было создано «в дни народного безумия»)[1834]. Представители покровительствовавшей Деникину британской миссии заявили ему в феврале 1920 года, что «если бы вы дошли до Москвы, это бы стало полной катастрофой, потому что за вашей спиной остались бы оккупированные территории, на которых бы не имелось никакой власти»[1835]. Один только Врангель, когда было уже слишком поздно, действительно назначил гражданских министров, поддерживал местное самоуправление, формально признал сепаратистские правительства на бывшей территории Российской империи и признал передачу земли в собственность крестьянам — хотя в его земельном декрете (25.05.1920) требовалось, чтобы земледельцы заплатили его правительству за землю, которая уже находилась в их владении[1836].
Пагубное отсутствие государственного аппарата усугублялось поражением белых в сфере идеологии. Красная пропаганда эффективно заклеймила белых как военных авантюристов, лакеев иностранных держав, реставраторов прежних порядков. Белые сами вели пропаганду, проводили военные парады и устраивали смотры войск, на которых те получали благословение от православных священников. На их красно-бело-синих знаменах (национальные цвета дореволюционной России) нередко изображались православные святые, а на других — черепа и перекрещенные кости. Белые переняли от большевиков практику агитпоездов. Однако их лозунги — «Станем единым русским народом!» — звучали неубедительно[1837]. Повсюду, где происходили революции или мини-революции левого толка — в католической Баварии, Венгрии и Италии — впоследствии наблюдался поворот вправо, отчасти спровоцированный призраком большевизма. Более того, силы порядка, включая и социал-демократов, выступавших против коммунизма, были на подъеме по всей Европе. Очевидно, политические итоги определялись не разрушениями военного времени, крахом монархии, военными мятежами, забастовками, созданием местных советов или непосредственными попытками левых захватить власть, а силой или слабостью организованных правых движений и надежных крестьянских армий. Несмотря на то что белые, численностью сильно уступавшие большевикам, повсюду отталкивали от себя крестьян, они рассчитывали на поддержку восставшего народа[1838]. Но в отличие от Италии, Германии и Венгрии, белые даже не пытались создать новое антилевое движение на основе правого популизма, и в их рядах не появилось никого, похожего хотя бы на Хорти. «Психологически белые держали себя так, как будто ничего не случилось, а между тем целый мир рушился вокруг них, — отмечал Петр Струве. — Ничто не было столь вредно для „белого“ движения, как именно состояние психологического пребывания в прежних условиях, которые перестали существовать <…> в революции найтись могут только революционеры»[1839].
Ленин в конспекте речи, с которой ему так и не удалось выступить, приветствовал гражданскую войну: «Гражданская война обучила и закалила (Деникин и прочие учителя хорошие; учили серьезно; все наши лучшие работники были в армии)»[1840]. Ленин был прав. Более того, авторитарный строй не являлся побочным эффектом. Печальная участь фабрично-заводских комитетов, низовых советов, крестьянских комитетов, профсоюзов и прочих структур массовой революции едва ли может быть сочтена загадочной. Люди большевистского склада прилагали все усилия к тому, чтобы подмять под себя или раздавить низовые организации в ходе решительного Gleichschaltung[1841] (как удачно окрестил процесс раннего большевистского государственного строительства один его исследователь, проводя аналогию с последующим нацистским режимом)[1842]. Даже многие делегаты, выбранные в советы, стали рассматривать выборные низовые органы как препятствия для административной работы[1843]. Однако такое отношение к низовым организациям, зачастую способным к независимым политическим действиям, определялось ключевыми идеологическими представлениями. Ленинский режим видел смысл своего существования не в максимальной свободе, а в максимизации объемов производства. «Диктатура пролетариата, — гремел Троцкий, — выражается в уничтожении частной собственности на средства производства» — а не в рабочем контроле над производством или прочих формах участия низов в принятии решений[1844]. Если прежде смысл, вкладываемый в слово «контроль» — позаимствованное русским языком из французского, — сводился к спонтанному контролю рабочих над деятельностью промышленных предприятий, то теперь оно стало означать бюрократический контроль и над предприятиями, и над рабочим[1845]. За всем этим стояла идея преодоления капитализма и строительства социализма, и централизованная государственная власть в качестве орудия этого процесса не знала себе равных.
Административная машина была создана из хаоса и сама порождала хаос. Стремление к иерархии в значительной степени проистекало из желания навести порядок, добиться предсказуемости. Режиму с трудом удавалось не только управлять страной, но и справляться с самим собой. В октябре 1920 года из наркомата финансов было разом украдено более 287 миллионов рублей, что удалось ворам благодаря пособникам из числа служащих[1846]. Режим, созданный посредством конфискаций, начал конфискации у самого себя и уже не мог остановиться. Как отмечали авторы «Красной Москвы», городского справочника, изданного под конец гражданской войны, «Каждая революция имеет одну неприглядную, хотя и преходящую черту: появление на сцену всяких проходимцев, наемных дельцов, авантюристов, просто преступников, примазывающихся к власти с корыстными или иными преступными целями. Вред, причиняемый ими революции, колоссален»[1847]. Впрочем, черта, отделявшая идеализм от приспособленчества, нередко была очень тонкой. Революция представляла собой социальное потрясение, трещину в земной поверхности, которая позволяла всевозможным новым людям выбраться наверх и занять позиции, которые в ином случае оставались бы для них недостижимыми десятки лет или недостижимыми в принципе, а на их чувство предопределения накладывалось ощущение революционной миссии.
Восстановление работоспособного государственного аппарата стало главной задачей большевиков после их прихода к власти, и это спасло их от небытия, однако на содержание новых правителей уходила значительная часть государственного бюджета вне зависимости от степени их бескорыстности. В Кремле и в лучших отелях в центре Москвы поселилось около 5 тысяч большевиков и членов их семей. Они имели многочисленную прислугу и за годы гражданской войны совместно поглотили значительные ресурсы. Их квартиры наряду с ленинской обогревались печами, несмотря на сильную нехватку топлива. В Кремле у них имелся доступ к яслям для детей, клубу, амбулатории и бане, а также к «закрытым» распределителям, откуда они получали продукты питания и одежду. (Как утверждал Троцкий, в 1919 году он обнаружил в «кооперативе» Совнаркома кавказские вина и попытался принять меры к тому, чтобы их там не было, поскольку торговля алкоголем была формально запрещена, в присутствии Сталина сказав об этом Ленину, но Сталин якобы заявил, что кавказские товарищи не могут обойтись без вина)[1848]. По сравнению с царским двором и высшей знатью запросы большевистской элиты едва ли можно назвать чрезмерными — квартира, дача, автомобиль, продовольственные пайки, — но среди всеобщей разрухи и лишений подобная роскошь была значительной и бросалась в глаза[1849]. Привилегии для функционеров стали больным местом не только в столице. «Мы оторвались от масс и не в состоянии стать для них привлекательными, — писал Ленину в июле 1919 года один тульский большевик. — Старый партийный дух товарищества окончательно умер. Ему на смену пришло новое единовластие, когда всем заведует партийный начальник. Взяточничество стало повсеместным: без него наши коммунистические кадры просто не смогут выжить»[1850].
Среди сотрудников аппарата было много идеалистов, но эпидемия «бюрократизма» потрясла революционеров. «Бюрократы» — грубые, злобные, ленивые, нечистые на руку, одержимые уничтожением соперников и собственным возвышением — неожиданно оказались повсюду[1851]. Однако один из множества парадоксов революции заключался в том, что хотя все «социальные силы» оценивались с классовой точки зрения — как враждебные (буржуазия, кулаки, мелкобуржуазные слои) или дружественные (рабочие и иногда крестьяне), — единственным классом, который нельзя было называть так, являлся класс, пришедший к власти.
В символическом плане новый режим определяло противостояние красных и белых — большевиков и всех прочих, включая тех, кто совершил Февральскую революцию, и социалистов-небольшевиков. Это было выразительно проиллюстрировано в 3-ю годовщину революции (7 ноября 1920 года) посредством воспроизведенного в Петрограде «штурма Зимнего», в котором участвовало намного больше людей, чем в воспроизводившихся событиях, — от 6 до 8 тысяч действующих лиц и 100 тысяч зрителей. Для этого на обширной площади перед барочным зданием Зимнего, одном из самых впечатляющих общественных пространств в мире, были воздвигнуты два больших помоста (для красных и для белых), соединенные арочным мостом. В 10 вечера трубачи возвестили начало представления и оркестр, в котором было до 500 музыкантов, заиграл симфоническую композицию под названием «Робеспьер», за которой последовала «Марсельеза». Правый помост залил свет прожекторов, выхватив из темноты Временное правительство, Керенского на троне (!), а также всевозможных министров, белых генералов и жирных капиталистов. Керенский, жестикулируя, произнес пустопорожнюю речь, после чего ему преподнесли несколько больших мешков с деньгами. Неожиданно прожекторы высветили левый помост, показав массы, изнуренные работой на фабриках, включая множество инвалидов войны; они беспорядочно толпились на помосте, но под возгласы «Ленин!» и звуки «Интернационала» собрались вокруг красного знамени, выстроившись в дисциплинированные красногвардейские части. На мосту закипела вооруженная борьба, в ходе которой красные взяли верх. Керенский устремился в автомобиле к Зимнему дворцу, оплоту старого режима, но за ним в погоню бросились красногвардейцы — и зрители. Он сбежал, переодетый женщиной, но массы взяли Зимний «штурмом». Около 150 мощных прожекторов высветили Зимний дворец, за огромными окнами которого шла пантомима сражения, а затем во всех окнах вспыхнули красные огни[1852]. Те, кто был не в состоянии в полной мере оценить это сияние, могли, подобно Керенскому и умеренным социалистам, оказаться в лагере белых, который, казалось, был способен разрастаться до бесконечности.
В институциональном плане монопольный большевистский режим не только превратился в государство; после массовой ассимиляции бывших царских офицеров он стал партийным государством. «Институт комиссаров» в Красной армии, — объяснял Троцкий роль этих политических цепных псов, — «это, так сказать, леса… Постепенно леса можно будет убирать»[1853]. Однако они так и не были убраны, сколько бы раз сами комиссары не призывали к их удалению[1854]. Наоборот, вскоре после этого Вячеслав Молотов, функционер центрального аппарата, издал брошюру, в которой распинался о том, как задача управления государством сделала советскую Коммунистическую партию непохожей на все прочие. В числе прочих новшеств он выделял насаждение политических комиссаров рядом с техническими специалистами — не только в Красной армии, но и в пределах всего экономического и административного аппарата[1855]. Ничего подобного партийному государству не существовало в царской России. Такой дуализм в рядах красных специалистов сохранялся даже после того, как подавляющее большинство государственных служащих, армейских офицеров и учителей стали членами партии, что стало дополнительным фактором разрастания бюрократизма и увеличения издержек.
Традиционно российская гражданская война в еще большей степени, чем Октябрьский переворот, считается эпохой Троцкого. Он занимал огромное место в публичном воображении, а его поезд служил символом Красной армии и ее победы. Однако давнее представление о том, что за годы войны позиции Троцкого значительно усилились по сравнению со сталинскими, не подтверждается фактами[1856]. И Сталин, и Троцкий были радикалами до мозга костей, но по вопросу о бывших царских офицерах Сталин проталкивал «пролетарскую» линию, приводя Троцкого в ярость (которая, в свою очередь, вдохновляла Сталина на ответные действия). Вообще говоря, Сталин не отвергал военных специалистов в принципе, а только «классовых врагов», в число которых, по его мнению, входили выходцы из дворянства и те, кто носил высокий чин еще до 1917 года, в то время как Троцкий, в свою очередь, тоже выступал за обучение бывших унтер-офицеров, а также совершенных новичков в военном деле[1857]. В этой связи Троцкий утверждал, что если в 1918 году бывшие царские офицеры составляли три четверти красных командных и административных кадров, то к концу гражданской войны их доля сократилась до одной трети[1858]. Впрочем, вне зависимости от точности этих оценок, использование бывших царских офицеров в армии и «буржуазных» специалистов в других сферах стало фокусом, в котором скапливалось широко распространенное отрицательное отношение к Троцкому, превратившемуся в громоотвод, вызывавший широкую неприязнь режима, во многом обязанного ему победой, причем это наблюдалось намного раньше, чем обычно признается, еще в самый разгар его военных подвигов. Вместе с тем существенную роль в гражданской войне в качестве человека, способного на решительные меры, сыграл и Сталин, что признавал даже Троцкий[1859]. А события 1918 года в Царицыне, где сложилась ситуация, отчаянная и для красных, и лично для Сталина, послужили предвестьем его будущей готовности публично заявлять о существовании «вражеских» заговоров и прибегать к бессудным казням с целью насаждения дисциплины и сплочения своих сторонников.
Несмотря на еврейское происхождение Троцкого, он, почти как все интеллектуалы и революционеры в Российской империи, полностью ассимилировался в русской культуре и к тому же был обладателем ярко-голубых глаз и небольшого носа, однако он утверждал, что ощущал свое еврейство как политическую помеху. Крестьяне, несомненно, знали, что он еврей[1860]. Руководитель американского Красного Креста в России называл Троцкого «величайшим евреем после Христа». В белогвардейских газетах и журналах муссировалась тема «жидобольшевистских комиссаров» и «жидовской Красной армии» во главе с Троцким[1861]. В 1919 году Троцкий получил письмо от коммуниста-корейца относительно слухов о том, что «„родину завоевали жидовские комиссары“. Все несчастья народ сваливает на евреев. Мол, советская власть держится „на еврейских головах, латышских стрелках и русских дураках“»[1862]. В лондонской Times (5.03.1919) утверждалось, что евреи занимают три четверти (!) ведущих должностей в Советской России. Многие советские коммунисты порой сами говорили «Шмольный» вместо «Смольного» и «прежидиум» вместо «президиума»[1863]. Среди своих бумаг Троцкий хранил экземпляр немецкой книги 1921 года с изображениями всех большевиков-евреев и предисловием Альфреда Розенберга[1864]. Задним числом он ссылался на свою еврейскую национальность, объясняя, почему в 1917 году отклонил предложение Ленина стать наркомом внутренних дел (то есть главным полицейским режима)[1865]. В то же время он соглашался на другие важные назначения, и то, в какой степени его еврейское происхождение мешало ему на самом деле, остается неясным. Во всей верхушке большевистской партии еврейской крови не было только в грузине Джугашвили-Сталине. То, что еврейкой была бабушка Ленина по матери, в то время было неизвестно, но все знали о принадлежности к евреям других вождей и это им нисколько не мешало: Зиновьев от рождения носил имя Овсей-Гершон Радомысльский и пользовался фамилией своей матери — Апфельбаум; у Каменева, урожденного Льва Розенфельда, был отец-еврей; и оба они были женаты на еврейках[1866]. Троцкий-Бронштейн был громоотводом не только как еврей, но и во всех прочих отношениях.
Сталин, в отличие от Троцкого, не имел достаточной смелости для того, чтобы в ходе важных дебатов, таких как дискуссия о Брестском мире, публично выступать против Ленина, словно будучи ему равным, и навлекать на себя его гнев. Правда, Сталин нередко принимал участие в политических хулиганских выходках[1867]. Но у Ленина не могло вызвать неприязни то, что Сталин без разбора прибегал к террору с целью запугать врагов и сплотить пролетарскую основу, потому что Ленин был принципиальным сторонником подхода «сперва стреляй, а затем спрашивай» как способа преподать политические уроки. (Ленин поддерживал суровые меры Троцкого, расстреливавшего дезертиров, даже если они были членами партии.) Кроме того, Ленин не был наивным человеком: он насквозь видел Сталина с его эгоцентризмом и склонностью к интригам, но Ленин ценил в Сталине сочетание непоколебимых революционных убеждений и умения доводить дело до конца — очень полезного навыка в революционной классовой войне, ведущейся с напряжением всех сил. Роль, которую Сталин играл при Ленине, отражалась на расстановке сил в большевистских верхах. Как вспоминал Аркадий Борман, заместитель наркома торговли, «Все большевики, занимавшие высокие посты, делились на две категории — личные ставленники Ленина и остальные. Первые чувствовали себя прочно и уверенно и в межведомственных спорах всегда имели перевес»[1868]. Сталин, будучи наиболее высокопоставленным членом ленинской группировки, с запозданием сколачивал собственную фракцию, которая отчасти перекрывалась с ленинской. Параллельная фракция Троцкого не перекрывалась с ленинской, наоборот, стала мишенью для вождя большевиков. (У амбициозного Зиновьева имелась собственная группировка в Петрограде.) Взывая к Ленину, Сталин на протяжении гражданской войны ухитрялся не подчиняться Троцкому, несмотря на то, что тот был председателем Реввоенсовета. Как мы увидим, впоследствии они поменялись ролями и уже Троцкий взывал к Ленину, чтобы избежать подчинения Сталину в партии. Возвышение Сталина, зайдя уже достаточно далеко, на самом деле только начиналось.
…я мало знаю Россию. Симбирск, Казань, Петербург, ссылка — и почти все.
…изолированное существование отдельных советских республик неустойчиво, непрочно, ввиду угрозы их существованию со стороны капиталистических государств. Общие интересы обороны советских республик с одной стороны, восстановление разрушенных войной производительных сил с другой стороны и необходимая продовольственная помощь не хлебным советским республикам со стороны хлебных с третьей стороны — повелительно диктуют государственный союз отдельных советских республик, как единственный путь спасения от империалистической кабалы и национального гнета.
Российская империя, в которой разразились революция и гражданская война, представляла собой поразительно неоднородную страну, охватывавшую пространства двух частей света — Европы и Азии. В то же время с точки зрения национализма управлять этими территориями было не особенно трудно. В Российской империи не имелось Грузинской и Украинской «республик»; украинцы официально вообще не существовали (они были малороссами). Правда, в составе Российской империи находились два так называемых протектората (Бухара и Хива), в то время как Финляндия пользовалась определенным самоуправлением, но вся остальная империя делилась на губернии. Но затем мировая война, германская военная оккупация и гражданская война породили на свет независимые Финляндию, Польшу, Литву, Латвию и Эстонию, и Красная армия так и не сумела вернуть их в состав России. Помимо этого, мировая война, оккупанты и гражданская война способствовали созданию Украины, Белоруссии, Грузии, Армении и Азербайджана — стран, которые были в итоге покорены Красной армией, но даже после их завоевания силами красных эти национальные республики сумели сохранить важные атрибуты государственности. Нация внезапно вышла на ключевое место.
Первая мировая война навсегда изменила политический пейзаж, приведя к разрушению всех трех главных сухопутных империй, но в отличие от Австро-Венгрии и Османской империи, Россия возродилась, хотя и не во всей полноте и не в той же форме. Причиной такого отличия России и превращения бушевавшей в ней гражданской войны в отчасти успешную войну за возвращение территорий бывшей Российской империи служило сочетание инструментов и идей: Коммунистической партии, руководства Ленина (как реального, так и символического), запоздалого открытия большевиками такого механизма, как федерализм, идеи о революции во всем мире — а не только в России, что делало «самоопределение» весьма гибким понятием, — и сталинских махинаций. К идее о необходимости различных форм локально-национальной автономии, но лишь под эгидой сильной государственности, склонялись многие политические фигуры Российской империи, от царского сановника Петра Столыпина и прочих правых до Сталина и прочих левых, с конституционными демократами посредине[1871]. Сюжет о том, как этой же идеей проникся Сталин, является одним из малоизученных аспектов его одиссеи времен гражданской войны; кроме того, он представляет собой один из самых поразительных успехов большевистского государственного строительства.
«…с самого начала Октябрьской революции, — отмечал Ленин в ноябре 1918 года, — вопрос о внешней политике и международных отношениях встал перед нами как самый главный вопрос»[1872]. Большевизм не только представлял собой проект государственного строительства, но и предлагал альтернативный мировой порядок. Ссылаясь на федеративный принцип, большевики тем самым признавали за народами советской Евразии, не имевшими независимости, формальное право на отделение, тем самым подавая громкий сигнал прочим колониальным народам[1873]. Государственная структура, внутренняя политика по отношению к меньшинствам, колониальная политика и внешняя политика стали неотделимы друг от друга.
Германия, бывший заклятый враг России, признала новое Советское государство, но затем она потерпела крах, в то время как Великобритания и Франция, бывшие союзники России, стали ее противниками: они признали новые независимые Азербайджанскую, Армянскую и Грузинскую республики, но не пожелали признавать Советскую Россию. Однако в первую очередь советскому государству на его западных рубежах противостояли большая Польша и большая Румыния, получившие едва ли не больше всех от Версальского мира. На противоположном конце страны находились японские войска, оккупировавшие бывший российский Дальний Восток — отчасти в ответ на обращенную к Японии просьбу американского президента Вудро Вильсона прислать войска в рамках планировавшейся экспедиции численностью в 25 тысяч человек и с участием 11 стран по вызволению Чехословацкого корпуса и охране военных складов в Сибири. Первоначально японцы отказывались от военной интервенции в России, но в 1918 году они отправили туда даже больше войск, чем от них требовалось, исходя из желания вернуть утраченные земли, а также из антикоммунистических настроений. Японские оккупационные силы на советском Дальнем Востоке, численность которых в итоге превысила 70 тысяч человек, участвовали в боях со множеством различных противников, но их присутствие в России стало источником внутренних разногласий и обошлось Японии очень дорого — почти в 1 миллиард иен и едва ли не в 12 тысяч убитых. Тем не менее японцы остались во Владивостоке после того, как американцы покинули его в 1920 году[1874]. В итоге Япония, Польша, Румыния и Великобритания совместно образовали своего рода кольцо вокруг советских социалистических республик, хотя, как мы увидим ниже, советская власть ненадолго установилась в Иране — благодаря покорению Южного Кавказа Красной армией — и надолго в Монголии.
К 1921 году, когда более-менее определились итоги войн за возвращение имперских земель, население советских республик достигало 140 миллионов человек, включая около 75 миллионов русских и примерно 65 миллионов нерусских, в том числе около 30 миллионов носителей тюркских и персидского языков. Около 112 миллионов человек из общего населения советских территорий были крестьянами. Соответственно, национальный вопрос в то же время являлся крестьянским вопросом: крестьяне составляли подавляющую долю каждого народа российской Евразии.
Победу красных в борьбе с белыми обеспечили не крестьяне как таковые, а члены Коммунистической партии[1875]. В ходе чистки 1919 года из партии была исключена почти половина ее членов; в 1920 году, во время новой чистки, членских билетов лишилось более четверти коммунистов, но партия все равно продолжала расти[1876]. Ее численность, составлявшая в марте 1918 года 340 тысяч, к концу гражданской войны превысила 700 тысяч человек, в то время как число коммунистов в рядах Красной армии выросло с 45 тысяч до 300 тысяч человек. Но даже если решающий голос принадлежал не крестьянам, в каждый конкретный момент именно они составляли три четверти бойцов Красной армии, пусть и не выражая желания служить в ней. Солдаты из числа крестьян нередко дезертировали вместе со своими армейскими винтовками. Кроме того, у них имелись охотничьи ружья и самодельное оружие. В 1920–1921 годах не менее 200 тысяч крестьян на Украине, в Поволжье, на Дону и на Кубани, в Тамбовской и Воронежской губерниях и в первую очередь в Западной Сибири вело вооруженную борьбу против большевистской власти с ее злоупотреблениями, причем число повстанцев пополнялось благодаря демобилизации Красной армии, начавшейся в сентябре 1920 года. Режим отвечал на эти выступления поразительно суровыми мерами, но в то же время шел на серьезные уступки. В 1921 году крестьяне заставили Ленина отказаться от реквизиций, а он, в свою очередь, навязал X съезду партии так называемую Новую экономическую политику (нэп), позволявшую крестьянам продавать большую часть своего урожая. Конфискации не прекратились: государству, выстроенному на идее и практике классовой войны, требовалось время, чтобы приспособиться к нэпу. Однако итогом гражданской войны на значительной части Евразии наряду с созданием монопольного большевистского партийного государства являлись федерация, признававшая национальную идентичность, и узаконенные рынки, признававшие параллельную крестьянскую революцию.
Для описания гражданской войны в Евразии, особенно в 1920–1921 годы, недостаточно образа калейдоскопа. К понятию «Евразия» необходимо подходить с точки зрения географии. В русском языке, как и в немецком и в английском, слово «Евразия» с конца XIX века употреблялось для обозначения Европы плюс Азии, но в начале XX века под Евразией стали понимать нечто отличное от того и другого и даже нечто мистическое[1877]. Кучка новаторов-интеллектуалов, выброшенных революцией за рубеж и имевших украинско-польско-литовские корни, неожиданно объявила, что в распавшейся Российской империи вследствие ее географического положения и этнического состава произошло слияние православия со степными влияниями в нечто новое и трансцендентное. «Русские люди и люди народов „Российского мира“ не суть ни европейцы, ни азиаты, — писали изгнанники, бежавшие на запад, в своем манифесте „Исход к востоку“ (1921). — Сливаясь с родною и окружающей нас стихией культуры и жизни, мы не стыдимся признать себя — евразийцами»[1878]. Их Евразия, управлявшаяся из Москвы, экономически самодостаточная и в политическом плане демотическая (то есть народная, но не демократическая), якобы представляла собой нечто вроде гармоничного единства[1879]. Как мы увидим, ничто не могло быть более далеким от истины, и это прекрасно понимал Сталин, которому приходилось иметь дело с разнообразием. Несмотря на его восхищение великорусской нацией и русским рабочим классом и несмотря на то, что он неизменно ставил централизованное государство и власть партии (класса) выше национальных интересов, Сталин осознавал необходимость приспосабливать лозунги и институты к конкретным народам[1880]. Языковое равенство и наполнение местного административного аппарата национальными кадрами с ранних лет стало основой его представлений по национальному вопросу[1881]. Разумеется, побочной стороной попытки Российской коммунистической партии обеспечить лояльность коренных народов путем признания национальных государств служило то, что коммунисты из этих государств, питавшие националистические наклонности, получали орудие для осуществления своих чаяний. Если бы «евразийский» синтез, о котором фантазировали эмигранты, имел место на самом деле, то Сталину было бы намного проще жить.
