Часть I. Равный мифу

Вот он — величайший и значительнейший из наших современников… Во весь свой рост он возвышается над Европой и над Азией, над прошедшим и над будущим. Это — самый знаменитый и в то же время почти самый неизведанный человек в мире.

Анри Барбюс. Сталин (1935)[1]

Сталин был человеком из плоти и крови. Он коллекционировал часы[2]. Он играл в кегли и на бильярде. Он любил поработать в саду и попариться в русской бане[3]. В его гардеробе имелись костюмы и галстуки, но он в отличие от Ленина никогда их не носил, так же как в отличие от Бухарина не питал пристрастия к традиционным крестьянским рубахам и черным кожаным курткам. Он предпочитал полувоенный френч — серый или цвета хаки, — застегнутый до верха, а также мешковатые брюки цвета хаки, которые он заправлял в высокие кожаные сапоги. Он не пользовался портфелем, но иногда носил документы, сложенные в папку или обернутые газетой[4]. Ему нравились цветные карандаши — синий, красный, зеленый, — выпущенные на московской фабрике имени Сакко и Ванцетти (которую построил американец Арманд Хаммер). Он пил минеральную воду «Боржоми» и вина — красную «Хванчкару» и белое «Цинандали» — из своей родной Грузии. Он курил трубку, набивая ее табаком из папирос марки «Герцеговина Флор» — обычно по две папиросы на трубку. У себя на столе он поддерживал порядок. У него на дачах поверх ковров были положены узкие дорожки, и он старался ходить только по ним. «Помню, он как-то просыпал немного пепла из трубки на ковер, — вспоминал Артем Сергеев, после смерти своего отца какое-то время живший в семье Сталина, — и тут же сам щеточкой, ножиком его собрал»[5].

Сталин питал страсть к книгам; читая их, он делал пометки и пользовался закладками, чтобы находить нужные места. (Его личная библиотека к концу жизни насчитывала более 20 тысяч томов.) Он писал комментарии на полях трудов Маркса и Ленина, а также Платона, немецкого стратега Клаузевица, которого читал в переводе, и Александра Свечина, бывшего царского офицера, которому Сталин никогда не доверял, но который показывал, что единственной постоянной на войне является отсутствие каких-либо постоянных[6]. «Читал Сталин очень много, — отмечал Артем Сергеев. — И всегда, когда мы виделись с ним, спрашивал, что я сейчас читаю и что думаю о прочитанном. У входа в его кабинет, я помню, прямо на полу лежала гора книг». Сталин советовал читать классиков — Гоголя, Толстого — и говорил Артему и своему сыну Василию: «Во время войны будет много ситуаций, с которыми в жизни ты не сталкивался. Тебе надо принять решение. А если ты много читал, у тебя в памяти уже будут ответ и подсказка, как себя вести и что делать. Литература тебе подскажет»[7]. Самым любимым из русских авторов у Сталина был, пожалуй, Чехов, который, по его мнению, выразительно изображал не только положительных, но и отрицательных персонажей. Тем не менее, судя по замечаниям, разбросанным по трудам и выступлениям Сталина, еще больше времени он тратил на чтение советской беллетристики[8]. Пометки, оставленные им в прочитанных книгах, нередко были очень непочтительными: «Чепуха», «Дурак», «Подонок», «Ерунда», «Ха-ха!».

Манеры Сталина отличались грубостью. Когда 5 апреля 1930 года один из руководителей советской экономики нарисовал черными чернилами карикатуру на наркома финансов Николая Брюханова, изобразив его подвешенным за мошонку, Сталин написал на рисунке: «Членам П.[олит]Б.[юро]. За все нынешние и будущие грехи подвесить Брюханова за яйца; если яйца выдержат, считать его оправданным по суду, если не выдержат, утопить его в реке»[9]. Однако при этом Сталин старался выглядеть солидным государственным деятелем, вычеркивая свои шутки и грубости даже из стенограмм официальных заседаний, которые предназначались только для внутреннего распространения[10]. Во время выступлений, желая подчеркнуть свои слова, он иногда поднимал указательный палец, но обычно избегал театральщины. «У Сталина все жесты были очень размеренны, — вспоминал Артем Сергеев. — Он никогда резко не жестикулировал». Помимо этого, Артем усвоил, что его приемный отец скуп на похвалу. «В выражениях он никогда не употреблял превосходных степеней: чудесно, шикарно… Он говорил „хорошо“. Выше „хорошо“ он не говорил, не оценивал. Мог сказать „годится“. „Хорошо“ — это было высшей похвалой из его уст»[11].

Сталин нередко поминал Бога («не дай бог», «прости, господи») и ссылался на фарисеев и другие библейские сюжеты[12]. В своем родном городе Гори он жил напротив собора, ходил в приходскую школу, с чувством пел в хоре и решил стать священником или монахом, сумев поступить в тифлисскую семинарию, где он молился девять-десять раз в день и прошел полный курс обучения, хотя и не сдал выпускных экзаменов. К тому времени он уже увлекся запрещенной литературой, начав с Виктора Гюго и постепенно дойдя до Карла Маркса, проникся неприязнью к организованной религии и забыл о былой набожности[13]. Слухи о том, что Сталин в 1930-е годы посещал церковные службы, так и не получили подтверждения[14]. В пометках Сталина, оставленных им в произведениях Достоевского и Анатоля Франса, он по-прежнему проявляет внимание к таким темам, как Бог, церковь, религия и бессмертие, но в отношении глубины и сущности этого интереса трудно сказать что-либо определенное[15]. Как бы то ни было, он уже давно отказался от христианских представлений о добре и зле[16]. Его нравственной вселенной была вселенная марксизма-ленинизма.

Судя по всему, у Сталина было очень мало любовниц и определенно не было гарема. Его семейная жизнь не была ни особенно счастливой, ни особенно несчастливой. Его отец Бесо умер относительно молодым, что не было редкостью в начале XX века; мать Кеке вела одинокую жизнь в Тифлисе. Первая жена Сталина Кетеван (Като) Сванидзе, грузинка, на которой он женился в 1906 году, через год умерла в мучениях от болезни, обычной для Баку. Он женился снова, на Надежде (более известной как Надя) Аллилуевой, русской, в 1901 году родившейся в Тифлисе и одно время тоже жившей в Баку. Сталин знал ее еще ребенком. Они поженились в 1918 году, когда Сталину официально было 39 лет (в реальности — 40). Надя работала его секретарем, затем была одним из секретарей у Ленина, но у нее были более серьезные амбиции. У супругов родилось двое здоровых детей — Василий (г. р. 1921) и Светлана (г. р. 1926). Кроме того, у Сталина был сын от первого брака — Яков (г. р. 1907), который по воле отца в течение первых 14 лет жизни воспитывался у родственников в Грузии. Сталин избегал контактов со своими многочисленными кровными родственниками с отцовской и материнской стороны. Правда, его жизнь проходила среди родни со стороны жен — многочисленных братьев и сестер Като и Нади и их супругов, — но с течением времени его интерес к ним угасал. Его личная жизнь была принесена в жертву политике.

* * *

Сталин был коммунистом и революционером. Он не походил на Дантона, пылкого француза, который мог подняться на трибуну и воспламенить толпу (пока не был казнен на гильотине в 1794 году). Сталин говорил тихо, порой почти неслышно, из-за проблем с голосовыми связками. Не отличался он и удалью, подобно своему современнику итальянскому летчику Итало Бальбо (г. р. 1896), squadrista-чернорубашечнику с неизменной сигареткой, прилипшей к губе, который воплощал в жизнь фашистский идеал «нового человека», водя ровным строем армады самолетов над Средиземным морем, а затем и над Атлантикой и получив международную известность (в итоге он погиб, когда его самолет был сбит зенитками его же собственной страны)[17]. Сталин же становился белым, когда поднимался в воздух, и избегал полетов. Ему нравилось, когда его звали Кобой — по имени героя-мстителя из грузинского фольклора и реально существовавшего человека, сыгравшего для Сталина роль благодетеля и оплатившего его обучение, — но один из друзей детства придумал для него прозвище Геза (что означало на горийском диалекте «хромой») из-за неуклюжей походки, выработавшейся у Сталина после несчастного случая. Чтобы сделать шаг, ему приходилось заносить вперед все бедро[18]. Этот и другие физические дефекты явно тяготили его. По словам телохранителя Сталина, однажды на Кавказе около своих любимых лечебных ванн в Мацесте тот встретил мальчика лет шести. Сталин «протянул ему руку и спросил: „Как тебя зовут?“ — „Валька“, — солидно ответил мальчик. „Ну, а меня Оська-рябой, — в тон ему сказал т. Сталин. — Ну вот, мы теперь с тобой знакомы“»[19].

Заманчиво найти в этих уродствах, как в скрюченной спине шекспировского Ричарда III, истоки кровожадной тирании: мучения, ненависть к самому себе, скрытую ярость, вспышки гнева, манию к низкопоклонству. Мальчику из Мацесты было почти столько же лет, сколько было Сталину, когда он перенес болезнь, навсегда оставившую следы на его носу, нижней губе, подбородке и щеках. Его оспины подвергались ретуши на снимках, предназначенных для публики, а неуклюжая походка Сталина не афишировалась. (Кинооператорам не разрешалось снимать его на ходу.) Люди, встречавшиеся с ним, обращали внимание на его обезображенное лицо и странные телодвижения, как и на признаки его возможной неуверенности в себе. Он любил анекдоты и карикатуры, но только не на себя самого. (Известно, что якобы сверхуверенный в себе Ленин не допускал, чтобы в печати появлялись даже дружеские шаржи на него[20].) Сталин отличался странным чувством юмора. Те, кто имел с ним дело, отмечали у него вялое рукопожатие и то, что он совсем не такой высокий, каким кажется на снимках. (Сталин имел рост около 1 метра 70 сантиметров — примерно такой же, как у Наполеона, и на три сантиметра меньше, чем у Гитлера, чей рост составлял 1 метр 73 сантиметра[21].) И все же, несмотря на первоначальный шок — это и вправду Сталин? — большинство из тех, кто видел его впервые, обычно понимали, что не могут отвести от него взгляда, особенно от его выразительных глаз[22]. Более того, они видели, что он несет на себе тяжкий груз, навалившийся на него страшным бременем. В отличие от шекспировского Ричарда III Сталин обладал талантами и железной волей, чтобы править огромной страной. Он источал харизму — харизму диктаторской власти.

В годы после Великой войны диктатура воспринималась многими как средство, позволявшее выбраться из болота обыденности, «состояние исключительности», как выразился будущий теоретик нацизма Карл Шмитт[23]. Так же и советские теоретики видели в диктатуре политический динамизм и спасение человечества. В апреле 1929 года Владимир Максимовский (г. р. 1887), известный тем, что когда-то выступал против Ленина (по вопросу о Брестском мире с империалистической Германией) и поддерживал право Троцкого на то, чтобы быть выслушанным, выступил с лекцией о Никколо Макиавелли, которая в том же году была напечатана в главном марксистском историческом журнале Советского Союза. Максимовский выставил этого флорентийца времен Ренессанса теоретиком «буржуазной революционной диктатуры», которую автор считал прогрессивной для своей эпохи, в противоположность реакционной диктатуре Муссолини. Такая оценка имела классовую основу. Соответственно, прогрессивной была и советская диктатура рабочего класса. Максимовский вслед за Макиавелли допускал, что диктатура может переродиться в тиранию, когда правитель преследует чисто личные интересы[24]. Однако Максимовский не поднимает в явном виде вопроса о личности конкретного диктатора и о том, каким образом процесс отправления неограниченной власти оказывает влияние на характер правителя. Последующие исследователи справедливо отмечали, что Сталин мог давать полную волю своей жестокости лишь благодаря почти перманентному существованию страны в чрезвычайной ситуации, которую порождали коммунистическая идеология и практика. Но при этом упускается из виду, что своей социопатологией Сталин в какой-то степени был обязан опыту диктаторской власти.

Детство Сталина при всех его болезнях и прочем было более или менее нормальным, но этого никак нельзя сказать о его жизни в пору его пребывания в должности генерального секретаря[25]. К концу 1920-х годов он предстает перед нами правителем, полным на первый взгляд непримиримых противоречий. Он мог вспыхнуть яростным гневом, отражавшимся в его желтоватых глазах, но был способен и на широкую, ласковую улыбку. Порой он мог быть исключительно внимательным и очаровательным; порой был не в состоянии забыть мнимую обиду и маниакально обдумывал возможности для мести. Он был и целеустремленным, и нерешительным, и любезным, и сквернословом. Он гордился своим обширным кругом чтения и способностью цитировать мудрые мысли Маркса и Ленина и в то же время презирал манерных интеллектуалов, которых считал надутыми снобами. Он обладал феноменальной памятью и широким кругозором, но его интеллектуальный горизонт был резко ограничен примитивными теориями о классовой борьбе и империализме. Он тонко чувствовал чаяния масс и зарождающейся элиты, но почти никогда не бывал ни на заводах, ни в полях, ни даже в госучреждениях, предпочитая получать информацию о подвластной ему стране из секретных сводок и газет. Он цинично относился к людям, подозревая у всех самые низменные мотивы, а сам жил и дышал идеалами. Но что самое главное, в первую очередь он воспринимал себя в качестве наследника и главного ученика Ленина. Однако в так называемом «Завещании», приписываемом Ленину, содержался призыв к его отстранению; этот документ, впервые всплывший весной-летом 1923 года, преследовал Сталина, не менее шести раз спровоцировав его на то, чтобы подать в отставку, и, хотя она так и не была принята, все это разжигало в нем ожесточение, злопамятность и мстительность.

Кропотливо выстроить личную диктатуру в рамках ленинской диктатуры Сталину помогли как непредвиденный случай (безвременная смерть Ленина), так и собственные таланты: он был пятым секретарем партии, после Якова Свердлова (которого тоже постигла безвременная смерть), Елены Стасовой, Николая Крестинского и Вячеслава Молотова. Присвоенный им образ спасителя большевистского дела и страны, подвергавшихся угрозам со всех сторон, был сопряжен с опасениями за судьбу социалистической революции и возрождение России как великой державы. Партия Ленина, захватив власть в бывшей Российской империи, оказалась в ситуации «капиталистического окружения», и эта паранойя властных структур подпитывала личную паранойю Сталина, и сама подпитывалась ею. Но эти испытываемые им чувства, каким бы ни был их первоисточник, сейчас уже нераспознаваемый, гипертрофированно раздувались по мере того, как он накапливал власть над жизнью и смертью сотен миллионов людей и пользовался ею. Таковы были парадоксы власти: чем ближе подходила страна к построению социализма, тем сильнее обострялась классовая борьба; чем больше личной власти приобретал Сталин, тем больше власти ему было нужно. Триумф, омраченный предательством, превратился в движущую силу и революции, и жизни Сталина. Начиная с 1929 года, по мере того как возрастали мощь Советского государства и личной диктатуры Сталина, росли и ставки. Избранный им курс на построение социализма обернулся как успехом, так и потрясениями, вместе с тем крайне обостряя присущие ему сверхподозрительность и мстительность[26]. «Власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно», — писал в частном письме английский историк католицизма, имея в виду инквизицию и папство[27]. Но в то же время абсолютная власть оказывает абсолютное формирующее влияние.

Коммунизм был идеей, волшебным дворцом, чьей притягательностью он был обязан мнимому сочетанию науки с утопией. Согласно марксистской концепции, капитализм, сменивший феодализм, создал огромные богатства, но затем стал «обузой», обслуживающей интересы одного лишь класса эксплуататоров за счет остального человечества. Но, после того как с капитализмом будет покончено, перед «производительными силами» откроется невиданный простор. Более того, на смену эксплуатации, колониям и империалистическим войнам придут солидарность, освобождение, мир и изобилие. Представить себе конкретный облик социализма было сложно[28]. Но в любом случае это было бы нечто отличное от капитализма. По логике для построения социализма следовало искоренить частную собственность, рынок и буржуазные парламенты, заменив все это коллективной собственностью, социалистической собственностью и властью народа (или советами). Разумеется, капиталисты никогда бы не позволили похоронить себя. Они бы насмерть сражались с социализмом, прибегая к любым средствам — вредительству, шпионажу, лжи, потому что это была бы война, победителем в которой мог бы стать только один класс. И самые ужасающие преступления становились нравственными императивами, необходимыми для построения рая на земле[29].

* * *

Массовое насилие призывало под свои знамена полчища, готовые сразиться с непримиримыми врагами, вставшими не на ту сторону истории[30]. Объявленный наукой марксизм-ленинизм и строительство социализма в реальном мире с дальнейшим движением к коммунизму как будто бы давали ответы на величайшие вопросы: почему в мире существует столько проблем (из-за существования классов) и как его можно улучшить (посредством классовой борьбы), причем дело нашлось бы для каждого. Жизни людей, во всех прочих отношениях незначительные, оказывались привязаны к строительству совершенно нового мира[31]. Реквизиции хлеба или работа на токарном станке становились ударами по мировому империализму. То, что участники этого процесса стремились к личной выгоде, не могло нанести ущерба делу: идеализм и приспособленчество всегда подкрепляют друг друга[32]. За стремлением повысить свою значимость стояло и накапливающееся возмущение. Почти половину населения СССР составляли те, кому было меньше 29 лет, что делало страну одной из самых молодых в мире, а молодежь выказывала особое увлечение идеей, которая приводила ее в эпицентр борьбы за то, чтобы построить завтрашний мир уже сегодня, отдав свои силы служению высшей истине[33]. Ссылки на капитализм как на антимир также помогают объяснить, почему, невзирая на импровизации, социализм, который предстояло построить под руководством Сталина, складывался в «систему», легко поддававшуюся истолкованию в рамках Октябрьской революции.

Сталин воплощал в себе высокую идею коммунизма. Вокруг него выстраивался культ, провозглашавший его вождем: это старинное слово прежде обозначало того, кто сумел возглавить группу людей, проявив способность к добыче и распределению наград, но стало равносильным понятию «верховный правитель», русским эквивалентом терминов «дуче» и «фюрер»[34]. Прославляя Сталина, люди прославляли свое дело и самих себя как его приверженцев. Сам он выступал против своего культа[35]. Сталин называл себя дерьмом в сравнении с Лениным[36]. В черновой вариант предназначенного для «Правды» репортажа о встрече Сталина с делегацией колхозников из Одесской области, состоявшейся в ноябре 1933 года, он вставил имена Михаила Калинина, Молотова и Лазаря Кагановича, чтобы создать видимость коллективного руководства страной[37]. Аналогичным образом, по словам Анастаса Микояна, Сталин упрекнул Кагановича, сказав ему: «Что это такое, почему меня восхваляете одного, как будто один человек все дела решает?»[38] Трудно сказать, что двигало им в подобных случаях — ложная скромность, неподдельное смущение или просто непостижимые глубины его личности, — однако продолжительные овации доставляли ему явное удовольствие[39]. Как вспоминал Молотов, «сначала [Сталин] боролся со своим культом, а потом понравилось немножко»[40].

* * *

Помимо этого, Сталин воплощал в себе многонациональный Союз. СССР, как и Российская империя, представлял собой уникальную евразийскую формацию, которая раскинулась на двух материках, не будучи при этом ни Европой, ни Азией. Сталин скептически относился к идее о том, что национальности со временем отомрут, в отличие от многих левых, поклонявшихся классу[41]. Национальная принадлежность в его глазах была и упрямым фактом, и возможностью, средством преодолеть предполагаемую отсталость[42]. Он уделял внимание насаждению лояльного партийного правления, скажем, на Украине или в своей родной Грузии, но в гораздо меньшей степени, чем российской истории и геополитике[43]. Россия пришла к представлению о себе как о провиденциальной силе, господним волеизъявлением имеющей особую миссию в мире. Российский двор своей роскошью затмевал все прочие монархии, но, несмотря на все успехи индустриализации, Россия оставалась аграрной империей, державшейся на плечах крестьян. Амбиций у нее всегда было гораздо больше, чем ресурсов, и это несоответствие усугублялось тем фактом, что у России не имелось естественных границ. Это влекло за собой покорение соседних земель, прежде чем они могли быть использованы в качестве трамплинов для гипотетического вторжения, и тем самым задавало динамику «оборонительного» экспансионизма. Такой была Россия, которую унаследовал этот грузин и которой он отдал всего себя как своему социалистическому отечеству.

Живой человек из плоти и крови, коммунист и революционер, окруженный врагами диктатор в окруженной врагами диктатуре, ужасный поджигатель классовой войны, воплощение всемирного коммунистического дела и евразийского многонационального государства, яростный защитник возрождающейся России, Сталин делал то же, что делали другие признанные вожди: он сформулировал и преследовал непротиворечивую цель, которой в данном случае являлось мощное государство, опирающееся на сплоченное общество, искоренившее капитализм и строившее индустриальный социализм[44]. Такие эпитеты, как «кровожадный» и «лживый», лишь в ничтожной степени описывают личность, с которой читатель встретится в настоящем томе. В то же время Сталин магнетически воздействовал на миллионы. Его колоссальный авторитет опирался на выкованную им сплоченную фракцию, построенный им мощный аппарат и марксистско-ленинскую идеологию, сложившуюся при его участии. Но его власть многократно усиливали простые люди, проецировавшие на него свои непомерные ожидания по части справедливости, мира и изобилия, а также национального величия. Диктаторы, накопившие огромную власть, нередко растрачивают себя по мелочам, бесконечно разглагольствуя о своих навязчивых идеях и парализуя государство. Но Сталин сосредоточился на создании великой социалистической державы. И в эпоху с 1929 по 1936 год, о которой пойдет речь в части III, он построил великую социалистическую державу с первоклассными вооруженными силами. Сталин был мифом, но он оказался равным мифу.

Глава 1. Триумф воли

Мы отвергаем идею правового государства. Если человек, претендующий на то, чтобы называться марксистом, всерьез говорит о правовом государстве и, более того, прибегает к понятию «правовое государство» применительно к советскому государству, то это означает, что его ведут за собой буржуазные юристы. Это означает, что он отходит от марксистско-ленинского учения о государстве.

Лазарь Каганович, выступление в Институте советского строительства, 4 ноября 1929 года[45]

Пусть мяукают там, в Европе, на все голоса… о «крахе» СССР. Этим они не изменят ни на йоту ни наших планов, ни нашего дела. СССР будет первоклассной страной самого крупного, технически оборудованного промышленного и сельскохозяйственного производства. Социализм непобедим. Не будет больше «убогой» России. Кончено! Будет могучая и обильная передовая Россия.

Сталин — в Сорренто, Максиму Горькому, декабрь 1930 года>[46]

Морис Хиндус, эмигрант, вернувшийся в свое родное село на юге Украины и оказавшийся в роли очевидца, осознавал, что затеянная Сталиным насильственная всеобщая коллективизация и форсированная индустриализация представляли собой «грандиозную игру»[47]. Двадцатью годами ранее отдельная крестьянская революция, происходившая параллельно городской большевистской революции, привела к экспроприации подавляющего большинства российских поместий, как и многих крестьянских хозяйств, и привела к возникновению огромного слоя мелких землевладельцев, насчитывавшего 25 миллионов крестьянских хозяйств. Разрушение этого нового социоэкономического пейзажа, основанного на фактическом владении землей, представлялось почти невыполнимой задачей. Предложенная Лениным квазирыночная новая экономическая политика являлась вынужденной уступкой этой крестьянской революции. Хотя основная масса коммунистов не питала особой любви к крестьянам, положительные результаты нэпа были налицо, многие коммунисты на селе со временем примирились с перспективой мирного врастания крестьян в социализм. По иронии судьбы эти ожидания никогда не были более сильными, чем в самый разгар активности центрального партийного аппарата с ее регулированием цен, ползучим огосударствлением и индустриализационными амбициями, которая фатально подорвала и без того сильно просевшую жизнеспособность нэпа. Сталин отчитывал выступавших за нэп коммунистов точно так же, как он нападал на европейских социал-демократов с их так называемым парламентским путем к социализму. «Можем ли мы это себе представить? — написал он на полях переизданной в 1930 году статьи Энгельса о мирном построении социализма во Франции и в США. — Нет, это неверно!»[48]

Сталин выступал за объединение мелких крестьянских хозяйств, которое бы позволило осуществить их механизацию и использовать агрономические методы, необходимые для повышения урожайности. Разумеется, все это было возможно и без коллективизации — именно таким путем, как указывал сам Сталин, пошли США, но там речь шла о крупных механизированных частных фермах, а в глазах марксистов-ленинцев классовые и имущественные отношения в конечном счете определяли политическую систему. Некоторые члены Политбюро все же думали или надеялись, что коллективизацию удастся провести добровольно, но к 1928 году добровольная коллективизация затронула всего 1 % обрабатываемых земель страны. Единственным способом осуществить всеобщую коллективизацию являлось принуждение. Перспектива чрезмерного насилия и неурядиц ужасала многих коммунистов. Но Сталин и его приверженцы возражали на это, что критики хотят приготовить омлет, не разбивая яиц. Единственной реальной альтернативой насильственной коллективизации было примирение коммунистов с капиталистическими социальными отношениями и вытекавшими из них долгосрочными политическими последствиями. В случае если бы не было покончено с крестьянской революцией, над режимом нависла бы постоянная угроза. К этим весомым соображениям добавлялась и становившаяся вопросом жизни и смерти индустриализация, которую нужно было каким-то образом финансировать. Ответ виделся в том, чтобы выжать из крестьян еще больше хлеба, в том числе для экспорта; этот путь был назван «первоначальным социалистическим накоплением». Россия столетиями видела жестокое обращение с крестьянами, но сейчас под это бездушие подводилась якобы научная и нравственная база[49].

Сталин не был главой правительства (Совета народных комиссаров). Он занимал должность Генерального секретаря Коммунистической партии, контролировавшего все коммуникации режима, кадровые назначения, советскую тайную полицию и армию, а также присматривавшего за правительством. Из своего кабинета (комната 521) в штаб-квартире партии на Старой площади в Москве Сталин осуществлял строительство социализма среди свирепых бурь массовой мобилизации[50]. Шаги, предпринятые Сталиным в 1929–1930 годах, были импровизацией, но они проистекали из глубин марксистской теории[51]. Сталин, как и Ленин, был уверен в том, что «мелкобуржуазному» крестьянству суждено сойти с исторической сцены, а также в неисправимости капитализма, коварстве классовых врагов, неизбежности революционного насилия и значении тактической гибкости и твердой воли. Он был ленинцем до мозга костей[52]. Сталин обострял ощущение необходимости в форсированном строительстве социализма, постоянно распинаясь об угрозе «капиталистического окружения». Миллионы городских жителей и даже часть сельского населения были заворожены сочетанием реальной классовой войны и передовой техники. Перспектива участия в построении нового, лучшего мира, столь привлекательная для масс, способствовала вербовке нового поколения партийных активистов и захватывала воображение людей по всему миру.

Вместе с тем жестокие потрясения, сопровождавшие строительство социализма, влекли за собой выявление и дальнейшее формирование жестоких черт личности Сталина. «Правые уклонисты», «социал-фашисты», «ликвидация кулака», «вредители», «право-левацкий блок», «террористические акты», «военные заговоры», «троцкисты» — все эти тропы, укоренившиеся в большевистском репертуаре, приобрели новый, еще более зловещий оттенок. В документах Сталин предстает человеком самоуверенным, но при этом ходящим по лезвию ножа, непревзойденным задирой, тонко чувствующим слабые места в других людях, но при этом обиженным на весь мир. Даже удовлетворение у него всегда перемежается с горечью. Сколько бы соперников он ни одолел, осажденным оставался он сам. Сколько бы врагов ни было выслано, посажено в тюрьму и казнено, на их место вставали все новые и новые — и они охотились за ним. Сколько бы власти он ни приобрел, ему требовалось еще больше. И в то же время насилие, к которому прибегал режим, словно бы порождало тех самых внутренних врагов и те самые внешние угрозы, о которых неустанно предупреждали донесения советской тайной полиции. В насаждаемой Сталиным перегретой атмосфере его болезненная обидчивость и склонность подозревать худшее подпирали курс на строительство социализма и сами находили в нем опору. Судьбы революции и личность Сталина все сильнее переплетались друг с другом.

Жертва

Для человека, одержимого государственными соображениями, поступки Сталина нередко носили чрезмерно личный характер. Николай Бухарин в отличие от Троцкого входил в ближайшее окружение советского диктатора. Они познакомились в 1913 году в Вене, и с середины 1920-х годов Сталин выказывал подлинную привязанность к Бухарину. Алексей Балашов, в молодости работавший в личном секретариате Сталина, под конец жизни вспоминал: «…генсек, когда ему приносили бланки с результатами голосования членов Политбюро путем опроса, часто, не поднимая головы от бумаг, бросал:

— Как Бухарин, „за“?

Мнение Николая Ивановича… было весьма важным для Сталина при определении своего собственного отношения к конкретному вопросу»[53]. Кроме того, Бухарин в отличие от Троцкого старался не вставать в открытую оппозицию Сталину. Тем не менее в 1929 году, проталкивая свой радикальный поворот к принудительной всеобщей коллективизации, Сталин обвинил Бухарина и его союзников в «уклоне» от партийной линии. Тем самым в результате действий диктатора у него самого и у режима появился новый высокопоставленный внутренний враг[54].

Бухарин, сыгравший ключевую роль в победе Сталина над Троцким, сам непреднамеренно приложил руку к своей демонизации Сталиным. Поводом для все более яростных нападок послужило неожиданное появление листка, изданного 23 января 1929 года ушедшим в тень троцкистским подпольем, в котором была приведена сделанная Каменевым и номинально предназначенная для Зиновьева «запись» секретной встречи Каменева с Бухариным, состоявшейся по инициативе последнего еще 11 июля 1928 года[55]. Бухарина поймали с поличным: он тайно встречался с бывшим оппозиционером и откровенничал с ним о внутрипартийных делах, в то же время в частной беседе заявив о несогласии с резолюциями июльского пленума 1928 года, составленными им самим. Этим инцидентом занялась Центральная контрольная комиссия во главе с Серго Орджоникидзе, который, хотя и был верным сталинцем, в целом неодобрительно относился к сталинским политическим вендеттам и до этого момента пытался примирить Бухарина со своим патроном. Однако в «записи», сделанной Каменевым, содержалось заявление Бухарина о том, что Орджоникидзе за глаза ругал Сталина. В свою очередь, Каменев, опять пытаясь заискивать перед Сталиным, представил письменные показания, обличительные, как и сама «запись», по отношению к Бухарину. Тот с запозданием догадался, что попал в ловушку, в то время как Сталин делал вид, что действует с большой неохотой. («Как это ни печально, приходится констатировать факт…») На первых двух объединенных заседаниях Политбюро и президиума Центральной контрольной комиссии 30 января 1929 г. Сталин осудил Бухарина вместе с его союзниками Михаилом Томским и Алексеем Рыковым, обозвав их «правоуклонистской, капитулянтской группой, ратующей не за ликвидацию капиталистических элементов города и деревни, а за их свободное развитие»[56].

Тем самым оппозиция насильственной коллективизации и принудительным хлебозаготовкам была выставлена как защита капитализма. Бухарин, Рыков и Томский составили апелляцию, в которой ссылались на «Завещание» Ленина — «с тех пор, как были написаны эти слова, эта „необъятная власть“ стала еще более „необъятной“», — но 9 февраля 1929 года под председательством Орджоникидзе партия осудила Бухарина за то, что тот встречался с Каменевым, и Рыкова с Томским за то, что те не сообщили об этом[57].

Одновременно Сталин читал составлявшиеся в ОГПУ сводки перехваченной переписки между Троцким и его сторонниками, сосланными в дальние уголки СССР: те злорадно указывали, что радикальный поворот Сталина оправдывает их давние левацкие призывы к классовой войне против кулаков и нэпманов. Сталин зачитал выдержки из этих сводок на Политбюро, которое откликнулось на его раздражение и постановило выслать Троцкого из страны[58]. Турция выдала ему визу, и 20 января Троцкий вместе с семьей и имуществом в сопровождении агентов ОГПУ отбыл из Алма-Аты. 10 февраля в Одессе Троцкого, его жену Наталью Седову и их старшего сына Льва Седова под конвоем ОГПУ тайно доставили на борт парохода «Ильич». Порт был оцеплен войсками. Других пассажиров на пароходе не было. В приказе о высылке ничего не говорилось о личном архиве Троцкого, а поскольку ОГПУ не получило четкого приказа конфисковать его, он и не был конфискован. Троцкому удалось вывезти из страны несколько ящиков документов и книг[59]. Менее чем через две недели в буржуазной прессе появились две его статьи. В статье «Как могло это случиться?» Троцкий объяснял свое поражение, признавая, что Сталин «одарен практическим смыслом, выдержкой и настойчивостью в преследовании поставленных целей», но добавляя к этому, что «политический его кругозор крайне узок. Теоретический уровень столь же примитивен. Его компилятивная книжка „Основы ленинизма“, в которой он пытался отдать дань традициям партии, кишит ученическими ошибками». «Что такое Сталин? — делал вывод Троцкий. — …наиболее выдающаяся посредственность нашей партии»[60].

Вскоре Троцкого выставили из его временной резиденции в советском консульстве в Стамбуле, и в целях безопасности он перебрался на Принкипо — один из Принцевых островов, расположенных в Мраморном море, в 20 милях от Стамбула (или в полутора часах плавания от него). Когда-то на Принкипо ссылали соперников византийских императоров, теперь же остров большую часть времени пустовал, и только летом туда приезжали отдыхающие[61]. Он прибыл на этот «остров с красными утесами, окруженный глубокой синевой» (как выразился Макс Истмен) 8 марта 1929 года и поселился на просторной, но запущенной вилле на окраине главного поселка острова. У ворот, ведущих к снятому для Троцкого зданию, в котором почти не было обстановки, несли караул турецкие полицейские. Но, как и в советском Сухуме, куда Троцкий приезжал на лечение, здесь имелась веранда, выходящая на море. Лев Седов обосновался на первом этаже, где он занимался обширной перепиской своего отца, а сам Троцкий начал устраивать себе кабинет на втором этаже. Он пытался перебраться в Европу, но никто, начиная с немецких социал-демократов, которых Троцкий неустанно высмеивал, не желал выдавать ему визу[62]. Находясь на Принкипо, Троцкий обличал ложь советского режима, и отголоски его разоблачений расходились по всему миру, проникая и в кабинет Сталина[63].

Находясь в Советском Союзе, Троцкий лишился какой-либо возможности выступать публично, но за границей он не только писал для периодических изданий на нескольких европейских языках, но и основал русскоязычный «Бюллетень оппозиции» (большевиков-ленинцев). В написанной им вступительной заметке от издательства он отстаивал право партийной оппозиции на существование и обещал читателям факты и документы; в этом же духе он написал открытое письмо рабочим СССР, в котором отрицал, что добровольно покинул Советский Союз[64]. ОГПУ распространяло слухи о том, что Троцкий был выслан с целью оживить революционное движение на Западе; тем самым подавался сигнал эмигрантам-белогвардейцам убить его[65]. «Бюллетень», издававшийся в Париже небольшим тиражом, было невозможно легальным путем достать в СССР, хотя на протяжении какого-то времени некоторые из советских должностных лиц, выезжавших за границу, контрабандой привозили эти экзотические листки домой и распространяли их[66]. Выпуски «Бюллетеня» содержали поразительно точные отчеты о проходивших в Москве закрытых партийных собраниях с участием Бухарина, который сетовал: «На 12-м году революции ни одного выборного секретаря Губкома; партия не принимает участия в решении вопросов. Все делается сверху», на что ему отвечали криками: «Где ты это списал, у кого? У Троцкого!»[67]

Вообще говоря, Троцкий отказывался считать себя союзником Бухарина и тех, кого он считал выразителями мелкобуржуазных классовых интересов. «Правые считают, что если дать больше простора индивидуальному крестьянскому хозяйству, то нынешние трудности могут быть преодолены, — писал он в марте 1929 года в статье, также помещенной в первом номере „Бюллетеня“. — Ставка на капиталистического фермера (европеизированного или американизированного „кулака“) несомненно даст плоды, но это будут капиталистические плоды, которые на одном из довольно близких этапов приведут к политическому крушению советской власти… Курс на капиталистического фермера абсолютно несовместим с диктатурой пролетариата»[68]. Тем не менее в глазах Сталина «правые уклонисты», желавшие продолжать прежнюю партийную политику — нэп, стакнулись с разгромленной левой оппозицией, желавшей покончить с нэпом. Те и другие, критикуя партийную линию, демонстрировали отсутствие единства в партии, а следовательно, ее слабость, тем самым подавая капиталистическим державам сигнал к интервенции и свержению социализма. А так как Сталин воплощал в себе партийное единство и решимость строить социализм, по логике вещей он становился первым кандидатом на уничтожение. Тем самым оппозиция политике Сталина приравнивалась, в том числе благодаря стараниям Вячеслава Менжинского, председателя ОГПУ, к терроризму[69].

Между тем ближайшие соратники Сталина пытались подлизаться к нему. 10 марта 1929 года в «Правде» был напечатан текст доклада Клима Ворошилова на Ленинградской областной партийной конференции с анализом международного положения, хода строительства социализма и внутрипартийной оппозиции курсу на коллективизацию, а спустя четыре дня Ворошилов в письме диктатору осведомлялся, «провалился я на все 100 % или только на 75 %». В ответ Сталин похвалил его за «хороший, принципиальный доклад» и добавил, имея в виду президента США и британского министра иностранных дел: «Всем гуверам, чемберленам и бухариным попало по заднице»[70].

Бухарин в унынии ожидал, что Сталин ради извлечения политической выгоды извратит его слова и заклеймит его как раскольника, но жестокость Сталина могла надолго озадачить его друга. К тому же, как бы коварно Сталин ни подкапывался под Бухарина, жертвой всегда оставался он сам. «Ты меня не заставишь молчать или прятать свое мнение выкриками о том, что я „всех хочу поучать“, — писал Сталин Бухарину 16 апреля 1929 года, в день стычки на Политбюро. — Будет ли когда-либо положен конец нападкам на меня?»[71]

Никакой жалости

Вслед за заседанием Политбюро Сталин в тот же день собрал продолжавшийся целую неделю карательный объединенный Пленум Центрального Комитета и Центральной контрольной комиссии, на котором его сторонники изливали яд на Бухарина[72]. 18 апреля, отбиваясь от яростных нападок, Бухарин перешел в контрнаступление на крестьянскую политику Сталина, в рамках которой принуждению подвергались и бедняки с середняками. Он утверждал, что «численность кулацких хозяйств невелика» и что «мы можем позволить развиваться единоличным хозяйствам, не опасаясь богатых крестьян». Сталин формально ответил ему лишь на вечернем заседании 22 апреля. «…дружба дружбой, а служба службой, — заявил он. — Мы все служим интересам рабочего класса — если интересы рабочего класса расходятся с интересами личной дружбы, то долой личную дружбу»[73].

Сталин предлагал заманчивую стратегическую цель — ускоренное построение современного некапиталистического общества, но он всячески отрицал, что сворачивает ленинский нэп. (В противном случае уклонистом стал бы уже он сам.) Нэп, объяснял он, всегда имел две стороны: отступление и новое наступление, которое должно было последовать за ним, а «ошибка Бухарина состоит… в том, что он не видит двусторонности нэпа, он видит только одну сторону нэпа»[74]. Сталин по-манихейски ссылался на Ленина в том смысле, что речь идет о том, «„кто кого“, мы ли их, капиталистов… или они нас… Каждое продвижение вперед со стороны капиталистических элементов — это урон для нас» и что крестьянство — это «последний капиталистический класс». Он напомнил слушателям, что Рыков и Бухарин первыми возмутились его просьбой об отставке (в декабре 1927 года), и отплатил Бухарину его же монетой, вслух зачитав места из «Завещания» Ленина, касавшиеся Бухарина, и отметив: «Теоретик без диалектики. Теоретик нашей партии, относительно которого едва ли можно сказать, с большим сомнением можно сказать, что его воззрение вполне марксистское». И после всего этого Сталин выступил как миротворец, высказавшись против того, чтобы «Бухарина и Томского вывести из Политбюро»[75].

Возможно, Сталину и не удалось бы собрать достаточное количество голосов для их исключения. Тем не менее Бухарин был изгнан с должности главного редактора «Правды», а Томский — с должности главы профсоюзов. Рыков остался во главе правительства, координировавшего работу экономики[76]. Сталин добился, что пленум отверг предложенные Рыковым и Бухариным политические альтернативы, такие как импорт хлеба («лучше нажимать на кулака и выжать у него хлебные излишки, которых у него не мало»), однако резолюции пленума, резюмировавшие позицию правых (пусть она и осуждалась), не были опубликованы[77].

Развитие событий в деревне оправдывало критиков Сталина. Урожай 1928–1929 годов составил всего 62–63 миллиона тонн (что было значительно ниже официальной цифры в 70–71 миллионов тонн), а общие объемы государственных хлебозаготовок составили всего около 8 миллионов тонн — на 2 миллиона тонн меньше, чем в предыдущем году[78]. В Ленинграде хлебные карточки были введены уже в ноябре 1928 года. Вскоре к этой же мере прибегла Москва, как и другие промышленные города, в которых вслед за хлебными карточками были введены карточки на сахар и чай, а затем и на мясо, молочные продукты и картофель. Однако Сталин утверждал, что проблемы, созданные его антирыночными мерами принуждения, требовали нового принуждения. Весной 1929 года он отправил Кагановича как своего полномочного представителя на Урал и в Западную Сибирь, отчасти в те же районы, в которых сам диктатор побывал годом ранее. Тем не менее к лету 1929 года замаячила нехватка продовольствия. Режиму пришлось тратить скудную твердую валюту, чтобы закупить за границей четверть миллиона тонн зерна (это обошлось в 30 миллионов конвертируемых или золотых рублей, или почти в 15 миллионов долларов)[79]. Таковы были голые факты. Сталин предполагал, что нагнетание принуждения сыграет роль механизма политической вербовки, оторвав крестьян-бедняков и середняков от кулака. Это служило дополнением к его новой выдумке — раскольническому «правому уклону», — заставившей фракцию Сталина снова заявить о своей лояльности ему и позволявшей держать в повиновении партийную массу[80].

Сталин поставил свой политический оппортунизм на службу делу насаждения социализма (некапитализма) в деревне и хлебозаготовок, необходимых, чтобы финансировать некапиталистическую индустриализацию в городах и накормить их. Он перенял у Бухарина дар политического дилетантизма, но в более широком плане сам создал для себя благоприятный момент, воспользовавшись кризисом, отчасти порожденным его же чрезвычайными мерами, чтобы навязать стране режим постоянной чрезвычайщины. Микоян в июне 1929 года признавал, что «если бы не было хлебных затруднений, вопрос о мощных колхозах, машинно-тракторных станциях не был бы именно сейчас поставлен с такой мощью, размахом и широтой»[81]. Уже в 1926 году, в 30-летнем возрасте, он был назначен Сталиным кандидатом в члены Политбюро, а также руководителем торговли, благодаря чему стал самым молодым из наркомов. На этой должности он подчинялся непосредственно Рыкову и на какое-то время сблизился с Бухариным (как и Сталин), но сейчас Микоян играл роль одного из главных подручных Сталина, проводивших новую жесткую линию. Тем не менее Микоян постоянно ощущал твердый нажим со стороны Сталина. «Никаких уступок в деле хлебозаготовок, — вскоре после этого писал ему Сталин. — Держись крепко и будь максимально неуступчив! Если ты теперь пожалеешь их и этим хоть на йоту поколеблешь наш план… никто не пожалеет ни ЦК, ни Наркомторг»[82].

Геополитическая дилемма

По завершении пленума была проведена XVI партийная конференция (23–29 апреля 1929 года), которая еще раз ратифицировала «оптимальный» (максималистский) вариант пятилетнего плана[83]. Эта шальная программа развития страны, выполнение которой официально началось в октябре 1928 года, означала конец эпохи нэпа с ее утратой революционного пыла и предусматривала почти четырехкратный рост инвестиций в государственном секторе экономики с целью обеспечить ежегодный прирост ВВП примерно на 20 %[84]. Этот фантасмагорический документ также предполагал абсолютный рост потребления в домохозяйствах. Тем не менее основной упор делался на машиностроение или на марксистском жаргоне развитие средств производства, необходимое, чтобы ликвидировать зависимость СССР от иностранных капиталистов[85]. Эта извечная мечта, возникшая задолго до большевистского режима, неизменно оставалась недостижимой, поскольку Запад располагал ключевыми передовыми технологиями, необходимыми России для того, чтобы конкурировать с ним. Ставка Сталина на коллективизацию и социалистическую индустриализацию, призванную сделать Россию независимой, тоже требовала сотрудничества со стороны иностранных капиталистов[86]. Тем не менее советская власть громогласно заявляла о намерении покончить с капитализмом во всем мире[87].

Молодое Советское государство не имело возможности вернуть такие бывшие царские владения, как Польша, Финляндия, Эстония, Латвия и Литва, ставшие независимыми государствами, Бессарабию, захваченную Румынией, и Карс с Ардаганом, отошедшие Турции. Коммунистические революции в Венгрии и некоторых регионах Ирана были подавлены или не достигли цели; провалом завершились коммунистические путчи в Германии, Болгарии и Эстонии. Попытки сделать своим верным союзником националистический режим в Китае не принесли Сталину ничего, кроме унизительного фиаско. Традиционное русское влияние усилилось в Монголии, которая была советским сателлитом, но сократилось в Корее и Маньчжурии (Япония аннексировала первую и засматривалась на вторую). Но даже при этом советская власть, объявляя себя противоядием против империалистического мирового порядка, была вынуждена проводить политику сосуществования, сводившуюся к попыткам добиться признания со стороны капиталистов и вести с ними торговлю[88]. Ленин однажды заявил, что капиталисты готовы продать даже веревку, на которой их повесят коммунисты, но из-за его отказа выплачивать долги царского и временного правительств советский режим не имел доступа к долгосрочным кредитам для зарубежных закупок[89]. Кроме того, развязанная Сталиным вакханалия насилия и сопутствующее осквернение церквей влекли за собой репутационные издержки для тех капиталистов, которые решались торговать с коммунистами. Оставалось загадкой, каким образом Сталин собирался добыть патенты, промышленное оборудование и технологии у развитых капиталистических стран.

Популизм

В советской промышленности, строительстве и транспорте в 1929 году было занято примерно 6 миллионов трудящихся, в том числе 4,5 миллиона занятых физическим трудом, из всего трудоспособного населения, превышавшего 60 миллионов человек[90]. Предполагалось, что советские заводы и фабрики с их привычными нормами выработки, расценками и трудовой дисциплиной должны были, помимо этого, стать колыбелью новых форм социалистического труда. В ходе выполнения пятилетнего плана в связи с так называемым социалистическим соревнованием между бригадами за почести и повышенные нормы питания получил распространение ударный труд, предусматривавший перевыполнение норм выработки посредством напряжения всех сил и рационализации[91]. В начале 1929 года в «Правде» была напечатана статья «Как организовать соревнование?». Эта ранее не публиковавшаяся работа Ленина о том, как высвободить творческую энергию трудящихся, была обнародована в связи с кампанией, в рамках которой рабочие давали обязательство (нередко в письменном виде) не работать спустя рукава, не появляться на работе пьяными, не прогуливать и выполнять план. Некоторые трудовые коллективы получали всесоюзную известность[92]. Сталин фактически никогда не был рабочим, редко бывал на заводах и яростно нападал на единственного настоящего рабочего в Политбюро (Томского). Но в нем глубоко укоренилась склонность к популизму.

Сотрудница газеты «Крестьянка» Елена Микулина (г. р. 1906) столкнулась с препятствиями при попытке издания своей брошюры «Соревнование масс» о текстильщиках Иваново-Вознесенска. В начале мая 1929 года она храбро принесла рукопись в партийный секретариат, Сталину, и обратилась к его помощникам с просьбой о встрече с ним. Сталин, удивляя подчиненных ему функционеров, велел своему главному помощнику, Ивану Товстухе, вызвать ее 10 мая на Старую площадь. «Вы хотели мне что-то сказать?» — якобы спросил он Микулину, на что та ответила: «Я ничего не скажу, потому что я страшно боюсь и совсем обалдела». «Ха-ха-ха, — засмеялся Сталин. И в смехе показались зубы. И все лицо, усеянное крупными рябинами, тоже засмеялось». Они поговорили о том, куда еще может отправиться Микулина, чтобы написать репортаж о социалистическом строительстве: в качестве такого места назывался Казахстан, где сооружалась Туркестано-Сибирская железная дорога[93]. Микулина попросила Сталина написать предисловие к сборнику ее статей, что он и сделал на следующий день, отправив предисловие с курьером к ней в общежитие. Предисловие, в котором утверждалось, что начался «могучий производственный подъем трудящихся масс», было опубликовано в «Правде» (22.05.1929). Государственное издательство немедленно напечатало брошюру Микулиной тиражом в 100 тысяч экземпляров. Один из них Микулина послала Сталину со своим автографом и посвящением: «Не могу я сказать Вам, как сильно Вас люблю»[94].

Сталин в своем предисловии обращался с предупреждением ко всем, кто осмелится тормозить «творческую инициативу масс»[95]. После этого начали появляться отзывы. Автор одного из них, редактор ярославской газеты, сообщал Сталину, что «рабочие встречают брошюру издевательским смехом», но тем не менее спрашивал, заслуживает ли публикации его собственная разгромная рецензия (черновик которой он приложил к письму)[96]. Другой отзыв, переданный Сталину партийным боссом Иваново-Вознесенска, он удостоил ответа. «…не так-то легко „вводить в заблуждение тов. Сталина“», — писал диктатор. — «…я решительно против того, чтобы давать предисловия только к брошюрам и книгам литературных „вельмож“, литературных „имен“… У нас имеются сотни и тысячи молодых способных людей, которые всеми силами стараются пробиться снизу вверх»[97].

«Социал-фашисты»

Большевизм, как и итальянский фашизм, представлял собой бунт против либерального конституционного строя и европейской социал-демократии. Согласно формулировке Сталина, утвержденной на VI конгрессе Коминтерна (1928), буржуазия, отчаянно стремящаяся удержать в своих руках власть, прибегала к попыткам создания экстремистских фашистских режимов, привлекая к сотрудничеству социал-демократов. Соответственно, социал-демократия, которая старалась примирить рабочих с капитализмом, тем самым добиваясь, чтобы они отвернулись от якобы родной для них Коммунистической партии, являлась повивальной бабкой фашизма («социал-фашизм»)[98]. Социал-демократы отвечали коммунистам такой же враждебностью и нередко сами провоцировали ее, изгоняя коммунистов из профсоюзов и агитируя против советского режима. Во время столкновений 1 мая 1929 года Социал-демократическая партия Германии выступала на стороне полиции против противозаконных пролетарских уличных шествий, к которым призывали немецкие коммунисты; 30 человек были убиты, почти 200 ранены и более 1000 арестованы[99]. Коминтерн осудил берлинские события как социал-демократический террор. Состоявшийся в следующем месяце съезд Коммунистической партии Германии принял резолюцию, утверждавшую, что «социал-демократия готовит… установление фашистской диктатуры»[100].

В Москве 3 июля 1929 года начал работу 10-й расширенный пленум Коминтерна с участием 72 делегатов, половина из которых имела решающий голос. Генеральный секретарь Коминтерна финн Отто Куусинен отметил, что «исход следующей войны и следующей гражданской войны решат заводы», тем самым призывая оказать сплоченную поддержку советской индустриализации[101]. Сталин добавил в тезисы следующий фрагмент: «Исполком Коминтерна предлагает обратить особое внимание на усиление борьбы с „левым“ крылом социал-демократии, которое препятствует распаду социал-демократии, распространяя иллюзии об оппозиции этого крыла к политике руководства социал-демократии, но в действительности решительно поддерживает социал-фашизм»[102]. Бухарин, формально остававшийся председателем Исполкома Коминтерна, даже не участвовал в заседаниях, а в последний день работы пленума (19 июля) на его место был назначен Молотов[103]. В частной беседе Клара Цеткин, известная немецкая коммунистка, говорила товарищу из Швейцарии, что «Коминтерн превратился из живого политического органа в мертвый механизм, который только и способен, что, с одной стороны, глотать приказы на русском, а с другой — отрыгивать их на других языках». Однако публично она все так же поддерживала дело революции своим авторитетом, держа язык за зубами[104].

Другие зарубежные коммунисты одобряли новый воинственный курс, на который свернула советская партия при Сталине. Клемент Готвальд, отвечая на утверждения о том, что Коммунистическая партия Чехословакии находится под каблуком у Москвы, бахвалился в Национальном собрании своей страны: «Мы ездим в Москву, чтобы узнать у русских большевиков, как свернуть вам шеи. (Возмущенные выкрики) А вам известно, что русские большевики — мастера в этом деле! (Сильный шум)»[105].

Передовая техника. Аресты

Ворошилов в частном письме (08.06.1929) Орджоникидзе, который находился на лечении, сообщал о своей стычке с Бухариным на заседании Политбюро. «…я потерял самообладание и выпалил в лицо Николашке — лжец, сволочь, дам в рожу и прочую чепуху, и все это при большом количестве народа, — сетовал он. — Что Бухарин дрянь человек и способен в глаза говорить подлейшие вымыслы… все же, я поступил неправильно… Бухарин после этой сцены покинул заседание П[олит]Б[юро] и не вернулся». А ведь Ворошилов вместе с большинством Политбюро только что проголосовал за то, чтобы учесть пожелания Бухарина относительно его нового места службы: это был один из редких случаев, когда Политбюро шло против Сталина[106]. Вскоре после этого Сталин заставил Политбюро пересмотреть военный аспект индустриализации, хотя всего несколько месяцев назад был формально утвержден максималистский вариант пятилетнего плана. 15 июля были изданы два секретных постановления, которые в значительной степени служили запоздалым знаком солидарности с Ворошиловым и Красной армией в их противостоянии с Рыковым, проводившим осторожную фискальную политику[107].

В первом из этих постановлений подчеркивалась давняя точка зрения, согласно которой все государства, с которыми СССР граничил на западе, необходимо было считать вероятным противником, что влекло за собой требование достижения военного паритета с ними. Кроме того, в нем содержался призыв ускорить выполнение положений пятилетнего плана, связанных с обороной (производство цветных металлов, химическая промышленность, машиностроение), посредством «заграничного технического опыта и помощи», включая «приобретение наиболее нужных опытных образцов»[108]. К концу пятилетки численность бойцов Красной армии задавалась на уровне 643 700 человек. Требовалось улучшить условия проживания солдат и не допускать среди них «кулацких настроений, антисемитизма, [и] извращенных дисциплинарных практик» (дедовщины). Во втором постановлении, касавшемся собственно военных заводов, с сожалением отмечалось, что они находятся в ведении «касты старых специалистов царского времени», многим из которых были предъявлены обвинения во «вредительстве». Ворошилов поручил штабу армии, во главе которого стоял Б. М. Шапошников, бывший царский офицер родом из оренбургских казаков, пересмотреть его экономические планы и методы руководства с целью обеспечить массовый выпуск современных самолетов, артиллерии и танков[109]. «У всех осталось прекрасное впечатление, — писал управляющий делами наркомата Ворошилову о секретных постановлениях. — Борис Мих[айлович Шапошников] так даже заявил, что от этого документа он получил большую зарядку, чем от своего лечения в Германии»[110].

К тому времени уже много лет продолжалось тайное военное сотрудничество с Германией, нарушавшее положения Версальского договора. Более 100 советских офицеров окончили курсы академии германского Генерального штаба по военному искусству. (Некоторые немецкие офицеры, включая Фридриха Паулюса, приезжали в Москву читать лекции[111].) Большая часть советского генералитета, включая Михаила Тухачевского, бывала в Германии с недолгими визитами, но некоторые обучались там долгое время, в частности Иероним Уборевич находился там на учебе с конца 1927 по начало 1929 года[112]. Этот крестьянин из Литвы (где не было крепостного права), при царе закончивший артиллерийское училище, а в 1917 году вставший на сторону большевиков, бегло говорил по-немецки, своей точностью, пунктуальностью и профессионализмом походил на офицеров германского Генерального штаба и восхищался немецкой техникой и организацией. Он стал любимцем рейхсвера, в то же время пользуясь расположением Сталина, который поставил его во главе нового управления вооружений[113]. Весь танковый парк Красной армии насчитывал не более 90 машин, по большей части еще времен Великой войны, в частности это были французские танки, захваченные у белых. За время, прошедшее после Великой войны, в сфере артиллерии происходили стремительные технические изменения, однако в августе 1929 года Сталин получил еще один убийственный доклад, в котором указывалось, что артиллерия Красной армии находится «почти на том же техническом уровне, на котором она состояла в 1917 году, если не в 1914 году», несмотря на значительные расходы[114]. В конце лета и осенью 1929 года почти все управление и инспекторат артиллерии были арестованы за вредительство. Десять человек были расстреляны; прочие «дали показания» на военспецов из числа бывших царских офицеров, служивших в других родах войск, помимо артиллерии, что предвещало новые аресты[115].

На коротком поводке

Любой диктатор рискует быть свергнутым, когда ради усиления своей власти он укрепляет тайную полицию. Сделанная Каменевым «запись» его разговора с Бухариным включала и слова последнего о поддержке со стороны ОГПУ («Ягода и Трилиссер с нами»). Генрих Ягода и Меер Трилиссер, известный также как Михаил Москвин, давний глава внешней разведки ОГПУ и наряду с Ягодой заместитель председателя ОГПУ, были вынуждены представить Сталину письменные объяснения, копия которых была направлена Орджоникидзе как председателю партийной Контрольной комиссии[116]. Ягоде пришлось сознаться, что он регулярно встречался с Рыковым, который как-никак был главой правительства, — эти встречи происходили в том числе на квартире Рыкова (находившейся в том же здании, что и квартира Сталина). И Ягода, и Рыков были родом из Поволжья[117].

Ситуацию осложняло то, что председатель ОГПУ Менжинский страдал от многочисленных болезней — от сильной астмы до травмы позвоночника, полученной им в автомобильной аварии в Париже. (Он нередко принимал подчиненных, полулежа на диване.) Ходили слухи, что он так и не смог до конца оправиться после того, как его молодая жена умерла во время хирургической операции[118]. Сталин игнорировал его просьбы об отставке. 21 апреля 1929 года, именно в тот момент, когда разворачивались сталинские махинации против «правого уклона», Менжинский перенес тяжелый сердечный приступ. Врачи приказали ему резко ограничить курение, есть поменьше сладкого и отправиться на отдых. Через несколько месяцев, 1 августа, ему было позволено вернуться к работе, но лишь при условии, если он будет ходить на службу через день и ограничит свой рабочий день пятью часами. Менжинский отказался соблюдать эти требования и все равно вернулся на Лубянку[119]. Однако его отлучки и продолжающаяся болезнь обострили и без того напряженные интриги в ОГПУ. Пока Ягода проводил отпуск на юге, Трилиссер на собрании партактива ОГПУ призвал к самокритике с целью очистить управление от недостойных людей и обвинил Ягоду в «отступлении от генеральной линии партии, в правом уклоне»[120].

Незадолго до этого оперработники ОГПУ получили приказ не упоминать названия и местоположения их отделения даже в секретной внутренней переписке, чтобы в случае утечки никто посторонний не мог расшифровать структуру этой организации[121]. Теперь же Сталин писал Менжинскому (16 сентября 1929 года): «Оказывается, у вас (у чекистов) взят теперь курс на развернутую самокритику внутри ГПУ. Иначе говоря, чекисты допускают те же ошибки, которые допущены недавно в военведе [военном ведомстве]… Не забудьте, что ГПУ не менее военная организация, чем военвед. Нельзя ли… принять решительные меры против этого зла»[122]. Потерпевший поражение Трилиссер уступил свою должность Станиславу Мессингу, находившемуся в близких отношениях с таким же, как он поляком, Менжинским. В то же время сталинский фаворит Ефим Евдокимов был вызван в центр с Северного Кавказа и поставлен во главе секретно-политического отдела ОГПУ, которому подчинялись секретный, контрразведывательный, особый (армия), информационный (анализ разведданных), восточный и оперативный отделы — с целью создать противовес Ягоде[123].

Евдокимов заметно выделялся на фоне примерно 2 тысяч тогдашних оперработников центральной организации ОГПУ. Подчинявшееся ему северокавказское управление занимало в Союзе первое место по наградам благодаря длительной борьбе против вооруженного до зубов населения («бандитских формирований») — гражданской войне после Гражданской войны[124]. Более того, в сфере его компетенции находилось и то место, куда Сталин уезжал в отпуск. В сговоре с диктатором сфабриковав Шахтинский процесс 1928 года, Евдокимов стал звездой всесоюзного масштаба (а в 1930 году получил свой четвертый орден Красного Знамени)[125]. Он заботился о семьях своих подчиненных и устраивал для них у себя дома пирушки с песнопениями: на них под игру одного чекиста на пианино и другого на аккордеоне звучали украинские хоровые песни, казачьи песни, русские частушки. «Евдокимовым была сколочена крепкая группа, готовая на любые действия по его указаниям… — вспоминал один из участников этих застолий. — Путем раздачи наград, устройства личного быта, поощрения бытовому разложению ряда работников… Евдокимову удалось сколотить крепкое ядро чекистов, преданных ему до конца. В свою очередь, эти работники… сколачивали группы сотрудников, которые также были слепо преданы им», а соответственно, и Евдокимову[126].

Не было такого задания, которое Евдокимов не стал бы выполнять ради своего покровителя. 16 сентября 1929 года Сталин в послании Менжинскому с самым невинным видом писал: «Слыхал, что Евдокимов переводится в Москву на секретно-оперативную работу (кажется, вместо Дерибаса). Не следует ли одновременно провести его членом Коллегии [ОГПУ]? Мне кажется, что следует». Евдокимов был назначен членом Коллегии еще до того, как состоялся его перевод в Москву[127].

Этот бунт против Ягоды начался не по наущению Сталина. Но он снова воспользовался чужими поступками. Ягода, ранее просто заместитель председателя ОГПУ, стал его первым заместителем, в то время как Мессинг был назначен новым вторым заместителем. Однако Сталин позволил Евдокимову перетащить во многие столичные отделы ОГПУ, отныне находившиеся в его ведении, ряд своих северокавказских подручных[128]. Главным помощником Евдокимова отныне был Ян Куликовский, известный как Ольский (г. р. 1898), еще один поляк благородных кровей, по-прежнему возглавлявший могущественный контрразведывательный отдел, но одновременно вставший во главе особого отдела, который занимался армией. Другим главным помощником Евдокимова стал Артур Артузов, заместитель начальника внешней разведки и давний враг Ягоды[129]. Впоследствии Ягода лез из кожи вон, чтобы продемонстрировать размежевание с «правым уклоном» и лояльность Сталину.

Жена генерального секретаря — сторонница правых

Во время этих интриг в ОГПУ Сталин, начиная с третьей недели июля 1929 года, находился в отпуске на юге, главным образом проживая на даче «Пузановка» в Сочи. Там он перенес сильный грипп. Когда это его устраивало, Сталин приветствовал «большевистскую самокритику», однако в письме от 29 июля Молотову, замещавшему его в Москве, он подверг осуждению несколько прочитанных им статей из «Комсомольской правды» и журнала «Молодая гвардия», заявив, что они равнозначны призывам «к пересмотру генер[альной] линии партии, к расшатке железной дисциплины партии, к превращению партии в дискуссионный клуб»[130]. Сталин составлял проекты резолюций Политбюро и инструкции по международным делам, требовал уделять пристальное внимание строительству новых металлургических заводов и приказал сослать уже находившегося в ссылке Христиана Раковского, чью обличительную статью Сталин прочел в первом номере Бюллетеня оппозиции Троцкого (июль 1929 года), в еще более отдаленную местность (ею оказался город Барнаул). Сталин сетовал на неважные результаты хлебозаготовок и требовал жестче контролировать председателей колхозов и арестовывать городских «спекулянтов». 29 августа он поздравил Молотова с яростными нападками на Бухарина в «Правде» и сообщал: «…начинаю поправляться в Сочи»[131].

Сталин руководил также переговорами о восстановлении дипломатических отношений с Великобританией (разорванных в середине 1927 года). Эти переговоры начались при поддержке британских промышленников, после того как на выборах победила Лейбористская партия и премьер-министром вновь стал лейборист Рамсей Макдональд (в июне 1929 года). «Проявлять торопливость в английском вопросе не следует, — инструктировал Сталин Молотова, выказывая пренебрежение к заместителю наркома иностранных дел Максиму Литвинову. — Имей в виду, что мы ведем борьбу (переговоры с врагами есть борьба) не с одной лишь Англией, а со всем капит[алистическим] миром, ибо прав[ительст]во Макдональда есть передовой отряд капиталистических правительств в деле „принижения“ и „обуздания“ советского правительства „новыми“, более „дипломатическими“, более замаскированными, — значит — более „действительными“ методами. Правительство Мак[дональ]да хочет показать всему капит[алистическому] миру, что оно сумеет взять у нас (при помощи „мягких“ методов) больше, чем Муссолини, Пуанкаре, Болдуин, что оно сумеет быть большим Шейлоком, чем сам капиталистический Шейлок. И оно хочет этого потому, что только таким образом может оно завоевать доверие своей буржуазии (и не только своей). Мы были бы последними людьми, если бы не сумели ответить этим наглецам коротко и ясно: „ни хера вы у нас не получите“»[132].