Российская гражданская война складывалась из своего рода «путешествий и открытий», даже если путешественникам, в отличие от Христофора Колумба и Васко да Гамы, не приходилось в буквальном смысле пересекать океаны. На этой сцене перед нами пройдет ошеломляющий калейдоскоп персонажей: польский маршал Юзеф Пилсудский и польский большевик Иосиф Уншлихт; усатый вождь красных казаков Семен Буденный и армянский конник Гайк Бжишкян (известный как Гая Гай), прикрывавший с фланга Михаила Тухачевского; два татарских коммуниста-мусульманина — Сахиб-Гарей Саид-Галиев и Мирсаид Султан-Галиев, хотевшие убить друг друга, и башкирский некоммунист, Ахметзаки Валиди, вставший на пути у татарского империализма Султан-Галиева; Данзан и Сухэ-Батор, два монгольских националиста, сперва сотрудничавшие, а затем ставшие врагами; Мирза Кучек-хан, кроткий человек, впоследствии освободивший Персию от иностранного влияния, и Реза-хан, безжалостный вождь правого путча в Тегеране; белорусский еврей и туркестанский комиссар Георгий Вольдин, известный как Сафаров, и латыш Екаб Петерс, туркестанский чекист старой школы, едва не погубивший карьеру великого пролетарского полководца Михаила Фрунзе; вожак крестьянского восстания Александр Антонов и его заклятый враг из числа большевиков Владимир Антонов-Овсеенко, взявший штурмом Зимний дворец и арестовавший Временное правительство, но не способный справиться с разъяренными тамбовскими крестьянами; большевики Александр Шляпников и Александра Коллонтай, возглавившие так называемую рабочую оппозицию внутри Коммунистической партии; Николай Скрипник, украинский коммунист с националистическими наклонностями, и грузинские коммунисты Филипп Махарадзе и Буду Мдивани, тоже с националистическими наклонностями, забытый бывший генерал-майор царской армии Александр Козловский из Кронштадта и незабвенный бывший царский казачий офицер барон Роман фон Унгерн-Штернберг, прибалтийский немец, шедший по стопам Чингисхана. И все же главным персонажем, затмевающим даже Ленина, становится грузин, представлявший собой реинкарнацию Столыпина в сфере национальных отношений. Сталин проводил в жизнь этатистскую программу, в которой сохранение большого унитарного государства сочеталось с учетом национальных различий, и железной рукой подавлял сепаратизм, несмотря на то что и по внешности и по натуре являлся типичнейшим выходцем из приграничья[1882].
Неожиданное значение национального вопроса в гражданской войне оказалось еще одним фактором, усилившим влияние Сталина и способствовавшим налаживанию тесных рабочих взаимоотношений между ним и Лениным. Оба они, зачастую перед лицом враждебности со стороны как твердолобых большевиков, выступавших против национализма, так и националистически настроенных большевиков, выступавших против централизации, постепенно шли к работоспособному федерализму, совместимому с догматами марксизма, реальной ситуацией на местах и геополитикой[1883].
Переворот 1917 года сопровождался четырьмя лозунгами: мир, земля, хлеб, а также национальное самоопределение, хотя последнее понятие издавна раздражало левых. «Национальность рабочего — не французская, не английская, не немецкая, его национальность — это труд, — писал Маркс в молодые годы. — Его правительство — не французское, не английское, не немецкое, его правительство — это капитал. Его родной воздух — не французский, не немецкий, не английский, его воздух — это фабричный воздух»[1884]. Но под влиянием ирландского вопроса Маркс впоследствии изменил свою позицию, и в программу I Интернационала было включено право на самоопределение[1885]. Статья Карла Каутского «Современная национальность» (1887) представляла собой первую серьезную марксистскую попытку развить ортодоксальную точку зрения, согласно которой нации должны исчезнуть вместе с капитализмом, так как они порождаются капиталистическими товарными отношениями (эта статья была переведена на русский в 1903 году). Твердолобую марксистскую позицию по вопросу о нациях в 1908–1909 годах обозначила Роза Люксембург, также утверждавшая, что национализм порождается капитализмом, который разделяет международный пролетариат, привязывая его к правящим классам, — но вместе с тем она полагала, что право самоопределения имеется только у эксплуатируемого рабочего класса: эта позиция была привлекательной для зацикленных на классовом вопросе левых из многоязычной Восточной Европы[1886]. Но затем противоположная марксистская точка зрения сложилась в Австро-Венгрии, где Отто Бауэр и прочие выдвинули продуманную программу не привязанной к конкретной территории «национально-культурной автономии», позволявшей примирить национальный подход с классовым[1887]. Сталин в своей статье «Национальный вопрос и социал-демократия» (1913) отвергал эту австромарксистскую попытку подменить «буржуазной» национальностью (культурой) классовую борьбу (люксембургизм), задаваясь, например, вопросом о том, кем уполномочены мусульманские беи и муллы выступать от имени мусульманских трудящихся, и отмечая, что многие «культурные» практики (религия, похищение невесты, ношение паранджи) подлежат искоренению. В особенности Сталин нападал на Жорданию и прочих грузинских меньшевиков, готовых подписаться под австро-марксистской идеей «национально-культурной автономии»: по его мнению, автономия может быть только территориальной (то есть не распространяться на тех, кто живет за пределами своей национальной родины). И все же он приходил к выводу, что национализм может способствовать освобождению мирового пролетариата, помогая агитировать рабочих, откликающихся на националистические лозунги[1888]. Ленин — который ошибочно считается заказчиком сталинской статьи с опровержением австромарксистских взглядов — нападал на Люксембург с ее пренебрежительным отношением к национализму в статье, напечатанной в русском эмигрантском журнале в Женеве в 1914 году[1889]. Он проводил различие между национализмом угнетателей и национализмом угнетенных (как в случае Ирландии, оказавшем влияние на Маркса) и частично признавал право на самоопределение не только по тактическим соображениям, в духе Сталина, но и вследствие такой нравственно-политической причины, как освобождение трудящихся угнетенных наций[1890]. По мнению Ленина, нельзя было выступать одновременно и за социализм, и за империализм (угнетение нации крупным государством).
Вот что, таким образом, представлял собой корпус марксистских и околомарксистских работ, полемизирующих друг с другом: с одной стороны, ортодокс Каутский (представитель основной нации Германии), твердолобая Люксембург (полька, ассимилировавшаяся в Германии) и умеренный Бауэр (австро-венгерский мультинационалист), с другой — Сталин (грузин, ассимилировавшийся в России), с третьей — Ленин (представитель российской титульной нации). Эти идеи стали предметом еще более серьезных конфликтов в реальном контексте российской гражданской войны.
Большевистские ряды отражали крайнюю пестроту национального состава Российской империи (о чем свидетельствуют имена, фигурирующие в этой книге), однако в то же время большевики были насквозь обрусевшими людьми (о чем свидетельствует общепринятое написание их имен). Все же они осознавали существование различия между этнической Россией и Российской империей. Обрусевший еврей Троцкий выражал глубоко негативное отношение к культуре России, требуя окончательного разрыва «народа с азиатчиной, с XVII столетием, со святой Русью, с иконами и тараканами»[1891]. Ленин, яростно обличая великорусский шовинизм как особое зло, которое «деморализирует, унижает, обесчещивает, проституирует [трудящееся население], приучая к угнетению чужих народов, приучая прикрывать свой позор лицемерными, якобы патриотическими фразами», все же допускал возникновение массового национализма среди этнических русских[1892]. Сталин когда-то был решительным критиком русификации. «Стонут угнетенные нации и вероисповедания в России, в том числе гонимые со своей родины <…> поляки, финны, права и свободу которых, дарованные им историей, самодержавие нагло растоптало, — писал он по-грузински в „Брдзоле“ (ноябрь-декабрь 1901 года). — Стонут постоянно преследуемые и оскорбляемые евреи, лишенные даже тех жалких прав, которыми пользуются остальные российские подданные, — права жить везде, права учиться в школах, права служить и т. д. Стонут грузины, армяне и другие нации, лишенные права иметь свои школы, работать в государственных учреждениях, вынужденные подчиниться <…> позорной и угнетающей политике русификации»[1893]. Однако Сталин быстро отбросил этот грузинский национализм, в сентябре 1904 года отрицая в «Пролетариатис Брдзола» существование какого-то особенного национального духа[1894]. В 1906 году в работе, все еще написанной по-грузински, он утверждал, что национальная независимость оторвет «нашу страну [Грузию] от России и свяжет ее с азиатским варварством»[1895]. Таким образом, если Ленин выступал против великорусского шовинизма, то Сталин беспокоился об отсталости нерусских народов и пришел к мысли о русской опеке как о рычаге, способном обеспечить подъем других наций — в чем, возможно, отражался его личный опыт обучения в русских православных учебных заведениях[1896]. Это различие имело важные последствия.
Сталин, благодаря своему грузинскому происхождению и статье 1913 года имевший в верхушке партии репутацию специалиста по национальному вопросу, сыграл наиболее значительную роль при определении структуры советского государства. Неслучайно в составе первого большевистского правительства имелся наркомат по делам национальностей во главе с ним[1897]. Распад Российской империи в ходе войны и революции породил исключительную ситуацию, когда выживание революции неожиданно оказалось нерасторжимо связано с тем фактом, что на обширных пространствах российской Евразии не имелось никакого или почти никакого пролетариата. С тем чтобы найти союзников по борьбе с «мировым империализмом» и «контрреволюцией», партия была вынуждена идти на тактические союзы с «буржуазными» националистами на некоторых территориях, особенно тех, где не было промышленности, и даже на тех, где какой-то пролетариат все же существовал. Первые попытки такого рода были связаны с польскоязычными землями: наркомат по делам национальностей уже в ноябре 1917 года создал польский отдел с целью вербовки польских коммунистов и сохранения Польши в качестве части пространства Советской России. И неважно, что режим в тот момент не контролировал никаких польских территорий и что риторические обещания, непрерывно дававшиеся участниками Первой мировой войны, последовательно повышали шансы на создание независимой Польши. Планами по советизации Польши занимался заместитель Сталина по его наркомату, этнический поляк Станислав Пестковский, и его упорный люксембургизм, мягко говоря, лишь углубил раскол в среде польских левых и имел своим следствием трения между местными советами и местными комитетами этнических поляков[1898]. Как показали дальнейшие события, Польша была не просто очередной нацией, а полноценным геополитическим фактором. В наркомате по делам национальностей были созданы аналогичные отделы для Литвы, Армении, евреев, Белоруссии и т. д., но наркомат и лично Сталин уделяли особое внимание мусульманским территориям российской Евразии и поиску послушных союзников из числа мусульман. Был создан и мусульманский отдел, но его руководители следовали своей собственной повестке дня: создание «автономной» Татарии, охватывавшей почти все мусульманские территории бывшей царской России. Поначалу, в мае 1918 года, Сталин поддерживал идею «большой Татарии» как способ в какой-то мере контролировать эти земли, но очень скоро он стал бороться с ней, разглядев в ней опасную угрозу, подрывающую большевистскую монополию на власть и мешающую заручиться приверженностью мусульман-нетатар[1899]. Несмотря на все знакомство Сталина с Евразией, ему тоже приходилось учиться на своих ошибках.
Федерализм, главное орудие Сталина, поначалу не имел серьезной поддержки среди большевиков. Если во время американской революции федералистами называли тех, кто выступал за сильную центральную власть, то во время французской революции, направленной против абсолютистского государства, федералисты желали ослабления центральной власти. Именно французский подход оказал влияние на Маркса, отвергавшего федерализм. (За ослабление власти, децентрализацию и федерализм выступали лишь анархисты[1900].) Ленин (в 1913 году) писал: «марксисты, разумеется, враждебны федерации и децентрализации», в том же году объясняя в частном письме, что он «в принципе против федерации», потому что «она ослабляет экономические связи и непригодна для одного-единственного государства»[1901]. Сталин в марте 1917 года выступил с работой «Против федерализма», в которой указывал, «что федерализм в России не решает и не может решить национального вопроса, что он только запутывает и усложняет его донкихотскими потугами повернуть назад колесо истории»[1902]. Но затем колесо повернулось, причем очень быстро. В 1918 году, находясь у власти, Сталин признавал федерализм, противопоставляя «принудительный царский унитаризм» «добровольному и братскому объединению трудовых масс всех наций и племен России» в качестве необходимой, но временной меры, «переходного» этапа на пути к социализму[1903]. 1 апреля 1918 года была поспешно создана комиссия по разработке конституции Советской России, причем единственным ее членом, входившим и в состав Совнаркома, был Сталин; он составил тезисы, послужившие основой для проекта конституции, обнародованного 3 июля, когда он был представлен на одобрение в ЦК. Формально конституция была принята съездом Советов, прошедшим 4–10 июля, — тем самым, во время которого состоялся квазипутч левых эсеров в Москве[1904]. Советская Россия официально стала Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой, или РСФСР[1905]. Слово «федерация» фигурировало в заглавии конституции и в ее основополагающих принципах, но оно не встречалось в разделе, описывавшем механизм власти, то есть практический смысл федерации[1906]. Тем не менее, даже несмотря на то что большинство «самоуправляющихся» единиц, составлявших РСФСР, вскоре после этого оказались под оккупацией белых армий и прочих антибольшевистских сил, Советская Россия осталась федерацией.
Сталин был единственным, кто занимался большевистским обоснованием федерализма, который, согласно его определению, представлял собой способ объединить многочисленные народы в единое интегрированное государство. «…на окраинах, населенных отсталыми в культурном отношении элементами, Советская власть еще не успела стать в такой же степени народной», — писал он в «Правде» (9.04.1918). Он видел задачу большевиков в том, чтобы оторвать массы от «буржуазных» националистов путем «организации местной школы, местного суда, местной администрации, местных органов власти, местных общественно-политических и просветительных учреждений с гарантией полноты прав местного, родного для трудовых масс края, языка»[1907]. Иными словами, Сталин имел в виду не только опеку: даже если Великороссия как носитель более высокой культуры протянула бы заботливую руку различным народам, последним бы все равно потребовались просвещение и пропаганда на их родных языках и участие в управлении их собственными делами. Так коммунисты пришли к тому же открытию, которое сделали миссионеры православной церкви в отдаленных частях империи, обнаружив, что Слово Божие следует проповедовать на местных языках империи с тем, чтобы нехристиане могли приобщиться к нему и обратиться в новую веру. Так же обстояло дело и с коммунизмом. И дело было не в непосредственном влиянии православных миссионеров на большевизм, а в структурно сходных обстоятельствах, ведущих к аналогичным подходам[1908]. Сталин де-факто тоже проявил себя в качестве миссионера.
Первая серьезная партийная дискуссия по национальному вопросу состоялась на VIII съезде партии в марте 1919 года. Это был тот же съезд, который утвердил использование царских офицеров, чье присутствие на командных должностях породило потребность в институте политических комиссаров, закрепившем принципиальную структуру дуалистического партийного государства. В том, что касается национального вопроса, Бухарин, Пятаков и прочие левые коммунисты требовали на съезде жесткого проведения люксембургистской позиции (то есть отказа от лозунга о самоопределении наций)[1909]. В конце концов, за федерализм выступали меньшевики, еврейский Бунд, армянские дашнаки и несоциалистические украинские националисты. Ленин на это возражал, что нации существуют «объективно» и что «Не признавать того, что есть — нельзя»[1910]. Он переубедил делегатов, и те признали национализм как «необходимое зло». Съезд даже вписал принцип самоопределения в программу Коммунистической партии, хотя только после того, как отверг формулировку Сталина («самоопределение трудящихся масс») в пользу того, что называлось самоопределением с «исторической классовой точки зрения». Собственно говоря, Сталин вполне мог ужиться с этой формулировкой, которая означала, что если нация переходит от буржуазной демократии к советской демократии, то пролетариат является классом, заслуживающим самоопределения, но если речь идет о переходе от феодализма к буржуазной демократии, то «буржуазные» националисты могут быть вовлечены в политическую коалицию[1911]. Но самым серьезным итогом VIII съезда стала резолюция, провозглашавшая строго нефедеративную структуру партии. «Все решения РКП и ее руководящих учреждений безусловно обязательны для всех частей партии, независимо от национального их состава, — гласила резолюция. — Центральные комитеты украинских, латышских, литовских коммунистов пользуются правами областных комитетов партии и целиком подчинены ЦК РКП»[1912]. Таким образом, VIII съезд при сохранении федеративного государства подтвердил существование нефедеративной партии. Иными словами, федерализм должен был подчиняться интересам «пролетариата».
Польское государство не существовало с 1795 по 1918 год. Юзеф Пилсудский (г. р. 1867), выходец из дворян, выпускник той же самой виленской гимназии, в которой учился Феликс Дзержинский, и бывший политический террорист, боровшийся с царизмом ради независимости Польши, во время Первой мировой войны сражался на стороне Центральных держав, но отказался дать клятву верности Германии и за это попал в тюрьму. 8 ноября 1918 года, за три дня до перемирия, немцы выпустили его и он вернулся на поезде в Варшаву — примерно так же, как годом ранее в Петроград вернулся Ленин. Польша через 123 года после ее расчленения возвращалась на политическую карту, но ее границы оставались неопределенными. На ее территории осталось шесть обесценившихся валют, не говоря уже о чиновниках трех несуществующих империй (Австрийской, Германской, Российской); повсюду свирепствовали преступность, голод и тиф[1913]. Пилсудский, новый глава государства, договорился об эвакуации германского гарнизона из Варшавы и прочих германских частей — из Ober Ost[1914], вотчины Людендорфа (многие из них оставляли свое оружие полякам). Кроме того, он учредил так называемую Польскую военную организацию, занимавшуюся шпионажем и саботажем, и при содействии французов приступил к созданию какого-то подобия армии. «Перестраивать приходится буквально все сверху донизу», — писал один из французских инструкторов, Шарль де Голль, только что освобожденный из немецкого лагеря для военнопленных[1915]. С начала 1919 года наскоро сколоченные польские легионы под началом Пилсудского, вступив в борьбу с настроенными на экспансию большевиками, а также с местными националистами, заняли части территорий Белоруссии, Литвы и Украины, включая районы нефтедобычи в Галиции[1916]. К осени 1919 года поляки обещали англичанам взять Москву 500-тысячной армией при предполагаемых расходах, составлявших от 600 тысяч фунтов до 1 миллиона фунтов в день, но платить такие деньги никто не пожелал (британцы по-прежнему делали ставку на Деникина)[1917]. В декабре 1919 года Пилсудский начал прощупывать почву в Париже, надеясь на поддержку большого польского наступления против большевиков; Франция видела в Польше восточный бастион Версальской системы, но отделывалась уклончивыми ответами[1918]. Советы тоже обращались к Франции и фантазировали о том, что окружение Людендорфа обеспечит германскую военную помощь против Польши[1919]. В конце концов Польша и Советская Россия были вынуждены воевать друг с другом, опираясь главным образом на собственные силы.
Советско-польская война 1919–1920 годов представляла собой отражение соседних вооруженных пограничных столкновений — между Румынией и Венгрией из-за Трансильвании, между Италией и Югославией из-за Риеки (Фиуме), между Польшей и Германией из-за Познани и Померании и между Польшей и Чехословакией из-за Силезии. В качестве новой державы на юго-западных советских рубежах в первую очередь утвердилась большая Румыния, в которой сохранилась монархия. Но конфликт между Варшавой и Москвой представлял собой более обширную, полномасштабную битву за господство в Восточной Европе, оказавшую глубокое влияние на межвоенный период[1920]. Кроме того, он сильнейшим образом сказался и на внутренней политике большевиков.
Ленин и Пилсудский в качестве изгнанников из царской России жили в австрийском Кракове в одно и то же время и на одной и той же улице. Пилсудский даже был арестован за участие в том же заговоре с целью убийства Александра III, который стал причиной казни брата Ленина. Однако перекрывавшие друг друга территории польско-литовской Речи Посполитой (1569–1795), одно время являвшейся крупнейшим государством Европы, и Российской империи, крупнейшего государства в мировой истории, не могли не вызвать столкновения двух соперничающих империалистических сил[1921]. Придя к власти, Ленин и Пилсудский по большей части обменивались неискренними мирными предложениями и утверждали, что предпринимают чисто оборонительные военные меры, при этом питая грандиозные амбиции. Ленин видел в «буржуазной» Польше ключевое поле битвы за свержение Версальской системы: либо трамплин Антанты для интервенции в социалистическую Россию — что следовало предотвратить, — либо потенциальный коридор для экспорта большевистской революции в Германию[1922]. В свою очередь, Пилсудский, социал-демократ и польский националист, сейчас еще и присвоивший себе чин маршала, желал видеть усеченную Россию и великую Польшу, которая представляла бы собой «федерацию» с Белоруссией и Литвой под эгидой Польши в союзе с маленькой независимой Украиной[1923].
Что касается последней — в разное время и на разных условиях входившей в состав Речи Посполитой и Российской империи, — то она увидела для себя шанс в распаде трех главных сухопутных империй в 1918 году, но в отличие от Польши, творцы Версальской системы отказывались признавать ее независимость. В Украине приходили к власти и рушились марионеточные правительства, подчинявшиеся Германии, большевистской России и Польше, не говоря уже о генерале Деникине, но несмотря на борьбу конкурирующих сил, украинское село так и не подчинилось никаким претендентам на власть. В апреле 1920 года низверженный вождь украинских националистов Симон Петлюра, чья так называемая Директория контролировала ничтожную часть украинской территории и который нашел убежище в Варшаве, подписал с Пилсудским военный союз, известный как Варшавский договор. В обмен на помощь Польши в борьбе с большевиками за независимую Украину Петлюра отказывался от претензий на Восточную Галицию (с центром во Львове), за что был резко осужден украиноязычным большинством населения этих земель. Пилсудский столкнулся с возмущением польских националистов, вообще не желавших видеть независимой Украины, но он указывал, что польские войска не в состоянии держать под контролем всю огромную Украину и что с учетом истории российского империализма «независимая Польша не сможет существовать в отсутствие независимой Украины». В то же время он стремился присоединить к Польше территории с многочисленным украиноязычным населением[1924]. В их число входили его родной Вильно/Вильнюс, на который также претендовали Литва и Белоруссия. Помимо этого, поляки захватили Минск, на которой тоже заявляли свои претензии Белоруссия и даже некоторые литовцы. (Белоруссия в наиболее широком смысле охватывала Гродненскую, Виленскую, Минскую, Могилевскую и Витебскую губернии Российской империи; Брест-Литовск находился в Гродненской губернии.)
Тем временем в Москве на фоне всех этих серьезных соображений намечавшаяся на 22 апреля 1920 года антипольская демонстрация была отложена с тем, чтобы Советская Россия могла отметить 50-летие Ленина. Две главные газеты режима были посвящены почти исключительно большевистскому вождю; на их страницах были размещены панегирики авторства Троцкого, Зиновьева, Бухарина и Сталина, который воздавал должное успешной борьбе Ленина с врагами[1925]. Однако на заседании 23 апреля Сталин осмелился вспомнить политические ошибки Ленина, включая его оставшиеся неисполненными яростные призывы к тому, чтобы Октябрьский переворот был осуществлен до начала работы съезда Советов. Как отмечал Сталин, «Улыбаясь и хитро глядя на нас, он сказал: „Да, вы, пожалуй, были правы“». Ленин не боялся признавать свои ошибки[1926].
В тот же день Ленин отправил полякам предложение о мире с обещанием уступить всю Белоруссию и значительную часть Украины[1927]. После этого предложения какое-либо дальнейшее продвижение польских войск на восток выглядело бы неспровоцированной агрессией. Если бы польский маршал согласился на предложение Ленина, то либо выяснилось бы, что это блеф и что большевики не собираются заключать мир на таких условиях, либо граница Польши мирным путем оказалась бы отодвинута далеко на восток. Но вместо этого 25 апреля, ссылаясь на необходимость предотвратить якобы замышлявшееся большевиками наступление, Пилсудский решил сыграть в кости из железа и отправил 50-тысячную польскую армию на исторические украинские земли[1928]. При содействии украинских националистов войска Пилсудского 7 мая 1920 года взяли Киев, провозгласив освобождение Украины от России. Собственно говоря, большевики отдали мать восточнославянских городов без боя, намереваясь разжечь в России антипольские настроения и сберечь красные силы, накапливавшиеся севернее.