Сталин усердно обхаживал русского писателя Максима Горького, призывая его насовсем вернуться из Италии, и в 1929 году — втором году подряд — тот посетил СССР. «Слыхала, как будто Горький поехал в Сочи, — писала Сталину его жена Надя 28 августа, — наверное, побывает у тебя, жаль, что без меня»[133]. Проехав вниз по Волге, Горький прибыл в Тифлис, а затем, судя по всему, и в Сочи, но вскоре у него начались кровохарканья и он тут же прервал свою поездку[134]. В это время Надя сдавала в Москве экзамены в Промышленную академию. «Целую тебя крепко, крепко, как ты меня поцеловал на прощанье», — писала она мужу в письме от 28 августа, доставленном авиапочтой. Тот на следующий день писал, что «успел уже принять две ванны. Думаю принять ванн 10». 1 сентября он писал, что, судя по всему, «был близок к воспалению легких» и что у него никак не проходит кашель. «Как только выкроишь себе 6–7 дней свободных, катись прямо в Сочи. Как дела с экзаменом? Целую мою Татьку»[135].

На следующий день Надя писала о повседневной жизни в столице: «…нужно сказать, что настроение в отношении питания среднее и у слушателей, и у педагогов, всех одолевают „хвостики“». И добавляла, зная мужа: «Не сердись, что так подробно»[136]. Ей хватило отваги и для того, чтобы вступиться за члена редколлегии «Правды», председателя тамошней партийной ячейки Ковалева, который допустил промах, без согласования с ЦК напечатав острую статью о необходимости критики. Однако Ковалев получил «добро» на публикацию от руководства «Правды». «…уж очень обидно за такого хорошего товарища и работника», — писала Надя Сталину, дав понять, что знает о запланированном разбирательстве по этому делу на заседании Политбюро. (Кроме того, она писала: «…пришли мне, если можешь, руб. 50… а сейчас я сижу без копейки». Сталин выслал ей 120 рублей.) Он согласился с ее мнением о том, что из Ковалева делают козла отпущения («думаю, что ты права»), и тем же вечером послал Молотову телеграмму, в которой просил повременить с решением по данному вопросу. На следующий день Сталин приказал Орджоникидзе и Молотову усилить контроль над «Правдой». Орджоникидзе писал Сталину, что «Ковалева пока не трогали, хотя он наделал массу глупостей. Согласен с тобой, что руководители „Правды“ гораздо больше виноваты». (Но Ковалева все равно уволили из «Правды».) Орджоникидзе многозначительно добавлял: «…должен сказать, чем скорее ты приедешь, тем лучше»[137].

Молотов и Орджоникидзе только что обратились с совместным письмом к Сталину (13 сентября 1929 года), призывая обуздать газетную критику в адрес руководителей страны, но Сталин в тот же день ответил: «Ваше предложение считаю рискованным, так как оно может привести объективно к обузданию самокритики, что недопустимо». На следующий день он добавил: «Развернутая самокритика активизирует массы и создает режим осадного положения для всех и всяких бюрократов. Это большое достижение»[138].

В отпуске Сталин усердно читал газеты. Наткнувшись в «Правде» на описание речи Рыкова, с которой тот выступил в середине сентября, он разразился телеграммой Молотову, Ворошилову и Орджоникидзе, дав понять, что как минимум хочет, чтобы Рыков не председательствовал на заседаниях Политбюро. («Нельзя ли покончить с этой комедией?»[139]) Между тем Надя писала ему из Москвы (27 сентября): «Без тебя очень и очень скучно». И просила: «Словом, приезжай. Вместе будет хорошо… Целую тебя крепко, крепко». Она описывала распри в Промышленной академии, где она изучала химические красители и синтетические волокна для производства тканей. «В отношении успеваемости делают определения след[ующим] об[разом]: кулак, середняк, бедняк. Смеху и споров ежедневно масса. Словом, меня уже зачислили в правые»[140].

В своем очередном письме (от 30 сентября) Сталин ничего не ответил на эту наивную шутку на щекотливейшую (для него) тему, сообщив лишь, что вернется в Москву через неделю. 3 сентября Великобритания и СССР подписали протокол объемом в одну страницу о восстановлении дипломатических отношений, так и не уладив неразрешенные конфликты, как и настаивал Сталин[141]. Приняв решение о возвращении, он писал Молотову (6 октября): «Надо думать, что Бухарин вылетит из Политбюро»[142]. Кроме того, Сталин снова проявил свою язвительность. «Ты что-то в последнее время начинаешь меня хвалить, — писал он Наде (8 октября). — Что это значит? Хорошо или плохо?»[143]

Конвульсии

Сталин не был за границей с 1913 года. «Как хорошо бы было, если бы Вы, т. Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу, с переводчиком настоящим, не тенденциозным, — недавно писал ему нарком иностранных дел Георгий Чичерин. — Вы бы увидели действительность»[144]. (Сталин выбрался за пределы СССР лишь в 1943 году.) Диктатор по-прежнему требовал от сотрудников разведки в первую очередь заниматься угрозами, исходящими от Англии, Франции, Германии и Японии, а также от лимитрофов — ближайших соседей СССР (Польша, Финляндия, Латвия, Литва, Эстония, Румыния). И ему докладывали о том, что он хотел услышать[145]. «Турецкий штаб… получил из Германии, Польши и Англии сведения, что война СССР с Польшей произойдет в начале 1930 года, — сообщалось в докладе от 11 октября 1929 года (Сталин подчеркнул эти слова). — Польша усиленно готовится к войне… Среди военных атташе в Москве тоже циркулируют слухи о близкой войне»[146].

Горький уже вернулся в Сорренто, и Сталин, снова находясь в Москве, возобновил с ним переписку, пользуясь дипломатической почтой. «Дела у нас идут неплохо, — отмечал он (24 октября). — Телегу двигаем; конечно, со скрипом, но двигаем вперед… Говорят, что пишете пьесу о вредителях, и Вы не прочь были бы получить материал соответствующий. Я собрал новый материал о вредителях и посылаю вам на днях… Как здоровье?»[147] Другие неотложные дела включали организацию контроля над ходом хлебозаготовок на Северном Кавказе, в Башкирии, Среднем и Нижнем Поволжье и на Украине, для чего туда следовало отправить московских функционеров[148]. Устанавливая жесткие нормы поставок хлеба, Сталин намеревался загнать крестьян в колхозы. И он, и другие руководители режима либо совершенно игнорировали вопрос о том, как быть со скотом, либо публично настаивали на его немедленном полном обобществлении. Крестьяне, вместо того чтобы передавать скот колхозам, еще с лета пытались продать его, но рынки были затоварены и цены сильно упали, и потому крестьяне в знак протеста начали массовый забой скота. Обобществленный скот нередко содержался по колени в навозе и подыхал[149]. Ситуация складывалась катастрофическая.

Вместе с тем 24 октября 1929 года фондовый рынок США сразу же после открытия торгов рухнул на 11 %. Этот «черный четверг» был отмечен лихорадочными торгами, за которыми не поспевала тикерная лента, — люди не имели представления о том, по какой цене идут ценные бумаги. Банкиры пытались остановить обвал, в массовом порядке скупая голубые фишки по завышенным ценам. Но когда рынок открылся в понедельник, он сразу же упал на 13 %. 29 октября, в «черный вторник», были зафиксированы падение на 12 % и рекордные объемы торгов (этот рекорд продержится четыре десятилетия), вследствие чего индекс Доу Джонса упал на 40 % по сравнению с пиком, достигнутым в сентябре. Этот биржевой крах разразился вслед за спекулятивным бумом, в ходе которого акции покупались при среднем соотношении цена/прибыль, составлявшем 32, что намного превышало исторические уровни, в том числе отчасти благодаря изобретению маржинальной торговли. Когда же цены упали, инвесторы оказались не в состоянии выплатить займы, которые они брали для покупки акций. Акции имелись всего лишь у одного из шести домохозяйств в США, однако биржевой крах повлек за собой банкротство предприятий, сокращение кредитования, увольнения рабочих и психологическую неуверенность. Что самое примечательное, падение цен на акции, продолжавшееся в течение недели, произошло почти одновременно на всех финансовых рынках мира, кроме Японии и, разумеется, Советского Союза, где не было фондового рынка[150].

5 ноября 1929 года, после продолжительных переговоров между Англией и Советским Союзом, Палата общин с большим перевесом (324 против 199 голосов) ратифицировала восстановление дипломатических отношений[151]. Оба правительства продолжали обвинять друг друга в предательстве, но в глазах Сталина дипломатическое признание СССР «ведущей империалистической державой» мира означало признание пятилетнего плана ускоренной индустриализации[152]. В тот же день Политбюро постановило расстрелять сотрудника ОГПУ Якова Блюмкина, выполнявшего шпионские задания. Он обрек себя на смерть тем, что встретился на Принкипо со своим бывшим покровителем Троцким, поведавшим ему, что сумел вывезти из СССР секретные документы, которые он собирался опубликовать с целью разоблачить Сталина, и предсказывавшим падение режима, вследствие чего ушедшие в подполье «большевики-ленинцы» должны были активизировать оппозиционную деятельность. Судя по всему, Блюмкин догадывался, что Троцкий предается фантазиям, но все же согласился доставить в Москву послания от Троцкого, вписанные в книги невидимыми чернилами[153]. Он стал одним из первых членов Коммунистической партии, казненных советским режимом за политические преступления.

Великий перелом

Вопрос о том, навсегда ли вводится режим насилия в деревне, предстояло прояснить второму за год пленуму Центрального Комитета, который должен был открыться 10 ноября 1929 года, и Сталин перешел в наступление, в годовщину революции (7 ноября) выступив в «Правде» со статьей «Год великого перелома». «Мы идем на всех парах по пути индустриализации — к социализму, оставляя позади нашу вековую „расейскую“ отсталость, — заявил он. — Мы становимся страной металлической, страной автомобилизации, страной тракторизации». В преддверии пленума должностные лица режима начали хвастаться, что пятилетний план будет выполнен всего за четыре года, и на самом пленуме эти похвальбы превратились в «клятву», которую якобы дал «пролетариат», а затем и в вездесущий лозунг «Пятилетку за четыре года!»[154]. В статье предсказывалось возникновение новых гигантских ферм площадью от 125 тысяч до 250 тысяч акров, что превышало размер крупнейших американских ферм того времени, и утверждалось, что «крестьяне пошли в колхозы, пошли целыми деревнями, волостями, районами» — иными словами, эта мнимая инициатива низов опровергала заявления правых. Более того, Сталин похвалялся, что «страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной мира»[155]. Предполагалось, что это позволит резко нарастить экспорт хлеба, за счет чего можно будет закупать за границей оборудование[156].

Местные партийные комитеты в условиях мощного нажима со стороны центра утверждали, что с июня 1929 года число обобществленных хозяйств удвоилось — и эта цифра легла в основу сталинских заявлений на пленуме, — но даже при этом коллективизацией было охвачено всего 7,6 % хозяйств[157]. К тому же это все равно было очковтирательством. «У нас была охвачена сплошной коллективизацией территория десятков сел, — признался на пленуме украинский партийный босс Станислав Косиор, — а затем выяснилось, что все это раздуто, создано искусственно, что население не принимало в этом участия и ничего не знало». С критическими замечаниями выступил и Сергей Сырцов, год назад принимавший Сталина в Сибири и в 1929 году выписанный им в Москву, где он стал кандидатом в члены Политбюро и председателем Совнаркома РСФСР (второстепенная должность Рыкова, отобранная у него)[158]. Когда Сырцов стал сетовать на непродуманность осуществлявшихся политических мер, Сталин перебил его: «Вы думаете, что все можно „предварительно организовать“?»[159]

С подачи Сталина пленум потребовал от правых нового признания капитуляции, которое было опубликовано в «Правде» («Мы считаем своим долгом заявить, что… оказались правы партия и ее ЦК»), а в последний день работы пленума (17 ноября) по его инициативе Бухарин был изгнан из Политбюро[160]. Тем не менее диктатор, в переданной Орджоникидзе рукописной записке отдавая должное настроениям, царившим в зале, оказался неспособен покончить с Рыковым[161]. И все же в резолюциях пленума отмечалось «обострение классовой борьбы и упорное сопротивление капиталистических элементов наступающему социализму»[162]. Собственно говоря, еще до конца года ОГПУ зафиксировало не менее 1300 спонтанных, неорганизованных крестьянских протестов против партийной политики[163]. Но Сталин добился принятия постановления, в соответствии с которым его прежние заявления, делавшиеся по частным поводам, становились официальным курсом на проведение сплошной коллективизации по всему Советскому Союзу[164].

Демонстрация силы

Вместе с тем 17 ноября 1929 года Советский Союз приступил ко второй части крупной военной операции в Маньчжурии. Китайская политика Сталина, «единый фронт», ставивший на первое место сопротивление империализму и потому принуждавший китайских коммунистов к союзу на правах младших партнеров с получавшими от СССР поддержку «буржуазными» националистами (Гоминьданом), не оправдала себя. Вождь националистов Чан Кайши устроил резню китайских коммунистов и объединил под своей властью значительную часть Северного и Южного Китая. Важнейшим исключением была Маньчжурия, находившаяся под властью сидевшего в Мукдене военачальника Чжан Сюэляна, унаследовавшего своему отцу, убитому японцами, известного как Молодой Маршал. Вступив в сговор с Чан Кайши, Чжан Сюэлян совершил налет на советское консульство в Харбине, добыл документы, указывавшие на советскую подрывную деятельность, и захватил совместно управлявшуюся Китайско-Восточную железную дорогу — построенное еще при царе спрямление Транссиба, обеспечивавшее России сферу влияния в Маньчжурии[165]. Войска Чжан Сюэляна, намеревавшегося изгнать советских представителей из Маньчжурии, нарушили принцип экстерриториальности, гарантировавшийся договором, и арестовали советских служащих КВЖД, обвинив их в ведении коммунистической пропаганды и подстрекательстве к бунту. В ответ советские власти арестовали находившихся в СССР китайских торговцев и в августе 1929 года разорвали дипломатические отношения[166].

Сталин подозревал, что мукденский повелитель в не меньшей степени, чем гоминьдановское правительство в Нанкине, находится на содержании у британцев, японцев или американцев (либо всех трех) и что захват железной дороги, соответственно, может быть диверсией. Он приказал создать Особую дальневосточную армию, состоящую из местных призывников (а также из некоторого числа поволжских немцев, отдельной национальной бурятской кавалерийской дивизии и батальона советских корейцев). Командовал ими Василий Блюхер, бывший главный военный советник у Чан Кайши[167].

Мукденским регулярным и иррегулярным войскам Чжан Сюэляна, насчитывавшим до четверти миллиона человек, помогали тысячи эмигрантов-белогвардейцев. Всего в 125 милях к югу от Харбина находились японские войска, охранявшие ответвление КВЖД — Южно-Маньчжурскую железную дорогу от Харбина до Порт-Артура; она тоже была построена царской Россией, но в 1905 году ее аренда была уступлена японцам по итогам Русско-японской войны. (Вся эта территория у китайцев называлась «Гуаньдун» или «Квантун», что означало «к востоку от горного перевала», за которым лежала Маньчжурия[168].) Учитывая эту ситуацию, Сталин не решался покарать китайцев силой оружия, несмотря на понукания Ворошилова, но, после того как советский генеральный консул в Токио получил заверения от японского промышленника с хорошими связями, что японцы не будут вмешиваться в советско-китайский конфликт, если только силы Красной армии воздержатся от глубокого вторжения в Маньчжурию, Сталин дал добро на военное решение[169]. С обеих сторон было мобилизовано более 300 тысяч солдат, моряков и летчиков, включая советские резервы и пограничников, в итоге на фронт или в его окрестности было отправлено около 20 % всей Красной армии. Блюхер составил военный план (воспользовавшись дореволюционными архивами); Ворошилов сделал своей полевой ставкой Читу. И Чан Кайши, и Молодой Маршал недооценили советскую решимость и возможности, включая превосходящие военно-воздушные силы и способное полевое командование.

Наступление Блюхера было расчетливо задумано так, чтобы разбить врага, прежде чем он успеет сосредоточить свои силы. Проведя комбинированную воздушно-водно-сухопутную операцию, он стремительными маневрами всего за двое суток окружил китайские войска, несмотря на нехватку артиллерии в советских частях. Дальневосточная армия действовала в двух выступах, разделенных расстоянием в 600 миль, причем ей удалось синхронизировать три крупные операции: наступление силами флота и высадку десантов на реке Сунгари (октябрь 1929 года), удар с запада от Маньчжоли и удар с востока от Суйфынхе (ноябрь 1929 года). По заявлению советских властей, их силы потеряли убитыми всего 812 человек (хотя наверняка потери были выше)[170]. Дальневосточная армия была награждена орденом Красного Знамени[171]. Некоторые иностранные газеты на Дальнем Востоке восхваляли Блюхера как «красного Наполеона»[172]. Китайское правительство запросило мира, согласившись восстановить совместный советско-китайский контроль над железной дорогой, а также «разоружить белогвардейские части и изгнать их организаторов и подстрекателей из трех восточных провинций [Китая]»[173]. Действия советских войск за пределами СССР усилили глубокую обеспокоенность польских и французских дипломатов. В свою очередь, командование японской Квантунской армии было не в восторге от советских успехов в Маньчжурии. Высокопоставленные должностные лица в Токио, допустившие ослабление китайских сил в столкновении с Красной армией, теперь пришли к выводу, что китайские войска могут быть легко разбиты, а это могло повлечь за собой советско-японское столкновение[174].

Сталин был в восторге. «Видно, здорово их [то есть китайцев] попугали наши ребята из Дальне-Вост[очной] армии, — злорадно писал он 5 декабря 1929 года Молотову (теперь уже тот был в отпуске). — Америку и Англию с Францией с их попыткой вмешательства довольно грубо отбрили. Мы не могли иначе поступить. Пусть знают большевиков! Думаю, что китайские помещики не забудут предметных уроков, преподанных им дальневосточниками». К этому он добавлял: «Дела с хлебозаготовками идут… Подымаем нормы снабжения в пром[ышленных] городах вроде Иваново-Возн[есенска], Харькова и т. п. Бурным потоком растет колхоз[ное] движение. Машин и тракторов, конечно, не хватает (куда там!), но уже простое объединение крестьянских орудий дает колоссальное увеличение посевных площадей»[175].

Победа на всех фронтах

С 5 по 10 декабря 1929 года прошел организованный властями Первый всесоюзный съезд ударных бригад. «Здесь выступали рабочие, которые говорили не только о своей фабрике, о своем заводе, они говорили о планировании вообще, о стандартизации, о контрольных цифрах и т. д., — распинался с трибуны Валериан Куйбышев, глава Высшего совета народного хозяйства. — Так могли говорить люди, которые чувствуют себя хозяевами всей страны»[176].

15 декабря, через семь недель после «черного вторника» на Нью-Йоркской фондовой бирже, в передовице «Правды» было объявлено, что США охватил всеобщий экономический кризис. Других желающих сделать крупные капитальные заказы заметно поубавилось, и Сталин занялся покупками в большом капиталистическом универмаге. Первым делом с американскими компаниями Freyn Engineering и Arthur McKee были заключены контракты о «техническом содействии», предусматривающие поставки новых американских широкополосных прокатных станов и тяжелых блюмингов для новейшего металлургического комбината в Магнитогорске на Урале, не уступавшего по размерам флагманскому заводу корпорации U. S. Steel в Гэри (Индиана), а также для комбинатов в Кузнецке (Сибирь) и Запорожье (Украина). Кроме того, советское правительство заключило контракт с Ford Motor Company о строительстве завода по массовому выпуску легковых автомобилей и грузовиков в Нижнем Новгороде по образцу знаменитого завода Форда в Ривер Руж и с использованием новейших фордовских патентов. Caterpillar подрядился поставить оборудование для массового производства тракторов и комбайнов на заводах в Харькове и Ленинграде; в то же время были заключены контракты на строительство гигантских тракторных заводов в Сталинграде, а вскоре и в Челябинске, причем эти заводы должны были стать крупнейшими в мире. Впоследствии были заключены договоры на поставки оборудования для производства аммиака, азотной кислоты и синтетического азота с DuPont и Nitrogen Engineering, а также для производства хлора — с Westvaco. В Швеции и Италии закупались технологии производства подшипников, во Франции — новейших пластиков и самолетов, в Англии — турбин и электрооборудования[177]. Буквально каждый контракт предусматривал строительство по крайней мере одного предприятия под ключ, с тем чтобы на ровном месте был сооружен новый завод, готовый к работе[178]. Платить за все это Москве приходилось за счет экспортных поступлений в твердой валюте (за хлеб, лес, нефть) и золотого запаса[179]. Однако теперь сталинскому режиму даже удалось получить иностранные кредиты — пусть краткосрочные, но нередко выдававшиеся на благоприятных условиях, под гарантии иностранных властей и даже не предусматривавшие выплаты долгов прежних российских правительств[180].

21 декабря 1929 года Сталину официально исполнилось 50 лет. «Правда» начала публиковать поздравления тремя днями ранее, а в день юбилея из восьми полос газеты шесть с половиной были заняты здравицами, включая некоторые из примерно 1000 поздравительных телеграмм от коллективов предприятий и организаций, но только не из колхозов[181]. Молотов прислал частное поздравление. «Жму твою руку, пятидесятилетнюю!» — писал он[182]. Государственное издательство выпустило сборник поздравлений трехсоттысячным тиражом. «Всюду, где Сталин, — утверждалось в нем, — там успех, победа»[183]. В юбилейном номере «Правды» был помещен хрестоматийный снимок Сталина с Лениным на даче у последнего, а диктатора превозносили как «самого верного и преданного ученика и сподвижника» Ленина. Но это же ставило его под удар: «Сталин стоит во главе ленинского Центрального Комитета. Поэтому он — неизменный объект бешеной травли со стороны мировой буржуазии и социал-демократии»[184].

В опубликованном ответе (22 декабря) Сталин демонстрировал скромность, воздавая должное ленинской партии рабочего класса, «родившей и воспитавшей меня по образу своему и подобию», и выступив с торжественной клятвой: «Можете не сомневаться, товарищи, что я готов и впредь отдать делу рабочего класса, делу пролетарской революции и мирового коммунизма все свои силы, все свои способности и, если понадобится, всю свою кровь, каплю за каплей»[185].

Редакция киножурналов выпустила немой фильм в шести частях, показывавший зрителям Сталина, запечатленного в разные моменты на кинопленку: улыбающегося, машущего рукой, милостиво принимающего восхваления, мудрого, доброжелательного[186]. В фильме были приведены и революционные верительные грамоты: снимки и отпечатки пальцев из архивов царской полиции, а также кадры с лачугами, в которых Сталин обитал во время ссылки в Сольвычегодске и Курейке. Кроме того, зрители могли увидеть домик, в котором родился Сталин, его родной город Гори с руинами средневековой крепости на холме, пантеон детских фото Сталина и длинную интерлюдию, снятую в тифлисском жилище его матери Кеке Геладзе: камера запечатлела, как эта старушка в очках собирает для сына посылку, в которую кладет его любимое домашнее варенье из грецких орехов. Отныне Сталин также стал организатором Красной армии; эта новация была канонизирована в юбилейной статье Ворошилова «Сталин и Красная армия». Она породила у Троцкого мысль написать в ответ историю Красной армии и Гражданской войны, но этот замысел остался неосуществленным: подозрительный пожар в доме у Троцкого уничтожил многие из его статей и книг на эту тему[187]. Между тем черновик статьи Ворошилова был отправлен Сталину на предварительный просмотр. Нарком обороны написал, что Сталин делал меньше ошибок, чем другие. Сталин ответил: «Клим! Ошибок не было, надо выбросить этот абзац»[188].

Ближе к массам (в метафизическом плане)

Тем, кто хотел участвовать во всемирно-историческом строительстве социализма, следовало встать в строй. «Теперь уже совершенно ясно, что нельзя быть за партию и против данного Центрального Комитета, — писал в „Правде“ порвавший с Троцким и поставленный во главе Госбанка Георгий (Юрий) Пятаков (23.12.1929), — и нельзя быть за Центральный Комитет и против Сталина»[189]. Впрочем, в отличие от итальянского фашизма марксизму было проблематично признать культ вождя. Этот деликатный вопрос был в открытую рассмотрен, вероятно, в последний раз при Сталине, в передовице журнала «Партийное строительство», в номере, посвященном юбилею Сталина. Автор передовицы К. Попов называл наличие вождя необходимостью, а про Сталина он писал, что тот «вооружен марксистско-ленинской революционной теорией, закален многолетним опытом борьбы за ленинизм рука об руку с Лениным». Попов писал о существовании «руководящей группы» в партии и называл Сталина «подлинным „первым среди равных“», поскольку в борьбе за ленинизм он «неизменно выражает волю сотен тысяч и миллионов». Иными словами, антилиберальный режим Сталина объявлялся демократическим. Попов ссылался на Ленина в том смысле, что «один человек может выражать волю сотен и десятков тысяч людей», и делал упор на «демократии» партийных съездов, на которых «воля коллективного партийного руководства и воля вождей сливается с волей масс»[190].

Советские газеты тем временем поносили реальных советских рабочих как лодырей, прогульщиков и пьяниц, своей недисциплинированностью расстраивавших индустриальные планы режима. Меньшевистская эмигрантская печать рассуждала о том, что контроль над предприятиями остался в руках у «капиталистических» типов. Горький, тоже находившийся за границей, был ошарашен. «…факты отрицательного характера… нужно уравновешивать фактами характера положительного, — призывал он в письме Сталину в конце 1929 года. — Выполнение плана пятилетки необходимо показывать из недели в неделю, из месяца в месяц… [следует писать о строительстве] жилищ, заводов и фабрик, хлебозаводов и дворцов культуры, фабрик-кухонь и школ… Нужно, чтоб пресса… напоминала бы самой себе и читателям, что строительство социализма в Союзе Советов осуществляется не разгильдяями и хулиганами, не ошалевшими дураками, а действительно мощной и новой исторической силой — рабочим классом». Впрочем, вскоре в публичной сфере было уже никуда не деться от новостей о «социалистическом строительстве» и трудовом героизме, как и от панегириков Сталину и зловещих сюжетов о вредительстве[191].

Ликвидация кулачества как класса

Уже к началу декабря 1929 года Советское государство заготовило 13,5 миллиона тонн хлеба — вдвое с лишним больше, чем за какой-либо год из предыдущих лет существования режима[192]. Но государству надо было кормить намного больше жителей села (которые прежде покупали или выменивали хлеб на рынках), не говоря уже о необходимости иметь хлеб для амбициозного прироста экспорта и обеспечения норм снабжения в промышленных городах и на строительных площадках, а также в Красной армии[193]. В связи с этим на ноябрьском пленуме 1929 года был создан новый наркомат земледелия СССР. Его наркомом Сталин назначил Якова Эпштейна, известного как Яковлев, редактора «Крестьянской газеты» и члена дисциплинарной Центральной контрольной комиссии[194]. Он возглавлял комиссию по темпам и формам коллективизации, которая отвергла коммуну, означавшую полное обобществление всего имущества, и высказалась за промежуточную форму — артель, предусматривавшую обобществление земли, рабочей силы, тяглового скота и основного инвентаря при сохранении частной собственности на коров и прочий скот, а также некоторые повседневные орудия труда. Крестьянам, согласившимся на коллективизацию, также позволялось оставить придомовые наделы. Самый щекотливый вопрос, стоявший перед комиссией, заключался в том, можно ли допустить к участию в новом социалистическом сельском хозяйстве «классовых врагов» — кулаков. Как поступать с кулаками, обычно оставлялось на усмотрение их односельчан, и многие колхозы принимали их в свои ряды. Комиссия Яковлева выступила против какого-либо огульного подхода в этом деле[195].

Впрочем, в последний день работы (27 декабря 1929 года) продолжавшейся неделю конференции аграрников-марксистов Сталин неожиданно упредил комиссию, сделав с трибуны громкое заявление (обнародованное два дня спустя в «Правде») о том, что «от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулачества мы перешли к политике ликвидации кулачества, как класса». Ликвидация целого класса? «Можно ли двигать дальше ускоренным темпом нашу социализированную индустрию, имея такую сельскохозяйственную базу, как мелкокрестьянское хозяйство, неспособное на расширенное воспроизводство и представляющее к тому же преобладающую силу в нашем народном хозяйстве? — задавался Сталин риторическим вопросом. — Нет, нельзя. Можно ли в продолжение более или менее долгого периода времени базировать Советскую власть и социалистическое строительство на двух разных основах — на основе самой крупной и объединенной социалистической промышленности и на основе самого раздробленного и отсталого мелкотоварного крестьянского хозяйства? Нет, нельзя». И далее: «Где же выход? Выход в том, чтобы укрупнить сельское хозяйство, сделать его способным к накоплению, к расширенному воспроизводству и преобразовать таким образом сельскохозяйственную базу народного хозяйства»[196]. Сталин был известен своим тихим голосом, но один из слушателей назвал его ультраагрессивную речь «электризующей»[197].

Диктатор уже в который раз организовал заговор в рамках режима: более месяца назад он принимал на Старой площади верхушку ОГПУ — Ягоду, Мессинга, Евдокимова и прочих, а также Георгия Благонравова, бывшего главу транспортного отдела ОГПУ, теперь занимавшего должность первого заместителя наркома путей сообщения[198]. Этой команде и предстояло заняться ликвидацией кулака.

Кроме того, Сталин при помощи карандаша отдал победу более оголтелым членам комиссии Яковлева: неопределенно долгое существование артелей с их частичным обобществлением уже не дозволялось в качестве главной формы коллективизации; их предстояло изжить в ходе скачка к «высшей форме» — коммуне. Также Сталин вычеркнул упоминание о том, что у колхозников останется мелкий инвентарь, куры и молочная корова, и приписал, что коллективизация должна быть проведена всего за один-два года (в зависимости от региона) посредством раскулачивания. Все это вошло в резолюцию Политбюро, принятую 5 января 1930 года[199]. Шесть дней спустя Ягода осведомился у своих главных подчиненных, сколько человек можно отправить в существующие трудовые лагеря и где можно быстро устроить новые лагеря, призвав «думать творчески»[200]. Соответственно для каждого региона была определена квота на депортации[201]. «…не у всякого хватает нервов, силы, характера, понимания воспринять картину грандиозной ломки старого и лихорадочной стройки нового, — распинался Сталин в письме Горькому в Сорренто (17 января). — Понятно, что при такой „головоломной сутолоке“ у нас не может не быть усталых, издерганных, изношенных, отчаявшихся, отходящих, наконец — перебегающих в лагерь врагов. Неизбежные „издержки“ революции»[202].

Сталин разослал в местные партийные аппараты секретные циркуляры о раскулачивании более 2 миллионов крестьян при помощи всех доступных инструментов: прокуратур, судов, милиции, ОГПУ, партийных активистов, городских рабочих, а при необходимости и армии[203]. 18 января Орджоникидзе позволил себе на Центральной контрольной комиссии неосторожное высказывание: «Не нужно забывать того, что в наших условиях то, что вчера считалось правильным, сегодня может быть уже неправильным»[204].

Строители нового мира

В одной только европейской части Советского Союза насчитывалось более 500 тысяч населенных пунктов. Газетные статьи и указы проникали на районный и более низкий уровень, но у партийного государства отсутствовали сельские кадры, которые бы взяли на себя их последовательное воплощение[205]. Однако в колоде у Сталина имелся туз: на ноябрьском пленуме 1929 года было объявлено о решении привлечь к строительству социализма в деревне городских рабочих. Профсоюзы («Время не ждет!») рекрутировали «политически грамотных» рабочих, с тем чтобы они привносили свою высокую «сознательность» в обширный «хаос» мелкобуржуазной деревни[206]. За спиной у добровольцев из пролетариев стояли серьезные силы. Красноармейцев привлекали лишь от случая к случаю — ОГПУ предупреждало о «кулацких» настроениях даже среди солдат из бедных крестьян, — но в деревню были направлены многотысячные отряды внутренних войск ОГПУ[207]. «Те, кто вступает в колхоз, регистрируются у меня, — заявил один из активистов. — Те, кто не желает вступать, регистрируются у начальника милиции»[208].

Впрочем, из многочисленных инструментов Сталина не было более мощного, чем завораживающая мысль о строительстве нового мира. Режим планировал мобилизовать до 25 тысяч городских рабочих; по некоторым сведениям, вызвалось более 70 тысяч, из числа которых было отобрано около 27 тысяч. Более двух третей из их числа были членами партии, и более четырех пятых были родом из промышленных регионов. У подавляющего большинства опыт работы на заводах и фабриках составлял от 5 до 12 лет, но почти половина принадлежала к возрастной когорте 23–29 лет[209]. Лишь каждая четырнадцатая была женщиной. «Ваша роль — роль пролетарского авангарда, — заявил Каганович группе московских и ленинградских двадцатипятитысячников перед их отправкой в деревню. — Будут трудности, будет кулацкое сопротивление и порой даже сопротивление со стороны колхозников, но история работает на нас… Либо мы уничтожим кулаков как класс, либо кулаки вырастут как класс капиталистов и уничтожат диктатуру пролетариата»[210]. На московских вокзалах отправлявшихся на «хлебный фронт» провожали Семен Буденный, герой-кавалерист Гражданской войны, и Ворошилов[211]. Один из рабочих-добровольцев якобы сказал: «Уже давно было нужно проводить такую твердую политику, чтобы поскорее догнать капиталистические страны»[212].

Десант двадцатипятитысячников высадился в деревне в конце января — начале февраля 1930 года, в преддверии весеннего сева. (В Советском Союзе, как и в царской России, было два посевных сезона: весенний со сбором урожая в конце лета и осенью — на него приходилось около 60 % годового сбора зерна, преимущественно пшеницы и ячменя, и осенний со сбором урожая весной — на него приходилось около 40 % сбора — почти вся рожь и часть ячменя и пшеницы.) Там выяснилось, что развязанная режимом классовая война повлекла за собой как укрепление социальной солидарности — бедные крестьяне укрывали кулаков и помогали им, — так и готовность крестьян нажиться на экспроприации более зажиточных соседей[213]. Предполагалось, что крестьянская собственность, без всякой компенсации конфискованная от имени государства, должна была передаваться новым колхозам после погашения долгов данного домохозяйства, а ее стоимость засчитывалась в счет вступительных взносов крестьян-бедняков[214]. Однако имущество кулаков могло доставаться и активистам, занимавшихся их выселением (как и зрителям). Согласно одному докладу ОГПУ, представители «нижних эшелонов партийно-советского аппарата отбирали у членов домохозяйств кулаков и крестьян-середняков одежду и теплое белье (снимая его прямо у них с тела), „конфисковывали“ шапки с детских голов и снимали у людей с ног обувь»[215]. Излюбленным приемом были «торги»: один новый сельский партийный секретарь ухитрился приобрести дом из четырех комнат, оценивавшийся в 700 рублей, за 25 рублей[216].

ОГПУ по секрету докладывало, что некоторые добровольцы пытались насиловать сельских женщин и рвались к власти («…раз я приказываю, то ты должен делать, хоть в воду или огонь лезть, а иначе пуля в лоб»)[217]. Во многих местах царил административный хаос. Даже сознательные двадцатипятитысячники не были сведущи в управлении и агрономии, а большинство из них столкнулись на местах с материальными невзгодами и даже с вооруженным сопротивлением. «Помните, сукины дети, мы с вами посчитаемся!» — гласили записки, подбрасываемые двадцатипятитысячникам[218]. Засады, в которых сидели крестьяне с топорами и обрезами, нагоняли страх, придавая конкретность манихейской пропаганде[219]. Однако параллельно с необузданным идеализмом шла оргия конфискаций[220]. Некоторые из двадцатипятитысячников с негодованием докладывали, что на селе насаждается не артель, а коммуна в виде колхозов; другие честно писали о «нарушениях социалистической законности» (тем самым властям, которые их совершали), рискуя, что их обвинят в «попустительстве кулаку». Многие из двадцатипятитысячников лишь недавно сбежали из деревни и теперь воображали, что помогают преодолеть тьму и принести на село современную жизнь.

Суровая весна

Первые доклады ОГПУ отражали заблуждение Сталина о том, что середняки и бедняки «поворачиваются лицом к колхозу», но вскоре ОГПУ уже стало сообщать о массовом сопротивлении. («Долой коллективизацию!» «Никто здесь не получит ни толики хлеба!») В одном только марте 1930 года ОГПУ зафиксировало более 6500 спонтанных «антисоветских групповых протестов»[221]. Крестьяне не могли скоординировать свои выступления с другими регионами и не имели общих вожаков, как не имели и доступа к печати, а вооружены они были в лучшем случае охотничьими ружьями. Происходящее никак нельзя было назвать гражданской войной. Согласно подсчетам ОГПУ за тот год, из 2,5 миллиона участников крестьянских протестов большинство прибегало лишь к ненасильственному протесту, отказываясь вступать в колхозы. Тем не менее за 1930 год крестьяне убили более 1100 сельских должностных лиц и активистов. Еще одним их оружием был поджог, «красный петух», которого подпускали административным зданиям[222]. Чаще всего протестующие забивали свой собственный скот: была утрачена уже четверть поголовья скота в стране, что было даже больше, чем в годы катастрофической Гражданской войны. Почти половина этих массовых крестьянских выступлений в 1930 году приходилась на Украину — там в стратегически важных районах на границе с Польшей бунтовали все населенные пункты. Многие села выбирали лидеров и звонили в колокола, призывая подниматься на борьбу. Тысячными тиражами были напечатаны сотни листовок: «Долой советскую власть!», «Да здравствует свободная Украина!»[223]

Сталин предупреждал, что «ликвидация кулака» и «обострение классовой борьбы» способствуют «империалистической интервенции» в СССР[224]. Если бы «империалисты» обладали хотя бы долей той агрессивности, которую им приписывали он и советская пропаганда, они бы в полной мере воспользовались этой безрассудной дестабилизацией положения в стране.

Почти никто не предвидел неожиданного поворота Сталина к полной ликвидации кулака, но затем прогремел еще один гром среди ясного неба: 2 марта 1930 года в «Правде» была опубликована его статья «Головокружение от успехов», в которой он заклеймил местных функционеров как «тупиц», одержимых «коммунистическим тщеславием», которые «боятся признавать свои ошибки». Сам Сталин не брал на себя ответственности за неурядицы. «Нельзя насаждать колхозы силой, — увещевал он. — Это было бы глупо и реакционно»[225].

Несмотря на это явное отступление, призванное ослабить нажим, ОГПУ по-прежнему сообщало о восстаниях на местах: в Грузии, Армении, Азербайджане, Центрально-Черноземном районе, в сибирской Барабинской степи[226]. Сталин, особенно разъяренный свержением местных органов советской власти вдоль границы с Польшей, частным образом требовал от Всеволода Балицкого, начальника украинского ОГПУ, чтобы тот «не речи произносил, а действовал более решительно» (19.03.1930). Обиженный Балицкий клялся республиканскому партийному боссу Косиору, что именно это он и делает в своей полевой ставке. Орджоникидзе, командированный на место, писал, что для подавления крестьянских восстаний в приграничных районах используются «пулеметы и, в некоторых местах, пушки»[227].

Неожиданно не кто иной, как Троцкий, выступил с открытым письмом Коммунистической партии (от 23 марта), в котором осуждал «авантюризм» насильственной коллективизации и стремительной индустриализации. Лишь немногие из советских коммунистов могли прочесть это письмо, но это им было и не нужно[228]. Номер «Правды» со статьей Сталина перепродавали в деревнях за 3, 4 и даже 5 рублей, и крестьяне собирались на ее коллективные читки[229]. Как выразился один крестьянин из Поволжья, «у нас два правительства — центральное, которое требует, чтобы все вернули, и местное, которое этого не желает»[230]. Некоторые должностные лица на местах в самом деле не смирились с объявленным Сталиным отступлением. «Если они видят кого-то с газетой, то бьют его еще сильнее и осуждают: „Так значит, ты читаешь статью товарища Сталина“, — сообщал некто М. Квасов в письме, опубликованном в „Крестьянской газете“, по поводу сельского собрания 27 марта. — Крестьяне, показав Петрову, секретарю партийной ячейки, статью Сталина, заявили: „Вы скрываете партийную линию“. Но Петров спокойно ответил: „Вы, товарищи, беспартийные, и вас это не касается. Не верьте всему, что пишут в газетах“»[231]. Местные должностные лица начали обвинять Сталина в «правом уклонизме»[232].

В городах, служивших оплотами режима, в условиях галопирующей инфляции деньги уступали место натуральному обмену, монеты (в которых содержалось серебро) клались в кубышку, а из продажи исчезли даже папиросы. «На фабрике Мострикотаж № 3 в Мос[кве], — записывал в дневнике (14 марта) один профсоюзный функционер, — выступил один рабочий и заявил: „Правильную статью написал Ст[алин], только поздно. Бухарин об этом писал 1/2 года тому назад и теперь делается по Бухарину. Прав был Ильич, сказав: `Не верьте Ст[алину], он вас погубит`.“»[233] Жертвенным агнцем, обвиненным в ультралевачестве, был назначен босс московской областной парторганизации Карл Бауман, который еще раньше Сталина публично призывал к сплошной коллективизации. В апреле 1930 года московским партийным боссом вместо него стал Каганович, оставшись секретарем Центрального Комитета. Командированный в том же месяце в Западную Сибирь (ее партийный босс Роберт Эйхе якобы слег с аппендицитом), Каганович получил нагоняй, но заставил местное партбюро принять секретную резолюцию, в которой их жалобы на то, что Сталин делает их козлами отпущения, были осуждены как «левацкие»[234].

Николай Кин, рабочий из южного украинского города Херсона, отправил Сталину письмо с гневной отповедью его «Головокружению от успехов», в которой подчеркивал вину ЦК, ущерб, нанесенный авторитету партии, и самоубийственность политики режима: «Кулака-то мы ликвидируем, а нищету и беспризорность развиваем, выбрасываем детей кулаков, ни в чем не повинных, на улицу». Сталин ответил ему частным образом. «Пройдет время, горячка отойдет, и Вы поймете, что Вы неправы от начала до конца, — писал он 22 апреля, призывая Кина не кичиться тем, что он рабочий. — Среди рабочих бывают всякие люди, и хорошие, и дурные. Я знаю старых рабочих с большим производственным стажем, которые все еще плетутся в хвосте за меньшевиками и до сих пор не могут освободиться от тоски по старым хозяевам-капиталистам. Да, т. Кин, всякие бывают на свете рабочие»[235].

Пропаганда и голод

25 апреля 1930 года, примерно на восемь месяцев раньше срока, в Айна-Булаке с огромной помпой были состыкованы отдельно строившиеся северный и южный участки Туркестано-Сибирской железной дороги, известной как Турксиб, — она сооружалась при помощи купленных за границей экскаваторов и гигантского количества ручного труда в экстремальных климатических условиях и в обстановке хаоса, порождавшего новый хаос. Советские власти и преследовали, и звали на службу буржуазных специалистов и казахов-жатаков (кочевников, не имевших скота); в надежде на получение хлебных карточек на стройку стекались безработные рабочие из славян. Постройка железной дороги позволила кормить сибирским хлебом Среднюю Азию, что давало возможность расширять там посевы хлопчатника, и в краткосрочном плане дала мощный пропагандистский эффект[236]. На церемонию стыковки и пиршество, устроенное в степи для многотысячной толпы («Да здравствует Турксиб! Да здравствует Сталин!») специальный поезд из Москвы доставил должностных лиц и зарубежных гостей — как пошутил один американский журналист, это был «микрокосм советского мира… и его капиталистического окружения»[237]. Один только Турксиб мог окупить многочисленные провалы, особенно в глазах тех, кто хотел верить. Не все подверглись идеологизации одинаково, но все же жизнь вне коммунизма становилась немыслима[238].

Затем настала очередь Ростовского завода сельскохозяйственного машиностроения, крупнейшего в Европе, — о его введении в строй было объявлено 1 июня 1930 года, после трех лет строительства[239]. На днепровских порогах в Советской Украине лихорадочно сооружалась легендарная гидроэлектростанция — Днепрогэс. И неважно, что какое-то время половина подъемных кранов использовалась для того, чтобы не дать рухнуть второй половине: символика обуздания природы, с тем чтобы снабдить энергией новый индустриальный комплекс в составе будущих алюминиевых заводов и сталеплавильного комбината в Запорожье, в бесчисленных репортажах увязывалась с преобразованием личности. Как гласил популярный лозунг: «Мы строим плотину, а плотина строит нас»[240]. Всемерно освещалось также эпохальное строительство сверхсовременных доменных печей — и формирование новых людей — в далеких Магнитогорске и Кузнецке, привлекавшее толпы иностранных корреспондентов, многие из которых были вынуждены отказаться от прежнего скептицизма.

Эти стройки служили магнитом и для рабочих из крестьян, стремившихся преобразиться, спастись от раскулачивания или найти средства на жизнь. Сообщения о нехватке продовольствия на местах и болезнях, вызванных голодом, приобрели массовый характер уже летом 1930 года и поступали из Центрально-Черноземного района, с Северного Кавказа, Украины, советского Дальнего Востока и из Западной Сибири[241]. Киевские власти заклинали Микояна срочно помочь с продовольствием («местные ресурсы использованы»). ОГПУ отмечало, что колхозники на Украине отказываются работать, потому что не получают пищи, и это угрожало породить порочный круг нехватки продовольствия[242]. Однако в наибольшей степени голод и массовое бегство населения летом 1930 года обострились в Казахской автономной республике. Утверждалось, что в Сибирь, Узбекистан, Иран, Афганистан и Китай направилось более 150 тысяч казахов и с ними почти миллион голов скота[243]. Невзирая на пропаганду, коллективизация, призванная финансировать индустриализацию, вместо этого грозила задушить ее[244].

Невероятная удача

Сталин не ослаблял нажима в борьбе с сопротивлением: с 1 января по 15 апреля 1930 года ОГПУ произвело 140 724 ареста, а с 15 апреля по 30 сентября — еще 142 993. Но он был не в силах обратить вспять антиколхозную волну, которую сам непреднамеренно поднял своей статьей «Головокружение от успехов»[245]. Согласно отчетам, доля коллективизированных домохозяйств, на 1 марта 1930 года составлявшая 56 %, к лету сократилась до 24 %[246]. В Татарской автономной республике доля коллективизированных хозяйств сократилась с 83 до 13 %. В целом из колхозов вышло до 8 миллионов домохозяйств, забрав с собой 7 миллионов голов тяглового скота. В то же время в колхозах осталось не менее 5 миллионов хозяйств, причем более 4 миллионов из них вступило в колхозы совсем недавно, то есть для них это был первый сельскохозяйственный сезон в качестве колхозников[247]. Насилие со стороны режима и крестьянское сопротивление ставили под удар весеннюю посевную кампанию, а соответственно, и осеннюю жатву, что было чревато пагубными последствиями для индустриализации. Сталину — и стране — требовалось чудо.

Поставить колхозы на ноги и руководить ими было делом не для брезгливых. Мало кто из двадцатипятитысячников был способен добыть для своих колхозов дефицитные инструменты, металлолом и строительные материалы для сооружения амбаров и силосных ям, запасные части для техники, генераторы, книги, табак, а также вызвать рабочих с заводов, и многие сами чинили инвентарь, вспоминая о своих навыках механиков. Крестьяне, прежде угрожавшие двадцатипятитысячникам, теперь протестовали, когда тех забирали от них[248]. Показательно, что подавляющее большинство добровольцев в итоге остались в деревне в качестве новых сельских функционеров. (В среднем кто-то из двадцатипятитысячников попадал в один колхоз из трех в главных зернопроизводящих регионах и в один колхоз из пяти в целом по стране.) По большому счету, несмотря на минимальную поддержку со стороны режима и их собственное невежество, представляется, что они помогли спасти весеннюю посевную кампанию 1930 года. В частности, им принадлежит такое важное новшество, как использование бригадной системы при полевых работах[249].

Еще большее значение для весеннего сева имели уступки, на которые пошел режим. Крестьянам, выходившим из колхозов, возвращалось их посевное зерно, если они обещали, что будут сеять. Режим с запозданием дал понять, что, хотя основные земельные наделы, тягловые лошади и плуги подлежат обобществлению, часть скота может быть оставлена во владении домохозяйств. По отношению к тем, кто оставался в колхозах, прекращалась гигантомания, когда целые районы объединялись в один колхоз[250]. Кроме того, оставшимся разрешалось держать сады и огороды. На этих участках было выращено до трети того, что собрали крестьяне в 1930 году. Режим стремился продемонстрировать превосходство колхозов над единоличными хозяйствами и позволил колхозам оставить себе значительные 3,5 тонны хлеба на домохозяйство. Впоследствии Сталин уже никогда не проявлял подобной щедрости. Все, что крестьяне не съедали сами, они могли продать. Сталин предполагал, что коллективно обрабатываемые поля вскоре сделают мелкие личные наделы и содержание скота неэкономичным, но пока его режим постановил «воспретить закрытие рынков, восстановить базары и не стеснять продажу крестьянами, в том числе колхозниками, своих продуктов на рынке»[251].

Помимо мобилизации двадцатипятитысячников и гибкости, неохотно проявляемой режимом, меры по преодолению хаоса предпринимались и на местном уровне. Центральные власти так и не смогли решить, каким образом будет оплачиваться труд колхозников, но крестьяне все равно приступали к севу по мере того, как на местах изобретались формулы оплаты[252]. Неоценимый вклад внесла и удача в виде исключительно хорошей погоды. «Природа дала нам лишний месяц весны», — радовался один функционер, а с учетом того, с каким запозданием началась посевная кампания, этот месяц оказался решающим в плане сбора урожая[253]. После того как виды на урожай неожиданно превратились из сомнительных в многообещающие, планы по экспорту зерна с целью получить твердую валюту для импорта оборудования были подняты до более 5 миллионов тонн, что намного превышало цифру, заданную согласно пятилетнему плану на 1930 год. В начале июня Микоян распинался на Московской областной партийной конференции: «…еще год, и мы не только в достаточном количестве обеспечим себя хлебом, но и станем одними из крупнейших производителей зерна во всем мире»[254].

Смех. Аплодисменты

В начале лета 1930 года Сталин отправил Надю к врачам-немцам в Карлсбад лечить желудочное заболевание. «Татька!.. Как доехала, что видела, была ли у врачей, каково мнение врачей о твоем здоровье и т. д. — напиши, — писал он 21 июня. — [Партийный] Съезд откроем 26-го. Дела идут у нас неплохо. Очень скучно здесь, Таточка. Сижу дома один, как сыч… приезжай поскорее. Це-лу-ю»[255]. В намеченный день состоялось открытие XVI съезда партии, первого с декабря 1927 года: это было масштабное мероприятие, на которое съехалось 2159 делегатов, включая 1268 с решающим голосом. Тем не менее очередная чистка привела к изгнанию из рядов партии, особенно в деревне, более чем 170 тысяч членов — за «пассивность», пьянство, «бытовое разложение», «чуждое» социальное происхождение и «скрытый» троцкизм — и послужила тревожным сигналом для тех, кто сочувствовал правым[256]. Но благодаря приему в партию новых членов из числа рабочих (причем порой в партию вступали целые заводские цеха) численность партии в 1930 году выросла более чем на 500 тысяч, достигнув 2,2 миллиона человек. Тем не менее это было всего 1,4 % от населения страны, возможно, составлявшего 160 миллионов человек. В партии состояла лишь четверть государственных функционеров, а среди руководства промышленных предприятий доля партийных была значительно ниже[257].

Длинный политический отчет Сталина, занявший все утро и вечер 27 июня, был построен по ставшему уже привычным для него стилю катехизиса. Он состоял из риторических вопросов, перечисления по пунктам и повторов ключевых фраз и был зачитан самодовольным тоном. «Теперь — экономический кризис почти во всех промышленных странах капитализма, — злорадствовал Сталин. — Рушатся иллюзии насчет всемогущества капитализма вообще, всемогущества североамериканского капитализма в особенности». Расценив данные события как кризис перепроизводства, он заявил, что противоречия капитализма обостряются и это толкает буржуазию на путь иностранных авантюр. «Капиталистическое окружение нельзя рассматривать, как простое географическое понятие, — предупреждал он. — Капиталистическое окружение — это значит, что вокруг СССР имеются враждебные классовые силы, готовые поддержать наших классовых врагов внутри СССР и морально, и материально, и путем финансовой блокады, и, при случае, путем военной интервенции». Тем не менее Сталин хвастался, что в свете темпов индустриализации, заданных партией, ультраиндустриалисты-троцкисты 1920-х годов выглядят «самыми крайними минималистами и самыми поганенькими капитулянтами. (Смех. Аплодисменты.)»[258]

Сталин заявил, что «люди, болтающие о необходимости снижения темпа развития нашей промышленности, являются врагами социализма, агентами наших классовых врагов. (Аплодисменты.)» Забыто было и «Головокружение от успехов» с его предупреждениями по поводу деревни: «Мы ли их, эксплуататоров, сомнем и подавим, или они нас, рабочих и крестьян СССР, сомнут и подавят, — так стоит вопрос»[259]. Так как в экономике отныне станет господствовать «социалистический сектор», СССР, по словам Сталина, вступил в «период социализма». Делегаты съезда вовсю пользовались правом покупать дефицитные товары в закрытом магазине ОГПУ, включая ткань для пошива костюмов (3 метра всего по 54 рубля), пальто, рубашку, пару ботинок, две пары белья, две катушки ниток, два куска простого мыла и кусок туалетного мыла. Кроме того, им бесплатно выдавалось по 800 граммов мяса, 800 граммов сыра, килограмму копченой колбасы, 80 граммов сахара, 100 граммов чая и 125 сигарет. «Это, конечно, явный подкуп», — отмечал в своем дневнике Иван Шитц, обрусевший прибалтийский немец (Шутц) и редактор Большой советской энциклопедии, добавляя, что, хотя пропаганда трубила о «бурном росте производства», возможность покупать обыденные товары являлась привилегией[260].

Буденный, самый знаменитый всадник страны, пошутил на съезде, что «мы уничтожим лошадь как класс». Но он имел в виду вовсе не спровоцированный режимом забой скота крестьянами, а распространение тракторов. Как раз перед съездом Сталинградский тракторный завод, спешно достраивавшийся в течение суровой зимы, выпустил свой первый трактор. 18 июня в «Правде» была напечатана поздравительная телеграмма заводу от Сталина, который выражал благодарность «нашим учителям по технике, американским специалистам и техникам» и говорил, что 50 тысяч тракторов, запланированных к выпуску на заводе, — это «50 тысяч снарядов, взрывающих старый буржуазный мир и прокладывающих дорогу новому социалистическому укладу в деревне»[261]. Это был первый в СССР завод с конвейером, но к тому моменту на нем было установлено всего 60 % станков. Вместо запланированных 2 тысяч тракторов завод за третий квартал 1930 года (июль — сентябрь) собрал всего 43, а работавший на заводе американский инженер отмечал, что «после 70 часов работы они начали разваливаться». Советская сталь имела ужасающее качество, медные ленты для радиаторов прибывали такими исцарапанными, что их нельзя было использовать, тысячи рабочих на конвейере впервые в жизни держали в руках болты и гайки. Двое из американских инженеров, которым дали высокую оценку, умерли от тифа, остальные просились домой[262]. Освоение фордовских конвейерных методов требовало времени. Однако 25-летний корреспондент «Правды», вскоре умерший от туберкулеза, с восторгом видел в происходящем «непрерывный поток жизни, если хочешь, конвейер истории, закономерность ее развития в социалистических условиях со всеми срывами, жуткими перебоями, дикостью, грязью, безобразиями»[263].

На собраниях, прошедших перед съездом в учебных заведениях, на предприятиях и в крупных партийных организациях, партийная политика подвергалась резким нападкам[264]. Но, вместо того чтобы попытаться оседлать эти массовые настроения, то есть изображать оппозицию, Рыков и Томский отправлялись на партийные собрания и предупреждали о попытках «мелкобуржуазных элементов в деревне» и «заграничной буржуазии» воспользоваться разногласиями внутри партии. В награду их упрекали на съезде за то, что они недостаточно энергично открещивались от потенциальных сторонников[265].

Бухарин, больной пневмонией, которой заболел и Троцкий, подвергаясь политическим нападкам, уехал в Крым, где сошелся с Анной Лариной; ей было 16 лет, ему — 41[266]. Нести бремя выпало на долю Рыкова, который, несмотря на то, что ему мешали говорить, снова сознался в ошибках («огромного политического значения»), но отрицал, что когда-либо находился в оппозиции[267]. Во время съезда Сталин писал Наде (2 июля), находившейся в Германии: «Татька! Получил все три письма. Не мог сразу ответить, т. к. был очень занят. Теперь я, наконец, свободен. Съезд кончится 10–12. Буду ждать тебя, как бы ты не опоздала с приездом. Если интересы здоровья требуют, оставайся подольше… Це-лу-ю»[268]. Съезд затянулся до 13-го. Томский, Бухарин и Рыков были переизбраны в Центральный Комитет, который оставил Рыкова в Политбюро. Но Томскому там не нашлось места, а его людей систематически прогоняли с профсоюзных должностей. «Могут сказать, что это нарушение пролетарской демократии, — сказал Каганович делегатам съезда по поводу этих увольнений, — но, товарищи, давно известно, что для нас, большевиков, демократия не фетиш»[269].

Каганович был «выбран» в полноправные члены Политбюро. Ворошилов и Орджоникидзе немедленно отбыли из столицы в отпуска продолжительностью около двух месяцев. 17 июля верный Сталину Киров отчитывался о съезде перед Ленинградской партийной организацией, которую он возглавлял. «Одним словом, — не торопиться, — сказал он, издеваясь над правыми. — Если встанет… вопрос о том, что кулака надо поприжать, — зачем это делать, мы все равно социализм построим и рано или поздно кулак сам по себе исчезнет… Если надо хлебозаготовки проводить, если нужно, чтобы кулак излишки дал, — зачем его прижимать, когда можно цену прибавить и он сам отдаст… Одним словом — правые за социализм, но без особых хлопот, без борьбы, без трудностей»[270].

Два дня спустя председатель Госбанка Пятаков, раскаявшийся троцкист, находившийся в доверительных отношениях с Орджоникидзе, отправил Сталину подробное описание фискального кризиса и стремительной инфляции, причиной которых были наплевательское отношение к издержкам и безудержное печатание денег. Он предлагал радикально сократить статьи импорта, ограничить экспорт продукции животноводства, поднять цены на многие товары и сократить расходы на весьма разорительные показательные стройки[271]. По сути, это была опоздавшая к съезду инструкция по исправлению курса. Сталин отозвался на нее не сразу.

Антикапиталистическая система в зародыше

Инструмент личной диктатуры Сталина, известный как «секретный отдел» партии, 22 июля 1930 года получил нового управляющего: им стал Александр Поскребышев (г. р. 1891), который, как и Сталин, был сыном сапожника, а до революции учился на фельдшера. «Однажды, — вспоминал Поскребышев, брившийся налысо, — Сталин вызвал меня и сказал: „Поскребышев, у вас такой жуткий вид, что все будут вас бояться“. И взял меня к себе»[272]. 23 июля Сталин отбыл в традиционный отпуск на юге, захватив с собой Поскребышева. На хозяйстве в Москве остался Молотов. Надя, побывав в гостях у своего брата Павла Аллилуева, советского торгового представителя в Берлине, вернулась из Германии и приехала к мужу. 26 июля сталинский «роллс-ройс», выезжая из ворот дачи «Пузановка», врезался в машину с соседнего курорта «Красный шторм». Кроме Сталина, в машине находились Надя, Буденный и главный телохранитель вождя Иван Юсис. Осколок стекла порезал Сталину левую бровь[273].

Сталин время от времени страдал от головокружений и воспаления нервов, и врачи подтвердили диагноз «неврастения»[274]. В его истории болезни за 1930 год, подписанной Ушер-Лейбом (Львом) Левиным, главным кремлевским врачом, в свое время лечившим Ленина, содержится оценка жилищных условий правителя («хорошие»), питания («хорошее»), труда («умств[енный], ответств[енный], интересн[ый], неопред[еленное] к[оличест]во часов в день»), употребления алкогольных напитков («редко») и курения («много»). Также отмечены перенесенная Сталиным аппендэктомия, от которой у него остался шрам, и болезни прежних лет (боли в груди, грипп, полиартрит, хронический ринотонзиллит, кашель). Внешний вид Сталина описывался как «усталый»; его печень и селезенка не были увеличены. Он якобы часто страдал от болей в мышцах левого плеча, которые постепенно атрофировались в результате контузии в детском возрасте. На юге у Сталина снова начались обычные для него боли в суставах и мышцах, и он прошел курс лечения серными ваннами в Мацесте под Сочи, оказывавшими на него чудотворное действие. «После приема ванн поехали с К. Е. Ворошиловым на прогулку, пили холодную углекислую воду, — вспоминал врач Сталина Иван Валединский. — После этой прогулки Сталин заболел горловой, так называемой фолликулярной ангиной с налетами и пробками». У него поднялась температура до 39 градусов, она спала только через четыре дня. После этого он стал жаловаться на боли в левой ноге. Валединский в течение трех недель ежедневно навещал своего пациента, причем диктатор, ценивший его общество, беседовал с ним на самые разные темы: о трудовой дисциплине, колхозах, об интеллигенции. В прощальный визит Валединского Сталин спросил, как отблагодарить его. «Я попросил помочь мне переменить квартиру, которая представляла собой бывшую купеческую конюшню, — вспоминал доктор. — Он улыбнулся после этого разговора. Когда я вернулся в Москву, мне позвонили из ЦК и сообщили, что мне покажут „объект“, который оказался квартирой из пяти комнат»[275].

Сталин весьма дорожил отдыхом на Черном море. 13 августа 1930 года он сообщал в Москву Молотову: «PS. Помаленьку поправляюсь». Ровно месяц спустя он писал: «Я теперь вполне здоров»[276]. Но, как и всегда, работа не прекращалась и на отдыхе, и Сталин ежедневно получал шифрованные телеграммы, а 8–12 раз в месяц — большие пакеты с более объемными документами. Шло закрепление многих масштабных перемен в стране и во власти, которые он инициировал зимой и весной[277]. Штат ОГПУ еще более увеличился[278]. Как ни странно, год выдался удачным для сельского хозяйства и неудачным для промышленности. Производство мяса и молока резко сократилось, однако урожай зерна, в итоге составивший 77,2 миллиона тонн, оказался на тот момент лучшим в советской истории[279]. Благодаря тому, что сельскохозяйственные кооперативы, прежде занимавшиеся сбытом крестьянской продукции, превратились в заготовителей хлеба, а машинно-тракторные станции упростили сбор урожая, режим заготовил ни много ни мало 22 миллиона тонн зерна по государственным ценам. (Остальное крестьяне съели сами или продали на рынке[280].) В то же время в июле — сентябре 1930 года сократилась выработка в важнейших металлургической и топливной отраслях, что поставило под удар промышленность в целом. Не хватало рабочих рук, на железных дорогах образовывались пробки, не снижались темпы инфляции. Вопиющее невыполнение планов по производству тракторов и массовый забой скота заставляли усомниться и в будущем сельского хозяйства.

Уже летом и осенью 1930 года, когда такие светила, как британский писатель-фантаст Г. Уэллс, превозносили пятилетний план как «самое важное, что есть в современном мире», «бесплановость» советского планирования была выявлена путем проницательного анализа на страницах меньшевистской эмигрантской газеты «Социалистический вестник», в которой указывалось, что задание максимально возможных количественных целей и понукание предприятий к достижению этих целей в условиях, когда одним это удастся, а другим нет и когда даже уровень успехов будет разным у разных предприятий, исключает какую-либо согласованность. Перевыполнение плана по выпуску гаек приведет только к расточительству, если болтов будет произведено меньше; избыточное производство кирпичей бессмысленно, если не хватает известки[281]. Работа «плановой» экономики становилась невозможной без накопления запасов для спекуляций, без обхода запретов и различных махинаций в теневой экономике, но в результате дефицит и коррупция приобретали хронический характер. «Мы покупаем материалы, которые нам не нужны, — отмечал начальник отдела снабжения Московского электромеханического завода, — чтобы обменять их на то, что нам нужно»[282]. Из-за отсутствия легальных рыночных механизмов, контролирующих качество продукции, увеличивалась доля брака. Даже поставки на наиболее приоритетные промышленные предприятия могли содержать от 8 до 80 % брака при отсутствии альтернативных поставщиков, вследствие чего бракованные поставки с одного завода влекли за собой производственный брак на другом заводе[283].

Сталин был хорошо осведомлен об этих проблемах[284]. Но он почти ничего не понимал в системных дефектах, созданных им самим путем уничтожения частной собственности и легальных рыночных механизмов. Между тем бесчисленные региональные партийные аппараты погрязли в интригах. После того как из Западной Сибири поступил коллективный донос на Роберта Эйхе, Сталин писал Молотову (13 августа 1930 года), что Сибирь только что разделили на два региона — Западную и Восточную и что никто не жаловался на Эйхе, когда он руководил всей Сибирью. «Эйхе вдруг оказался „несправляющимся“ со своими задачами? Я не сомневаюсь, что здесь имеется грубо замаскированная попытка обмануть ЦК и создать „свой“, артельный крайком. Советую вышибить всех интриганов… и оказать полное доверие Эйхе»[285]. Запутанные интриги поблизости от места отдыха Сталина, в Закавказье, в которых принимали участие партийные боссы Грузии, Армении и Азербайджана, приводили Сталина в бешенство[286].

Кроме того, диктатор не спускал глаз с Михаила Калинина, пользовавшегося большой популярностью из-за своего крестьянского происхождения и роли церемониального главы государства (председателя ЦИКа)[287]. На заседаниях Политбюро Калинин время от времени позволял себе голосовать против Сталина (например, в случае закрытия столовой Общества старых политкаторжан). Орджоникидзе как глава партийной Контрольной комиссии получил из архивов царской полиции материалы о том, что Калинин, как и Ян Рудзутак, находясь в заключении, выдавал других товарищей из рядов подполья, которые тоже были арестованы[288]. После этого лица, обвиненные в принадлежности к сфабрикованной Трудовой крестьянской партии, в тюрьме давали показания о том, что намеревались включить Калинина в новое правительство. Молотов не решался обнародовать это признание. «Что Калинин грешен, — в этом не может быть сомнения, — утверждал Сталин (23 августа), стремясь сузить Калинину возможности для своеволия. — Обо всем этом надо обязательно осведомить ЦК, чтобы Калинину впредь не повадно было путаться с пройдохами»[289].

Проявляя заботу о своей личной власти, Сталин занимался и вопросом о финансировании индустриализации. «Нам остается еще 1–1,5 месяца для экспорта хлеба: с конца октября (а может быть и раньше) начнет поступать на рынок в массовом масштабе американский хлеб, против которого нам трудно будет устоять», — предупреждал он Молотова (23 августа). — «Еще раз: надо форсировать вывоз хлеба изо всех сил»[290]. Сталин требовал продавать хлеб, несмотря на то что мировые цены на зерно в 1929 году упали на 6 %, а в 1930 году — еще на 49 %. (Во многих странах скапливались запасы хлеба, эквивалентные его годовому экспорту.) При этом цены на промышленное оборудование оставались более или менее стабильными, вследствие чего в 1930 году для ввоза одного станка нужно было вывезти вдвое больше советского хлеба, чем в 1928 году[291]. «Найдутся мудрецы, которые предложат подождать с вывозом, пока цены на хлеб на междун[ародном] рынке не подымутся „до высшей точки“, — предупреждал он Молотова в письме от 24 августа. — Таких мудрецов немало в Наркомторге. Этих мудрецов надо гнать в шею, ибо они тянут нас в капкан. Чтобы ждать, надо иметь валютн[ые] резервы. А у нас их нет… Словом, нужно бешено форсировать вывоз хлеба»[292].

В итоге СССР вывез чуть более 5 миллионов тонн хлеба при средней цене всего 30 рублей за тонну (вдвое меньше, чем в 1926 году); это дало стране 157,8 миллиона инвалютных рублей, что немногим превышало 80 миллионов долларов[293]. Но если советский хлеб в 1928 году фактически не был представлен на мировом рынке, то еще до конца 1930 года доля Советского Союза на этом рынке превысила 15 %[294].

Сталин по-прежнему утверждал, что экономические проблемы в капиталистическом мире лишь усиливают зависимость Польши, Финляндии и Прибалтийских государств от империалистических держав, которые рассматривают эти страны как плацдармы для нападения на Советский Союз. На самом деле польское правительство втайне ответило отказом на настойчивые призывы украинского националистического движения в Польше напасть на Советский Союз, судя по всему, находясь под впечатлением от советских военных мероприятий на границе[295]. Тем не менее Сталин предупреждал Молотова о вероятных провокациях со стороны Польши и Румынии и о польской дипломатии. «Поляки наверняка создают (если уже не создали) блок балтийских (Эстония, Латвия, Финляндия) государств, имея в виду войну с СССР, — писал он 1 сентября 1930 года. — Чтобы обеспечить наш отпор и поляко-румынам, и балтийцам, надо создать себе условия, необходимые для развертывания (в случае войны) не менее 150–160 пехот[ных] дивизий, т. е. дивизий на 40–50 (по крайней мере) больше, чем при нынешней нашей установке. Это значит, что нынешний мирный состав нашей армии с 640 тысяч придется довести до 700 тысяч». В противном случае, полагал Сталин, «нет возможности гарантировать… оборону Ленинграда и Правобережной Украины»[296].

Логика заговора

Больше всего в доставлявшихся Сталину на юг пакетах было донесений ОГПУ о заговорах и соответствующих протоколов допросов. Были осуждены тысячи специалистов[297]. Сталин из Сочи инструктировал Молотова распространить среди членов ЦК новые «показания», выбитые из служащих двух ведомств (продовольственного треста и статистического управления). В тот же день, давая запоздалый и косвенный ответ на убийственную докладную записку Пятакова о состоянии государственных финансов, Сталин написал Менжинскому, потребовав от него отчета о «борьбе» со спекулянтами[298]. Также он писал Молотову: «…обязательно расстрелять десятка два-три вредителей» из наркомата финансов. Он хотел связать их с правыми, добавляя: «Нужно обязательно расстрелять всю группу вредителей по мясопродукту, опубликовав об этом в печати»[299]. «Правда» (3 сентября) прилежно сообщила об арестах видных специалистов. Затем начались и казни.

Частным образом Сталин признавал, что все это делается в воспитательных целях. «Между прочим, — писал он Молотову о процессе якобы существовавшего Союзного бюро ЦК РСДРП (меньшевиков), — не думают ли господа обвиняемые признать свои ошибки и порядочно оплевать себя политически, признав одновременно прочность Советской власти и правильность метода коллективизации? Было бы недурно»[300]. Присутствовало и желание найти козлов отпущения: 13 сентября он писал, что «вредители» из наркомата снабжения планировали «вызвать голод в стране, спровоцировать волнения среди широких масс и тем самым способствовать свержению диктатуры пролетариата»[301]. О расстреле 48 «вредителей рабочего снабжения» было объявлено в «Правде», а ОГПУ сообщало об одобрительном отношении к этим приговорам со стороны рабочих и о неодобрительном — со стороны интеллигенции («В царское время расстрелы тоже были, но это были единичные случаи, а теперь смотрят на людей, как на собак»)[302]. Также Сталин составлял инструкции для процесса по делу Союза освобождения Украины с участием 45 подсудимых: писателей, богословов, филологов, школьных учителей, библиотекаря и медиков, — который был проведен в Харьковском оперном театре. «Мы не должны скрывать прегрешения наших врагов от рабочих, — писал он руководству Советской Украины. — Кроме того, пусть так называемая „Европа“ знает, что репрессии против контрреволюционной части специалистов, пытавшихся отравить и заразить пациентов-коммунистов, совершенно оправданны»[303].

Казалось, что вредителями кишит вся страна, включая и командование Красной армии: 10 сентября 1930 года Менжинский послал Сталину протоколы допросов, уличавшие Тухачевского и других высокопоставленных военных в заговоре против режима[304].

Тухачевский был снят с должности начальника штаба и отправлен командовать Ленинградским военным округом. Личность этого бывшего дворянина, вращавшегося среди особ из царского Генерального штаба, хотя сам он никогда не учился в Академии Генерального штаба, вызывала противоположные оценки. Многие говорили, что он «умный, энергичный, твердый, но подлый до последней степени — ничего святого, кроме своей непосредственной выгоды»[305]. На одном публичном мероприятии Тухачевский подвергся яростным нападкам («Вас за 1920 год вешать надо!!» — кричали ему, имея в виду поражение в советско-польской войне)[306]. Незадолго до данной отставки Тухачевский подал Ворошилову докладную записку на 14 страницах, в которой призывал резко наращивать объемы военного производства. Тухачевский указывал, что в современной войне невозможно победить без танков, авиации, химического оружия и воздушно-десантных войск, повышающих мобильность армии. Он требовал ежегодно выпускать не менее 50 тысяч танков и 40 тысяч самолетов (с тем, чтобы иметь в будущем 197 тысяч танков и 122 500 самолетов). Эта непрошеная программа вызвала у Ворошилова, который и без того тревожился из-за симпатии Сталина к Уборевичу, еще одному модернизатору, сильное неудовольствие.

По требованию Ворошилова новый начальник Генштаба Шапошников подверг докладную записку Тухачевского вивисекции. Сам Тухачевский не указывал желательных размеров постоянной армии, но, по оценке Шапошникова, она должна была иметь абсурдную численность в 11 миллионов человек, что составляло 7,5 % от населения СССР[307]. Нарком несколько недель не давал этим материалам хода[308]. Сразу же после публикации «Головокружения от успехов» с уничижительной критикой крайностей Ворошилов отослал записку Тухачевского вместе с убийственными комментариями Шапошникова Сталину, отмечая, что «Тухачевский хочет быть оригинальным и… „радикальным“»[309]. Сталин ответил: «Ты знаешь, что я очень уважаю т. Тух[ачевско]го, как необычайно способного товарища» — это было поразительное признание. Но и Сталин отмахнулся от «фантастического» плана Тухачевского, указав, что он составлен без учета «реальных возможностей хозяйственного, финансового, культурного порядка», и заключив: «„Осуществить“ такой „план“ — значит наверняка загубить и хозяйство страны, и армию. Это было бы хуже всякой контрреволюции»[310].

В письме Сталина Тухачевский назывался жертвой «модного увлечения „левой“ фразой», однако Менжинский в своем письме от 10 сентября 1930 года обвинял его в «правых» настроениях, заявляя, что тот стоит во главе военного заговора. Коллективизация спровоцировала некоторые колебания в Красной армии (хотя Ворошилов отрицал это), а Сталин обладал сверхъестественной склонностью усматривать идеологическое родство между правым уклоном в партии и царскими офицерами. Полицейские осведомители, проникшие в армейскую среду, доносили о пересудах, на основании которых ОГПУ арестовало двух преподавателей военной академии, близких к Тухачевскому[311]. Поначалу они давали расплывчатые показания, в которых упоминалась его любовница-цыганка (возможно, работавшая на иностранную разведку), но под давлением они начали «вспоминать» о возможных связях Тухачевского с правыми уклонистами, а затем заговорили и о заговоре монархистов и военных с целью захвата власти[312]. «Я доложил это дело т. Молотову», — писал Менжинский Сталину, спрашивая, что ему делать — немедленно арестовать всех высокопоставленных военных, чьи имена прозвучали на допросах, или дожидаться возвращения Сталина, что было чревато риском с учетом существования гипотетического заговора. Сталин ответил Менжинскому, чтобы тот ограничился «максимально осторожной разведкой»[313].

Если бы Сталин в самом деле верил в существование военного заговора, мог ли он приказать, чтобы с арестом заговорщиков не спешили, и еще на месяц остаться в отпуске вдали от столицы? Однозначно установить, что творилось у него в голове, невозможно. И все же представляется, что в его глазах наличие «заговора» вытекало не из фактов как таковых, а из марксистско-ленинской логики: критика коллективизации ipso facto означала поддержку капитализма; поддержка капитализма означала сговор с империалистами; борьба за дело империализма по сути означала организацию заговора с целью свержения советского режима, а подобный заговор не мог не подразумевать убийства Сталина, так как тот воплощал в себе строительство социализма.

Между тем в Германии 14 сентября 1930 года состоялись выборы, обернувшиеся сенсацией: национал-социалисты получили 6,37 миллиона, или 18,25 %, голосов и увеличили свое представительство в парламенте с 12 до 107 депутатов, став второй по величине партией в Рейхстаге после социал-демократов со 143 депутатами. Численность депутатов от коммунистов выросла с 54 до 77. «Правда» (16 сентября) назвала итоги голосования «временным успехом буржуазии», хотя и отмечала, что миллионы проголосовавших за нацистов отвергали существующий строй.

Сталина в тот момент, похоже, гораздо сильнее занимал ненавистный ему Рыков, по поводу которого он сетовал Молотову (13 сентября): «СНК [Совнарком] парализован водянистыми и по сути антипартийными речами Рыкова… Ясно, что так дальше продолжаться не может. Нужны коренные меры. Какие, — об этом расскажу по приезде в Москву». Однако ему не терпелось, и он снова писал из Сочи: «Надо прогнать… Рыкова и его компанию. Это теперь неизбежно… Но это пока между нами». 22 сентября Сталин призывал Молотова встать вместо Рыкова во главе правительства. «При такой комбинации, — указывал Сталин, — мы будем иметь полное единство советской и партийной верхушек, что несомненно удвоит наши силы». Сталин приказывал Молотову обсудить эту идею «в тесном кругу близких друзей» и сообщить о возражениях. Насколько известно, то же самое он писал и Кагановичу[314]. Также Сталин выказывал сильнейшее раздражение неисполнением директив центра, несмотря на пропаганду в прессе. В том же письме он предлагал создать «постоянную комиссию… с исключительной целью систематической проверки исполнения решений центра»[315].

Донесения о подслушанных разговорах давали Сталину понять, что население недовольно последствиями сплошной коллективизации, раскулачивания и ускоренной индустриализации — и это делало Рыкова особенно опасным: он был тем вождем, который мог сплотить разочарованных и приспособленцев. Более того, Рыков был не один: 16 сентября 1930 года на заседании Политбюро сталинский протеже Сырцов, глава Совнаркома РСФСР, выразил согласие с Рыковым, главой Совнаркома СССР, в отношении того, что в стране накапливаются нерешенные проблемы, и поддержал предложение Рыкова продавать такие дефицитные товары, как сахар, по рыночным ценам с целью стабилизировать государственные финансы[316]. Молотов сообщал диктатору, что на заседании Политбюро Сырцов выступил «с совершенно паническими правооппортунистическими заявлениями насчет того, что нельзя решить создавшихся трудных вопросов в хозяйстве мерами ГПУ»[317]. Несмотря на нетерпение Сталина, снять Рыкова, этнического русского родом из крестьян, работавшего еще с Лениным, занимавшего прежнюю должность Ленина и не желавшего играть роль оппозиции, было делом непростым[318].

24 сентября Сталин отправил протоколы допросов в ОГПУ с заявлениями о виновности Тухачевского Орджоникидзе. «Прочти-ка поскорее показания, — советовал он. — Материал этот, как видишь, сугубо секретный: о нем знает Молотов, я, а теперь будешь знать и ты. Не знаю, известно ли Климу об этом. Стало быть, Тух[ачев]ский оказался в плену у антисоветских элементов и был сугубо обработан тоже антисоветскими элементами из рядов правых… Возможно ли это? Конечно, возможно, раз оно не исключено… Видимо, правые готовы идти даже на военную диктатуру, лишь бы избавиться от ЦК, от колхозов и совхозов, от большевистских темпов развития индустрии». Мы снова видим здесь объективную «логику» заговора. Тем не менее концовка сталинского письма была двусмысленной: «Покончить с этим делом обычным порядком (немедленный арест и пр.) нельзя. Нужно хорошенько обдумать это дело»[319].

2 октября 1930 года Менжинский направил Сталину материалы допросов, касавшихся подпольной Промышленной партии. «ОГПУ. Т. Менжинскому. Только лично. От Сталина», — писал в ответ диктатор, уточняя, в чем именно заключается заговор, и изъявляя надежду на получение подтверждающих показаний, которые будут «серьезным успехом ОГПУ», если удастся их получить. Сталин либо поверил в сфабрикованное дело, либо сделал вид, что поверил, требуя от следователей Менжинского выяснить: «1. Почему отложили [иностранную военную] интервенцию в 1930 г.? 2. Не потому ли, что Польша еще не готова? 3. Может быть, потому, что Румыния не готова? 4. Может быть, потому, что лимитрофы [Прибалтийские государства и Румыния] еще не сомкнулись с Польшей? 5. Почему отложили инт[ервен]цию на 1931 г.? 6. Почему „могут“ отложить на 1932 г.?» К этому Сталин добавлял, что с признательными показаниями нужно ознакомить «рабочих всех стран»; «[мы] поведем широчайшую кампанию против интервенционистов и добьемся того, что парализуем, подорвем попытки к интервенции на ближайшие 1–2 года, что для нас немаловажно. Понятно?»[320]

Возглавить правительство?

Надя вернулась в Москву еще в августе. «Как доехала до места? — писал ей Сталин с нежностью (2 сентября 1930 года). — Напиши обо всем, моя Таточка. Я понемногу поправляюсь. Твой Иосиф». В следующем письме он просил ее прислать ему самоучитель английского[321]. 8 сентября он описывал ей сложный процесс лечения его зубов и посылал ей персики и лимоны из своего сочинского сада. Но между супругами что-то не ладилось. «…на меня напали Молотовы с упреками, как это я могла оставить тебя одного, — отвечала ему Надя (19 сентября). — Я объяснила свой отъезд занятиями, по существу же это конечно не так. Это лето я не чувствовала, что тебе будет приятно продление моего отъезда, а наоборот. Прошлое лето это очень чувствовалось, а это нет. Оставаться же с таким настроением, конечно, не было смысла… Ответь, если не очень недоволен будешь моим письмом, а впрочем, как хочешь. Всего хорошего. Целую. Надя». Сталин (24 сентября) отрицал, что ее присутствие было нежелательно («Скажи от меня Молотовым, что они ошиблись»), и уверял ее, что, хотя ему за день обточили восемь зубов, «я здоров и чувствую себя, как нельзя лучше». 30 сентября Надя писала, что ей пришлось сделать операцию на горле и она не один день пролежала в постели. 6 сентября она жаловалась: «Что-то от тебя никаких вестей… Наверное путешествие на перепелов увлекло… О тебе я слышала от молодой интересной женщины, что ты выглядишь великолепно, она тебя видела у Калинина на обеде, что замечательно был веселый и тормошил всех, смущенных твоей персоной. Очень рада»[322].

7 октября Молотов, Ворошилов, Орджоникидзе, Куйбышев, Микоян и Каганович, с которыми не было Кирова (находившегося в Ленинграде), Косиора (на Украине), Рудзутака и Калинина (оба уехали в отпуск и вообще не входили в ближний круг), в отсутствие Сталина встретились, чтобы обсудить его предложение о замене Рыкова Молотовым[323]. На следующий день Ворошилов писал в Сочи о том, что «я, Микоян, Молот[ов], Каганович и отчасти Куйбышев считаем, что самым лучшим выходом из положения было бы унифицирование руководства». Орджоникидзе тут не упомянут. Ворошилов добавлял: «…в данный момент, как… никогда еще раньше, на СНК должен сидеть человек, обладающий даром стратега». Эпизодические вмешательства Сталина в повседневную работу правительства не шли ей на пользу, и каким-то образом упорядочить их было бы полезно[324]. Может быть, они также полагали, что, если Сталину придется вникать в мелочи управления страной, это ограничит его диктаторскую власть, поскольку присматривать за партийным аппаратом придется кому-то другому. Ворошилов в своем письме признавал: «Самый важный, самый, с моей точки зрения, острый вопрос в обсуждаемой комбинации — это партруководство»[325].

Микоян в отдельном письме подтверждал, что поддерживает «единое руководство», «как это было при Ильиче». Каганович в своем письме Сталину от 9 октября оставлял решение за ним, отмечая: «…только благодаря вам основные главные стратегические маневры в хозяйстве, в политике определялись, будут и должны определяться вами, где бы вы ни были. Но лучше ли станет, если бы произошла перемена, сомневаюсь». Он заключал письмо словами о том, что это аргумент за назначение Молотова. Молотов в тот же день послал письмо с перечислением причин, по которым он не годится на эту должность, и призвал Сталина самому возглавить Совнарком, хотя и признавал, что от этого пострадают партийная работа и Коминтерн. Неудивительно, что Сталин решил оставить за собой партийный аппарат, благодаря которому он имел последнее слово в политических и кадровых вопросах, не обременяя себя повседневной работой в правительстве. Орджоникидзе из частных разговоров вынес уверенность, что Сталин в настоящий момент считал «неуместным» «полное (в том числе и внешнее, перед лицом всего мира) слияние… партийного и советского руководства». Орджоникидзе, пожалуй, вторая очевидная кандидатура на место Рыкова, соглашался со Сталиным, что того должен сменить Молотов. «Он [Молотов] выражал сомнения, насколько он будет авторитетным для нашего брата, — писал Орджоникидзе Сталину, — но это, конечно, чепуха»[326].

Фикция

Вернувшись в Москву, Сталин 14 октября 1930 года принял руководителей ОГПУ — Менжинского и Ольского (который был только что поставлен во главе особого отдела, занимавшегося армией)[327]. В тот же день ему на Старую площадь позвонил Бухарин, потребовав личной встречи. Сталин передал Бухарину часть протоколов допросов по делу Промышленной партии, в которых упоминались террористический заговор против диктатора и связи заговорщиков с правыми уклонистами. В телефонном разговоре Сталин обвинил Бухарина в том, что тот, критикуя партийную линию, создает атмосферу, способствующую террористическим актам. В тот же день Бухарин взорвался в частном письме: «Я считаю твои обвинения чудовищной, безумной клеветой, дикой и, в конечном счете, неумной». Сталин ознакомил с его посланием других членов Политбюро[328]. 15 октября Политбюро сняло Пятакова с руководства Госбанком, но решение по Бухарину отложило до тех пор, пока он не сможет появиться лично[329].

Формальные заседания Политбюро, как и при Ленине, по-прежнему проходили в прямоугольном зале для заседаний на третьем этаже Сенатского дворца, перед угловым кабинетом Ленина, превращенным в мемориальный. Однако должностные лица, добиваясь одобрения со стороны Сталина, пренебрегали формальными процедурами. Вернувшись из отпуска, в своем кабинете на Старой площади он принял ряд экономических функционеров, начальника железных дорог, профессора, основавшего советскую биохимическую промышленность, и нового главу внешней торговли — Аркадия Розенгольца вместе с наркомом иностранных дел[330]. 17 октября, а также на следующий день Сталин принимал Виссариона (Бесо) Ломинадзе, недавно назначенного партийным боссом Закавказья, которому он не доверял, а также Рувена (Владимира) Полонского, только что поставленного во главе Компартии Азербайджана. 18 октября их разговор с глазу на глаз, затеянный, чтобы положить конец дрязгам на Кавказе, продолжался три с половиной часа[331].

20 октября Политбюро провело следующее заседание, на котором, заслушав доклад Сырцова, приказало установить в нескольких приоритетных регионах — Москве, Ленинграде, Донбассе и Баку — более высокие нормы снабжения для рабочих[332]. Кроме того, Политбюро дало ОГПУ указание продолжить расследование вредительской деятельности якобы существовавших подпольных партий, решило перевести секретный отдел центрального партийного аппарата со Старой площади в здание Сенатского дворца, для чего Ворошилову было приказано изгнать нежелательных лиц, все еще проживавших в Кремле, а также обязало Сталина больше не ходить по Москве пешком[333]. Бухарин, насколько известно, пожелал узнать, что еще от него хотят, обвинил Сталина в нарушении их перемирия и выбежал из зала заседаний. Политбюро постановило, что Сталин поступил правильно, отказавшись встречаться с ним с глазу на глаз. Диктатор якобы сказал: «Я хотел его поругать, но раз он ушел, то не о чем говорить»[334].

Провокациями занимался не один только Сталин. 21 октября Борис Резников, студент и парторг из Института красной профессуры, работавший в Сибири с Сырцовым как заместитель редактора газеты и вошедший в ближайшее окружение Сырцова в Москве, сидел в кабинете Льва Мехлиса, помощника Сталина и редактора «Правды», и сочинял донос о «фракционной деятельности» Сырцова, а также Ломинадзе. По словам Резникова, «группа» Сырцова предвещала крах сталинского режима в результате экономической катастрофы. Тем же вечером Мехлис отправил донос Резникова Сталину[335]. Резников, сам испытывавший недовольство диктатором, сыграл роль агента-провокатора, 22 октября проведя на частной квартире вторую неформальную встречу, на которой он и Сырцов снова выступали с критикой в адрес сталинского режима. Резников агрессивно выпытывал у Сырцова секретные сведения о последнем заседании Политбюро и предлагал наладить контакты с правыми уклонистами, что резко усугубило прегрешения Сырцова[336]. В тот же день Сталин вызвал Сырцова на Старую площадь, в ЦК[337]. Те, кто присутствовал на встрече с Сырцовым, будучи вызваны на очную ставку с Резниковым, отрицали его обвинения, но все равно они были исключены из партии, арестованы и во всем сознались. Как выразился Орджоникидзе, эти люди, «которые не желали правды сказать в ЦКК, когда их посадили в ГПУ, излили перед тов. Менжинским всю душу. (Смех.)»[338]

Также, согласно утверждениям Резникова, Сырцов якобы говорил, что в критической ситуации ряд партийных секретарей, включая Андрея Андреева (Северный Кавказ), Николая Колотилова (Иваново-Вознесенск) и Роберта Эйхе (Западная Сибирь), «могут пойти против Сталина». Кроме того, Сырцов, по словам Резникова, заявлял, что «значительная часть партийного актива, конечно, недовольна режимом и политикой партии, но актив, очевидно, думает, что есть цельное Политбюро… Надо эти иллюзии рассеять. Политбюро — это фикция. На самом деле все решается за спиной Политбюро небольшой кучкой, которая собирается в Кремле, в бывшей квартире Цеткиной» (то есть Клары Цеткин)[339].

На следующий день Сталин переслал письменный донос Резникова на фракционную группировку Сырцова и Ломинадзе (которую Сталин называл «по сути дела правоуклонистской») Молотову — теперь уже он отбыл в отпуск — с комментарием: «Невообразимая гнусность. Все данные говорят о том, что сообщения Резникова соответствуют действительности. Играли в переворот, играли в Политбюро»[340].

Между тем Тухачевский в присутствии Сталина, Ворошилова, Орджоникидзе и других членов Политбюро предстал перед двумя своими обвинителями из Военной академии и сам обвинил их во лжи. По-видимому, там же присутствовали Ян Гамарник (начальник политотдела армии), Иона Якир (командующий Украинским военным округом) и его заместитель Иван Дубовой — и все они поручились за Тухачевского[341]. Остается неясно, намеревался ли Сталин только запугать военных или он действительно хотел отправить их в тюрьму. В письме Молотову от 23 октября 1930 года он сообщал: «Что касается дела Т[уха]чевского, то последний оказался чистым на все 100 %. Это очень хорошо»[342].

Сырцову и Ломинадзе не удалось отделаться так же легко. «Я считал и считаю крупнейшей исторической заслугой Сталина непреклонную твердость в борьбе против троцкистской и правой оппозиции, — писал Ломинадзе в свою защиту (3 ноября 1930 года). — Но я в то же время считал, что у Сталина есть некоторый эмпиризм, недостаточное умение предвидеть… Далее мне не нравилось и не нравится то, что иногда (особенно в дни пятидесятилетнего юбилея) тов. Сталина в печати в отдельных выступлениях ставят чуть ли не на одну доску с Лениным. Я, сколько помнится, говорил об этом и товарищу Орджоникидзе и приводил ему соответствующие места из прессы по этому поводу». Признание Ломинадзе не оставило Орджоникидзе выбора[343].

Их дела были рассмотрены на совместной сессии Центрального Комитета и президиума Центральной контрольной комиссии (4 ноября), на которой Ломинадзе и Сырцов сознались в том, что вели политические дискуссии друг с другом. Сырцов не отказался от своих заявлений, что Политбюро лишь утверждает уже готовые решения[344]. «Я ни на одну минуту не сомневался в правильности… ликвидации кулачества как класса, — заявил он, — но я считаю, что вслед за этим самым лозунгом необходимо было и целесообразно было в порядке пленума ЦК или же подробного детального заседания Политбюро обсудить практические меры его проведения. И мне кажется, что это в значительной мере сократило бы те накладные расходы, которые мы имели». За утверждения о том, что наряду с достижениями политика режима создала ряд проблем — резкое снижение реальных заработков рабочих, нехватку товаров («огромная угроза контрреволюции проистекает из очередей»), массовый забой скота, инфляцию, бюджетный дефицит — и за предложение вернуться к таким рыночным механизмам, как свободная торговля, Сырцов был обвинен в правооппортунистических и прокапиталистических настроениях, как и Рыков[345].

Сталин в своем выступлении отрицал, что пользовался пустующей квартирой Клары Цеткин в Большом Кремлевском дворце, — ну разве что самую малость, чтобы его не отвлекали телефонные звонки, когда он сочинял свой доклад для партийного съезда. «За период моей работы в этой квартире у меня побывали там по одному разу и в разное время Молотов, Калинин, Серго, Рудзутак, Микоян, — поведал он. — Встречались ли мы иногда, некоторые члены Политбюро? Да, встречались. Встречались главным образом в помещении ЦК [на Старой площади]. А что в этом плохого?» Далее он нечаянно подтвердил заявление Сырцова, объяснив, как на самом деле был устроен режим (впоследствии эти слова были вычеркнуты им из стенограммы): «Иногда какой-нибудь вопрос заинтересует, позвонишь Ворошилову: ты дома? — Дома. Заходишь, разговариваешь»[346].

Итак, Сырцов был прав: Политбюро в самом деле превратилось в фикцию.

Сталин разыгрывал из себя жертву («Пусть оскорбляют. Я привык») и стремился подчеркнуть, что речь идет о серьезном деле[347]. «Собрались школьники, вообразили себя большими политиками и решили поиграть в Политбюро — стоит ли нам тратить время на таких школьников? — спрашивал он. — В иное время и в иной ситуации можно было бы согласиться с такой оценкой. Но в текущих обстоятельствах, когда классовая борьба обострилась до крайности, когда каждая фракционная вылазка против руководства партии усиливает фронт наших классовых врагов, а двурушничество беспринципных людей превращается в самое опасное зло внутрипартийной жизни, — в таких обстоятельствах подобная оценка „лево“-правого блока была бы, самое меньшее, неосторожной». Обвинения в его адрес он назвал сигналом для «всевозможных террористов». Под конец от него досталось и Рыкову: «Ваша должность существует не для церемониальных целей, а для выполнения партийных приказов на повседневной основе. Так ли обстоит дело сейчас? К сожалению, нет… Подобное состояние дел не может продолжаться»[348]. Когда настало время вынести решение в отношении Сырцова и Ломинадзе, Сталин, как обычно, стал изображать умеренность, предложив лишь понизить их статус до кандидатов в члены ЦК. Но собравшиеся уже проголосовали за их исключение из Центрального Комитета[349].

Продались капиталистам

11 ноября 1930 года в советских газетах было опубликовано обширное обвинение в адрес видных ученых и инженеров, якобы основавших подпольную Промышленную партию. Утверждалось, что в нее входит более 2 тысяч человек, которые годами беспрепятственно занимались вредительством в советской промышленности и на транспорте, замышляя в итоге свергнуть режим при помощи иностранной военной интервенции (с участием полудюжины стран) и отдать богатства Украины Польше и Франции, а каспийскую нефть — Англии. «Если враг не сдается, — услужливо писал для „Правды“ (15 ноября) Горький из Италии, — его уничтожают»[350]. 25 ноября под софитами в Доме Союзов (бывшем Благородном собрании) перед десятками советских и иностранных корреспондентов на скамье подсудимых предстали восемь инженеров. На советских заводах и в Академии наук прошли митинги, на которых принимались резолюции с требованиями смертной казни. В Москве и других городах сквозь снег маршировали колонны рабочих с лозунгами: «Никакой пощады классовым врагам!»[351] Далее последовали 13 дней угара и громких слов об измене, тщательно освещавшиеся в прессе. Лозунги кампании, включая «Наш ответ классовому врагу — миллионы рабочих в ряды ударников», были утверждены постановлением Политбюро[352].

Проблемы, с которыми сталкивались советские рабочие, были более чем реальными. Во внутреннем докладе (от 10 ноября) на основе секретного донесения ОГПУ о состоянии столовых отмечалось, что половина из них работает с большой перегрузкой и что «во всех столовых (даже в закрытых) имеют место значительные очереди, что вызывает недовольство рабочих и отрицательно отражается на трудовой дисциплине». Агенты ОГПУ сталкивались в столовых с крысами (живыми и мертвыми), тараканами и мухами (в том числе в супе), нехваткой ложек, вилок и ножей (из-за чего посетителям приходилось долго ждать, когда они освободятся), недостаточной питательностью блюд, не отвечавших дневной потребности людей в калориях, кражей продуктов работниками и неописуемой грязью[353].

Как и два года назад, на Шахтинском процессе, все «доказательства» на процессе Промпартии сводились к признаниям, сделанным на допросах в ОГПУ и повторявшимся на суде. (В опубликованном обвинительном акте отмечалось, что один арестованный инженер «умер на допросе».) Никаких свидетелей не вызывали. Все восемь подсудимых признали себя виновными. Леонид Рамзин, директор Всероссийского теплотехнического института, сознался в том, что возглавлял подпольную партию, и говорил о панике за рубежом, вызванной советскими успехами, и о грядущем нападении Румынии, к которой должны были присоединиться Польша, а затем и Франция при поддержке британского военно-морского флота и в сговоре с эмигрантами[354]. Двое из упомянутых эмигрантов умерли еще до того, как якобы состоялись встречи, о которых шла речь. Кроме того, Рамзин в качестве предполагаемого главы будущей буржуазной республики назвал русского инженера, который восхищался Гербертом Гувером (как инженером), но уже был без всякого публичного суда казнен по одному из предыдущих дел[355]. Но это никого не смутило: прокурор Николай Крыленко намекал на скрытые связи между «буржуазными специалистами» и правым крылом партии. В целом опубликованная стенограмма процесса, возможно, была на тот момент лучшим и наиболее подробным описанием того, что творилось в голове у Сталина: возможное и реальное были сплетены в один сюжет, который мог быть — и должен был быть — правдой[356].

На процессе в полной мере проявилась и жестокость Сталина. Если в случае Шахтинского дела он умышленно посадил несколько германских граждан на скамью подсудимых как раз тогда, когда шли переговоры о советско-германском торговом соглашении, то сейчас его мишенью стала Франция, которую он незадолго до того объявил «наиболее агрессивной и милитаристской страной из всех агрессивных и милитаристских стран мира»[357]. Франция наложила ограничения на импорт из СССР; советские власти ответили сокращением импорта из Франции[358]. Крыленко вызвал в зале смех, зачитав пришедшие из Франции известия о том, что в Париже против процесса протестуют русские эмигранты: великие князья, священники, купцы — одним словом, «бывшие». Однако Рамзин на процессе свидетельствовал, что он и другие заговорщики поддерживали прямую связь не с кем иным, как с бывшим французским президентом и премьер-министром Раймоном Пуанкаре. Офис последнего выступил с опровержением, на которое ссылались на процессе как на «доказательство» заговора[359]. Функционер из наркомата иностранных дел пытался подтвердить обоснованность этих обвинений, проведя брифинг для иностранных представителей, на котором отмахивался от разговоров о грядущей военной интервенции как от пропаганды, по своей природе упрощающей суть вещей, но настаивал, что влиятельные антисоветские круги в капиталистических странах разжигают войну посредством таких провокаций, как убийство советских посланников, захват и обнародование секретных советских документов и кампании в прессе о похищениях, организованных советскими агентами за рубежом[360].

Сталин не нуждался в новых доказательствах существования подобных западных заговоров, однако он получил копию записи недавнего конфиденциального разговора Уинстона Черчилля, бывшего министра финансов (потерявшего эту должность после победы Лейбористской партии), с князем Отто фон Бисмарком, внуком знаменитого канцлера. Согласно этому документу, Черчилль сказал князю, служившему в германском посольстве в Лондоне: «…растущая индустриализация русского государства представляет чрезвычайно большую опасность для всей Европы, с которой можно было бы справиться… лишь созданием союза всей остальной Европы и Америки против России»[361]. Между тем за кулисами чехословацкий министр иностранных дел Эдвард Бенеш, пытаясь заискивать перед Москвой, конфиденциально сообщил советскому послу в Праге (в сентябре 1930 года): «…не очень давно в Женеве французы усиленно настаивали на выступлении Польши против СССР при активной поддержке ее всеми членами Малой Антанты» (союза Чехословакии, Румынии и Югославии, которому французы надеялись придать антигерманскую направленность и который, по мнению его членов, был направлен против Венгрии). Бенеш шокировал советский наркомат иностранных дел, добавив, что если против СССР будет предпринята военная интервенция с участием Франции, Англии и Италии, то Чехословакия как «член европейских государств» «будет делать все то же самое, что делают те»[362].

Председательствовавший на процессе Андрей Вышинский, не отступая от полученных инструкций, зачитал вердикт о виновности подсудимых, трое из которых получили тюремные сроки, а еще пятеро, включая Рамзина, были приговорены к смерти. В праве апелляции им было отказано. Зал взорвался овацией. Два дня спустя режим заявил, что советская власть сильна и не стремится к мести: казнь была заменена восемью и десятью годами тюремного заключения[363]. На следующее утро после вынесения приговора Рамзина видели в его институте, где он забирал бумаги из своего стола в отсутствие конвоя[364]. Ему было позволено продолжить в заключении свою научную работу[365]. Некоторые советские рабочие прекрасно видели, что все эти обвинения во «вредительстве» — фарс[366]. Но снисходительность, возможно, возмущала рабочих еще сильнее[367]. Даже враги СССР из числа эмигрантов признавали, что большинство рабочих поверили в виновность «буржуазных специалистов». «Они получают три тысячи [рублей в месяц] и катаются в машинах, а мы живем на хлебе и картошке — такие слова советских рабочих приводились в хорошо осведомленном меньшевистском „Социалистическом вестнике“. — Они продались капиталистам»[368].

И все это время в тени маячила фигура давнего личного врага Сталина, чье перо снова не знало отдыха[369]. В 1930 году 48-летний Троцкий издал на русском, немецком, английском и французском языках книгу «Моя жизнь. Опыт автобиографии», в которой пытался доказать с помощью документов, что именно он истинный ленинец. Кроме того, он написал волнующую трехтомную «Историю русской революции», в которой он сам и Ленин играли первые роли, а Сталин вовсе отсутствовал; предисловие к книге было закончено 14 ноября 1930 года на Принкипо. Случилось так, что в тот же день Сталин вернул некоего преданного и чрезвычайно прилежного молодого аппаратчика в центральный партийный аппарат, назначив его главой отдела по экономическим кадрам. Его звали Николай Ежов (г. р. 1895). Сталин принял его 21 ноября: это была первая из сотен частных аудиенций, связанных с искоренением вредительства и измены[370].

Человек-загадка

Из независимой Латвии, откуда многие государства вели разведывательные операции против СССР, приходили слухи о том, что Сталин убит, и 22 ноября на Старую площадь для 70-минутной беседы неожиданно был вызван Юджин Лайонс, родившийся в Белоруссии и выросший в Нью-Йорке московский корреспондент агентства ЮПИ, симпатизировавший советской власти. Сталин, в последний раз дававший интервью четыре года назад, американцу Джерому Дэвису, по-прежнему стремился к той же цели — нормализации отношений с Соединенными Штатами, которые стали третьим крупнейшим торговым партнером СССР после Германии и Англии, но оставались единственной из великих держав, отказывавшей Советскому Союзу в дипломатическом признании. В кабинете у Сталина Лайонс увидел на стене портреты Маркса, Энгельса и Ленина. «Мой пульс наверняка был учащенный, — вспоминал он. — Впрочем, едва я переступил порог, всякая робость и нервозность тут же покинули меня. Сталин встретил меня в дверях и с улыбкой пожал мне руку… Он был решительно не похож на угрюмого, надутого от важности диктатора, существующего в народном воображении… „Товарищ Сталин, — начал я интервью, — могу ли я ссылаться на вас в том плане, что вас не убили?“ Он засмеялся».

Лайонс выяснил для зарубежной аудитории, что у Сталина есть жена и трое детей (советское население этого не знало) и что он может быть обаятельным человеком. «Когда речь зашла о том, что его называют диктатором России, — писал Лайонс, — он снова рассмеялся от всей души и воскликнул: „Это просто смешно!“»[371] Пока Лайонс печатал в соседней комнате свой репортаж, ему принесли чай и бутерброды. Российский диктатор одобрил машинопись («в целом более-менее верно») и позволил отправить ее в Нью-Йорк, где она произвела сенсацию. Лайонс вернулся в США на лекционное турне по 20 городам. «Невозможно жить в тени сталинской легенды, — отмечал он, — не поддавшись ее чарам»[372].

Дружественно настроенный к СССР корреспондент New York Times Уолтер Дюранти был вне себя от того, что сенсационный материал достался Лайонсу. 27 ноября он тоже с запозданием смог взять интервью у Сталина, для которого ему выделили те же 70 минут. По его словам, Сталин полагал, что текущий глобальный кризис будет углубляться, но не приведет к кончине капитализма, хотя его итогом станет будущая война за рынки и крах Версальской системы[373]. «Сталин — самая интересная личность в мире, — распинался Дюранти в телеграмме в США, благополучно миновавшей советскую цензуру. — Однако из всех национальных лидеров его менее всего знают, он стоит вдали от всех, таинственный, как тибетский Далай-лама»[374].

Друг Дюранти — Г. Р. Никербокер добыл другую сенсацию: интервью с матерью Сталина Кеке Геладзе, которое он взял в Тифлисе для New York Evening Post (1 декабря 1930 года). «Революционные призывы и неизменные призывы упорно выполнять пятилетний план напоминают о том, что весь Советский Союз от Сибири до границ Персии сегодня подчиняется одной цели и одной воле», — писал Никербокер. Кеке, с которой он беседовал при посредстве переводчика с грузинского, заявила, что это из-за нее Сталин не окончил семинарию: «Его не выгнали. Это я забрала его оттуда из-за его слабого здоровья. Он не хотел уходить, а я его забрала. Он был мой единственный [выживший] сын». Она показала журналисту стопку газет и журналов, в которых упоминался Сталин. «Смотрите, как он трудится, — сказала она. — Все это он сделал. Он слишком много работает». Статья Никербокера называлась «Сталин — человек-загадка даже для своей матери»[375].

Верные соратники

Условие существования любого авторитарного режима — чувство, что его со всех сторон окружают зловещие враги. Жителей СССР призывали к неустанной бдительности в отношении классовых врагов, якобы мечтавших об иностранной военной интервенции, которая покончит с советским режимом, восстановит капитализм и отомстит за них. В такой обстановке даже самые убежденные социалисты могли быть заклеймены как белогвардейцы, как в 1921 году заклеймили кронштадтских моряков Ленин с Троцким, если бы они выступили против советского режима. Хронические внутренние затруднения наделяли разговоры об измене правдоподобием, газетные сообщения вдыхали в них жизнь, а Сталин всячески раздувал эту тему[376]. Во время разбирательства по делу Сырцова и Ломинадзе он, прервав Микояна, сказал о своих критиках из числа коммунистов: «Теперь они все белогвардейцы»[377]. В тесном контакте с услужливым Менжинским он выработал сценарий на все случаи жизни: правые уклонисты, право-левый блок, вредители из «буржуазных специалистов», заговорщики из военных, связанные с правым уклоном, — и все они имели связи с заграницей и намеревались втянуть страну в войну, отменить коллективизацию, саботировать индустриализацию и устранить его лично[378]. Все замыкалось на нем.

1 декабря 1930 года Сырцов стал первым членом Политбюро, изгнанным из него методом опроса членов Центрального Комитета по телефону, без всякого пленума[379]. На протяжении целого года не состоялось ни одного многодневного пленума ЦК. Один пленум был отложен — возможно, потому, что Сталину нужно было уговорить членов ЦК согласиться на увольнение Рыкова[380]. И сейчас Сталин писал Горькому в Сорренто, сообщая ему о грядущей замене Рыкова на Молотова, отзываясь об этом как о «неприятном деле», но в то же время расхваливая Молотова, который, по его словам, был «смелый, умный, вполне современный руководитель»[381]. Что касается Бухарина, Сталин писал ему 13 декабря в своем уже ставшем привычным лицемерном стиле: «Я никогда не отказывал тебе в разговоре. Сколько бы ты ни ругал меня, я никогда не забывал о нашей былой дружбе. Я не говорю уже о том, что интересы дела требуют от каждого из нас безусловного предания забвению каких-либо „личных“ оскорблений. Мы всегда можем поговорить, если ты того хочешь»[382].

Наконец, 17 декабря 1930 года открылся откладывавшийся пленум, превратившись в последний момент в совместную сессию Центрального Комитета и карательной Центральной контрольной комиссии[383]. На третий день, после того как только ленивый не прошелся по докладу Рыкова, Косиор неожиданно предложил освободить Рыкова от его должности и назначить главой правительства Молотова. Все прекрасно понимали, кто стоит за этим шагом. Предложение было принято единогласно[384]. «До сих пор мне приходилось работать, главным образом, в качестве партийного работника, — заявил Молотов на объединенном пленуме. — Заявляю вам, товарищи, и на работу в Совнарком я иду в качестве партийного работника, в качестве проводника воли партии и ее Центрального Комитета»[385]. Бухарин, тоже выступивший 19 декабря, издевался над собой и своими союзниками и шутил о расправах над богатыми крестьянами и расстреле партийных оппозиционеров, вызвав смех, но все же он оказался на высоте, отважно высказавшись в отношении безумных сталинских планов индустриализации и коллективизации («Разговор становится бессвязным. Я глубоко сожалею об этом, но это не моя вина»)[386]. Наконец, Бухарин, которого неоднократно прерывали, сказал Молотову, что они могут делать все что пожелают, поскольку «вся власть и авторитет — в ваших руках».

Прежде Молотову не приходилось работать в правительстве, но он оказался на высоте. Этот родившийся в 1890 году девятый из десяти детей в семье приказчика из Центральной России, носивший фамилию Скрябин (он не был родственником композитора и пианиста Александра Скрябина), в 1908 году еще подростком вступил в большевистскую фракцию и в 1912 году взял себе псевдоним Молотов. Бухарин в разговоре с Каменевым распинался насчет «этого тупицы Молотова, который пытается учить меня марксизму», но на самом деле Молотов учился в Петербургском политехническом институте и еще до Бухарина редактировал «Правду». Полученная Молотовым подпольная закалка и его прилежность импонировали Ленину, который называл его «товарищ каталог». Как вспоминал один из подчиненных Молотова, «все, что ему поручалось, исполнялось безупречно, вовремя и во что бы то ни стало»[387]. Другой свидетель, описывавший Молотова как человека, «в полной мере осознающего свое значение и власть», отмечал, что тот мог усердно трудиться много часов подряд и получил неформальное прозвище «Каменная задница»[388].

В последний день пленума (21 декабря) Рыков был изгнан из Политбюро, и его место в этом верховном органе власти досталось Орджоникидзе[389]. Место Молотова как главного заместителя Сталина в партии занял Каганович. Если Молотов отличался методичностью и сдержанностью, то Каганович был динамичной и броской личностью. Меньшевистский «Социалистический вестник» справедливо оценивал его как человека «весьма исключительных способностей», обладавшего прекрасной памятью на имена и лица, «весьма исключительной способностью работать с людьми», огромной работоспособностью и силой воли[390]. Каганович возглавлял оргбюро, занимавшееся кадрами и идеологией, однако по традиции, восходящей еще к Ленину, на заседаниях Политбюро отныне председательствовал Молотов как глава правительства. Молотов знал Сталина с 1912 года, а Каганович — с 1919-го[391]. «Он вообще-то всегда был лично против меня, — в старости говорил Молотов о Кагановиче. — Все уже это знали. Говорит: „Тебе легко, ты интеллигент, а я из рабочих“». И еще: «Каганович — он администратор, но грубый, поэтому не все его терпели. Не только нажим, но и немножко такое личное выпирало. Крепкий, прямолинейный. Организатор крупный и вполне хороший оратор»[392].

Ворошилов и Орджоникидзе находились со Сталиным в более тесных личных отношениях (первый знал его с 1906 года, второй — с 1907 года); Ворошилов остался во главе вооруженных сил, а Орджоникидзе Сталин назначил главой Высшего совета народного хозяйства вместо не справлявшегося со своими обязанностями верного пса Куйбышева, которого перевели в Госплан[393]. Куйбышев, прежде выражавший скептицизм в отношении безумных планов, теперь принялся ревностно выполнять их, а Орджоникидзе, резко критиковавший индустриальные кадры, стал их защитником, собрав вокруг себя способных буржуазных специалистов, даже если тем довелось сидеть в тюрьме[394]. В обширной докладной записке о состоянии промышленности, составленной в декабре 1930 года, Орджоникидзе едва ли не в духе Пятакова, бывшего председателя Госбанка и бывшего сторонника Троцкого, впоследствии ставшего заместителем Орджоникидзе, отмечал: «…деньги расходуются без всяких смет… Отчетность чрезвычайно слаба и запутана». Сталин сделал на записке лишь несколько поверхностных замечаний; теперь обо всем этом следовало беспокоиться Орджоникидзе[395].

Ни один из членов фракции Сталина не имел революционных заслуг Зиновьева и Каменева, не говоря уже о Троцком, но сталинцы были закаленными большевиками: под давлением со стороны обстоятельств они старались провести линию Сталина и решать проблемы, иногда преподнося ему решения[396]. Сталин доверялся им, уничижительно отзываясь по адресу всех прочих представителей режима, и в известной степени предоставлял им свободу действий, оставляя за собой право отменять любые их решения; они же признавали за ним это право, зная, какое бремя он взвалил на себя. Ядро режима по-прежнему было неуклюже разделено между штаб-квартирой партии на Старой площади, где находился главный кабинет Сталина, и Сенатским дворцом, где располагалось правительство и куда переехал секретный отдел сталинского аппарата, там же проходили заседания Политбюро и пленумы Центрального Комитета. Ворошилов в письме, касавшемся замены Рыкова, отмечал, что «иметь штаб и главное командование» на Старой площади можно, но «такой порядок тяжеловесен, мало гибок и… организационно не четок», добавляя, что «Ленин и в нынешней обстановке сидел бы в СНК [Совнаркоме]» в Кремле[397]. Пустующая квартира Клары Цеткин в Кремле играла роль переходной ступени на пути к окончательному переезду Сталина в Кремль, но этот переход был постепенным; Сталин по-прежнему пользовался своим кабинетом на верхнем этаже здания на Старой площади[398]. Так или иначе, как и отмечал Каганович, режим отныне пребывал там, где находился Сталин.

* * *

В 1929 году, на седьмом году пребывания в должности генерального секретаря, Сталин продолжал расширять свою личную диктатуру в рамках большевистской диктатуры, и к 1930 году он получил еще больше личной власти. Этот процесс накопления и осуществления верховной власти в тени мнимого ленинского «Завещания», требовавшего его смещения, и критики со стороны однопартийцев и сделал Сталина таким, каким мы его знаем.

Примерно тогда же, когда состоялся декабрьский пленум 1930 года, за давнюю службу в Белой армии были арестованы Иона и Александр Перепрыгины, двое из шести братьев и сестер Лидии Перепрыгиной — скандально молодой девушки-сироты, с которой Сталин долго сожительствовал в своей последней сибирской ссылке. Они обратились к Сталину «ради прежней дружбы, которую Вы питали к нам»[399]. Братья не упоминали о сыне Лидии (Александре), якобы прижитом Сталиным с Перепрыгиной и брошенном им, но вполне возможно, что Сталин был отцом одного из сыновей Перепрыгиной. («Ёсиф был веселый парень, хорошо пел и танцевал, — вспоминала Анфиса Тарасеева из деревни Курейка. — Он был охоч до девчонок, и у него тут был сын от одной из моих родственниц»)[400]. Перепрыгина, вышедшая замуж за местного рыбака, к тому моменту была многодетной вдовой; Сталин никогда не оказывал ей помощи. Предпринял ли он что-нибудь в ответ на письмо ее братьев, не известно[401]. Скучая, Сталин иногда рисовал волков, но существование в далекой заполярной деревне из восьми изб среди туземцев-эвенков, где Сталин не раз мог погибнуть, когда во время охоты или ловли рыбы в проруби налетал внезапный буран, осталось для него практически в другой жизни.

Сталин сумел переворошить необъятные евразийские просторы при помощи газетных статей, секретных циркуляров, своих уполномоченных, партийной дисциплины, нескольких пленумов, партийного съезда, ОГПУ и внутренних войск, крупных иностранных индустриальных компаний и зарубежных покупателей советского сырья, десятков тысяч добровольцев из рядов городских рабочих и горстки высокопоставленных функционеров из Политбюро, а также мечты о новом мире. Троцкий видел в нем приспособленца и циника, представителя классовых интересов бюрократии, человека, не имеющего убеждений. После изгнания Рыкова из Политбюро Троцкий в своем «Бюллетене оппозиции» даже утверждал: «Как разгром левой оппозиции на 15-ом съезде [в 1927 г.]… предшествовал левому повороту… так неизбежному повороту направо должен предшествовать организационный разгром правой оппозиции»[402]. Другие эмигранты были прозорливее. «…на пути новой крестьянской политики Сталин… действует логично, — еще 12 февраля 1929 года в письме к другому эмигранту отмечал, имея в виду коллективизацию, Борис Бахметев, бывший посол Временного правительства в Вашингтоне, затем профессор гражданского строительства в Колумбийском университете, — если бы я был последовательным коммунистом, я бы делал то же самое». Не менее проницательно он добавлял: «Сталин умеет приспособляться и в отличие от других большевистских политиков обладает тактическими дарованиями; но мне кажется ошибочным думать, что он — оппортунист и что для него коммунизм лишь название»[403].

Советское государство в не меньшей степени, чем царский режим, стремилось контролировать поставки хлеба с целью финансировать импорт оборудования, необходимый, чтобы выжить в международной системе, но Сталин по идеологическим причинам избегал «капиталистического пути». Он намеревался насаждать в стране антикапиталистический модерн. Бесконечное чрезвычайное правление, без которого было не построить социализм, позволяло ему выпустить на волю и своих внутренних демонов. Гонения Сталина на его друга Бухарина в 1929–1930 годах выявили в нем новые глубины злобы и жалости к самому себе[404]. В то же время умелая политическая нейтрализация Бухарина, Томского и Рыкова потребовала от него значительных усилий[405]. У правых имелась альтернативная программа, которая вне зависимости от того, давала ли она возможность построить социализм, пользовалась поддержкой. Более того, поразительно, каким влиянием правое крыло партии на самом деле обладало в Политбюро, и поразительно, что Сталин все-таки разгромил их[406]. Они были неспособны сравняться с ним в интриганстве и к тому же обезоружены собственной неприязнью к раскольничеству: в условиях массовых крестьянских мятежей, предсказанных самим Рыковым, правые воздерживались от слишком публичных нападок на партийную линию[407]. Помимо тактики правых связывала партийная структура и практика: они не имели иной возможности использовать глубокое разочарование в армии и ОГПУ кроме организации заговоров, даже когда еще были членами Политбюро. Рыкова уважали, но он зажимал армейский бюджет и потому не имел друзей среди военных, а также в отличие от Сталина никак не отличился на фронтах Гражданской войны[408].

Сталин умело выставлял себя воплощением народной воли и исторической необходимости, но его громкий политический триумф 1929–1930 годов продемонстрировал его определенную зависимость, причем не только от хороших урожаев. Его власть опиралась на Менжинского и Ягоду, руководивших работой советской тайной полиции и не находившихся с ним в тесных личных отношениях, хотя и готовых демонстрировать свою лояльность, — но мог ли Сталин быть в них уверен? Не зря же он продвигал Евдокимова. Что еще более принципиально, власть Сталина опиралась всего на четырех членов Политбюро: Молотова, Кагановича, Орджоникидзе и Ворошилова. Первые двое, похоже, не были склонны ни к малейшим колебаниям. Но можно ли было сказать такое об Орджоникидзе и Ворошилове? Если бы две эти авторитетные фигуры из Политбюро в своих действиях исходили из осознания опасного хаоса, порожденного «великим переломом» Сталина, и согласились бы с вполне обоснованной критикой, с которой выступали сталинский протеже Сырцов и протеже Орджоникидзе Ломинадзе, то они могли бы свалить Сталина. Разумеется, тогда бы встал вопрос: кем его заменить? Судя по всему, никто из фракции Сталина не считал себя ровней диктатору. И все же, что если бы они передумали? Что если бы возникли новые осложнения, но на этот раз на выручку Сталину не пришли бы ни капиталисты, торгующие передовыми технологиями, ни погода, способная обеспечить щедрый урожай?

Глава 2. Апокалипсис

С помощью обмана, клеветы и одурачивания партийных лиц, с помощью невероятных насилий и террора, под флагом борьбы за чистоту принципов большевизма и единства партии, опираясь на централизованный мощный партийный аппарат, Сталин за последние пять лет отсек и устранил от руководства все самые лучшие, подлинно большевистские кадры партии, установил в ВКП(б) и всей стране свою личную диктатуру, порвал с ленинизмом, стал на путь самого необузданного авантюризма и дикого личного произвола и поставил Советский Союз на край пропасти.

Мартемьян Рютин, функционер Коммунистической партии, август-сентябрь 1932 года[409]

Осенью 1930 года Япония пышно отмечала 25-летие победы в Русско-японской войне, воздавая почести адмиралу Того (еще не отошедшему от дел) и прочим «богам войны»; на сцене театра кабуки было воспроизведено взятие Порт-Артура. «Как отец, я рад, что двое моих сыновей погибли за императора», — объявлял в этой пьесе некий генерал, вызывая бурные аплодисменты[410]. Той же осенью, как только был собран неожиданно хороший урожай, Сталин возобновил повальную насильственную коллективизацию и депортацию кулаков[411]. Прошедший в декабре 1930 года пленум Центрального Комитета утвердил его экстремистский курс, постановив в течение года достичь 80-процентного охвата коллективизацией в главных хлебных регионах (Украина, Северный Кавказ, Нижнее и Среднее Поволжье) и 50-процентного охвата в регионах следующего уровня (Центрально-Черноземный район, Сибирь, Урал, степная Украина, Казахстан)[412]. Когда Восточная Сибирь начала выражать недовольство, Сталин заявил, что 50 % — это «минимальная цель»[413]. Кроме того, пленум также формально высказался за выполнение пятилетки в четыре года (к концу 1932 года), в то же время указав, что в 1931 году ожидается самый амбициозный индустриальный рывок: рост ВВП на 35 % и рост промышленного производства на 45 %[414]. С подачи Сталина индустриализация подавалась как классовая борьба, революционный отпор усилившемуся наступлению чуждых элементов, и этот подход отвечал каким-то глубинным чаяниям[415]. Правда, некоторые современники указывали на очевидную фальшь вездесущих лозунгов режима, но прочие наблюдатели, включая американского журналиста Юджина Лайонса, отмечали: «эти ребята — гении рекламы»[416].

Журналист-пропагандист Михаил Кольцов бахвалился в «Правде» (01.01.1931): «Этот новый год мы встречаем весело и радостно, без колебаний и сомнений»[417]. Сталин с его недоверием навязывал такую стойкость с помощью полицейских мер и партийной дисциплины[418]. Кроме того, со своей высокой трибуны он осуждал то некомпетентного директора завода, то законченного бюрократа, то краснобая, щедрых на изъявления лояльности, но неспособных снабдить население товарами. Более зловещими были его предупреждения о сознательном обмане, сговоре, двурушничестве и вредительстве. Однако диктатор сам оказался главным саботажником, приведя страну и свой режим к катастрофе 1931–1933 годов, невзирая на крайнее рвение в строительстве нового мира[419]. Крестьяне вели речи о библейском Апокалипсисе, причем некоторые утверждали, что Богородица прислала написанное золотыми буквами послание о том, что нагрянет конное воинство, которое разрушит колхозы[420]. Вместо этого в страну явились четыре всадника в виде насильственного насаждения колхозов и массового голода. Вызревавшее в недрах партии глухое недовольство вылилось в требования о снятии Сталина.

Менталитет громилы

Генри Форд довел до всеобщего сведения тот факт, что посредством крупных инвестиций капитала и передовой организации можно произвести революцию в промышленном производстве, и тем самым бросил прямой вызов промышленности во всех странах мира. Массовое производство требовало затратных, рискованных предварительных инвестиций и обширного рынка, однако советская огосударствленная экономика ликвидировала конкуренцию (и внутреннюю, и внешнюю) и манипулировала внутренним спросом, позволяя промышленности обратиться к конвейерным методам[421]. В годы первой пятилетки в СССР было возведено на пустом месте или полностью перестроено более 1000 промышленных предприятий, многие из которых работали по фордовским методам[422]. Все передовые технологии, за исключением производства синтетического каучука, приобретались у ведущих зарубежных компаний, с которыми приходилось расплачиваться твердой валютой[423]. Импортные технологии приживались с трудом и встречались только в приоритетных секторах, таких как производство стали, химическая промышленность и машиностроение. Главными строительными материалами оставались кирпич и дерево, а не бетон; на железных дорогах локомотивы приводились в действие паром, а не электричеством[424]. И даже там, где в строй вводились доменные печи и турбины, вспомогательные работы нередко по-прежнему производились вручную или с помощью примитивных орудий. Тем не менее промышленное производство заметно выросло, причем одновременно наблюдалось падение производства по всему капиталистическому миру. В царской России в 1914 году почти не выпускалось станков; в Советском Союзе в 1932 году их было выпущено 20 тысяч[425].

Под лозунгом «Догнать и перегнать» (капиталистов) режим не только выстраивал для себя новую производственную базу, но и наконец обзаводился многочисленным рабочим классом[426]. Численность наемной рабочей силы достигла величины, запланированной на 1932–1933 годы, уже в 1930 году. Полная занятость, эта волшебная идея, находила отклик во всем мире. К концу 1930 года число безработных достигло 2,5 миллиона в Великобритании, более 3 миллионов в Германии (вскоре оно там удвоилось) и более 4 миллионов в США (где оно вскоре утроилось). Однако исчезновение безработицы в СССР породило беспрецедентную текучку рабочей силы — у рабочих появился выбор, — которая, в свою очередь, вызвала к жизни такие драконовские меры, как тюремный срок за нарушение трудовой дисциплины и халатность и введение обязательных трудовых книжек, позволявших осуществлять контроль над перемещениями рабочих[427]. Многие рабочие и некоторые управленцы попадались в сети спорадически проводившихся облав, однако избыточный спрос на рабочую силу при ее ограниченном предложении подрывал все попытки режима планировать распределение рабочей силы. Текучесть населения достигла ошеломляющих масштабов: в города и на строительные площадки, в ходе выполнения плана ставшие городами, насовсем переселилось до 12 миллионов жителей деревни. (Население Москвы, куда стекались и мигранты из других городов, выросло с 2 миллионов до 3,7 миллиона человек[428].) Многие перебирались с места на место[429].

Центральная власть не издавала никаких специальных указов о запрете частной торговли, однако Сталин повел атаку на нэпманов (торговцев[430].) Число магазинов и киосков, в 1928 году превышавшее 600 тысяч, сократилось до 140 тысяч. Партийно-государственный нажим ощутили на себе и кустари-одиночки. (После чего Молотов сокрушался насчет крайней нехватки деревянных ложек в рабочих столовых и невозможности починить одежду и обувь[431].) Многие нэпманы вернулись в деревню, но значительное их число устроилось в отделах снабжения, заняв привилегированное положение при новом социалистическом строе[432]. Между тем во многих городах уже были учреждены карточки на хлеб и другие продукты питания, и Сталин включил вопрос о снабжении рабочих продовольствием — этой ахиллесовой пяте режима — в повестку дня декабрьского пленума 1930 года. Пленум одобрил зародившуюся на некоторых заводах практику создания «закрытых» кооперативов, занимавшихся распределением бакалейных товаров и одежды среди рабочих. Крупнейшие заводы вскоре обзавелись собственными подсобными хозяйствами, зернохранилищами и складами товаров, что являлось незапланированным, но логичным результатом гонений на легальную частную торговлю и частное предпринимательство[433].

Советское партийное государство резко отличалось от прочих авторитарных режимов того времени уже благодаря своему монопольному положению в политике и в публичной сфере и своим динамичным массовым организациям, однако постепенное построение социоэкономической монополии являлось еще одним важным аспектом пути к установлению тоталитарной власти. Централизованные заготовки и распределение наваливались почти непосильным бременем на административный аппарат, однако значительная коррупция и бытовая изобретательность обеспечивали людям пространство для маневра. Тем не менее отныне Советское государство контролировало не только политическую активность людей и мысли, но и то, где они работали, где жили, чему учили детей и даже калорийность их питания — по сути, все аспекты жизни их самих и их семей[434].

В состоянии перетряски находилось само государство, претерпевавшее стремительный рост, которым оно было обязано ликвидации частной собственности и политическим чисткам[435]. На многие вакансии, возникшие благодаря расширению государственного аппарата и арестам, выдвигали квалифицированных рабочих[436]. Это изменило демографический состав аппарата (но не его образ действий) и рабочего класса: доля рабочих в крупной промышленности, чей возраст не превышал 22 лет, достигла одной трети; выросла и доля работниц[437]. Новые управленцы и инженеры имели гораздо более обширный практический опыт, чем их коллеги царского времени, но на данный момент наблюдалась серьезная нехватка компетентности, что в сочетании с лихорадочными темпами производства вызвало эпидемию несчастных случаев и расточительства[438]. С некоторыми важными стройками пришлось повременить. Орджоникидзе открыл Всесоюзную конференцию работников социалистической промышленности (30 января — 4 февраля 1931 года) речью, в которой отстаивал количественные плановые показатели развития промышленности, но призывал контролировать издержки, дополнять централизованное снабжение контрактами на прямые поставки с других предприятий и ввести ответственность управленцев за финансовые результаты и качество продукции. Более того, он защищал «буржуазных» специалистов, которых в течение полутора лет публично обвиняли во вредительстве и предавали за него суду[439].