Ленин видел в наступлении Пилсудского на восток не мессианские устремления польского национализма, а происки мирового империализма. Согласно большевистской пропаганде, этот конфликт имел классовую основу. «Слушайте, рабочие, слушайте, крестьяне, слушайте, красноармейцы, — взывал Троцкий. — Польская шляхта и буржуазия двинулись на нас войной <…> Смерть польской буржуазии. Над ее трупом мы заключим братский союз с рабоче-крестьянской Польшей»[1929]. Но частным образом он предупреждал о том, что не стоит ожидать восстания польских рабочих, готовых помочь Красной армии[1930]. Сталин, неизменно проявлявший внимание к силе национализма, тоже поспешил выступить со словами скептицизма. Если у Деникина и Колчака не было «своего» тыла, — писал он в «Правде» (25 и 26 мая 1920 года), — то «тыл польских войск является однородным и национально спаянным <…> Конечно, тыл Польши не однороден <…> в классовом отношении, но классовые конфликты еще не достигли такой силы, чтобы прорвать чувство национального единства». Национальные чувства, попирающие классовые чувства: ересь, но правда. Впрочем, Сталин был согласен с Лениным в одном: он тоже видел за действиями Польши руку Антанты[1931]. В самом деле, само безрассудство Пилсудского на первый взгляд казалось доказательством этой поддержки. Более того, Пилсудский в итоге получил от британского военного министерства винтовки и артиллерию; контракт на эти поставки был подписан еще год назад, но в новом контексте они выглядели как поддержка польской «агрессии» Англией. В реальности же восточное наступление, затеянное Пилсудским весной 1920 года, вызывало досаду и у англичан, и у французов.
Каким бы ни было соотношение национальных, интернациональных и классовых аспектов этого конфликта, в начале противники использовали военные запасы, оставшиеся у них после Первой мировой войны. На ее фронтах за Центральные державы воевало до 8 миллионов поляков; 2 миллиона сражались в рядах царской армии[1932]. И сейчас поляки по-прежнему были одеты в австрийскую или немецкую форму, к которой они прицепляли эмблему с белым орлом. Многим полякам, попавшим в плен на Западном фронте, досталась французская форма. Красные войска во многих случаях носили царскую форму, снабженную красными нашивками, и остроконечные шлемы с красными звездами. У некоторых поляков тоже осталась старая русская форма царской армии.
Что касается театра военных действий, он напоминал треугольник с вершинами в Варшаве на западе, Смоленске на севере и Харькове на юге. В пределах этого треугольника лежали Припятские болота, вследствие чего наступление на запад могло идти лишь по ту или иную сторону от этих лесистых топей: либо севернее, вдоль оси Смоленск — Вильно — Гродно — Варшава (маршрут Наполеона, но в обратную сторону), либо южнее, вдоль оси Киев — Ровно — Люблин — Варшава (у Советов это направление называлось Юго-Западным фронтом). Обе эти линии в итоге встречались, но у наступавших по ним войск отсутствовала общая база в тылу и общий штаб, что осложняло военные операции красных[1933]. Однако вследствие броска поляков на Киев они оказались вдали от родины, с сильно растянутыми коммуникациями и в позиции, уязвимой для контрудара. Русские применили на поле боя новшество, выставив против поляков Первую конную армию, сформированную осенью 1919 года для противодействия казакам. Вождем этого красного аналога казачьей конницы был Семен Буденный, высокий, крупнокостный человек и потрясающий наездник, получивший за храбрость, проявленную на службе в царской армии, где он был унтер-офицером, четыре Георгиевские медали. Ворошилов служил в Первой конной политическим комиссаром, что означало, что они имели высокого покровителя в лице Сталина. Численность Первой конной выросла до 18 тысяч сабель — бывших казаков, партизан, бандитов — и в ее рядах сражались такие молодые командиры, как Георгий Жуков (г. р. 1896) и Семен Тимошенко (г. р. 1895). Троцкий, как правило, относился к красным казакам снисходительно: посетив Первую конную, военный нарком назвал ее «бандой» с «атаманом-предводителем» во главе, добавляя, что «куда он поведет свою ватагу, туда она и пойдет: сегодня за красных, а завтра за белых»[1934]. Тем не менее Буденный и его армия, сформированная как орудие борьбы со страшной казачьей конницей белых, в феврале 1920 года опрокинула в Новороссийске армию Деникина в море. Тактика армии Буденного сочетала в себе превосходство в мобильности с массированностью: она нащупывала слабые места врага, а затем сосредоточивала там все силы, прорывалась во вражеский тыл и сеяла там хаос, тем самым заставляя впавшего в панику противника начать отступление и безжалостно превращая его в разгром. С тем чтобы попасть из Новороссийска на Юго-Западный фронт, Первая конная армия красных прошла на запад более 750 миль в конном строю[1935]. В конце мая 1920 года польские разведчики увидели с аэроплана тучу пыли, поднятую копытами лошадей красной кавалерии на марше[1936].
Но прежде чем красная конница промчалась через Украину, Сергей Каменев, верховный главнокомандующий красных, 29 апреля 1920 года отправил Ленину требование поставить во главе войск, выделенных для польской кампании, Михаила Тухачевского[1937]. Тот был не просто аристократ; он был в состоянии проследить свой род до знатного клана из Священной Римской империи, в XII веке служившего князьям Киевской Руси. Его мать была крестьянкой. В 1914 году он окончил Александровское военное училище первым учеником в своем классе и предпочел поступить в гвардейский Семеновский полк, один из двух старейших и наиболее престижных полков империи, которые несли службу при дворе. «Он был стройным юношей, весьма самонадеянным, чувствовавшим себя рожденным для великих дел», — вспоминал один из его друзей[1938]. Как вспоминал его одноклассник, Тухачевский деспотически вел себя по отношению к младшим ученикам, вследствие чего «все сторонились его [и] боялись». (Трое младших кадетов, которыми он помыкал, якобы покончили с собой[1939].) Во время Первой мировой войны, в июне 1915 года, Тухачевский попал в плен к немцам, став одним из 5391 плененных русских офицеров. В отличие от генерала Лавра Корнилова, вскоре бежавшего из плена, Тухачевский провел два с половиной года в Ингольштадте, лагере неподалеку от Мюнхена (в том же лагере содержался и де Голль). Он вернулся в Россию всего за несколько дней до захвата власти большевиками, вскоре добровольно пошел на службу в Красную армию и даже вступил в партию (в апреле 1918 года)[1940]. Летом 1918 года он попал в руки белых в Симбирске, но юный большевистский активист Юозас Варейкис освободил его[1941]. Осенью 1918 года Тухачевский выбил белых из Симбирска (родного города Ленина), а в 1919 году одержал победу в горах Урала, прогнав армию Колчака в Сибирь, где она затем была уничтожена[1942]. К тому моменту, когда Тухачевский в декабре 1919 года, выступая в Академии Генерального штаба, изложил свою теорию «революционной войны», он уже был признан виднейшим из красных командиров. Весной 1920 года его звезда взошла еще выше, когда, командуя Кавказским фронтом, он принял участие в разгроме армии Деникина. В том же году 27-летним человеком — это столько же, сколько было его идолу Наполеону во время легендарной Итальянской кампании, — на той же неделе, когда поляки взяли Киев, он прибыл в ставку Западного фронта в Смоленске и начал накапливать силы для мощного удара в северо-западном направлении.
Командующим на Юго-Западном фронте был назначен еще один бывший царский офицер, Александр Егоров (г. р. 1883) — металлист и подполковник, принявший от Ворошилова командование в Царицыне и потерявший его, затем отдавший Орел Деникину, но после этого перешедший в чрезвычайно успешное контрнаступление. Туда же, на Юго-Западный фронт, незадолго до этого был отправлен комиссаром Сталин. На Юго-Западный фронт возлагалась обязанность очистить Крым от остатков Белой армии Врангеля, но теперь ему предстояло сыграть и вспомогательную роль в ходе контрудара против Польши. 3 июня 1920 года Сталин отправил Ленину телеграмму с требованием либо немедленно заключить перемирие с Врангелем, либо быстро разгромить его посредством решительного наступления. Пораженный Ленин воззвал к Троцкому («Это явная утопия»). Троцкий был оскорблен тем, что Сталин обошел его как председателя Реввоенсовета Республики и обратился через его голову к Ленину. «Не без каприза здесь, пожалуй, — признавал Ленин. — Но обсудить нужно спешно»[1943]. Быстрого решения в отношении Врангеля так и не было принято. 5 июня конница Буденного на Украине прорвала польский фронт. «Мы взяли Киев, — торжествовал Троцкий 12 июня, добавляя: отступающие поляки разрушили пассажирский вокзал и товарную станцию, электростанцию, водопровод и Владимирский собор». Он советовал сообщить об этом в печати, чтобы на поляков было оказано международное давление и они перестали разрушать инфраструктуру в ходе отступления[1944]. В то же время наступающие красные разоряли и оскверняли все, что встречалось на их пути: церкви, лавки, жилые дома. «Традиционной визитной карточкой, оповещавшей о том, что здесь побывали красные солдаты, — сообщал один писатель, — было дерьмо: на мебели, на картинах, на кроватях, на коврах, в книгах, в комодах, на тарелках»[1945].
Сталин публично выражал сомнения в отношении расширения целей Польской кампании в газете харьковской ставки Юго-Западного фронта от 24 июня 1920 года «…одни из них не довольствуются успехами на фронте и кричат о „марше на Варшаву“, — отмечал он, явно метя в Тухачевского, — другие, не довольствуясь обороной нашей Республики от вражеского нападения, горделиво заявляют, что они могут помириться лишь на „красной советской Варшаве“»[1946]. Но эти сомнения не были слышны в эйфории, вызванной успехами на поле боя. «Красные солдаты! — заявлял Тухачевский в директиве, изданной 2 июля в ставке Западного фронта в Смоленске (его родном городе) и вместе с ним подписанной комиссарами Иваром Смилгой и Иосифом Уншлихтом. — Пробил час расплаты. Наши войска по всему фронту переходят в наступление <…> В наступлении участвуют войска, разбившие Колчака, Деникина и Юденича <…> Пусть разоренные империалистической войной места будут свидетелями кровавой расплаты революции со старым миром и его слугами <…> На западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству <…> На Вильну, Минск, Варшаву — марш!»[1947].
Восемь дней спустя на юге Буденный, отбив все, захваченное поляками, занял полевую ставку Пилсудского, послужившую отправной точкой его украинской кампании — город Ровно с его носившим в высшей степени символическое название отелем «Версаль»[1948]. (Ленин имел привычку осуждать Польшу как «ублюдочное детище» Версаля.) Теперь Красная армия стояла на реке Буг, служившей приблизительной границей между территориями преимущественно с польскоязычным и с украиноязычным населением[1949]. Несмотря на то что Тухачевский уже призывал к походу на Варшаву, в лагере красных еще не было принято решения в отношении дальнейшей стратегии. Троцкий, Сталин, Дзержинский и Радек — только что освобожденный после года заключения в берлинской тюрьме и считавшийся хорошо осведомленным о польских делах, — указывали, что наступление на Варшаву не приведет к успеху, если только польский рабочий класс не поднимется на восстание, что представлялось отдаленной перспективой[1950]. Помимо этого Сталин 11 июля 1920 года публично предупреждал в «Правде»: «Смешно <…> говорить о „марше на Варшаву“ и вообще о прочности наших успехов, пока врангелевская опасность не ликвидирована»[1951]. Впрочем, в тот же самый день Минск был взят войсками под командованием Тухачевского. Польское правительство опять воззвало к Антанте. Французское правительство, все еще недовольное безрассудством Пилсудского, тем не менее предложило антибольшевистскую операцию; британское правительство 11 июля послало большевикам ноту за подписью министра иностранных дел лорда Керзона с предложением перемирия на западе на территориальных условиях, выгодных Советской России, перемирия с Врангелем и создания нейтральной зоны в Крыму (убежище Врангеля), сопровождавшимся резким требованием не входить на «этнографическую» польскую территорию. Согласно этой ноте, советско-польская граница должна была проходить примерно в 50 милях к востоку от Буга (фактически по границе 1797 года между Пруссией и Российской империей); впоследствии этот рубеж получил известность как Линия Керзона[1952]. Поляки были поражены: судя по всему, британцы были готовы отдать России восточные территории, которые поляки считали своей «исторической» вотчиной (кто бы ни обитал там в 1920 году)[1953]. Что касается Ленина, ему представлялось, что англичане хотели отторгнуть Крымский полуостров наподобие Гибралтара и превратить его в кинжал, нацеленный, наряду с белой Польшей, в красных; 12–13 июля он требовал «яростно усилить наступление» на Польшу[1954].
Инерция боевых действий способствовала удовлетворению ленинских желаний: Первая конная армия уже вошла на этнические польские земли. Исаак Бабель (г. р. 1894), молодой человек из Одессы, прикомандированный к одной из дивизий Буденного, описывал эти события в дневнике, на основе которого он впоследствии сочинил сборник рассказов «Конармия», поэтизировавших насилие[1955]. Во главе параллельного наступления Тухачевского тоже шла конница — 3-й кавалерийский корпус во главе с Гайком Бжишкяном, известным как Гая Дмитриевич Гай (г. р. 1887). Он родился в персидском Тебризе в семье армянина и персиянки, уехавших с Кавказа, но в 1901 году вернувшихся в Тифлис; во время Первой мировой войны Гай воевал в русской армии. Его 3-й кавалерийский корпус, вдвое уступая в размерах Первой конной армии, которая послужила ему образцом, и не имея своего Бабеля, который бы увековечил его подвиги, тем не менее наступал вдвое быстрее буденновских сабель и занял вдвое большую территорию, хотя на его пути находились основные польские силы, фронт которых он неоднократно прорывал. Лично Гай не мог сравняться с Буденным как наездник, но он не уступал ему в том, что касалось применения тактики устрашения, и, более того, знал, как использовать кавалерию во главе пехотного наступления[1956]. (Это был последний случай значительного применения конницы в истории Европы.) Ленин в нетерпении инструктировал наркома иностранных дел Георгия Чичерина, который вел переговоры о мире с литовскими националистами (подписанном 12 июля): «никакие уступки не имеют значения <…> Мы должны оккупировать и советизировать <…> Мы должны позаботиться о том, чтобы сперва советизировать Литву и лишь затем вернуть ее литовцам»[1957]. Собственно говоря, Гай выбил поляков из Вильно и вошел в этот город 14 июля, опередив литовских националистов[1958]. На следующий день Гай получил свой второй Орден Красного Знамени[1959].
Сергей Каменев 14 июля советовал военному наркому Троцкому, что пока поляки бегут, будет «более желательным приступ к военным переговорам без прекращения военных действий», вне зависимости от отношения режима к Линии Керзона[1960]. Два дня спустя Центральный комитет собрался, чтобы, среди прочего, обсудить и вопрос о Линии Керзона; единственным членом политбюро, отсутствовавшим на этом заседании, был Сталин, в тот момент находившийся в ставке Юго-Западного фронта в Харькове. Троцкий выступал за переговоры, указывая, что Красная армия и страна утомлены войной[1961]. Но большинство вслед за Лениным отвергло посредничество Антанты и высказалось за продолжение военных действий[1962]. 17 июля Ленин отправил телеграммы двум главным фронтовым комиссарам, Сталину и Смилге (Западный фронт), в которых распинался о своей политической победе и просил «ускорить распоряжение о бешеном усилении наступления»[1963]. Силы Гая уже 19 июля взяли Гродно. Верховный главнокомандующий красных Сергей Каменев прибыл в Минск, новую ставку Западного фронта, чтобы наблюдать за развитием ситуации; около полуночи в ночь с 22 на 23 июля он приказал Тухачевскому взять Варшаву не позже 12 августа 1920 года — всего через полтора месяца после того, как Красная армия начала свою кампанию[1964].
Ленин пришел к власти, осуждая «империалистическую» войну. Если бы он признал ноту Керзона как основу для мирного урегулирования — либо по своей воле, либо в том случае, если бы произошло немыслимое и Троцкий со Сталиным совместными усилиями заразили бы политбюро своим вполне обоснованным скептицизмом, — то полякам тоже бы пришлось неохотно признать ноту Керзона. Благодаря этому Украина и большая часть Белоруссии и Литвы оказались бы в советских руках. Но вместо этого Ленин мечтал разжечь пламя общеевропейского революционного пожара. Он тоже решил поиграть в кости из железа.
23 июля Москва сформировала Польский революционный комитет, состоявший из горстки польских большевиков, включая чекистов Дзержинского и Уншлихта. В тот же день Юго-Западный фронт Сталина сместил направление удара с Люблино-Варшавского выступа на юг, ко Львову, восточной столице Галиции[1965]. Отчасти причиной этого было успешное наступление в северном выступе. Кроме того, большая Румыния, держава на юго-востоке Европы, чьи войска разгромили Венгерскую советскую республику, оккупировала бывшую царскую Бессарабию и завязала бои с советскими войсками; Сталин стремился преподать румынам урок[1966]. Троцкого тоже беспокоило, что сейчас, когда Красная армия пересекла Линию Керзона, Румыния может начать наступление. Соответственно, заняв Львов, силы красных укрепили бы один из флангов румынского фронта и обеспечили бы себе базу для наступления с целью разжигания революции в Центральной Европе, чего добивался Ленин. Лев Каменев, который вел в Лондоне переговоры о признании англичанами Советской России, писал Ленину, что нужно срочно захватить Львов, поскольку Керзон признал его русским городом и поскольку он служит воротами в Венгрию[1967]. 23 июля опьяненный успехами Ленин писал Сталину о насильственной советизации европейских территорий вплоть до Италии: «Зиновьев, Бухарин, а также и я думаем, что следовало бы поощрить революцию тотчас в Италии <…> надо советизировать Венгрию, а может, также Чехию и Румынию». Сталин, потакая Ленину, на следующий день ответил из Харькова, что «было бы грешно не поощрять революцию в Италии <…> нужно сняться с якоря и пуститься в путь, пока империализм не успел еще мало-мальски наладить свою разлаженную телегу <…> и сам не перешел в решительное наступление». Кроме того, Сталин отмечал, что речь, по сути, уже идет о «побежденной» Польше[1968].
Полным ходом вперед: на севере, на оси Смоленск— Варшава, Польский революционный комитет 30 июля избрал своей штаб-квартирой реквизированный панский дворец над Белостоком, который был преимущественно еврейским городом[1969]. И в этом городе горстка привезенных польских большевиков провозгласила себя «временным» правительством социалистической Польши[1970]. Местные органы власти и общественные организации были распущены. Фабрики, поместья и леса были объявлены «национализированными». Лавки и склады (по большей части принадлежавшие евреям) подверглись разграблению[1971]. «За вашу и нашу свободу!» — провозглашалось в манифесте Польского революционного комитета[1972]. 1 августа войска Тухачевского, прорвав польский фронт, заняли Брест-Литовск — очень символическое место, от которого до Варшавы было всего 120 миль. Его внезапные атаки, призванные оказать на врага как военный, так и психологический нажим, влекли за собой окружение противника, причем Гай рвался вперед на правом фланге, уничтожая поляков, пытавшихся отступать. Вскоре конница Гая уже оказалась поблизости от города Торунь к северо-западу от Варшавы и всего в 150 милях от Берлина, но ему было приказано не пересекать германскую границу[1973]. В то же время наступающая Красная армия была вынуждена жить на подножном корму и ее ряды таяли. «Некоторые шли босыми, другие были обуты в лапти, у третьих на ногах были какие-то бахилы из резины», — так описывал рядовых красноармейцев один очевидец. Приходской священник из одного польского городка, едва ли настроенный просоветски, писал о пришельцах: «сердце ныло при виде этой голодной и оборванной толпы»[1974]. Более того, упрямый Тухачевский, признав наконец, как сильно этот стремительный рывок вперед обнажил его левый фланг, вместе с Сергеем Каменевым попытался с запозданием прикрыть его, поспешно приказав силам Юго-Западного фронта под началом Егорова и Сталина повернуть на север и передав их под командование Тухачевского[1975]. Однако этот поворот и передача этих сил с Юго-Западного на Западный фронт так и не состоялись.
Большевики не имели единого мнения о том, следует ли продолжать наступление, в то время как поле сражения быстро перемещалось. Британское правительство грозило военной интервенцией и санкциями против большевиков, и 2 августа политбюро (в отсутствие Сталина) рассмотрело возможность заключения мира с «буржуазной Польшей». Но в глазах Ленина Польша и Крым были неразрывно связаны друг с другом как два плацдарма мирового империализма, центром которого он считал Лондон. И потому было решено продолжать борьбу, но вместе с тем предполагалось разделить Юго-Западный фронт, часть его сил бросив на Южный фронт (против Врангеля), а остальное объединив с Западным фронтом Тухачевского (с целью действий против Пилсудского). Впрочем, Сталин и Егоров воспротивились этому. 3 августа Ленин писал Сталину: «Не совсем понимаю, почему Вы недовольны разделением фронтов. Сообщите Ваши мотивы». В заключение он настаивал на «ускорении ликвидации Врангеля»[1976]. На следующий день Ленин осведомился об оценке ситуации Сталиным. «Я не знаю, для чего, собственно, Вам нужно мое мнение», — раздраженно ответил Сталин (4 августа), добавляя: «Польша расслаблена и нуждается в передышке», которую ей нельзя было давать посредством мирных переговоров. Наступление вглубь Польши, против которого он изначально выступал, продолжалось[1977]. Пленум Центрального комитета, состоявшийся 5 августа, снова одобрил решение политбюро о продолжении военных операций, и Сергей Каменев отдал соответствующие приказы[1978].
Однако главные силы, подчинявшиеся Сталину и получившие приказ повернуть на север, а именно уже сильно потрепанная Первая конная армия Буденного, попали в окружение под Львовом, вдали от Варшавы. 6 августа Первая конная вырвалась из кольца, однако «совершенно изнемогала, была не в состоянии передвигаться» и нуждалась в нескольких днях передышки, чтобы зализать свои раны. Кроме того, Буденный намеревался возобновить осаду Львова и взять его[1979]. Наконец, Егоров и Сталин, которым было приказано выступить против Врангеля, просто не желали отдавать свою превосходную кавалерию Тухачевскому[1980]. 7 августа Ленин телеграфировал Сталину: «Ваши успехи против Врангеля помогут устранению колебаний внутри Цека» в отношении продолжения военных действий против Польши, но он добавлял, что «многое зависит еще от Варшавы и ее судьбы»[1981]. Силы Тухачевского уже 10 августа вышли к окраинам Варшавы[1982]. Казалось, что необходимость отправить Буденного на подмогу Тухачевскому уменьшилась. На следующий день Ленин снова телеграфировал Сталину: «Наша победа велика и будет еще больше, если мы разобьем Врангеля <…> Приложите все усилия к тому, чтобы немедленным ударом взять весь Крым любой ценой. Все зависит от этого»[1983]. 11 и 12 августа Каменев повторил свои приказы перенаправить части Юго-Западного фронта от Львова к Люблину[1984]. Сталин проигнорировал как приказы Сергея Каменева (о Люблине), так и директивы Ленина (о Врангеле), тем самым проявив вопиющее неповиновение[1985].
О чем думал Сталин? Как считал Троцкий, поскольку Тухачевский был готов взять Варшаву, Сталин как минимум хотел взять Львов и потому «вел свою собственную войну»[1986]. Впрочем, каким бы тщеславным человеком ни был Сталин, не взять Львов в тот момент казалось идиотизмом. Согласно советским донесениям, наступление Западного фронта на Варшаву превосходно развивалось само по себе, в то время как приказы о переводе сил с Юго-Западного фронта были почти бессмысленными с учетом того, что ни у Буденного, ни у кого-либо еще практически не имелось возможности вовремя пройти с боями до Варшавы и изменить ситуацию (сейчас красные планировали взять польскую столицу примерно 16 августа)[1987]. Более того, Ленин первоначально одобрил план Сталина взять Львов и тем самым получить трамплин для революции. Тем не менее Сергей Каменев 13 августа повторил свой приказ о переброске частей[1988]. Сталин и Егоров ответили, что их части втянулись в битву за Львов и что изменение поставленных перед ними боевых задач они считают «уже невозможным»[1989]. 14 августа Сталина вызвали в Москву с тем, чтобы он лично объяснил свое поведение. (20 августа Буденный в итоге неохотно отказался от осады Львова — что было стратегической ошибкой — лишь для того, чтобы его армию сначала бросили в одном направлении, а на следующий день — в другом[1990].)
Но здесь скрывался самый интригующий момент: Тухачевскому было приказано не штурмовать Варшаву в лоб, а блокировать ее с северо-запада, отчасти с тем, чтобы не позволить Антанте снабжать поляков через Данциг и Польский коридор, а главным образом для того, чтобы передать эти территории Германии. В политическом плане Германия колебалась между ненавистью к коммунизму и поиском международной помощи в противостоянии с Польшей. Как отмечал один польский функционер, немецкое правительство «оказалось не в состоянии примирить свою внешнюю политику, требовавшую уничтожения Польши, с внутренней политикой, которая в очень большой степени руководствовалась страхом перед революционерами-„спартаковцами“»[1991]. Собственно говоря, германское правительство ставило перед собой цель пересмотра границ, но лишь мирными средствами; с другой стороны, не кто-нибудь, а именно Красная армия по собственной инициативе намеревалась восстановить германские границы 1914 года — с тем, чтобы нанести смертельный удар по Версальской системе. Фронтовые красные командиры даже сообщали германским наблюдателям, что готовы вместе с Германией идти на Францию[1992].