В последний день работы конференции в зале появился Сталин. «Иногда спрашивают, нельзя ли несколько замедлить темпы, придержать движение. Нет, нельзя, товарищи!» — заявил он, дав поучительное объяснение: «Задержать темпы — это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми… История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все — за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную… Таков уже закон эксплуататоров — бить отсталых и слабых. Волчий закон капитализма. Ты отстал, ты слаб — значит ты неправ, стало быть, тебя можно бить и порабощать. Ты могуч — значит ты прав, стало быть, тебя надо остерегаться». Из этого он делал вывод: «Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут»[440].

Диктатор играл на струнке вечных мучений России из-за ее относительной слабости по сравнению с Западом, а также новых страхов перед иностранными силами, ополчившимися на социалистическое отечество. Как вспоминал один участник конференции, Сталин «буквально открыл клапан, давая выход пару»[441]. Но при этом он потребовал от руководителей не замыкаться в стенах кабинетов. «У нас нередко думают, что руководить — это значит подписывать бумаги… — указал он. — Это печально, но это факт… Как могло случиться, что мы, большевики… вышедшие с победой из жестокой гражданской войны, разрешившие крупнейшую задачу создания современной промышленности, повернувшие крестьянство на путь социализма, — как могло случиться, что в деле руководства производством мы пасуем перед бумажкой? Причина тут заключается в том, что подписывать бумагу легче, чем руководить производством». Сталин призвал руководителей: «…вникай во все, не упускай ничего, учись и еще раз учись. Большевики должны овладеть техникой. Пора большевикам самим стать специалистами. Техника… решает все. И хозяйственник, не желающий изучать технику, не желающий овладеть техникой, — это анекдот, а не хозяйственник»[442].

Засуха и государственный саботаж

Кого следовало считать кулаком? Владельца трех коров? Четырех коров? Критерии порой были расплывчатыми. Но навязанные центром квоты заставляли давать ответ на этот вопрос[443]. Нередко на кулаков доносили в превентивном порядке, чтобы уберечься самим или сводя старые счеты. «Социализм… есть религия ненависти, зависти, вражды между людьми», — писала группа крестьян из Калининской области (с центром в городе Калинине, бывшей Твери) в газету «Социалистическое земледелие» (март-апрель 1931 года)[444]. Некоторые крестьяне мотивировались классовыми настроениями, однако для выполнения квот в кулаки приходилось внезапно записывать многих крестьян-середняков и бедняков. Кулаками становились все не желающие становиться колхозниками, какими бы бедными они ни были. Понятие «подкулачник» позволяло сделать законной добычей кого угодно, а амбициозные сотрудники тайной полиции превышали спущенные им квоты[445]. Согласно классификации самого ОГПУ, многие из тех, кто попал в сети антикулацких кампаний, были мелкими торговцами, «бывшими», священниками или различными «антисоветскими элементами»[446]. Спешка, произвол и безудержное насилие лишь способствовали проведению операции, порождая хаос и страх утраты контроля за событиями, что влекло за собой новые суровые меры[447]. По приказу Сталина в конце мая началась вторая волна депортаций кулаков (продолжавшаяся до ранней осени 1931 года), которая своими масштабами почти вдвое превысила прошлогоднюю[448]. При этом он полагался на местных партийных боссов, но главным образом на ОГПУ и острую конкуренцию между Ягодой и Евдокимовым за его расположение[449].

В целом по стране было раскулачено около пяти миллионов человек — в это число входят как раскулаченные полицией и односельчанами, так и те, кто предпочел спасаться бегством; при этом не известно, сколько умерло во время депортации или вскоре после нее. Без суда и следствия было расстреляно до 30 тысяч глав домохозяйств. Оперработники ОГПУ на скорую руку создавали колонии раскулаченных, вскоре переименованные в спецпоселения; предполагалось, что они будут жить на самообеспечении, но, несмотря на лавину указов, поселения, в которых действительно имелось жилье, создавались с запозданием[450]. Ссыльным, пережившим этап в холодных и темных вагонах для скота, в которых их привезли в тайгу, пришлось проводить первую зиму в палатках или под открытым небом[451]. Они участвовали в строительстве Магнитогорского металлургического комбината, Челябинского тракторного завода и прочих витрин пятилетки. На тех же стройках пытались найти пропитание, навлекая на себя обвинения в «просачивании», самораскулаченные и крестьяне, лишенные имущества, но не сосланные[452]. Заместитель уполномоченного ОГПУ по Восточной Сибири сообщал о массовых побегах и из спецпоселений, причем в качестве причин побегов назывались «тяжелые бытовые и продовольственные условия», а также «эпидемические заболевания, высокая смертность среди детей». По его словам, в спецпоселениях царила «невозможная грязь»[453].

В то же время предполагалось, что государство поможет с проведением очередного сева — первого в условиях преобладания колхозов и совхозов[454]. Согласно пятилетнему плану, урожай в 1931 году должен был составлять 96 миллионов тонн, а в конце 1930 года объем грядущего урожая оценивался в 98,6 миллиона тонн, что было намного больше, чем самые богатые дореволюционные урожаи[455]. Однако в 1931 году за холодной весной последовала летняя засуха, и это сочетание стало фатальным ударом для казахских степей, Сибири, Урала, Поволжья и Украины[456].

Сталин получал предупреждения об отставании с подготовкой к севу и о нашествии саранчи и приказал принять меры, но, судя по всему, режим не осознавал масштабов бедствия[457]. 27 мая 1931 года Калинин писал находившемуся на отдыхе Авелю Енукидзе, секретарю ЦИКа, о небывалой погоде в Москве («Прямо жаркий юг, дожди редки и коротки»), но все же утверждал, что «по всем данным урожай должен быть хорош»[458]. Он не написал ни слова о катастрофическом сокращении поголовья тяглового скота (забитый скот не потребляет хлеба, но в то же время его нельзя использовать для пахоты)[459]. Особенно тяжелая ситуация сложилась в Казахской АССР (входившей в состав РСФСР), где режим с целью преодоления «отсталости» решил принудить кочевников к оседлой жизни[460]. Этот регион был главным поставщиком мяса для страны, но туда сослали несколько сотен тысяч депортированных кулаков, еще сильнее сократив размер пастбищных земель и увеличив число едоков в автономной республике. Государство забирало себе такую большую долю выращенного там хлеба, что скотоводы и их стада фактически обрекались на голод[461]. В Москву поступали сообщения о значительной смертности среди казахов от голода и о массовом бегстве населения в Узбекистан, Сибирь, Туркменистан, Иран и Китай в поисках пропитания[462]. Лишь горные территории Дагестана могли сравниться уровнем смертности и эпидемий с тем, что снова началось в Казахской автономной республике, регионе больше Западной Европы, в 1931 году[463].

Между тем нормирование в городах тонуло в бюрократическом болоте, в то время как инвестиции в жилищное строительство, здравоохранение и образование велись по остаточному принципу. Сталин участвовал в совещании хозяйственных руководителей (22–23 июня 1931 года), присутствуя на нем и в первый, и во второй день[464]. В экспрессивном заключительном выступлении он сделал упор на безусловном выполнении плановых заданий, в то же время перечислив шесть условий индустриального развития, включая назначение на руководящие должности выпускников вузов и заводских рабочих, и отметив, что «ни один господствующий класс не обходился без своей собственной интеллигенции» — под этим эвфемизмом имелась в виду зарождавшаяся советская элита. В число других перечисленных им условий входили расширение торговли и дифференциация окладов трудящихся с целью стимулирования производительности. «Социализм, — заявил Сталин, — есть систематическое улучшение положения рабочего класса», без чего рабочий «будет плевать на ваш социализм»[465].

Операция «Весна»

Контроль над вооруженными силами — серьезная задача для любого диктатора. Особые отделы ОГПУ по-прежнему уделяли пристальное внимание офицерам с царским прошлым. Параллельно эмигрантские антисоветские организации старались отслеживать трения в Красной армии и в своей переписке активно фантазировали об офицерском антикоммунистическом путче. Однако ОГПУ внедряло в эмигрантские группировки своих агентов и создавало организации-ширмы, перехватывавшие их переписку, выслеживавшие агентов, засланных из-за границы, и ставившие ловушки на недовольных военных в СССР[466]. Многие бывшие выпускники царской Академии Генерального штаба были бы рады, если бы коммунистический режим переродился во что-то другое, однако, занимая административные или преподавательские должности, они были не в состоянии организовать переворот[467]. Более умные опасались иностранного военного вторжения именно потому, что режим расправился бы с ними как с вероятными предателями (или, наоборот, оккупанты не простили бы им службы у красных)[468]. Ворошилов, единственное квазивоенное лицо в сталинском Политбюро, регулярно отбивал провокации ОГПУ, затевавшиеся с целью отлова «врагов», в том числе его собственного адъютанта[469]. Тем не менее досье на офицеров разбухали[470]. Центральный особый отдел в стремлении организовать что-то вроде военного аналога процесса Промпартии объединил дела нескольких офицеров, арестованных вне всякой связи друг с другом, и приписал им замысел устроить путч, согласованный с военным нападением старых держав Антанты весной 1931 года. Соответственно, операция контрразведки получила кодовое имя «Весна».

Менжинский, безусловно, знал, как угодить Сталину, но не исключено, что он получил прямые указания на этот счет[471]. Сталин подозревал командиров Красной армии, среди которых было немного пролетариев, в том, что они сочувствовали «правым», втайне противодействовали коллективизации и могли оказаться «оппортунистами» в случае внешней агрессии. Корни «заговора» были найдены на Украине, несмотря на то что начальник украинского ГПУ Балицкий изначально не хотел заниматься этим делом, пока Менжинский не напомнил ему, что украинские чекисты проглядели «Шахтинское дело» («раскрытое» северокавказским управлением ОГПУ)[472]. 15 февраля 1931 года Балицкий телеграфировал в Москву о «военной контрреволюционной организации» в Харькове. «Ивановский говорит о наличии общего оперативного плана восстания на Украине, — сообщал он, ссылаясь на показания, вырванные у арестованных. — План был нанесен на карту, которую Ивановский уничтожил во время процесса Промпартии». Кроме того, Ивановский якобы переписывался с параллельной московской организацией, но эта переписка тоже была сожжена[473].

В заговоре и шпионаже было обвинено более трех тысяч бывших царских офицеров из Харькова, Киева, Москвы и Ленинграда[474]. Шапошникова, начальника штаба армии, которому Сталин недавно позволил вступить в партию без обязательного предварительного пребывания в кандидатском статусе, вызвали на очную ставку с арестованным штабным офицером, который обвинял его в принадлежности к подпольной организации. Шапошников разоблачил своего обвинителя как клеветника и избежал ареста, однако в апреле 1931 года его перевели с понижением командовать Приволжским военным округом[475]. Несколько десятков офицеров были не только запуганы, но и расстреляны. 66-летний царский генерал-майор Андрей Снесарев, который хоть и перешел к красным, но враждовал со Сталиным еще со времен царицынских событий 1918 года, — уже сидел в трудовом лагере по смертному приговору, измененному на десять лет заключения. Теперь же он превратился в одного из «вожаков» сфабрикованного заговора и летом 1931 года снова был приговорен к смерти, хотя диктатор снова воздержался от его казни («Клим! Думаю, что можно было бы заменить Снесареву высшую меру десятью годами»)[476].

В показаниях арестованных снова всплыло имя Тухачевского. Однако советская разведка перехватила и расшифровала телеграмму, отправленную 4 марта 1931 года японским военным атташе в Москве подполковником Юкио Касахара в токийский Генштаб, в которой он умалял возможности Красной армии и призывал к «скорейшей войне», пока не миновал благоприятный момент[477]. После четырех дискуссий о Японии на Политбюро Сталин 10 июня, к изумлению генералитета, вернул Тухачевского из Ленинградского военного округа и назначил его на место начальника вооружений армии Уборевича (которого отправили в Белорусский военный округ)[478]. Снова став заместителем Ворошилова как наркома обороны, Тухачевский совершил летнюю инспекционную поездку по стратегически важным регионам. На этом широкомасштабная операция «Весна» временно завершилась, но сбор компрометирующих материалов на Тухачевского и прочих продолжался[479].

Вместе с тем Сталин не обделял своим вниманием и военную технику. В середине июня 1931 года он в сопровождении Ворошилова посетил Центральный московский аэродром, где осмотрел советскую авиатехнику и под присмотром Александра Туржанского (г. р. 1898) из Научно-исследовательского института ВВС даже залез в кабину нового истребителя И-5 конструкции Поликарпова. Как вспоминал Туржанский, Сталин «выслушал мои пояснения и вдруг спросил: — А где здесь радио? — На истребителях его еще нет. — Как же вы управляете воздушным боем? — Эволюциями самолета. — Это никуда не годится!» На выручку поспешил радиоинженер, доложивший, что уже существует опытный самолет с радио, но он еще не прошел испытаний. Следующим был осмотрен французский самолет «Потез». Сталин спросил: «А у французов есть радио?» Туржанский ответил отрицательно. «Вот как! — удивился Сталин. — Но нам все равно нужно иметь радио на истребителях. И раньше их»[480].

Потрясения

Некоторые оперработники ОГПУ с неодобрением относились к примитивно сфабрикованным делам на совершенно неопасных военных администраторов и преподавателей, которые и без того ходили на коротком поводке. Кроме того, хотя Ягода хвастался, что его кабинет на третьем этаже здания на Лубянке, 2, открыт для всех, многие оперработники презирали его. Мессинг, второй заместитель начальника ОГПУ и глава внешней разведки, сговорившись с Ольским, Евдокимовым и Абрамом Левиным (он был известен как Лев Бельский и руководил милицией), обвинил Ягоду и Балицкого в том, что те искусственно «раздувают» дела[481]. Бунтари сами едва ли были чужды фабрикациям (Евдокимов и Ольский незадолго до этого подставили группу микробиологов)[482]. Но они считали, что Ягода, выдвигая обвинения в мнимых связях с правым уклоном, играет с огнем. Интриге способствовало и то, что здоровье Менжинского ничуть не улучшилось. Он набрал более 100 килограммов веса, что усугубило его проблемы с сердцем, бронхиальную астму и нехватку гормонов в организме; утверждалось, что он работал на Лубянке всего по несколько часов в день дважды в неделю, прежде чем наконец отправиться в Крым[483]. (Насколько известно, он пытался учить персидский язык, так как мечтал прочесть стихотворения средневекового эрудита Омара Хайяма в оригинале[484].) Менжинский вернулся к работе лишь 8 июня 1931 года, и то лишь частично[485].

Сталин мог бы воспользоваться этими интригами, чтобы возвысить кого-либо из своих фаворитов, например Евдокимова. Последний знал, что Сталин не испытывает нежных чувств к Ягоде, но он недооценил страсть диктатора к насаждению раздрая в органах и его нелюбовь к тому, чтобы чекисты навязывали ему кадровые решения. 15 июля 1931 года Сталин отправил Евдокимова на отдых в курортный город Кисловодск, а десять дней спустя назначил первым заместителем главы ОГПУ Ивана Акулова (заместителя начальника Рабоче-крестьянской инспекции). Ягода номинально стал вторым заместителем. Кроме того, на новую должность третьего заместителя Сталин выдвинул Балицкого[486]. Назначение в заместители главы ОГПУ чужака Акулова стало ответом Сталина на критику беззаконий ОГПУ[487]. Должность Балицкого на Украине досталась Станиславу Реденсу, свояку Сталина (он был мужем сестры Надежды Аллилуевой). Евдокимов был поставлен во главе ленинградского ОГПУ вместо Филиппа Медведя (переведенного в Белоруссию), но затем Политбюро все переиграло[488]. Медведь остался на прежнем месте, а Евдокимова отправили в Среднюю Азию[489]. Перемещаемых предупреждали, чтобы те не «брали с собой близких к ним сотрудников из местностей, которые они покидают при переводе с одного места на другое» — с этой практикой, сложившейся в кланах, не мог покончить никакой указ[490]. Именно благодаря клану Сталин пришел к власти и распоряжался ею.

Тем временем нарастал глобальный финансовый кризис, но насколько Сталин разбирался в этих событиях и насколько обращал на них внимание, не ясно. Две трети мирового золотого запаса принадлежали Франции и США, но финансовые власти этих стран старались не допускать роста денежной массы, следствием чего был приток золота и глобальная дефляция. 6 июля 1931 года Франция неохотно приняла предложение Герберта Гувера о годичном моратории на межгосударственные платежи, включая и германские репарации. Гувера беспокоила перспектива дефолта Германии, ставшего вполне возможным после того, как весной 1931 года разорился Creditanstalt — крупнейший австрийский банк, основанный Ротшильдами и считавшийся несокрушимым (но страдавший от нехватки ликвидности из-за попыток сохранить прежнюю промышленную структуру страны). Это, в свою очередь, спровоцировало набеги клиентов на банки в Венгрии и Германии и атаку на фунт стерлингов. 8 июля был введен жесткий контроль над всеми германскими валютными трансакциями, но пять дней спустя один из немецких банков все же обанкротился. Английские должностные лица нападали на Францию за ее неуступчивость по отношению к Германии с ее проблемами. «Надо повторять снова и снова, — записывал в своем дневнике (22 июля) британский премьер-министр Рамсей Макдональд, — наш враг — Франция»[491]. В Англии еще острее стали осознавать необходимость «исправить» Версальский договор.

Несмотря на сильное напряжение, в котором жил Сталин, он редко разражался вспышками гнева, хотя 5 августа 1931 года на заседании Политбюро он яростно обрушился на товарища с Кавказа, не снявшего тюбетейку[492]. На следующий день — судя по всему, последний перед отъездом из Москвы — он собрал импровизированную «комиссию» Политбюро с целью составить партийный циркуляр о событиях в ОГПУ. В нем объяснялось, что уволенные оперработники «вели внутри ОГПУ совершенно нетерпимую групповую борьбу против руководства ОГПУ», распуская слухи о том, что «дело о вредительстве в военном ведомстве является „дутым“ делом»[493]. Истинная подоплека событий стала темой для новых слухов[494]. Ягода с одобрения Сталина распространял свой собственный секретный циркуляр, в котором признавал, что отдельные оперработники вынуждали «обвиняемых давать ложные показания», но отрицал обвинения в систематической фальсификации дел как клевету со стороны «наших классовых и политических врагов»[495].

На отдыхе

Летом 1931 года Ворошилов более двух месяцев путешествовал по стране, останавливаясь в Хабаровске, Владивостоке, Благовещенске, Улан-Удэ, Чите, Иркутске, Новосибирске, Челябинске и Магнитогорске и сообщая Сталину, что эти разъезды были очень полезны. «Ты прав, что мы не всегда учитываем громадное значение личных поездок и личного знакомства с людьми, с делами, — отвечал Сталин. — Мы бы много выиграли (а дело особенно выиграло бы), если бы почаще объезжали места и знакомились с людьми на работе». Однако диктатор не собирался следовать собственному совету, выбираясь из Москвы только в Сочи: «Я все крепился и не хотел уезжать в отпуск, но потом сдал (устал очень)»[496].

Сталин в полной мере воспользовался отпуском на юге: он писал Енукидзе, что провел десять дней в Цхалтубо, на западе Грузии, в 20 милях от Кутаиси, где он когда-то сидел в царской тюрьме. Радоново-карбонатные источники Цхалтубо славились естественной температурой от 33 до 35 градусов Цельсия. «Принял 20 ванн, — сообщал Сталин. — Вода там замечательная»[497]. Однако фельдъегеря доставляли ошеломляющее количество деловой корреспонденции: доклады ОГПУ об агрессивном поведении Японии, донесения о затруднениях с топливом, валютных расходах, лесном деле, цветной металлургии, протоколы заседаний Политбюро[498]. Функционеры нередко пребывали в бездействии в ожидании его ответа. Переписка Сталина представляла собой средоточие того, что в обычных обстоятельствах можно было бы назвать политическим процессом. Он сам выбирал, какие сообщения ему читать (а какие — не читать), и его предпочтения и привычки сильнейшим образом сказывались на работе государства. Обычно Сталин отправлялся в отпуск во время сбора урожая и часто интересовался ходом хлебозаготовок, в то же время слабо вникая в проблемы растениеводства и животноводства[499]. Московская переписка Сталина тоже была весьма обширной. За шесть месяцев, предшествовавших августу 1931 года, аппарат обработал 13 тысяч адресованных ему личных писем, регистрируя личность, социальное происхождение и род занятий каждого отправителя и составляя резюме всех писем, большинство из которых было отправлено в архив, некоторые переданы в госучреждения с целью принятия мер, а 314 доставлены Сталину[500]. Как правило, его помощники передавали ему письма от его вероятных прежних знакомых (просивших о материальной помощи или посредством связей с ним старавшихся повысить свой статус), те, в которых шла речь о марксистско-ленинской теории, а также письма, в которых предлагались различные изобретения (так, ему передали письмо из Египта с аннотацией: «Не внушающее особого доверия предложение по изобретению „лучей смерти“»)[501]. Письма другого рода содержали обвинения должностных лиц в злоупотреблениях. Сталин обычно пересылал эту отфильтрованную корреспонденцию соответствующим функционерам и ждал ответа. (В мае 1931 года один юный пионер написал, что местные аппаратчики благодаря вмешательству Сталина наконец-то достали для него обувь, дав ему возможность ходить в школу[502].) «Вы сейчас всемогущий, — утверждалось в одном письме, — от Вашего слова зависит не только жизнь, но и свобода человека»[503].

Переписка, которую Сталин вел в отпуске, свидетельствует, что он был в курсе ужасающей ситуации с продовольствием. «Теперь для меня ясно, что Картвелишвили и секретариат Грузцека [Грузинского ЦК] своей безрассудной „политикой хлебозаготовок“ довели ряд районов Западной Грузии до голода, — писал он Кагановичу 17 августа 1931 года, используя слово, не допускавшееся режимом в публичных заявлениях. — Не понимают, что украинские методы хлебозаготовок, необходимые и целесообразные в хлебных районах, нецелесообразны и вредны в районах нехлебных, не имеющих к тому же никакого промышленного пролетариата. Арестовывают людей сотнями, в том числе членов партии, явно сочувствующих недовольным и не сочувствующих „политике“ грузинского ЦК»[504]. Сталин приказал Микояну срочно отправить зерно в Западную Грузию[505]. Невозможно было предугадать, какой донос мог привлечь внимание Сталина[506]. Он даже мог встать на защиту функционеров, когда видел в них жертву сведения счетов[507]. До него дошло известие о том, что под стражу заключен один из его преподавателей из Тифлисской семинарии, 73-летний Николай Махатадзе. «Знаю его по семинарии и думаю, что [он] не может быть опасным для соввласти, — писал Сталин Картвелишвили в Тифлис. — Прошу освободить старика и сообщить результаты»[508].

Сейчас главным заместителем Сталина в партии был 38-летний Каганович, который впервые всем руководил в отсутствие диктатора. Сталин гордился, как он выразился в письме Кагановичу, «нашей руководящей групп[ой], исторически сложившейся в борьбе со всеми видами оппортунизма», и гневно реагировал на раздоры в ней[509]. «Насчет Молотова я не согласен с тобой, — писал он Орджоникидзе (11 сентября 1931 года). — Если он травит тебя или ВСНХ, поставь вопрос в П[полит]Б[юро]. Ты хорошо знаешь, что ПБ не даст травить тебя или ВСНХ ни Молотову, ни кому бы то ни было. Во всяком случае ты не менее виновен перед Молотовым, чем он перед тобой. Ты его назвал „негодяем“, что не может быть терпимо в товарищеской среде. Ты игнорируешь его, СНК… Не думаешь ли ты, что Молотов должен быть исключен из той руководящей верхушки, которая сложилась в борьбе с троцкистско-зиновьевским и бухаринско-рыковским уклонами?.. Конечно, у Молотова есть недостатки… Но у кого нет недостатков? Все мы богаты недостатками. Надо работать и бороться вместе — работы хватит на всех. Надо уважать друг друга и считаться друг с другом». Вскоре недовольный Сталин вновь отчитывал Орджоникидзе: «Совместная работа во что бы то ни стало! Сохранение единства и нераздельности нашей руководящей верхушки! Понятно?»[510]

В Сочи Сталин жил на горной даче «Зензиновка» и измерял различия в температуре между ней и расположенной в низине даче «Пузановка», вспоминая дни свой молодости, когда он работал метеорологом в Тифлисской обсерватории. Надя снова уехала рано; у нее начались занятия. «У нас тут все идет по-старому: игра в городки, игра в кегли, еще раз игра в городки и т. д»., — писал он ей, нежно называя ее «Татькой» (09.09.1931). Надя отвечала, что нормально доехала до угрюмой столицы. 14-го числа он писал снова: «Хорошо, что [ты] научилась писать обстоятельные письма… В Сочи — ничего нового. Молотовы уехали. Говорят, что Калинин собирается в Сочи… Скучновато только. Как ты поживаешь? Пусть Сетанка [Светлана] напишет мне что-нибудь. И Васька тоже. Продолжай „информировать“. Целую». Девятилетний Василий 21 сентября написал отцу, что он катается на велосипеде, разводит гуппи и снимает новой камерой. Сталин писал Наде о визите Кирова. «Был раз (только раз!) на море. Купался. Очень хорошо! Думаю ходить и впредь». Надя писала в ответ: «…пошлю книгу Дмитриевского „О Сталине и Ленине“ (это невозвращенца)… я вычитала в белой прессе о ней, где пишут, что это интереснейший материал о тебе. Любопытно?»[511]

Маньчжурский сюрприз

Сталин, учинивший хаос в стране, получил пинок из-за границы. Утром 18 сентября 1931 года взрыв на Южно-Маньчжурской железной дороге на окраине Мукдена повредил несколько метров путей; он даже не задержал прибытие ближайшего поезда[512]. Тем не менее не прошло и часа, как японская Квантунская армия учинила резню солдат китайского гарнизона, спавших в казармах на севере Мукдена, а к 19 сентября над этим китайским городом уже реял японский флаг. Японские войска стремительно захватили и другие китайские города, явно действуя по заранее разработанному плану[513]. Маньчжурия уже давно была чем-то вроде дальневосточных Балкан; военные столкновения на ее территории шли еще со времен Японо-китайской войны (1894–1895). Теперь же Япония утверждала, что она восстанавливает стабильность, заполняя вакуум, якобы возникший после ухода Красной армии, в 1929 году сражавшейся здесь с китайскими силами за контроль над КВЖД[514]. В Маньчжурии собиралась половина мирового урожая соевых бобов, на которые имелся большой спрос в голодной Японии, а экспорт маньчжурской железной руды позволил Японии стать крупнейшим производителем стали в Восточной Азии. Нанкинское националистическое правительство Чан Кайши, которому противостояли китайские коммунисты и непокорная националистическая фракция в Кантоне, не потребовало от маньчжурского военачальника Чжан Сюэляна никаких ответных действий, вместо этого воззвав к Лиге Наций[515].

В советско-японских отношениях сохранялась напряженность, однако советский экспорт в Японию за 1925–1931 годы удвоился, в то время как японский экспорт в СССР, прежде весьма незначительный, возрос десятикратно. Тем не менее действия Японии в Маньчжурии нарушали Портсмутский договор 1905 года, согласно которому территории вокруг КВЖД признавались русской сферой влияния. Токио давил на Москву, с тем чтобы она позволила японцам пользоваться этой железной дорогой для перемещения войск, действовавших против китайских сил, а когда Москва ответила отказом, японские власти арестовали несколько советских служащих — один умер, находясь в заключении (как утверждали японцы, от тифа), другой якобы покончил с собой. Советские власти с запозданием согласились на использование железной дороги японцами для подавления последних очагов китайского сопротивления — вплоть до границ советского сателлита Монголии и самого Советского Союза[516]. Таким образом, после всей пропаганды о грядущей «империалистической интервенции» и сфабрикованных дел на офицеров Красной армии, якобы выжидавших момента для предательства в случае внешнего нападения, одна из «империалистических» держав сделала свой ход.

Сталин основное внимание уделял лимитрофам — бывшим царским владениям на западной границе страны[517]. Советские военные планы исходили из наличия враждебной коалиции соседних государств, прежде всего Польши и Румынии, которых предположительно должны были подстрекать и поддерживать западные империалистические державы. Эта «польско-румынская серия» военных планов, составленных в 1931–1932 годах, предусматривала наступление в Прибалтике с целью защиты Ленинграда и правого фланга, но в первую очередь речь в них шла об обороне на предполагаемых главных направлениях, центральном и южном, и даже об отступлении до Днепра, пока в СССР не будет завершена мобилизация и не станет возможным контрнаступление[518]. Однако Сталин прекрасно осознавал и советскую уязвимость на Дальневосточном театре. К 1931 году японская Квантунская армия насчитывала 130 тысяч человек плюс 127 тысяч маньчжурских солдат при общем населении Маньчжурии в 30 миллионов человек, в то время как численность советской Дальневосточной армии составляла менее 100 тысяч, а общее население советского Дальнего Востока — всего 800 тысяч, четверть из которых были этническими корейцами и китайцами[519]. Пропускная способность советских железных дорог не превышала четырех-пяти составов в день, что было слишком мало для массового подвоза подкреплений[520]. У советской Дальневосточной армии еще не имелось ни флота, ни авиации, ни складов на тот случай, если Транссибирская магистраль будет перерезана вражескими воздушными ударами. Японским военным не нужно было читать тайные доклады ОГПУ, чтобы узнать, что коллективизация и раскулачивание подорвали боевой дух Красной армии. Квантунское руководство считало СССР неспособным к серьезной войне, и потому, если бы Красная армия вмешалась, японцы нанесли бы мощный ответный удар, и если бы гражданское правительство в Токио воспротивилось полномасштабной войне, то это бы закончилось только его падением[521].

Сталин не спешил возвращаться в Москву. На Политбюро некоторые функционеры выступали за решительные действия с целью защиты советской администрации КВЖД, как в 1929 году, но Сталин подозревал, что советско-японским столкновением воспользуются другие страны, особенно после того, как Каганович и Молотов уведомили его об отсутствии реакции со стороны англичан и французов. «Вероятнее всего, что интервенция Японии проводится по уговору со всеми или некоторыми великими державами на базе расширения и закрепления сфер влияния в Китае, — указывал он своим подручным (23 сентября 1931 года). — Наше военное вмешательство, конечно, исключено, дипломатическое же вмешательство сейчас нецелесообразно, так как оно может лишь объединить империалистов, тогда как нам выгодно, чтобы они рассорились»[522].

1 октября 1931 года Совнарком втихомолку увеличил план по капиталовложениям в военную промышленность. За первые девять месяцев года объемы производства едва возросли[523]. Сталин наконец отбыл из Сочи в Москву 7 октября. Десять дней спустя режим учредил «комитет по резервам», которому поручалось накопить запасы хлеба на случай войны. Амбициозные планы по экспорту зерна с целью оплаты импортного промышленного оборудования оставались в силе[524]. Однако в районах, пораженных засухой, прошли сильные дожди, погубив часть собранного хлеба, хранившегося под открытым небом. Вследствие более мощного, чем ожидалось, прироста численности городской рабочей силы число людей, охваченных нормированием, выросло в рамках всего Союза с 26 миллионов в начале 1930 года до 46 миллионов к осени 1931 года[525]. Кроме того, нужно было кормить армию и растущее тюремное население, не говоря уже о бюрократической гидре, отвечавшей за распределение хлеба[526]. Запасы зерна на всем советском Дальнем Востоке составляли всего 190 тысяч тонн.

Глобальная встряска

Утром в понедельник 21 сентября 1931 года — почти одновременно с японской агрессией в Маньчжурии — Великобритания потрясла весь мир, отказавшись от золотого стандарта, хотя ее золотой запас еще не был исчерпан[527]. В течение месяца британскому примеру последовало еще 18 стран. Акции на Нью-Йоркской бирже обесценились вдвое — это был второй крах за полтора года. Соответствующая девальвация фунта стерлингов имела глобальные последствия, потому что Англия наряду с Соединенными Штатами играла роль главного мирового краткосрочного заимодавца[528]. Вскоре Лондон перешел на «имперскую свободную торговлю», которая была свободной только для британских доминионов — для других стран были установлены протекционистские тарифы, — и поспешно сколотил стерлинговый блок. Тем самым фактически была подведена черта под длительной эпохой, в течение которой Англия поддерживала открытый глобальный экономический строй[529].

Торжествующая «Правда» (22.09.1931) расценила отказ от золотого стандарта как «ослабление не только Англии, но и всего международного империализма». Такие марксисты, как Сталин, полагали, что капитализм не может функционировать без периодических кризисов. На самом деле структурные проблемы вылились в то, что стало известно как Великая депрессия, из-за решений, принятых людьми. Руководители центральных банков и их подпевалы уже давно верили в необходимость конвертируемости между валютами и золотом, однако система с фиксированным обменным курсом работает лишь в случае примерно одинакового макроэкономического положения ее участников (близкие уровни заработных плат и ценовой инфляции, дефицитов государственного и частных бюджетов, а также конкурентоспособности) и отсутствия потрясений. Сейчас же, столкнувшись с потрясением, финансовые власти решили поднять процентные ставки, тем самым усугубив проблемы. К тому же финансы все равно пошли вразнос. К концу года в США, цитадели мировых финансов, почти три тысячи банков разорились или претерпели поглощение при одновременном падении доверия и ВВП. Все это сопровождалось дефляцией цен на активы и товары, расстройством торговли и массовой безработицей[530].

Депрессия больнее ударила по Восточной Европе, чем по Западной, поскольку преимущественно крестьянские страны сильно пострадали из-за обрушения товарных цен, в то время как их правительства (за исключением чехословацкого) находились в зависимости от зарубежного финансирования, которое иссякло. Большинство восточноевропейских стран не спешили девальвировать свои валюты, опасаясь повторения гиперинфляции, но они закрывали банки, учреждали контроль над валютными операциями и торговлей, поднимали тарифы и откладывали или приостанавливали выплаты по внешним долгам, тем самым двигаясь в сторону автаркии, которая усиливала бюрократический произвол и сокращала влияние рынков, а также придавала дополнительный импульс авторитаризму, правому популизму и ксенофобии[531]. СССР тоже был преимущественно крестьянской страной, и, хотя экономические проблемы у капиталистов первоначально дали Сталину возможность ввозить в страну западные технологии почти в неограниченных масштабах, теперь он попался в ловушку, так как закупка этих средств производства зависела от товарных цен и зарубежного финансирования[532].

Сталина беспокоила возможность коллективного бойкота во главе с Францией, который мог оставить СССР без передовых технологий, и Орджоникидзе пришлось расшаркиваться перед германскими индустриальными светилами, в то время как Сталин обуздывал бунтарские поползновения немецких коммунистов[533]. В свою очередь, Берлин столкнулся со сжатием зарубежных рынков и ростом безработицы и понемногу приходил к мысли о том, что безумное строительство социализма, затеянное Сталиным, может оправдать себя. Было подписано двустороннее торговое соглашение, согласно которому СССР получал пролонгированные кредиты под гарантии немецкого правительства на 28 месяцев — более долгий срок, чем обычно. Советское правительство давало обязательство использовать эти средства для закупки по низким ценам германского промышленного оборудования еще на 300 миллионов марок[534]. Предполагалось, что эта сделка подстрахует мощный индустриальный рывок 1931 года и на какое-то время сделает невозможным страшный антисоветский бойкот. Немецкий экспорт в СССР резко вырос, вдвое превысив уровень 1929 года. Однако соглашение не покончило с жестокой проблемой советского платежного баланса[535]. Советское правительство даже не сумело получить выгоды от девальвации фунта стерлингов, поскольку в экономическом плане снова впало в зависимость от Германии[536].

Зависимость Советского Союза от дорогостоящих краткосрочных кредитов — по большей части единственных доступных коммунистическому режиму — вызывала неустанную необходимость в погашении долгов при наступлении сроков платежа и получении новых займов. За 1929–1931 годы советский внешний долг более чем удвоился (в одном только 1931 году он вырос на 50 %), и в западной печати ходили слухи о грядущем дефолте. (В те годы дефолт объявили Турция и многие страны Латинской Америки[537].) 6 октября 1931 года британский поверенный в делах в Москве писал в Лондон, что жестокий кризис советского платежного баланса вкупе с неспособностью выполнить плановые задания на 1931 год даже вынудят Москву отказаться от ускоренной индустриализации и коллективизации[538]. Надежды надеждами, но ухудшение условий торговли и ситуации с тарифами действительно вынудили советское правительство ограничить импорт потребительских товаров и даже средств производства[539]. Тем не менее оно скрупулезно платило по своим долгам. Необходимость делать это частично объясняет продолжение экспорта зерна, несмотря на тревожные прогнозы по урожаю и низкие мировые цены[540]. Одни только лишения, навязанные народу государством, позволили СССР избежать внешнего дефолта.

Борьба с кулацким саботажем

По сравнению с хорошим урожаем 1930 года, который официально оценивался в 83,5 миллиона тонн, но в реальности составлял скорее 73–77 миллионов, урожай 1931 года дал где-то от 57 до 65 миллионов тонн зерна. Это грозило сокращением хлебного экспорта, но Сталин не стал делать расчетов и продолжал метать молнии по поводу «либерализма» сельских функционеров, неспособных искоренить «кулаков»[541]. Кроме того, он поощрял ужесточение гонений на веру и разрушение церквей[542]. Тем не менее он с неохотой согласился на небольшое снижение планов по хлебозаготовкам для Поволжья, Урала, Сибири и Казахстана, в наибольшей степени пораженных засухой, не пожелав сокращать планы для Украины и даже повысив их для Северного Кавказа (эти регионы засуха в основном не затронула)[543]. 31 октября 1931 года Микоян заявил на пленуме ЦК, что накануне жатвы «мы ожидали сезона хлебозаготовок с самыми радужными надеждами»[544]. Региональные партийные боссы, получив слово, говорили правду: засуха и скверный урожай делали невозможным выполнение даже сниженных планов. Сталин, который выходил из себя, когда должностные лица ссылались на естественные причины как на оправдания, взорвался, саркастически высмеяв «дотошность», с которой один из ораторов приводил данные о плохом урожае[545]. И все же диктатор согласился провести отдельное заседание с участием делегатов пленума из хлебопроизводящих регионов, которое завершилось дополнительным снижением планов по хлебозаготовкам[546].

Хлеборобы отказывались поставлять режиму по установленным им издевательски низким ценам даже то, что им удалось собрать: в 1931 году рыночная цена центнера ржи составляла 61 рубль 53 копейки, в то время как государство платило 5 рублей 50 копеек; для пшеницы это расхождение было еще более сильным[547]. Однако сейчас агенты по хлебозаготовкам забирали даже запасы, обеспечивавшие минимальный уровень потребления. После осенней заготовительной кампании 1931 года (она продолжалась до начала 1932 года) у крестьян осталось меньше хлеба, мяса и молока, чем когда-либо с середины 1920-х годов. «Товарищ Сталин, прошу вас обратить внимание на то, как колхозники живут в колхозах, — призывал автор одного из бесчисленных писем, поднимавших тему голода. — Выступать на собраниях невозможно; если ты выступишь, тебя называют оппортунистом»[548].

Сталин был единственным заслоном на пути к отступлению от строительства социализма. 16 ноября 1931 года, когда он шел по Ильинке, преодолевая недолгий маршрут от партийной штаб-квартиры на Старой площади до Кремля, ему повстречался бывший белый офицер и мнимый британский агент, за которым ОГПУ вело слежку[549]. Этот человек, пользовавшийся псевдонимом Яков Огарев, якобы так растерялся, что не сумел достать револьвер из-под тяжелого пальто. Согласно другой трактовке, выслеживавший его сотрудник ОГПУ успел схватить его за руку. Так или иначе Огарев был арестован. «Я сразу его [Сталина] узнал по сходству с портретами, которые я видел, — говорил он на следствии. — Он мне показался ниже ростом, чем я его себе представлял. Шел он медленно и смотрел на меня в упор. Я тоже не спускал глаз с него». Не было ни суда, ни упоминаний об этом инциденте в печати[550]. Политбюро приняло еще одну секретную резолюцию, запрещавшую Сталину ходить по Москве пешком. Эта случайная встреча чем-то напоминала встречу Гаврило Принципа и Франца-Фердинанда на улице в Сараево рядом с лавкой деликатесов Морица Шиллера в 1914 году. Однако вооруженный Огарев не был Принципом.

Гарантия от агрессии

Япония, вторгшаяся в Маньчжурию, захватила промышленно развитую страну, превышавшую размерами Германию, Францию и Австрию вместе взятые, и это обошлось ей всего в три тысячи убитых, пять тысяч раненых и 2500 обмороженных[551]. «Япония задумала захватить не только Маньчжурию, но, видимо, и Пекин», — проницательно писал Сталин Ворошилову (27 ноября 1931 года). И добавлял: «Не исключено и даже вероятно, что она протянет руку к нашему Даль[нему]вост[ок]у и, возможно, к Монголии, чтобы приращением новых земель пощекотать самолюбие своих китайских ставленников». Кроме того, он полагал, что японцы будут делать вид, что защищают этот регион от «большевистской заразы», одновременно создавая экономическую базу на материке, без которой Япония будет зажата «между военизирующейся Америкой, революционизирующимся Китаем и быстрорастущим СССР»[552]. Сталин выступал за выполнение «серьезных предупредительных мер военного и невоенного характера», включая размещение дополнительных частей на советском Дальнем Востоке, и тем самым шел по узкой грани между проявлением слабости, которое могло спровоцировать нападение, и чрезмерно жесткими мерами, которые могли быть восприняты как casus belli[553]. Кроме того, с его подачи Советский Союз с удвоенным старанием стал добиваться заключения пактов о ненападении со странами на своих западных рубежах. Такой пакт в 1926 году был заключен с Литвой, но Сталин стремился заключить их с Латвией, Эстонией, Финляндией, Румынией и, в первую очередь, с Польшей[554].

Наряду с донесениями о том, что французское правительство подстрекает Японию к войне с СССР и пытается вставить в проект двустороннего пакта с Москвой положение о том, что он утратит силу именно в случае такого нападения третьей стороны, — которые вполне отвечали циничным представлениям Сталина об империалистических державах, — его ожидал и неприятный сюрприз: яростное сопротивление пакту о ненападении с Польшей в наркомате иностранных дел[555].

Сталин в конце концов назначил наркомом иностранных дел вместо Чичерина — ипохондрика, то и дело уезжавшего на лечение за границу, — его заместителя Максима Литвинова[556]. (В едкой прощальной служебной записке Чичерина от него досталось Литвинову, Коминтерну и ГПУ, которое «обращается с НКИД как с классовым врагом»[557].) Литвинов, никогда не входивший в число сталинских приближенных, стал лицом СССР за границей[558]. В то время как аристократ Чичерин обладал светскими манерами, Литвинов был человеком неотесанным и к тому же евреем. Он жил в Англии с 1907 года по начало 1918 года как эмигрант, а впоследствии как посольский служащий среднего уровня, бегло, хотя и с акцентом, говорил по-английски и был женат на английской писательнице Айви Лоу, происходившей из видной еврейской семьи, которую он называл «своей буржуазией». Литвинов продолжил прогерманский курс Чичерина, в то же время стремясь сделать своей вотчиной всю Европу, однако Сталин расчленил его ведомство, поставив во главе его подразделений соперников Литвинова[559]. Тем не менее наркомат оставался в известной степени неподконтрольным Сталину (персонал наркомата, треть которого составляли евреи, был лучше образован, чем служащие какого-либо другого госучреждения)[560]. На поступившее от Польши предложение возобновить переговоры по заключению пакта о ненападении Литвинов ответил отказом, причем Сталина об этом уведомили лишь постфактум[561].

Диктатор был убежден в том, что польский правитель Юзеф Пилсудский втайне ведет подрывную работу на Украине; вместе с тем он считал, что крупномасштабное нападение империалистов на Советский Союз без участия Польши станет намного менее вероятным[562]. Будучи полонофобом, он тем не менее предупреждал Кагановича, чтобы тот не шел на поводу у наркомата иностранных дел с его «антиполонизмом»[563]. Впрочем, Сталину стало ясно, что любой спад напряженности в отношениях с Польшей ставит под угрозу двусторонние связи с Германией: начальник штаба рейхсвера, находясь с визитом в Москве, выразил опасение, что советско-польский пакт о ненападении станет гарантией существующих границ Польши[564].

Кроме того, Литвинов совместно со своим заместителем Львом Караханом упорно трудился над заключением пакта о ненападении с Японией, придерживаясь сталинской линии, делавшей упор на советское невмешательство и уступки[565]. 13 декабря 1931 года ОГПУ расшифровало и переслало Сталину текст разговора японского военного атташе в Москве Касахары с его начальником (прибывшим из Токио), в котором выражалось желание начать войну, пока СССР не стал слишком сильным, и подчеркивалось, что «западные государства, граничащие с СССР (Польша, Румыния), имеют возможность сейчас выступить согласованно также с нами»[566]. К этому атташе добавлял, что, по мнению японского посла в Москве Коки Хироты, «кардинальная цель этой войны должна заключаться не столько в предохранении Японии от коммунизма, сколько в завладении советскими Дальним Востоком и Восточной Сибирью». Сталин обвел эти названия в круг и отправил текст расшифровки на ознакомление членам Политбюро и армейскому командованию, от себя добавив, что Советский Союз, подобно Китаю, рискует стать легкой добычей для империалистов[567].

В тот же день, 13 декабря, Сталин дал двухчасовое интервью немецкому писателю и психоаналитику Эмилю Людвигу. Когда Людвиг отметил «преклонение перед всем американским» в СССР, Сталин заявил, что он преувеличивает. «…мы уважаем американскую деловитость во всем — в промышленности, в технике, в литературе, в жизни, — согласился диктатор, добавив, — там нравы в промышленности, навыки в производстве содержат нечто от демократизма, чего нельзя сказать о старых европейских капиталистических странах, где все еще живет дух барства феодальной аристократии». И все же в смысле симпатий «к какой-либо нации… надо говорить о наших симпатиях к немцам». В свое время Сталин жил в сибирской ссылке, и Людвиг деликатно предположил, что она сильно отличалась от европейской эмиграции Ленина. «…я знаю многих товарищей, которые прожили по 20 лет заграницей, — ответил Сталин, — жили где-нибудь в Шарлоттенбурге [в Берлине] или в Латинском квартале [в Париже], сидели в кафе годами, пили пиво и все же не сумели изучить Европу и не поняли ее»[568]. Людвиг поинтересовался, верит ли Сталин в судьбу. «Большевики, марксисты, в „судьбу“ не верят, — ответил тот. — Само понятие судьбы, понятие „шикзаля“ — предрассудок, ерунда, пережиток мифологии, вроде мифологии древних греков». Людвиг настаивал: «Значит тот факт, что Вы не погибли, является случайностью?» «Имеются и внутренние, и внешние причины, совокупность которых привела к тому, что я не погиб. Но совершенно независимо от этого на моем месте мог быть другой, ибо кто-то должен был здесь сидеть», — ответил Сталин[569].

Скрытая милитаризация

Несмотря на заискивания со стороны СССР, японское правительство не удостоило его ответа по дипломатическим каналам на новые предложения заключить пакт о ненападении[570]. Ворошилов в записке своему заместителю Гамарнику (13.01.1932) вторил точке зрения Сталина о возможном японском вторжении, хотя и выражал некоторый скептицизм. «Проектируется создание „русского“ Д[альне]В[осточного] Пр[авительст]ва и пр[очая] чепуха, — отмечал он. — Все это пока слухи, в[есьма] симптоматичные»[571]. 29 января Артузов переслал Сталину добытый при помощи «крота» секретный доклад французской военной разведки, в котором рассматривались четыре сценария начала войны: оккупация Рейнской области Германией после возможной нацистской революции; удар Италии по Югославии, втягивающий в войну и Францию; польско-немецкий конфликт и «согласованный многими странами конфликт с СССР»[572]. В пользу четвертого сценария — который был навязчивой идеей Сталина — как будто бы говорили и донесения о снабжении Японии Францией и о франко-германском сближении[573]. Антисоветские круги в Париже предавались фантазиям о том, что по милости Японии состоится триумфальное возвращение эмигрантов на освобожденные советские территории[574]. Молотов на XVII партийной конференции (30.01–04.02.1932) — мероприятии, более низком по своему статусу, чем съезд, — предупреждал, что «опасность империалистического нападения значительно усилилась»[575].

В подписанном псевдонимом «Письме из Москвы», напечатанном в заграничном «Бюллетене» Троцкого, сообщалось, что на партийной конференции Сталин по большей части молчал. «После каждого заседания делегатов и гостей донимали вопросом: а что же Сталин? — Ничего…» — утверждал автор письма[576]. И это было верно. Впрочем, втайне Сталин принимал энергичные меры. Японцы заставили его изменить свою точку зрения.

В то время как Тухачевский и генералитет уже давно желали поставить на первое место военное производство, Сталин отдавал предпочтение тяжелой индустрии в целом — та, по его мнению, являлась основой современной экономики, — но сейчас, всего через полгода после того, как были отвергнуты безумные требования Тухачевского, Сталин сам потребовал скорейшего создания 40–50 новых дивизий[577]. После того как 5 января вместо Высшего совета народного хозяйства было создано три отдельных наркомата — тяжелой промышленности, легкой промышленности и лесного хозяйства, — режим учредил для оборонных заводов единое Главное военно-мобилизационное управление тяжелой промышленности[578]. 19 января Сталин согласился на создание комиссии по «танкификации» Красной армии, в которую назначил Тухачевского, и добился принятия плана по выпуску 10 тысяч танков в 1932 году. В 1931 году было выпущено менее двух тысяч, но Сталин воспользовался новым несуразным заданием, чтобы форсировать насаждение конвейеров и систематическое создание мощностей по производству танков на тракторных и автомобильных заводах[579].

Сталину были нужны современные модели танков, и ему, как ни странно, удалось их получить. Советская торговая миссия в Англии добилась разрешения на приобретение 15 средних (шеститонных) танков «Виккерс-Армстронг», 26 легкобронированных пулеметных танкеток «Карден-Лойд» и восьми плавающих танков «Карден-Лойд», а также их чертежей и лицензии на производство[580]. Одновременно с этим, работая под прикрытием советской торговой организации в Нью-Йорке, ОГПУ, несмотря на отсутствие дипломатических отношений и судебный запрет, сумело добыть описание танка Christie M1931 (Дж. Уолтер Кристи был инженером, иногда испытывавшим свои разработки в условиях, приближенных к автомобильным гонкам, а его конструкции танков с двойным приводом отличались новаторской подвеской и высокой скоростью; он предлагал продать свои проекты американской армии, но та ответила отказом). Два «трактора», доставленные из Нью-Йорка, в реальности были танками Christie без башен, послужившими прототипом для советских колесно-гусеничных танков БТ, выпускавшихся на Харьковском паровозостроительном заводе[581]. При выпуске танков зарубежных моделей требовались более сложные двигатели, коробки передач, шасси, гусеничные траки, оптика, поворотные механизмы и более прочная броня, чем когда-либо выпускала советская промышленность[582]. Тем не менее к концу 1932 года советские заводы, прежде неспособные произвести ни одного приличного танка, собрали их 2600 штук[583]. Советские военные расходы, ранее составлявшие всего 845 миллионов рублей в год, в 1932 году выросли до 2,2 миллиарда рублей, но Сталин хранил на этот счет полное молчание[584].

Зловещие сигналы

5 февраля 1932 года японские войска вошли в Харбин, главный советский железнодорожный узел в Китае, вызвав эйфорию среди антисоветски настроенных эмигрантов[585]. В конце февраля советская разведка перехватила еще одно письмо Касахары в Токио с обещанием о том, что «если… начнется война между СССР и Японией… Польша, Румыния и лимитрофы вступят в войну… улучив благоприятный момент. Франция не пожалеет усилий для активной поддержки этих государств»; также в нем говорилось, что «белогвардейские организации, которые находятся вне пределов СССР… представляют собой достаточную силу»[586]. Японские военные самолеты вторгались в советское воздушное пространство, но Сталин приказал советским силам не отвечать на провокации поджигателей войны[587]. Тем не менее режим создал Дальневосточный флот в качестве самостоятельного подразделения и увеличил план по выпуску подводных лодок[588]. 4 марта 1932 года в «Известиях» были напечатаны выдержки из расшифрованных секретных японских телеграмм с призывами к захвату Сибири и советского Дальнего Востока. (Судя по всему, японцам стало известно, что советские спецслужбы взломали их шифр.) «Известия» подчеркивали, что, хотя Москва сохраняет нейтралитет в китайско-японском конфликте, «Советский Союз [не] позволит кому бы то ни было нарушить неприкосновенность советских границ, вторгнуться в его пределы и захватить хотя бы малейшую часть советской земли»[589]. Тухачевский пересмотрел «польско-румынский» военный план, отныне предполагавший превентивный разгром Польши «ударами тяжелых бомбардировщиков по району Варшавы» и танковыми армиями[590].

Япония не стала аннексировать Маньчжурию, как она поступила с намного более маленькими Тайванем и Корейским полуостровом, а вместо этого организовала провозглашение марионеточного государства Маньчжоу-Го («Маньчжурская страна») и 9 марта поставила во главе Маньчжурии — древней родины династии Цин — Генри Пу-И, низложенного последнего цинского императора (незадолго до того похищенного японцами)[591]. Десять дней спустя Карахан предложил гарантии советской сдержанности японскому послу Хироте, который втайне сообщал Токио, что тот может делать в Маньчжурии все что ему угодно[592]. Втихомолку советское правительство обещало признать Маньчжоу-Го, продать Японии КВЖД и начать переговоры о рыбной ловле, нефтяных концессиях и торговле, требуя, чтобы взамен Япония перестала спонсировать антисоветские эмигрантские группировки, но Токио выказывал безразличие. Советскому послу в Токио было приказано донести до японцев, что Москва не даст себя запугать[593]. Впрочем, выбор у Сталина был невелик. К тому моменту завершились переговоры по поводу пакта о ненападении с Финляндией (21.01.1932) и с Латвией (05.02), а также впоследствии (04.05) был подписан пакт с Эстонией, однако переговоры с Румынией зашли в тупик из-за аннексии Бессарабии, оспариваемой Советским Союзом[594]. Переговоры с Францией шли мучительно и увенчались успехом лишь поздней осенью[595].

Сталин получал свежие донесения, что Варшава не отказалась от попыток дестабилизировать Украину и по-прежнему готова совместно с Японией напасть на СССР[596]. Тем не менее переговоры с Польшей в конце лета принесли плоды в виде пакта, хотя он и был заключен всего на три года. Германские опасения оправдывались: Сталин уступил требованию Польши вставить в текст договора положение о нерушимости границ последней[597]. Однако Ворошилов в письме (12.03.1932) советскому послу в Берлине горько сетовал на то, что верховное командование Рейхсвера лишь по необходимости «с нами „дружит“ (в душе ненавидя нас)»[598]. Пакты с Польшей и Францией фактически положили конец неудачным попыткам СССР установить особые отношения с Германией, основанные на том, что обе страны были париями в Версальской системе. Неизменной целью этих усилий было предотвращение создания антисоветского блока, чего на данный момент и удалось добиться при помощи торгового договора с Берлином 1931 года и пактов о ненападении с Варшавой и Парижем 1932 года[599]. Тем не менее для советской разведки, одержимой навязчивой идеей борьбы с эмигрантами, мотивы действий иностранных правительств оставались загадкой[600]. К тому же у СССР не было союзников. Пакты о ненападении были заключены с врагами[601].

Призывы к отступлению

Во внутреннем докладе наркомата земледелия, поданном в начале 1932 года, отмечалось, что крестьяне сотнями и тысячами выходят из колхозов и в поисках пропитания наводняют промышленные города[602]. Политбюро сократило в городах нормы выдачи хлеба для лиц, получавших продовольствие по низшим (2-й и 3-й) категориям снабжения, — эта мера затронула 20 миллионов человек. Выдавать было нечего[603]. Сталин знал об этом. Но всякий раз, как он соглашался уменьшить задания по хлебозаготовкам, всякий раз, как он допускал, чтобы не были созданы стратегические резервы, и без того низкие нормы снабжения для рабочих приходилось снижать еще больше, а кроме того, прекращался вывоз зерна, что ставило под удар военно-промышленное развитие. Первая доменная печь на Магнитогорском металлургическом комбинате была с большим опозданием наконец задута в начале 1932 года — в страшные морозы и в ужасной спешке, — чтобы успеть к началу XVII партийной конференции. Были введены в строй два гигантских химических завода, первый алюминиевый завод и завод по производству шарикоподшипников, а с конвейера на Нижегородском автомобильном заводе скатились первые четыре грузовика. Но все это была только видимость. В новой доменной печи в Магнитогорске стал проседать купол, и ее пришлось полностью перестраивать. Промышленное производство весной 1932 года топталось на месте или даже сокращалось[604].

Стали слышны голоса недовольных. «Хотя и вы, т. Сталин, есть ученик Ленина, но ваше поведение не ленинское, — писала весной 1932 года в „Известия“ Федоринцева, делегатка Солдатского сельсовета Центрально-Черноземной области. — Ленин учил — фабрики рабочим, землю крестьянам, — и что вы делаете? Не только землю, но и скотину, хату, скарб отбираете у середняков и бедняков. Если вы выгнали Троцкого и называете его контрреволюционером, то вы, т. Сталин, самый настоящий и первый троцкист и ученик не Ленина, а Троцкого. Почему? Нас в политкружке учили, что Троцкий предлагал усиленно строить тяжелую индустрию за счет мужика»[605]. Свой голос подал и Троцкий. «Отделенный от аппарата… Сталин — ничто, пустое место», — писал он в своем «Бюллетене оппозиции» (01.03.1932) в новом «открытом письме» партии, предсказывая, что «человек, который был вчера символом аппаратного могущества, завтра станет в глазах всех символом аппаратного банкротства»[606].

Режим неожиданно отказался от обобществления всего скота, с подачи наркома земледелия Яковлева издав соответствующий указ (от 26.03.1932), одобренный Сталиным. Функционеры наркомата интерпретировали его как отступление от коллективизации — кое-кто даже задавался вопросом, не вкралась ли в него опечатка, — но его цель была чисто тактическая: положить конец бегству из колхозов. Местные должностные лица не спешили возвращать крестьянам обобществленный скот[607].

Понятно, что всплеск спекуляций о здоровье диктатора, типичных для любой диктатуры, не был случайностью. «Ложные слухи о моей болезни распространяются в буржуазной печати не впервые, — констатировал Сталин в письме, опубликованном в „Правде“ (03.04). — Как это ни печально, а против фактов ничего не поделаешь: я вполне здоров»[608].

Украинский партийный босс Косиор докладывал Сталину, что четверть лошадей в республике сдохла, а от выживших остались лишь «кожа да кости»[609]. ОГПУ доносило, что в Борисове (Белорусская ССР) толпа захватила хлебные склады, а несколько сотен женщин с детьми приняли участие в шествии к красноармейским казармам («среди бойцов и командиров наблюдались признаки сочувствия»)[610]. Почти двойное снижение норм снабжения вкупе с мерами по повышению интенсивности труда спровоцировали стачки и стихийные митинги на ткацких фабриках в Ивановской области[611]. В окне одного цеха был вывешен плакат: «Пока голодающих рабочих Вичуги и Тейково увольняют за то, что они требовали хлеба, здесь, за задернутыми шторами склада, обжираются коммунистические функционеры и красная полиция ГПУ»[612]. Десятитысячная демонстрация разграбила здания парторганизации и милиции («Выбрасывайте коммунистов… из окон»). Сталин направил на место событий Кагановича, который отрядил местных партийных агитаторов говорить с рабочими и сам выслушал их жалобы[613].

Бастующие рабочие из Иванова выступали не против социализма, а лишь против его строительства за их счет и в своих бедствиях обвиняли в основном местных должностных лиц[614]. Они разделяли с советским режимом решительный антикапитализм, но этот антикапитализм наделял власть средствами бюрократического контроля над рабочими местами трудящихся, их жильем и питанием. Более того, против бастующих работала государственная монополия в печати, на радио и в публичной сфере. Но что самое главное, бастующие были пойманы в ловушку социалистического лексикона классовой борьбы[615]. Каганович в своем отчете для Сталина тоже прибегал к штампам, однако в отличие от рабочих режим, прибегая к большевистскому языку, черпал из него силу: в условиях «капиталистического окружения» Каганович мог заявить, что рабочие, критикуя действия властей, играют на руку империалистам. Посредством угроз он заставил большинство бастующих возобновить работу, после чего ОГПУ арестовало организаторов забастовок и должностных лиц, обвиненных в сочувствии рабочим[616].

Вынужденные уступки, частные извинения

В ходе первомайских парадов 1932 года советский режим впервые публично продемонстрировал успехи в деле механизации Красной армии, причем не только в Москве, но и в Ленинграде, Харькове, Киеве, Тифлисе и Хабаровске[617]. В тот же день дала ток первая очередь Днепрогэса, и этот запуск обошелся без осложнений. («Мы говорим с крыши величайшей большевистской победы», — надрывалось советское радио[618].) Однако ни танки, ни электричество не могли ни накормить, ни одеть рабочих[619]. 4 мая Сталин провел на Политбюро дискуссию, итогом которой стало снижение заданий по хлебозаготовкам и согласие на рекомендованную специальной комиссией закупку сотен тысяч голов скота в Монголии, Западном Китае, Иране и Турции[620]. 6 и 10 мая режим издал указы о сокращении задания по хлебозаготовкам для колхозников и оставшихся крестьян-единоличников с 22,4 до 18,1 миллиона тонн. В то же время задание для совхозов было поднято с 1,7 до 2,5 миллиона тонн, и новое общее задание было установлено на уровне 20,6 миллиона тонн. Это составляло всего 81 % от реальных поставок в 1931 году. В указах даже запрещалась дальнейшая ликвидация единоличных крестьянских хозяйств, приказывалось вернуть конфискованный скот и положить конец беззаконию и говорилось, что после выполнения заданий по сдаче государству хлеба нового урожая (в качестве крайнего срока устанавливалась дата 15 января 1933 года) крестьяне были вправе продавать излишки непосредственно потребителям на «колхозных рынках»[621].

Это происходило во сне или наяву? Еще совсем недавно, на партийном пленуме в октябре 1931 года, Микоян от имени Сталина решительно отверг все предложения разрешить сельскую торговлю по рыночным ценам после выполнения обязательств перед государством[622]. А теперь крестьянам разрешалось иметь коров (но не лошадей), обрабатывать свои семейные наделы и продавать значительную часть плодов своих усилий по рыночным ценам[623]. Вообще говоря, частная собственность на средства производства оставалась под запретом (семейные наделы нельзя было продавать и передавать по наследству). И все же выходило, что крестьянам нужно создавать стимулы в виде частного скота и продажи на рынке хотя бы части продукции их колхозов. Стимулы приходилось создавать и для рабочих в виде дифференцированных заработков[624]. Промышленным предприятиям, находившимся в собственности и под управлением государства, не позволялось вступать друг с другом в прямые рыночные отношения, но они делали это незаконно. «Необходимость избегать остановки производства, — объяснял один функционер из Магнитогорска, — вынуждает предприятие любыми возможными методами изыскивать другие источники требуемого сырья»[625].

Сюрпризы продолжались. Сталин вернул Шапошникова на важную должность в столице, назначив его начальником Военной академии имени Фрунзе, а 7 мая 1932 года даже письменно извинился перед Тухачевским за то, что осудил как «красный милитаризм» поданную им в январе 1930 года записку с нереальными задачами по перевооружению. «Ныне, спустя два года, — писал Сталин (копия его послания была адресована Ворошилову), — когда некоторые неясные вопросы стали для меня более ясными, я должен признать, что моя оценка была слишком резкой, а выводы моего письма — не во всем правильными». Сталин отмечал, что Тухачевский предлагал создать армию мирного времени не в 11 миллионов (согласно обвинениям Шапошникова), а в «восемь миллионов душ» и делал предположение, что создание шестимиллионной хорошо снабжаемой и хорошо организованной армии «нам более или менее по силам». (Численность советских вооруженных сил на тот момент все еще не превышала одного миллиона.) К этому он добавлял: «Не ругайте меня, что я взялся исправить недочеты своего письма [1930 год] с некоторым опозданием»[626].

Что дальше? Сталин долгое время запрещал направлять в деревню больше потребительских товаров, чтобы стимулировать сдачу крестьянами хлеба, но сейчас он согласился и на это[627]. Он даже пошел на импорт зерна («Уже куплено в Канаде дополнительно три миллиона пудов хлеба, — телеграфировал он 8 мая партийному боссу Восточной Сибири. — Свою долю получите»)[628]. Впрочем, показательно, что Сталин не выступал в роли инициатора хотя бы каких-либо из этих уступок; к тому же от него неизменно исходили жесткие напоминания о необходимости безусловного выполнения установленных центром заданий по поставкам и о вероломных капиталистах[629]. В отличие от Ленина в 1921 году Сталин не желал допускать «отступления» или неонэпа[630]. В таком подходе отражалось его нежелание признавать любые свои ошибки, стремление сохранить свой авторитет первого лица системы и полная идеологическая неуступчивость[631].