О чем думал Ленин? На протяжении всего времени, когда принимались ключевые решения в отношении Польши, с 19 июля по 7 августа 1920 года, Ленин возбужденно занимался Вторым конгрессом Коминтерна, на который съехалось более 200 делегатов — намного больше, чем на жалкий учредительный конгресс, состоявшийся в марте 1919 года[1993]. Прибыв в Петроград — место первого социалистического прорыва, — они обильно угостились в Большом зале Смольного, приняли участие в демонстрации вместе с рабочими, а затем посмотрели в здании бывшей биржи костюмированное представление с многотысячным актерским составом под названием «Спектакль двух миров». Открывая конгресс, Ленин заявил, что Версальскому миру суждена та же участь, что и Брестскому миру[1994]. Когда делегаты направились в Москву, чтобы продолжить там работу конгресса, большевистские власти, по их утверждению, устроили им в красной столице торжественную встречу с участием 250 тысяч рабочих (которым был для этого предоставлен оплаченный отпуск, а затем для них были устроены мини-банкеты в столовых)[1995]. Следующие заседания прошли в бывшем Владимирском зале, тронном зале средневекового Кремля. (Делегатов поселили на «Деловом дворе», бывшем московском отеле и торговом центре для коммерсантов.) Каждый делегат получил экземпляр работы Ленина «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме», написанной в апреле 1920 года и изданной в июне на русском, а в июле — на немецком, английском и французском языках; в ней Ленин критиковал почти всех социалистов-небольшевиков. В то же время заседания конгресса проходили под огромной картой Польши, на которой по мере прихода новых экстренных сообщений отмечалось продвижение Красной армии. Именно в таком контексте Ленин 23 июля отправил Сталину телеграмму об экспорте революции в Европу, восторженно сообщая: «Положение в Коминтерне превосходное»[1996].
Конгресс Коминтерна состоялся вслед за массовыми антиколониальными демонстрациями в Корее и Китае, и хотя крупнейшие делегации, не считая российской, прибыли из Германии, Италии и Франции, по сравнению с Первым конгрессом Коминтерна, на котором Азия была представлена всего лишь несколькими эмигрантами из Китая и Кореи, на Второй конгресс прибыло не менее 30 делегатов из Азии. Ленин подчеркивал, что «сейчас весь мир разделен на множество угнетенных наций и ничтожное число наций-угнетателей, чрезвычайно богатых и сильных в военном смысле» и что во главе этой борьбы стоит Советская Россия. Но при этом он не стал открыто говорить на конгрессе Коминтерна, что оказать помощь в борьбе с мировым империализмом и Версальской системой должна Германия — его союзница с 1917 года.
Именно в этом заключался смысл безрассудного военного маневра Тухачевского по захвату Данцига и Польского коридора для Германии. Войска Тухачевского, понукаемые Лениным, к северу от Варшавы оказались в пустоте, не имея резервов и при абсолютно неприкрытом левом фланге (ближайшем к Варшаве). Тухачевскому оставалось полагать или надеяться, что отступающий Пилсудский не сумеет произвести перегруппировку. Тот стянул все польские силы к самым воротам Варшавы, тем самым открывая Тухачевскому простор для стремительного наступления, но вместе с тем выигрывая время. И все же польский маршал еще не обладал ничем подобным его последующему престижу: его политическая партия, существовавшая до 1914 года, раскололась, его легионы, которыми он командовал в Первой мировой войне, были интернированы, а его вторжение на Украину обернулось вторжением в Польшу. В глазах Антанты — так же, как в глазах Ленина и Тухачевского, — он был политическим и военным трупом. Однако утром того самого дня, когда большевики ожидали падения Варшавы (16 августа), Пилсудский перешел в контрнаступление: его пять дивизий ударили в почти 100-мильную брешь на левом крыле у Тухачевского, пройдя за сутки 40 миль и не встретив никаких частей Красной армии. Пилсудский, начинавший подозревать ловушку, в поисках врага изъездил в своем автомобиле весь фронт. К ночи поляки, зайдя Тухачевскому глубоко в тыл, захватили тяжелые советские орудия, подвезенные с целью обстрела Варшавы.
Это был удар! Все еще пребывавшая в неведении «Правда» 17 августа сообщала, что «Польские белые войска <…> бегут назад под ударами рабоче-крестьянского кулака». В тот же день Сталин, отозванный из Харькова в Москву, потребовал освободить его от выполнения всех военных обязанностей. Тухачевский в своей минской ставке с запозданием узнал о польском прорыве на своем левом крыле и отдал приказ об отступлении. «Долгие годы спустя <…> он сказал только, что за этот день постарел на десять лет», — сообщал один современник[1997]. Сергей Каменев вскоре после полуночи в ночь с 18 на 19 августа связался с Минском, желая знать, почему польский удар оказался такой неожиданностью, и тем самым выказав свое собственное глубокое невежество[1998]. 19 августа Ленин отчаянно умолял Радека, только что введенного в состав польского революционного «правительства», готового водвориться в Варшаве, отправиться к Дзержинскому и «настоять на беспощадном разгроме помещиков и кулаков побыстрее и поэнергичнее», как и «на реальной помощи крестьянам панской землей, панским лесом»[1999]. Впрочем, уже на следующий день Ленин уведомлял Льва Каменева, находившегося в Лондоне: «Варшаву едва ли возьмем скоро»[2000]. Правда (от 21 августа) причитала: «Еще неделю тому назад мы имели с польского фронта блестящие сводки». Каменев ответил: «политика штыка, как обычно, провалилась „вследствие непредвиденных обстоятельств“» — тем самым адресуя Ленину неприкрытый упрек[2001].
Пилсудский записал на свой счет блестящую победу, «чудо на Висле». В ходе последующего отступления Тухачевский потерял три из своих пяти армий: одна была разгромлена, а две обратились в бегство; две остальные понесли большие потери[2002]. Это было ошеломляющее поражение, из числа тех, которые нередко кладут конец военной карьере. Гай вместе со своей прославленной конницей бежал в германскую Восточную Пруссию, где красные были разоружены и арестованы[2003]. Поиск виновных был неизбежен. Поскольку общая численность Красной армии во время последнего наступления на Варшаву составляла 137 тысяч человек, а в операциях красных сил в Крыму и под Львовом было совместно задействовано 148 тысяч человек, отсутствие этих частей стало считаться решающим фактором. А вина за то, что они не попали под Варшаву, лежала на Егорове и Сталине[2004]. И неважно, что своевременный перевод конницы Буденного на другой фронт был непростой задачей. Приказ есть приказ. 1 сентября 1920 года политбюро приняло отставку Сталина с военных должностей[2005]. Это дало возможность назначить его за неподчинение приказам козлом отпущения. А армия Пилсудского тем временем шла на восток.
На Южном Кавказе (известном в России как Закавказье) после одновременного крушения Османской и Российской империй (а в случае Армении еще и после военных столкновений с турками) как независимые государства возникли Восточная Армения, Северный Азербайджан и Грузия. Однако 27 апреля 1920 года большевистская Красная армия без боя взяла Баку, столицу мусаватистского или националистического Азербайджанского государства, в его флаге синий цвет тюркской цивилизации сочетался с зеленым цветом ислама и красным цветом европейского социализма. Так как азербайджанцы решили послать две трети своей 30-тысячной армии в спорный горный регион, известный как Карабах, где начались стычки между армянскими и азербайджанскими общинами, грузинский большевик Григорий (Серго) Орджоникидзе (главный политический комиссар) и не кто иной, как Тухачевский (военный командир), сочли момент благоприятным для нападения[2006]. Помимо этого, в Баку — что было крайне нетипично для регионов с мусульманским населением — насчитывалось много промышленных рабочих, среди которых было немало большевиков, приветствовавших вторжение красных. Более того, Баку стал трамплином для дальнейшего наступления: в этом отношении мы сталкиваемся с одним из редких примеров согласия между Сталиным и Троцким. На рассвете 18 мая 1920 года советский военно-морской отряд примерно из тринадцати канонерок, на борту которых находились советские моряки, пехота и конница из советского Азербайджана и этнические иранцы — портовые рабочие из Баку, — вторгся в Иран с намерением вернуть российские корабли и боеприпасы, прежде находившиеся под контролем вождя белых Деникина, а теперь попавшие в руки англичан, оккупировавших Иран[2007].
Десантом руководили Федор Раскольников и Орджоникидзе, который рассудил, что англичане могут попытаться переоснастить суда и снова послать их в бой против красных. Однако на деле британские военные передали всю свою добычу большевикам и отступили вглубь страны, в направлении Тегерана. «Английская колониальная политика столкнулась в Энзели с реальными силами пролетарского государства и потерпела поражение», — писала жена Раскольникова, советская журналистка Лариса Рейснер[2008]. 24 мая Мирза Кучек-хан (г. р. 1880), вождь давнего антиколониального и конституционалистского движения в лесах Гиляна на севере Ирана, противодействовавший как русским, так и британским посягательствам, поддался на уговоры и, пользуясь вторжением красных, называвших себя борцами с империализмом, объявил себя главой Персидской советской социалистической республики в провинции Гилян[2009]. Лев Карахан, представитель наркомата иностранных дел, находившийся при силах вторжения, телеграфировал в Москву: «следует добиться объединения трудящихся с буржуазными демократами во имя свободы Персии и подстрекать их к борьбе с англичанами и их изгнанию из страны», хотя и выступал против полноценной советизации Ирана по причине его слабой развитости[2010]. Однако нарком иностранных дел Георгий Чичерин обращался к Ленину с горькими жалобами, отмахиваясь от этой «Сталинской Гилянской республики»[2011].
Коалиция Кучек-хана — левые радикалы и конституционалисты, анархисты и курдские племенные вожди, антиимпериалистические силы и русские — была нестабильной, а сам он не желал играть роль автократа в духе Ленина; собственно говоря, в июле 1920 года он вернулся из столицы провинции (Решт) назад в лес, отдав все дела на откуп советским представителям и иранским коммунистам[2012]. Иранские большевики строили планы объединения своих пестрых полуторатысячных повстанческих сил, состоявших из иранских лесных партизан, азербайджанцев, проживавших по обе стороны границы, курдов и армян, с подкреплениями из рядов Красной армии и похода на Тегеран. Из этого ничего не вышло по причине иранского противодействия. Однако Орджоникидзе, гордый своими успехами в северном Иране, стал одним из инициаторов Съезда народов Востока, запланированного к проведению в Баку, превратившемся в каспийскую витрину внимания Москвы к интересам мусульман, и с конца июля 1920 года принял участие в его подготовке[2013].
Съезд народов Востока, на тот момент крупнейшее мероприятие под эгидой Коминтерна, начал работу 1 сентября 1920 года, вскоре после того, как на западе большевики были разбиты поляками. По замыслу Коминтерна, целевой аудиторией съезда являлись «порабощенные массы» Турции, Армении и Персии, и словно по заказу, 20 августа 1920 года был заключен Севрский договор, навязанный Антантой побежденной Османской империи и ставший демонстрацией британского и французского диктата на Ближнем Востоке: закреплялись нефтяные и торговые концессии стран Антанты на османских землях, находившаяся там немецкая собственность переходила к Антанте, началось расчленение османских земель — одна из тайных военных целей Антанты — на подмандатные территории и протектораты. Между тем в Баку собралось почти 1900 делегатов, включая примерно 60 женщин; наиболее многочисленными контингентами были тюркоязычные и ираноязычные делегаты, за которыми следовали армяне и русские и, наконец, грузины. Кроме того, прибыли делегации из Индии (15 человек) и из Китая (8 человек). Многие участники съезда — возможно, большинство — были не коммунистами, а радикальными националистами[2014]. В своем манифесте съезд требовал «освобождения всего человечества от ярма капиталистического и империалистического рабства»[2015]. Выступления на русском тут же переводились на азербайджанский и персидский языки. Перед делегатами выступили Карл Радек, венгерский изгнанник Бела Кун и американец Джон Рид, однако главным оратором был Зиновьев, председатель Коминтерна. «Братья, — распинался он, — мы призываем вас к священной войне прежде всего против английского империализма! (Буря аплодисментов, долгие крики „ура“. Члены съезда встают, потрясая оружием. Оратор долго не может продолжать. Все члены стоят и аплодируют. Крики: „Клянемся!“»[2016].)
Собственно говоря, Коминтерн не имел единой позиции по отношению к колониальному миру. Ленин указывал, что с учетом незначительного размера колониального пролетариата тамошним коммунистическим партиям следует вступать в коалиции с буржуазными националистами с целью освобождения колониальных народов из-под власти империалистических держав. Но прочие, такие как Манабендра Нат Рой из Бенгалии, считали, что коммунисты из колоний должны быть готовы сами взять власть. Некоторые делегаты полагали, что следование первой стратегии не исключает переключения в благоприятный момент на вторую[2017]. Но Рой отказался приезжать на съезд в Баку, презрительно называя его «зиновьевским цирком»[2018].
Сталин не приехал в Баку — еще продолжалась война с Польшей, — однако будучи наркомом по делам национальностей, он находился в более плотном контакте с коммунистами из числа национальных меньшинств Советской России, чем какой-либо другой представитель большевистской верхушки[2019]. Не то чтобы он получал удовольствие от беспрерывных свар между представителями разных народов, лелеявшими безмерные обиды и выдвигавшими беспредельные претензии. Как вспоминал его заместитель по наркомату Станислав Пестковский, Сталин «вдруг исчезал. Делал он это чрезвычайно ловко. Сказав: „Я на минутку“, он исчезал из комнаты и прятался в одном из закоулков Смольного и Кремля. Найти его было почти невозможно. Сначала мы его ждали, а потом расходились»[2020]. Впоследствии, во время гражданской войны, Сталин почти всегда находился на фронте[2021]. Даже во время своих появлений в наркомате он старался препятствовать попыткам персонала упорядочить политический процесс (его решения, принимавшиеся без консультаций с подчиненными, провоцировали их на обращение с жалобами в ЦК)[2022]. Наркомату не подчинялись такие территории, как Азербайджан, Белоруссия и Украина, которые, даже подвергшись ресоветизации, формально оставались независимыми от Советской России. Полномочия наркомата не распространялись и на большую часть населения Советской России (то есть русских); в его ведении находились лишь национальные меньшинства, составлявшие 22 % населения РСФСР. Впрочем, в этой связи Сталин опекал кучку исламских радикалов, которых в шутку называли «советскими шариатчиками», в частности башкира Ахметзаки Валиди (г. р. 1890) и татарина Мирсаида Султан-Галиева (г. р. 1892).
Татары и башкиры, жившие к северу от Каспийского моря — они были самыми северными мусульманами в мире, — входили в число тюркоязычных народов, однако татары были намного более многочисленным и оседлым народом, в то время как башкиры по-прежнему вели полукочевой образ жизни. Они смешивались друг с другом. Татарин Султан-Галиев, родившийся в деревне под Уфой (Башкирия), был сыном учителя в мактабе, преподававшего по «новому методу» («джадид»), предложенному исламским модернизатором Исмаилом Гаспринским. Отец Султан-Галиева, помимо татарского и арабского языков, обучил сына русскому, что позволило тому поступить в Казанскую учительскую школу — инкубатор татарской элиты, включая большинство татарских большевиков[2023]. В 1917 году, отвечая другим мусульманам, которые объявили его предателем за сотрудничество с большевиками, Султан-Галиев указывал:
Они же объявили войну против английского империализма, угнетавшего Индию, Египет, Афганистан, Персию и Аравию. Они же являются теми, кто поднял оружие против французского империализма, поработившего Марокко, Алжир и другие арабские государства Африки. Как же мне не ходить к ним?[2024]
Он участвовал в организации обороны Казани от белых, и несмотря на то, что являлся откровенным внутрироссийским татарским империалистом и пантуранцем, чьи амбиции простирались от Казани до Ирана и Афганистана, Турции и Аравии, превратился благодаря Сталину в виднейшего российского коммуниста-мусульманина, получив должность главы Центрального бюро коммунистических организаций народов Востока. Неформально он был известен как председатель Мусульманской коммунистической партии, хотя такой организации не существовало в природе. Что касается тюрколога башкира Валиди, тот был не коммунистом, а умеренным социалистом и башкирским патриотом, по-иному обеспечившим себе покровительство Сталина: в тяжелые дни войны с Колчаком Валиди предложил перейти к красным вместе со своим башкирским войском численностью в 6500 человек, с которым он воевал на стороне адмирала. Сталин в связи с проходившими в Москве переговорами с Валиди выступил в «Правде» (2.03.1919) с льстивой статьей «Наши задачи на Востоке», в которой отмечал, что восточные окраины Советской России с их 30-миллионным тюрко- и ираноязычным населением «представляют богатейшее разнообразие отсталых в культурном отношении народов, либо не вышедших еще из средневековья, либо недавно только вступивших в область капиталистического развития <…> [Их] культурная ограниченность и бытовая отсталость, которые не могут быть ликвидированы одним взмахом, все же дают (и дадут еще) чувствовать себя в деле строительства Советской власти на Востоке». Эта проблема требовала решения[2025].
Переговоры Сталина с башкирами проходили одновременно с Первым конгрессом Коминтерна, а затем с VIII съездом партии, и Валиди, оказавшись в Москве, обнаружил, что по сравнению с известными ему твердолобыми антинационалистами-люксембургистами «Ленин и Сталин действительно выглядели весьма положительными людьми». Кроме того, Валиди встречался и с Троцким и отмечал, что Сталин с Троцким ненавидят друг друга (и наперегонки друг с другом стремятся угодить ему). Помимо этого, он разглядел в Сталине провокатора. Как вспоминал Валиди, чуть позже, на Украине, Сталин пригласил его в свой поезд, которым он пользовался в годы гражданской войны, избрав своим местом жительства вагон еще царских времен. «Мы пили грузинское вино и ели жареных цыплят, — писал Валиди. — Сталин был ласков. Лез ко мне в душу, говорил, что он, восточный человек, работает исключительно для нас, восточных людей, представителей малых униженных народов. А все наши беды происходят от Троцкого, которого он называл еврейским интернационалистом. Он [Сталин] хорошо понимает нас, так как будучи сыном грузинского писателя, сам вырос в национальной среде. Обвинял русских в шовинизме и ругал их. Он, как и Ленин, говорил, что я должен работать во всероссийском масштабе, а не заниматься слишком много делами управления малого народа: все народы постепенно обретут свои права»[2026]. Эта азиатская поза входила в число тех сторон Сталина, которых почти никто никогда не видел[2027].
За то, что он предал Колчака накануне запланированного белыми весеннего наступления, Валиди был награжден созданием Башкирской автономной советской социалистической республики (АССР), договор о которой был подписан 20 марта 1919 года — на третий день VIII съезда партии (Ленин спешил заключить соглашение, чтобы похвастаться им перед съездом). Башкирские командиры-белогвардейцы неожиданно превратились в Башкирский революционный комитет — это превращение не вызывало доверия ни у той, ни у другой стороны[2028]. (Валиди впоследствии признавался, что вел переговоры с советскими властями втайне от своих людей[2029].) Башкиры в царской России никогда не были крепостными, имели право на формирование башкирских военных частей и насчитывали до 2 миллионов человек, проживавших на юго-западных склонах Урала. Валиди, определяя границы автономии, добивался не максимального размера ее территории, а того, чтобы в ее пределах оказалось как можно больше башкир и как можно меньше русских колонистов. Итогом стало создание малой Башкирии[2030]. Но татарских националистов все равно охватила ярость: их мечте о Большой Татарии, включающей в свой состав Башкирию, был нанесен смертельный удар[2031].
Башкирская республика, созданная Сталиным в 1919 году — как и более ранние планы объединения татар с башкирами, — не являлась порождением какой-либо продуманной стратегии типа «разделяй и властвуй» в отношении национальных меньшинств; скорее, это была импровизация, направленная на раскол антибольшевистских сил[2032]. Впрочем, на низовом уровне дело обернулось катастрофой. Наплыв русских и прочих небашкирских коммунистов в регион повлек за собой прямой и косвенный саботаж автономии: они боролись за построение коммунистического мира, а не за «права» какой-то малой нации. В то же время местные офицеры Красной армии восприняли это соглашение как капитуляцию и начали разоружать и арестовывать башкирских бойцов, спровоцировав мятеж. Более того, орды красной конницы занимались массовыми грабежами, убийствами и изнасилованиями. Их командир, не кто иной, как кавалерист Гай, тщетно пытался навести в их рядах дисциплину (впоследствии его обвиняли в том, что он, будучи армянином, сознательно разжигал антимусульманские настроения)[2033]. Гай не внял уговорам Валиди сохранить башкирские части в неприкосновенности, но результатом стало воссоздание Первого кавалерийского башкирского полка — однако уже на стороне Колчака. Валиди отчаянно слал Сталину телеграммы о недоразумениях и зверствах. (Сталин, находившийся в далекой Москве, приглашал его туда для дискуссий[2034].) Лишь наступление белых положило конец этой вакханалии насилия, но после того, как белых снова прогнали, красные принялись «мстить» башкирам. Кровопролития и горькие упреки стали предметом дискуссии национального масштаба, вынудив политбюро в апреле 1920 года назначить башкирскую комиссию во главе со Сталиным. Валиди вызвали в Москву, сказав ему, что он нужен там — очевидно, для того, чтобы оторвать его от базы в Башкирии. Сталин сообщил ему, что решение задержать его в Москве принял Троцкий и что Троцкого и Дзержинского беспокоит рост авторитета Валиди в восточных губерниях[2035]. Валиди встретился с башкирской «комиссией» и Каменев объявил ему, что в состав Башкирии будут включены Уфа и другие районы, большинство в которых составляли русские[2036]. 19 мая 1920 года башкирская автономия была резко ограничена: башкирские вооруженные силы, органы снабжения, финансы и многое другое отныне подчинялись непосредственно властям РСФСР[2037]. Политбюро сочло необходимым заявить, что Башкирская автономная республика представляла собой «не случайное, временное явление <…> а органическую, автономную часть РСФСР» — что свидетельствовало о наличии сомнений со всех сторон[2038].
Ограниченная башкирская «автономия» стала образцом. С 1920 по 1923 год на территории РСФСР было создано 17 автономных национальных республик и губерний[2039]. Первой после Башкирии стала Татария. Не получив Башкирии, Султан-Галиев тем не менее еще раз попытался добиться от Ленина согласия на создание большого тюркского государства Татария во главе с татарами, соединенного с Туркестаном и казахскими степями — образования, напоминающего замышлявшуюся Пилсудским федерацию с участием Белоруссии и Литвы и во главе с поляками. Вместо этого 27 мая 1920 года было провозглашено создание небольшой Татарской Автономной Советской Социалистической Республики. На ее территории проживало лишь 1,5 миллиона из 4,2 миллионов российских татар (помимо того, что три четверти татар страны оказались за ее пределами, татары стали большинством в Башкирии)[2040]. Более того, во главе правительства Татарии Сталин поставил не Султан-Галиева, а Сахиб-Гарея Саид-Галиева (г. р. 1894), человека, имевшего намного меньше сторонников среди мусульман за пределами Татарии, настроенного менее националистически, более послушного и непримиримого врага Султан-Галиева. Саид-Галиев вскоре обвинил Султан-Галиева в покушении на свою жизнь; последний заявил, что мнимое покушение было подстроено с целью его дискредитации; проведенное в Москве расследование не дало никаких однозначных результатов, выяснив лишь, что Саид-Галиев тратил большую часть своего времени на чаепития и перебранки[2041]. Султан-Галиев и его сторонники были по-прежнему полны решимости использовать все имевшиеся у них рычаги, чтобы превратить Казань в мусульманскую столицу Востока[2042]. В свою очередь, Валиди и его сторонники втайне замышляли уйти со своих официальных должностей и вступить в вооруженную борьбу с советским режимом. В июне 1920 года они ушли в подполье, присоединившись к туркестанским «басмачам». (Это слово, вероятно, произошло от тюркского basmacı и означало приграничных грабителей и разбойников вроде казаков; в русском языке так обычно называли любых мусульман, ведущих партизанскую войну против большевистского режима или по-иному оказывающих ему сопротивление.) Разъяренные русские коммунисты из Башкирской АССР — позволившие скрыться этим контрреволюционерам — устроили чистку среди оставшихся должностных лиц башкирской национальности и начали новый раунд антибашкирского террора[2043]. Измена Валиди вызвала скандал, который в принципе мог обернуться для Сталина неприятными политическими последствиями; в конце концов, Валиди считался его протеже.
В сентябре 1920 года, когда в Баку открылся Съезд народов Востока, Мирсаида Султан-Галиева — который одним из первых выдвинул идею его проведения и был приглашен на него в качестве оратора — нигде не могли найти; Сталин не позволил ему даже приехать на съезд. Однако Валиди улизнул от охотившихся на него чекистов, по железной дороге и с помощью других видов транспорта прибыл из Туркестана в Баку и принял участие в Съезде народов Востока, несмотря на то что политическая полиция прочесывала Баку в его поисках[2044]. 12 сентября Валиди написал письмо Ленину, Сталину, Троцкому и Рыкову, в котором осуждал советскую политику в отношении национальных меньшинств, заявляя, что она равносильна царской колониальной практике, и сетовал на то, что Сталин обманул его. Он видел в грузине «неискреннего, замаскированного диктатора, который играет людьми». Сталин пытался выманить Валиди в Москву, якобы отправив ему послание, в котором отмечал, что тот «гораздо умнее и энергичнее Султан-Галиева» и вообще является «поразительной, сильной личностью, обладающей характером и силой духа, человеком действия», доказавшим, что он «способен сколотить армию из басмачей». Валиди так никогда и не был пойман[2045].