Резкий контраст с СССР составляла Монголия, советский сателлит. Фанатики из Монгольской народной партии, подзуживаемые советниками из Коминтерна, объявили «классовую войну» «феодализму», конфискуя поместья, подвергая разграблению буддистские монастыри, убивая знатных людей и лам и принуждая скотоводов к коллективизации[632]. Погибла по крайней мере треть поголовья скота — главного богатства страны. Резко выросла инфляция, наблюдалась нехватка многих товаров. Весной 1932 года в обстановке слухов о том, что либо престарелый панчен-лама (находившийся в тибетском изгнании), либо японцы приведут войска для освобождения Монголии от коммунистической оккупации, четыре провинции на северо-западе страны были охвачены восстаниями, во главе которых стояли ламы[633]. Восстания застали Сталина врасплох («Последние телеграммы сообщали об успехах; соответственно, такое неожиданное и резкое ухудшение необъяснимо»). Из СССР в Монголию были направлены потребительские товары и десять истребителей, расстреливавших повстанцев с воздуха; всего погибло около 1500 человек. Перед лицом уничтожения повстанцы предавались убийствам и каннибализму[634]. 16 мая Политбюро осудило монгольскую партию за «слепое подражание политике советской власти в СССР». Властям Монголии было приказано отказаться от коллективизации кочевников, создать «всенародное правительство» и публично отказаться от некапиталистического пути развития в текущих монгольских условиях. Этот поворот был утвержден на пленуме Монгольской народной партии и окрещен «новым курсом»[635]. Это был полный откат, какого Сталин не потерпел бы у себя в стране.

В кольце паникеров

Могли ли эти вынужденные уступки спасти положение, оставалось неясно. «…поздно Сталин додумался торговать с колхозами, — утверждал, согласно донесению ОГПУ, один рабочий из Минска, — если бы он додумался об этом в 1929–1930 годах, куда лучше было бы, а теперь из этого ничего не выйдет, потому что у крестьян ничего нет, все уничтожено»[636]. Общесоюзных запасов продовольствия и фуража хватило бы примерно на месяц, причем на Украине, Северном Кавказе и Нижней Волге их было еще меньше. Напуганный Куйбышев 23 мая 1932 года написал синим карандашом сверхсекретную записку, в которой предлагал урезать нормы снабжения даже для самых приоритетных категорий получателей («особый список» и «список № 1»). Политбюро не пошло на это, но оно сократило снабжение Красной армии на 16 % и приняло решение об ускорении закупок хлеба в Персии[637]. Молотов отправился на Украину во главе комиссии, которая докладывала (26 мая), что «ситуация хуже, чем мы предполагали», и предлагала выдать населению еще больше посевного зерна, фуража и продовольствия в виде «займов». Сталин согласился на отпуск еще 41 тысячи тонн посевного зерна из стратегических запасов на Украине и в Белоруссии[638]. Предполагалось, что эти займы, объем которых по всему Союзу достиг 1,267 миллиона тонн за год, что было втрое больше выданного весной 1931 года, будут возвращены после сбора урожая 1932 года в пропорции 1:1[639].

В конце мая Сталин, как обычно, отбыл на юг в отпуск, который оказался особенно продолжительным (до конца августа). «Количество запросов ПБ не имеет отношения к моему здоровью, — писал он из Сочи. — Можете слать сколько хотите запросов, — я буду с удовольствием отвечать»[640]. Он ответил отказом на предложение направить в Монголию красноармейские части. «Нельзя смешивать Монголию с Казакстаном [так в тексте] или Бурятией», — указывал он Кагановичу (4 июня), добавляя, что монгольское руководство «должно объявить, что главари повстанцев являются агентами китайских и, особенно, японских империалистов, стремящихся лишить Монголию свободы и независимости»[641]. Кроме того, он приказал вывезти из Улан-Батора документы, касавшиеся советско-монгольских отношений[642]. «Японцы, конечно (конечно!), готовятся к войне с СССР, — писал он в июне 1932 года Орджоникидзе, — и нам надо быть готовыми (обязательно!) ко всему»[643]. Он и в дальнейшем не ослаблял нажима. «Подают ли наши промышленники по плану танки, аэропланы, противотанковые орудия? — писал он Ворошилову (9 июня). — Посланы ли бомбовозы на восток? Куда именно и сколько? Поездка по Волге была интересная, скажу больше — прекрасная. Хорошая река Волга, черт меня побери»[644].

Сталин пребывал в переменчивом настроении. «Здоровье мое, видимо, не скоро поправится, — жаловался он Кагановичу в середине июня. — Общая слабость, настоящее переутомление — сказываются только теперь. Я думаю, что начинаю поправляться, а на деле выходит, что до поправки еще далеко. Ревматических явлений нет (исчезли куда-то), но общая слабость пока что не отходит»[645]. Его, как обычно, возили на машине лечить полиартрит в соляных ваннах в соседней Мацесте. Отдыхая на террасе или отправляясь на рыбалку, он рассказывал окружающим истории из революционного подполья и своей тюремной жизни. Он ухаживал за мандариновыми деревьями, ягодниками и виноградом и играл в бадминтон или кегли вместе с поваром против телохранителя. По вечерам он развлекался бильярдом, причем проигравшие, в том числе и он сам, должны были проползти под столом, а победители награждали их тумаками. Ужин и выпивка, затягивавшиеся до ночи, сопровождались цыганскими танцами и другими представлениями. Свет у Сталина обычно гас лишь в два или три часа ночи.

Почта, доставлявшаяся отдыхающему Сталину, приносила все более скверные известия. «Как Вам известно, из-за всеобщего голода крестьяне начали скапливаться» на железнодорожных станциях, — писал 10 июня 1932 года с Украины верный сталинец Григорий Петровский. «В некоторых случаях из сел на поиски хлеба уходят две трети всех мужчин»[646]. (Ягода в это время доносил о строительстве дачного поселка под Москвой для наркомата хлебозаготовок за счет государства[647].) Сталин сохранял твердость, предложив (18 июня) провести совещание партийных секретарей из главных хлебопроизводящих областей и республик по вопросу о «безусловном выполнении плана» по хлебозаготовкам[648]. Он приказал дать в «Правде» передовицу, в которой следовало подчеркнуть, что документы «устанавливают полную победу колхозов и совхозов в сельском хозяйстве, так как удельный вес единоличного сектора не составляет в этом году и 20 % [посевной площади]». К этому он добавлял: «В статье надо обругать грубо и резко всех лакеев капитализма, меньшевиков, эсеров и троцкистов, а также правоуклонистов, сказав, что попытки врагов трудящихся вернуть СССР на капиталистический путь окончательно разбиты и развеяны в прах, что СССР окончательно утвердился на новом, социалистическом пути, что решительную победу социализма в СССР можно считать уже завершенной»[649]. Передовица вышла в должный срок (26.06.1932). В тот же день Сталин согласился существенно сократить экспорт зерна в третьем квартале года[650].

В полете был испытан первый массово производившийся советский тяжелый бомбардировщик, четырехмоторный ТБ-3, но Ворошилов докладывал («Дорогой Коба!»), что выпущено всего четыре самолета, да и у тех наблюдаются неполадки с радиаторами[651]. Кроме того, он был вынужден сообщить Сталину о шокирующем числе катастроф при обучении летчиков: только с 5 по 20 июня разбились 11 самолетов, унеся жизни 30 членов экипажей. Ворошилов просил разрешения провести со Сталиным несколько дней на юге («…уже давно не сплю нормально»). Сталин ответил ему 24 июня: «Самое тревожное — аварии и гибель наших летчиков. Гибель самолетов не так страшна (черт с ними!), как гибель живых людей, летчиков. Живые люди — самое ценное и самое важное во всем нашем деле, особенно в авиации»[652]. Срыв диверсии в Маньчжурии также разозлил Сталина[653].

Региональные партийные боссы собрались в Москве 28 июня 1932 года, и Молотов зачитал им жесткое письмо Сталина (отправленное десятью днями ранее): «…на Украине, несмотря на неплохой урожай, ряд урожайных районов оказался в состоянии разорения и голода»[654]. Это второй известный по документам случай, когда Сталин употребил слово «голод»[655]. Молотов и Каганович одобрили только небольшое снижение заданий по хлебозаготовкам[656]. Сталин в двух телеграммах (от 1 и 2 июля 1932 года) срывал злобу на украинском руководстве (называя его «демобилизаторами») и приказал обоим своим главным подручным присутствовать на грядущем совещании украинских партийных секретарей[657]. На этом совещании (6–9 июля) Косиор (член союзного Политбюро) указывал, что в некоторых регионах уже начался голод, а глава украинского правительства Влас Чубарь (кандидат в члены союзного Политбюро) предлагал Молотову и Кагановичу лично ознакомиться с ситуацией на местах[658]. Впоследствии Каганович писал Сталину, что «все члены [украинского] Политбюро… высказались за снижение плана», но «мы категорически отклонили пересмотр плана»[659].

А затем 24 июля Сталин пустил их труды насмарку. «Наша установка на безусловное исполнение плана хлебозаготовок по СССР совершенно правильна, — писал он Кагановичу и Молотову. — Но имейте в виду, что придется сделать исключение для особо пострадавших районов Украины. Это необходимо не только с точки зрения справедливости, но и ввиду особого положения Украины, общей границы с Польшей и т. п».[660] На следующий день он снова попытался обосновать изменение своей позиции, заявив, что во время совещания украинских партийных секретарей не хотел «сорвать хлебозаготовки». Как Каганович и Молотов восприняли эту смену курса, не известно. Сталин делал ставку на урожай, виды на который, как он писал, «выяснятся (уже выяснились!) как безусловно хорошие по СССР». Однако поступавшие прогнозы по урожаю были завышенными, а Сталин оставался глух ко всему, что он не желал слышать[661].

Посевная площадь заметно сократилась. Не хватало ни тягловой силы, ни семенного зерна, ни фуража. Весенний посевной сезон выдался коротким, а пшеница, посеянная в конце мая и позже, всегда дает более низкие урожаи и более чувствительна к августовским дождям, а они на этот раз начались уже в первых числах месяца и оказались особенно сильными. Значительная часть посевов пшеницы пострадала от ржавчины, что стало неприятным сюрпризом для должностных лиц, не сумевших распознать эту болезнь[662]. Деморализованные крестьяне, силком загнанные в колхозы, вели молотьбу и удобряли поля спустя рукава и проявляли безразличие к обобществленному скоту[663]. Ворошилов, получивший отпуск, 26 июля писал Сталину о том, что по пути на юг он видел «тяжелую картину безобразной засоренности хлебов [сорняками]» на Северном Кавказе.

Судя по всему, нарком обороны не выдерживал возложенного на него бремени, сетуя, что «при виде наших военных кадров любой станет мизантропом», и добавляя: «Я не могу пожаловаться… что они мало и нерадиво работают. Наоборот, все работают до поту и одурения, а толку пока мало»[664]. Но Сталин не ослаблял нажима. «Шесть бомбовозов для Даль[него]вост[ок]а — пустяк, — отвечал он (30.07). — Надо послать туда не менее 50–60 ТБ-3. И это сделать надо поскорее. Без этого оборона Дальвоста — пустая фраза»[665].

Согласно докладу ОГПУ для «Центрального Комитета» (от 01.08.1932) потребность в винтовках была обеспечена всего на 85 %, в станковых пулеметах — на 68 %, в ручных гранатах — на 55 %, в револьверах — на 36 %, в модернизированных гаубицах — на 26 %, в 107-мм снарядах — на 16 % и в 76-мм снарядах — на 7 %. Лишь треть запланированных 150 дивизий можно было оснастить полностью[666]. Тем не менее в тот же день Политбюро утвердило предложение Куйбышева сократить капитальные вложения на целых 10 % — и еще сильнее в тяжелой промышленности. Орджоникидзе взорвался. Каганович пытался его успокоить («Финансовое положение требует этого»), в то же время ясно дав понять, что Сталин согласен с этим решением («Мы писали нашему главному другу, и он счел абсолютно правильным и своевременным сократить [инвестиции]»)[667]. В середине августа еще один китайский командир, оказывавший сопротивление японцам, перешел на советскую территорию, но японская армия шла за ним по пятам. Военный министр в Токио якобы едва удержался от нападения на СССР[668].

Летний кошмар

В Сочи потоком шли телеграммы, письма и донесения с известиями о массовом падеже лошадей, массовых проблемах со сбором урожая, массовом голоде, массовом бегстве из колхозов и поразительной невозмутимости властей[669]. Эндрю Кэрнс, шотландско-канадский специалист по сельскому хозяйству, командированный лондонским Имперским рыночным советом в СССР с целью выяснить, могут ли западные фермеры почерпнуть что-нибудь из опыта советской коллективизации, с мая по август 1932 года сумел объехать Украину, Крым, северокавказские равнины и Поволжье и видел женщин, рвавших траву, чтобы сварить из нее суп. Он писал о городских столовых: «Когда рабочий кончает еду, к его суповой тарелке бросается толпа детей и одна-две женщины, чтобы вылизать ее и съесть оставшиеся рыбьи кости»[670]. На протяжении всего августа 1932 года анонимные передовицы в «Правде» метали громы по поводу кулацких «махинаций» и «спекуляций» зерном.

Сталин получал и донесения о том, что «ущерб» преувеличивается и что зерно похищают из медленно движущихся товарных поездов, прячут в глубоких карманах в ходе жатвы, уборки хлеба в скирды и молотьбы или просто подбирают то, что осталось в поле, чтобы съесть. Он указывал Кагановичу, что государственная собственность при социализме должна считаться такой же «священной и неприкосновенной», какой считается частная собственность при капитализме[671]. Диктатор составил проект закона, принятого 7 августа 1932 года, который предусматривал смертный приговор даже за незначительную кражу колхозного зерна[672]. Он поздравлял себя с его принятием («Декрет… конечно, хорош») и приказал разослать партийным организациям соответствующую секретную директиву о его выполнении[673]. В «Правде» (за 08.08) безжалостный закон был опубликован на одной из внутренних полос; Каганович на следующий день исправил этот просчет передовицей на первой полосе[674]. Авторы других статей требовали расстреливать воров вне зависимости от величины украденного. Принудительные поставки хлеба государству — по цене всего от 4 рублей 50 копеек до 6 рублей 10 копеек за 100 килограммов ржи и от 7 рублей 10 копеек до 8 рублей 40 копеек за пшеницу, ниже производственных издержек, — тоже можно рассматривать как своего рода крупный грабеж, хотя он и позволял продавать черный хлеб в городах всего лишь за 8–12 копеек за килограмм[675]. Некоторые члены Политбюро возражали против проекта закона, но Каганович, докладывая об этих возражениях в Сочи, не называл имен[676].

Сталин выговаривал Кагановичу (11.08) за поступавшие с Украины новые просьбы еще раз снизить задание по хлебозаготовкам. «Дела на Украине из рук вон плохи… около 50 райкомов высказались против плана хлебозаготовок, признав его нереальным… Это не партия, а парламент, карикатура на парламент». Он потребовал снять Косиора и Чубаря, а начальника украинского ОГПУ Реденса понизить в должности. «Имейте в виду, что Пилсудский не дремлет, и его агентура на Украине во много раз сильнее, чем думает Реденс или Косиор, — указывал Сталин. — Имейте также в виду, что в Украинской компартии (500 тысяч членов, хе-хе) обретается не мало (да, не мало!) гнилых элементов, сознательных и бессознательных петлюровцев, наконец — прямых агентов Пилсудского. Как только дела станут хуже, эти элементы не замедлят открыть фронт внутри (и вне) партии, против партии». Сталин делал жесткое предупреждение: «Без этих и подобных им мероприятий (хозяйственное и политическое укрепление Украины, в первую очередь — ее приграничных районов и т. п.), повторяю, — мы можем потерять Украину»[677].

В Советский Союз действительно проникали польские шпионы, и их ловили[678]. В то же время польское правительство только что заключило со Сталиным трехлетний двусторонний пакт о ненападении, снизив нажим на СССР[679]. Не исключено, что Сталин использовал польскую угрозу, чтобы не дать Кагановичу расслабиться, а может быть, он просто не мог избавиться от своей зацикленности на империалистической интервенции, спровоцированной внутренними затруднениями. В том же послании Сталин сообщал Кагановичу, что он решил назначить Балицкого уполномоченным ОГПУ на Украине и уже говорил об этом с Менжинским. Впрочем, в том, что касается снятия Косиора и Чубаря, хитрый Каганович умывал руки, пусть и очень ненавязчиво: «Мне труднее судить, чем Вам» — и Сталин отступился[680]. Кроме того, диктатор с запозданием согласился с исходившей от наркома земледелия Яковлева критикой чрезмерного расширения посевных площадей, нарушавшего севооборот, и неохотно дал согласие на замедление темпов с целью восстановления севооборота[681]. Но когда 20 августа 1932 года от Бориса Шеболдаева, партийного босса Северного Кавказа, пришла телеграмма о том, что урожай оказался еще ниже прогнозов и что среди крестьян начались волнения, Сталин ответил, послав копию Кагановичу, что «крайком дипломатничает и старается вести ЦК за нос»[682].

В Сочи со Сталиным снова отправилась Надя, взяв с собой детей — Василия (10-летнего) и Светлану (которой было пять лет), — но она и на этот раз вернулась в Москву раньше мужа. «Домишко выстроили здесь замечательный», — ближе к концу отпуска писал Сталин о новой сочинской даче в Москву, Енукидзе, который отвечал за недвижимость такого рода на юге[683].

«Могильщик революции в России»

Сталин лишь повысил уязвимость СССР перед его врагами, особенно Японией. Коллективизация и раскулачивание были его политикой, о чем знали все партийные функционеры, осыпаемые экстремистскими директивами от его имени. Также они знали, что правые уклонисты предвещали катастрофу. Отдельные попытки заставить Сталина ослабить напор лишь приводили его в ярость. Возможность для коллективных действий появлялась у функционеров лишь на пленумах Центрального Комитета, но они проходили под пристальным взглядом твердолобых сталинских приспешников, тайной полиции и осведомителей из числа шоферов и гостиничного персонала. Поздно ночью в августе 1932 года несколько ветеранов революции и Гражданской войны провели конспиративное собрание в московской частной квартире поблизости от Белорусского вокзала, принадлежавшей Мартемьяну Рютину (г. р. 1890), редактору армейской газеты «Красная звезда», чтобы обсудить кризис в стране[684]. Сталин назначил этого сибиряка из крестьян кандидатом в члены ЦК — высшую элиту страны (в то время насчитывавшую 121 человека), — но в 1928 году прогнал его оттуда за «примиренческое отношение к правой оппозиции». Вскоре после этого он и вовсе исключил Рютина из партии[685]. Сейчас же Рютин и члены партии Василий Каюров, глава отдела в государственном архиве, Михаил Иванов, служащий Рабоче-крестьянской инспекции РСФСР, и сын Каюрова Александр, старший инспектор наркомата снабжения СССР, выразили свои опасения в семистраничном обращении «Ко всем членам ВКП(б)», в котором в отношении Сталина использовались такие определения, как «беспринципный политикан», «софист», «интриган и политический комбинатор», в плане теории проявивший себя «полнейшим ничтожеством», «диктатор», в одном ряду с которым стоят «Наполеон, Муссолини, Пилсудский, Хорти, Примо де Ривера, Чан Кайши и пр»., и «могильщик революции в России»[686].

«Могильщиком революции» когда-то обозвал Сталина Троцкий. Рютин же был известен своими яростными нападками на Троцкого[687].

21 августа 1932 года в деревенской избе примерно в 40 милях от Москвы Рютин втайне предъявил свое «Обращение», как и значительно более длинный документ «Сталин и кризис пролетарской диктатуры», примерно 15 функционерам среднего уровня из разных бюрократических учреждений[688]. Они назвались «Союзом марксистов-ленинцев» и провели выборы на руководящие должности. Один из них провел у себя на квартире следующее собрание, на котором было решено распространять документы из рук в руки. Латыш Янис Стенс, профессор из Института красной профессуры, передал экземпляры документов Каменеву и Зиновьеву на даче, которую они совместно снимали под Москвой. Еще один заговорщик передал несколько экземпляров харьковским троцкистам. Один экземпляр попал к опальному бывшему московскому партийному боссу Николаю Угланову (бывшему покровителю Рютина), который был близок к Бухарину. (Бухарин впоследствии отрицал, что получал эти документы и вообще знал о группе Рютина.)

Почти 200-страничный труд Рютина «Сталин и кризис пролетарской диктатуры» был поразительным документом. Автор осуждал «авантюристические темпы индустриализации» и «авантюристическую коллективизацию при помощи невероятных актов насилия и террора», защищал Троцкого как подлинного революционера, несмотря на его недостатки, и критиковал правых за их капитуляцию, но в то же время подчеркивал, что «правое крыло оказалось право в экономической сфере». Рютин метал громы в Сталина, затыкающего рот членам партии, и исходил идеализмом в отношении Маркса и Ленина («ставить имя Ленина рядом с именем Сталина — это все равно, что Эльбрус ставить рядом с кучей навоза»)[689]. Он предлагал список из 25 конкретных мер, от новых выборов в партийные органы на основе внутрипартийной демократии до массовой чистки в ОГПУ, от роспуска принудительно образованных колхозов и убыточных совхозов до прекращения раскулачивания, сдачи государству хлеба и скота и вывоза сельскохозяйственной продукции[690]. В качестве предпосылки для осуществления этих предложений Рютин называл выполнение ленинского «Завещания». В заключение он писал, что «основная обязанность всякого честного большевика» — покончить с «диктатурой Сталина и его кликой»[691].

Опять все то же самое! Снять Сталина. Ленинское «Завещание». Предмет бесконечных партийных дискуссий, вынуждавший Сталина с 1923 по декабрь 1927 года не менее шести раз подавать в отставку.

Рютин признавал, что «устранение Сталина и его клики нормальными демократическими методами, гарантированными Уставом партии и Советской Конституцией… совершенно исключено», и объяснял, что «у партии остается два выбора: или и дальше безропотно выносить издевательства над ленинизмом, террор и спокойно ожидать окончательной гибели пролетарской диктатуры, или силою устранить эту клику и спасти дело коммунизма»[692]. Но в его манифесте, включая и машинописную копию этого документа, изготовленную в ОГПУ, не содержалось прямых призывов к убийству. И Рютин не делал никаких приготовлений на этот счет[693]. Вместо этого, объявив партию орудием угнетения, он предполагал, что ее можно превратить в орудие освобождения[694]. Два члена партии, знавшие о текстах Рютина, 14 сентября 1932 года отправили в аппарат письменный донос[695]. Сталин был уведомлен на следующий день. Начались аресты. 22 сентября Рютин был взят под стражу. В тот же день Каменев и Зиновьев были вызваны объяснить, почему они читали документы авторства Рютина, но не известили о них, что являлось партийным преступлением[696].

Рютин был не одинок. В выпуске «Бюллетеня» Троцкого за сентябрь 1932 года были опубликованы «наброски платформы» (с отсутствующей первой страницей), якобы составленные неназванными членами «левооппозиционного» подполья в СССР. В них объявлялся «кризис советского хозяйства» и содержался призыв к исправлению (в марксистских терминах) дисбаланса между промышленностью и сельским хозяйством путем сокращения расходов на промышленность ради снижения инфляции, роспуска нежизнеспособных колхозов, прекращения навязанной стране ликвидации кулаков и привлечения иностранного капитала посредством старой практики иностранных концессий. Авторы документа даже донкихотски предлагали оказать содействие «правящей ныне фракции» в деле поворота «от нынешнего явно нездорового и явно несостоятельного режима к режиму партийной демократии»[697]. В том же месяце отправившийся за границу советский функционер вывез из СССР еще один текст, авторства Ивана Смирнова, бывшего сторонника Троцкого, работавшего заместителем начальника отдела по транспортному оборудованию в Госплане, и передал его в Берлине сыну Троцкого Льву Седову, который переписал текст в более резких выражениях и опубликовал его в «Бюллетене». Текст Смирнова содержал выдержки из внутреннего доклада Госплана за первые шесть месяцев 1932 года. «Вследствие неспособности нынешнего руководства выбраться из хозяйственно-политического тупика, — утверждалось в статье, — в партии растет убеждение в необходимости смены партруководства»[698].

Седов написал своему отцу — симпатическими чернилами, — что в СССР сформировался «блок» с участием «зиновьевцев, группы Стэна-Ломинадзе и троцкистов», явно имея в виду маленький заговор Рютина. Однако Троцкий, недовольный тем, что «левые» поступили неправильно, связав свою судьбу с «правыми», указывал Льву, что в условиях, когда снятия Сталина требуют кадет-эмигрант «Милюков, меньшевики и термидорианцы всех видов», «не исключено, что нам временно придется его поддержать… Лозунг „Долой Сталина!“ двусмыслен, и в настоящий момент его не следует делать военным кличем»[699].

Четыре всадника

В сентябре 1932 года, вернувшись из трехмесячного отпуска, Сталин втихомолку смягчил свой закон от 7 августа: за кражу небольшого количества зерна не расстреливать, а лишь приговаривать к 10 годам[700]. Урожай 1932 года ожидался на уровне не более чем 60 миллионов тонн зерна, а может быть, и всего 50 миллионов тонн, что было чуть выше, чем катастрофический итог в голодном 1921 году[701]. В поступавших Сталину докладах содержалась не менее скверная оценка урожая, но все же намного завышенная по сравнению с реальностью — до 69 миллионов тонн, но это несоответствие так никогда и не было им осознано[702].

Половина всех казахов — до двух миллионов человек — снимались с насиженных мест, забирали оставшийся скот и сбегали из колхозов. Свои должности якобы самовольно оставили половина партийных функционеров в этой республике[703]. В одном из официальных докладов, направленных в августе Сталину, отмечалось, что в 1929 году в Казахской автономной республике насчитывалось 40 миллионов голов скота, а сейчас — только шесть миллионов[704]. Наконец, 17 сентября Сталин поставил на голосование в Политбюро проект указа о смягченных формах членства в колхозах на территории Казахстана — каждое домохозяйство получало право иметь от восьми до десяти голов скота, до 100 овец и коз и от трех до пяти верблюдов, но при этом все равно указывалось, что принуждение к оседлости будет продолжено с целью «искоренения экономических и культурных анахронизмов»[705]. Кроме того, он приказал снизить задание по хлебозаготовкам для Казахстана (до 47 тысяч тонн), а также оказать ему помощь продовольствием (в размере 33 тысяч тонн) и отложить платежи за полученные авансом семенное зерно и продукты питания (98 тысяч тонн), что в целом составляло более четверти первоначального плана по хлебозаготовкам[706]. Задания для Украины уже были снижены, но «является уже совершенно бесспорным, что этого количества хлеба Украина не даст», — отважно писал Сталину, подчеркнувшему эти слова красным карандашом, украинский функционер Мендель Хатаевич[707]. В конце сентября на 660 тысяч тонн было сокращено и задание по хлебозаготовкам для Северного Кавказа, хотя оно все равно оставалось невыполнимым[708].

Экспорт зерна обвалился. В 1932 году из страны было вывезено всего 1,73 миллиона тонн хлеба по сравнению с 5,06 миллиона в 1931 году и 4,76 миллиона в 1930 году. Царская Россия в 1913 году вывезла более 9 миллионов тонн зерна[709].

Пока страна задыхалась в тисках голода, Сталин провел совместный пленум ЦК и ЦКК (28 сентября — 2 октября 1932 года), посвященный торговле, потребительским товарам и черной металлургии. Жатва уже закончилась, и он планировал сократить весенние уступки по части личных земельных участков и частных рынков. Кроме того, пленум осудил группу Рютина как «предателей партии и рабочего класса, пытавшихся создать… под обманным флагом „марксизма-ленинизма“ буржуазную, кулацкую организацию по восстановлению в СССР капитализма и, в частности, кулачества». Рютин на допросе в ОГПУ объявил себя единственным автором инкриминируемых ему документов, выгораживая товарищей. Пленум принял резолюцию Сталина с требованием немедленного исключения из партии всех, кто знал о группе Рютина, но не донес на нее[710]. Зиновьев, Каменев и Угланов, не скрывавший слез, снова покаялись, но их тем не менее снова выгнали из партии и приговорили к трехлетней ссылке (Зиновьева отправили в казахский город Кустанай, Каменева — в Минусинск в Восточной Сибири)[711].

Для пленума было заказано несколько тонн мяса, колбасы, кур и рыбы, 300 кг икры, 600 кг сыров и большое количество фруктов, овощей и грибов, и часть этого угощения участникам пленума было позволено забрать домой.

В Москве ходили слухи, будто бы Сталин просил об отставке, но не получил ее[712]. На самом деле ближайшее окружение лишь сплотило ряды за его спиной. «И теперь, — утверждал Киров в отчете о пленуме (08.10.1932) для Ленинградской парторганизации, опубликованном в „Правде“, — каждый может видеть, что мы были совершенно правы, что чем дальше мы продвигаемся по пути строительства социализма, тем ярче выступает контрреволюционный характер всяких оппозиционных течений». Рютина осудили на десять лет. Поначалу он отбывал этот срок в тюрьме поблизости от большого уральского села Верхне-Уральск вместе с троцкистами, которых он когда-то осуждал[713]. 7 ноября 1932 года, на 15-ю годовщину революции, в первом из множества тюремных писем Рютина его жене Евдокии он писал, прекрасно понимая, что его переписка будет прочтена властями: «Я живу теперь одной надеждой: партия и ЦК простят в конце концов своего блудного сына». И добавлял: «Тебя не тронут. Я все подписал»[714].

Несчастье в семье

Для человека, строящего новый мир, семейная жизнь Сталина текла непримечательно. Как знали только близкие ему люди, он жил в квартире на втором этаже трехэтажного Потешного дворца, единственного сохранившегося в Кремле боярского дома XVII века, со сводчатыми потолками и печами, топившимися дровами. Сталин спал на диване в крохотной спальне. У Нади была собственная, более просторная комната, с восточным ковром своеобразной расцветки, грузинской тахтой, на которой она разложила вышитые подушки, а также с кроватью, конторкой и письменным столом. Ее окно выходило на примыкавший к Кремлю Александровский сад и живописную Кутафью башню. Между спальнями супругов находилась столовая, «достаточно большая, чтобы там поместился рояль», вспоминала их дочь Светлана. Дальше по коридору размещались спальни Светланы и Василия; вместе со Светланой в ее комнате жила няня, Александра Бычкова. («Если бы эта огромная, добрая печь не грела меня своим ровным постоянным теплом, — впоследствии писала Светлана, — может быть, давно бы я уже сошла с ума»[715].) Василий делил свою спальню с Артемом, носившим прозвище Том (такое же, какое было у его покойного отца). Яков, взрослый сын Сталина от первого брака, уже не жил с ними. В конце того же коридора находились комнаты гувернанток и комната Каролины Тиль, немки из Латвии, исполнявшей в семье обязанности экономки. Дети могли видеть своего отца повсюду — на плакатах и первых полосах газет, — но дома он проводил немного времени.

Большинство посетителей кремлевской квартиры Сталина были должностными лицами режима. У Сталина не было живых братьев и сестер, а его отец давно скончался. Мать Сталина, Кеке, жила одна в Тифлисе; Надя в письмах к ней сожалела о том, что Кеке не может переселиться в Москву из-за холодного климата. В единственном сохранившемся письме Кеке сыну, написанном в 1920-е годы, она желает ему полного уничтожения его врагов[716]. Из тех писем (на грузинском), которые ей посылал Сталин, сохранились 18; в этих коротких посланиях, подписанных «Твой Сосо», он вкратце пишет о своем здоровье и здоровье детей и желает ей здоровья и долголетия[717]. В них он неизменно извиняется за то, что редко пишет («Я, конечно, виноват»)[718]. С родственниками отца и матери у Сталина не было никаких связей. В его кремлевской квартире останавливались родные обеих жен Сталина: Александр Сванидзе (брат покойной первой жены Сталина, Като) и его жена Мария, бывшая оперная певица, родом из зажиточной еврейской семьи; сестры Като, Марико и Сашико; отец Нади, Сергей Аллилуев, и ее мать Ольга; братья Нади, Федор и Павел, и очаровательная супруга Павла, Евгения (Женя), и сестра Нади, Анна, вышедшая замуж за Реденса (они жили в Харькове)[719]. Некоторым из них приходилось жить и в дачном комплексе в Зубалове, где у Сталиных была дача, которую они перестроили, пристроив балкон на втором этаже и баню. Сталин разбил на даче сад и разводил фазанов, цесарок и уток; ему нравилось лежать на теплой лежанке в кухне — от этого у него проходила боль в суставах[720]. Кроме того, он любил заводить пианолу или граммофон и петь. Киров, Ворошилов и даже Молотов порой плясали под музыку, а он только смотрел[721].

Надя время от времени извлекала выгоду из положения мужа, но она не желала играть роль улыбчивой жены вождя, хотя другие кремлевские жены пошли бы на убийство ради такой возможности[722]. «Мы говорили друг другу, да и Наде повторяли много раз, что она ему не пара, — вспоминала Галина Серебрякова, жена одного из функционеров режима. — Ему была нужна другая жена»[723]. Надя училась в Промышленной академии под своей девичьей фамилией Аллилуева, и неизвестно, знали ли ее однокурсники, что она — жена Сталина[724]. (Надя была членом партии, и Никита Хрущев, секретарь парторганизации в академии, знал, кто ее муж.) Какое воздействие на нее оказывало студенческое окружение — кому-то из молодых горожанок приходилось продавать себя, чтобы свести концы с концами; многие студенты были связаны с деревней, страдающей от голода, — оценить затруднительно. Так или иначе, она эмоционально дистанцировалась от соучеников[725]. Одевалась она просто: белая блузка, синяя юбка ниже колен, туфли на низких каблуках, немного украшений, никакой парфюмерии. «Она неброская была, — вспоминала Ирина Гогуа, работавшая в Кремле. — Надя в присутствии Иосифа напоминала факира, всегда внутренне напряженная»[726]. Впоследствии Светлана пыталась припомнить моменты нежности или хотя бы внимания со стороны матери, но это ей не удалось[727]. «Очень сильная личность, — якобы говорил о ней одному из кремлевских врачей Карл Паукер, начальник охраны первых лиц режима. — Она похожа на кремень. Хозяин очень груб с ней, но даже он иногда ее побаивается. Особенно когда с ее лица сходит улыбка»[728].

У Нади диагностировали порок сердечного клапана, стенокардию и общее истощение; кроме того, она страдала от мигреней, судя по всему, вызванных неправильным развитием черепа, и лучшие врачи ничего не могли с этим поделать. (По мнению некоторых очевидцев, она страдала клинической депрессией или даже шизофренией[729].) Люди из их ближайшего окружения становились свидетелями перепалок между ней и Сталиным, пересыпанных бранью. Но бывали и моменты нежности. «Однажды после вечеринки в Промышленной академии, где училась Надежда, она пришла домой совсем больная, от того, что пригубила немного вина, ей стало плохо, — вспоминал Владимир Аллилуев, сын Анны и Станислава Реденса. — Сталин уложил ее, стал утешать, а Надежда сказала: „А ты все-таки немножко любишь меня“»[730].

Надя мало кому открывала, каким стрессом были для нее их почти не пересекающиеся жизни. «Вообще же говоря, страшно мало свободного времени как у Иосифа, так и у меня, — писала она Кеке. — Вы, наверное, слышали, что я (на старости лет) пошла учиться… Само по себе учение мне нетрудно, но трудно довольно-таки увязывать все свои обязанности в течение дня, но в общем я не жалуюсь и пока что справляюсь со всеми делами успешно… Иосиф обещал написать Вам сам… В отношении здоровья его могу сказать, что я удивляюсь его силам и энергии. Только действительно здоровый человек может выдержать работу, которую несет он»[731].

В ноябре 1932 года Наде оставалось всего несколько недель до выпускных экзаменов и получения диплома[732]. 7 ноября Светлана, Василий и Артем смотрели парад по случаю годовщины революции на Красной площади. Надя шла в колонне демонстрантов вместе с делегатами от Промышленной академии. «Было прохладно, и Сталин стоял на Мавзолее в шинели», — вспоминал Хрущев, шедший рядом с ней. Когда ветер усилился, она сказала ему: «Вот мой не взял шарф, простудится и опять будет болеть»[733]. По словам Артема, встретившись с детьми, Надя пожаловалась на головную боль и рано отправилась домой. Детей же отвезли в Соколовку, на еще одну государственную дачу, находившуюся в распоряжении семейства Сталина, где они могли покататься на лыжах. 8 ноября Сталин с 2.30 до 8.05 вечера находился у себя в кабинете, где составил грозный циркуляр для украинских функционеров о том, что поставки потребительских товаров прекращаются до тех пор, пока снова не начнет поступать зерно, и телеграмму казахскому руководству, обвинявшую его в том, что оно занижает данные по урожаю с целью «обмануть государство»[734].

Надя осталась дома, где она готовилась к традиционной праздничной пирушке, которая должна была состояться тем вечером в квартире Ворошилова в Большом Кремлевском дворце[735]. Она надела необычайно элегантное (для нее) платье из черной ткани, выписанной из Берлина, с вышитыми на нем красными розами и украсила свои темные волосы красной чайной розой. Ей был 31 год, ее мужу вскоре исполнялось 54[736]. Насколько известно, Сталин сидел напротив нее и пил больше обычного. По словам некоторых очевидцев, он флиртовал с 34-летней актрисой Галиной Егоровой, женой его приятеля военных лет Александра Егорова. Говорили в основном о любовных интрижках (с парикмахершей, с хорошенькой женщиной, работавшей в протокольном отделе)[737]. Ворошилов пытался как-то ослабить напряжение, но дело кончилось взрывом. Сталин бросил что-то в Надю (то ли хлебную корку, то ли апельсиновую корку, то ли окурок)[738]. Надя выбежала из комнаты. Жена Молотова Перл Карповская, известная как Полина Жемчужина, вышла вслед за ней. Очевидцы по большей части ссылаются на грубое поведение Сталина, но Молотов возлагает вину на Надю. «Аллилуева была, по-моему, немножко психопаткой в это время, — вспоминал он. — С этого вечера она ушла вместе с моей женой… Они гуляли по Кремлю. Это было поздно ночью, и она жаловалась моей жене, что вот то ей не нравилось, это не нравилось… Про эту парикмахершу… А было просто так, немножко выпил, шутка. Ничего особенного, но на нее подействовало»[739].

Утром 9 ноября Каролина Тиль нашла Надю в ее комнате в луже крови, а рядом с ней — маленький пистолет. (Он помещался в дамскую сумочку; его привез из Германии как подарок Павел, брат Нади.) Когда Сталин вышел из своей комнаты в столовую, Тиль якобы сказала ему: «Нади больше нет с нами»[740].

Надя выстрелила себе в сердце[741]. Позвонили на дачу в Соколовку, сказать, чтобы дети готовились к возвращению в Москву; насколько известно, Ворошилов, приехавший забрать Василия и Артема, пытался заговорить со Светланой, которой было шесть с половиной лет, но не мог сдержать слез. Видимо, Светлана осталась на даче с няней[742]. Открытый гроб с телом Нади был выставлен в здании Государственного универмага (ГУМа), находившегося на Красной площади напротив Кремля, в закрытой для посторонних части, где располагались помещения президиума ЦИКа, главой которого был Енукидзе. «Утром в день церемонии прощания мы поднялись на второй этаж ГУМа, — вспоминал Артем. — Мы с Василием поднимались по лестнице впереди Сталина. Он шел молча, очень угрюмый. Помню, что как только Иосиф Виссарионович подошел к гробу, он начал рыдать, ударился в слезы… Василий буквально повис на нем и уговаривал: „Папа, не плачь, папа, не надо“»[743]. По словам Молотова, «я никогда не видел Сталина плачущим. А тут, у гроба Аллилуевой, вижу, как у него слезы покатились… Она очень любила Сталина — это факт… Он подошел к гробу и сказал: „Я плохо о тебе заботился“»[744].

О смерти Надежды Сергеевны Аллилуевой появилось извещение в «Правде» (10.11.1932) — это было первое упоминание в советской печати о том, что у Сталина была жена[745]. Причина смерти не сообщалась[746]. У Нади был диагностирован острый аппендицит, но она решила идти на операцию после экзаменов, и этот диагноз в качестве официальной причины смерти распространяла тайная полиция[747]. Немедленно поползли слухи о том, что Сталин застрелил жену из-за политических разногласий. По утверждениям некоторых людей, они слышали от кремлевского врача или кого-то из обслуги, что Надя кричала мужу, чтобы он остановился, и эти крики доносились до соседей (сквозь исключительно толстые стены)[748]. Другие шептались, что до самоубийства ее довел муж[749]. Ходили и слухи о том, что Сталин женился на сестре Кагановича Розе (которой в реальности не существовало)[750]. Утверждалось, что в ночь смерти Нади в кремлевской квартире Сталина вместе с ним находились Киров и Орджоникидзе, два его ближайших товарища. Бухарин, нередко навещавший Надю у нее дома, предложил Сталину обменяться квартирами. Сталин согласился. Впрочем, вместо этого он с детьми вскоре переселился в здание Сенатского дворца, в квартиру этажом ниже его кремлевского кабинета. Она состояла из семи комнат вдоль длинного коридора, в обоих концах которого находились помещения для обслуги и охраны, и выходила окнами на Арсенал[751].

12 ноября белый катафалк с установленным на нем гробом неторопливо направился на Новодевичье кладбище. Расписание похорон было опубликовано в газетах, и улицы Москвы были усеяны людьми (включая многочисленных агентов тайной полиции в штатском). Сталин вышел из Кремля пешком, следом за катафалком, запряженном лошадьми. Неизвестно, проделал ли он пешком весь четырехмильный путь до кладбища по множеству узких и извилистых улиц[752]. Согласно сообщению ТАСС, над гробом с прощальным словом выступили Бухарин (от партийного комитета Краснопресненского района, первичной парторганизации, в которой состояла Надя) и Каганович (московский партийный босс). «Мы хороним одного из лучших, из преданнейших членов нашей партии, — сказал Каганович. — Выросшая в семье старого большевика-пролетария, проведшая после революции долгие годы в обстановке величайшей преданности делу рабочего класса, Надежда Сергеевна была органически связана с рабочим движением, с нашей партией… Мы, близкие друзья и товарищи, понимаем тяжесть утраты товарища Сталина… и мы знаем, какие обязанности это возлагает на нас в отношении к товарищу Сталину»[753].

После того как гроб с телом Нади опустили в могилу, «Сталин бросил на него горсть земли, — вспоминал Артем. — То же самое он велел сделать мне и Василию. Вернувшись домой, мы пообедали. Сталин сидел молча, уйдя в себя. Вскоре он отправился на заседание правительства»[754]. 18 ноября «Правда» опубликовала письмо диктатора, в котором он приносил «сердечную благодарность организациям, учреждениям, товарищам и отдельным лицам, выразившим свое соболезнование по поводу кончины моего близкого друга и товарища Надежды Сергеевны Аллилуевой-Сталиной». Он был полон раскаяния, жалости к себе, гнева и чувства того, что из него делают жертву[755]. Светлана в своей книге, во многих отношениях ненадежной, справедливо отмечала, что ее отец «был слишком умен, чтобы не понять, что самоубийца всегда думает „наказать“ кого-то»[756].

Враг с партбилетом

Между тем в секретных донесениях говорилось уже об угрозе голода в Москве и Ленинграде[757]. По оценкам военной разведки, регулярная армия Японии насчитывала 1880 тысяч человек, Польши — 1772 тысячи, Румынии — 1180 тысяч, Финляндии — 163 тысячи, Эстонии — 75 тысяч и Латвии — 114 тысяч человек[758]. Сталин перенес личную утрату, его подданные голодали, восточным и западным границам его страны угрожали сильные враги, и это могло бы сподвигнуть его к тому, чтобы устроить передышку. Однако уступки, сделанные весной 1932 года, так и не дали стране чудесного урожая, и сейчас он снова принялся закручивать гайки в намерении выжать кровь из камня[759]. Он создал комиссию по чистке партийной организации Северного Кавказа и отправил туда Кагановича с карательными целями, одновременно вернув в Ростов, столицу Северного Кавказа, Евдокимова и приказав, чтобы села, не выполнившие задание по хлебозаготовкам, выселялись полностью. (Опустевшие села и земли предполагалось заселять «добросовестными колхозниками-красноармейцами, работающими в условиях малоземелья и на неудобных землях в других краях»[760].) Молотов был отправлен на Украину, откуда он жаловался Сталину (21 ноября) на существующую там «оппортунистическую, кулацкую, буржуазную установку», в условиях которой местные функционеры требуют сначала удовлетворить потребности крестьян и только после этого возобновить поставки хлеба государству[761]. В тот же день Сталин обвинил партийного босса Казахской республики Филиппа Голощекина в пораженчестве, несмотря на то что план хлебозаготовок был «максимально сокращен», и приказал ему «ударить, в первую очередь, по коммунистам в районах и ниже районов, находящимся целиком в плену мелкобуржуазной стихии и скатившимся на рельсы кулацкого саботажа»[762].

Советская сельскохозяйственная печать в ноябре 1932 года была полна заголовков о том, что крестьяне умирают от голода в Польше («Это не кризис, это катастрофа»), Чехословакии («Вымирающие деревни»), Китае («Голод, несмотря на хороший урожай») и США («Нищета и разорение»)[763]. И ни слова о голоде в Советском Союзе.

Партийная «оппозиция» снова подыграла Сталину: 19 ноября или ранее он получил донос на двух функционеров, Николая Эйсмонта, наркома продовольствия РСФСР, и Владимира Толмачева, отвечавшего за сухопутный транспорт РСФСР, которые в связи с годовщиной революции выпивали на квартире у Эйсмонта. На следующий день они собрались снова, уже вместе с Александром Смирновым, бывшим наркомом земледелия, снятым и переведенным в лесное ведомство, и опять предавались критике деструктивной политики Сталина. Смирнов стал членом ЦК еще в 1912 году, в один год со Сталиным. Эйсмонт входил в состав недавней комиссии по Северному Кавказу во главе с Кагановичем и видел на железнодорожных вокзалах толпы голодных беженцев. Находясь в подпитии, троица обсуждала возможных кандидатов на должность генерального секретаря вместо Сталина: Ворошилова, Калинина и даже самого Смирнова.

Как, опять все заново? «Снять Сталина!»

Центральная контрольная комиссия, во главе которой сейчас стоял сталинский подручный Ян Рудзутак, расценила эти пьяные разговоры как свидетельство существования «контрреволюционной группировки»[764]. Сталин прибавил к «заговору» опального правого уклониста Михаила Томского (директора государственного издательства) и 27 ноября провел совместную сессию Политбюро и президиума Контрольной комиссии. «Эти люди, — бушевал цепной пес Емельян Ярославский, — такие же, как группа Рютина, только в другом виде». Впрочем, к тому моменту правление Сталина довело страну до всеобщего кризиса, и даже некоторые архилоялисты уклонялись от решительного осуждения своих невоздержанных на язык товарищей. Куйбышев называл Смирнова его прозвищем (Фома) и вспоминал об их давней дружбе, восходившей еще к временам нарымской ссылки. (В той же ссылке был и Сталин, столовавшийся тогда у Смирнова.) Попавший в неловкое положение Микоян, который прежде был начальником Эйсмонта, почти ничего не говорил (выступив лишь под самый конец)[765].

Снова поползли слухи о том, что Сталин устно просил об отставке и что после неловкой паузы Молотов выступил с заверениями, что партия ему доверяет[766]. Как бы то ни было, Сталину пришлось выступать в защиту своей политики[767]. Он проворчал, что заговорщики изображали дело так, «что виноват во всем Сталин», и предупредил, что у страны есть две возможности: либо стать жертвой империалистов, подобно Китаю, либо социалистической промышленной державой, способной защищаться. «На самом деле они ведут борьбу не со Сталиным, а с партией, — сказал он в заключение. — Сталина можно „убрать“… но партию „не уберешь“, она останется при всех условиях»[768].

Эйсмонта и Толмачева исключили из партии, а Смирнова — из ЦК, хотя никто из них не был арестован[769]. Сталин велел разослать стенограмму заседания по партийным организациям. Он послал еще одну грубую телеграмму (под которой подписался также Молотов), на этот раз — уральским функционерам (07.12.1932), объявляя «неубедительной» их попытку оправдаться по поводу невыполнения совхозами плана хлебозаготовок. «Областное руководство не может уйти от ответственности, — говорилось в телеграмме, требовавшей назвать фамилии директоров совхозов. — Директорам объявите, что партбилет не спасет их от ареста, что враг с партбилетом заслуживает большего наказания, чем враг без партбилета»[770].

Обострение классовой борьбы

12 декабря 1932 года Советский Союз восстановил дипломатические отношения с правительством Чан Кайши в Нанкине. На следующий день Япония с запозданием отвергла советское предложение о заключении пакта о ненападении, направив соответствующую ноту советскому послу Александру Трояновскому[771]. Японцы допустили утечку переписки в искаженном виде; советская печать опубликовала оригиналы посланий, имея целью продемонстрировать агрессивный курс Японии[772]. Между тем Сталин решил расширить масштабы партийной чистки, устроенной на Северном Кавказе: 11 декабря в «Правде» появилась резолюция за подписью ЦК о проведении в 1933 году партийной чистки во многих регионах[773]. Его настрой отразился в приветствии советской тайной полиции по случаю 15-й годовщины ее основания, 20 декабря — в тот же день оно было напечатано в «Правде»: «Желаю им успеха в сложном деле искоренения врагов диктатуры пролетариата!»[774]

Кроме того, Сталин нашел время, чтобы опровергнуть слова Томаса Кэмпбелла, специалиста по сельскому хозяйству из Монтаны, несколько лет назад побывавшего у него на приеме, а теперь издавшего книгу о пережитом и о встрече со Сталиным («…проницательные черные глаза, неотрывно глядящие на тебя, даже при разговоре с помощью переводчика»). В целом она была выдержана в сочувственном тоне, но Кэмпбелл затронул щекотливую тему подрывной работы Коминтерна, написав, что Сталин «без всяких колебаний и с обезоруживающей откровенностью признал, что при Троцком была сделана попытка распространить коммунизм по всему миру. По его словам, это была главная причина его разрыва с Троцким… Он объяснил, что у них не было ни времени, ни денег для попытки коммунизировать весь мир, даже если бы они хотели это сделать». В опубликованном опровержении (23.12.1932) Сталин отрицал, что они говорили о Троцком, и отмечал, что Кэмпбелл в своей книге упоминает о стенограмме их разговора, но не приводит ее. Такая стенограмма (или то, что выдавалось за нее) прилагалась к опровержению; в ней Сталин упирал на необходимость дипломатического признания СССР для нормализации торговых отношений, а Кэмпбелл упоминал о том, что перед отъездом в СССР он встречался с только что избранным президентом Гербертом Гувером и обещал пересказать ему свой разговор со Сталиным[775].

Прежде чем год завершился, по требованию Сталина был издан указ о введении внутренней паспортной системы с целью очистки городов от «чуждых» и «нетрудящихся элементов»[776]. Паспорта выдавались постоянным жителям городов в возрасте от 16 лет и на стройках, а также работникам транспорта и совхозов, но колхозникам в их выдаче было отказано. Сталин намеревался сократить число едоков в городах и загнать крестьян обратно в колхозы[777]. 29 декабря 1932 года от имени Политбюро была издана свирепая директива, согласно которой требовалось досрочно взыскивать кредиты с колхозов, не выполнивших план по хлебозаготовкам, отказывать им в использовании техники с машинно-тракторных станций и отбирать у них «все имеющееся зерно, в том числе и так называемые семенные фонды», без которых была невозможна весенняя посевная кампания[778].

Несмотря на усилившиеся репрессии, поставки на 1 января 1933 года составили всего 17,4 миллиона тонн, на 3,7 миллиона тонн меньше, чем было получено к тому же сроку годом ранее (и на 3 миллиона тонн ниже плана)[779]. 7 января Сталин выступил на открытии очередного совместного пленума Центрального Комитета и Центральной контрольной комиссии, похваляясь, что «у нас не было черной металлургии… У нас она есть теперь. У нас не было тракторной промышленности. У нас она есть теперь. У нас не было автомобильной промышленности» — и так далее, включая самолеты и многое другое. Сталин признал, что в первом пятилетнем плане приоритет отдавался тяжелой промышленности, но бесстыдно утверждал, что уровень жизни вырос. Темпы промышленного развития во второй пятилетке были сокращены до более реалистичных 13–14 % в год[780].

Самое важное заявление Сталина касалось обострения классовой борьбы по мере продвижения страны к социализму: эту дубинку он уже использовал против Бухарина в 1928 году (а саму эту идею десятилетием ранее выдвинул Троцкий). «Надо иметь в виду, что рост мощи Советского государства будет усиливать сопротивление последних остатков умирающих классов, — заявил Сталин. — Именно потому, что они умирают и доживают последние дни, они будут переходить от одних форм наскоков к другим, более резким формам наскоков, апеллируя к отсталым слоям населения… На этой почве могут ожить и зашевелиться разбитые группы старых контрреволюционных партий эсеров, меньшевиков, буржуазных националистов центра и окраин, могут ожить и зашевелиться осколки контрреволюционных элементов из троцкистов и правых уклонистов». И далее: «Это, конечно, не страшно. Но все это надо иметь в виду, если мы хотим покончить с этими элементами быстро и без особых жертв»[781].

Оппозиция, по словам Сталина, теперь работала «тихой сапой», скрываясь под маской мнимой лояльности. Во втором выступлении на пленуме (11 января) он заявил — в соответствии с поступавшими к нему донесениями, — что «урожай у нас был в этом году не хуже, а лучше, чем в предыдущем году». Вину за все проблемы он возлагал на «антисоветские элементы» и тайные «гнезда контрреволюции». «…они сидят в самом колхозе и занимают там должности кладовщиков, завхозов, счетоводов, секретарей и т. д., — утверждал Сталин. — Они никогда не скажут — „долой колхозы“. Они „за“ колхозы»[782].

При этом на горизонте всегда маячил Троцкий — в своих работах он требовал, чтобы 1933 год стал годом решающих перемен, но это невнятное предложение было осуждено на пленуме как «клевета»[783].

Политбюро сплотилось вокруг диктатора, и остальные следовали примеру. «Мы, как члены ЦК, голосуем за Сталина, потому что он наш (аплодисменты), — заявил Рудзутак. — Не найдется ни одного случая, когда бы товарищ Сталин заколебался или отступил. Вот почему мы с ним. Да, он решительно отсекает все прогнившее, он отсекает то, что обречено на гибель. Если бы он не делал этого, то не был бы ленинцем». В том же духе выступал опальный Бухарин: «Мы добились головокружительных побед при выполнении пятилетнего плана. Сейчас мы находимся на войне и должны соблюдать строжайшую дисциплину… Именно поэтому подобные группировки следует отсекать без всякой милости, ни в малейшей степени не поддаваясь сентиментальным соображениям в отношении прошлого, в отношении личной дружбы». Смирнов в тщетной попытке оправдаться отрицал, что у него или у любого другого члена партии могли вырваться слова о необходимости «убрать товарища Сталина»: «Думаю, что сказать подобное мог только кто-то допившийся до безумия или сумасшедший»[784].

В заключительный день работы пленума (12 января) было объявлено о приостановке приема в партию и грядущей чистке. В тот же день Сталин позволил Политбюро проголосовать за еще одно сокращение годового задания по хлебозаготовкам для Украины на 457 тысяч тонн; послабления для других регионов были не такими значительными. Через двенадцать дней диктатор снял партийных боссов Днепропетровской, Одесской и Харьковской областей на Украине[785]. Та же участь постигла партийного босса Казахской республики[786]. Ягода докладывал, что органы задержали или вскоре должны были задержать 87 «троцкистов»[787]. Процесс принятия решений руководством страны приобретал все более неформальный характер; большинство ключевых вопросов решалось в кабинете у Сталина[788]. Все большую долю документов, с которыми он работал, составляли донесения тайной полиции[789]. Он обсуждал с ОГПУ идею выселить еще три миллиона крестьян; эта цифра вскоре была сокращена до двух миллионов, затем до 500 тысяч и в итоге составила половину этой величины[790].

Как бы то ни было, все силы ОГПУ уходили на создание местных отрядов для выполнения драконовского указа от 22 января 1933 года, предписывавшего принять меры против бегства крестьян из хлебопроизводящих регионов и возлагавшего вину за этот исход, способствовавший распространению эпидемий и превратившийся в орудие дискредитации политики режима, на местные власти[791]. Была приостановлена продажа железнодорожных билетов и установлены заслоны — с Кавказа до Урала, с одной стороны, и вдоль западной границы — с другой[792]. Возможно, Сталин опасался развала колхозного строя. Так или иначе, из этого указа видно, что он изо всех сил старался предотвратить дальнейшее проникновение недовольства в социалистическое городское ядро. Кроме того, ему надо было кормить города, которые могли превратиться в смертельные ловушки. В целом число беглых крестьян, задержанных и отправленных по домам, было относительно невелико (сотни тысяч, при том, что на одной только Украине в колхозах состояло 17 миллионов крестьян). Многие крестьяне и без того не могли выбраться из регионов, где не хватало еды[793].

Между тем Молотов 23 января 1933 года похвалялся на сессии ЦИКа, что Советский Союз признают все новые и новые капиталистические страны. «…находятся мудрецы, которые все еще считают необходимым какое-то особое „изучение“ СССР [то есть медлят с признанием], — указывал он. — И кажется нетрудно догадаться, насколько поднялась мощь Советского Союза, насколько велик его рост, насколько выросло международное значение СССР. К тому же на отсутствии дипломатических отношений теряли и теряют, в первую очередь, те, которые занимаются пустыми, никому не нужными разговорами об особом „изучении“ СССР»[794]. Сталин письменно поздравил его с удачным выступлением: «Уверенно-пренебрежительный тон в отношении „великих“ держав, вера в свои силы, деликатно-простой плевок в котел хорохорящихся „держав“ — очень хорошо. Пусть „кушают“»[795].

Геополитическая катастрофа

На ноябрьских парламентских выборах 1932 года в Германии нацисты потеряли 34 места, а число голосовавших за них сократилось на два миллиона — с 37,4 % в июле 1932 года до 33,1 %[796]. Нацистскую партию, представлявшую собой амальгаму территориальных организаций и различных интересов, одолевали разногласия и дезертирство, частично спровоцированные нежеланием Адольфа Гитлера, даже после неудачи на выборах, занимать какую-либо должность, кроме канцлерской[797]. Главный фактор, обеспечивший популярность нацистов, — депрессия достигла дна, и началось медленное восстановление экономики. Тем не менее традиционные консерваторы, стремящиеся к стабильности и порядку, не смогли получить парламентского большинства, которое позволило бы им достичь своей цели — изгнать социал-демократов и расправиться с профсоюзным движением и коммунистами[798]. Не обладавший достаточной ловкостью престарелый президент, бывший фельдмаршал Пауль фон Гинденбург, в начале декабря 1932 года назначил канцлером министра обороны Курта фон Шлейхера, еще одного солдата, подавшегося в политику, и тем самым оставил не у дел амбициозного ультраконсерватора Франца фон Папена. Но когда Гинденбург отказался объявлять чрезвычайное положение и позволить Шлейхеру распустить Рейхстаг, с тем чтобы избежать вотума недоверия, канцлер подал в отставку. Шлейхер пошел на сговор с Гитлером, чтобы не допустить возвращения своего архиврага фон Папена, в то время как последний убедил Гинденбурга назначить канцлером Гитлера, несмотря на то что фельдмаршал с разгромным счетом обошел вождя нацистов на президентских выборах и презирал его, видя в нем выскочку-капрала[799]. Традиционные консерваторы воображали, что они смогут «приручить» Гитлера и правых радикалов, в то же время сколотив широкую коалицию против левых. 30 января 1933 года фон Папен, добившийся для себя должности вице-канцлера, с черного хода провел Гитлера в рейхсканцелярию для принесения присяги[800].

«Маленький коренастый австриец с вялым рукопожатием, бегающими карими глазками и усиками Чарли Чаплина — так Гитлер описывался в самой массовой ежедневной газете мира, лондонской Daily Herald. — Способен ли этот человек встать во главе великой нации?»[801]

Нацисты пребывали в возбуждении. «Гитлер — рейхсканцлер! — восторгался Йозеф Геббельс. — Прямо как в сказке!»[802] Геббельс устроил факельное шествие по Берлину, имитируя захват власти, несмотря на то что Гитлер пришел к власти законным путем (так же, как в Италии Муссолини)[803]. Впрочем, успех пришел не из пустоты. К 1929 году у нацистов по всей стране имелось 3400 партийных организаций, проводивших бесчисленные митинги и концерты, воздвигавших рождественские елки и майские шесты, прославлявших местных героев. Они апеллировали к страхам и предрассудкам немецкого народа, но в то же время — и к его чаяниям и интересам, обещая посчитаться с недавним позорным прошлым и принести стране национальное единство и возрождение[804]. Отряды нацистских штурмовиков, известные как СА, затевали уличные схватки с социал-демократами и коммунистами (которые были на ножах и друг с другом). Вожди нацистов поощряли насилие и беззаконие так же, как поступали и большевики на пути к власти, однако нацисты возлагали вину за подстрекательство к хаосу на коммунистов и требовали навести порядок[805]. Организованная оппозиция нацистам либо действовала нерешительно, либо пребывала в раздрае[806]. Рейхсвер был поглощен процессом перевооружения[807].

Существовала политическая сила, способная дать отпор нацистским штурмовикам на улицах, — коммунисты, но они активно вели линию на подрыв веймарской демократии, даже понимая, что тем самым играют на руку нацистам. Посредством Коминтерна Сталин требовал борьбы не на жизнь, а на смерть, но — с социал-демократами. «Социал-демократическому лесу не скрыться за нацистским деревом», — предупреждал вожак немецких коммунистов Эрнст Тельман[808]. Вся катастрофичность коминтерновской политики «социал-фашизма» стала очевидной на ноябрьских выборах 1932 года, когда немецкие коммунисты набрали почти шесть миллионов голосов, а социал-демократы — более семи миллионов, в то время как за нацистов было отдано 11,7 миллиона голосов. На единственных свободных и честных выборах в июле 1932 года нацисты получали больше голосов, чем коммунисты и социал-демократы вместе взятые[809].

Многие коммунисты считали нацизм, который они называли «фашизмом», последним этапом кризиса «монополистического капитализма», и, соответственно, потрясения Германии в конечном счете должны были способствовать успеху их дела, а это означало, что они должны были быть готовы взять верх над своими соперниками в левом стане[810]. Некоторые коммунисты даже приветствовали приход нацистов к власти, но только не Сталин[811]. Все же он, похоже, недооценивал Гитлера, как недооценивали его многие (хотя и не все) современники. Исходя из классового анализа, он видел в Гитлере и нацизме порождение финансового капитала и полагал, что определять политику государства и впредь будут германские милитаристы. Секретное советско-германское военное сотрудничество сворачивалось[812]. Но Сталин надеялся на его возобновление[813]. Вернер фон Бломберг, сыгравший известную роль в назначении Гитлера канцлером и оставшийся при нем военным министром, дал понять советскому посольству, что «об изменении советско-германских отношений не может быть и речи ни при каких условиях»[814]. Тем не менее привлекательность нацизма для немецких рабочих была очевидной, а его мощный идеологический радикализм метил в Советский Союз[815].

Радикальные перестановки

Пока нацисты отмечали приход Гитлера к власти, сталинский режим провел Первый всесоюзный съезд колхозников-ударников (15–19 февраля 1933 года), на который прибыло более 1500 делегатов, почти 900 из которых не занимали никаких бюрократических должностей и половина из которых не были ни коммунистами, ни комсомольцами. Они удостоились почестей за успехи в труде[816]. Каганович выступил перед ними в простонародном духе, цитируя крестьянские пословицы, но в то же время восхваляя жестокие меры против расхитителей социалистической собственности как «великий закон». Он хвастался, что в стране создано 200 тысяч колхозов и пять тысяч совхозов, утверждая, что лишь коллективизация сделала возможной индустриализацию и предотвращение иностранной военной интервенции[817]. Один колхозный бригадир на вопрос Кагановича о том, стало ли при колхозной системе лучше, ответил: «Оно, конечно, сейчас лучше… Но как-то я раньше вроде сам себе хозяином был, а теперь я не хозяин»[818].

В последний день работы съезда уже и сам Сталин, тоже державшийся по-простонародному, сослался на библейское изречение «кто не работает, тот не ест», но дал обещание, что у каждого колхозника будет по корове. (Продолжительные аплодисменты.)[819] Он упрекнул тех, кто недооценивает женщин («Женщины в колхозах — большая сила»). Признав, что «немало… людей, в том числе среди колхозников», скептически относились к политике партии, он отверг идею о третьем пути — единоличном фермерском хозяйстве без капиталистов и помещиков, — потому что он неизбежно приведет к «кулацко-капиталистическому строю». Промолчав по поводу голода, Сталин заявил, что «не менее 20 миллионов бедняков спасли от нищеты и разорения… превратили благодаря колхозам в обеспеченных людей… Это такое достижение, какого не знал еще мир»[820].