В бывшем царском Туркестане возникали многочисленные центры власти. Туркмены уже в 1918 году с отвращением свергли власть большевиков, на смену которой пришло антибольшевистское Закаспийское правительство, преимущественно пролетарское, однако его отчаянная потребность в реквизициях хлеба спровоцировала восстание, после чего власть Закаспийского «правительства» свелась к теневому присутствию в городах. Оно было ликвидировано красноармейскими частями, после разгрома сил Колчака в Сибири хлынувшими в Среднюю Азию и покорившими столицу Туркмении Ашхабад и Мерв (в июле 1919 года), Кизыл-Арват (в октябре 1919 года) и Красноводск (в феврале 1920 года). Второй главный центр власти, Ташкент, расположенный в глубине материка, находился под контролем местного Совета с преобладанием славян, который, как мы видели, в феврале 1918 года утопил в крови мусульманскую Кокандскую автономию. Ташкентский совет в январе 1919 года пережил внутренний путч, устроенный его собственным военным комиссаром, который казнил четырнадцать главных местных коммунистов, а затем, по словам британского очевидца, «напился» и был смещен отрядом застрявших в тех краях пленных венгров[2047]. Жертвами показного красного террора, по оценкам, стали 4 тысяч человек, помимо умерших от нехватки продовольствия, в то время как Сталин 12 февраля 1919 года инструктировал Ташкентский совет: «Необходимо поднять культурный уровень трудовых слоев, просветить их социалистически, развить литературу на местных языках, ввести наиболее близких к пролетариату местных людей в советские организации, приобщить их к делу управления краем»[2048]. В Ташкент из России пришли части Красной армии под командованием Михаила Фрунзе, крестьянского парня, чья мать была русской, а отец — молдаванином, служившим армейским фельдшером в царском Туркестане, где мальчик и появился на свет. Фрунзе не имел специальной военной подготовки, но в ноябре 1919 года он предпринял решительные меры по борьбе с повстанческим движением «басмачей»[2049]. Последними независимыми центрами власти в Туркестане остались два небольших «эмирата» — Хива и Бухара, пользовавшиеся в царской России особым статусом, а после 1917 года так и не оказавшиеся под контролем красных. Они походили на драгоценные камни, сверкавшие за почти не охраняемой витриной на глазах у вооруженных до зубов грабителей.
Бухара обладала в исламском мире внутренней Азии культовым статусом как центр традиционного исламского образования и суфизма, и некоторые осведомленные большевики предупреждали о возможных последствиях ее захвата силой оружия[2050]. «Полагаю, что в военном смысле разгромить их армию будет нетрудно, — писал Ленину весной 1920 года Герш Бройдо, представлявший в Туркестанской комиссии наркомат иностранных дел, — но при этом возникнет ситуация продолжительной войны, в которой Красная армия окажется не освободительницей, а оккупантом, а бухарские партизаны приобретут облик защитников <…> Этой ситуацией воспользуются реакционеры». Он предупреждал, что захват Бухары приведет к сплочению широких мусульманских и тюркских слоев против советского режима[2051]. Однако Фрунзе это не остановило. Сперва была взята Хива, в которой в июне 1920 года было провозглашено создание Хорезмской народной советской республики. Вслед за этим, 24 июля 1920 года, Фрунзе в письме Ленину указывал, что ждать внутреннего революционного процесса в Бухаре можно вечно, и вместо этого настаивал на революции «извне»[2052]. Подготовка к штурму Бухары велась одновременно с финальным наступлением Красной армии на Варшаву. 30 августа 1920 года, после того как кучка тюркских коммунистов инсценировала «восстание» и запросила о «помощи», 15-тысячные силы Красной армии вторглись в Бухарский эмират. Бухарские войска, включая иррегулярные части, превосходили их численностью по меньшей мере вдвое, но красные обладали преимуществом в вооружении, имея в том числе 11 аэропланов, которые подвергли бомбардировке старый город с его древними мечетями и минаретами, караван-сараями, святилищами и могилами. 2 сентября красные взяли Арк — могучую цитадель эмира, после чего город был охвачен обширными пожарами и массовыми грабежами: добычей становились шелковые кафтаны, драгоценности и даже камни. Об участи, постигшей гарем, остается лишь догадываться. 4 сентября Фрунзе отдал приказ о прекращении грабежей, угрожая солдатам расстрелами, но он сам стал обладателем дорогих клинков и прочих трофеев. Утверждается, что больше всего добычи дали погреба эмира, в которых династия столетиями накапливала сокровища, оценивавшиеся в сумму до 15 миллионов золотых рублей; все эти ценности были изъяты для «перевозки» в Ташкент. Сам эмир бежал в Афганистан, возможно, прихватив с собой часть своих богатств[2053]. Он был последним из прямых потомков монгольского властителя Чингисхана, правивших где-либо в мире.
Фрунзе был переведен в Крым и поставлен во главе войск, которым вскоре предстояло прогнать белую армию барона Врангеля за границу, навсегда покончить с сопротивлением белых и обеспечить этому красному командиру невиданные воинские почести. Однако отъезд Фрунзе из Туркестана был омрачен поступавшими в Москву донесениями о позорном поведении его бойцов, занимавшихся грабежами, и о неоправданном разрушении Бухары[2054]. Известия о разграблении Бухары разлетелись по всему Востоку, подпортив репутацию советской власти[2055]. Екаб Петерс, полномочный представитель ЧК в Туркестане, за спиной Фрунзе писал Дзержинскому и Ленину о бесчинствах красноармейцев. По всей Евразии красные грызлись друг с другом из-за военных трофеев и прерогатив неограниченной власти — милицейские оперативники с армейскими офицерами, партаппаратчики с милицией, уполномоченные из центра с местными царьками. Москву заваливали доносами; «неудобных» людей могли оклеветать или просто расстрелять. Но мало где это сведение счетов достигало такого уровня, как в Туркестане, и мало где при этом ссылались на высокие принципы.
Петерс (г. р. 1886), принадлежавший к латышам — прибалтийскому народу, проживавшему на крайнем северо-западе страны, — вступил в конфликт с Фрунзе, принадлежавшим к молдаванам — народу из Причерноморья, региона на крайнем юго-западе страны — и родившимся (в 1885 году) в Пишпеке[2056], городе далеко на востоке, в тени вершин Памира. Петерс не был расчетливым карьеристом, пытавшимся залезть на столб, обмазанный салом: он уже находился на самой вершине, имея репутацию основателя ЧК, и даже недолгое время заменял Дзержинского в качестве председателя ЧК (во время неудачного выступления левых эсеров, когда Дзержинский был взят в заложники). Правда, Петерс был не из тех, кто стесняется искажать факты; например, в партийной автобиографии он называл себя сыном бедного крестьянина, в то время как ранее рассказывал американской журналистке, что его отец имел много земли и нанимал батраков. Впрочем, так поступали все. Конечно, в описании женщины он предстал «напористым, стремительным, нервным маленьким человеком с копной вьющихся черных волос, вздернутым носом, придававшим его лицу сходство с вопросительным знаком, и голубыми глазами, полными человеколюбия»[2057]. Петерс не отличался ни малейшей брезгливостью и в том, что касалось революционной и классовой войны: в 1919 году он осуществлял в Петрограде массовые казни бывших деятелей старого режима, выявляя их с помощью телефонной книги и отправляя за ними своих людей. С другой стороны, как представитель старой школы он был нетерпим к коррупции. После разграбления Бухары он арестовал красного командира Белова, при котором обнаружили мешок с золотом, серебром и деньгами[2058]. Это побудило Петерса к тому, чтобы приказать своим чекистам остановить и окружить поезд Фрунзе. «Вчера вечером, — в ярости писал Фрунзе в Ташкент 21 сентября 1920 года — …во всем составе, кроме меня и [Глеба] Бокия, был произведен обыск в обстановке, дискредитировавшей меня в глазах всех подчиненных».
Фрунзе утверждал, что ташкентским властям отправлен список всех бухарских ценностей, конфискованных им и погруженных в его поезд, и что копию этого списка получил и Петерс. Московскому партийному секретарю Вячеславу Молотову пришлось изрядно потрудиться, чтобы похоронить это дело в Центральной контрольной комиссии партии и снять с повестки дня поднятый Петерсом вопрос о революционном трибунале. Тем не менее Дзержинский впоследствии обратился к одному из своих наиболее надежных оперработников с просьбой: «…наведите справки, куда девалось и как было распределено (кому сколько) золото эмира Бухарского»[2059]. Результаты расследования остались неизвестны.
24 сентября 1920 года было торжественно провозглашено создание Туркестанской «автономной советской социалистической республики»[2060]. 8 октября последовало создание Бухарской народной советской республики в пару к Хорезмской. В этих туркестанских событиях Сталин не сыграл практически никакой роли — но вскоре его поступки станут определять судьбу Средней Азии. Между тем во время покорения Туркестана начало или продолжило свою карьеру поразительно большое число лиц, занявших в будущем высокие должности в системе личной диктатуры Сталина. Например, Валериан Куйбышев, при Сталине возглавлявший Комиссию партийного контроля, весной-летом 1920 года был председателем Туркестанской комиссии, принимая меры к укреплению большевистской власти и планируя завоевание эмирата. Под началом Фрунзе служил Бокий, при Сталине возглавивший секретный шифровальный отдел ОГПУ, который играл ключевую роль. Во главе регистрационно-информационного отдела политуправления Туркестанской армии стоял никому не известный молодой работник — Александр Поскребышев, ставший главным помощником Сталина и десятилетиями подбиравший людей для закулисных дел диктатуры. В сентябре 1920 года в Туркестан в качестве высокопоставленного партаппаратчика был направлен другой молодой партийный работник — Лазарь Каганович[2061]. В том же месяце вместо Фрунзе начальником Туркестанского фронта и Туркестанского бюро Коммунистической партии был назначен Григорий Сокольников (он же Гирш Бриллиант). В Ташкенте Сокольников провел местную денежную реформу, выведя из обращения обесценившиеся местные деньги — при Сталине ему в качестве наркома финансов предстояло осуществить в Москве общенациональную денежную реформу. Помимо этого, Сокольников отменил в Туркестане реквизиции, введя вместо них натуральный налог — в Москве подобные меры будут названы новой экономической политикой. Туркестан играл роль политической лаборатории и трамплина для карьеры многих большевиков.
Проигранные войны всегда оставляют свой след на политических системах. 22 сентября 1920 года, когда поражение в войне с Польшей еще не стало историей, Ленин выступил с невнятным докладом о нем на открытии IX партийной конференции в Москве в присутствии 241 делегата (из них 116 — с правом голоса). Как утверждал Ленин, поскольку красные нанесли поражение белым армиям, этим марионеткам Антанты, «Оборонительный период войны со всемирным империализмом кончился и мы можем и должны использовать военное положение для начала войны наступательной». Предполагалось «прощупать штыком» реальный уровень готовности революции в Польше, представлявшей собой «центр всей теперешней системы международного империализма», как и в Германии, но выяснилось, что «эта готовность мала». Тем не менее Ленин приходил к оптимистичному заключению: «Мы уже надорвали Версальский договор и дорвем его при первом удобном случае», поскольку «несмотря на полную неудачу первого случая, нашего первого поражения, мы еще раз и еще раз перейдем от оборонительной политики к наступательной, пока мы всех не разобьем до конца»[2062]. Политический отчет Ленина даже не выносился на голосование (это был первый подобный случай на каком-либо партийном собрании после прихода к власти), а сам Ленин даже не счел нужным являться на заключительное заседание (25 сентября)[2063]. В изложении речи Ленина, помещенном в «Правде», были опущены слова о «наступательной войне», как и о попытках «советизации Польши», не говоря уже про «катастрофическое», «гигантское», «неслыханное поражение»[2064]. В ходе развернувшейся на конференции дискуссии Радек однозначно возложил вину на Ленина, призывая к тому же и других. ЦК с его революционизмом пришлось защищать Сталину. Неожиданно Троцкий устроил разнос Сталину за то, что тот обманул ЦК — сообщив, что отступающая польская армия полностью утратила боеспособность, — и саботировал кампанию, не выполнив приказа о переводе войск на другой фронт. Ему вторил и Ленин, обрушившийся с яростными нападками на своего грузинского протеже.
На второй день (23 сентября) Сталин, потребовавший, чтобы ему позволили ответить Троцкому и Ленину, поведал конференции, что выражал сомнения в отношении польской кампании[2065]. В самом деле, наступление на Варшаву было делом рук Тухачевского и Сергея Каменева. Но разумеется, главным виновником поражения был Ленин, и сейчас он выбивал почву из-под ног у Сталина, перекладывая вину со своего чрезмерно оптимистичного восприятия революционной ситуации на чрезмерный темп военного наступления[2066]. Собственно говоря, если бы Тухачевский подошел к Варшаве всего тремя днями ранее, то его безумный план мог бы привести польский лагерь в полное расстройство[2067]. Но что бы дало взятие Варшавы?[2068] Тухачевский имел не больше возможностей удержать Варшаву, чем Пилсудский — удержать Киев. Красная армия заранее знала, что она не в силах оккупировать всю страну, и не намеревалась делать этого, однако предложенное Лениным оправдание этой войны — разжечь в Польше пролетарское восстание — не сработало[2069]. С польской стороны почти никто не перебегал к красным; даже этнические украинцы и белорусы не спешили вставать под красные знамена в сколько-нибудь больших количествах. Что касается Польской коммунистической партии, ее численность была ничтожной и ей приходилось состязаться за поддержку со стороны рабочих — не говоря уже о крестьянах, составлявших большинство населения, — с еврейским Бундом, «Поалей Цион», социал-демократами и с самостоятельными массовыми польскими профсоюзами[2070]. Низовые польские революционные комитеты были созданы только в районе Белостока и просуществовали меньше месяца[2071]. Даже глава Центрального польского революционного комитета в Белостоке, ссылаясь на чувство национальной солидарности, призывал не увлекаться надеждами разжечь в Польше пролетарскую революцию[2072]. Ленин проигнорировал эти предупреждения.
По крайней мере в частном порядке Ленин был способен на выражение сожаления[2073]. Но Тухачевский еще много лет так ни в чем и не раскаялся[2074]. «…схватка польского капитала с русской пролетарской революцией разрасталась в масштаб европейский, — утверждал он в курсе лекций об этой войне, одна из глав которого называлась „Революция извне“. — Разговоры о пробудившемся национальном чувстве среди польского рабочего класса в связи с нашим наступлением являются, конечно, следствием проигрыша нами кампании <…> Революция извне была возможна. Капиталистическая Европа была потрясена до основания, и если бы не наши стратегические ошибки, не наш военный проигрыш, то, быть может, польская кампания явилась бы связующим звеном между революцией Октябрьской и революцией западноевропейской»[2075]. Тухачевский воздерживался от того, чтобы возлагать вину лично на Сталина[2076]. Однако остальные, в том числе и, между прочим, Борис Шапошников, царский штабной офицер, вскоре после этого ставший начальником штаба Красной армии, открыто обвиняли Юго-Западный фронт — Егорова и Сталина — за необеспечение «взаимодействия двух фронтов»[2077].
Итак, налицо были безумно просчитавшийся Ленин, аристократ Тухачевский, отчасти с подачи которого Советская Россия вляпалась в наступательную войну с целью разжечь «революцию извне», и пролетарий Сталин, выступавший против такого авантюризма и за неподчинение приказам назначенный козлом отпущения[2078].
Тем временем на полях сражений Советам везло. 7 октября 1920 года польские силы вновь взяли Вильно, родной город Пилсудского, но Тухачевскому удалось остановить отступление Красной армии на рубеже траншей Первой мировой войны (как он писал о себе впоследствии, «Наступал до Варшавы, отступал до Минска»)[2079]. Изнуренные противники 12 октября 1920 года договорились в Риге о перемирии (вступавшем в силу 18 октября); новая граница проходила примерно в 125 милях к востоку от Линии Керзона. В тот же день глава Коминтерна Зиновьев находился в немецком городе Галле, прибыв туда на специальный конгресс Независимой социал-демократической партии с намерением расколоть ее и присоединить ее левое крыло к малочисленной партии германских коммунистов. На тот момент в рейхстаге числилось 103 независимых социал-демократа наряду с 278 социал-демократами и двумя коммунистами. Зиновьева ожидал решительный отпор со стороны Рудольфа Гильфердинга и старого соперника Ленина, меньшевика Мартова, однако делегаты, заседавшие в зале, украшенном символами советской власти, проголосовали так, как хотела Москва[2080]. «Мы идем к полной ликвидации денег, — утверждал Зиновьев. — Мы платим зарплату натурой. Мы отменили плату за проезд в трамвае. У нас есть бесплатные государственные школы, бесплатные, пусть пока еще скудные, обеды, бесплатные квартиры, бесплатное освещение. Мы воплощаем все это в жизнь очень медленно, в тяжелейших условиях. Нам приходится беспрестанно сражаться, но у нас имеется выход, план»[2081]. Немецкие власти, зачем-то выдавшие Зиновьеву визу, поспешно депортировали его. Тем не менее к декабрю около 300 тысяч из 890 тысяч независимых социал-демократов перешли в Коммунистическую партию, и численность последней выросла до 350 тысяч человек[2082]. В самом сердце Европы неожиданно объявилась массовая коммунистическая партия[2083]. В то же время немецкие социал-демократы резко ослабли, что повлекло за собой самые серьезные последствия.
Вооруженные столкновения с румынскими силами прекратились, однако 28 октября 1920 года державы Антанты признали в Бухаресте аннексию Бессарабии большой Румынией; Советская Россия отказалась подписывать договор и потребовала плебисцита, но это требование было проигнорировано[2084].
В ходе войны с поляками красные потеряли около 25 тысяч человек убитыми и тяжело раненными; потери поляков составили до 4500 убитых, 22 тысяч раненых и 10 тысяч пропавших без вести[2085]. Еще 146 тысяч красноармейцев оказалось в плену в Польше и Германии; возможно, от 16 тысяч до 18 тысяч из них умерло в польских лагерях военнопленных, хотя, в принципе, это вопрос спорный (еще тысяча отказалась вернуться). Из 60 тысяч польских пленных, попавших в плен к красным, живыми на родину вернулось около половины (возвращаться отказались около 2 тысяч)[2086]. Ленин пытался найти утешение в том, что «не приобретя международной победы, единственной и прочной победы для нас, мы отвоевали себе условия, при которых можем существовать рядом с капиталистическими державами»[2087]. Разумеется, ничего подобного отвоевано не было. Что касается Пилсудского — который после стольких жертв также оказался примерно там же, где был до вторжения на Украину, — то он отзывался о кампании, в ходе которой погибли и стали инвалидами десятки тысяч человек, как о «детской потасовке»[2088].
Между тем Красная армия, не дожидаясь весны, перебрасывала крупные формирования с Польского фронта на юг, против Врангеля. 7 ноября 1920 года, на третью годовщину революции, 135 тысяч человек под началом Михаила Фрунзе посредством сложного маневра ворвались на Крымский полуостров. «Сегодня мы можем праздновать нашу победу», — заявил Ленин на торжественном заседании в Большом театре[2089]. И действительно, вскоре после этого Врангель распорядился о полной эвакуации в район черноморских проливов и в Константинополь. 13–16 ноября из Севастополя, Ялты и прочих крымских портов вышло 126 кораблей, с которыми Россию покидало почти 150 тысяч солдат, членов их семей и прочих гражданских лиц; сам Врангель отбыл на борту «Генерала Корнилова»[2090]. Многие из оставшихся пали жертвами чекистов, казнивших тысячи человек, включая женщин[2091]. Таким образом, вскоре после того, как амбициям «белой» Польши, намеревавшейся сменить Советскую Россию в качестве великой державы в Восточной Европе, был поставлен предел, внутри России белые потерпели окончательное поражение. Это не принесло Сталину никаких лавров: первоначально получив задание разгромить Врангеля, после Польской кампании он подал в отставку со всех военных должностей.
Белые во многих отношениях невольно оказали большевикам большую услугу, еще сильнее оттолкнув от себя крестьян, но после того, как в 1920 году белые перестали служить источником военной угрозы, большевики остались один на один с озлобленным большинством населения. Парадокс, но, как выразился один историк, «заключение мира с Польшей и устранение Врангеля с точки зрения коммунистов были им психологически невыгодны»[2092]. Эти события устранили непосредственную угрозу и в то же время выявили агрессивную некомпетентность режима. Так, если кризис 1918 года был преодолен мобилизацией на гражданскую войну, а с военными кризисами 1919–1920 годов удалось справиться главным образом благодаря политическим ошибкам белых, то осенью-зимой 1920–1921 годов разразился новый и во многих отношениях более глубокий кризис: жители Советской России не только замерзали, голодали и много болели, но и ожесточились. Подобно всякому чрезмерному насилию, война, и особенно гражданская война, вносит изменения в политический выбор и поведение, вследствие чего представления о политической «поддержке», порожденные обстоятельствами мирного времени, оказываются значительно более трудноприменимыми на практике[2093]. Тем не менее лишения и в какой-то степени разочарование, возможно, были еще более сильными, чем четыре года назад при Николае II, накануне Февральской революции.
Крестьяне, атакуемые со всех сторон, были вынуждены выбирать ту или иную сторону, по крайней мере до тех пор, пока армии не уходили дальше. Как резюмировал в поэтической форме писатель Виктор Шкловский, «Пройдут и белые, и красные, и другие многие, не имеющие цвета …»[2094]. Разумеется, крестьяне прекрасно понимали, что белые желают вновь посадить им на шею прежних помещиков и отрицают национальные различия, но крестьяне ненавидели и большевиков с их призывом в армию и насильственными реквизициями хлеба. Сопротивление крестьян большевикам с их изъятиями зерна уже к середине 1918 года приняло обширные масштабы по всей Евразии[2095]. Хлебозаготовительные отряды переходили от использования винтовок к пулеметам, а временами и к бомбам. Но крестьяне все равно сопротивлялись. «Деревня теперь прекрасно вооружена, и редкая экспедиция [за хлебом] обходится <…> без человеческих жертв», — сообщалось в одной газете. В 1918 году в Уфе, согласно сообщению «Правды», «Банда голодных „партизан“ напала на хлебный поезд. Сперва они разобрали рельсы, а затем обстреляли охрану поезда»[2096]. Очевидной альтернативой являлось бы учреждение системы рыночных стимулов, которая бы позволила крестьянам решить продовольственный кризис, выплачивая фиксированный налог, а доход от своего тяжелого труда оставляя себе. Но в тех случаях, когда крестьяне требовали свободной торговли, большевистские агенты считали это проявлением темнейшего невежества[2097]. Тем не менее крестьяне напоминали всем и всюду, что они сами совершили свою собственную революцию.
В августе 1920 года — когда Ленин строил фантазии о низвержении всей Версальской системы посредством завоевания Польши, а Тухачевский потерял свою армию где-то к северу от Варшавы — в Тамбовской губернии, расположенной в 350 милях к юго-востоку от Москвы, вспыхнуло крестьянское восстание. Оно началось с того, что горстка крестьян убила нескольких человек из реквизиционного отряда, а затем отбила попытку репрессий со стороны большевиков; к осени 1920 года местные повстанческие силы разрослись до 8 тысяч человек. Их вождь, Александр Антонов (г. р. 1889), до революции занимался экспроприациями с целью финансировать деятельность эсеров (он был пойман и приговорен к сибирской каторге); при большевистской тирании он перешел к подпольному терроризму. Многие из крестьян-повстанцев служили в царской армии либо в Красной армии, из которой они дезертировали (войска, расположенные гарнизонами в малых городах, так скудно снабжались продовольствием, что мало чем отличались от военнопленных). Повстанцы сформировали обширную сеть, называвшуюся Союзом трудового крестьянства, проникли в ряды тамбовской ЧК, применяли партизанскую тактику при нападениях на представителей режима и его опорные пункты, иногда одевались в красноармейскую форму и создали свой оперативный штаб с персоналом, выбранным путем тайного голосования; у них была превосходно поставлена разведка и имелся сильный агитотдел. На своем съезде тамбовские повстанцы формально упразднили большевистскую власть, призвав к «победе подлинной социалистической революции», при которой крестьян-землевладельцев оставили бы в покое[2098]. Пожалуй, особенно интересным аспектом требований тамбовских крестьян было «всеобщее политическое равенство вне зависимости от класса»[2099]. Режим имел лишь самое смутное представление о происходящем. Верховный главнокомандующий Сергей Каменев сообщал правительству, что тысячи голодающих крестьян в Тамбовской, а также в Воронежской и Саратовской губерниях умоляют местные власти выдать им семенное зерно со ссыпных пунктов. Как отмечал Каменев, в некоторых случаях «эти толпы расстреливались из пулеметов»[2100]. Невзирая на понимание проблемы, проявленное Каменевым, Москва, зацикленная на идеях классовой войны, все равно не могла разглядеть масштабов катастрофы на селе; изъявления законного негодования со стороны крестьян режим рефлексивно именовал «мятежом кулаков, бандитов и дезертиров».
В феврале 1921 года в Тамбов прибыл уполномоченный центра Владимир Антонов-Овсеенко — тот самый, который в 1917 году руководил штурмом Зимнего; он перетряхнул деморализованную местную ЧК и принял энергичные меры к окружению и уничтожению крестьянской армии, однако ситуацию было не спасти одними лишь репрессиями. Урожай ожидался плохой, а политические сложности уже вынудили наркомат продовольствия «приостановить» выдачу хлеба в 13 губерниях[2101]. 9 февраля пришли донесения об еще одной мощной волне повстанческого движения в сельской Сибири, нарушившей движение поездов и доставку продовольствия[2102]. Четыре дня спустя тамбовские чекисты указывали, что «нынешние крестьянские восстания отличаются от прежних тем, что они имеют программу, организованность и план»[2103]. Василий Ульрих, один из руководителей кровавого Революционного трибунала 1920 года — заместитель председателя Военного трибунала войск вневедомственной охраны, командированный в Тамбов в начале 1921 года, так писал в Москву о ненавистных хлебозаготовительных отрядах: «все, на что они сейчас способны, — вызывать еще больше враждебности и провоцировать новые вспышки мятежа». Отнюдь не будучи мягкосердечным человеком, Ульрих тем не менее рекомендовал премировать крестьян, выказывающих лояльность к советскому режиму, с тем чтобы «заткнуть рты тем агитаторам из числа эсеров, которые заявляют, что Советская власть лишь обирает крестьян»[2104]. В итоге в том феврале 1921 года политика принудительного изъятия установленных квот зерна по фиксированным ценам была в Тамбовской губернии заменена натуральным налогом, который позволял крестьянам продавать значительную часть выращенного ими хлеба на рынке — это была очень существенная уступка, по крайней мере в одной губернии[2105].
Одновременно с крестьянским восстанием в городах прошли крупные забастовки[2106]. В магазинах было впятеро меньше потребительских товаров, чем предлагалось в 1913 году. Рабочих, еще оставшихся в Петрограде, силой сгоняли на выполнение неоплачиваемых «трудовых повинностей». Наконец, 12 февраля 1921 года власти объявили о том, что из-за нехватки топлива временно закрываются 93 предприятия, включая даже знаменитый Путиловский завод; в результате почти 30 тысяч рабочих оказались перед перспективой остаться без работы и полностью лишиться пайков (при всей их скудности)[2107]. Когда десять дней спустя многие из этих предприятий вновь заработали, трудовые коллективы объявили забастовку, открыто потребовав покончить с коммунистической диктатурой и вернуться к советам, избираемым посредством подлинно свободного голосования[2108]. Группы меньшевиков и эсеров издали свои собственные антибольшевистские прокламации; ЧК ошибочно обвинила социалистов-небольшевиков в подстрекательстве к забастовкам, как будто сами рабочие были не способны выступить против репрессивной политики режима и его ошибок. 24 февраля, когда на улицах начали собираться многотысячные толпы, петроградский партийный босс Григорий Зиновьев и петроградская ЧК произвели массовые аресты социалистов-небольшевиков (было арестовано около 300 меньшевиков и эсеров), отправили юных воспитанников военных училищ разгонять демонстрантов посредством стрельбы в воздух и ввели военное положение — точно так же, как почти ровно четыре года назад, при Николае II, сделал в том же самом городе царский генерал Хабалов. Бастующих рабочих увольняли. В то же время в городе неожиданно начали выдавать дополнительные пайки, а заградотряды, препятствовавшие проезду из города в сельскую местность, были убраны. Тем не менее известия о военном положении, дополнявшие слухи о кровопролитии, дошли до близлежащей Кронштадтской крепости, расположенной в 20 милях от Петрограда на острове в Финском заливе и служившей главной базой Балтийского флота[2109].
В 1917 году в Кронштадте, при Временном правительстве, не было никакого «двоевластия», а лишь советы, благодаря которым островная крепость стала социалистическим мини-государством. В 1921 году гарнизон острова насчитывал 18 тысяч матросов и солдат, а также 30 тысяч гражданских лиц; 1 марта около 15 тысяч из них собралось на кронштадтской Якорной площади и подавляющим большинством голосов приняло резолюцию из 15 пунктов с требованием свободы торговли, а также свободы слова и печати «для рабочих и крестьян, анархистов и левых социалистических партий» — то есть для всех, кроме буржуазии и даже правых социалистов. Кроме того, матросы выдвинули лозунг «Власть Советам, а не партиям!»[2110]. Против резолюции проголосовали лишь два присутствовавших на митинге большевистских функционера, в то время как выступление председателя Всероссийского центрального исполнительного комитета (то есть главы государства) Михаила Калинина, попытавшегося обратиться к матросам, те сорвали криками, а затем проголосовали против того, чтобы позволить ему продолжить. Социалистический режим столкнулся с решительным социалистическим мятежом в рядах своих вооруженных сил.
Вечером того же 1 марта матросы создали Временный революционный комитет, поручив ему поддерживать порядок на острове и провести подготовку к свободным и честным тайным выборам в Кронштадтский совет с участием альтернативных кандидатов. На следующий день в Доме просвещения (бывшем Инженерном училище) Степан Петриченко (г. р. 1892), писарь с линкора «Петропавловск», бывший коммунист, лишившийся партийного билета во время «перерегистрации», открыл собрание, на котором присутствововало 202 делегата, а президиум состоял исключительно из беспартийных. Находившиеся в крепости коммунисты явились в партийную штаб-квартиру и потребовали 250 гранат, но тем же вечером большинство членов партии и сотрудников ЧК сбежало по льду на материк — Революционный комитет пришел к власти без пролития крови. На следующий день московский режим выступил с заявлением за подписями Ленина и Троцкого, в котором восстание осуждалось как «белогвардейский заговор», инспирированный французской разведкой, и принявший «эсеровско-черносотенные» резолюции[2111]. Некоторые сотрудники ЧК не грешили против истины, сообщая, что матросы требуют «свободы печати, снятия заградительных отрядов, свободы торговли и перевыборов в советы на основе всеобщего и тайного голосования»[2112]. Тем не менее большевистская тайная полиция взяла в Петрограде жен и детей матросов в заложники, установила блокаду острова, перерезав всякую связь с ним, и разбрасывала с аэроплана листовки: «Вы окружены со всех сторон <…> У Кронштадта нет хлеба, нет топлива»; «Вам рассказывают сказки, будто за вас стоит Питер…»[2113]. В отличие от 1917 года матросы не имели возможности донести до страны правду о своем восстании. Режим пользовался монополией на печать, чтобы очернять восставших и поднимать своих приверженцев на борьбу с матросами и солдатами из пролетариев во имя высшей пролетарской цели — защиты революции. Более того, в распоряжении властей, в отличие от 1917 года, находилось надежное орудие репрессий — ЧК.
В самой Кронштадтской республике разразилась бурная дискуссия о том, не стоит ли перейти в атаку и захватить Ораниенбаум, расположенный на материке к югу от Кронштадта, или Сестрорецк — город на материке к северу от Кронштадта — с целью расширить оборонительный периметр острова, но Революционный комитет отверг эту идею. Матросы все делали в открытую, соблюдая исповедуемые ими идеалы: они публиковали в кронштадтской газете (редактор которой в 1917 году возглавлял Кронштадтский совет) почти все уведомления советского правительства без каких-либо сокращений и отправляли на переговоры в Петроград депутации. Большевистские власти арестовали делегатов (впоследствии они были казнены), развернули яростную клеветническую кампанию и выдвинули ультиматум с требованием капитуляции — действуя, как указывали матросы, точно так же, как репрессивный царский режим[2114]. 5 марта 1921 года политбюро секретно поручило задачу «ликвидировать» мятеж Тухачевскому и назначило дату штурма на 8 марта, приурочив ее к открытию X съезда партии (назначенному на 6 марта, но отложенному на два дня). К вечеру 5 марта Троцкий прибыл на своем бронепоезде в Петроград, где всего несколькими месяцами ранее он разбил Юденича; военного наркома сопровождали Тухачевский и Сергей Каменев[2115]. Ночью 7 марта на Кронштадт обрушился огонь артиллерии, а в пять часов утра солдаты-красноармейцы (многие из них закутались в белые простыни) двинулись несколькими колоннами на штурм по белому льду замерзшего Финского залива. Впрочем, штурмовавшим не удалось преодолеть несколько миль льда. «Матросня обороняется и артиллерия их отвечает полностью», — робко докладывал Тухачевский Сергею Каменеву[2116]. Троцкий по телефону потребовал объяснений[2117]. Приходили шокирующие известия: даже специально отобранные, сверхнадежные части Красной армии проявляли нерешительность[2118].
Тем же утром 8 марта почти 900 делегатов (включая 694 с правом голоса), представлявшие более 700 тысяч членов Коммунистической партии, собрались в Москве на X съезд партии под красными транспарантами, провозглашавшими победу «пролетариата»[2119]. Обширный партер Большого театра и пять ярусов его лож были набиты до отказа. Белые были рассеяны — по погостам, тюрьмам и на чужбине, — однако крупная промышленность с 1913 года сократила производство на 82 %, угля добывалось вчетверо меньше, чем в 1913 году, электричества вырабатывалось втрое меньше[2120]. Борьба с Польшей выявила ограниченность экономической базы Красной армии и потребовала передышки, чтобы каким-то образом реконструировать эту базу[2121]. В политическом плане численность несельскохозяйственной рабочей силы после Октябрьского переворота сократилась с 3,6 миллиона до 1,5 миллиона человек, причем более трети из этого числа были ремесленниками и, соответственно, в пролетарском государстве насчитывалось всего 950 тысяч промышленных рабочих[2122]. В то же время до 2,4 миллиона человек находилось в рядах функционеров. Рабочие в Петрограде и в других городах, как и матросы Балтийского флота, требовали той же программы, которую им в 1917 году навязывали большевистские агитаторы — «всей власти Советам!» — но теперь в этих Советах не должно было быть никаких большевиков. Во имя подлинного народовластия с оружием в руках поднялись и крестьяне. Мировая революция так и не состоялась; наоборот, революционные движения в странах, окружавших Советскую Россию, были подавлены. И вдобавок ко всему этому Ленин столкнулся с организованной оппозицией в самих партийных кругах. Само собой, партийная оппозиция почти постоянно сопровождала Ленина: в подпольные дни Мартов с меньшевиками выступали против идей Ленина о партии и о ее тактике; в 1917 году Зиновьев и Каменев выступили против захвата власти; в 1918 году Бухарин и левые коммунисты выступили против Брестского мира; в 1919 году военная оппозиция выступала против использования царских офицеров. Но сейчас люди, называвшие себя «Рабочей оппозицией», во главе с двумя несгибаемыми большевиками — Александром Шляпниковым и Александрой Коллонтай — потребовали «партийной демократии» и создания реальных профсоюзов для защиты прав рабочих.
Требования Рабочей оппозиции привели Ленина в ярость, но в конце концов он сам дал ей широкий простор для выражения ее критических взглядов. Согласно решению Центрального комитета, ожесточенная полемика по вопросу о профсоюзах велась в партийной печати еще с ноября-декабря 1920 года[2123]. Отнюдь не исключено, что эти публичные дебаты, совершенно нехарактерным образом вышедшие за пределы партийных собраний, представляли собой провокацию Ленина, направленную на то, чтобы Троцкий дискредитировал себя, пропагандируя свой непопулярный подход «закручивания гаек». Троцкий требовал, чтобы профсоюзы стали государственным органом. Похоже, что Ленин в сговоре с Зиновьевым подбросил наживку Троцкому (которого Зиновьев презирал), а затем пошел на него в контратаку, к которой присоединился и Сталин[2124]. На съезде победу в политической баталии одержал Ленин: профсоюзы не были объединены с государством (Троцкий), но и не получили независимости (Шляпников). И все же это была пиррова победа[2125]. «Товарищи, — отмечал Ленин в своей речи на открытии съезда, — мы позволили себе роскошь дискуссий и споров внутри нашей партии»[2126]. Тем самым он намекал, что этой «роскоши» скоро придет конец. Помимо этого, Ленин дал выход своему гневу, заявив Шляпникову, что на подобные выступления отвечают винтовкой[2127]. И хотя Троцкий, в отличие от Шляпникова, не уступил настояниям своих сторонников и не пришел на съезд во главе собственной формальной фракции, Ленин отнюдь не одобрил его позерства. «Товарищи, сегодня т. Троцкий особенно вежливо полемизировал со мной и упрекал или называл меня архиосторожным, — сообщил Ленин делегатам 14 марта, еще более-менее владея собой. — Я должен его поблагодарить за этот комплимент и выразить сожаление, что лишен возможности вернуть его обратно»[2128].
Как можно было бы догадаться, Сталин на X съезде партии отчитывался по национальному вопросу. Сражения 1919–1920 годов с Деникиным и другими белыми позволили Красной армии отвоевать Украину от имени советской власти, однако Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика сочла себя обязанной подписать 28 декабря 1920 года так называемый союзный договор с Украинской Советской Социалистической Республикой — один из многих таких договоров с различными советскими республиками[2129]. Впрочем, несмотря на название договора, РСФСР и Украинская ССР не стали учреждать единого союзного гражданства или создавать верховные органы власти, которым бы подчинялись органы власти обоих союзных государств, и продолжали выступать по отдельности в сфере международных отношений. Советская Украина, как и Советская Россия, до конца 1921 года успела заключить множество межгосударственных договоров — с Польшей, Австрией, Литвой, Латвией, Эстонией[2130]. Украина содержала заграничные миссии в Праге, Берлине, Варшаве, Вене, которые нередко располагались в том же здании, что и миссия РСФСР; кроме того, у Украины имелось представительство в Москве[2131]. Накануне партийного съезда Сталин опубликовал тезисы о взаимоотношениях между советскими республиками, не объединенными в одно государство. Он утверждал, что подход, основанный на договорах, который, по сути, только начал применяться, уже «исчерпал себя», и требовал нового подхода. «…ни одна советская республика, взятая в отдельности, не может считать себя обеспеченной от экономического истощения и военного разгрома со стороны мирового империализма, — писал Сталин. — Поэтому изолированное существование отдельных советских республик неустойчиво, непрочно ввиду угрозы их существованию со стороны капиталистических государств <…> Освободившиеся от „своей“ и „чужой“ буржуазии национальные советские республики могут отстоять свое существование и победить соединенные силы империализма лишь объединившись в тесный государственный союз»[2132]. Однако создание подобного единого государства требовало существенных уступок со стороны таких нерусских республик, как Украина[2133].
В докладе, с которым Сталин выступил 10 марта на партийном съезде, он сделал еще более сильный упор на своих тезисах, призвав к созданию «федерации советских республик», образцом для которой должна была послужить РСФСР как федерация. Сталин подверг критике взгляды наркома иностранных дел Чичерина, выступившего в качестве его соперника, и похвалил «государственность на Украине, в Азербайджане, Туркестане и других окраинах», но в то же время предупредил об опасности панисламизма и пантюркизма, представлявших собой «уклон», вызванный национальным угнетением прежних времен, а вовсе не передовую программу, требующую осуществления[2134]. Судя по всему, выступление Сталина в целом осталось незамеченным. Троцкий и Зиновьев в тот момент находились в Петрограде, где занимались подавлением Кронштадтского мятежа. Грузин говорил с трибуны медленно, с характерным для него акцентом и тихо — а микрофонов тогда еще не было. После вежливых аплодисментов верный сторонник Сталина Клим Ворошилов, председательствовавший на этом заседании, предложил сделать перерыв. «Если же перерыв мы не будем устраивать, — предупредил Ворошилов делегатов, — то мы должны будем здесь решительнейшим образом запретить хождение, чтение газет и пр. вольности».
Затем Ворошилов объявил, что вследствие изменений в программе, связанных с Кронштадтским мятежом, вечером делегаты будут свободны и могут посмотреть спектакль в Большом театре. «В Большом театре сегодня, — сообщил он, — „Борис Годунов“, но без Шаляпина»[2135]. Ворошилов сам бы мог спеть эту роль, но вскоре ему предстоял отъезд в Кронштадт.
Сорок делегатов, судя по всему, принадлежавших к туркестанской делегации, подписали петицию с требованием о том, чтобы содоклад по национальному вопросу сделал Георгий Вольдин, известный как Сафаров (г. р. 1891). Этот полуармянин-полуполяк, родившийся в Петербурге и носивший то тропический шлем в колониальном стиле, то пролетарскую кепку, прибыл в Туркестан вместе с Фрунзе и вскоре был назначен в Туркестанское бюро партии. И сейчас он выступил с путаным содокладом, в котором признавал: «на [восточных] окраинах мы не имели крепкого революционного движения» и «в Туркестане коммунистическая партия родилась только после Октябрьской революции» — тем самым пытаясь объяснить, почему в рядах партии оказалось столько проходимцев[2136]. Сафаров потребовал внести «поправки» в тезисы Сталина. В ходе последовавшей дискуссии один из получивших слово, Анастас Микоян, армянин, занимавший партийную должность в Азербайджане, тоже возражал Сталину, указывая, что «В тезисах т. Сталина ничего не сказано, как мы должны относиться на окраинах к классам, как именно определить классовую структуру этих народностей». Снова и снова, даже в тех случаях, когда люди, подобные Микояну, указывали на необходимость учитывать местные условия, большевики пытались думать и действовать, исходя из идеологии[2137].
После того как дискуссия была неожиданно прервана, Николай Скрипник (г. р. 1872), украинский коммунист, который был на шесть лет старше Сталина, подал реплику из зала: «Вопрос национальный — важный, наболевший; в утреннем докладе т. Сталина вопрос разрешен не был ни в малейшей степени»[2138]. Однако слова ему так и не дали. Не позволено было и Сафарову выступить с заключительным словом. Последним выступил Сталин, ответивший на множество возражений. «Здесь я имею записку о том, что мы, коммунисты, будто бы насаждаем белорусскую национальность искусственно, — сообщил он. — Это неверно, потому что существует белорусская национальность, у которой имеется свой язык, отличный от русского, ввиду чего поднять культуру белорусского народа можно лишь на родном его языке. Такие же речи раздавались лет пять тому назад об Украине, об украинской национальности <…> Между тем ясно, что украинская национальность существует, и развитие ее культуры составляет обязанность коммунистов. Нельзя идти против истории»[2139].
Съезд проголосовал за то, чтобы в целом принять тезисы Сталина за основу, и за создание комиссии из 17 человек с целью дальнейших шагов. Выдвинутый Сталиным ключевой момент о том, что «национальные советские республики могут отстоять свое существование и победить соединенные силы империализма лишь объединившись в тесный государственный союз», предвещал его решительные действия в этом направлении[2140]. Вскоре после съезда, 11 апреля 1921 года, с подачи Сталина Туркестанская Автономная Советская Социалистическая Республика была аннексирована Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой.
После вопроса о профсоюзах и национального вопроса X съезд обсудил вопрос о разоренной, бурлящей деревне. Как вспоминал один делегат, сибирская делегация отбыла в Москву «вооруженная до зубов», так как ей предстояло пересечь территории, на которых орудовали восставшие крестьяне, вооруженные примитивным оружием[2141]. По инициативе Ленина утром 15 марта, после того, как состоялись выборы в новый Центральный комитет, съезд принял резолюцию с согласием на введение натурального налога не только в Тамбовской губернии, но и по всей Советской России. Этот налог предполагалось сделать более низким, чем последние квоты принудительной сдачи хлеба, а то зерно, которое у крестьян осталось бы после уплаты налога, они были вправе продавать по рыночным ценам — что предполагало легализацию частной торговли[2142]. «Мне нет надобности подробно останавливаться на вопросах о причинах такого пересмотра, — отметил Ленин в своем выступлении на съезде, добавив: Нет сомнения, что социалистическую революцию в стране, где громадное большинство населения принадлежит к мелким земледельцам-производителям, возможно осуществить лишь путем целого ряда особых переходных мер, которые были бы совершенно не нужны в странах развитого капитализма»[2143].
На нелегальную частную торговлю и без того приходилось не менее 70 % хлебной торговли. Но оппозиция ее легализации сохранялась. Относительные достоинства принудительного изъятия хлеба по сравнению с налогообложением и частной торговлей то и дело обсуждались еще с 1918 года, но эти дискуссии почти всегда кончались заявлением о том, что пролетариат должен «вести за собой» крестьянство (что означало реквизиции зерна с целью накормить города)[2144]. Троцкий в феврале 1920 года предложил ввести натуральный налог, который бы стимулировал расширение посевных площадей, так как это было бы выгодно фермерам (кулакам), успешно ведущим хозяйство, но он не сказал ни слова о частной торговле, вместо нее ведя речь о «товарообмене» и «трудовой повинности». Его дирижистские тезисы были отвергнуты[2145]. Правда, в результате Тамбовского восстания даже такой убежденный левый коммунист, как Бухарин, пришел к мысли о необходимости уступок[2146]. Тем не менее большинство присутствующих были ошеломлены предложением Ленина, поскольку, в отличие от Троцкого в 1920 году, он признавал, что учреждение натурального налога требует легализации частной торговли[2147].
Нужда в новой политике была очевидна, но мысль об этом все равно была деморализующей. «…как же так, может ли Коммунистическая партия признать свободу торговли, к ней перейти? — задавал риторический вопрос Ленин перед делегатами. — Нет ли тут непримиримых противоречий?». Он не ответил, указав лишь, что этот вопрос «чрезвычайно труден»[2148]. Но безотносительно теоретической трясины Ленин запоздало утверждал, что разоренная войной страна решительно нуждается в передышке. Его авторитет сыграл решающую роль при разрушении того, что он сам помогал выстроить, а именно воинственного порочного круга реквизиций, когда дефицит хлеба, поставлявшегося в города, вынуждал к проведению новых реквизиций под дулом оружия, что влекло за собой еще больший дефицит хлеба[2149]. Ленин получил передышку на состоявшемся в тот же день (15 марта) вечернем заседании, когда уважаемый теоретик марксизма Давид Рязанов удачно окрестил поворот к натуральному налогу и свободной торговле «крестьянским Брестом»[2150]. Разумеется, имелось в виду, что Брестский мирный договор с Германией встретил в партии мощную оппозицию, но быстро доказал, что Ленин был прав. Все опять получилось так, как хотел Ленин.
Устроенный Лениным «крестьянский Брест» шел рука об руку с абсолютным нежеланием делать уступки политическим критикам. Последний день работы X съезда (16 марта) принес новый сюрприз, имевший не менее серьезные последствия, чем поворот к легализации частной торговли: Ленин снова взял слово и произнес речь в защиту резолюции «о партийном единстве». Она требовала немедленного роспуска группировок, поддерживавших иные платформы, под страхом изгнания из партии. (По иронии судьбы «Рабочая оппозиция» своим появлением была обязана решению разрешить публичную дискуссию по вопросу о профсоюзах и выбирать делегатов на съезд от различных «платформ».) Иными словами, архифракционист Ленин желал положить конец всяким фракциям (помимо его собственной). «…мне думается, что много говорить по этому вопросу не будет надобности», — снова сказал он неискренне, когда знакомил съезд с резолюцией о единстве, которая, по сути, ставила любую «оппозицию» вне закона[2151]. Из присутствовавших делегатов 413 проголосовали за резолюцию и 25 против при двух воздержавшихся[2152]. Карл Радек, в своей характерной манере «резавший правду-матку», отметил: «Голосуя за эту резолюцию, я чувствовал, что она может обратиться и против нас». Тем не менее он поддержал резолюцию «О партийном единстве», заявив: «пусть ЦК в момент опасности принимает самые жесткие меры против лучших товарищей, если найдет это нужным»[2153].
X съезд во всех отношениях сыграл исключительно важную роль, в том числе став предвестником будущего возвышения Сталина. Тому не стоило надеяться приобрести такое же влияние, которым располагал на съезде Троцкий, но он взялся за решение одного из самых принципиальных вопросов, стоявших перед партией, — проблемы двусмысленных отношений между различными советскими республиками — и проявил готовность к тому, чтобы добиться объединения этих республик в более сплоченную структуру. Кроме того, Сталин в целом поддерживал Ленина по серьезному вопросу о профсоюзах, а в организационном плане превзошел своего соперника Троцкого. Ленин, составляя список новых членов Центрального комитета, отказал в праве на переизбрание нескольким сторонникам Троцкого: Ивану Смирнову, Николаю Крестинскому, Леониду Серебрякову и Евгению Преображенскому. Им на смену пришли Молотов, Ворошилов, Орджоникидзе, Емельян Ярославский, Григорий Петровский — люди, во всем идущие за Лениным, но в то же время весьма близкие к Сталину. Кандидатами в члены ЦК стали Сергей Киров, Валериан Куйбышев и Влас Чубарь — тоже близкие к Сталину. Собравшись сразу же после съезда, новый Центральный комитет выбрал политбюро в составе Ленина, Сталина, Троцкого, Зиновьева и Каменева, а Молотов получил потенциально ключевую должность «ответственного секретаря»[2154]. Благодаря неизменной склонности Троцкого полемизировать и вызывать раздражение Ленин способствовал созданию на самой вершине власти антитроцкистской фракции, которой предстояло упасть в руки Сталину. Осведомленные люди из верхних слоев режима называли сторонников Сталина «сталинистами», противопоставляя их «троцкистам»[2155].