27 февраля огонь охватил германский Рейхстаг; внутри здания был найден и арестован молодой безработный каменщик, недавно прибывший из Нидерландов. Он состоял в Коммунистической партии Голландии. Нацистская партия по-прежнему имела меньшинство в парламенте, но теперь Гитлер убедил президента Гинденбурга издать указ о чрезвычайном положении, по которому «в качестве меры защиты от коммунистов» приостанавливалась деятельность правительств федеративных германских государств и действие большинства гражданских свобод[821]. Роспуск парламента и досрочные выборы, назначенные на 5 марта, позволили Гитлеру развязать яростную кампанию против подрывной деятельности коммунистов. Нацисты все равно получили только 43,9 % голосов (288 из 647 мест в парламенте), но вместе со своими партнерами, Немецкой национальной народной партией, получившей 8 % голосов, они сформировали правящее большинство[822]. Гитлера привели во власть, но теперь он узурпировал ее, предложив Закон о чрезвычайных полномочиях, который позволял ему в течение четырех лет издавать законы от своего имени без одобрения со стороны Рейхстага. Для его принятия требовались две трети голосов. Против этой меры, принятой 441 голосом против 94, голосовали лишь депутаты от социал-демократов, 12 из которых уже были брошены за решетку[823]. Вскоре нацисты остались единственной легальной партией в Германии.

Гитлер, лишь в 1932 году получивший немецкое гражданство, стал диктатором страны, подмяв традиционных консерваторов[824]. «За немногими исключениями, люди, входящие в это правительство, обладают образом мысли, непостижимым ни для вас, ни для меня, — писал в Госдепартамент США американский генеральный консул. — Среди них имеются психопаты, которых в нормальных обстоятельствах следовало бы где-то лечить»[825].

Различные элементы в нацистском движении — при содействии потворствующей полиции — с фанатичным удовольствием предавались уничтожению собственности левых, их организаций и их самих. Гитлер метал молнии в адрес «жидобольшевизма» как всемирного заговора[826]. Вместе с тем 28 апреля 1933 года он принял советского посла Льва Хинчука, а вскоре после этого дал согласие на сильно задержавшуюся ратификацию пролонгации Берлинского договора 1926 года, демонстративно подтверждая наличие хороших двусторонних отношений[827]. «Центральная идея внешней политики Советского Союза есть сохранение мира», — утверждалось в передовице «Известий» (6 мая). В этом духе «ему не приходится в политике по отношению к Германии ничего менять». Однако Радек выступил в «Правде» (за 10 мая) со статьей, в которой отмечал, что фашистские режимы первыми ратуют за ревизию «грабительского версальского мира», и предупреждал, что это приведет к восстановлению «ухудшенного Брестского мира». Он намекал на советские попытки заигрывать с Польшей[828].

Коммунистические партии за пределами СССР насчитывали 910 тысяч членов, включая 330 тысяч в Компартии Германии — второй по величине после Компартии Китая (350 тысяч)[829]. Но Гитлер раздавил немецких коммунистов. Следующими по размерам были компартии Франции и Чехословакии, насчитывавшие всего 34 тысячи и 60 тысяч человек соответственно. Коммунисты из Франции и Чехословакии требовали от Москвы, чтобы она отказалась от отношения к социал-демократам как к «социал-фашистам». Однако весной 1933 года, когда семь социал-демократических партий выступили с совместным публичным призывом заключить с коммунистами пакт о ненападении, Сталин одобрил приказ «усилить кампанию против II Интернационала», указывая, что «необходимо подчеркнуть переход германской социал-демократии в лагерь фашизма». Эту позицию разделяли и многие иностранные коммунисты, собранные им в штаб-квартире Коминтерна[830]. Давняя гражданская война с левыми продолжалась[831].

И сотворил себе кумира

В регионах, где не было никакой или почти никакой еды, оказалось до 50 миллионов жителей СССР, а может быть, и до 70 миллионов[832]. В 1932–1933 годах в стране был зарегистрирован миллион случаев сыпного тифа и полмиллиона случаев брюшного тифа[833]. ОГПУ в докладе для Сталина (март 1933 года) утверждало, что задержало 219 460 беженцев, отправившихся на поиски еды, 186 588 из них вернув туда, откуда они явились, а остальных арестовав[834]. Трупы людей и животных усеивали сельские дороги, железнодорожные пути, открытую степь, приграничную полосу. Крестьяне ели кошек и собак, выкапывали лошадиные туши, варили сусликов. Днепропетровское ОГПУ доносило в Харьков (05.03.1933) «об увеличивающихся случаях опухания и смерти на почве голода, проверенных и документально подтвержденных врачебными осмотрами». Начальник регионального ОГПУ прислал таблицы с численностью голодающих семей по районам и поименно называл голодающих сознательных трудящихся, добавив, что разъездная комиссия выделила часть резервов зерна для пострадавших местностей[835]. Но, конечно, всего этого было слишком мало и слишком поздно.

Смерть и болезни поразили весь советский пшеничный пояс — Украину (включая Молдавскую автономную республику), Северный Кавказ (включая Кубань, Ставрополье и Дон), Среднее и Нижнее Поволжье (от Нижнего Новгорода до Астрахани, включая Автономную республику немцев Поволжья), Центрально-Черноземный регион, а также Вологду и Архангельск на севере, Урал и Казахскую автономную республику[836]. Партийные функционеры умоляли о срочной помощи, чтобы «спасти жизнь многих людей, обреченных на голодную смерть», как писал Сталину (09.03.1933) функционер Турар Рыскулов, этнический казах[837]. Один оперработник ОГПУ составил сводку случаев голода в городах Урала, Поволжья и Северного Кавказа, подчеркивая негативное воздействие на политические настроения рабочих[838]. Из Украины за день в среднем поступало десять донесений о случаях каннибализма. Родители убивали одного из своих детей и скармливали его остальным; некоторые варили бульон, а оставшееся мясо засаливали в бочках[839]. Тайная полиция доносила о шайках людоедов, похищавших сирот: «Эта группа зарезала и употребила в пищу троих детей, в том числе одиннадцатилетнего сына… и беспризорного… родители которого умерли от истощения»[840].

Донесения и письма, поступавшие Сталину, были весьма красноречивы[841]. Но из документов видно, что его приводили в ярость сообщения не о том, что голод доводил людей до поедания человеческой плоти, а о том, что американский корреспондент получил разрешение отправиться в регионы, охваченные голодом («Шпионов и так много в СССР»)[842]. Но когда наличие катастрофы подтвердил даже железный Каганович, диктатора, очевидно, проняло[843]. 20 марта 1933 года Политбюро приняло решение поставить больше тракторов (хотя и меньше, чем просили), отправить на Украину дополнительную продовольственную помощь, разрешить в Харькове и Киеве свободную торговлю продуктами питания и мобилизовать все внутренние резервы на посевную кампанию (соответствующий протокол был подписан Сталиным)[844]. В тот же день Политбюро приказало ОГПУ изъять у населения оружие[845].

Ворошилов, опять уехавший в отпуск, писал Сталину, жалуясь на бессонницу и проблемы с желудком. Сталин отвечал: «Я все еще чувствую себя плохо, мало сплю, плохо поправляюсь, но [в] работе не отмечено». Орджоникидзе 9 апреля писал Ворошилову, что он болен и утомлен, и сетовал на то, что его первый заместитель, Пятаков, много работает, но не верит в стратегию партии, и что ему, Орджоникидзе, нужен доверенный заместитель, на которого можно будет переложить обязанности наркома, потому что «болен-то я довольно сильно и недолго буду тянуть»[846].

Не означало ли это, что режим разваливается? Неужели руководители страны, составлявшие и получавшие эти доклады, не считали, что ситуация требует отмены прежней политики? Каким образом начальству на местах удавалось исполнять приказы?

Лев Копелев (г. р. 1912), в ту пору воинствующий комсомолец, с конца 1932 по весну 1933 года был главным редактором агитационной газеты и «двадцатипятитысячником», занимавшимся реквизициями зерна на своей родной Украине. В 1929 году он провел десять дней под арестом за распространение листовок в защиту «большевиков-ленинцев» (как называли себя троцкисты)[847]. Будучи молодым и наивным, он признал свою ошибку. Жизнь была для него полна смысла. «Хлебный фронт! — вспоминал он о хлебозаготовительных кампаниях. — Сталин сказал: борьба за хлеб — борьба за социализм. Я был убежден, что мы — бойцы невидимого фронта, воюем против кулацкого саботажа за хлеб, который необходим для страны, для пятилетки». Копелев отмечал, что местный оперработник ОГПУ был сыном шахтера и сам прежде работал в шахте («Мы верили ему безоговорочно»), в то время как крестьянские митинги проходили под взглядами икон. «Каждый раз, начиная говорить, я хотел доказать этим людям, что они страшно ошибаются, утаивая хлеб», — в конце концов рабочие в городах трудились в две и три смены, а питались все равно скудно; страну же окружали японские милитаристы и присоединившиеся к ним немецкие фашисты. Крестьяне пытались есть траву и ветки деревьев, не признаваясь в том, что у них есть хлеб, а затем их забирали. «И [я] уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей жалости», — писал Копелев. Он был убежден в том, что «голод вызван сопротивлением самоубийственно-несознательных крестьян, вражескими происками и неопытностью, слабостью низовых [партийных и советских] работников»[848].

Копелев входил в число «говорящих большевиков»; революция стала для него личным делом, и он проникся ее неизбежным словарем, мировоззрением и саморепрезентациями. Режим заставлял людей писать и рассказывать автобиографии с использованием предписанных категорий и образов мысли. Копелев был истинным верующим, но верить было не обязательно. Тем не менее было обязательно изображать себя верующим, и даже маловеры приходили к тому, что начинали пользоваться языком и мыслительными приемами режима и смотреть на мир сквозь партийные директивы и официальные сообщения, в категориях классов и классовых врагов, производительности предприятий, империалистической угрозы, ложной и подлинной сознательности. Именно это наделяло режим Сталина исключительной силой[849].

Даже попав в больницу с дизентерией, Копелев жадно читал репортажи о триумфах пятилетки и речи Сталина, построенные по образцу катехизиса. В случае если закрадывались сомнения, Копелев черпал вдохновение в ролевых моделях — наподобие осиротевшего сына крестьянина-батрака, работавшего на кулаков, а затем ставшего председателем сельсовета. Сталин произвел чистку украинского партийного аппарата и поставил во главе харьковской парторганизации большевика Павла Постышева, происходившего из промышленного Иваново-Вознесенска, а теперь ставшего человеком № 2 на Украине. Как писал Копелев, Постышев «становился в очередь в продовольственных магазинах, в столовых, в банях и вместе с просителями сидел в приемных различных учреждений». Постышев открывал кафетерии в заводских цехах, сажал цветы и яростно осуждал украинскую интеллигенцию как буржуазных националистов и агентов фашизма. «Постышев стал не только для меня героем, вождем, образцом настоящего большевика»[850]. В газетных фотоснимках турбин и тракторов, в товарных вагонах, груженных сталью, Копелев видел зарождение нового мира. Крестьянин, пытавшийся сжечь обобществленный амбар, лишь укрепил Копелева в его убеждении, что саботаж происходит на самом деле. Капиталистическое окружение было фактом. В 1933 году сбылась заветная мечта Копелева — он был принят в Харьковский университет[851]. «Я верил, — писал Копелев, — потому что хотел верить»[852].

Последствия

Как и во времена средневековой чумы, обычным делом стали телеги, на которые грузили трупы[853]. «Я видел такое, чего нельзя забыть до смерти», — писал Сталину (4 апреля 1933 года) писатель-казак Михаил Шолохов со своего родного Дона. Сталин ответил ему (6 мая), что приказал направить в этот район продовольственную помощь и что в отношении сведений, приведенных в письме Шолохова, необходимо провести проверку, но стоял на своем. «Ваши письма производят несколько однобокое впечатление… — писал Сталин, — уважаемые хлеборобы вашего района (и не только вашего района) проводили „итальянку“ (саботаж!) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию — без хлеба». Он расценивал их действия как «тихую» войну с советской властью. «Войну на измор, дорогой товарищ Шолохов»[854].

Сталин в самом деле вел войну — и с крестьянством, и со своей собственной Коммунистической партией, якобы проявлявшей мягкотелость в этот грозный час. 4 мая он получил от Ягоды доклад о том, что только что прибывшие в армию истощенные призывники жадно набрасываются на обещанные им сухари и сахар, а вслед за ними являются родственники, выклянчивая подачки. Один из призывников, по словам осведомителя, говорил: «Когда не было колхозов, крестьяне жили много лучше, сейчас при колхозах все голодают. В случае войны никто не пойдет защищать соввласть, а пойдут все против нее»[855].

Японская Квантунская армия предприняла попытку захватить Джехоль во Внутренней Монголии, который мог послужить трамплином для нападения и на Пекин, и на Внешнюю Монголию — сателлита СССР[856]. Чан Кайши еще раньше обратился за помощью к Лиге Наций, но это привело лишь к тому, что Япония вышла из этой организации, которую в Токио стали считать расистским англо-американским заговором, имеющим целью его ослабление[857]. В последний день мая 1933 года генералы Квантунской армии заключили перемирие с местными должностными лицами в порту Тяньцзинь в Северном Китае, по условиям которого границы Маньчжоу-Го подходили к Великой китайской стене, Япония получала контроль над стратегически важным горным перевалом, а между Стеной и районом Пекин — Тяньцзинь создавалась 60-мильная демилитаризованная зона[858]. Сталин подозревал, что Китай, чья подпись не стояла под соглашением о перемирии, втайне ведет переговоры о прекращении войны, что развязало бы Японии руки для нападения на СССР. На советскую территорию якобы проникали японские диверсанты[859]. Диктатор получал расшифровки перехваченной переписки между британским послом в Токио и лондонским Министерством иностранных дел, из которых следовало, что японские военные приготовления выходят за рамки целей, имеющихся в Китае, и что японские военные наблюдатели считают войну с Советским Союзом неизбежной[860]. С подачи Сталина советские газеты в завуалированном виде публиковали выдержки из разведсводок, разоблачающие агрессивные намерения Токио[861].

Партийный журнал «Большевик» пытался дать отпор ощущению капитуляции «Советского Союза перед мировым империализмом вообще и перед японским империализмом в частности»[862]. Но сама способность СССР вести войну вызывала все большие сомнения. 7 мая 1933 года Политбюро запретило ОГПУ выносить смертные приговоры — исключение было сделано для советского Дальнего Востока, — а на следующий день Сталин и Молотов издали секретную директиву партийным организациям и подразделениям ОГПУ о приостановке массовых выселений крестьян и освобождении заключенных Гулага, осужденных за мелкие преступления, в свете того, что «три года борьбы привели к разгрому сил наших классовых врагов в деревне»[863]. «…наступил момент, когда мы уже не нуждаемся в массовых репрессиях», — объяснялось в указе и признавалось, что в дальнейшем «острые формы репрессий» способны «свести к нулю влияние нашей партии в деревне»[864]. Но когда после этого от Косиора и прочих руководителей Украины поступили донесения о суровых репрессиях против крестьян в этой республике, Сталин ответил (31 мая): «Наконец-то вы начинаете браться за дело по-большевистски»[865].

В начале июня стало чуть-чуть полегче: у тех, кто разводил сады и огороды (и охранял их круглые сутки), созрели ягоды, зеленый лук, молодая картошка, морковь и свекла[866]. Крестьяне, заботящиеся о пропитании для своих семей, порой на месте убивали голодных детей, застав их роющимися на своих придомовых участках[867]. Государство закупало скот в Западном Китае и снова сократило хлебный экспорт. В итоге он составил за 1933 год 1,68 миллиона тонн, хотя первоначально планировалось вывезти 6,2 миллиона тонн. Экспорт за 1933 год принес всего 31,2 миллиона золотых рублей, что было впятеро меньше, чем в 1930 году[868]. Всеобщий кризис вынудил прекратить щедрый рост военных расходов, которые сократились в 1933 году до 2 миллиардов рублей (ранее составляя 2,2 миллиарда рублей)[869].

1 июня 1933 года началась заранее объявленная партийная чистка. Согласно указаниям, полученным партийными организациями, объектами чистки являлись карьеристы, политически пассивные лица и те, кто вел себя аморально, а также (эта формулировка явственно выдавала авторство Сталина) «открытые и скрытые нарушители… дисциплины партии… не выполняющие решений партии и правительства, подвергающие сомнению и дискредитирующие решения и установленные партией планы болтовней об их „нереальности“ и „неосуществимости“». Партийный журнал разъяснял, что враги, будучи не в состоянии действовать открыто и в лоб (подобно классово чуждым элементам, становившимся мишенями прежних всеобщих чисток), обманом проникают в партию и, прикрываясь партбилетом, саботируют строительство социализма изнутри («двурушничество»)[870].

За годы первой пятилетки численность партии возросла более чем на 2 миллиона, достигнув 3,55 миллиона (2,2 миллиона полноценных членов и 1,35 миллиона кандидатов). При каждой партийной организации была создана собственная комиссия по чистке, и каждый коммунист — на этот раз включая и членов Центрального Комитета — должен был предъявить партбилет, изложить свою автобиографию и ответить на вопросы. В распоряжении комиссий обычно имелись прежде написанные автобиографии и всевозможные доносы; участие в процедуре могли принять и беспартийные коллеги проходивших чистку. В ходе предыдущей чистки, в 1929–1930 годах, партбилета лишился примерно каждый десятый коммунист. Теперь же был вычищен примерно каждый пятый и почти столько же добровольно вышли из партии, не желая подвергаться процедуре чистки, вследствие чего членство в партии сократилось более чем на 800 тысяч[871]. Исключение из партии не являлось основанием для ареста, для которого требовались обвинения в конкретных преступлениях, но комментарий Сталина подразумевал виновность, пока не было доказано обратное[872].

Сталинский голод

До 1917 года Россия с целью импорта машин экспортировала больше, чем казалось допустимым, с учетом отечественного потребления. («Недоедим, но вывезем», — говорил министр финансов Александра III[873].) В 1891–1892 годах разразился голод. За четыре предыдущих года Россия вывезла около 10 миллионов тонн зерна, но после этого засушливая осень, задержавшая осенний сев, холодная и малоснежная зима, весна с сильными ветрами, сдувавшими верхний слой почвы, и длинное и сухое лето стали причиной плохого урожая. Царское правительство повышало уязвимость крестьянства, сокращая сельскую рабочую силу (путем призыва молодых мужчин в армию), требуя от крестьян выкупных платежей, которые выплачивались теми после отмены крепостного права в качестве компенсации бывшим владельцам их земли, и отбирая у крестьян жизненно необходимый им скот при наличии недоимок по налогам. Даже после того, как явственно дали о себе знать неурожай и голод, вывоз хлеба прекратился не сразу. А министр финансов выступал даже против этой запоздалой остановки экспорта. Царские власти не желали использовать слово «голод», признавая только «неурожай»; цензоры запрещали газетам писать о голоде. Его жертвами стали около 500 тысяч человек, умерших в первую очередь от эпидемии холеры, которой способствовало недоедание[874].

Сталинский голод, включавший искоренение капитализма и борьбу с кочевым образом жизни, был несравненно страшнее. В 1931–1933 годах от голода и связанных с ним эпидемий, вероятно, погибло от пяти до семи миллионов человек. До 10 миллионов человек находились на грани голодной смерти[875]. «Не знаю, как они вынесли все это!» — говорил Молотов под конец своей долгой жизни. В Казахской автономной республике голод и болезни, вероятно, унесли жизни от 1,2 до 1,4 миллиона человек, подавляющее большинство которых были этническими казахами при общем населении примерно 6,5 миллиона человек (включая до 4,12 миллиона этнических казахов). Это был самый высокий уровень смертности во всем СССР[876]. На Украине умерло около 3,5 миллиона человек при населении в 33 миллиона. Статистика по скоту не публиковалась в советской печати в 1932–1933 годах, но страна, вероятно, потеряла половину своего поголовья крупного рогатого скота и свиней и две трети поголовья овец. Конское поголовье сократилось с 32,6 миллиона примерно до 16 миллионов; к 1933 году трактора обеспечивали лишь от 3,6 миллиона до 5,4 миллиона эквивалента лошадиных сил. При этом совершенно ошеломляющими были потери скота в Казахстане: поголовье верблюдов сократилось с 1,06 миллиона до 73 тысяч, овец — с 21,9 миллиона до 1,7 миллиона, крупного рогатого скота — с 7,5 миллиона до 1,6 миллиона[877]. К 1933 году казахская семья в среднем владела всего 3,7 голов скота по сравнению с 22,6 в 1929 году. В то же время казахи подверглись лишь номинальной коллективизации: власти вернули частное владение скотом, а большинство казахов обрабатывали личные наделы и не отрабатывали в колхозах требуемого числа трудодней. Тем не менее мясное животноводство в СССР понесло огромный урон, последствия которого ощущались еще очень долго[878].

Многие современники, включая итальянского посла, проехавшего по Украине летом 1933 года, считали голод созданным умышленно[879]. Как ни чудовищно это звучит, но подобное обвинение выдвигал сам Сталин, утверждая, что крестьяне не желают работать[880]. Пропаганда режима нападала на голодающих беженцев, осаждающих города, заявляя, что «те выдают себя за бедствующих колхозников»[881]. И все-таки голод не был организован целенаправленно[882]. Он стал следствием сталинской политики насильственной коллективизации и раскулачивания, а также безжалостного и некомпетентного проведения посевных и хлебозаготовительных кампаний, в результате которых страна оказалась на краю пропасти и приобрела чрезвычайную чувствительность к засухе и внезапным ливням[883]. Судя по всему, Сталин действительно верил, что увеличение размеров хозяйств, механизация и эффективность, присущая коллективному труду, резко повысят производительность сельского хозяйства. Он не обращал внимания на изгнание более зажиточных крестьян из деревень, с большим запозданием осознал решающую роль стимулов и крайне переоценивал степень механизации на селе. Он дважды предавался самообману — отчасти исходя из ложных донесений напуганных статистиков, отчасти вследствие собственного магического мышления, — надеясь, что страну вот-вот спасет хороший урожай.

Пусть неизменно неохотно, но начиная уже с сентября 1931 года Сталин не раз одобрял, а в нескольких случаях и сам инициировал сокращение экспорта зерна; в 1932 и 1933 годах он девять раз распоряжался сократить задания по хлебозаготовкам для Украины, Северного Кавказа, Поволжья, Крыма, Урала, Центрально-Черноземного района, Казахской автономной республики и Восточной Сибири[884]. План по хлебозаготовкам на 1933 год был сокращен с 24,3 до 19,6 миллиона тонн; в реальности государство получило около 18,5 миллиона тонн[885],[886]. В целом режим вернул обратно в сельскохозяйственный сектор около 5,7 миллиона тонн зерна, включая 2 миллиона тонн из резервов и 3,5 миллиона тонн из полученного в ходе хлебозаготовок. Кроме того, Сталин дал разрешение на тайные закупки зерна и скота за границей на скудную твердую валюту[887]. Только с февраля по июль 1933 года по его приказу или с его санкции почти три дюжины раз выделялась небольшая продовольственная помощь деревне, в первую очередь для Северного Кавказа и Украины, а также для казахских земель (что влекло за собой резкое сокращение норм выдачи хлеба для горожан, многие из которых оказались на грани голода). Всех этих мер было совершенно недостаточно для того, чтобы избежать массового голода в деревне, вызванного его политикой в условиях неблагоприятной погодной ситуации. Тем не менее они подтверждают, что Сталин не пытался уморить голодом крестьян или этнических украинцев[888]. В Казахской автономной республике от голода и болезней погибло, вероятно, от 35 до 40 % титульной нации — и только 8–9 % проживавших там славян — не потому, что режим задался целью искоренить казахов как нацию, а потому, что в этой республике режимом проводилось насильственное насаждение оседлого образа жизни. Точно так же не было никакого «украинского» голода; голод был советским[889].

Весной 1933 года должностные лица наводили на голод оправдывавший его идеологический глянец. Украинский партийный вождь Косиор писал: «Неудовлетворительная подготовка к севу в наиболее пострадавших районах показывает, что голод так и не научил многих колхозников здравому смыслу»[890]. В том же ключе в поступившем на имя Сталина и Молотова официальном докладе из Днепропетровска утверждалось, что настрой колхозников улучшился в результате «понимания того, что… плохая работа в колхозе приводит к голоду»[891]. Тон подобных донесений задавал сам Сталин. В частном порядке он признавался полковнику Рэймонду Робинсу из Американского Красного Креста (13 мая 1933 года), который встречался и с Лениным во время официально признанного советского голода 1921–1923 годов, что «некоторая часть крестьян сейчас голодает». Сталин утверждал, что трудолюбивые крестьяне разозлены на тех, чья нерадивость стала причиной голода. «…колхозники крепко нас ругают — нельзя помогать лодырям, пускай они погибнут. Вот какие нравы». Само собой, это были собственные мысли Сталина, представленные как слова колхозников[892].

После того как с подачи Сталина разразился кошмар, даже полной остановки экспорта было бы уже недостаточно для предотвращения голода. Режим остался даже без стратегических запасов зерна, розданных населению[893]. Лишь более активная закупка продовольствия за границей и открытые просьбы к международному сообществу о помощи могли бы предотвратить множество (а может быть, и большинство) смертей. В 1933 году в мире было полным-полно продовольствия — более того, его изобилие обрушило глобальные цены на зерно, но Сталин не желал демонстрировать уязвимость, что, по его мнению, спровоцировало бы врагов на нападение. Кроме того, подобное признание стало бы глобальным пропагандистским поражением, которое опровергло бы все похвальбы по поводу успехов пятилетки и колхозного строительства.

* * *

Действия Сталина стали причиной внутренней катастрофы и повысили уязвимость Советского Союза перед лицом японского экспансионизма, в то же время внеся значительный вклад в переход власти в Германии к Гитлеру, тоже угрожавшему экспансией, и спровоцировав жестокую внутреннюю критику[894]. Однако его фракция сочла необходимым сплотиться вокруг него. «Преданность Сталину, — писал армейский функционер, впоследствии ставший перебежчиком, — основывалась в первую очередь на убеждении в том, что заменить его некем, что любые перемены в руководстве будут чрезвычайно опасными и что страна должна продолжать движение прежним курсом, поскольку остановиться или попытаться отступить означало бы лишиться всего»[895]. Ранней весной 1933 года один из корреспондентов Троцкого писал ему на Принкипо: «Все они говорят об изолированности Сталина и о всеобщей ненависти к нему… И в то же время часто прибавляют: если б этого (я пропускаю резкое слово. — С. К.) не было, все бы расползлось: он все же держит все вместе»[896].

Сталин, решительный в чрезвычайных ситуациях, приказал силой возвращать беженцев-крестьян в места их проживания, вносил в черные списки целые районы (в них наблюдалась самая высокая смертность) и даже запретил ловлю рыбы в государственных водоемах и частную благотворительность — делал все, чтобы у людей не было возможности избежать вступления в колхозы[897]. В 1933 году ОГПУ арестовало 505 тысяч человек по сравнению с 410 тысячами в 1932 году[898]. Некоторые крестьяне по-прежнему отказывались сеять хлеб, поскольку режим все равно забирал весь урожай[899]. Однако большинство все же пропалывало поля, сеяло и собирало урожай. Как отмечалось в одном из донесений с мест, «все колхозники теперь говорят: „Мы осознали свои ошибки и готовы работать. Мы сделаем все, что от нас ожидают“»[900]. Функционеры заключали, что им удалось сломить волю крестьян, тем самым косвенно намекая на то, что режим добился подчинения, призвав на помощь голод[901]. Более того, именно голодающие крестьяне спасли режим и страну от голодной смерти, собрав в 1933 году от 70 до 77 миллионов тонн зерна — это был небывалый урожай, сопоставимый с чудесным урожаем 1930 года[902]. Крестьяне с их земельным голодом и своей собственной революцией способствовали установлению большевистского режима в 1917–1918 годах; сейчас же, будучи порабощенными, крестьяне спасли сталинскую власть[903].

На протяжении всех этих событий Сталин выказывал нараставший гнев и патологическую подозрительность, доходившую до того, что к врагам оказались причислены не только буржуазные специалисты и бывшие царские офицеры, но и многие рабочие и лояльные партийцы. Предаваясь одновременно самоуверенности и жалости к самому себе, будучи яростным агрессором, который неизменно каким-то образом оказывался жертвой, Сталин в то же время был способен и на нежные чувства. 25 июня 1933 года Сталин писал Авелю Енукидзе, который надзирал за делами в Кремле и отправился в Германию лечить больное сердце, чтобы тот избегал жирного. «Постарайся соблюдать диету, двигайся побольше — и выздоровеешь, — писал Сталин. — Мы продлили тебе отпуск на месяц, и теперь дело за тобой». Диктатор пребывал в благодушном настроении. «Сельское хозяйство и уголь накрутили, — добавлял он. — Теперь будем накручивать желдортранспорт. На юге уборка уже началась. На Украине и Сев[ерном] Кавказе урожай обеспечен. Это главное. В других районах виды пока что хорошие. Я здоров. Привет! Твой Сталин»[904].

Глава 3. Победа

Представьте себе, что строится дом, и, когда он будет выстроен, это будет великолепный дворец. Но он еще не достроен, и вы нарисуете его в этом виде и скажете: «Вот ваш социализм, — а крыши-то и нет». Вы будете, конечно, реалистом — вы скажете правду: но сразу бросается в глаза, что эта правда в самом деле неправда. Социалистическую правду может сказать только тот, кто понимает, какой строится дом, как строится, и кто понимает, что у него будет крыша.

Анатолий Луначарский, бывший нарком просвещения, 1933 год[905]

Марксистский императив преодоления капитализма — в сочетании с избыточной решимостью — обернулся апокалипсисом. В годы первой пятилетки объем инвестиций вырос четырехкратно, к 1932 году составив 44 % ВВП (в ценах 1928 года), но в число источников этого гигантского прироста инвестиций ни в коей мере не входил рост сельскохозяйственного производства[906]. Экспорта хлеба в итоге не хватило, чтобы расплатиться за импортное промышленное оборудование[907]. Чистый вклад советского сельского хозяйства в индустриализацию был нулевым; наоборот, в годы первой пятилетки оно было исключительно получателем средств. Правда, ключевым движителем резкого промышленного роста служил приток рабочей силы из деревни, однако государственная система использовала этих рабочих крайне неэффективно. Еще одним ключевым движителем промышленного скачка являлось жестокое подавление потребления (чему способствовал и грабитель, известный под именем «инфляция»)[908]. Следует ли причислять к источникам «инвестиций» и голод в деревне? В любом случае коллективизация и раскулачивание вызвали резкое сокращение сельскохозяйственного производства[909]. Правда, сталинская политика привела к росту государственных закупок хлеба, картофеля и овощей, но за счет колоссальных экономических, не говоря уже о гуманитарных, издержек. В ходе коллективизации было арестовано, казнено, сослано или посажено в тюрьму от 4 до 5 миллионов крестьян, еще 100 миллионов было фактически закрепощено, а кроме того, страна лишилась десятков миллионов голов скота. Индустриализация и сопутствовавшая ей милитаризация открыли путь к возрождению Советского Союза как великой державы, что требовалось ему для выживания в международной системе, однако коллективизация не была необходима ни для «модернизации» крестьянской экономики, ни для индустриализации[910].

Коллективизация была необходима с точки зрения марксизма-ленинизма, согласно которому основой для коммунистического режима мог служить лишь некапиталистический «способ производства»[911]. После того как осенью 1933 года был собран хороший урожай, а несбалансированные инвестиции первой пятилетки наконец-то стали приносить плоды в годы второй пятилетки, даже скептики отдали Сталину должное: его безумная игра окупилась. Социализм (антикапитализм) одержал победу и в городе, и в деревне. Однако в глазах марксистов неотъемлемой частью любой системы классовых отношений являлась и культура, а в области культуры Сталин все еще двигался наугад. Письма от видных деятелей культуры быстро ложились к нему на стол — помощники Сталина догадывались о его интересе, — и им принимались едва ли не все значительные решения в этой сфере, как и в сфере внешней политики (в отличие от экономики, где сказывалась нехватка времени или заинтересованности)[912]. Однако вызовы в этой сфере оказались иными, не вписывавшимися в рамки банальной классовой борьбы. В культуре не имелось аналога капиталистической частной собственности или буржуазных парламентов, подлежащих искоренению в целях построения социализма. В глазах Сталина партия, несомненно, имела право определять принадлежность всех писателей и художников к тому или к иному лагерю, но не настолько неуклюжим образом.

В данной главе будет освещен период с лета 1933 до начала осени 1934 года, хотя время от времени мы будем делать экскурсы в более ранние эпохи с целью проследить историю взаимодействия Сталина с творческой интеллигенцией, чем он занимался наряду с подготовкой к созданию СССР и активным участием во внешней политике. Троцкий уже давно указывал, что литературная сфера отличается своей собственной относительно независимой динамикой и потому к ней не следует подходить так же, как к экономике или политике. («Пути свои искусство должно проделать на собственных ногах»[913].) Он возражал против строительства чисто «пролетарской» культуры, защищал произведения «попутчиков», называя так тех авторов, которые не вступили в ряды коммунистов, но сочувствовали их делу, и видел задачу партии в сфере культуры в недопущении перехода влиятельных «попутчиков» на сторону «буржуазии»[914]. Точно такую же позицию занимал и Сталин. Политбюро своей резолюцией отказывалось от однобокого курса на скорейшее построение пролетарской культуры и поддерживало «общество по развитию русской культуры», которое должен был возглавить какой-нибудь беспартийный «просоветски настроенный» видный писатель[915]. Сталин одобрил предложение основать непартийное периодическое издание для писателей — «Литературную газету»[916]. Но параллельно с этим продолжало существовать и воинствующее культурное движение — Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП)[917]. Фракции, выступавшие за и против чисто пролетарской культуры — причем первые, как правило, имели руссоцентричную направленность, а последние считали, что стоят на позициях интернационализма, — втягивали Сталина в свои политико-эстетические и личные вендетты[918]. Тем не менее в сфере культуры Сталин препятствовал бескомпромиссному насаждению коммунистической идеологии, нащупывая путь к социалистической эстетике.

Фараон

На смену Соловкам, первому исправительно-трудовому лагерю режима, поставлявшему лес и рыбу, в начале 1930-х годов пришли новые гигантские лагерные комплексы, включая лагерь в Северном Казахстане — его заключенные занимались добычей руды[919]. Самым амбициозным из этих начинаний было Главное управление строительства Дальнего Севера, или Дальстрой, созданное на суровой земле Чукотки с целью добычи золота[920]. Заключенных везли в вагонах для скота через весь СССР, а затем из Владивостока, где кончалась железная дорога, более 1700 миль через Охотское море в бухту Нагаева и поселок Магадан. В июне 1932 года туда прибыли первые суда с заключенными — главным образом ворами, бандитами и убийцами, почти половина из которых не пережила этого пути[921]. Чтобы добраться до золотоносных областей, Дальстрой задействовал танкистов, расчистивших путь на север от Охотского побережья и вдоль реки Колымы, после чего заключенные замостили дорогу, проложенную по замерзшей земле, бревнами, что позволило отказаться от длительного путешествия по этому маршруту на оленьих упряжках. Отчасти благодаря относительно рациональному использованию принудительного труда в тех краях ежегодно добывалось более чем на 100 миллионов рублей золота[922]. Впрочем, за пределами Дальстроя ожидаемая экономия на дешевом принудительном труде нередко сводилась на нет из-за низкой производительности труда и высоких административных издержек[923]. И все же ГУЛАГ играл ключевую роль в развитии отдаленных регионов. Советский Союз представлял собой не только этнотерриториальную, но и экономическую структуру.

Сталин не посещал трудовых лагерей, за одним серьезным исключением: речь идет о Беломорско-Балтийском канале. Этот канал, строительство которого было объявлено завершенным 20 июня 1933 года, всего через 21 месяц после начала работ, проходил по сложной местности и имел в длину 155 миль — больше Панамского и Суэцкого каналов[924]. С 18 по 25 июля Сталин, Ворошилов, Киров и Енукидзе вместе с Ягодой, игравшим роль гида, проплыли по каналу от начала до конца, также посетив Кольский полуостров, Северный флот и заполярный порт Мурманск. Киров приехал в Москву и сам отвез своих гостей в Ленинград на автомобиле[925]. Соотечественник Сталина, грузин Орджоникидзе, был самым старым из близких друзей диктатора, входивших в руководство режима, однако Киров, русский, не один год проживший в подполье на Кавказе, сблизился с ним еще больше[926]. Сталин ласково называл его Миронычем, а иногда и Кирычем[927]. Став Генеральным секретарем, Сталин подарил ему экземпляр своей книги «О Ленине и ленинизме» с посвящением: «Другу моему и брату любимому от автора»[928]. Сталин перевел Кирова из Баку, поставив его вместо Зиновьева во главе Ленинградской партийной организации — важнейшей после московской, хотя Киров и сопротивлялся этому назначению, согласившись на него лишь после того, как Сталин пообещал, что оно будет временным (и дал Кирову разрешение вернуться после этого на Кавказ). Кирову пришлось задержаться в Ленинграде, чтобы искоренить прочно пустившие корни остатки зиновьевского аппарата[929]. Сталин решил осмотреть канал отчасти для того, чтобы получить возможность повидаться с Кировым.

Черты характера Кирова — прямодушие, дружелюбие — делали его большим любимцем, чем твердолобые большевики. «Больше всех Сталин любил и уважал Кирова, — вспоминал человек, долго прослуживший у Сталина в охранниках. — Любил его какой-то трогательной, нежной любовью. Приезды т. Кирова в Москву и на юг были для Сталина настоящим праздником. Приезжал Сергей Миронович на неделю, две. В Москве он останавливался на квартире у т. Сталина, и И. В. [Сталин] буквально не расставался с ним»[930]. «Сталин его любил, — вспоминал Молотов, — он был самым любимым у Сталина»[931]. Рост Кирова составлял всего 1 метр 64 сантиметра — он был ниже ростом, чем диктатор[932]. Киров посылал Сталину дичь, убитую на охоте, а после смерти Нади жил у него во время визитов в столицу (до этого Киров останавливался у Орджоникидзе). «Киров умел рассеять недоразумения, обратить их в шутку, растопить лед, — вспоминал Артем (чей покойный отец тоже дружил с Кировым). — Он был удивительно светлым, лучезарным человеком, и его все в доме очень любили: и члены семьи [Сталина], и работающие в доме люди. Всегда ждали его появления… [и] между собой называли „дядя Киров“». По словам Артема, Киров шутливо называл Сталина «великий вождь всех народов, всех времен», а Сталин в ответ называл его «любимый вождь ленинградского пролетариата»[933].

Канал прокладывался со стратегической целью развития богатой полезными ископаемыми Советской Карелии и создания надежного пути между Ленинградом и Севером, но его глубина в основном была меньше 15 футов, что ограничивало его использование. Сталин якобы был разочарован каналом, который, по его словам, был «мелкий и узкий»[934]. Тем не менее этот фараоновский визит освещался в советских киножурналах. Кремленологи отмечали видную роль, которую играл в них Ягода, несмотря на то что председателем ОГПУ оставался Менжинский. Надзор за такой крупной стройкой сыграл на руку Ягоде, который получил за канал орден Ленина. На его сооружении трудилось более 126 тысяч заключенных, проделавших почти всю работу вручную, причем в ходе строительства, совершавшегося под аккомпанемент оркестров, умерло, вероятно, не менее 12 тысяч человек. Кое-кто из выживших строителей был «амнистирован» с большой помпой; прочих перевели на строительство канала Москва — Волга[935].

Золотое руно

Тем временем девятилетняя Светлана отправилась с няней в Сочи. «Здравствуй, дорогой мой папочка! — писала она 5 августа 1933 года. — Письмо твое я получила, очень я рада, что ты мне позволил остаться здесь и ждать тебя… когда ты приедешь, ты не узнаешь меня, я очень загорела. Я каждый вечер слышу крики шакалов, жду тебя в Сочи. Целую тебя твоя Сетанка»[936]. 18 августа диктатор вместе со своим сыном Василием, Артемом и Ворошиловым отбыл на поезде в Нижний Новгород, откуда они вместе с местным партийным боссом Андреем Ждановым четыре дня плыли на пароходе «Клара Цеткин» вниз по Волге. Из Сталинграда компания по степным дорогам добралась на автомобиле до Сочи, прибыв на этот курорт 25 августа после пути длиной в 2 тысячи миль. «Лишний раз, — писал Ворошилов Енукидзе, — почувствовал всю безграничность наших пространств, все величие завоеваний пролетариата»[937],[938]. Не далее чем через час после прибытия в Сочи Сталин вместе с Ворошиловым поехал на машине в Зеленую рощу, рядом с Мацестой. На мосту Ривьера, в центре Сочи, они столкнулись с грузовиком. Было темно, и дорога была плохо видна. Охрана Сталина, ехавшая в следующем автомобиле, тут же открыла огонь. Шофер грузовика, судя по всему, пьяный, сбежал в темноте. Не ясно, насколько серьезным было столкновение, но так или иначе Сталин остался цел и невредим.

С учетом всех обстоятельств Сталин отличался поразительной выносливостью. (Согласно медицинскому отчету, в его семье наблюдались «туберкулез, сифилис, алкоголизм, наркомания, эпилепсия, душевные болезни, самоубийства, бол[езни] обмена веществ, злокачественные опухоли, заболевания желез внутренней секреции».) Это была его первая поездка на юг после смерти Нади, но в то же время третья подряд за годы голода. Сталин и его приближенные проезжали через селения, опустевшие из-за отсутствия еды и эпидемии тифа, но обращали ли они на это внимание, не известно. «Мы с Кобой побывали в одном (из 10-ти) наших конесовхозов близь г. г. Сальска и Пролетарской, — сообщал Ворошилов в том же письме Енукидзе о Ростовской области. — Тут мы видели чудеснейших коней — маток и жеребят, жеребцов и раб[очих] лошадей, видели прекрасных овец — мериносов, хорошей калмыцкой породы (красной) скот, гусей, кур, свиней. Все это хозяйство ведется очень хорошо, и степь освоена полностью». В Сочи Ворошилов поселился в «Блиновке», занимавшей второе место в рейтинге сочинских дач (там его ждала жена), но сетовал на то, что на соседних дачах живут сомнительные личности, а также на бактерии в воде и на врачей, особенно Дегтярева («Он такой же врач, как мы с тобой астрономы»). Енукидзе ответил на это (30.08.1933), что все функционеры отправились на юг одновременно и это вызвало нехватку мест. «Коба все время чувствовал себя превосходно, но вот уже четвертый день, как немного возится с зубами — беспокоят и пр»., — снова писал ему Ворошилов (07.09)[939]. Лечением зубов Сталина занялся прибывший к нему дантист (Шапиро)[940].

В Сочи наконец-то провели защищенную высокочастотную телефонную линию, хотя Сталин по-прежнему пользовался телеграфом и посылал почту с фельдъегерями[941]. Функционеры, оставшиеся в Москве, собирались на заседания в сталинском кабинете на Старой площади, обычно проходившие под председательством Кагановича[942]. Из 1038 резолюций Политбюро, принятых тем летом, Сталин внес поправки в 119 — в подавляющем большинстве случаев с подачи Кагановича, чьи письма Сталину были полны жалоб на недостаток руководящих указаний. «Я не могу и не должен давать заключение на все и всякие вопросы, возбуждаемые в ПБ, — отвечал Сталин (05.09.1933). — Ответ… вы могли бы сами рассмотреть и выработать»[943]. Непосредственно перед этим требованием Сталин устроил Политбюро выволочку. Орджоникидзе вместе с наркомом земледелия Яковлевым возражал против возбуждения уголовных дел на директоров заводов, отгружавших некомплектные комбайны. По их почину Политбюро вынесло формальное порицание Вышинскому, заместителю генерального прокурора СССР. Это привело Сталина в ярость. «Поведение Серго… нельзя назвать иначе, как антипартийным, — писал он, — так как оно имеет своей объективной целью защиту реакционных элементов партии против ЦК ВКП(б)». Политбюро пришлось отменить свое решение[944].

22 сентября Сталин отправился с дачи «Пузановка» на инспекцию новой дачи, которая строилась для него под Гагрой — небольшим курортом на Черноморском побережье Абхазии[945]. Он влюбился в эту землю, соседствовавшую с местом действия древнегреческого мифа о золотом руне — символе царской власти и величия[946]. Эта приморская республика, целиком занятая горами с перевалами, лежащими на высоте до 10 тысяч футов (3000 метров) над уровнем моря, и глубокими долинами, прорытыми реками с кристально прозрачной водой, отличалась влажным климатом, а поскольку горы подходили почти к самому побережью, Сухум, живописная столица Абхазии, был защищен от холодных северных воздушных масс. Абхазия отличалась самыми теплыми зимами на территории СССР. Ее горы изобиловали дикими кабанами, на которых велась охота, а реки и многочисленные озера — рыбой. Одним из абхазских соблазнов служили также источники сернистых вод, насыщенных углекислым газом. Местные большевики национализировали запущенные, зараженные малярией абхазские дореволюционные курорты, но прибрать их к рукам стремились и функционеры из Москвы. Возрожденные спа, а также цитрусовые, виноградные и табачные плантации впоследствии обеспечивали связь Абхазии с далекой евразийской столицей. И человеком, наладившим эту связь, был местный уроженец — Нестор Лакоба[947].

«Я Коба, а ты Лакоба»

Низкорослый и глухой Лакоба с тонкими чертами лица и подстриженными усиками отличался изяществом манер. Он не стучал кулаком по столу и не выкрикивал ругательства, подобно его вспыльчивому другу Орджоникидзе. В то время как власть большевиков в регионах, населенных грузинами, порой явно шаталась — в 1920-е годы там разразилось массовое восстание, — в Абхазии она казалась прочной. Лакоба завоевал широкую популярность благодаря традиционному покровительству (выражавшемуся в раздаче квартир, дач, дефицитных товаров), а также вниманию к простым людям. Он внедрял социальную гармонию, сглаживая гипотетическое социальное расслоение крестьянства, и сумел притормозить коллективизацию цитрусовых и табачных плантаций и даже избежать раскулачивания, что было вещью неслыханной. Лакоба опирался отнюдь не на партию, что делало его едва ли не уникальной фигурой среди местных партийных боссов. Абхазская коммунистическая партия являлась всего лишь местной организацией грузинской партии, но Советское государство имело федеративную структуру, а Лакоба в 1920-е годы занимал должность председателя абхазского правительства (Совнаркома), а после 1930 года был председателем ЦИКа Абхазского совета[948]. Он нередко позволял себе пропускать заседания партийной организации[949].

Остряки окрестили Абхазию «Лакобистаном». Выездная комиссия сетовала, что подобный «персонализированный режим всегда плох, он неизменно умертвляет общественную жизнь и ослабляет организации, деморализует кадры и насаждает в их рядах рабскую пассивность»[950]. Однако Орджоникидзе регулярно посылал Лакобе телеграммы о том, чтобы тот позаботился о высокопоставленных московских посетителях абхазских курортов[951]. Троцкий (нередко отдыхавший в Сухуме) восхищался Лакобой, хотя и отмечал, что «несмотря на особый звуковой усилитель, который он носил в кармане, разговаривать с ним было нелегко»[952]. (Вскоре для Лакобы был куплен новый, громоздкий звуковой усилитель «Фонофор» фирмы Siemens.) Сталин называл Лакобу «глухим» и восхищался тем, что Лакоба с легкостью обыгрывал главных советских военачальников на бильярде и стрелял как снайпер. «Лакобу, когда он приезжал в Москву, всегда видели у Сталина, или на квартире, или на даче», — вспоминал Хрущев, добавляя: «Ему Сталин полностью доверял»[953]. Артем вспоминал, что во время визитов Лакобы в доме буквально становилось светлее, и отмечал: Сталин «очень любил… Лакобу»[954]. Говорят, диктатор шутил: «Я Коба, а ты Лакоба».

У них было много общего. Лакоба (г. р. 1893) не помнил отца, который умер от пулевого ранения. Умерли и два отчима Лакобы. Его мать после многочисленных попыток определила его в духовное училище, а затем в Тифлисскую семинарию, где более десяти лет назад учился Сталин и откуда Лакоба тоже был исключен. В дальнейшем Лакоба был одним из вождей красноармейских отрядов, завоевавших Абхазию во время Гражданской войны, и одним из тех, кто руководил ее большевизацией, в то время как Орджоникидзе по распоряжению Сталина занимался тем же в Грузии[955]. Абхазы являлись меньшинством в подконтрольной грузинам Абхазии, но Лакоба и другие абхазские большевики были намерены исправить такое положение, для чего им требовалась независимость[956]. В итоге Сталин разрывался между абхазами, провозгласившими свою собственную республику, и грузинами, стремившимися вернуть Абхазию в состав Грузии[957]. Он прибегнул к уловке, признав Абхазию «договорной республикой». На такие компромиссы между притязаниями соперничающих групп приходилось идти по всему Союзу, в котором насчитывалось более сотни языков и 60 признанных национальностей[958].

Структура СССР включала три уровня: 1) союзные республики, в число которых первоначально входили только Россия, Украина, Белоруссия и Закавказская Федерация (Грузия, Армения, Азербайджан), к которым впоследствии добавились Узбекистан и Туркменистан; 2) автономные республики в составе союзных республик, создававшиеся для таких компактно проживавших национальностей, как татары, башкиры и якуты в РСФСР и молдаване на Украине; 3) автономные области, большинство из которых находилось в РСФСР и Закавказской Федерации[959]. Жителей бывшего царского Туркестана, нередко говоривших на многих языках, заставляли выбирать какую-то одну национальность, после чего между ними начинались территориальные конфликты. Хотя считалось, что такие важные города, как Бухара и Самарканд, населены преимущественно таджиками, говорящими на фарси, они достались тюркоязычному Узбекистану благодаря энергичности узбекских вождей и медлительности таджикских руководителей[960]. Но после этого Сталин снизошел до просьб таджиков о наделении их равноправным статусом и преобразовал их автономную республику в составе Узбекистана в отдельную союзную республику[961]. Узбеки ухватились за возможность стать элитной нацией и связали свое будущее с центральным режимом, насильственно превратив свою республику, где прежде выращивался преимущественно хлеб, в регион интенсивного хлопководства. По всей республике принудительно закрывались мечети[962]. Власть была сосредоточена в Москве, однако ей приходилось считаться с внутренними этнотерриториальными границами, местными госучреждениями, местными официальными языками и ростом рядов коммунистов из числа коренного населения[963]. Режим насаждал не национализм как таковой, а советские национальности с коммунистическими учреждениями и коммунистическим мировоззрением.

Сталин дозволял Абхазии, имевшей статус договорной республики, считать себя равноправной союзной республикой, но не допустил ее вступления в СССР в качестве четвертой республики в составе Закавказской Федерации. В основе такого попустительства лежала обеспокоенность Сталина грузинским национализмом, его восхищение Лакобой и уникальность Абхазии как единственного субтропического региона СССР. Однако запоздалая коллективизация в Гудаутском районе Абхазии спровоцировала массовое крестьянское восстание[964]. Лакоба сумел умиротворить повстанцев без кровопролития, но Сталин лишил Абхазию статуса договорной республики, объявив ее автономной республикой в составе Грузии[965]. Это повлекло за собой очередные протесты, включая волнения в родном селе Лакобы Лыхны; местный партийный начальник возлагал вину на Лакобу с его потаканием «кулакам»[966]. Лакоба снова добился того, чтобы протестующие мирно разошлись по домам, пообещав им заступиться за них в Москве[967]. ОГПУ арестовало предполагаемых вожаков, но Лакобе удалось повидаться со Сталиным и добиться от него уступки: коллективизация продолжится, но не коснется лошадей[968]. И все же преобразования Сталина затронули и правящие структуры и привели к возвышению человека, заявившего о себе как о хитроумном сопернике Лакобы, — Лаврентия Берии[969].

«Хороший организатор»

Семья мингрела Берии вела свою родословную от феодального князя, но сам Берия родился в 1899 году в весьма скромном окружении в абхазской деревне на склоне гор. Он ходил в городское училище в Сухуме, где преподавали русский язык, Закон Божий, арифметику и разные науки. Его мать Марта, подобно Кеке Геладзе, работала швеей, чтобы заплатить за его обучение; возможно также, что Берии, как и Сталину, помогал богатый покровитель (торговец тканями, который нанял Марту в качестве прислуги). После отречения царя Берия вступил в партию, служил в армии и с отличием окончил среднюю школу[970]. Он не участвовал в революции, а часть Гражданской войны провел на неправильной стороне: партия азербайджанских националистов «Мусават» («Равенство») при содействии османских, а затем британских оккупационных сил основала независимую республику, и после ухода англичан Берия поступил на службу в мусаватистскую контрразведку[971]. После захвата Баку большевиками он был арестован. На заседании, посвященном этому вопросу, Орджоникидзе и прочие пришли к выводу о том, что, скорее всего, Берия получил от партии задание проникнуть в ряды «буржуазных националистов»[972]. Имея намерение исполнить свою давнюю мечту и стать инженером, Берия поступил в только что основанный Политехнический университет, располагавшийся в здании его бывшего училища, и получил государственную стипендию. Однако Мир Джафар Багиров (г. р. 1896), 24-летний глава азербайджанской ЧК, завербовал 21-летнего Берию и спустя несколько недель назначил его заместителем начальника тайной полиции[973].

Работа Берии в советской тайной полиции с ее грязными делами стала причиной многочисленных расследований по поводу злоупотребления полномочиями[974]. «Чувствую, что определенно всем надоел, — писал он Орджоникидзе (май 1930 года). — В умах многих товарищей я являюсь первопричиной всех тех неприятностей, которые постигли товарищей за последнее время, и фигурирую чуть ли не как доносчик»[975]. Исподтишка Берия нападал на всех прочих, но он сам считал, что все время нападают именно на него, точно так же, как Сталин.

По сути, Берия стал легендарной личностью. Его первый главный начальник — Соломон Могилевский, председатель закавказского ОГПУ, погиб в таинственной авиакатастрофе, причину которой так и не смогли установить три отдельные следственные комиссии[976]. Его следующий босс — Иван Павлуновский на служебных заседаниях умолял своего заместителя Берию прекратить интриговать против него[977]. Сталин заменил Павлуновского Реденсом, поляком, не знавшим никаких кавказских языков и незнакомым с кавказскими кадрами. Ранним утром 29 марта 1931 года пьяный Реденс ушел с вечеринки по случаю дня рождения Берии на частной квартире, не взяв с собой телохранителей. Он направился к молодой сотруднице ОГПУ, которая прежде уже отвергла его ухаживания, и попытался вломиться к ней, но соседи вызвали милицию, которая арестовала пьяного дебошира. Его личность была установлена только в участке. Известия об унижении Реденса разошлись с поразительной быстротой. Берия сразу же позвонил Сталину, который перевел Реденса в Белоруссию (а вскоре после этого — на Украину). Сталин якобы был в восторге от того, как ловко Берии удалось скомпрометировать незадачливого свояка диктатора[978]. Берия был назначен главой закавказского ОГПУ, получив под свое начало Азербайджан, Армению и Грузию, включая Абхазию[979]. По случаю десятилетия грузинского отделения ОГПУ Менжинский отмечал, что Берия отличался способностью «с исключительным чутьем всегда отчетливо ориентироваться и в сложнейшей обстановке»[980].

У Лакобы, который был на шесть лет старше Берии, имелось все, чего не было у этого молодого сотрудника советской тайной полиции: героические подвиги времен революции и Гражданской войны, колоссальная популярность в массах и тесные связи со Сталиным[981]. Однако отпуска, которые Сталин проводил на юге, были омрачены локальными склоками эпических масштабов: грузины против армян, грузины против грузин. Сталин видел их причину в способности местных жителей апеллировать к Орджоникидзе и писал Кагановичу: «Если не вмешаемся в дело, эти люди могут по глупости загубить дело»[982]. Орджоникидзе выступал за то, чтобы во главе грузинской партийной организации вновь был поставлен его протеже Мамия Орахелашвили (обладатель университетского диплома, о котором мечтал Берия), в то время как Лакоба выдвигал Берию (которому он послал пересказ своего разговора со Сталиным и Орджоникидзе)[983]. Лакоба устроил трехдневный визит Берии в Абхазию, во время которого тот встретился со Сталиным[984]. Вскоре Берия был назначен первым секретарем Компартии Грузии и одновременно вторым секретарем Закавказского крайкома (подчинявшимся Орахелашвили)[985]. Теперь он не нуждался в посредниках, чтобы встречаться со Сталиным во время отпусков диктатора[986]. Летом 1932 года Берия стал втихомолку настраивать диктатора против Орахелашвили[987]. Последний умолял Сталина и особенно Орджоникидзе, чтобы его освободили от должности как номинального начальника Берии[988].

Ничто не терзало Сталина сильнее, чем подозрение, что провинциальные функционеры саботируют директивы центра, но у себя на родине он нашел человека, беспрекословно исполнявшего все приказы. «Берия производит хорошее впечатление, — писал Сталин Кагановичу (12.08.1932). — Хороший организатор, деловой, способный работник». Кроме того, Сталин ценил соперничество Берии с Орджоникидзе и грузинской старой гвардией. «Присматриваясь к закавказским делам, все больше убеждаюсь, что в деле подбора людей Серго — неисправимый головотяп», — делал вывод Сталин. Каганович отвечал ему (16.08): «Берия был у меня. Действительно, он производит очень хорошее впечатление крупного работника»[989]. 9 октября Орахелашвили был освобожден от своей должности и первым секретарем Закавказского крайкома был назначен Берия, оставшийся партийным боссом Грузии[990]. Согласно документам, Берия впервые побывал в кабинете у Сталина 9 ноября, сразу же после праздников[991]. 21 декабря с подачи Берии Компартия Грузии объявила Лакобе формальный выговор[992].

На волосок от смерти

Строившаяся трехэтажная дача в Гагре, которую Сталин посетил в обществе Лакобы 23 сентября 1933 года, находилась всего в 25 милях от Сочи. Она была выстроена прямо на отвесном утесе, поднимавшемся над морем на 700 футов (более 200 метров), и скрывалась за листвой деревьев, с которой сливались ее зеленые стены[993]. Полы в комнатах были покрыты паркетом, деревянные потолки украшены узорами, обстановку составляла деревянная мебель, и был предусмотрен кинозал с деревянными панелями на стенах. На полу были расстелены кавказские ковры ручной работы, а люстры обернуты сетями, защищавшими от падения стеклянных осколков. В каждой комнате имелась тревожная кнопка. Небольшие спальни были снабжены матрасами с водорослями и лечебными травами. В ванну подавалась морская вода. В пристройке размещались бильярдная, кухня и кладовая. Меню состояло в основном из мяса только что забитых животных, главным образом баранов, стадо которых содержалось тут же, при даче. Виллу окружали лимонные деревья, будки охраны и скалистые склоны, покрытые благоухающими эвкалиптами, кипарисами и вишневыми деревьями; выращивали здесь и табак. Кроме того, вокруг виллы несли караул вооруженные дубинками стражи, охранявшие ее от змей. Днем в окрестностях дачи можно было видеть осликов, а по ночам к дому подходили шакалы. Внизу лежал галечный пляж. Свое название — «Холодная речка» — дача получила от протекавшей рядом с ней маленькой бурной речки. Впоследствии Лакоба устраивал здесь для обитателей дачи охоты. Впрочем, в день прибытия Сталин и его свита первым делом отправились на водную прогулку по Черному морю.

Ягода прислал катер «Красная звезда», который прежде ходил в Ленинграде по Неве. Это было маленькое, немореходное суденышко с каютой, лишь частично закрытой стеклянной крышей, через которую были видны пассажиры. Примерно в 1.30 пополудни компания в составе Сталина, Ворошилова и Берии, а также Власика и Л. Т. Богданова (охранников) и С. Ф. Чечулина (шифровальщика) взяла курс на юг. «Направление было взято на мыс Пицунда, — вспоминал Власик. — Зайдя в бухту, мы вышли на берег, отдохнули, закусили, погуляли, пробыв на берегу несколько часов». На пикнике, начавшемся около четырех часов вечера, пили абхазское вино. «Затем сели в катер и отправились домой, — продолжает Власик. — На мысе Пицунда есть маяк, и недалеко от маяка на берегу бухты находился пост погранохраны. Когда мы вышли из бухты и повернули в направлении Гагры, с берега раздались выстрелы». Катер находился в 600–700 метрах от берега. По словам Власика, они с Богдановым прикрыли собой Сталина и открыли ответный огонь; Берия утверждал, что именно он закрыл тело Сталина своим собственным телом. Пули с берега (всего было сделано три выстрела) попали в воду. Катер поспешил отойти еще дальше от берега. На море поднялось волнение — надвигался шторм, — и компании потребовалось три мучительных часа, чтобы вернуться к причалу в Старой Гагре[994].

По словам Чечулина, Сталин поначалу шутил, что абхазы привыкли приветствовать гостей ружейными выстрелами, но после возвращения в «Холодную речку» он отправил Богданова в Пицунду, чтобы тот расследовал этот инцидент. Спустя несколько дней Чечулин передал Сталину письмо от одного из местных пограничников, просившего простить его за стрельбу по незарегистрированному катеру, который он принял за иностранное судно. Сержант Н. И. Лавров, командир погранзаставы, объяснял, что катер вошел в запретную зону, и потому согласно уставу ему был подан сигнал остановиться, но так как он не выполнил этого требования, были сделаны предупредительные выстрелы в воздух. Сталин не усмотрел в этом инциденте попытки покушения[995]. Берия приказал Серго Гоглидзе, начальнику закавказских пограничных войск, провести «расследование», и тот нашел «свидетелей», утверждавших, что с берега стреляли именно по катеру, а так как дело происходило в Абхазии, вину за это можно было возложить на Лакобу[996]. Однако Ягода, судя по всему, приказал Берии обставить инцидент как недоразумение (к такой трактовке склонялся и Сталин). Грузинская тайная полиция уволила начальника абхазского ОГПУ и отправила шестерых абхазских пограничников на 2–3 года в ГУЛАГ; Лавров получил пять лет[997]. Вскоре после этого Гоглидзе был поставлен во главе грузинского ОГПУ. Ходили легенды о том, что данный инцидент был организован Берией, нанявших каких-то головорезов с целью дискредитировать Лакобу, после чего бериевские подручные расстреляли виновных[998].

Германский гамбит

Пока Сталин находился в далекой Гагре, в Лейпциге проходил процесс по делу о поджоге рейхстага. Он открылся 21 сентября 1933 года, и в число обвиняемых входили вождь Коммунистической партии Германии Эрнст Тельман и болгарин Георгий Димитров, подпольно руководивший в Берлине западноевропейским бюро Коминтерна. Димитров, сын рабочего и один из восьми детей в семье, у себя на родине после бегства в Югославию был приговорен к смерти за политическую деятельность. В Германии он держался в тени, но в зале суда в Лейпциге сумел выйти победителем из словесной дуэли со свидетелями обвинения Геббельсом и Германом Герингом и превратил трехмесячный процесс в сенсационное антифашистское шоу международного масштаба. (Нацисты не позаботились заранее сочинить речи для обвиняемых, под нажимом согласившихся публично признать свою вину.) «Я защищаю себя, осужденного коммуниста, — заявил Димитров со скамьи подсудимых. — Я защищаю свою политическую честь, свою честь революционера. Я защищаю свою коммунистическую идеологию, свои идеалы»[999]. Германский верховный суд признал виновным одного лишь голландского коммуниста, задержанного на месте событий, который был гильотинирован накануне своего 25-летия. Димитров был оправдан за недостатком улик. На процесс были допущены журналисты со всего света, но два советских репортера, пытавшихся попасть на него, были арестованы, что привело к дипломатическому скандалу. Тем не менее Михаил Кольцов передавал репортажи для «Правды» (25, 26, 28, 29 и 30 сентября) из Парижа: его трудами имя Димитрова стало известно в каждой советской семье и сложилась легенда о коммунистах как об отважных противниках нацистов, а вовсе не о людях, способствовавших их приходу к власти[1000].

26 сентября на совещании начальников департаментов рейхсканцелярии статс-секретарь (человек № 2) Министерства иностранных дел утверждал, что Германия мало что получит от разрыва с СССР с учетом экономических связей между двумя странами. Гитлер вторил ему, не желая давать Москве предлога для разрыва отношений, но призвал подчиненных не предаваться иллюзиям («русские только и делают, что лгут») и предсказывал, что советское правительство никогда не простит разгрома немецких коммунистов и не смирится с новым порядком в Германии, погубившим все надежды на мировую революцию[1001]. Втайне Гитлер ускорил наращивание вооруженных сил, начатое его предшественниками в нарушение условий Версальского мира, и заявлял каждому британцу, оказывавшемуся в пределах досягаемости, что целью германской экспансии является только СССР и что чисто континентальные интересы Германии не представляют никакой угрозы для глобальной Британской империи. Он отрицал наличие планов по аннексии Австрии (к чему открыто стремились все правительства, существовавшие в Германии до 1933 года)[1002]. Кроме того, в разговоре с корреспондентом газеты Le Matin он утверждал, что желает жить в мире с Францией[1003]. Сталин отслеживал малейшие намеки на франко-германское и англо-германское сближение, а также на гипотетическое наущение поляков и японцев англичанами и на польско-японский сговор[1004]. Он усматривал угрозу не в «надстроечной» идеологии той или иной капиталистической страны, например нацистской Германии, а в фундаментальных «классовых интересах» всех капиталистических держав во главе с Англией и Францией, которые по определению должны были прилагать усилия к созданию антисоветского блока.