Все это происходило очень далеко от кронштадтских матросов. К моменту закрытия партийного съезда беспартийной «Кронштадтской республике» исполнилось уже пятнадцать дней. Режим мобилизовал и вооружил около тысячи коммунистов из нескольких губерний и отправил из Москвы специальный поезд, который вез более 200 делегатов съезда во главе с Ворошиловым, входивших в состав новых 24-тысячных сил, брошенных против мятежников[2156]. Кроме того, до мобилизованных делегатов доходили слухи, что сотни курсантов военных училищ погибли на льду при попытке штурма крепости. Многим было страшно[2157]. 16 марта, в тот день, когда была принята резолюция о «партийном единстве», Тухачевский предпринял второй штурм, начавшийся с артиллерийского обстрела, за которым последовала яростная атака пехоты. Утром 18 марта после напряженных уличных боев город был взят силами режима. Несколькими днями ранее вожаки матросов обратились к финскому правительству с просьбой об убежище, и эта просьба — несмотря на предупреждение Троцкого, переданное в Хельсинки Чичериным, — была быстро удовлетворена, что позволило 8 тысячам восставших матросов бежать из Кронштадта на судне[2158]. Сколько кронштадтцев погибло в сражениях, неизвестно[2159]. Красная армия потеряла убитыми 1200 человек; было убито два и ранено 23 делегата съезда[2160]. Финское и советское правительство разделили между собой ответственность по уборке трупов с поверхности замерзшего Финского залива. Революционный трибунал по Кронштадту вынес 2103 смертных приговора; еще 6459 моряков было приговорено к заключению в трудовых лагерях.
18 марта большевики в Москве отметили 50-ю годовщину Парижской коммуны — во время подавления которой до 30 тысяч человек было казнено на месте. Неизвестно, была ли кем-нибудь отмечена ирония происходящего или нет[2161].
Несколько дней спустя на заседании политбюро Ленин обменялся с Троцким записками об упразднении Балтийского флота, ненасытном пожирателе топлива и продовольствия, от которого в будущем можно было ожидать новых неприятностей; однако Троцкий указывал на необходимость флота[2162].
В тот самый день, когда началось уничтожение Кронштадта (16 марта 1921 года), Советская Россия и Великобритания после продолжительных переговоров подписали торговое соглашение[2163]. Советы показали миру дипломатические бицепсы. Персидский шах Реза-хан, захвативший власть в Тегеране в результате путча 21 февраля 1921 года при помощи частей белых казаков и английском содействии, немедленно денонсировал существовавший Англо-персидский договор и подписал Советско-персидский договор о дружбе, предусматривавший вывод и советских, и британских войск. Договор с Советской Россией подписал и независимый Афганистан в качестве гарантии от нового британского вторжения. Переговоры с Советами начала и Турция во главе с Ататюрком, и спустя три недели обе страны заключили пакт[2164]. Все три договора — с Персией (26 февраля), с Афганистаном (28 февраля) и с Турцией (16 марта) — содержали в себе дипломатическое признание Советской России. Британская разведка, взяв на службу одного из ведущих криптоаналитиков царской России, могла читать московские шифры, и потому англичане знали, что Чичерин лжет, когда он отрицал причастность Советов к персидским делам. Были перехвачены слова Ленина: «Этот свинья Ллойд-Джордж обманывает без зазрения совести. Не верьте ни одному его слову…»[2165]. Тем не менее британский кабинет к середине марта пришел к выводу о том, что «несмотря на события в России» — Кронштадт, Тамбов, — «положение советского правительства безусловно прочно и стабильно»[2166]. Москва трактовала предварительное торговое соглашение как ее фактическое признание со стороны ведущей империалистической державы. Советская Россия нуждалась и в британских товарах, чтобы иметь возможность предложить крестьянам что-нибудь в обмен на зерно[2167].
После торгового соглашения с Великобританией Советы 18 марта наконец подписали в Риге мирный договор с Польшей, который также предусматривал дипломатическое признание[2168]. Впрочем, Рижский договор так и не смог загладить ни традиционные, ни свежие русско-польские обиды, равно как и изменить виды этих стран в отношении Восточной Европы[2169].
Отныне существование Советской России в рамках международной системы государств признавали восемь стран: Иран, Афганистан, Турция, Польша, Литва, Латвия, Эстония и Финляндия. Кроме того, у РСФСР существовали договорные отношения с другими советскими социалистическими республиками, такими как Украина. Чуть погодя последовало и дипломатическое признание со стороны Германии, но еще раньше руководившие Коминтерном Зиновьев и Бухарин, подстрекаемые венгром Белой Куном, представлявшим Коминтерн в Германии, решили поиграть с огнем: 21 марта 1921 года немецких коммунистов подняли на авантюрную попытку захватить власть[2170]. Восстание было разгромлено[2171]. Созданные в Германии особые суды вынесли около 4 тысяч приговоров. Численность Германской коммунистической партии сократилась почти вдвое, до 180 тысяч человек. Московские большевики возлагали вину за неудачу на «контрреволюционеров», включая германского социал-демократа Гильфердинга, который всего несколькими месяцами ранее тщетно боролся против Зиновьева, призвавшего независимых социал-демократов присоединяться к немецким коммунистам[2172]. 12 июля конгресс Коминтерна принял решение полностью подчинить (временно) ослабевшую германскую Коммунистическую партию российской[2173].
Большевики все сильнее проникались навязчивой идеей о врагах. На X съезде партии Ленин заявил, что во главе Кронштадтского мятежа стояли белые генералы и эсеры и «мелкобуржуазная контрреволюция, несомненно, более опасна, чем Деникин, Юденич и Колчак, вместе взятые, потому что мы имеем дело со страной, где пролетариат составляет меньшинство»[2174]. Предъявленные матросам обвинения в контрреволюции строились на том, что в Кронштадте находился царский генерал-майор Александр Козловский, видный штабной офицер и артиллерийский специалист, служивший красным, которого командир Балтийского флота Федор Раскольников наградил часами за «подвиги и энергичную деятельность во время наступления банд Юденича на Петроград»[2175]. Чекисты справедливо докладывали, что генерал-майор Козловский не был членом Кронштадтского революционного комитета, но тем не менее самым абсурдным образом утверждали, что «он — главный вожак движения»[2176]. Козловский бежал в Финляндию (где он стал учителем русского языка в Выборге). Вскоре после этого Ленин предупреждал о присутствии в Европе 700 тысяч русских эмигрантов и о том, что «нет страны в Европе, где бы не было белогвардейского элемента»[2177]. Разумеется, в рядах самих большевиков насчитывалось 75 тысяч бывших царских офицеров, включая бывших царских генералов, и именно большевики сейчас восстанавливали капиталистическую свободную торговлю. ЧК не сумела организовать большой показательный процесс над эсерами и «шпионами Антанты», якобы причастными к кронштадтским событиям[2178]. Тем не менее Дзержинский в секретном внутреннем докладе указывал: «Пока Советская Россия остается изолированным очагом коммунистической революции и находится в капиталистическом окружении, ей еще не раз придется железной рукой подавлять белогвардейские авантюры»[2179].
Вождь меньшевиков Юлий Мартов, вместе с Лениным основавший первую газету русских эмигрантов-марксистов «Искра», в октябре 1920 года отбыл из России на судьбоносную конференцию германских левых в Галле, а вернуться назад ему уже не разрешили; страдая смертельной болезнью он вскоре отправился на лечение в санаторий в Шварцвальде. Мартов по-прежнему выступал с язвительной критикой большевистского режима в основанной им в начале 1921 года новой эмигрантской газете «Социалистический вестник». Как подчеркивал Мартов, предпринятая Лениным безрассудная попытка советизировать Польшу привела к «сдаче польскому империализму ряда непольских территорий вопреки интересам российских трудящихся классов»[2180]. Мартов нападал на Ленина и из-за кронштадтских событий[2181]. Но в первую очередь он указывал, что меньшевики оказались правы: социалистическая революция в России была преждевременной, это продемонстрировали ошибки Ленина, возникшая необходимость в политических репрессиях и резкие повороты в крестьянской политике[2182]. И все же Мартов был в изгнании, а Ленин сидел в Кремле. «Пусть едет за границу тот, кто желает поиграть в парламентаризм, в учредилки, в беспартийные конференции, отправляйтесь туда, к Мартову, — предлагал Ленин в апреле 1921 года в своей брошюре „О продовольственном налоге“. — Меньшевикам и эсерам, как открытым, так и перекрашенным в беспартийных, место в тюрьме»[2183].
Между тем в Тамбовской губернии даже после уступки в виде продналога восставшие крестьяне не желали складывать оружие, прибегая к мобилизациям, отправляясь на поиски новых сторонников в соседние губернии (Саратовскую, Воронежскую), и в то же время нападая на склады с оружием. Они экспроприировали хлеб и скот, силой вербовали в свои ряды новых бойцов, и численность их отрядов превысила 20 тысяч человек[2184]. В апреле 1921 года разросшееся партизанское войско одержало ряд побед над Красной армией. Уполномоченный центра Антонов-Овсеенко в своих докладах требовал от Москвы новых войск. 26 апреля Эфраим Склянский посоветовал Ленину «послать Тухачевского на подавление тамбовского восстания», и Ленин согласился[2185]. Репутация Тухачевского не пострадала из-за поражения под Варшавой[2186]. Политбюро отвело ему месяц на «ликвидацию» тамбовского восстания[2187]. 6 мая Тухачевский выбрал в качестве своей ставки пороховой завод под Тамбовом и объявил о подготовке к «ударной кампании» по умиротворению крестьян: предполагалось сперва уничтожать повстанцев при помощи мобильных сил, а затем занимать пехотой зачищенные деревни с тем, чтобы повстанцы не могли найти в них укрытия. На борьбу с восставшими были брошены красноармейские части общей численностью более чем в 100 тысяч человек — главным образом горожан, — а также специальные отряды чекистов. К третьей неделе июня 1920 года после публичных казней, взятия заложников и показательных депортаций целых сел в концентрационные лагеря в живых остались лишь немногие повстанцы[2188]. Тухачевский применял против повстанцев, укрывшихся в лесах, артиллерию, пулеметы и ядовитые газы (хлор) в намерении уничтожить «все, что в нем [лесу] пряталось»[2189]. С мая по июль было убито не менее 11 тысяч крестьян; красные же потеряли 2 тысячи человек. Десятки тысяч были депортированы или интернированы. «Сами бандиты стали сознавать <…> что такое советская власть», — писал лагерный начальник о своей программе перевоспитания[2190]. Заместитель Ленина Алексей Рыков, которого обеспокоенные тамбовские коммунисты поставили в известность о жестоком характере кампании, пытался как-то обуздать Тухачевского, чтобы не оттолкнуть крестьян от советской власти, но Сергей Каменев настаивал на решительных мерах: «В целом с момента назначения товарища Тухачевского командующим в Тамбовскую губернию все принятые меры оказались совершенно уместными и эффективными»[2191].
Александр Антонов, вожак повстанцев, улизнул. ЧК, зная, что он мечтал об объединении правых и левых эсеров с конституционными демократами, распускала слухи о «съезде» представителей всех антибольшевистских партизанских движений, который якобы открылся в Москве 28 июня 1921 года. Три «делегата» от правых эсеров, двое из которых были агентами ЧК, настойчиво звали Антонова прибыть на съезд. Он так и не явился туда, однако фиктивный съезд позволил провести массовые аресты среди антоновцев. (Антонов почти год скрывался в заболоченных лесах, но в конце концов его убежище было выдано аптекарем и в июне 1922 года он погиб в деревне в результате перестрелки и был похоронен в одном из тамбовских монастырей, где располагалась местная ЧК[2192].)
Сталин, в ноябре 1920 года — через два месяца после проведения Съезда народов Востока — прибыв в Баку, восьмого числа телеграфировал Ленину: «…одно несомненно: нужно немедля двинуть войсковые части к границам Армении и при необходимости войти с ними в Ереван. Подготовительная работа в этом духе ведется Орджоникидзе». К тому моменту Орджоникидзе еще не получил от Москвы разрешения на свои действия[2193]. Осенью 1920 года турецкие войска вторглись в бывшую царскую Армению, где номинально власть принадлежала армянским националистам — дашнакам, но те едва справлялись с проблемой более полумиллиона беженцев, эпидемиями и голодом[2194]. 28 ноября Орджоникидзе и Сталин сговорились послать войска через российскую границу в Армению, инсценировать там «восстание» и провозгласить Армянскую Советскую Республику («по воле трудящихся масс Армении»). Дашнаки, как и азербайджанские мусаватисты, капитулировали[2195]. Завоевание Армении советскими войсками едва не спровоцировало войну с Турцией, однако наиболее непосредственным образом последствия покорения Армении ощущались в Грузии.
Власть на родине Сталина с 1918 года принадлежала грузинским социал-демократам меньшевистского толка, которые управляли страной посредством не советов, распущенных ими, а парламента под лозунгом «первым делом — демократическая (буржуазная) революция»[2196]. Грузинский премьер-министр меньшевик Ной Жордания был тем самым человеком, который в 1898 году посоветовал тогда еще 20-летнему Сталину, желавшему вступить в ряды социалистического движения, вернуться к учебе, а в 1904 году унизил Сталина еще раз, вынудив его отречься от «грузинского бундизма», то есть от выступлений за формально самостоятельную Грузинскую социал-демократическую партию и независимое грузинское государство[2197]. Но затем настала пора мировой войны, революции, распада империи — и пожалуйста: грузинский меньшевизм превратился в орудие грузинского национализма[2198]. Ленин и Чичерин, добиваясь формального признания со стороны Великобритании, признали независимое грузинское меньшевистское государство, 7 мая 1920 года заключив с ним договор, в котором обязывались не вмешиваться в его дела[2199]. Впрочем, взамен грузинское правительство — согласно секретному дополнению — давало согласие на легализацию деятельности Коммунистической партии на своей территории, и большевистские агенты на Кавказе, включая молодого оперативного работника Лаврентия Берию, тут же развернули подрывную деятельность против меньшевистского государства[2200]. Пока грузины в Москве дожидались подписания последнего варианта договора, Красная армия захватила Азербайджан. Потом настала очередь Армении, и меньшевистская Грузия оказалась фактически окружена большевистскими силами.
Ленин и прочие большевики относились к меньшевикам с презрением, которое сочеталось со страхом. Правда, русские меньшевики были допущены на VIII съезд советов (последний, на котором они присутствовали), проходивший 22–29 декабря 1920 года: именно на этом съезде, в холодном, тускло освещенном Большом театре Ленин огласил свой фантастический план электрификации России[2201]. Однако Троцкий — уже в октябре 1917 года на II съезде Советов приговоривший меньшевиков и правых эсеров к мусорной корзине истории — сообщил 2537 делегатам, что «сейчас, когда гражданская война завершилась, меньшевики и эсеры особенно опасны и против них следует развернуть особенно безжалостную борьбу», в чем ему вторил и Дзержинский. Вождь меньшевиков Федор Дан указал, что Ленин в своей речи привел длинный список стран, с которыми Советская Россия подписала мирные договоры, но не упомянул Грузию[2202]. На самом деле Ленин — очевидно, под влиянием польского фиаско — втайне призывал действовать чрезвычайно осторожно, чтобы не задевать национальные чувства грузин. Он открыто приказывал Орджоникидзе «не самоопределять Грузию»[2203].
Тем не менее Троцкий и Сталин, ранее пришедшие к идее об использовании Баку в качестве революционного трамплина, сошлись на необходимости военного захвата Грузии[2204]. Более того, Сталин не выказывал в отношении Грузии никаких сомнений вроде тех, которые он неоднократно выражал в случае Польши. Питая злобу к грузинским меньшевикам, вместе с тем он сформулировал стратегическое обоснование наступательной политики. «Важное значение Кавказа для революции определяется не только тем, что он является источником сырья, топлива и продовольствия, — сообщил он корреспонденту „Правды“ (3 ноября 1920 года), — но и положением его между Европой и Азией, в частности между Россией и Турцией, и наличием важнейших экономических и стратегических дорог»[2205]. Но в первую очередь, — указывал Сталин, — меньшевистская Грузия представляла собой зону «иностранного вмешательства и оккупации» — плацдарм для нападения на Советскую Россию, что и было причиной очевидной злободневности этого вопроса[2206].
Многие большевики полагали, что грузинское меньшевистское правительство рухнет под бременем своей непопулярности и некомпетентности, и потому советовали дождаться народного восстания. Однако грузинские коммунисты, которых насчитывалось всего 15 тысяч, не представляли собой местной силы, с которой следовало считаться, в то время как в рядах меньшевиков состояло не менее 75 тысяч человек, которые к тому же могли рассчитывать на поддержку со стороны рабочих[2207]. И по мере того как множились предъявляемые меньшевистскому правительству обвинения в вероломстве — например, оно поддерживало повстанцев, выступавших против советской власти на Северном Кавказе, — оппозиция военным мерам со стороны Москвы смягчалась. Ленин 14 февраля 1921 года забыл о прежней осторожности, и Орджоникидзе наконец получил от него разрешение на переворот. Собственно говоря, Орджоникидзе, сговорившись с находившимся в Москве Сталиным и с Троцким, еще 11–12 февраля отправил части Красной армии из Армении в Грузию и инсценировал «мятеж» армянских и русских повстанцев в спорном Лорийском районе, имевшем смешанное население, что и послужило предлогом для полномасштабного вторжения Красной армии[2208]. 15 февраля началось полноценное наступление красных сил на Грузию из Азербайджана. 16 февраля грузинский большевик Филипп Махарадзе провозгласил создание Грузинской советской республики и обратился к Советской России с просьбой о «помощи». Уже 25 февраля Красная армия вошла в Тифлис (оставленный грузинскими войсками с целью избежать его обстрела).
Орджоникидзе совершил в своей родной Грузии то, что Фрунзе совершил в своем родном Туркестане. «Да здравствует Советская Грузия!» — ликовал Орджоникидзе в телеграмме, отправленной в Москву. Сталин тоже восторгался уничтожением марионеток Антанты. Однако Ленин — который в 1917 году угрожал подать в отставку, если в революционное правительство будут допущены прочие российские социалисты, — на этот раз дал Орджоникидзе инструкцию попытаться вступить в коалицию с побежденными грузинскими меньшевиками[2209]. Судя по всему, Ленин исходил из представления о слабости политической базы большевизма в «мелкобуржуазной» Грузии. Кроме того, он явно имел в виду тот факт, что вторжение Красной армии оставило пятно на международной репутации Советов: события в Грузии наделали много шума среди европейских социал-демократов. Озадаченный Орджоникидзе 3 марта 1921 года телеграфировал Ленину: «Для контакта и взаимного понимания с грузинской интеллигенцией делается все возможное»[2210]. Однако Орджоникидзе считал, что политика хождения на цыпочках ведет к поражению[2211]. Так или иначе, грузинские меньшевики отвергли предложение Ленина о создании коалиции.
Грузия была не Польша — по крайней мере в военном смысле, — а у трех маленьких, нестабильных закавказских республик не имелось эквивалента Польши, на чьих фалдах они могли въехать в независимость, как произошло в случае трех маленьких прибалтийских республик. Грузинские меньшевики ориентировались на Лондон и Париж, но державы Антанты так и не пришли им на помощь. Франция обещала только отдать им ржавые карабины и пулеметы, брошенные белыми и пылившиеся на складе в Стамбуле. В день падения Тифлиса грузинские министры все еще тщетно добивались в Париже военной помощи от французского правительства[2212]. Англичане ранее нацеливались на каспийскую нефть и даже отправили экспедиционный корпус, чтобы она не досталась Германии, но затем они осознали сложность и дороговизну продолжительного содержания оккупационных сил на Каспии. «Я сижу на пороховом складе, который пытаются взорвать тысячи людей», — писал британский уполномоченный своей жене из Тифлиса[2213]. Министр иностранных дел Керзон призывал британское правительство не отказываться от дорогостоящего военного присутствия в Закавказье и в северной Персии с тем, чтобы эти территории снова не достались России, однако военный министр Уинстон Черчилль — не меньший антибольшевик, чем Керзон, — указывал, что сохранение расчлененной России чревато будущим усилением германского влияния по всей Восточной Европе, а может быть, и в Леванте[2214].
Англичане эвакуировались из Баку и Тифлиса, уйдя на запад, в порт Батум, а затем (7 июля 1920 года) покинули Кавказ насовсем. Грузины объявляли уход англичан победой над империализмом, и весь Батум утонул в грузинских флагах, однако оставление англичанами своих позиций наряду с колебаниями Франции привело к тому, что судьба Грузии оказалась в руках Москвы и Анкары[2215]. Турок Мустафа Кемаль считал аннексию провинций, населенных армянами (Карс, Ардаган), более важным делом, чем помощь братскому тюркскому народу — азербайджанцам, и к тому же видел в Советской России союзника в борьбе с Версальской системой (что составляло параллель с германо-советским сближением)[2216]. Одновременно с вторжением Красной армии в Грузию с востока и севера турки шли с юга, нацелившись на порт Батум, куда бежало грузинское руководство от наступавших красноармейских сил. Французский корабль «Эрнест Ренан» уже 11 марта 1921 года увез грузинский золотой запас, церковные ценности и архивы в Стамбул, для дальнейшей переправки во Францию[2217]. Пять дней спустя Турция объявила об аннексии Батума. Однако 10-тысячный отряд грузинских меньшевиков сумел разоружить маленький 2-тысячный турецкий гарнизон Батума[2218]. Красная армия с попустительства меньшевиков 22 марта заняла порт и не отдала его туркам[2219]. Три дня спустя французские и итальянские корабли вывезли меньшевистское правительство, командование и беженцев в Стамбул, забрав их в том же самом порту, где те провожали англичан[2220].
Между тем Сталину, ослабленному болезнью, была назначена специальная диета. Как писала Надя Аллилуева Калинину 15 марта 1921 года, «В выданный продуктовый месячный паек входило 15 куриц „исключительно для Сталина“, 15 фунтов картофеля и одна головка сыра», но «Уже 10 куриц израсходовано, а впереди еще 15 дней. — „Сталину же ввиду диеты можно питаться только курами“». Она просила, чтобы Сталину ежемесячно выдавали по 20 кур и по 30 фунтов картошки[2221]. 25 марта Сталину вырезали аппендикс[2222]. Ленин велел своему помощнику послать Сталину «четыре бутылки лучшего портвейна. Необходимо укрепить Сталина перед операцией»[2223]. Однако у Сталина были и другие проблемы со здоровьем, возможно, связанные с тифом, а может быть, и с хроническим, латентным туберкулезом, которым он заразился до революции (туберкулезом был болен Свердлов, с которым Сталин делил комнату в сибирской ссылке; в эпоху до изобретения пенициллина лекарства от этой болезни не было). В апреле 1921 года политбюро отправило Сталина на воды, и с мая по август 1921 года он находился на Северном Кавказе, в Нальчике[2224]. Ленин послал Орджоникидзе несколько телеграмм, в которых справлялся о здоровье Сталина и о мнении его врачей.
Пока Сталин лечился, по другую сторону гор, в Закавказье, не утихали политические страсти. 10 апреля 1921 года около 3 тысяч рабочих и их представителей, собравшихся на митинг в Тифлисской опере на проспекте Руставели, приняли резолюцию с требованием, чтобы большевистский Революционный комитет защищал право Грузии на самоопределение и независимость, и призвали к легализации всех социалистических организаций, не замышляющих свержения режима, и даже к созданию отдельной грузинской Красной армии. Подобные настроения только усиливались. Орджоникидзе, отчаянно нуждавшийся в помощи для того, чтобы заставить своих соотечественников подчиниться их новым большевистским хозяевам, пригласил Сталина съездить за горы в Тифлис. Сталин откликнулся на приглашение и 2–3 июля 1921 года принял участие в пленуме Кавказского бюро, на котором Орджоникидзе отчитался о новой политической ситуации[2225]. 5 июля, на очередном массовом митинге с участием рабочих в Тифлисской опере Сталин начал с того, что «приветствовал тифлисских рабочих от имени Революции, подчеркнув их ведущую роль», однако собравшиеся ответили ему восклицаниями «Предатель!» и «Убийца!». Главный оратор, престарелый грузинский марксист Исидор Рамишвили, обвинил Сталина и большевиков в насильственном захвате страны и ему устроили овацию. Александр Джебуадзе, вождь тифлисских рабочих, сказал Сталину: «Кто звал вас сюда? Что сталось с нашим договором? Здесь по приказу Кремля пролита кровь, а ты говоришь о дружбе! Сосо, это просто смешно!»[2226]. Затем в аудитории запели грузинские песни о свободе[2227].
Тем же вечером Сталин, публично униженный у себя на родине, велел чекистам арестовать более сотни местных меньшевиков, включая Рамишвили и Джебуадзе, которых посадили в Метехский замок, служивший тюрьмой еще при царе, и в новую тюрьму под горой. (Когда Сталин узнал, что в числе прочих был арестован и его друг детства Сосо Иремашвили, ставший меньшевиком, он приказал освободить его и предложил ему встретиться, но Иремашвили, считавший Сталина предателем, отказался и эмигрировал, унеся с собой сокровенные знания о юном Сталине, каким он был, когда жил в Гори[2228].)