28 сентября на фоне переговоров о продаже Китайско-Восточной железной дороги государству Маньчжоу-Го его власти с подачи японцев арестовали шестерых советских служащих. Судя по всему, японцы стремились заполучить КВЖД по бросовой цене. Советские представители требовали 250 миллионов рублей, а японцы предлагали десятую часть этой суммы — 50 миллионов бумажных иен. Сталин прервал переговоры. Кроме того, он приказал начать пропагандистскую кампанию против японского милитаризма, при том что воздерживался от аналогичных шагов в отношении нацистской Германии[1005].

Енукидзе, германофил и человек, приближенный к Сталину, вместе с германским послом Гербертом фон Дирксеном составил план по поиску modus vivendi, в рамках которого предполагалось послать к Гитлеру какое-нибудь влиятельное лицо, даже при отсутствии формального приглашения. По их замыслу в Берлине по пути на родину должен был сделать остановку еврей Николай Крестинский, бывший советский посол в Германии, бегло говоривший по-немецки и в тот момент лечившийся в Киссингене. Литвинов выступил против этого шага, но Молотов и Каганович поддержали идею Енукидзе, и с ними согласился и Сталин. Гитлер с неохотой уступил понуканиям своего Министерства иностранных дел принять «жидобольшевистского» посланника[1006]. Впрочем, сразу после этого (14 октября 1933 года) фюрер объявил по радио, что Германия выходит из Лиги Наций[1007]. Францию охватили слухи о превентивной войне[1008]. 16 октября Молотов и Каганович в послании Сталину высказались против остановки Крестинского в Берлине. «Непонятно, почему должен отпасть вопрос о заезде Крестинского, — отвечал диктатор в тот же день. — Какое нам дело до Лиги Наций и почему мы должны произвести демонстрацию в честь оскорбленной Лиги и против оскорбившей ее Германии?»[1009] Однако наркомат иностранных дел уже отказался от участия в этом гамбите[1010].

Американский гамбит

Сталин снова отправился в путь, 9 октября 1933 года прибыв в Мюссеру — находившееся в нескольких милях южнее Пицунды уединенное приморское имение в греко-римском стиле, незадолго до этого принадлежавшее армянскому нефтяному магнату[1011]. С подачи Лакобы рядом для Сталина строилась еще одна роскошная дача (только писсуары на даче были отечественного производства)[1012]. На следующий день в Нью-Йорке Генри Моргентау-младший, исполняющий обязанности министра финансов, устроил встречу Уильяма Буллита, миллионера из Филадельфии и доверенного лица Франклина Рузвельта, с неофициальным советским представителем. Рузвельт стремился найти союзников в деле сдерживания японского экспансионизма, а кроме того, его беспокоил Гитлер и осаждали американские бизнесмены, не желавшие лишаться доступа к рынку СССР после того, как оттуда стало поступать намного меньше заказов. У Буллита имелся черновик письма от американского президента, адресованного Калинину (формальному главе Советского государства) и содержавшего приглашение в Вашингтон для представителя, выбранного советской стороной. Сталин, поспешивший вернуться в Гагру, велел Молотову принять приглашение и рекомендовал отправить в Америку Литвинова. Последний в шифрованной депеше пытался отказаться, однако Сталин и Калинин в послании Молотову и Кагановичу (17.10) настаивали на кандидатуре Литвинова и требовали действовать «смелее и без задержек, так как сейчас обстановка благоприятна»[1013].

2 ноября 1933 года Сталин наконец отбыл из Сочи в Москву[1014]. Вскоре после этого Ягода докладывал Ворошилову, что в связи с «контрреволюционным террористическим монархистским заговором» по убийству Сталина было арестовано 26 человек — в большинстве своем бывших дворян, причем в основном женщин. Одна из них через детей якобы имела связи с обитателями Кремля[1015]. (В 1933 году состоялось не менее десяти серьезных покушений на жизнь Гитлера[1016].)

В середине ноября Литвинов довел до завершения дело, в успехе которого он сам сомневался: признание Советского государства США после 16 лет отсутствия отношений. Литвинов не пошел ни на какие уступки в отношении непризнававшихся долгов царского и Временного правительств, выразив лишь готовность обсуждать эту тему и дав лицемерное обещание, что советское правительство не будет вмешиваться во внутренние дела США, поддерживая американских коммунистов[1017]. Молотов публично воздал должное заслугам Литвинова[1018]. Сталин наградил его дачей и обеспечил охраной, что указывало как на рост значимости Литвинова, так и на необходимость круглосуточно держать его под контролем. В Токио усилилось беспокойство по поводу американо-советского сговора на Дальнем Востоке[1019]. Япония, не имевшая союзников, в нарушение международных договоренностей стремилась к гегемонии в своем регионе, что требовало одновременного решения ряда серьезных военных задач: разгрома Красной армии в вероятной войне, покорения материкового Китая и обороны островной метрополии от американского флота[1020]. Однако на данный момент масштабы возможного американо-советского сотрудничества оставались неясными[1021].

Американцы немедленно прислали в СССР своего собственного Маркса — Харпо Маркса, отправив его как мастера пантомимы в турне доброй воли. Его выступления имели огромный успех. (После того как он убедил неких советских супругов, что не крал у них столового серебра, они обменялись рукопожатиями и из его рукавов на пол высыпалось 300 столовых ножей[1022].) 11 декабря 1933 года в Москву в качестве посла прибыл Буллит, и Литвинов сразу же сделал сенсационное заявление о том, что СССР, опасаясь войны с Японией, желает вступить в Лигу Наций[1023]. 20 декабря на банкете в честь Буллита, устроенном на квартире у Ворошилова, Буллит был очарован хозяином-«херувимом»; они станцевали попурри из кавказских танцев и американский фокстрот[1024]. Присутствовавший на банкете Сталин обратился к Буллиту с просьбой о поставке 250 тысяч тонн стальных рельсов, необходимых для постройки второй колеи стратегически важной Транссибирской магистрали. «Если вы пожелаете увидеть меня в любое время дня и ночи, только дайте мне знать, и я немедленно приму вас, — пообещал диктатор. — Хотя президент Рузвельт — руководитель капиталистической страны, сегодня он один из самых популярных людей в Советском Союзе». После этого Сталин чмокнул Буллита в щеку[1025].

В тот самый момент исполком Коминтерна одобрил тезисы для предстоящего съезда Коммунистической партии США в Кливленде (он был намечен на весну). «„Новый курс“ Рузвельта — агрессивная попытка банкиров и трестов найти выход из кризиса за счет миллионов трудящихся, — утверждалось в тезисах. — Под прикрытием самой беззастенчивой демагогии Рузвельт и капиталисты предпринимают свирепые атаки на уровень жизни масс, усиливают террор в отношении негритянских масс… „Новый курс“ — программа фашизации и самых интенсивных приготовлений к империалистической войне»[1026].

В интервью, которое Сталин дал однозначно просоветски настроенному журналисту Уолтеру Дюранти (25.12.1933), он публично высказался о своем удачном ходе на американском направлении. Сидя между портретами Маркса и Энгельса, рядом с рисунком будущего 400-метрового Дворца Советов, который должен был превзойти высотой Эмпайр-стейт-билдинг, диктатор заявил, что Рузвельт «по всем данным, решительный и мужественный политик». Он заверил американские деловые круги, что советские власти платят по долгам («Как всем известно, доверие — основа кредита»). Помимо этого, Сталин подал сигнал Японии. Когда же Дюранти в нужный момент задал вопрос о советской позиции по отношению к Лиге Наций, Сталин ответил, что она «не всегда и не при всяких условиях» является отрицательной, добавив, что «Лига может стать некоторым фактором для того, чтобы затормозить возникновение военных действий или помешать им»[1027].

США не были членом Лиги Наций. Советскую заявку на участие в ней следовало подавать через Францию, и три дня спустя советский посол в Париже уведомил об условиях, на которых Москва была готова вступить в Лигу и региональный альянс[1028]. Франко-советские переговоры проходили в ледяной атмосфере. Недоверие пустило слишком глубокие корни[1029]. Эдуар Эррио, подписавший франко-советский договор о ненападении, а сейчас желавший что-то противопоставить Гитлеру, дал понять, какой будет цена сближения, когда летом-осенью 1933 года, в разгар голода, он посетил СССР, прибыв морем в Одессу. Перед его приездом в Киев в городе были вымыты улицы, с них были вывезены трупы, витрины магазинов заполнились товарами (хотя вход для покупателей был закрыт), а сотрудники ОГПУ и комсомольские функционеры изображали «ликующее население». В Харькове Эррио посетил «образцовый» детский сад, тракторный завод и музей украинского писателя Тараса Шевченко. Когда он захотел побывать в деревне, его отвезли в колхоз, где его снова встречали активисты и оперативники ОГПУ, на этот раз под видом крестьян. И всюду его кормили до отвала. Советская Украина похожа на «цветущий сад», отмечал Эррио в «Правде». «Когда утверждают, что Украина опустошена голодом, позвольте мне пожать плечами»[1030].

Ламы и волки

Вслед за Дюранти в кабинет Сталина явились два сопредседателя монгольской комиссии Политбюро — Ворошилов и Сокольников и двое монгольских должностных лиц — заместитель премьер-министра по финансам и партиец левого толка, гроза лам. Монголия служила советской витриной и экспериментальной лабораторией для колониального мира, а кроме того, что еще более важно, играла роль обширного оборонительного рубежа на подступах к Южной Сибири, поставляла мясо и сырье для советской экономики (наряду с Казахстаном) и должна была обеспечивать связь с Китаем в случае войны с Японией[1031]. С момента объявления курса на отступление и стабилизацию Сталин беспокоился, что монгольский аналог нэпа позволил поднять в этой стране голову торговцам (нэпманам) и более зажиточным кочевникам (кулакам), а также восстановить свое влияние «классу» лам. Ворошилов сказал, что при всем населении Монголии в 700 тысяч человек в стране по-прежнему насчитывалось 120 тысяч лам, обладавших непомерной властью. («Помимо этого, ламы предаются гомосексуализму, развращая молодежь, возвращающуюся к ним».) Сталин осведомился, за счет чего они существуют. Монголы ответили, что ламам, которые являются духовными вождями, врачами, торговцами и советниками аратов (простого народа), обеспечивают значительный доход их монастыри. «Государство в государстве, — прервал их Сталин. — Чингис-Хан бы не потерпел такого. Он бы всех их вырезал».

Советские советники развязали террор против мнимых японских шпионов, в результате чего расстался с жизнью глава Монгольской народной партии и было арестовано до 2 тысяч человек[1032]. Сталин задал вопрос о бюджете страны, и монголы ответили, что их ВВП составляет всего 82 миллиона тугриков, а государственный бюджет — 33 миллиона; советское правительство предоставило заем в 10 миллионов, но одни только расходы на армию составляли 13 миллионов. «Значительную часть вашего бюджета съедают служащие, — указал Сталин. — Нельзя ли сократить их число?»[1033]

В какой-то момент либо до, либо после этого разговора Сталин встретился с монгольским премьер-министром Пэлжидийном Гэндэном, но в кабинете Молотова. Диктатор написал Гэндэну по итогам этой встречи: «Очень рад, что ваша республика наконец встала на верный путь, что ваши внутренние дела находятся в порядке, что вы укрепляете свою международную мощь и укрепляете свою независимость». Он указывал, что Монголии требуются «полное единство» руководства, полная поддержка со стороны аратов и армия высочайшего уровня, и обещал и впредь оказывать братскую помощь. «В этом у вас не должно быть сомнений, — писал он. — Мы с Молотовым и Ворошиловым благодарим вас за присланные вами подарки». Ответным подарком Советского Союза стали новые автоматические винтовки. «Они пригодятся в боях со всевозможными волками, и двуногими, и четырехногими»[1034].

Белые и красные

В том, что касалось сферы культуры, в отличие от сферы иностранных дел и национальностей Сталин долго колебался, прежде чем делать свои поучения достоянием общественности. «…какой я критик, черт меня побери!» — написал он в 1930 году в ответ на понукания со стороны Горького[1035]. Когда Константин Станиславский добивался разрешения на постановку пьесы Николая Эрдмана (г. р. 1900) «Самоубийца», Сталин ответил: «Я в этом деле дилетант»[1036]. Решать вопрос о том, как ему быть с творческой интеллигенцией, диктатор начал с уроженца Киева, писателя Михаила Булгакова (г. р. 1891), в 1920-х годах издавшего роман с изображением семейства киевских белогвардейцев Турбиных в годы Гражданской войны, который не вписывался в традиционный шаблон «красные против белых, добро против зла»[1037]. Успели выйти лишь первые две из трех частей романа, прежде чем журнал, в котором он печатался, был закрыт (в том числе из-за этой публикации), но роман стал сенсацией[1038]. Булгаков сочинил на его основе пьесу «Дни Турбиных». Она была поставлена Константином Станиславским и Владимиром Немировичем-Данченко, вернув популярность основанному ими в 1898 году Московскому художественному театру, начавшему свое существование с постановки пьесы Чехова «Чайка». Москвичи стояли дни и ночи в очередях, чтобы увидеть, как Булгаков изобразил трагедию, выпавшую на долю тех, кто связал свою судьбу с контрреволюцией на Украине[1039].

В смелой пьесе Булгакова вообще не было никаких красных, а из-за того, что он изображал белых живыми людьми, на него посыпались обвинения в том, что он — белогвардеец, давший «бывшим» повод пролить слезы по своим любимым, которых они лишились, и утраченному имуществу. Воинствующие партийцы приравнивали его к «правым»[1040]. Сталин ответил согласием на требования запретить пьесу Булгакова «Бег», тоже из времен Гражданской войны, о людях, которые предпочли отправиться в изгнание, но не жить при большевиках[1041]. Тем не менее диктатор ходил на «Турбиных», в частном порядке одобрял эту пьесу и защищал ее публично[1042]. На встрече с разгневанными украинскими литераторами, вставшими на защиту режима, Сталин указывал: «Если вы будете писать только о коммунистах, это не выйдет. У нас население — 140 миллионов человек, коммунистов — только полтора миллиона». Сталин допускал, что Булгаков — человек «чужой», «не наш», поскольку он не сумел должным образом изобразить эксплуатацию трудящихся, но утверждал, что своими «Днями Турбиных» он все равно принес «пользу» делу революции, каковы бы ни были намерения автора[1043]. Тем не менее яростная полемика не утихала, и в итоге Сталин позволил запретить постановку. Отныне цензоры запрещали даже издание произведений Булгакова, и он сочинил первое из нескольких отчаянных писем властям, в которых тщетно просил выслать его вместе с женой за границу[1044].

Булгаков снова обратился к правительству 28 марта 1930 года, указывая, что из собранной им за десять лет 301 рецензии на его произведения только три были положительными, и снова прося, чтобы ему с женой было позволено эмигрировать, а при невозможности этого прося, чтобы его назначили лаборантом-режиссером в Московский художественный театр; если же и это было невозможно, он выражал желание работать там штатным статистом или хотя бы рабочим сцены[1045]. 18 апреля один из помощников Сталина позвонил писателю в его московскую квартиру и попросил его жену, снявшую трубку, позвать Булгакова к телефону. Булгаков решил, что этот звонок — розыгрыш. (Это происходило на Страстную пятницу, знаменательный день в глазах Булгакова, сына богослова.) Но затем в трубке раздался голос Сталина. «Мы ваше письмо получили, — сказал он. — Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда — вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?» Булгаков: «Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может». Сталин: «Вы правы»[1046]. Чем мотивировался Сталин, впервые позвонив крупному писателю, не состоявшему в партии, не известно. Однако четырьмя днями ранее величайший революционный поэт Владимир Маяковский, которого безжалостно освистывали на публичных выступлениях, покончил с собой выстрелом в сердце. («Сериозно — ничего не поделаешь, — писал он в предсмертной записке, словно возражая Чернышевскому. — Привет»[1047].)

Булгаков получил должность режиссера-ассистента. Один писатель прислал ему поддельное приглашение в ЦК, неудачно подшутив над его отчаянными обращениями в правительство. У Булгакова развилась неврастения[1048]. Лишенный публики, он якобы сочинял устные истории и рассказывал их у себя в квартире за чаем. Так, по словам другого писателя, Булгаков фантазировал, как он почти каждый день посылает Сталину длинные письма, подписывая их псевдонимом Тарзан. Испуганный Сталин требует выявить автора писем. Булгакова находят, привозят в Кремль, и он во всем сознается. Сталин обращает внимание на его поношенные брюки и ботинки и вызывает наркома снабжения. «Воровать у тебя могут, — кричит Сталин на подчиненного, — а одеть одного писателя не могут?» После этого Булгаков регулярно навещает Сталина в Кремле и однажды замечает, что тот грустит. «Понимаешь, Миша, все кричат — гениальный, гениальный. А не с кем даже коньяку выпить!» Сталин звонит в Художественный театр, чтобы заступиться за Булгакова, и ему сообщают, что директор только что умер. «Скажи пожалуйста, какой пошел нервный народ!» — говорит Сталин[1049].

Как и Булгаков, Ефим Придворов (г. р. 1883), известный как Демьян Бедный (хотя многие звали его «бедный Демьян»), родился на Украине и получил известность в Москве, но если Булгаков стремился всего лишь к modus vivendi, Бедный неустанно служил режиму. Он объезжал стройки первой пятилетки, читая стихи рабочим, и стал владельцем личного «форда» и роскошной квартиры в Большом Кремлевском дворце (вместе с ним жили его жена, дети, теща и няня)[1050]. Бедный был знаком со Сталиным еще до революции и, подобно ему, опубликовал свои первые стихи еще подростком (и точно так же страдал от слухов, объявлявших его незаконнорожденным). Он кичился своей близостью к диктатору[1051]. Однако два стихотворных фельетона Бедного, один из которых высмеивал русские народные традиции (в нем описывалось, как крестьяне спят на теплых печах, что любил и Сталин), вызвали большое раздражение у диктатора, и с его подачи была принята резолюция с их критикой. Бедный написал ему мелодраматическое послание («Пришел час моей катастрофы»)[1052]. Сталин взорвался. «Десятки поэтов и писателей одергивал ЦК, когда они допускали отдельные ошибки, — ответил он. — Вы все это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике ваши ошибки, вы вдруг зафыркали и стали кричать о „петле“… Может быть, ваши стихотворения выше всякой критики?»[1053]

Ворошилов встал на защиту Бедного, своего соседа по Большому Кремлевскому дворцу: его сентиментальное обаяние и эрудиция пришлись по вкусу наркому обороны[1054]. Однако 1 сентября 1932 года в Политбюро был заслушан доклад о разгульной жизни поэта, и Сталин изгнал его из Кремля. Бедный извинялся перед диктатором за свою «жизнь, загаженн[ую] эгоистичным, жадным, злым, лживым, коварным и мстительным мещанством», однако просил дать ему квартиру такой же площади для своей личной библиотеки, крупнейшей в стране, — она насчитывала до 30 тысяч книг; Сталин пообещал ему, что он получит место для библиотеки. (Енукидзе выделил Бедному квартиру в небольшом доме на Рождественском бульваре, 15, которую поэт в адресованной ему саркастической записке назвал «крысиным сараем»[1055].) Проблемы Бедного усугублялись из-за его неосторожности: один из регулярных посетителей его квартиры записал (часто в сильном искажении) застольные разговоры нередко нетрезвого поэта, включая его жалобу на то, что Сталин берет читать у него книги и возвращает их с жирными следами пальцев на страницах[1056]. Сталин все же разрешил наградить Бедного орденом Ленина в связи с 50-летием поэта, причем в решении о награждении Бедный был назван «выдающимся пролетарским поэтом»[1057]. Незадолго до этого Бедный писал Сталину: «Ничего я так не боюсь, как своих собственных писем. И особенно писем к вам»[1058].

Инженеры человеческих душ

В то время как акции Бедного падали, акции Горького, наоборот, росли. («Прежде, — записывал в своем дневнике новый каламбур талантливый детский писатель Николай Корнейчуков, известный как Корней Чуковский, — литература была обеднена, а теперь она огорчена»)[1059]. Сталину при содействии ОГПУ в конце концов удалось склонить Горького, который был литературным гигантом еще до революции, к возвращению на родину из фашистской Италии. Подготовив почву, 23 апреля 1932 года диктатор без всякого предупреждения распустил Российскую ассоциацию пролетарских писателей[1060]. При всем рвении этих самозванных пролетариев, таких как Бедный, всячески стремившихся выявлять малейшие идеологические уклоны у соперников, их творческие достижения были более чем скромными. В то же время глубокая политическая подозрительность в отношении непартийных писателей, включая Булгакова, уравновешивалась их талантом, во многих случаях непревзойденным. Постановление о роспуске РАПП также предусматривало создание комитета по подготовке учредительного съезда нового Союза советских писателей, в который допускались и беспартийные. (В аналогичные союзы предполагалось объединить и представителей других творческих жанров.) Во главе Союза писателей Сталин хотел поставить Горького, которого РАПП осуждал как «человека, лишенного классового сознания».

Александр Фадеев, один из председателей распущенной РАПП, обратился с негодующим письмом к Кагановичу (10.05)[1061]. На следующий день Сталин более пяти часов провел у себя в кабинете с Фадеевым, двумя другими руководителями РАПП, двумя функционерами по линии культуры и Кагановичем. 29 мая диктатор имел с некоторыми из них еще один получасовой разговор, после чего отбыл в длительный летний отпуск[1062]. Иван Гронский, один из участников этих встреч, впоследствии объяснял, что Сталин не собирался пересматривать свое решение о роспуске РАПП и разговор касался вопроса о приемлемом творческом методе. По словам Гронского, он сказал, что дореволюционный реализм был «прогрессивным» в эпоху «буржуазно-демократического движения» и позволил создать много великих произведений, но сейчас требуется литература для этапа «пролетарского социалистического» движения, и потому он предложил «пролетарский социалистический реализм» или «коммунистический реализм». Сталин на это ответил, что им нужен творческий метод, который мог бы объединить всех ведущих культурных деятелей, и якобы предложил определение «социалистический реализм» — лаконичное, понятное и всеобъемлющее. Даже если эту формулировку предложил не сам диктатор, он принял решение остановиться на ней[1063].

Сталин назначил Горького почетным председателем организационного комитета по подготовке к созданию союза писателей[1064]. 17 сентября 1932 года Горький был награжден орденом Ленина, в его честь были переименованы Тверская улица в центре Москвы, поволжский город Нижний Новгород (место рождения Горького) и Московский художественный театр. В тот же день начались недельные торжества по случаю 40-летия его творческой деятельности, кульминацией которых стало чествование Горького в Большом театре 25 сентября. Гронский впоследствии утверждал, что он возражал против таких чрезмерных восхвалений, на что Сталин якобы ответил: «Он честолюбивый человек. Надо привязать его канатами к партии»[1065].

Вскоре после этого Сталин присутствовал на двух встречах с писателями — не в здании ЦК на Старой площади, а в роскошном особняке, выделенном Горькому в центре Москвы (Малая Никитская, 6), — шедевре стиля модерн, отобранном у дореволюционного промышленника и мецената Степана Рябушинского. Сначала 20 октября 1932 года Сталин и его приближенные встретились с писателями, состоявшими в партии, и Сталин на этой встрече разъяснил решение партии о роспуске РАПП. Он превозносил непревзойденную силу театра, ссылаясь на пьесу Александра Афиногенова «Страх», которую посмотрели миллионы зрителей; ее автор в драматической форме передал колебания в среде интеллигенции, но он же вывел в своей пьесе женщину-коммуниста, которая заявляет: «Мы будем бесстрашны в классовой борьбе и беспощадны к классовому врагу», а другой персонаж пьесы, ангелоподобная девочка, спрашивает: «Папа, кто главней — левый загиб или правый уклон?.. По-моему, главнее всего — двурушники»[1066]. Однако Сталин стремился к тому, чтобы присутствовавшие на встрече лояльные партийцы взяли на себя роль наставников. «…росло и множилось море беспартийных писателей, которыми никто не руководил, которым никто не помогал, которые были беспризорными, — указывал он. — В свое время я тоже был беспартийным… и во многом не разбирался. Но старшие товарищи не оттолкнули меня из-за этого, а научили, как овладеть диалектическим методом»[1067].

Шесть дней спустя на новую встречу с диктатором и его приближенными были приглашены и беспартийные писатели. Приглашения делались только по телефону и сопровождались просьбой не разглашать факт приглашения — возможно, для того, чтобы усилить у получивших его чувство избранности. (Ни Бедный, ни Булгаков приглашены не были.) Лишь немногие из 50 собравшихся литераторов когда-либо встречались со Сталиным, не говоря уже о том, чтобы провести целый вечер в его обществе. Все были взволнованы до крайности. Во время первого же перерыва писатели столпились вокруг Сталина, и один из них задал вопрос о государственных дачах. «Из-под кустистых бровей быстро и внимательно глазами проходит по рядам присутствующих, — на следующий день записывал в личном дневнике литературный критик Корнелий Зелинский. — Когда Сталин смеется — а смеется он довольно часто и быстро, — жмурясь и нагибаясь над столом, то брови и усы бегут врозь и в лице появляется нечто хитрое… Сталин, что никак не передано в его изображениях, очень подвижен… Он очень чуток к возражениям и вообще странно внимателен ко всему, что говорится вокруг него. Кажется, он не слушает или забыл. Нет, оказывается, он все поймал на радиостанцию своего мозга, работающую на всех волнах. Ответ готов тотчас, в лоб, напрямик, да или нет. Тогда понимаешь, что он всегда готов к бою. И в то же время берегитесь, если он хочет понравиться. В его распоряжении громадная гамма усыпляющих средств»[1068].

Сталин хотел организовать сплоченное сообщество видных писателей, чьи слова имели бы вес, но которых при этом можно бы было более или менее контролировать. «Я забыл поговорить о том, что вы „производите“, — сказал он после того, как дал слово многим писателям. — Существуют разные виды продукции: пушки, паровозы, автомобили, грузовики. Вы тоже производите „товары“, „труды“, „продукцию“… Вы — инженеры человеческих душ… Как справедливо говорил кое-кто из вас, писатель не может сидеть на одном месте; он должен ознакомиться с жизнью страны. Справедливые слова. Люди преобразуют жизнь. Именно поэтому я предлагаю тост: за инженеров человеческих душ»[1069]. Его перебил Ворошилов: «Не совсем так». Все захлопали, но Сталин повернулся всем телом к наркому обороны: «Мало что будут стоить твои танки, если в них будут сидеть гнилые души. Нет, производство душ важнее производства танков».

Во время второго перерыва были расставлены столы с угощением и напитками (в стране все еще продолжался голод), и Фадеев стал приставать к Сталину, чтобы тот повторил то, что рассказал на предыдущей встрече с писателями-коммунистами: подробности последних дней Ленина. Сталин поднялся, поднял свой бокал и сказал: «За великого человека, за великого человека», затем повторил эти слова снова, словно был немного пьян. «Ленин понимал, что умирает, — говорил Сталин, — и попросил меня однажды, когда мы были наедине, принести ему цианистого калия. „Вы самый жестокий человек в партии, — сказал Ленин, — вы можете это сделать“. — Я ему сначала обещал, а потом не решился. Как это я могу дать Ильичу яд. Жалко человека. А потом, разве можно было знать, как пойдет болезнь. Так я и не дал». После этого были подняты новые тосты и участники встречи стали предаваться еще более смелым мечтам (будет построен целый писательский городок; с нехваткой бумаги будет покончено). «Запомнилось еще, как Горький прощался со Сталиным, целуясь по-мужски в усы, — писал Зелинский. — Горький, высокий, наклонялся к Сталину, который стоял прямо, как солдат. Глаза Горького блестят, и он стыдливо, незаметно смахивает слезинку в сторону»[1070].

После этой встречи Фадеев в «Литературной газете» обрушился на своих бывших товарищей по РАПП и сохранил свою влиятельную позицию. Перед Горьким же открылись возможности и предстали дилеммы, с которыми он не сталкивался в Сорренто[1071]. Одна из его первых крупных услуг режиму заключалась в том, что 17 августа 1933 года он возглавил «бригаду» из 120 писателей, которые под надзором ОГПУ повторили маршрут Сталина по Беломорско-Балтийскому каналу и восславили рабский труд во имя так называемого высшего гуманизма. «…я видел грандиозные сооружения — плотины, шлюзы, дамбы и новый водный путь», — писал в одной из многочисленных благодарственных записок Ягоде сатирик Михаил Зощенко (22 августа). «[но] Меня больше всего поразили люди, которые там работали и которые организовали эту работу. Я увидел воров и бандитов (нынче ударников), которые произносили речи человеческим языком, призывая товарищей по работе брать теперь с них пример. Мне не приходилось раньше видеть ГПУ в роли воспитателя, и то, что я увидел, было для меня чрезвычайно радостным»[1072].

Заказ на биографию

На начало 1934 года тираж произведений Сталина в СССР оценивался в 16,5 миллиона экземпляров[1073]. Одни только «Вопросы ленинизма» к тому моменту были изданы на 17 языках общим тиражом более 8 миллионов экземпляров. Однако по-прежнему остро стояла проблема биографии Сталина: его единственное жизнеописание, составленное его помощником Товстухой, было написано еще в 1920-х годах и имело объем газетной статьи[1074]. Хотя Михаил Кольцов написал яркую «Жизнь Сталина» для издания по частям в «Крестьянской газете», она так и осталась неопубликованной — судя по всему, потому, что ее забраковал Сталин[1075].

Между тем авторы зарубежных публикаций изображали вождя мирового пролетариата бандитом и грабителем банков и пересказывали истории о том, как он якобы предавал своих товарищей, будучи осведомителем царской тайной полиции[1076]. Горийский и тифлисский одноклассник Сталина (уехавший в эмиграцию) в своих мемуарах в жанре психоанализа писал, будто бы Сталина бил его отец Бесо и потому «воплощение мыслей об отмщении с самого детства стало для него целью, которой подчинялось все остальное»[1077]. Функционер Коминтерна в Германии с тревогой писал в Москву об очернении образа Сталина врагами, в частности выделяя некоего Эссада Бея[1078]. Этот еврей родом из Баку (г. р. 1905), чье настоящее имя было Лев Нуссимбаум, ходил в русскую гимназию в Берлине, учил турецкий и арабский в Университете Фридриха Вильгельма, начал носить чалму, объявил себя мусульманским принцем и стал автором бестселлеров и завсегдатаем кафе «Мегаломания». В своей красочной книге «Сталин», изданной в Берлине в 1931 году, он яркими восточными мазками написал портрет преступника, приукрашивая или выдумывая свидетельства, благодаря чему сомнительное становилось возможным, возможное — вероятным, а вероятное — несомненным. «Различие между поэзией и правдой, — писал он, — еще не признано в горах»[1079].

Конкурентом Бея стал еще один сказочник с Востока — Берия. Едва встав во главе региональной партийной организации, он основал Институт Сталина с целью сбора материалов, связанных с «биографией Сталина и его ролью как теоретика и организатора» партии в Закавказье[1080]. Однако помощник Сталина Товстуха, заместитель директора московского Института Маркса — Энгельса — Ленина, постарался забрать из Грузии все оригинальные материалы, имеющие отношение к Сталину[1081]. Между тем функционеры режима подступались к Горькому на предмет сочинения биографии Сталина, но тот отказывался от этой чести[1082]. В итоге аппарат принял предложение французского писателя Анри Барбюса написать книгу о Сталине под надзором Товстухи (это требовалось, чтобы Барбюс правильно изложил историю борьбы Сталина с Троцким)[1083]. Любому, кто занимался написанием биографии Сталина, приходилось сталкиваться с его неизменно холодным отношением к этой затее. Когда в новейшей «Истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)» его, как обычно, назвали «мудрым вождем всех трудящихся», Сталин написал: «Апофеоз личности? Что стало с марксизмом?»[1084] Он отверг выдвинутый Обществом старых большевиков план устроить выставку, посвященную его жизни, утверждая, что «подобные начинания ведут к усилению „культа личностей“, что вредно и несовместимо с духом нашей партии»[1085].

«Съезд победителей»

Начинался 1934 год. Советская промышленность успешно развивалась. Капиталистический мир все так же находился Великой депрессии. США признали Советский Союз. Голод в основном закончился. Настало время ликовать. В статье «Зодчий социалистического общества» (Правда. 01.01.1934) верховный подхалим Карл Радек описывал, как будущий историк на 50-летие революции читает лекцию в школе междупланетных сообщений. Лектор, оглядываясь на прошлое из 1967 года, подчеркивает удивление мировой буржуазии, вызванное тем фактом, что унаследовавший Ленину новый вождь стремительными темпами построил социализм, невзирая на яростное сопротивление капиталистических элементов и их пособников. Автор пишет о Сталине, что тот — «великий ученик великих учителей, став[ший] уже учителем», называет его «слепком от ленинской партии, костью от ее кости, кровью от ее крови». Успех Сталина объясняется его «творческим марксизмом», близостью к кадрам, его решимостью и верностью делу Ленина. «Он знал, что он выполнил клятву, произнесенную десять лет назад над гробом Ленина, — указывается в статье. — И это знали все трудящиеся СССР, и это знал мировой революционный пролетариат»[1086].

Ровно через десять лет после того, как Сталин поклялся в этом, 26 января, в Большом Кремлевском дворце открылся XVII съезд партии, на который прибыло 1225 делегатов с решающим и 739 делегатов с совещательным голосом, представлявших 2,8 миллиона членов и кандидатов в члены партии. Согласно уставу партии, съезды следовало проводить ежегодно, но с момента предыдущего съезда прошло три с половиной года, больше, чем когда-либо раньше[1087]. В «Правде» съезд был назван «съездом победителей». Диктатор великодушно позволил вернуться в партию видным деятелям оппозиции после того, как они еще раз публично признали свои ошибки. С трибуны съезда прозвучали их мазохистские призывы к «единству», причем Каменев защищал личную диктатуру Сталина (хотя он же отважно осуждал ее на XIV съезде)[1088]. Бухарин, которого Сталин в дальнейшем назначил главным редактором «Известий», заявил на съезде относительно правого уклона: «…эта [наша] группировка неминуемо становилась центром притяжения всех сил, которые боролись с социалистическим наступлением, т. е. в первую очередь наиболее угрожаемых со стороны социалистического наступления кулацких слоев, с одной стороны, их интеллигентских идеологов в городах — с другой», что усилило опасность «преждевременной интервенции». Он дал высокую оценку плановому хозяйству и пошутил: «Гитлер… желает оттеснить нас в Сибирь… [а] японские империалисты… хотят оттеснить нас из Сибири, так что, вероятно, где-то на одной из домн Магнитки нужно поместить все 160-миллионное население нашего Союза»[1089].

В первый вечер работы съезда с четырехчасовой речью, задавшей его тональность, выступил Сталин. «Говорил… не торопясь, будто беседуя, — записывал в дневнике очевидец. — Острил. Чем дальше говорил, тем ближе был к аудитории. Овации. Взрывы смеха. Полнокровно. Но речь практичная, работная»[1090]. Сталин призвал к подотчетности, упомянув о «трудностя[х] нашей организационной работы, трудностя[х] нашего организационного руководства. Они гнездятся в нас самих, в наших руководящих работниках, в наших организациях… ответственность за наши прорывы и недостатки в работе ложится отныне на девять десятых не на „объективные“ условия, а на нас самих, и только на нас». Он осудил бюрократические методы управления («при помощи резолюций и постановлений») и призвал к критике снизу, трудовому соревнованию, к тому, чтобы начальство посещало заводы и поля, и чтобы квалифицированные рабочие вернулись из контор на производство, и к нетерпимости в отношении тех, кто не исполняет указания вышестоящих органов. «Их надо без колебаний снимать с руководящих постов, невзирая на их заслуги в прошлом»[1091].

После того как аплодисменты утихли, Сталин привел пример пустословия вместо реального руководства.

Сталин: Как у вас обстоит дело с севом?

Руководитель: С севом, товарищ Сталин? Мы мобилизовались. (Смех.)

Сталин: Ну, и что же?

Руководитель: Мы поставили вопрос ребром. (Смех.)

Сталин: Ну, а дальше как?

Руководитель: У нас есть перелом, товарищ Сталин, скоро будет перелом. (Смех.)

Сталин: А все-таки?

Руководитель: У нас намечаются сдвиги. (Смех.)

Сталин: Ну, а все-таки, как у вас с севом?

Руководитель: С севом у нас пока ничего не выходит, товарищ Сталин. (Общий хохот.)[1092]

Сталин многозначительно добавил, что функционеры на местах, «ставшие вельможами… считают, что… законы писаны не для них, а для дураков».

Он противопоставил СССР капиталистическому миру, заявив: «Среди… бушующих волн экономических потрясений и военно-политических катастроф СССР стоит отдельно, как утес, продолжая свое дело социалистического строительства и борьбы за сохранение мира». Сталин без всякой иронии обвинил капиталистов в углублении эксплуатации рабочих «через усиление интенсивности их труда» и фермеров «путем проведения политики наиболее низких цен на продукты их труда». Как он выразился, в фашизме и особенно в национал-социализме «невозможно обнаружить… даже атома социализма» и, соответственно, фашизм нужно рассматривать «как признак слабости буржуазии, как признак того, что буржуазия уже не в силах властвовать старыми методами парламентаризма… ввиду чего она вынуждена прибегнуть во внутренней политике к террористическим методам управления», а во внешней — к «политике войны». Не называя вероятного агрессора, он предвещал «новую империалистическую войну», которая «наверняка развяжет революцию и поставит под вопрос само существование капитализма в ряде стран, как это имело место в ходе первой империалистической войны»[1093].

Сталин отметил, что фашистский режим в Италии не стал помехой для хороших двусторонних отношений с СССР, и объявил «мнимыми» сетования Германии на то, что многочисленные пакты о ненападении, заключенные СССР, означают его «переориентацию» на Западную Европу. «У нас не было ориентации на Германию, так же как у нас нет ориентации на Польшу и Францию, — заявил Сталин. — Мы ориентировались в прошлом и ориентируемся в настоящем… только на СССР. (Бурные аплодисменты.)» Предупредил он и Японию: «Кто хочет мира и добивается деловых связей с нами, тот всегда найдет у нас поддержку. А те, которые попытаются напасть на нашу страну, — получат сокрушительный отпор, чтобы впредь не повадно было им совать свое свиное рыло в наш советский огород. (Гром аплодисментов.)»[1094]

Неприятный сюрприз

Пока Сталин наслаждался спектаклем в Большом Кремлевском дворце, неожиданно напомнил о себе Гитлер, объявив о подписании десятилетней декларации о ненападении с Польшей. В тексте декларации не содержалось признания существующих границ, но обе стороны дали сенсационное обещание не «прибегать к силе при урегулировании подобных споров», которые могут возникнуть в отношениях между ними[1095]. Внешнеполитический советник Гитлера Альфред Розенберг ранее поклялся уничтожить Польшу. Участие Польши в этом соглашении было не менее поразительным: страна состояла в военном союзе с Францией, а также в оборонительном союзе с Румынией (оба были заключены в 1921 году). Однако Польша располагала лишь слабо оснащенной армией для обороны протяженной границы с двумя динамично развивающимися диктатурами, причем из-за их предшественниц Польша однажды уже исчезла с политической карты. Это ощущение уязвимости усугублялось тем, что, согласно Версальскому договору, населенный преимущественно немцами город Данциг был объявлен независимым «вольным городом» под опекой Лиги Наций, вследствие чего Польша осталась без порта на Балтике, а между германской Восточной Пруссией и остальной Германией был проложен так называемый Польский коридор, ставший залогом нестабильности[1096].

Несмотря на то что данная декларация формально не означала конца франко-польского союза, Гитлер фактически разорвал кольцо враждебных держав. В то же время польский политический класс мечтал о том, чтобы играть независимую роль в европейских делах. Как отмечал в межвоенный период один наблюдатель, «трагедией Польши было то, что она родилась слишком слабой, чтобы стать державой, и слишком сильной для того, чтобы довольствоваться статусом малой страны»[1097]. Французские должностные лица в частном порядке называли Польшу страной-двоеженцем[1098]. Однако Париж, само собой, тоже вел переговоры с Берлином. Пилсудский, после подписания декларации (29.01.1934) приняв французского посла, объяснил ему, что «колебался, тянул время, но франко-германские переговоры привели его к решению ускорить события, поскольку если бы [французские] предложения были приняты Германией, Франция бы открыто вышла из [Версальского] мирного договора»[1099]. Кроме того, польско-германская декларация о ненападении обещала Польше снижение экономической напряженности (а также окончание торговых и тарифных войн). Более того, хотя Франция сделала основой своей безопасности отношения с Англией, а не восточные союзы, французские министры иностранных дел наконец начали посещать Варшаву[1100].

Эти события застали Сталина врасплох в еще большей мере, чем французов. Стремясь не допустить вступления Польши в какие-либо антисоветские альянсы, он дал согласие на тайную встречу Радека, уроженца Галиции, с польскими должностными лицами. Радек полагал, что делавшиеся втихомолку польские жесты в адрес Москвы представляют собой «не маневр, а поворот кругом»[1101]. Сотрудник разведки Артур Артузов пытался развеять эти иллюзии, утверждая, что поляки заигрывают с СССР исключительно с целью усилить интерес Германии к двусторонней сделке, но Сталин обвинил Артузова в том, что «его агентурные источники занимаются дезинформацией»[1102]. В дело вступил и Ворошилов, потребовав встречи с симпатизировавшим СССР немецким послом Рудольфом Надольным, на которой он сначала «особенно долго» распинался насчет «„Майн кампф“ Гитлера, а затем в связи с этим наконец сказал, что пары слов канцлера, сказанных публично, хватило бы, [чтобы развеять] впечатление, будто бы антисоветская направленность этой книги остается в силе по сей день»[1103].

Поступавшие к Гитлеру донесения разведки предупреждали о грядущем польско-советском союзе — потайная лесть Радека и просчитанные утечки играли на руку Пилсудскому[1104]. Сталин, готовый предать Германию ради Польши и Польшу ради Германии, был переигран обеими[1105].

Пилсудский ясно дал понять собеседнику-немцу, что «Польша ни при каких обстоятельствах не станет реагировать на попытки Германии натравить ее на российскую Украину»[1106]. Однако в Москве росли подозрения, что выдержанная в спокойных тонах польско-немецкая декларация содержит секретные военные и территориальные статьи[1107]. Полковник Юзеф Бек, содействовавший Пилсудскому при проведении военного переворота в 1926 году, стал первым министром иностранных дел новой Польши, посетившим Советский Союз. Он не испытывал особой симпатии к союзной Польше Франции (будучи однажды выдворен из этой страны как персона нон-грата) и гордился тем, что оказался способен обуздать Германию, однако не желал производить впечатления, будто колеблется между двумя большими соседями Польши. Он был приглашен на завтрак к Ворошилову и трижды беседовал с Литвиновым (13, 14 и 15 февраля 1934 года), который отмечал, что его польский партнер «не видит в настоящее время опасности со стороны Германии или вообще опасности войны в Европе». Родившийся в Польше Литвинов со злорадством сообщал, что при напоминании о том, что Польша подписала с СССР трехлетний договор о ненападении, а с Германией — десятилетний, «Бек явно смутился (единственный раз за все время нашей беседы…)». Однако польский министр клялся, что это можно исправить, и в самом деле срок действия польско-советского пакта вскоре был продлен до десяти лет (а дипломатические миссии обеих стран получили статус посольств). Бек вернулся из Москвы с плевритом[1108].

Здравицы в честь вождя

Партийный съезд продолжался до 10 февраля. Сталин с запозданием признал сокращение поголовья скота (в его докладе содержалась таблица), приписанное им кулацкому саботажу, хотя он все же утверждал, что «1934 год должен и может стать годом перелома к подъему во всем животноводческом хозяйстве». Нехватка мяса ощущалась по всей стране[1109]. Орджоникидзе предложил не увеличивать, а сократить планы промышленного производства, и съезд принял резолюцию по оставшимся годам второй пятилетки, предусматривавшую рост производства потребительских товаров на 18,5 % при росте производства средств производства на 14,5 %. Многие ораторы упирали на необходимость развивать розничную торговлю и повышать уровень жизни[1110]. Однако Каганович подчеркивал, что сталинская революция сверху была «величайшим переворотом, какой только знала история человечества, переворотом, сломавшим старый экономический уклад и создавшим новый, колхозный строй»[1111]. Даже Евгений Преображенский, в прошлом страстный сторонник Троцкого, восторгался с трибуны: «Коллективизация — ведь в этом все дело! Был ли у меня прогноз коллективизации? Его не было»[1112].

Киров, которому выпала честь закрыть дискуссию по докладу Сталина, отметил все достижения, заверив делегатов, что «основные трудности уже остались позади», но напомнив им, что нельзя ослаблять усилий. Его речь неоднократно прерывалась овациями, особенно когда он предложил, чтобы каждое слово из политического доклада Сталина было одобрено как приказ к действию. «Товарищи, десять лет тому назад мы похоронили того, кто создал нашу партию, кто создал наше пролетарское государство, — сказал Киров в заключение. — Мы, товарищи, с гордостью перед памятью Ленина можем сказать: мы эту клятву выполняем, мы эту клятву и впредь будем выполнять, потому что клятву эту дал великий стратег освобождения трудящихся нашей страны и всего мира — товарищ Сталин. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, горячая овация всего зала, все встают.)»[1113]

Сталин не пожелал выступать с традиционным ответом участникам дискуссии, сославшись на отсутствие каких-либо разногласий[1114]. Он объявил состав нового Центрального Комитета: 71 член и 68 кандидатов в члены. Дозволенное им число претендентов на членство в ЦК равнялось числу мест, хотя, согласно партийной традиции, делегаты могли вычеркнуть любого, кто их не устраивал. По итогам голосования 9 февраля 1934 года было учтено лишь 1059 из 1225 бюллетеней. (На предыдущем съезде свои бюллетени не подали 134 делегата с решающим голосом[1115].) Согласно официальному подсчету голосов, единогласно в ЦК были избраны лишь Калинин и Иван Кодацкий (председатель Ленинградского областного совета). Против Сталина было подано три голоса, хотя не исключено, что аппаратчики выкинули сколько-то бюллетеней, в которых он был вычеркнут. Против кандидатуры Кирова высказались четыре делегата. (На XVI съезде против Сталина, как и против Кирова, официально было подано девять голосов[1116].)

Сначала в Москве, а затем и за границей ходили слухи, что некоторые областные партийные боссы намеревались поставить вместо Сталина скромного Кирова[1117]. Лев Шаумян (г. р. 1904), редактор газеты (неофициально усыновленный Микояном), впоследствии утверждал: «У некоторых делегатов съезда… прежде всего у тех, кто хорошо помнил ленинское „Завещание“, назревала мысль о том, что пришло время переместить Сталина с поста генерального секретаря на другую работу»[1118]. Однако мнение о том, что Кирова многие считали достойной заменой Сталину или что он стоял во главе фракции «умеренных», противостоявшей Сталину, противоречит фактам[1119]. Киров выглядел провинциалом в сравнении со своим предшественником во второй столице — Зиновьевым, который входил в число ближайших соратников Ленина и возглавлял Коминтерн. В то же время Киров во многом походил на Зиновьева: он был общительным человеком и бонвиваном. И все же имелась разница. «На заседаниях он ни разу ни по какому вопросу не выступал, — говорил Хрущеву о Кирове Микоян. — Молчит, и все»[1120]. Более того, выборы генерального секретаря должны были происходить не на съезде, а на проводившемся после его окончания однодневном пленуме нового ЦК. Еще одно толкование этим слухам дал делегат от Ленинграда Михаил Росляков. Как он вспоминал, «обычно речь шла о том, что партия выросла, окрепла, что сейчас в Политбюро есть люди, способные заменить и Сталина, если в этом возникнет необходимость»[1121].

Выступивший на съезде с докладом аппаратчик Ежов сообщил, что 10 % членов партии вступило в нее в годы Гражданской войны или до нее, но в то же время этому критерию соответствовало 80 % делегатов съезда. Иными словами, 1646 из 1966 делегатов стали коммунистами еще в те годы, когда партию возглавлял Ленин[1122]. Однако коммунисты ленинских времен демонстрировали лояльность Сталину. Одним из них был Вениамин Фурер (г. р. 1904), талантливый организатор из украинского шахтерского городка, выступивший на съезде 7 февраля. «На XVI партийном съезде товарищ Сталин говорил о тех резервах, которые таятся в недрах нашего советского строя, — сказал Фурер в своем выступлении. — Но ежели разбить бюрократические узы, ежели развить организационную работу, эти резервы выйдут наружу… Эти резервы — творческая энергия, творческая инициатива масс». Он во всем вторил Сталину: «Тысячи новых людей выросли в Донбассе и являются пролетариями нашей новой сталинской эпохи… [ими] к нам, к нашей организационной работе, к нашему руководству предъявляются большие требования, требования более сложные… нас на местах он, наш новый рабочий, проверяет на конкретных вопросах: на ремонте квартир, на организации клубов, на организации магазинов и столовых… этот съезд партии, открывающий новую полосу битв за социализм, должен дать боевое задание всей партии и каждому коммунисту учиться и полностью овладеть сталинским стилем работы. (Аплодисменты.)»[1123]

Просто секретарь

В дни «съезда победителей» на Красной площади состоялся парад красноармейцев и рабочих. 10 февраля 1934 года, насколько известно, перед состоявшимся тем же вечером пленумом Центрального Комитета Сталин на встрече со своим ближайшим окружением предложил перевести Кирова в Москву и назначить его секретарем ЦК. Согласно воспоминаниям Молотова, реакция Кирова была резко негативной: «Да что ты говоришь! Да я здесь не гожусь, да я в Ленинграде не хуже тебя могу, а здесь что я смогу?» Согласно некоторым свидетельствам, Орджоникидзе поддержал Кирова, Сталин выбежал из кабинета, и Киров поспешил за ним, чтобы успокоить его[1124]. Был достигнут компромисс: Киров был назначен секретарем ЦК, но остался партийным начальником в Ленинграде[1125].

По этой причине в Москву из Горького (Нижнего Новгорода) в качестве секретаря ЦК был поспешно переведен Андрей Жданов (г. р. 1896)[1126]. Этот уроженец Мариуполя был внуком священника и сыном школьного инспектора (умершего, когда мальчику было всего три года) и пианистки (у которой после рождения сына начались проблемы со здоровьем)[1127]. Он имел наружность интеллектуала, непринужденно держался в присутствии Сталина и по своим взглядам был русским националистом. Хрущеву он запомнился обаятельным человеком, готовым взяться за любое задание[1128]. Жданов не был даже кандидатом в члены Политбюро, тем не менее в отсутствие диктатора и Кагановича именно он подписывал протоколы заседаний Политбюро[1129].

На смену рабочим заседаниям Политбюро шли комиссии (изобретение Кагановича), в то время как число телефонных опросов, использовавшихся для утверждения решений Политбюро, возросло до 1–3 тысяч в год. Несмотря на это, Сталин нередко просто диктовал «постановления Политбюро» Поскребышеву или своему второму главному помощнику — Борису Двинскому. (И те, будучи функционерами до мозга костей, отмечали: «Телефонного опроса членов Политбюро не проводилось»[1130].)

Также в порядке отклика на изменения, пришедшие вместе с коллективизацией и раскулачиванием, Сталин сделал полноправными членами ЦК нескольких сотрудников тайной полиции, ранее не имевших даже статуса кандидатов: Ягоду (43 года), Евдокимова (43 года), Балицкого (42 года) и Берию (35 лет). Также полноправными членами ЦК, миновав кандидатский статус, стали Ежов (39 лет) и Хрущев (39 лет). Жданов (38 лет) был переведен из кандидатов в члены ЦК, а Поскребышев и Мехлис стали кандидатами, хотя они даже не присутствовали на съезде в качестве делегатов[1131]. В состав нового Центрального Комитета вошли все члены Политбюро, избранные на предыдущем съезде, в 1930 году, кроме Рыкова[1132]. Имя Сталина стояло первым в списке членов Политбюро, оргбюро и секретариата (после XVI съезда его имя стояло по алфавиту). Его портрет намного превосходил остальные портреты членов Политбюро своими размерами, а его френч стал более светлым, что тоже выделяло его из числа вождей. Впрочем, показательно, что отныне Сталин формально числился просто секретарем: похоже, что это решение было принято с оглядкой на ту же самую длинную тень ленинского «Завещания» с его призывом снять Сталина с должности «генерального секретаря»[1133].

Частная жизнь вождей

Расположенный внутри треугольного участка Кремля Сенатский дворец сам по себе был треугольной крепостью, а крыло Сталина представляло собой крепость внутри крепости. Даже те госслужащие и партийные функционеры, которым по долгу службы полагался постоянный пропуск в Кремль, не могли попасть в крыло Сталина без отдельного пропуска. Принадлежавшие Сталину помещения, расположенные этажом ниже бывшей квартиры Ленина и на противоположной стороне здания, стали известны среди сталинского окружения как «Уголок»[1134]. В знак того, что Сталин насовсем перебрался в Кремль, по его требованию интерьеры помещения были переделаны. Согласно теории, будто бы древесные испарения улучшают воздух в здании, стены кабинетов были обшиты деревянными панелями, поднимавшимися на высоту плеча, а лифты были отделаны красным деревом. Взамен изразцовой печи в кабинете Сталина было устроено центральное отопление. За его рабочим столом висел портрет Ленина. В углу на маленьком столике стоял стеклянный ящик, в котором хранилась посмертная маска Ленина. Еще один столик был заставлен телефонами («Сталин», — отвечал на звонки хозяин кабинета). Рядом со столом стояла подставка, а на ней — ваза со свежими фруктами. Сзади находилась дверь, которая вела в редко использовавшуюся комнату для отдыха с огромными картами на стенах и гигантским глобусом. В главном кабинете между двумя из трех больших окон, впускавшими в помещение свет послеполуденного солнца, стоял черный кожаный диван, сидя на котором Сталин, когда у него было хорошее настроение, пил с посетителями чай с лимоном. В самые мрачные времена для страны он был способен излучать оптимизм, но в те дни, когда другим казалось, что дела идут отлично, он, наоборот, мог мрачнеть и замыкаться в себе.

В десяти милях от Кремля, в селе Волынском, поблизости от бывшего города Кунцево, на правом берегу Москвы-реки ОГПУ в 1934 году завершило постройку новой дачи для Сталина — благодаря панелям из ДВП (материал недолговечный, но заметно ускоряющий строительство) она была сооружена всего за год[1135]. В противоположность неоготическому стилю Зубалова Меран Мержанянц, известный как Мирон Мержанов, этнический армянин и главный архитектор ЦИКа, выстроил эту одноэтажную виллу с семью комнатами, солярием и верандой в менее вычурном классическом стиле[1136]. Эта Ближняя дача, как ее называли в окружении Сталина, располагалась на участке площадью в 30 акров среди густого леса и была окружена сплошным дощатым забором высотой от четырех до пяти метров, выкрашенным, как и здание, в зеленый цвет. Это место было несложно охранять, но поначалу там было шумно (с одной стороны находилось село Давыдково, откуда по ночам доносились пьяные вопли, с другой — товарная станция Москва-Киевская)[1137]. Какое-то время Сталин по-прежнему ночевал в своей новой кремлевской квартире и пользовался дачей в Зубалове, однако отсутствие Нади болезненно ощущалось им в тех местах, где они жили вместе. Вскоре он избрал Ближнюю дачу в качестве своего постоянного места жительства[1138].

Что касается Гитлера, он проживал в построенном в XVIII веке дворце Шуленбурга на Вильгельмштрассе, 77, который с 1871 года служил резиденцией канцлера, а в годы Веймарской республики обзавелся пристройкой в модернистском стиле, там же формально располагался рабочий кабинет фюрера. По его приказу дворец был отчасти перестроен: ему было возвращено изначальное великолепие, которому, однако, была придана изящная простота. В то же время мюнхенская квартира Гитлера (на Принцрегентенплатц, 16) была переделана в стиле баухаус, получив обширные, залитые светом и пустоватые интерьеры, имевшие поразительно современный облик. Их фотографии распространялись среди германской публики. Кроме того, Гитлер значительно расширил загородный дом-шале в приграничном альпийском городке Берхтесгаден в Оберзальцберге, куда он уезжал на выходные. В этом доме, переименованном в «Бергхоф» («Горный двор»), теперь было более тридцати комнат[1139]. Обширная столовая, кабинет и большой холл были отделаны швейцарским камнем и сосновыми панелями и обставлены мебелью в тевтонском стиле, которая была специально сделана чрезмерно крупной. Из венецианских окон и с террасы открывалась панорама покрытых снегами баварских Альп и далекой Австрии. Со временем весь этот горный район в целях безопасности был окружен высоким забором, но его недоступность для публики компенсировалась изображениями домашней жизни Гитлера, появлявшимися в периодике. В магазинах предлагались фотоальбомы со снимками, на которых Гитлер прогуливался с собакой на свежем горном воздухе или развлекал светловолосых детей в своем горном приюте. В продаже находились и открытки с фюрером, кормящим оленей на террасе, — фюрером сентиментальным и вызывающим симпатию[1140].

Тот факт, что у Сталина имеется частная резиденция в Москве, и тем более ее местоположение тщательно замалчивались, несмотря на то что вокруг нее выстраивался весь режим. В особом кремлевском гараже, забитом иностранными автомобилями, круглосуточно дежурила целая команда шоферов. Сталин купил для себя «роллс-ройс» 1929 года выпуска, но обычно ездил на «паккарде» — роскошной машине престижной марки, которую Сталин полюбил еще со времен Царицына (когда он ездил на открытом «паккарде» модели Twin Six)[1141]. В 1933 году для него в США был куплен новый Packard Twelve (Сталин катался на нем из Сочи в Абхазию и обратно, предпочитая ездить со сложенным верхом). Обычно он устраивался лицом вперед на откидном сиденье, которое раскладывал собственноручно. Один охранник сидел на заднем сиденье, второй — рядом с водителем. Машину подавали Сталину прямо ко входу в Сенат; Сталин выезжал из Кремля через Боровицкие ворота и далее ехал на запад по Знаменке, Арбату, Смоленской площади, Бородинскому мосту, Большой Дорогомиловской улице и старому Можайскому шоссе до неприметного крутого поворота налево в Волынском. Обслуживающий персонал называл этот путь «Военно-Грузинской дорогой», имея в виду реально существующую дорогу с этим названием на Кавказе.

По даче Сталин и его гости обычно ходили в тапочках (свои брюки он заправлял в носки). Все комнаты были соединены внутренней связью. Водонагреватель был выписан из-за границы. В отдельном здании, расположенном примерно в 200 метрах от главного дома, находилась кухня, снабженная традиционной русской печью, на которой Сталин любил полежать, когда у него обострялся ревматизм. Еще в одной постройке размещались русская баня и бильярдная. Мебель, двери и стенные панели были изготовлены ремесленниками со всей страны на московской фабрике «Люкс». Сталин выбрал для себя деревянную кровать, на которой спали рабочие. Вопреки легенде он ночевал в спальне (площадью примерно в 18 квадратных метров). Полы в доме тоже были деревянными. В столовой, располагавшейся справа от входа, имелись длинный стол, фортепьяно и граммофон. Сталин собирал пластинки, отдавая предпочтение легковесным романсам Петра Лещенко, написанным на танцевальную музыку, и особенно эмигранту Александру Вертинскому[1142]. Во время и после обедов и ужинов он проводил совещания с первыми лицами режима. Согласно Микояну, диктатор ел медленно, но аппетит у него был хороший. «Сталин очень любил рыбные блюда, — писал Микоян. — Несколько сортов всегда было: дунайскую сельдь очень любил… птицу любил: цесарок, уток, цыплят. Любил тонкие ребра барашка, сделанные на вертеле… Тонкие ребра, мало мяса, сухо зажаренные»[1143]. Лакоба привозил ему бараньи ребра из Абхазии.

На Ближней даче имелись и спальни для детей, однако Василий (тринадцатилетний) и Светлана (восьмилетняя) по-прежнему жили в кремлевской квартире под кабинетом отца, а на выходные и на лето уезжали в Зубалово[1144]. (26-летний Яков Джугашвили жил в Москве, на Грановского, 3.) Присматривать за детьми отныне приходилось Каролине Тиль, а также Паукеру, родившемуся в габсбургском Лемберге (Львове) сыну еврея-парикмахера, у которого он обучился этому ремеслу[1145]. Прыщавый Василий, рыжий, как и его мать, сначала ходил в школу № 20; Светлана начала учебу в школе № 25 — образцовой школе, известной «очень жесткой, строгой дисциплиной», как докладывал Сталину Паукер. (Туда же перевели и Василия[1146].) В школе, где для детей были организованы радиокружок и кружок электротехники, авиамодельный и автомодельный кружки, студия бальных танцев и театральная студия, стрелковая команда, парашютный кружок, устраивались волейбольные и хоккейные соревнования, а также экскурсии в Третьяковскую галерею и летние лагеря в Крыму, висел портрет их отца. До 85 % преподавателей не состояло в партии. Ближайший друг Василия имел прозвище Колхозник (его мать, деревенская женщина, мыла в школе полы). Но его друзья не могли приходить к нему домой. Иногда Сталин читал Василию и Артему вслух. «Как-то раз он смеялся почти до слез, — вспоминал Артем чтение сатирика Михаила Зощенко, — а затем сказал: „А здесь товарищ Зощенко вспомнил о ГПУ и изменил концовку!“»[1147]

Сын Сталина вырос бедокуром. Свои письма он подписывал «Рыжий Васька». Возможно, он шалил в том числе потому, что хотел напомнить о себе отцу. «О его поведении, — вспоминал начальник охраны Власик, — скрепя сердце приходилось докладывать отцу и расстраивать его»[1148]. Василий видел, что отец души не чаял в его младшей сестре, постоянно напоминая сыну, чтобы тот брал пример со Светланы[1149]. Та старательно училась под присмотром своей няни — Бычковой[1150]. «Сталин, человек абсолютно не сентиментальный, выказывал совершенно нетипичную нежность к своей дочери, — вспоминал грузинский функционер Кандид Чарквиани. — Он называл ее „моей маленькой хозяйкой“, сажал ее к себе на колени и целовал. „С тех пор, как она осталась без матери, я все время говорю ей, что она — хозяйка в доме“, — говорил он нам»[1151]. Сталин требовал от нее, чтобы она отдавала ему приказы, и она отправляла письменные приказы «Секретарю № 1», а тот отвечал: «Покоряюсь». Впрочем, вспоминала она и о том, что отец был погружен в себя. «Иногда, — писала она, — отец любил слушать, как играют дети». Ночевать Сталин отправлялся на Ближнюю дачу. «…отец, уже одетый в пальто, заходил иногда еще раз ко мне в комнату и целовал меня спящую, на прощание, — добавляла Светлана. — Пока я была девчонкой, он любил целовать меня, и я не забуду этой ласки никогда»[1152]. Иногда от нее слышали: «Пусть меня весь мир ненавидит, лишь бы меня любил папа. Если папа скажет мне полезть на Луну — я полезу»[1153],[1154].

Брешь в публичном молчании, окружавшем личную жизнь Сталина, пробил Кирилл Какабадзе, советский торговый представитель в Берлине от грузинских марганцевых рудников, ставший невозвращенцем и опубликовавший в британской газете Sunday Express (08.04.1934) клеветническую статью, в которой описывались «оргии», якобы устраивавшиеся Сталиным в его «личном поместье» в Зубалове площадью 300 тысяч акров. «Сталин живет как царь, — писал Какабадзе, заявляя, что его жизнь обходится государству в 300 тысяч фунтов в год и в тысячу человек в день. — Он обосновался в обширных апартаментах, когда-то служивших жильем Ивану Грозному». Советские представители в Лондоне просили прислать для публикации в британской прессе компрометирующий материал на Какабадзе (ОГПУ, взявшись за дело, выяснило, что он происходил из купеческой семьи), но затем статьи Какабадзе были перепечатаны в германской прессе[1155]. Сталин отыгрался на Берии, своем помощнике во всех делах, связанных с Грузией, написав ему (14 апреля): «Кроме арестованных в московских гостиницах грузинских кутил и безобразников арестована еще большая группа безобразников в Ленинграде. Разнузданность так называемых представителей грузинских хозорганизаций легла позором на Закавказских организациях. Обязываем вас принять срочные меры к ликвидации безобразий, если не хотите, чтобы Закорганизации попали под суд ЦК ВКП(б)»[1156].

Общие враги

Сталин устремлял алчные взоры на Китайский Туркестан, или Синьцзян («Новая граница»). С января по апрель 1934 года он вел там малую войну. Под влиянием вновь вспыхнувшего массового мусульманского восстания сотрудники Коминтерна стали подумывать о том, чтобы устроить там социалистическую революцию, однако советская военная разведка указывала, что, хотя мятежников поддерживает почти все мусульманское население (90 %), успешная исламская война за независимость в Китайском Туркестане может стать вдохновляющим примером для казахов и киргизов в Советском Туркестане или даже для монголов. Сталин решил послать в Синьцзян около 7 тысяч агентов ОГПУ и бойцов Красной армии, а также аэропланы, артиллерию, горчичный газ и коммунистов из числа советских узбеков для защиты местного китайского губернатора. Примечательно, что с его позволения советские силы объединились с бывшими белогвардейцами, которым были обещаны амнистия и советское гражданство. И замаячившая было на горизонте победа повстанцев-мусульман обернулась поражением. В отличие от японцев в Маньчжурии Сталин не стал создавать в Синьцзяне независимое государство, но упрочил свою неформальную власть в этой провинции, создавая там военные базы, посылая туда советников и получив концессии на добычу угля, нефти, вольфрама и олова. Около 85 % синьцзянской торговли приходилось на СССР[1157]. Британские и японские наблюдатели, а также китайские газеты кричали о советском «империализме»[1158]. Чан Кайши мог поддерживать связь со столицей Синьцзяна — Урумчи лишь с позволения советских властей[1159].