6 июля Сталин явился в местный комитет большевистской партии, устроил разнос его руководителям (Филиппу Махарадзе, Мамии Орахелашвили, Буду Мдивани) и выступил на общем собрании тифлисских коммунистов. «Я помню годы 1905–1917, когда среди рабочих и вообще трудящихся национальностей Закавказья наблюдалась полная братская солидарность, когда узы братства связывали армянских, грузинских, азербайджанских и русских рабочих в одну социалистическую семью, — сказал Сталин согласно стенограмме выступления. — Теперь, по приезде в Тифлис, я был поражен отсутствием былой солидарности между рабочими национальностей Закавказья. Среди рабочих и крестьян развился национализм, усилилось чувство недоверия к своим инонациональным товарищам». Вину за этот «дух агрессивного национализма» он возлагал на три года пребывания у власти грузинских меньшевиков, азербайджанских мусаватистов и армянских дашнаков и заявил, что задача грузинских большевиков — «беспощадная борьба с национализмом, восстановление старых братских интернациональных уз». Кроме того, Сталин в порядке борьбы с национализмом выдвинул идею создания Южно-Кавказской федерации, но эта идея встретила активное противодействие[2229]. Грузинские большевики оказались не меньшими националистами, чем свергнутые меньшевики. Более того, после того, как из состава России вышли Польша, Финляндия и прибалтийские государства, именно грузинский национализм наряду с украинским оказалось наиболее сложно обуздать. Политическое и духовное покорение родной страны Сталина после 1921 года самым драматическим образом сказалось и на облике его личной диктатуры.
Биографы Сталина, которые приписывают ему в молодости черты психопата и убийцы, по сути, описывают современника Сталина, барона Романа фон Унгерн-Штернберга[2230]. Этот необузданный, психически нездоровый человек родился в 1880-х годах в Австрии в семье немецкой аристократки и прибалтийского немца из древнего дворянского рода, однако свое детство, подобно своим предкам-крестоносцам, он провел в одной из прибалтийских губерний Российской империи. Он служил в российской императорской армии, в том числе в многонациональных казачьих частях на востоке страны — в Прибайкалье и Приамурье, — а в годы Первой мировой войны получил множество наград за отвагу. При этом он подвергался и наказаниям за своеволие. Храбрый и жестокий, свою жизнь он отчасти строил по образцу тевтонских рыцарей-крестоносцев, но в то же время он якобы хвастался друзьям, что когда-нибудь станет китайским императором, а может быть, даже восстановит великую Монгольскую империю Чингисхана, которой подчинится вся Евразия. Его супругой стала 19-летняя маньчжурская принцесса, благодаря которой он получил второй, маньчжурский титул. Он был убежденным монархистом, ненавидел святотатственный большевизм и во время гражданской войны собрал под своим началом так называемую Дикую дивизию из восточносибирских казаков, татар, монголов, тибетцев и прочих, намереваясь идти с ней в крестовый поход против красных, однако после разгрома Колчака ему пришлось искать убежища в Маньчжурии. В октябре 1920 года барон выступил со своей малочисленной Дикой дивизией, насчитывавшей 800 человек, из Маньчжурии и углубился на несколько тысяч миль во Внешнюю Монголию, которая до 1911 года была китайской провинцией, после краха династии Цин фактически стала независимой, но в 1919 году снова была оккупирована китайскими войсками, установившими в стране режим террора. Барон задался целью восстановить на престоле смещенного китайцами Богдо-гэгэна, живого Будду, третьего человека в ламаистско-буддистской иерархии после далай-ламы (в Лхасе) и панчен-ламы и земного правителя Монголии. Однако в конце октября — начале ноября 1920 года Унгерн-Штернберг так и не сумел взять монгольскую столицу Ургу, обороняемую китайским гарнизоном численностью до 12 тысяч человек. Убивая дезертиров, барон отступил на восток Монголии, где его войско пополнялось за счет белогвардейцев, спасавшихся из Восточной Сибири, а также монголов и тибетцев, откликнувшихся на призывы освободить буддийскую землю, в то время как сам он грабил караваны на путях между Монголией и Китаем, предавался курению опиума и оттачивал репутацию отважного и кровожадного воина. Людей, которых он порол так, что у них мясо отваливалось от костей, клали в лазарет и лечили, чтобы их можно было пороть дальше. Иногда барон поджигал у своих жертв волосы; иногда он лил им в ноздри воду, а в задний проход — скипидар[2231].
В начале февраля 1921 года Унгерн-Штернберг предпринял новый штурм Урги, имея примерно 1500 человек, которым противостояло не менее 7 тысяч китайцев, но на этот раз, в знаменательный день лунного Нового года (4 февраля), он одержал верх[2232]. Чтобы очистить город от трупов (всего их насчитывалось около 2500, в большинстве своем с ранами от кавалерийских сабель), понадобилось несколько дней. Затем начались грабежи. Войска барона перехватили посланные издалека китайские подкрепления, захватив сотни верблюдов, груженных оружием, припасами и серебром[2233]. 21 февраля — в тот же день, когда будущий шах Реза-Хан устроил правый переворот в Тегеране, за четыре дня до того, как Орджоникидзе взял оставленную меньшевиками грузинскую столицу Тифлис, и за семь дней до начала Кронштадтского мятежа — Унгерн-Штернберг торжественно восстановил власть Богдо-гэгэна в монгольской столице[2234]. Барон, которому льстило обожание монголов и тибетцев, устроил охоту на большевистских комиссаров, евреев и людей с какими-либо физическими увечьями. В списке приговоренных насчитывалось 846 жертв, включая 38 евреев, и все они были незамедлительно казнены[2235].
Русские купцы и авантюристы задолго до этих событий проникали во Внешнюю Монголию, видя в ней ворота Китая. Теперь и большевистский режим послал в Ургу с небольшой группой «советников» Сергея Борисова, этнического алтайца (ойрота) и начальника Монголо-Тибетского отдела Коминтерна[2236]. Борисов, выходец из исповедовавшего шаманство народа, который буддисты когда-то пытались обратить в свою веру (сам он учился в русской церковной школе), намеревался заключить союз с монгольскими националистами, которые уже наладили контакты с Советами в Бурятии (Восточная Сибирь). Монгольские националисты делились на две группировки. Во главе одной, Восточно-Ургинской группы, стоял Данзан (г. р. 1885), мелкий таможенный чиновник и незаконный сын бедной женщины; в эту же группу входил и Сухэ-Батор (г. р. 1893), который в 19-летнем возрасте стал командиром пулеметного полка в армии Богдо-гэгэна. Другую, более радикальную группу — «Консульский холм» (так назывался квартал Урги, где проживали преимущественно русские) — возглавлял Бодо (г. р. 1895), учитель монгольского языка в русской школе, а одним из его сторонников был Чойбалсан (г. р. 1895), бывший лама и незаконнорожденный сын обедневшей женщины, сбежавший из монастыря; будучи чернорабочим, Чойбалсан познакомился с директором школы переводчиков с русского, поступил в нее, а потом учился в Иркутске, столице Восточной Сибири[2237]. 25 июня 1920 года обе группы монголов, собравшись в юрте Данзана, основали Монгольскую народную партию с целью «ликвидировать иностранных врагов, враждебных нашей религии и народу; восстановить утраченные права и обеспечить подлинное возрождение государства и веры; <…> уделять полное внимание интересам бедноты и низших масс; и жить не угнетая и не в угнетении»[2238]. Они договорились с Борисовым о том, чтобы послать в Москву делегацию с просьбой о помощи[2239]. В ноябре 1920 года монгольская делегация из семи человек прибыла в советскую столицу и встретилась с Лениным и Сталиным[2240].
Тем временем Богдо-гэгэн был восстановлен на престоле, а Ургу заняло войско Унгерн-Штернберга. 1–3 марта 1921 года в Троицкосавске (Кяхте), с советской стороны границы, прошла конференция Монгольской народной партии, на которой в последний день ее работы присутствовало до 26 делегатов[2241]. С целью свержения Унгерн-Штернберга были созданы Временный революционный комитет и Народно-революционная армия численностью примерно в 400 всадников, собравшихся на юго-востоке Сибири; 18 марта — в тот же день, когда Советы подписали мирный договор с Польшей, — эта армия перешла советско-монгольскую границу, а за ней следовали части Красной армии[2242].
Выражаясь коминтерновским жаргоном, в Монголии не было никакой «революционной ситуации», однако оккупация страны силами барона Унгерн-Штернберга стала для большевиков находкой, дав предлог для вторжения и революционного путча. К весне 1921 года, когда началось монголо-советское наступление на монгольскую «контрреволюционную базу», армию Унгерн-Штернберга, жившую в роскоши за счет «реквизиций», которым подвергались монголы-скотоводы, та сама снялась с места. 21 мая барон издал прокламацию, в которой призывал русских, живших в Сибири, подниматься на борьбу с большевизмом во имя «законного хозяина Земли Русской императора всероссийского Михаила Александровича», и в то же время потребовал уничтожать «комиссаров, коммунистов и евреев»[2243]. (И кому какое дело, что великий князь Михаил, брат Николая II, был убит в 1918 году в Перми.) 16 июня политбюро с запозданием одобрило «революционное наступление». Была сочинена официальная «просьба» о советском военном содействии. 5–6 июля 1921 года Сухэ-Батор и части Красной армии взяли Ургу[2244].
Сталин в тот момент находился на лечении вдали от Москвы, столкнувшись в грузинской столице Тифлисе с обвинениями в большевистском империализме. Одновременно с событиями в Грузии и Монголии в Москве проходил III конгресс Коминтерна, и одной из его главных тем было национальное освобождение. «Я хотел бы также подчеркнуть здесь значение движения в колониях, — заявил Ленин, выступая 5 июля перед 605 делегатами из 50 с лишним стран. — <…> совершенно ясно, что в грядущих решающих сражениях мировой революции движение большинства населения земного шара, первоначально направленное на национальное освобождение, обратится против капитализма и империализма и, может быть, сыграет гораздо большую революционную роль, чем мы ожидаем». Отсталые страны неожиданно вырвутся в лидеры революции («Оживленное одобрение»). И если Советская Россия представляет собой «могучую опору для народов Востока в их борьбе за свою независимость, то и восточные страны являются нашими союзниками в нашей общей борьбе со всемирным империализмом»[2245]. 11 июля монгольская независимость была провозглашена еще раз. Между тем силы Унгерн-Штернберга сыграли на руку красным, по пути в Сибирь захватив в плен или прогнав множество китайцев, в то время как ему не удалось, вопреки прогнозам, разжечь антисоветское восстание в самой Сибири и он пустился в бега; в докладе Коминтерна люди барона назывались «спекулянтами, морфинистами, курильщиками опиума <…> и прочими отбросами контрреволюционных элементов»[2246]. По словам очевидца последнего похода барона, тот, «с головой, склоненной на грудь, безмолвно ехал перед своими войсками. Он потерял свою шапку и большую часть одежды. На его груди на ярко-желтой веревке висели многочисленные монгольские талисманы и амулеты. Он казался реинкарнацией доисторической человекообезьяны»[2247].
Унгерн-Штернберг пережил заговор с целью его убийства (его палатка была изрешечена пулями), однако 22 августа 1921 года он был схвачен и выдан бойцам Красной армии, которым барон открыл свое имя[2248]. Его советник-монгол, судя по всему, скрылся с 1800 килограммами золота, серебра и драгоценных камней, которые были спрятаны на дне реки. Барон под конвоем был доставлен в Новониколаевск, столицу Западной Сибири, где в ходе допросов было установлено, что «он ни в коем случае не является психически здоровым»[2249].
Ленин из Москвы по аппарату Юза потребовал проведения публичного суда над бароном, который должен был пройти в Москве, но Иван Смирнов, которого называли сибирским Лениным, настоял на том, чтобы барона судили в Сибири, так как это должно было произвести больший эффект[2250]. Процесс над бароном открылся 15 сентября 1921 года в деревянном летнем театре, в котором собралось несколько тысяч человек, в главном парке Новониколаевска[2251] на берегу Оби. Барон был одет в желтый монгольский халат с прикрепленным на груди Георгиевским крестом, полученным еще при царе. Примерно через шесть часов после начала процесса он был признан виновным в том, что в интересах Японии замышлял создать центрально-азиатское государство, в попытке восстановить власть Романовых, в пытках, в антисемитизме и в жестокостях. Сам он отрицал только связь с японцами[2252]. В тот же день сразу после полуночи он был расстрелян местными чекистами[2253]. Пожинать плоды его безумия досталось другим. Помимо того что барон, действуя от имени монголов, выгнал из Монголии китайские войска, совершаемые его войсками жестокости и грабежи способствовали изгнанию китайских крестьян-поселенцев, число которых в 1911 году достигало 100 тысяч человек, а в 1921 году сократилось до 8 тысяч[2254]. 14 сентября 1921 года монгольское правительство выступило с заявлением о непризнании китайского сюзеренитета[2255]. Чичерин от имени Советской России издал двуличное заявление, в явном виде не отрицавшее китайских претензий на сюзеренитет, но, по сути, признававшее независимость Монголии[2256].
Фон Унгерн-Штернберг внес исторический вклад не только в независимость Монголии и создание первого советского сателлита — задолго до того, как они появились в Восточной Европе в результате Второй мировой войны, — потому что после его поражения Красная армия осталась в стране[2257]. В сентябре 1921 года в Москву неожиданно для советского наркомата иностранных дел (как раз пытавшегося установить дипломатические отношения с Китаем) прибыла монгольская делегация во главе с Данзаном, включавшая 26-летнего Сухэ-Батора. Монголы добивались содействия в том, что касалось финансов, инфраструктуры и поставок оружия, и желали обсудить вопрос о территориальных спорах с Советской Россией и о еще оставшихся экономических концессиях Российской империи[2258],[2259]. Начиная с 26 октября 1921 года в «Метрополе» состоялось пять встреч с монгольской делегацией. Борис Шумяцкий, функционер Коминтерна из Бурятии, 2 ноября объяснял Ленину, что им повезет, если в Монголии состоится буржуазная революция, не говоря уже о социалистической, поскольку Монголия отстает от Советской России на два столетия: почти половина мужского населения Монголии — монахи в монастырях, а единственная авторитетная фигура в стране — Богдо-гэгэн, живой Будда. Однако Шумяцкий добавлял к этому:
Сухэ-Батор — главком и военмин [военный министр], плебей, дитя в новых нарождающихся в Монголии отношениях. Необычайно храбрый, хотя и молодой человек <…> Один из активных деятелей НРП [Народно-революционной партии] и лучший оратор Монголии <…> Вполне ориентируется на Советскую Россию. Говорит немного по-русски[2260].
5 ноября советское правительство, денонсировав секретные договоры царской России, подписало свой собственный неравноправный договор с Внешней Монголией[2261]. Монголы «просили» оставить в стране части Красной армии, а оба правительства — речь шла именно о правительствах, а не о государствах, чтобы не слишком раздражать Китай, — признавали друг друга. Шумяцкий снял об этом документальный фильм (при Сталине он возглавит советскую киноиндустрию). Номинальным правителем оставался Богдо-гэгэн, но Монголия превращалась в конституционную монархию, а также — в «народную демократию нового типа»[2262].
История еще не знала гражданских войн, которые бы охватывали такие обширные пространства. По сравнению с Первой мировой войной все сражения российской гражданской войны и войн за возвращение прежних российских территорий имели незначительные масштабы, но все же в 1918–1923 годах погибло от 8 до 10 миллионов человек. Вероятно, девять десятых от этого числа были гражданскими лицами. Не исключено, что сыпной и брюшной тиф, холера, грипп и голод унесли больше жизней, чем вражеский огонь. Огромное число солдат, раненных на поле боя, умерло из-за нехватки врачей, лекарств, транспорта и госпиталей. Помимо этого, до 200 тысяч человек пало жертвами красного террора и не менее 50 тысяч — белого террора. Эпический размах приобрело и уничтожение материальных ценностей. В 1921 году объем производства в экономике не достигал и одной шестой от уровня до 1914 года; в 1921 году урожай зерна был вдвое ниже, чем в 1913 году[2263]. Россия, которая в 1913 году была мировым экспортером зерна, докатилась до каннибализма (1923)[2264]. Помимо этого, из страны в массовом порядке эмигрировали врачи, ученые, учителя, артисты и прочие — всего страну покинуло до полутора миллионов человек, причем большинство из них (в отличие от Франции после 1789 года) так и не вернулись — что привело к распространению цивилизации русской Евразии по всему земному шару и оказывало заметное влияние на внешнюю политику Советской России. В самой стране наблюдалось не одно, а два мощных явления: крестьянская революция, об которую обломали зубы белые, и большевистская диктатура, вынужденная пойти на уступки, принявшие облик «крестьянского Бреста». На него сделал новую ставку заядлый игрок Ленин. Впоследствии он называл «экономическое поражение» весны 1921 года «более серьезным», чем военные поражения от рук Колчака, Деникина и Пилсудского[2265]. К сожалению, запоздалое согласие Ленина на введение продналога и на легализацию частной торговли, сделанное в марте 1921 года на X съезде партии, несмотря на серьезную оппозицию со стороны многих партийцев, не успело спасти страну от многочисленных голодных смертей (о чем пойдет речь в главе 10), хотя и успело спасти режим.
Помимо этого, русско-евразийская война была и экономической войной, так как каждая победа в бою приносила ту или иную добычу: хлеб, самогон, одежду, обувь, керосин или, в случае Бухары, золото. Трофеи, попавшие к солдатам или иным военнослужащим, обычно сбывались на черных рынках, ставших повсеместным явлением. Помимо этого, процветал и откровенный бандитизм. На территориях, контролируемых красными, к продаже на рынках предлагалась всевозможная красноармейская военная контрабанда (винтовки, пулеметы, артиллерийские снаряды). Иногда оружие попадало на рынки не с полей сражений, а прямо со складов или из железнодорожных депо: взятки, которые получали должностные лица и часовые, входили в состав коммерческих издержек. Революция, собиравшаяся покончить с рынком, превратила всех жителей страны, включая и функционеров режима, в участников нелегального рыночного торга. «Нэп не с неба упал, — отмечал сотрудник государственной плановой комиссии, — а родился на нашей грешной земле и вырос из „грехов“ Октября против капиталистического строя»[2266]. Было что-то причудливое в создании легальных рынков с помощью лавины указов, которые издавались в апреле, мае, июне и июле 1921 года один за другим, объявляя о неохотно выданном разрешении на тот или иной вид частной деятельности. (Указ от 9 августа 1921 года требовал от государственных учреждений выполнения этих указов[2267].) Впрочем, наследие насильственного изъятия собственности было нелегко преодолеть[2268]. Нэповские законы о собственности во многих отношениях не могли выпутаться из сохранявшихся двусмысленностей рыночных отношений при правлении Коммунистической партии.
Таким же огромным клубком оставалась и национальная политика. Сталин снова и снова проявлял себя в качестве человека из правящих большевистских кругов, лучше всех способного оценить все разнообразие российской Евразии. Он имел четкие представления в том, что касалось национального вопроса, и был достаточно уверен в себе для того, чтобы поучать в этой сфере Ленина[2269]. Однако Ленин проигнорировал предупреждения Сталина относительно польского национализма и настоял на злосчастном наступлении в западном направлении, затеянном с целью экспорта революции[2270]. Сокрушительная победа над Советской Россией, одержанная в 1920 году Польшей, придавала явный геополитический аспект «необходимому злу» примирения с национализмом: Украинская Советская Республика, как и Белорусская Советская Республика — к созданию которой приложил руку Сталин, — отныне воспринимались как противовес усилению Польши[2271]. Но если польский национализм превратился во внешнюю проблему, имевшую внутренние последствия, то не менее сильный грузинский национализм был переварен — в значительной степени благодаря махинациям Сталина. Он был поглощен размышлениями о том, как обуздать такой национализм и использовать его в целях коммунистического строительства. В глубине души Сталин был человеком классово непримиримым, но вместе с тем он был убежден в необходимости найти modus vivendi[2272] с коммунистами из национальных меньшинств, даже если он не собирался терпеть сепаратизм в тех случаях, когда полагал, что данная территория могла быть использована внешними врагами Советского Союза с целью ослабить Советское государство и даже, может быть, напасть на него[2273].
Ленина волновал совсем иной вопрос: снисходительность и откровенная дискриминация, не говоря уже о насилии, преобладавшие в отношениях между великорусской нацией и малыми народами, что, по его мнению, выставляло Советскую Россию в дурном свете. Адольф Иоффе 9 сентября 1921 года встревожил Ленина своей телеграммой, в которой указывал, что в Туркестане политические разногласия между двумя большевистскими функционерами вызвали вспышку враждебности между русскими и коренными народами. 13 сентября Ленин в ответ на эту телеграмму требовал дополнительной информации («Факты, факты и факты») и делал вывод: «Для всей нашей Weltpolitik[2274] дьявольски важно завоевать доверие туземцев; трижды и четырежды завоевать; доказать, что мы не империалисты, что мы уклона в эту сторону не потерпим. Это мировой вопрос, без преувеличения мировой… Это скажется на Индии, на Востоке, тут шутить нельзя, тут надо быть 1000 раз осторожным»[2275].
Примерно в это же время Ленин начал делать замечания колоссального теоретического значения. В 1921 году он отмечал, что большевикам удалось совершить только буржуазно-демократическую революцию, а к социализму они еще не пришли[2276]. Вопрос о том, когда, а главное, каким образом в России действительно будет построен социализм, только обострился после неожиданного поражения мировой революции, а также «путешествий и открытий» времен гражданской войны, позволивших осознать всю глубину отсталости и отчаяния на просторах разоренной Евразии.
Сталин продолжал размышлять над общей картиной глобальных перспектив революции, включая связь между войной и революцией. На экземпляре труда Радека 1920 года он написал: «В России рабочие и солдаты объединились (потому что не был достигнут мир), а в Германии этого не произошло, потому что уже был обретен мир»[2277]. В экземпляре книги Зиновьева 1920 года «Война и кризис социализма» Сталин подчеркнул слова: «Без этого поражения [России от Японии в 1905 году] не было бы и русской революции»[2278]. Эти настроения выражались незадолго до того, как Красную армию удалось сделать орудием революции и использовать ее для возвращения бывших имперских приграничных земель — Украины, Туркестана, Закавказья, — а также покорения Монголии. Но Сталин еще не делал обширных заявлений в отношении взаимосвязи между Красной армией и революцией[2279]. В частной переписке с Чичериным он позволял себе определенный пессимизм. «Ваши возражения против моего письма об экономической политике в восточных странах, основанные на крайнем пессимизме по вопросу о нашем собственном экономическом состоянии, предполагают, что антантовский капитал теперь сейчас сразу внедрится в восточные страны и что по отношению к нему мы бессильны, — писал ему Чичерин (22 ноября 1921 года). — Но ведь это не так. Вопрос идет о довольно длительном процессе, при котором и мы не будем стоять на месте. Даже в таких странах, которые органически связаны с западным капитализмом, национальная буржуазия не сразу капитулирует перед антантовским капиталистическим захватом, и между ними происходит длительная борьба». Чичерин упоминал Румынию, Турцию, Персию и Египет. Но он не убедил Сталина. «Конечно, мы вылезем когда-нибудь из нынешней разрухи, и когда вылезем, тогда можно будет говорить об экономических комбинациях в этих государствах». Однако обменный курс рубля тем временем падает, у Советской России нет товаров на экспорт, ее торговый баланс в скверном состоянии и ей не хватает золота. Сталин утверждал, что для Советской России было бы целесообразнее развивать те регионы страны, которые граничат с Востоком, — Туркестан, Сибирь, Азербайджан[2280].
Сталин публично проявил свой пессимизм в конце 1921 года «…прошел, улетучился тот „испуг“ или „ужас“ мировой буржуазии перед пролетарской революцией, который охватил ее, например, в дни наступления Красной Армии на Варшаву, — писал он в „Правде“ (17.12.1921). — Вместе с ним проходит и тот безграничный энтузиазм, с которым воспринимали рабочие Европы чуть ли не каждую весточку о Советской России». В геополитическом смысле гражданская война в целом существенно уменьшила влияние России в мире. С таким трудом заключенное торговое соглашение с Англией оказалось не лавровым, а терновым венцом. «…не следует забывать, что торговые и всякие иные миссии и общества, наводняющие Россию, торгующие с нею и помогающие ей, являются вместе с тем лучшими разведчиками мировой буржуазии, что теперь она, мировая буржуазия, знает ввиду этого Советскую Россию, ее слабые и сильные стороны, лучше, чем когда бы то ни было, — обстоятельства, чреватые серьезными опасностями в случае новых интервенционистских выступлений», — писал Сталин. В качестве источников серьезных проблем он называл Польшу, Румынию и Финляндию, и даже Турцию с Афганистаном, как и Японию[2281]. Победоносное советское государство вышло из войны окруженным врагами, изъязвленным. Его напряженные усилия обрести временный modus vivendi с капиталистическими державами сопровождались непрочным внутренним примирением с капитализмом в рамках новой экономической политики. Революционная война, предсказанная Дурново, дала парадоксальные результаты.