Тем временем в Москву снова приехал посол Буллит, вернувшийся в США после недолгого, но феерического декабрьского пребывания в Москве. «Атмосфера медового месяца совершенно испарилась еще до моего прибытия», — писал он Рузвельту (13.04.1934)[1160]. В тот же день Конгресс США принял Закон Джонсона, который запрещал зарубежным странам торговать своими облигациями в США при отсутствии специального разрешения; тем самым правительство Рузвельта фактически лишалось возможности выдавать займы Советскому Союзу, пока еще шли переговоры о запоздалой выплате долгов царского и Временного правительств[1161].

Так или иначе, в глазах Сталина угроза неожиданного японского нападения отступила[1162]. Гитлеровская Германия представляла собой куда большую загадку[1163]. 19 апреля сталинские шпионы добыли копию секретного документа, отправленного в Лондон британским послом в Берлине Эриком Фиппсом, который цитировал слова Гитлера: «Лучше быть уважаемым и нелюбимым, нежели быть слабым и любимым». Фиппс утверждал, что «в отношении России, однако, Гитлер готов оставить чувство в стороне и проводить политику реальности»[1164]. В следующем перехваченном донесении Фиппса говорилось (в русском переводе): «[Нацистский] Режим держится крепко, и штурмовые отряды столь дисциплинированны, что он [Гитлер] может быть подвергнут опасности лишь в результате серьезного восстания или медленного процесса разложения изнутри». Сталин подчеркнул этот фрагмент[1165]. Балицкий, начальник ОГПУ на Советской Украине, прислал Сталину доклад о германских консульствах в Харькове, Киеве и Одессе, во главе которых отныне стояли члены нацистской партии, якобы проводившие работу по вербовке в нацистскую молодежную организацию и штурмовые отряды среди полумиллиона этнических немцев, проживавших в Советской Украине. Балицкий произвел аресты советских «фашистов»[1166].

5 мая 1934 года польский министр иностранных дел Бек, выполняя свое обещание, досрочно продлил пакт о ненападении с Советским Союзом[1167]. Однако Сталин расценил сообщения о том, что Польша пытается сохранить нейтралитет в отношении своих огромных соседей, как дезинформацию, усматривая за спиной Польши, впрочем, как и за спиной всех прочих врагов СССР, Англию. Сталин не мог или не желал понять, что «империалистическая» Англия имеет тех же врагов, что и СССР: нацистскую Германию в Европе и милитаристскую Японию в Азии[1168]. Англо-советские отношения были скверными[1169]. Сотрудник британского посольства сэр Уильям Стрэнг сообщал из Москвы, что нацистский идеолог Розенберг назван в «Правде» «лакеем британского империализма»[1170]. Кроме того, должностные лица в Лондоне пожимали плечами в ответ на советские заявления о том, что «за спиной Японии и Германии» в реальности стоит Англия, как выразился на XVII съезде партии Дмитрий Мануильский из Коминтерна. Этот сын украинского православного священника в типичном духе разговоров про «противоречия капитализма» заявил, что Англия натравливает две эти державы на Советский Союз с целью избежать новой войны между империалистами из-за колоний[1171]. Даже бывшие царские офицеры Александр Свечин и Борис Шапошников писали, что Польша, Румыния и прочие государства-лимитрофы в конечном счете подчиняются воле Лондона и Парижа[1172].

Тухачевский негласно стоял на том, что, поскольку Польша и Румыния рано или поздно непременно нападут на СССР, Красная армия должна воспользоваться скверным состоянием железных дорог у этих непримиримых врагов и нанести по ним смертельный удар, прежде чем они успеют провести мобилизацию. Идея такой превентивной войны казалась тем более привлекательной, что обычай формального объявления войны вышел из употребления[1173]. Однако при всех разговорах о неизбежности войны Сталин не собирался воевать[1174].

Не собиралась воевать и Англия. Хотя Япония с вожделением смотрела на подчиненные Англии территории в Южной и Юго-Восточной Азии, она была занята Китаем, однако у Германии, подвластной Гитлеру, руки как будто бы были связаны не так сильно, при том что авторитет Британии оказался под вопросом[1175]. Впрочем, британское общество испытывало сильнейшее желание избежать новой катастрофической войны и по большей части сочувствовало Германии, недовольной Версальским договором. К этому прибавлялся политико-идеологический вызов со стороны Коминтерна и стоявшего за его спиной Советского Союза, который как будто бы успешно осуществил индустриализацию — вопреки британским ожиданиям. Какое-то примирение с нацистской Германией представлялось рецептом безопасности не только Сталину, но и Лондону.

Поэт — поэту

Поэт Осип Мандельштам, возмущенный голодом, сочинил шестнадцать строк, возлагавших вину на Сталина. В этом стихотворении, которое автор прочел нескольким близким знакомым, диктатор не назывался по имени, однако содержалась насмешка над «кремлевским горцем» с его жирными пальцами и частично осетинскими корнями. В апреле 1934 года Мандельштам встретил на улице поэта Бориса Пастернака — они были знакомы с 1922 года — и тоже прочел ему свои обличительные стихи. По слухам, Пастернак назвал их самоубийственными и сказал: «Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал»[1176]. В ночь с 16 на 17 мая Мандельштам был арестован в своей квартире, причем сотрудники органов изъяли его рукописи, письма и записную книжку с адресами. Поэту было разрешено взять с собой кое-какие вещи и несколько книг, и он якобы взял в тюрьму «Ад» Данте[1177].

Тем временем начался процесс приема членов в новый Союз писателей, и 15 мая членские билеты получили Фадеев, Бедный, Пастернак и другие[1178]. Об аресте Мандельштама убитый этим известием Пастернак узнал от Анны Горенко (г. р. 1889), известной как Анна Ахматова, которая вечером того же дня прибыла из Ленинграда. Пастернак отправился к жене Мандельштама Надежде, и они, насколько известно, попытались связаться с Бедным, который когда-то обещал при необходимости вступиться за Мандельштама, но тот, выпавший из окружения Сталина, счел свое вмешательство бесполезным[1179]. Надежде Мандельштам удалось попасть в Кремль и встретиться с Енукидзе, но это тоже ничего не дало. По-видимому, Пастернак ходил в редакцию «Известий» и заклинал Бухарина принять меры. (Пастернак переводил для «Известий» литературные тексты и зарабатывал этим на жизнь[1180].) По словам женщины, впоследствии вступившей с Пастернаком в любовную связь, он «как сумасшедший носился по городу, говоря всем, что он ни в чем не виноват, и отрицая свою ответственность за исчезновение Мандельштама». Вообще говоря, Пастернак не знал, что Мандельштам на допросе не стал называть всех людей, которым читал свое стихотворение, включая Пастернака, и назвал лишь тех, чьи имена и так были известны следователю[1181]. В то же время пример обратного рода дает писатель Павленко, который хвастался знакомым, что ему по секрету разрешили подслушивать допрос Мандельштама на Лубянке — судя по всему, из-за двери в соседний кабинет[1182].

Как ни странно, Мандельштам не был приговорен ни к смерти, ни даже к лагерю, а всего лишь к ссылке в городок Чердынь на Северном Урале и даже получил разрешение взять с собой жену. В начале июня 1934 года он пытался покончить с собой, выбросившись из окна. Бухарин сообщил Сталину о хрупкой психике поэта, отмечая, что «Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М[андельштам]а — и никто ничего не знает»[1183]. 13 июня Пастернака позвали к телефону в его коммунальной квартире на Волхонке. Звонивший сказал ему, что сейчас с ним будет говорить Сталин, но Пастернак, как и Булгаков несколькими годами ранее, решил, что это розыгрыш, и повесил трубку. Телефон зазвонил снова, тот же голос сказал, что звонят из кабинета Сталина, и, чтобы развеять недоверие, продиктовал специальный номер, по которому следовало перезвонить. Пастернак набрал его, и вскоре в трубке раздалось: «Сталин слушает».

Сталин сообщил Пастернаку, что дело Мандельштама пересмотрено в благоприятную для него сторону. (Приговор свелся к одному лишь запрету на проживание в крупнейших городах; Мандельштам с женой перебрались в Воронеж.) Сталин спросил Пастернака, дружит ли тот с Мандельштамом, и это был вопрос-ловушка. Если бы Пастернак сказал «да», его можно было бы обвинить в соучастии; сказав «нет», он бы предал Мандельштама. «Поэты редко дружат, — ответил Пастернак. — Они ревнуют друг друга». Тогда Сталин сказал, что если бы с его другом случилось что-то ужасное, то он бы на стену полез, чтобы ему помочь, а затем спросил у Пастернака, действительно ли Мандельштам «мастер». Опять вопрос-ловушка: это могло относиться к стихам о «кремлевском горце». Что Пастернак ответил на это, не вполне ясно. Насколько известно, он выразил желание встретиться со Сталиным лично. Но тут Сталин повесил трубку. Пастернак снова набрал названный ему номер и попросил Поскребышева соединить его со Сталиным, но помощник диктатора сказал, что Сталин занят. Пастернак спросил, можно ли ему рассказывать об этом звонке другим, и Поскребышев ответил, что это его дело[1184]. В тот же день Пастернак все рассказал Илье Эренбургу (который жил в Париже с советским паспортом, но только что прибыл в Москву вместе с Андре Мальро). Эренбург поделился этой сенсационной новостью с несколькими другими писателями[1185]. Что касается Пастернака, этот звонок закончился для него слишком быстро, но продолжал звучать у него в голове до конца жизни.

Новый авторитет

Из Германии наконец был выслан болгарин Георгий Димитров, оправданный, но так и не получивший свободу сотрудник Коминтерна. Он прибыл в Москву самолетом (27 февраля 1934 года), и Сталин приветствовал его как героя, одарив советским гражданством[1186]. «Трудно себе представить, — записывал в своем дневнике Димитров, — более грандиозную встречу или большую дозу симпатии и любви»[1187]. Он стал вторым самым известным в мире коммунистом после Сталина[1188]. Димитров получил квартиру в принадлежавшем Коминтерну отеле «Люкс», где также проживали молодой югослав Иосип Броз Тито и вьетнамец Нгуен Ай Куок, впоследствии получивший известность как Хо Ши Мин[1189]. (Вскоре Димитрову была выделена одна из 550 роскошных квартир в новом правительственном доме — элитном жилом комплексе, получившем известность как Дом на набережной; он был спроектирован Борисом Иофаном и построен Ягодой на месте винных складов на берегу Москвы-реки, в двух шагах от кремлевских стен[1190].) Сталин часто звонил ему. Димитров, поправлявший здоровье под Москвой на даче в Архангельском, в бывшем имении князей Голицыных и Юсуповых, просил о встрече с ним. 6 апреля по сигналу Сталина Димитрова сделали членом исполкома Коминтерна, а на следующий день у них состоялся разговор с глазу на глаз в «Уголке» у Сталина[1191].

Кое-кто из коммунистов, включая немцев, сумевших сбежать за границу от нацистского террора, выступал за поворот к сотрудничеству с другими левыми партиями[1192]. Однако Сталин подчеркивал необходимость отвлечь европейских рабочих от парламентаризма, отсутствие которого позволило русским рабочим проникнуться в 1917 году революционными настроениями. «Буржуазия всех стран скатится к фашизму», — говорил он Димитрову, считая, что благодаря этому коммунисты получат возможность привлечь на свою сторону рабочих, при условии, что последним растолкуют, что эра парламентаризма подходит к концу, и, следовательно, смогут переиграть социал-демократов. Тем не менее он указывал, что «мы не сможем сразу же и без всяких хлопот завоевать доверие миллионов европейских рабочих». В то же время он призывал Димитрова брать на себя руководство Коминтерном: «Куусинен хорош, но педант; Мануильский — агитатор; [Вильгельм] Кнорин — пропагандист! [Осип] Пятницкий слишком узок… Кто говорит, что эта „четверка“ не подлежит замене?» Молотов поддакнул: «Вы смотрели в лицо врагу. И теперь, после тюрьмы, вам надо брать дело в свои руки»[1193].

Во время первомайского парада 1934 года Димитров по настоянию Сталина стоял рядом с ним на Мавзолее, что всегда служило для кремленологов важным сигналом. Димитров, воспользовавшись возможностью, попросил о новой приватной аудиенции, когда это будет удобно диктатору; Сталин согласился принять его на следующий день. «Сами выбирайте, где и как появляться на публике и что писать, — поучал он Димитрова в своем „Уголке“. — Не поддавайтесь никаким уговорам»[1194]. Димитров вдохновлялся недавними событиями во Франции, где рабочие в ответ на антипарламентские мятежи ультраправых, монархистских и фашистских союзов забыли о межпартийных раздорах в левом крыле и совместно провели всеобщую забастовку с намерением не допустить, чтобы Франция пошла по пути Германии[1195]. «Стена между рабочими-коммунистами и социал-демократами должна быть разрушена», — заявил Димитров 11 мая прибывшему в Москву вождю Французской коммунистической партии Морису Торезу. Однако он имел в виду не сотрудничество с лидерами социал-демократических партий, а удвоение усилий с целью переманить на свою сторону рядовых партийцев[1196]. Ситуация еще больше обострилась 19 мая, когда на родине Димитрова, в Болгарии, в результате переворота к власти пришли силы фашистского толка. Тем не менее не только Сталин, но и Пятницкий (настоящая фамилия Таршис), Бела Кун, Вильгельм Кнорин, Соломон Лозовский (Дридзо) и Евгений Варга ненавидели социал-демократов и выступали против широкого левого антифашистского фронта.

Провалы

Сталин неоднократно вызывал для разговоров у себя в «Уголке» Артузова, точно предсказавшего действия Польши. (Когда сотрудники разведки входили в кабинет, Литвинов удалялся[1197].) В течение нескольких лет подряд советская военная разведка в Европе страдала от катастрофических провалов из-за пренебрежения элементарным правилом: она вербовала агентов среди членов местных коммунистических партий (которые находились под полицейским надзором)[1198]. В составленном Ягодой для Сталина и Ворошилова списке всех провалившихся агентов с именами, датами и причинами провала, занимавшем десять страниц, подчеркивались такие причины провалов, как «засоренность предателями», «подбор зарубежных кадров из элементов, сомнительных по своему прошлому и связям» и «несоблюдение правил конспирации», которые в сумме вели к тому, что Советскому Союзу скармливалась масса «дезориентирующих нас материалов»[1199]. 26 мая 1934 года Сталин назначил Артузова заместителем начальника военной разведки, в то же время оставив его главой внешней разведки ОГПУ, что являлось беспрецедентным сочетанием должностей[1200].

В течение месяца Артузов составил подробный доклад — его адресатами были Сталин и Ворошилов и не был Ян Берзин, номинальный начальник военной разведки, — в котором указывалось, что СССР фактически не ведет военную разведку в Румынии, Латвии, Эстонии, Финляндии, Франции и Италии. Артузов предлагал снова ввести запрет на вербовку иностранных коммунистов в качестве шпионов, больше платить зарубежным оперативникам и улучшить их жилищные условия. Также Сталин сделал фатальную ошибку, согласившись с рекомендацией Артузова упразднить аналитический отдел военной разведки, игравший роль центра, в котором оценивалась вся масса поступающей информации. Артузов указывал, что подобного всезнающего и потому ненадежного аналитического отдела не имеется в иностранном управлении ОГПУ (что было одним из его недостатков)[1201]. Военная разведка была подчинена непосредственно наркому обороны, полномочия которого соответственно расширились[1202].

Что касается контрразведки, ОГПУ утверждало, что один из советских шпионов в китайском Харбине был двойным агентом, который помог японцам ликвидировать часть советской агентурной сети на Дальнем Востоке[1203]. Сталин осведомился у Ягоды, кто из советских оперативников завербовал этого шпиона[1204]. Вызывает недоумение гораздо более важный случай. ОГПУ на основании расшифрованных телеграмм японского военного атташе Торасиро Кавабэ установило наблюдение за полковником Василием Смагиным, заведовавшим внешними сношениями Красной армии. «Нами точно установлено, что Смагин в январе 1934 года, пользуясь своими личными служебными возможностями, взял у рядового сотрудника IV-го Управления [военная разведка] на дом на 3 дня 57 карточек секретного агентурного материала о Японии и 29 карточек по Китаю, что к его текущим служебным обязанностям не имеет никакого отношения», — писал Ягода. Сталин подчеркнул и этот фрагмент, и другой, в котором говорилось о связях Смагина с Кавабэ. Тем не менее Смагин был всего лишь уволен и остался без работы — и в конце концов получил место преподавателя[1205].

«Ночь длинных ножей»

После отказа Гитлера от членства в Лиге Наций во Франции начало разрушаться послевоенное табу на идею о каких-либо «союзах»[1206]. С момента прихода Гитлера к власти Литвинов призывал заключить против него региональный пакт, позаимствовав из лексикона Лиги понятие «коллективная безопасность» и указывая, что «мир неделим» (то есть либо все страны живут в мире, либо ни одна из них не будет знать мира). Ленин расценивал Литвинова как «самого крокодилоподобного из наших дипломатов», способного вцепиться в человека и уже не отпускать его[1207]. Однако Сталин не был в восторге от идеи регионального пакта без участия Германии, который бы выглядел как антигерманский, но при этом даже не гарантировал бы безопасность советских границ в Прибалтике. Кроме того, он не желал давать предлог для создания польско-германского блока прямо у своих границ[1208]. Тем не менее он рассматривал переговоры с Парижем как полезный инструмент на своих переговорах с Берлином, точно так же как их рассматривали французы[1209].

9 июня 1934 года СССР был признан Чехословакией и Румынией, членами Малой Антанты, а 27 июня наряду с проектом сепаратного франко-советского соглашения был распространен проект всеобъемлющего Восточного пакта с участием Франции, СССР, Малой Антанты, Прибалтийских государств, Германии, Польши и Финляндии[1210]. 29 июня Сталин получил агентурное донесение ОГПУ («от серьезного польского источника»), в котором утверждалось, что Пилсудский, пригласив в Варшаву Геббельса, тем самым давал понять Парижу, что он в состоянии сорвать заключение гипотетического франко-советского пакта[1211].

Альтернативой попытке обеспечить безопасность СССР посредством договора с Францией служил поворот Коминтерна к единому фронту с социал-демократами против фашизма. В своем дневнике Димитров записал загадочные слова (29.06): «Сталин. Я так и не ответил вам. У меня не было времени. По этому вопросу у меня по-прежнему нет никаких соображений. Что-то необходимо подготовить!» (Помимо этого, Димитров записал для себя: «Так одинок и так несчастлив лично! Сейчас мне едва ли не труднее, чем в последний год в тюрьме». Но затем Димитров, несмотря на свой брак с делом коммунизма, принял меры против личного одиночества, возобновив переписку с Розой Флейшман, еврейкой-коммунисткой из Судетской области Чехословакии, с которой он много лет назад познакомился в Вене и которая вскоре стала его второй женой и спутницей жизни, какой не было у Сталина[1212].)

Центральный Комитет проводил пленум, собравший полный состав впервые с момента партийного съезда, посвященный вопросу мясного снабжения и животноводства[1213]. Тем временем рано утром 30 июня 1934 года по приказу Гитлера в баварском курортном городке был арестован капитан Эрнст Рем, начальник штаба СА (штурмовых отрядов); затем были арестованы еще 2 тысячи человек. Открытый гомосексуалист Рем, надутый тучный человек с хорошо заметным шрамом на левой щеке, был одним из немногих, фамильярно обращавшихся к Гитлеру на «ты». За ним шло около 3 миллионов штурмовиков, плохо вооруженных и неорганизованных, но более многочисленных, чем члены нацистской партии, и почти в тридцать раз превышавших по численности рейхсвер (размер которого был ограничен Версальским договором)[1214]. Штурмовики Рема, одетые в коричневые рубашки, добивались постоянного места в нацистском строю в качестве награды за то, что они помогли прийти Гитлеру к власти и нападали на врагов нацистов (левых, евреев), однако Рем сбавил тон своих заявлений о продолжении революции и подчинился приказу Гитлера, требовавшему, чтобы он сам ушел в отпуск для поправки здоровья и отправил в отпуск своих штурмовиков (у большинства из них он кончался в августе). Однако генералы рейхсвера, подчинявшиеся не канцлеру Гитлеру, а Гинденбургу, твердо стояли на том, что военизированные отряды штурмовиков необходимо нейтрализовать. При этом своих соперников-штурмовиков не любили ни в СС (охранные отряды, подчинявшиеся Генриху Гиммлеру), ни в СД (служба безопасности во главе с Рейнхардом Гейдрихом), ни в гестапо (тайная полиция, тоже находившаяся в ведении Гейдриха). Слухи о грядущем разгроме штурмовых отрядов стали причиной еще одного пьяного дебоша, устроенного штурмовиками в Мюнхене вечером 29 июня[1215]. Одновременно Гитлеру сообщили, что президент Гинденбург готов объявить военное положение и 30 июня принял бывшего консервативного премьер-министра Франца фон Папена. В конце концов после долгих колебаний фюрер счел необходимым разделаться и с штурмовиками, и с традиционными консерваторами.

Армейский генералитет передал свои ресурсы в распоряжение СС и позволил им сфабриковать доказательства «путча», якобы готовившегося штурмовиками при содействии некоей неназванной зарубежной страны[1216]. И все же это выглядело нелепостью: штурмовики сыграли такую же решающую (и такую же незаменимую) роль в нацистской революции, как кронштадтские моряки — в большевистской революции в России. В ходе двухчасового выступления в Рейхстаге (12 депутатов которого в дальнейшем оказались среди казненных) Гитлер, чья речь транслировалась по радио, подчеркнул безнравственность штурмовиков и гомосексуализм Рема и заявил, что долг патриота требовал от него предотвратить запланированную штурмовиками «Ночь длинных ножей»[1217]. Сталин якобы тоже настойчиво добивался от только что прибывшего в Берлин советского посла подробностей о «резне»[1218]. «Известия» посвятили выступлению Гитлера в Рейхстаге о «Ночи длинных ножей» четыре колонки на первой полосе газеты[1219]. «Какой молодец! — согласно позднейшим воспоминаниям Микояна, заявил Сталин в своем ближнем кругу. — Отличная работа. Знает, как действовать!»[1220] В аналитической статье, написанной по горячим следам авторами из Коминтерна, не содержалось никаких указаний на динамику нацистского режима и утверждалось лишь, что «крупная монополистическая буржуазия» раздавила «мелкобуржуазную прослойку»[1221]. В передовице «Правды» (02.07.1934) утверждалось, что «германский фашизм снова разоблачил себя как агентура финансового капитала». Британская разведка тоже оказалась не на высоте, увидев в германских событиях триумф рейхсвера над партией и «возвращение линии Рапалло» на сближение с Советским Союзом[1222]. На самом же деле данные события привели к укреплению связей нацистов с армией и крупной промышленностью на условиях Гитлера, в то же время открыв для него путь к слиянию должностей канцлера и президента после кончины Гинденбурга. В идеологическом плане СС впоследствии оказались еще более радикальной структурой, чем штурмовики.

Если слухи о восторженной реакции Сталина верны, то он тоже ошибался. Это была первая (и единственная) кровавая чистка рядов режима за все время правления Гитлера. Фюрер согласился избавиться от Рема только под нажимом со стороны Геринга, Гиммлера и Гейдриха, однако он все еще надеялся, что Рема удастся уговорить самому сделать это. (Однако вождь штурмовиков не прикоснулся к пистолету, который оставили для него в тюремной камере, и его пришлось казнить[1223].) Несмотря на всю шумиху, без суда было убито 85 известных личностей, и всего 50 из них были штурмовиками. Кое с кем были сведены личные счеты[1224]. Ни Сталин, ни британская разведка в целом не осознали консолидации антибольшевистского начала в нацистском движении[1225].

И все же Сталин не был готов махнуть рукой на нацистскую Германию. 1 июля 1934 года, после того как пленум ЦК завершил работу, Димитров передал ему черновой вариант своего политического доклада на грядущем VII конгрессе Коминтерна (запланированном на осень). Пусть Димитров одержал верх над Гитлером, Герингом и Геббельсом, но он по-прежнему выказывал чрезмерное благоговение перед советским диктатором. В свою очередь, Сталин попросил Димитрова «обдумать» его предложения; сделанные им замечания на полях доклада указывают, что он был отнюдь не готов отказаться от своего отношения к социал-демократии как к левому крылу фашизма. Димитров задавался вопросами: «Правильной ли является огульная квалификация социал-демократии как социал-фашизма» и «Правильно ли считать социал-демократию везде и при всяких условиях главной социальной опорой буржуазии». Сталин написал на полях: «Насчет руководства — да, только не „огульная“». Помимо этой ничтожной уступки, в том месте, где Димитров осторожно пытался реабилитировать часть социал-демократов с целью обеспечить основу для сотрудничества в борьбе с фашизмом, Сталин многозначительно приписал: «Против кого этот тезис[?]»[1226] 5 июля Политбюро узнало, что Германия, все еще страдавшая от последствий кризиса, проявляет больше склонности к тому, чтобы выдать кредит в 200 миллионов марок на покупку немецкого промышленного оборудования[1227]. Димитров, страдавший от латентной малярии, хронического гастрита и других недугов, на два месяца отправился на лечение в Грузию.

Укрепление социалистической законности

10 июля 1934 года после шести месяцев внутренних колебаний режим объявил о том, что вместо ОГПУ создается НКВД (Народный комиссариат внутренних дел)[1228]. Менжинский в начале 1934 года вновь обратился к Сталину с просьбой об отставке. («Никаких занятий. Только лежи 24 часа в сутки, — записывал он в своем дневнике в Кисловодске. — Смерть, вот она. Ты день лежишь в гамаке, а она сидит напротив»[1229].) Сталин предложил Кагановичу поговорить с ним и, может быть, удовлетворить его просьбу. Но 10 мая у Менжинского остановилось сердце. Четыре дня спустя урна с его прахом была захоронена в кремлевской стене под залпы артиллерийского салюта[1230]. Ходили слухи, что Сталин собирался назначить на его место Микояна, что привело в ужас банду Ягоды и обрадовало других чекистов, высоко ценивших лукавый юмор Микояна и лекции, которые он читал в их клубе[1231]. Однако Сталин назначил наркомом Ягоду, а его первым заместителем — Янкеля Соренсона, известного как Яков Агранов[1232]. Режим только что дополнил статью 58 Уголовного кодекса РСФСР (контрреволюционная деятельность) новыми пунктами (2–13), охватывающими попытки захвата власти, шпионаж, антисоветскую пропаганду и агитацию, а также троцкизм[1233]. Как предлагал Сталин, дезертирство из армии отныне каралось как измена, за которую полагалась смертная казнь или при наличии смягчающих обстоятельств десять лет заключения[1234]. Тем не менее создание НКВД воспринималось как настоящая правовая реформа[1235]. Вскоре после этого Политбюро параллельно увеличило численность судейского корпуса и штатов прокуратуры с одновременным повышением окладов[1236]. Как объяснял Каганович, «реорганизация ОГПУ означает, что мы, как и в более нормальные времена, можем наказывать по суду, не прибегая к внесудебным репрессиям, как мы делали до сих пор»[1237].

Эту новую установку следовало разъяснить сотрудникам органов[1238]. «В капиталистических странах вместо „хваленого“ буржуазного порядка хаос, море крови бессудно казненных, газы, пулеметы и броневики на улицах, — заявил Ягода, выступая по случаю создания НКВД. — Если сейчас в деревне у нас нет широких кулацких формирований, которые были раньше, если и в городе контрреволюция не носит тот характер, какой она носила раньше, встает вопрос, в каком виде, в каких формах возможна… деятельность контрреволюционных агентов?» На это он ответил, что бывшие партии (эсеры, меньшевики, буржуазные националисты) способны возродиться и объединиться с оппозиционными элементами из числа коммунистов (троцкистов, правых уклонистов) ради проведения актов шпионажа и саботажа, в силу чего НКВД следует отказаться от массовых арестов, так как теперь нужна «тонкая, тщательная и глубокая агентурная работа»[1239]. Отныне при ведении следствия стало необходимым более тщательное соблюдение процедурных правил[1240]. В конечном счете целью реформы являлось повышение сплоченности государства под лозунгом «укрепления революционной законности»[1241]. Но это отнюдь не означало какого-либо ограничения власти Сталина, выходившей за рамки закона, следствием чего и служили многие из тех случаев произвола, которые вызывали его недовольство[1242].

Художники и государство

Формально Союз советских писателей являлся общественной организацией, но по сути это был государственный орган, чего никто и не скрывал[1243]. Вопросам эстетики уделялось самое минимальное внимание[1244]. Работа союза в преддверии учредительного съезда сводилась к бесчисленным заседаниям его правления и всевозможных комитетов и к развлечениям. Правление союза размещалось в особняке XIX века на улице Воровского (прежде Поварской), в самом аристократическом районе Москвы, на территории древнего имения Долгоруковых. (Оно описано у Толстого в «Войне и мире» как имение Ростовых.) При этом Центральном доме литераторов существовали библиотека с газетами и журналами, ресторан, сильная команда бильярдистов, кружки тенниса, шахмат и верховой езды, а также группы по изучению иностранных языков и самых разных предметов. Кроме того, Союзу писателей отошел новый дачный поселок Переделкино, в котором, как и в Центральном доме литераторов, существовала кое-какая самодеятельная интеллектуальная жизнь (кружки, приемы гостей), хотя она омрачалась наличием осведомителей, как добровольных, так и завербованных путем шантажа[1245].

Прошло два года с тех пор, как было принято соответствующее постановление Политбюро, а учредительный съезд Союза писателей, несколько раз откладывавшийся, так и не был проведен. Предполагалось, что ключевым событием съезда станет выступление Горького, но 11 мая 1934 года в 38-летнем возрасте скончался его сын Максим Пешков. На пикнике по случаю Первого мая он напился в компании сотрудников тайной полиции, заснул на скамье под открытым небом и слег — врачи поставили ему диагноз «грипп». 12 мая он был похоронен на Новодевичьем кладбище (за день до того, как началось прощание с телом Менжинского в Доме союзов). Горький был раздавлен. Как отмечал один его близкий друг, он «уже не принадлежал себе, и казалось, что он не человек, а учреждение», обязанное выполнять свой долг[1246]. Ходили слухи, что сына Горького убили власти с целью запугать его[1247]. Однако незадолго до дня, на который наконец было назначено открытие съезда, Горький обратился с решительным письмом к Сталину, прося освободить его от роли председателя, и написал страстную статью для «Правды», в которой нападал на партийных аппаратчиков, вознамерившихся контролировать литературу (Каганович велел Мехлису придержать статью). «Литературные дела обостряются», — писал Каганович Сталину, занятому другими делами, по которым Каганович просил совета (Япония, хлебозаготовки). Сталин ответил спустя три дня: «Надо разъяснить всем литераторам коммунистам, что хозяином в литературе, как и в других областях, является только ЦК и что они обязаны подчиняться последнему беспрекословно»[1248].

28 июля 1934 года был создан Литературный фонд, цель которого заключалась в оказании материальной поддержки нуждающимся деятелям культуры, включая начинающих писателей; тем самым была формализована практика выдачи им по тому или иному случаю обуви и зимних пальто. Средства фонда складывались из 10-процентных отчислений от гонораров, выплачивавшихся издательствами, и отчислений от гонораров за выступления в размере 0,5–2 %. Кроме того, бюджет Литературного фонда на 25 % состоял из средств, выделявшихся государством. Вскоре в фонд поступило около 100 тысяч заявок на получение помощи (многие писатели подавали заявки неоднократно)[1249]. За закрытыми дверями между писателями велись ожесточенные споры о том, способствует ли такая помощь творческой деятельности или препятствует ей, не давая голодать[1250]. Также Литературный фонд получил разрешение построить еще несколько дач в Переделкине. Из трех десятков писателей, первыми поселившихся там со своими семьями, лишь немногие были членами партии. Большинство писателей не вносили даже номинальную плату за аренду дач[1251].

Учебник истории

23 июля 1934 года Сталин принял британского писателя Герберта Уэллса, бравшего интервью еще у Ленина, и они обсудили судьбы мира[1252]. (Впоследствии Радек прислал Сталину перевод тех мест, где Уэллс пишет о нем в своей автобиографии, вышедшей в том же году, и отметил: «Не удалось прельстить девушку»[1253].) Последних посетителей в Москве Сталин принял 29 июля. По приказанию Власика их специальный поезд по соображениям безопасности должен был прибыть в Сочи на удаленную товарную станцию, но Сталин, несмотря на всю свою одержимость безопасностью, не захотел прятаться и пожелал сойти с поезда на пассажирском вокзале. Там его ждал черный «роллс-ройс», но Сталин предпочел немного прогуляться, ошеломляя случайных свидетелей[1254]. Тем летом он планировал поработать над новым учебником истории. Несколько лет назад в письме в журнал «Пролетарская революция» он обрушился на одного историка, порицавшего Ленина за то, что тот якобы недостаточно критиковал угрозу центризма в германской социал-демократии перед Первой мировой войной. Сталин вопреки фактам тенденциозно преувеличил аргументацию автора и назвал статью «антипартийной и полутроцкистской». Кроме того, Сталин не был согласен с мнением автора о том, что еще много документов остаются неизвестными. «Кто же, кроме безнадежных бюрократов, может полагаться на одни лишь бумажные документы? — писал он. — Кто же, кроме архивных крыс, не понимает, что партии и лидеров надо проверять по их делам, прежде всего, а не только по их декларациям?»[1255]

Вскоре после этого при Политбюро была создана комиссия по написанию новой истории партии. Однако даже учебник, написанный верным псом Ярославским, был отклонен Сталиным из-за отсутствия ярких героических фигур[1256]. Сталин потребовал от своих подручных вплотную заняться этим вопросом[1257]. Функционеры собрали большую группу историков. «Мы вошли в зал заседаний гуськом, — записывал в дневнике Сергей Пионтковский. — Всего в комнате было человек 100… Сталин все время вставал, курил трубку и прохаживался между столами». Он прерывал основного докладчика, а затем сам взял слово. «Сталин говорил очень тихо. В руках он держал все учебники для средней школы, говорил с небольшим акцентом, ударяя рукой по учебнику, заявлял: „учебники эти никуда не годятся“… Что, говорит, это такое „эпоха феодализма“, „эпоха промышленного капитализма“, „эпоха формаций“ — все эпохи и нет фактов, нет событий, нет людей, нет конкретных сведений, ни имен, ни названий, ни самого содержания». И далее: «Нам, сказал Сталин, нужны учебники с фактами, событиями и именами. История должна быть историей»[1258].

Понятно, что за закрытыми дверями Сталин оперировал точно такими же голыми схемами: феодальная эпоха, капиталистический способ производства, буржуазная демократия[1259].

В Сочи диктатор вызвал к себе Кирова, который прибыл в начале августа и остановился на даче «Зензиновка» (где прежде останавливался Рыков). Сочинение трудов по истории не было сильной стороной Кирова. Впрочем, Сталин вызвал еще и Жданова, самого молодого из его фаворитов. Перед отъездом из Москвы Сталин в разговоре с Александрой Коллонтай, советским послом в Швеции, в шутку называл себя «правым уклонистом» в отличие от «левого уклониста» Жданова, что говорило не столько о политике Сталина, сколько об экстремистских наклонностях Жданова[1260]. Кроме того, в июле-августе в Сочи находились Василий и Артем, и Сталин дал им на пробу черновой вариант учебника истории. 15-летний сын Жданова Юрий, приглашенный к ним на обед, впоследствии вспоминал, что Сталин рассмешил всех, сказав, что историки делят историю на три последовательных периода: матриархат, патриархат и секретариат[1261].

Покончив с трудами, Сталин и Киров жарили шашлыки, пели старые песни («Есть на Волге утес») и работали в саду с лопатами, а Киров еще и гонялся за утками и цесарками. Сталин не любил плавать (он был родом с гор), зато это любил Киров, и Сталин дожидался его на берегу. Сталин даже позволил Кирову отправиться с ним в парную баню, где они хлестали друг друга березовыми вениками[1262]. Диктатор не допускал в своем окружении ни любовниц, ни проституток, и Киров заскучал. «Надоело мне здесь чертовски, — писал он жене в Ленинград, жалуясь, что здесь невозможно даже поиграть в городки. — Была сплошная жара, потом 6 дней и ночей — сплошной дождь… Теперь снова наступила изнуряющая жара»[1263]. Сталина невозможно было вытащить из его любимого Сочи, но Киров вернулся в Ленинград уже 30 августа 1934 года, отбыв из Сочи на одном поезде с семьей Андрея Андреева. «Он очень загорел, — вспоминала Наталья Андреева, дочь функционера, — а зубы были белые, улыбался часто»[1264].

Хлебозаготовки сильно отставали от графика, несмотря на относительно хороший урожай, и Каганович с Молотовым отправили Сталину предложение закупить 100 тысяч тонн аргентинской и австралийской пшеницы для советского Дальнего Востока с целью снизить нагрузку на транспорт. «Импорт хлеба теперь, когда заграницей кричат о недостатке хлеба в СССР, может дать только политический минус», — возразил Сталин[1265]. В ответ он предложил им оказать «максимальный нажим». Молотов был командирован в Сибирь, Каганович — на Украину, Микоян — в Курск и Воронеж, Чубарь — в Среднее Поволжье, Жданов — в Сталинградскую область. Ворошилов, находившийся на осенних маневрах, получил приказание проследить за уборкой хлеба в Белоруссии и на западе страны[1266]. Киров был отправлен в Казахстан контролировать сбор урожая, проходивший под надзором его бывшего протеже, республиканского партийного босса Левона Мирзояна. Отныне Сталин проявлял сдержанность в отношении казахов. Киров снял главного прокурора Восточного Казахстана за злоупотребления и попросил Ягоду отозвать сотрудников милиции, издевавшихся над колхозниками[1267]. Но когда Каганович обратился к Сталину с просьбой снизить для Украины задание по хлебозаготовкам, Сталин в ответ предупредил его и свое ближайшее окружение, что они вступают на скользкий путь[1268].

Клоунада

Учредительный съезд Союза советских писателей в итоге открылся 17 августа 1934 года; на него прибыло 597 делегатов (включая 377 с решающим голосом) и 40 зарубежных гостей[1269]. В ряды союза было принято около 1500 членов и 1000 кандидатов в члены: 1535 человек из их числа жили в РСФСР, включая немногим более 500 в Москве, 206 — на Украине, около 100 — в Белоруссии, 90 — в Армении, 79 — в Азербайджане и 26 — в Туркменистане. В партии состояло около трети членов союза и около половины делегатов съезда[1270]. «Буквально все писатели подали заявления о вступлении в Союз писателей, — заявил на предшествовавшем съезду собрании партийных членов союза только что назначенный заместитель начальника отдела культуры ЦК. — Нет такого писателя, который не подал бы заявление, кроме Анны Ахматовой»[1271]. Это было преувеличение, но несильное. «Уже на пороге открытия неожиданно встал вопрос, как украсить Колонный зал Дома Союзов, — вспоминал один из организаторов мероприятия. — …некоторые уж вовсе фантастические проекты» были неприемлемы. «На последнем совещании, происходившем в кабинете у [Алексея] Стецкого [заведующего отделом культуры и пропаганды]… я предложил: развесить в зале портреты классиков. Стецкий встал, пожал мне руку — вопрос был решен»[1272].

Съезд писателей — грандиозное событие, освещавшееся по радио и снимавшееся для киножурналов, — продолжался 16 дней. Рядом с Домом Союзов толпились люди в надежде хоть мельком увидеть знаменитых литераторов. Съезд открыл Горький, чье появление на трибуне было встречено овацией. В своем докладе «О советской литературе» он в сжатом виде изложил историю литературы с момента ее зарождения, не упомянув ни одного советского писателя, и завершил выступление невнятным призывом к созданию «фольклора трудящегося народа»[1273]. Самуил Маршак выступил с докладом о детской литературе (19.08), Радек — с докладом о литературе умирающего капитализма (24.08), Алексей Толстой — с докладом о драматургии (27.08)[1274]. «Все полны съездом, о Западе через правительственные очки», — лаконично резюмировал содержание длинных выступлений поэт и прозаик Михаил Кузмин[1275]. Жданов сообщал в Сочи (28.08), что «съезд хвалят все вплоть до неисправимых скептиков и иронизеров, которых так немало в писательской среде»[1276]. Напротив, чекисты со слов осведомителей доносили, что Михаил Пришвин и Пантелеймон Романов высмеивали «отменн[ую] скук[у] и бюрократизм» съезда, а писатель-романтик П. Рожков назвал съезд «сонным царством». Исаак Бабель окрестил его «литературной панихидой»[1277].

Откровением стал зачитанный 20 августа доклад о грузинской литературе, с которым выступил ректор университета Малакия Торошелидзе, по настоянию Сталина начавший со Средних веков. Он привлек наибольшее внимание по сравнению с другими докладами о национальных литературах СССР и послужил толчком к дискуссии о достижениях, оставшихся не замеченными из-за одержимости Европой[1278]. Француз Мальро, самый авторитетный из иностранцев, присутствовавших на съезде, в своем заранее подготовленном выступлении, зачитанном переводчиком, отмечал: «Если писатели действительно инженеры душ, то не забывайте, что самая высокая функция инженера — это изобретение. Искусство — не подчинение, искусство — это завоевание. (Аплодисменты.)» И далее: «…вы должны знать, что только действительно новые произведения смогут поддержать за границей культурный престиж Советского Союза, как поддерживал его Маяковский, как поддерживает его Пастернак. (Аплодисменты.)»[1279] В этом заключалась самая суть дилеммы, стоявшей перед Сталиным.

Когда романист Федор Гладков пригласил Ивана Кириленко (г. р. 1902), известного своими твердолобыми взглядами, и других украинских писателей на «чай», те отказались, опасаясь, что это будет расценено как «групповщина»[1280]. Сотрудники НКВД выявили среди делегатов съезда нескольких бывших эсеров, анархистов, националистов и членов антисоветских «организаций». Кто-то распространял среди членов иностранных делегаций анонимную листовку; НКВД конфисковал девять экземпляров этой листовки, написанной карандашом, и пытался по почерку определить автора. «Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, — все это хорошо, — утверждалось в листовке. — Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным… Почему вы не устраиваете библиотек по спасению русской литературы… Мы лично опасаемся, что через год-другой недоучившийся в грузинской семинарии Иосиф Джугашвили (Сталин) не удовлетворится званием мирового философа и потребует по примеру Навохудоносора [так], чтобы его считали, по крайней мере, „священным быком“»[1281].

Сталин из Сочи через свою правую руку в Политбюро отдал приказание о том, чтобы оно постановило освещать съезд не только в «Вечерней Москве» и «Литературной газете». «Надо обязательно печатать в „Правде“ или „Известиях“ доклады представителей Украины, Белоруссии, Татарии, Грузии и других республик, — писал он Кагановичу и Жданову (21.08.1934). — Надо печатать их полностью или минимум 2/3 каждого доклада. Доклады националов не менее важны, чем всякие другие доклады. Без их опубликования съезд писателей будет бесцветный и не интересный. Если потребуется для этого дать вкладные листы, надо их дать не жалея бумаги»[1282]. Кроме того, диктатор был возмущен несерьезным отношением партийных организаций Бурят-Монголии, Якутии, Республики немцев Поволжья и Башкирии к этому мероприятию. «Съезд писателей представляет очень важное дело, ибо он оформляет и укрепляет интеллигенцию народов СССР под флагом советов, под флагом социализма. Это очень важно для нас, для дела социализма. Указанные республики оказались в хвосте событий, оказались оторванными от живого дела и тем опозорили себя. Мы не можем проходить мимо такого провала»[1283].

Съезд обошелся в 1,2 миллиона рублей, значительно превысив свой бюджет; вместе с завтраками, обедами и ужинами в день на одного его участника уходило около 40 рублей. Между тем средняя цена обеда в рабочей столовой составляла 84 копейки, в столовой для служащих — 1 рубль 75 копеек; обед в коммерческом ресторане стоил 5 рублей 84 копейки[1284]. (В 1934 году заработная плата рабочего в среднем составляла 125 рублей в месяц, заработная плата школьного учителя — около 100 рублей.)

Делегаты могли посетить московский Музей западного искусства, им предлагались экскурсии в планетарий, билеты в кино на «Путь энтузиастов» и «Три песни о Ленине» Дзиги Вертова. В одном из московских театров шла пьеса «Чудесный сплав» — комедия Владимира Киршона о молодых оптимистах. Пастернак с компанией сходили на пробу в недавно открытый в Москве грузинский ресторан «Арагви», где обед стоил небольшое состояние. Подавляющее большинство делегатов участвовали в торжествах по случаю Дня авиации (18 августа). Горький устраивал у себя на даче приемы для иностранных гостей и близких знакомых[1285]. Кроме того, для делегатов был устроен специальный показ документального фильма «Челюскин» о 104 пассажирах этого парохода, который затонул в арктическом рейсе, после чего они несколько месяцев провели на льдине, пока их за 28 рейсов не вывезли на материк отважные советские летчики, в честь которых был устроен парад в Москве[1286]. Сталин приветствовал ученых и моряков с «Челюскина» на Белорусском вокзале в Москве. Советское радио привлекло к неудачной экспедиции внимание всего мира, но диктатор, насколько известно, отклонил предложение американцев об оказании помощи[1287].

Сказка

Жданов в своем выступлении на съезде призвал к тому, чтобы литература изображала «действительность в ее революционном развитии» с целью «идейной переделки и воспитания трудящихся людей в духе социализма». Он требовал «сочетани[я] самой суровой, самой трезвой практической работы с величайшей героикой и грандиозными перспективами»[1288]. Ораторы предлагали различные способы достижения этой цели. «Мы должны сказать нашим художникам: „Все позволено“, — призывал 34-летний сценарист Натан Зархи. — Все, что служит защите нашей родины, ее укреплению, торжеству коммунистических, большевистских идей, все, что ведет к повышению советской культуры и расцвету творческой индивидуальности людей, растущих не вопреки коллективу, а благодаря ему»[1289].

Иными словами, какие именно формы должен принимать социалистический реализм, было неясно даже в случае литературы[1290]. Тем более никак не удавалось сформулировать определение социалистического реализма в музыке. Композиторам фактически запретили какие-либо эксперименты, но музыканты могли заниматься совершенствованием техники игры и вокала. Многим «классовым врагам» (сыновьям бывших царских генералов, племянникам царских министров внутренних дел, дочерям бывших дворян, бывшим фрейлинам) было позволено заниматься музыкой и учить музыке: не исключено, что эта терпимость отражала сильнейший интерес Сталина к хорошей традиционной музыке[1291]. Своя специфика имелась у живописи. Стандартный реализм восторжествовал уже к 1920-м годам, но многие художники не имели опыта работы с повествовательными формами и с трудом приспосабливались к новым временам[1292]. Сталин, в дни подполья собиравший открытки с репродукциями знаменитых картин, не пожелал окружать себя живописью на стенах, когда пришел к власти. (Наоборот, он разрешил продать за границу произведения «буржуазного» искусства, собранные в царской России, а также около 4 тысяч картин, включая 44 работы величайших художников — Рембрандта, Рубенса, Рафаэля, Тициана, ван Эйка, однако скромная выручка и международный скандал положили конец этой распродаже[1293],[1294].)

Пастернак питал известные иллюзии по поводу возможного философского смысла съезда. «Я убийственно удручен, — якобы не раз повторял он впоследствии в ближайшем окружении. — Вы понимаете, просто убийственно!»[1295] Многие литераторы, яростно спорившие друг с другом по вопросам эстетики, были согласны с необходимостью единого подхода для всех, насаждаемого сверху. Кроме того, они горели желанием добиться государственного признания (в противоположность успеху у публики), и не один из них требовал или приветствовал репрессивные меры в отношении соперников. Социалистический реализм играл роль не только эстетической, но и административной системы с партийными директивами, цензурой, премиями, квартирами, дачами, путевками — или отказом в них, — а также огромным количеством аппаратчиков от культуры, редакторов, цензоров: всех тех, кого Булгаков называл «людьми с идейными глазами»[1296].

29 августа 1934 года, когда до завершения работы съезда осталось три дня и приближались «выборы» секретаря Союза писателей (то есть его контролера, приставленного партией), Жданов и Каганович отправили в Сочи список кандидатов[1297]. Сталин сократил его до двух человек, и выбор в итоге пал на очкарика Александра Щербакова (г. р. 1901), недоучившегося в Коммунистической академии и Институте красной профессуры (в официальных документах он писал о себе: «По образованию — преподаватель истории партии»)[1298]. Щербаков, неожиданно вызванный к Кагановичу, обнаружил у него и Жданова. «Вот какое дело, — было сказано ему, — мы вам хотим поручить работу, крайне важную и трудную, вы, вероятно, обалдеете, когда я вам скажу, что это за работа». Щербаков подумал, что речь идет о Северо-Восточном Казахстане. «Тут действительно я обалдел», — записывал Щербаков в дневнике. Со Старой площади его отправили прямо к писателям. «На съезде был полчаса. Ушел. Тошно»[1299].

Алексей Толстой (г. р. 1883), автор научной фантастики, исторических романов и детских книг, говорил о Щербакове, что тот — «кролик, проглотивший удава»[1300]. Толстой, дальний родственник Льва Толстого и И. С. Тургенева, воплощал в себе многие из тех парадоксов, с которыми сталкивался Сталин, имея дело с писателями. Толстой эмигрировал в Париж с белыми, но вернулся в 1923 году, и его встречали как героя, поддержавшего революцию. Ему выделили виллу с прислугой в Царском Селе, где прежде жили Николай II и Александра Федоровна, благодаря чему он и заслужил прозвище «рабоче-крестьянский граф» (Сталин впервые встретился с ним в 1932 году у Горького). После успеха первых двух частей романа Толстого «Петр Первый» (1934), в котором прославлялось создание Российской империи и проводилось сравнение Петра со Сталиным, Толстому было предложено переселиться в Москву, где он получил от государства квартиру и дачу в элитной Барвихе. (Как писал один советский музыкант, «он коллекционировал мебель времен Павла I из красного дерева и березы», которой обставлял свое жилье[1301].) Граф Толстой носил пальто на меху и с бобровым воротником, кутил в московских ресторанах с компанией прихлебателей, женился на своей молоденькой секретарше (она стала его четвертой женой) и пользовался разрешением ездить в Европу за счет государства. «Самая выдающаяся черта личности А. Н. Толстого, — отмечал его современник, историк литературы Дмитрий Святополк-Мирский, — удивительное сочетание огромных природных дарований с полным отсутствием мозгов»[1302]. Но ему хватало ума знать свое место.

Сталин, отталкиваясь от газетных репортажей, в письме Жданову из Сочи оценивал доклад Горького на съезде как «несколько бледный с точки зрения советской литературы» и сетовал на то, что в выступлении Бухарина содержались «элементы истерики», но отмечал, что в целом «съезд все же получился хороший»[1303]. Съезд завершил работу 1 сентября 1934 года, «выбрав» 37 заранее назначенных членов правления Союза писателей под председательством Горького, которые в тот же день «выбрали» Щербакова в качестве главы своего секретариата[1304]. В секретном донесении НКВД сообщалось, что писатели заняты устройством личных дел: покупкой машин, строительством дач, поездками в творческие командировки и в отпуска, причем некоторые уехали, не дожидаясь окончания съезда. «Более всего поражает то, — отмечал составитель сводки, — что после съезда писателей очень мало говорят о нем. Словно все сговорились хранить молчание»[1305]. На самом деле писатели тратили немало сил на разговоры о том, насколько влиятелен тот или иной член правления союза, кто идет вверх, кто вниз и что это будет означать для их карьер и литературного процесса. Многие видели в Горьком гаранта литературных ценностей, способного обеспечить равновесие между различными личными амбициями и тенденциями.

* * *

Царская цензура наложила запрет на часть произведений виртуозного сатирика Михаила Салтыкова-Щедрина, и в начале 1930-х годов ленинградские писатели издали книгу «Неизданный Щедрин», которую приобрел Сталин, старательно выделивший в ней красным и синим карандашом много ярких фрагментов о бюрократах, подлецах и дебошах — свидетельство того, что он неоднократно перечитывал эти места. «Пишите, мерзавцы, доносы, — подчеркнуто его карандашом. — Горе тому граду, в котором начальник без расчету резолюциями сыплет, но еще того больше горе, когда начальник совсем никакой резолюции наложить не может»[1306]. Сталин сделал жест, рассчитанный на то, чтобы заручиться расположением со стороны интеллигенции, выдав государственную субсидию сыну Салтыкова-Щедрина, и ОГПУ составило доклад о том, что говорили по этому поводу ленинградские писатели. По словам осведомителя, критик В. Медведев говорил, что хотя дела Сталина в первую очередь заставляют видеть в нем «решительнейшего и сурового политика», но они же выдают его сущность «как большого либерала и мецената в самом лучшем смысле этого слова. Каждый день мы слышим то о беседе Сталина с писателями, то о какой-нибудь помощи, оказанной по его указанию кому-либо из массы литераторов. Литература и писатели имеют в лице Сталина большого друга»[1307]. Именно такой образ стремился создать себе диктатор.

Сталин добился поразительных успехов в деле подчинения творческой интеллигенции своей воле. В 1930-е годы роман с ним состоялся у каждого крупного советского деятеля культуры. Они преувеличивали и свое собственное значение, и то внимание, которое он уделял им. Впрочем, самые лучшие были правы: он действительно лично присматривал за ними. Сталин, как правило, не сажал в тюрьму и не казнил тех, кого считал величайшими талантами (Булгаков, Ахматова, Пастернак и даже Андрей Платонов), и соглашался ослабить приговор тем, кого нельзя было оставить без наказания, как произошло в случае сосланного Мандельштама. Многих деятелей культуры ложью и принуждением заставляли участвовать в изображении социалистического рая веселья и изобилия[1308]. Однако внимательное отношение со стороны властей и перспектива получить массовую аудиторию тоже оказались эффективными инструментами вербовки. Такие фигуры, пользующиеся престижем, как Толстой — не коммунисты, не антикоммунисты, а просто циники, — были именно теми, кого имел в виду Сталин, когда заявлял, что искусство в первую очередь следует делить на лояльное и нелояльное, то есть на советское и антисоветское. Проблема, однако, заключалась в качестве произведений. Доменные печи и даже колхозы оказались куда проще, чем романы, стихотворения и пьесы, не говоря уже о симфониях и картинах[1309]. При этом советская публика, которой хотелось верить в светлое будущее, в массе своей одобряла социалистический реализм[1310]. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», — гласила первая строка известной песни Павла Германа и Ильи (Юлия) Хайта «Марш авиаторов», популярность которой не пережила 1930-х годов.

5 сентября 1934 года Енукидзе отправил Сталину большой оптимистичный отчет о московских делах, начинавшийся со съезда писателей, который, по предсказанию Енукидзе, «будет иметь гигантские последствия для писателей всех наших республик и не меньшее значение… для иностранных пролетарских и вообще передовых писателей». Он поздравил Сталина с тем, как мудро тот поступил, приказав опубликовать выступления на съезде в печати и дав совет Торошелидзе по поводу его доклада о грузинской литературе, который удостоился особой похвалы Енукидзе, такого же, как Сталин, грузина, писавшего ему по-русски. Енукидзе упомянул о сносе древней Китайгородской стены, находившейся перед Старой площадью, где у Сталина остался кабинет в здании ЦК, и о реставрационных работах в Кремле, где теперь размещался главный кабинет Сталина. Под надзором Енукидзе были заново выкрашены стены Кремля, починены крыши и высажены газоны. Енукидзе с удовольствием писал о строительстве метро, об оживленности московских улиц, открытии театрального сезона и о хорошей погоде, сетуя только на скорый отъезд своего близкого друга Ворошилова на отдых в Сочи. «Дети доехали хорошо, — писал он в заключение, имея в виду Василия и Светлану. — Я их видел три раза. Ходят в школу. Кончу, а то будешь ругать за все эти многословные мелочи. Будь здоров»[1311].

Глава 4. Терроризм

Вчера был в НКВД… Я понял что для того, чтобы доказать свою преданность я должен усиленно работать по части НКВД… Он пообещал если я буду работать хорошо все останется в секрете в противном случае вплоть до выселения из Москвы… Данно 3 основные установки в моей работе… Октябрьские торжества и разговоры. Не подготавливается ли покушение на Сталина… Между прочим на столе у него лежало дело толщиною в 2 пальца все обо мне.

Записки осведомителя, ноябрь 1934 года[1312]

В мировых рынках Сталин по-прежнему разбирался на любительском уровне, но его познания в сфере техники были весьма серьезными. В 1934 году Советский Союз имел 3500 танков (Т-26, БТ и Т-28) и 4000 танкеток (Т-27). Со сборочных линий также в большом количестве сходили истребители советской конструкции и мобильная артиллерия. В армии начало получать широкое распространение даже радио (в 1930 году в полевых частях радиостанций вообще не было). В целом численность вооруженных сил выросла с 586 тысяч в 1927 году почти до миллиона. Командный состав стал более образованным, закончив курсы в многочисленных военных академиях[1313]. С 30 августа по 4 сентября 1934 года Красная армия проводила свои ежегодные осенние маневры на Украине, которые польский консул в Киеве расценивал как «демонстрацию против зарубежных стран, особенно Японии». Впрочем, маневры прошли скверно. Механизация армии влекла за собой недооцененные проблемы в области организации и логистики, осложняя положение советской дипломатии[1314].

Переписка Сталина, находившегося в Гагре и Сочи, с Москвой в сентябре 1934 года в основном была связана с его традиционными требованиями по части хлебозаготовок, а также с иностранными делами[1315]. Летом Чехословакия, Латвия, Эстония и Литва выразили готовность вступить в предложенный Францией и СССР обширный Восточный пакт, однако Эстония и Латвия поставили условием своего членства в пакте вступление в него Германии и Польши. Такую же позицию заняла и Англия, которая также поддержала идею параллельного франко-советского союза на условии участия в нем Германии[1316]. 11 сентября 1934 года Гитлер однозначно отказался от вступления в Восточный пакт. Вскоре после этого последовал отказ и со стороны Польши. Сталина призывали использовать французский вариант, пусть даже и без Германии, и сколотить антифашистскую коалицию[1317]. Переговоры по получению крупного кредита от германского правительства, начатые по предложению Берлина, затормозились. Однако 14 сентября Сталин телеграммой, которая, как обычно, вылилась в постановление Политбюро, убеждал Куйбышева, что «немцы от нас не уйдут, так как они нуждаются в [торговом] договоре с нами больше, чем мы»[1318]. Тем не менее 18 сентября после активной дипломатической работы по получению голосов других стран Советский Союз формально вступил в Лигу Наций[1319]. Многие коммунисты и комсомольцы были недовольны участием в версальской империалистической системе[1320]. Сам Сталин когда-то назвал Лигу «антипролетарской комедией»[1321].

Советские газеты разъясняли, что некоторые империалистические державы при всей их враждебности к социализму не хотят допустить антисоветской военной интервенции, опасаясь, что она станет толчком к мировой войне, направленной против них самих[1322]. Кроме того, вступление в Лигу являлось предпосылкой к союзу с Францией или созданию широкой региональной структуры безопасности. Тем не менее по настоянию Сталина Политбюро 23 сентября постановило: «Не торопиться с инициативой [Восточного] пакта без Германии и Польши». Франция тянула дело по своим собственным соображениям[1323]. Она обхаживала Муссолини на предмет совместного предоставления гарантий того, что суверенитет Австрии не падет жертвой нацистского нажима, однако взамен Муссолини требовал от Франции содействия в деле нормализации итало-югославских отношений. 9 октября югославский король Александр I прибыл морем с официальным визитом в Марсель, где его почти сразу же убили. В завязавшейся перестрелке с полицией был убит и французский министр иностранных дел Луи Барту. Убийца, забитый на месте до смерти, был македонцем и членом хорватской террористической организации усташей во главе с Анте Павеличем, которой покровительствовал Муссолини[1324]. Советская военная разведка подозревала, что покушение было делом рук нацистской тайной полиции, стремившейся дестабилизировать Югославию и ликвидировать оплот дружественных советско-французских отношений. Сталин писал Кагановичу и Молотову: «По моему мнению, убийство Барту и Александра — работа германско-польской разведки»[1325].

В Коминтерне Димитров при поддержке Мануильского, Куусинена, Тореза и Вильгельма Пика все так же выступал за поворот в сторону народного фронта, в то время как Пятницкий, Кнорин, Кун и прочие проводили антисоциалдемократическую линию. Димитров умолял Сталина помочь ему с изменением структуры и состава «руководящих органов» Коминтерна. В конце концов Сталин нашел время отправить ему письмо, написанное от руки. «С ответом, как видите, запоздал, приношу извинение, — писал он. — Я здесь, в отпуску, не сижу на одном месте, а брожу по разным углам… Я целиком согласен с вами на счет пересмотра методов работы органов К[ом]И[нтерна], реорганизации последних и изменения их личного состава. Я уже говорил вам как-то об этом во время беседы с вами в ЦК ВКП(б)… Надеюсь, — скоро увидимся и поговорим обо всем этом подробно. Не сомневаюсь, что Политбюро ЦК ВКП(б) поддержит вас. Привет!»[1326] Запланированный VII Конгресс Коминтерна был в очередной раз отложен[1327].

Зигзаги наблюдались и во внутренней политике. На Сталинском металлургическом заводе в Новокузнецке была арестована группа работников, и Сталин наказал Кагановичу: «Всех, уличенных в шпионстве в пользу Японии, расстрелять». Местный партийный руководитель Эйхе с сентября по ноябрь был уполномочен собственноручно утверждать смертные приговоры[1328]. В связи с якобы происходившим саботажем хлопкоуборочной кампании такие же полномочия вскоре получили партийные боссы в Челябинске и Средней Азии[1329]. В то же время до Сталина дошли прошения от заключенных ГУЛАГа, осужденных по сфабрикованным делам о вредительстве и шпионаже в пользу Японии, и диктатор 11 сентября 1934 года переслал заявления о признаниях, вырванных под пыткой, Куйбышеву и Жданову, указав: «Возможно, что содержание обоих документов соответствует действительности» — и предложив создать комиссию с целью «очистить ОГПУ от носителей специфических „следственных приемов“ и наказать последних „невзирая на лица“». Комиссия подтвердила факты, изложенные в обоих прошениях, и выявила другие аналогичные дела, в докладе от октября 1934 года указывая, что сотрудники НКВД много дней держали обвиняемых в холодных камерах, не давали им дышать и угрожали расстрелять их, если они не «сознаются». Сталин одобрил предложение послать уполномоченных в Азербайджан «для тщательной проверки» попыток сотрудников органов в карьерных целях выбить из обвиняемых максимум признаний[1330].

Необходимость отдыха и примирения после голода была очевидна всем, и в этом отношении примиренческий «съезд победителей» был успехом. Однако теперь все более явственным становилось смутное ощущение более серьезных сдвигов — членство в Лиге Наций, не столь лихорадочный второй пятилетний план, упор на законности. Вообще говоря, курс на примирение не отвечал ни характеру Сталина, ни его теории власти, подразумевавшей обострение классовой борьбы по мере успехов социализма и особую угрозу со стороны врагов с партбилетами[1331]. Тем не менее число арестов, производившихся НКВД, резко пошло на спад[1332]. Относительные послабления были заметны и в сфере культуры, где они не ограничивались снисходительностью Сталина по отношению к беспартийным писателям. «Еще недавно музыкальный критик, увидев во сне саксофон или [Леонида] Утесова, просыпался в холодном поту и бежал в „Советское искусство“ признавать свои ошибки, — писала воинственная „Комсомольская правда“ (27.10.1934), имея в виду знаменитый советский джаз-банд. — А сейчас? Сейчас от „моей Маши“ нет житья. Куда ни пойдешь, она всюду сидит у самовара»[1333].

Сталин вернулся в Москву 29 октября 1934 года[1334]. За время его отсутствия Политбюро вынесло решения по 1038 из 3945 пунктов повестки дня этого года, и по большей части эти решения были одобрены Сталиным; без его участия прошло 16 из 46 заседаний Политбюро, состоявшихся в 1934 году[1335]. 1 ноября в послании Сталину и Молотову Литвинов снова указывал, что возрождавшиеся вооруженные силы Германии, несомненно, будут использованы против СССР при поддержке Польши, Финляндии и Японии. На следующий день Сталин сдался: Политбюро, пойдя на явную уступку «коллективной безопасности», постановило начать переговоры о Восточном пакте только с Францией и Чехословакией или с одной лишь Францией[1336]. Сталин не забывал и о своей собственной безопасности. В его офисе на Старой площади, в крыле Сенатского дворца и на его московской и южных дачах носить оружие отныне было разрешено только сотрудникам НКВД. Те, кто приходил на прием к Сталину, должны были сдать все оружие, прежде чем им разрешали попасть к вождю. (Некоторых при этом обыскивали[1337].) Невзирая на пропаганду, возможность покушения, аналогичного тому, жертвой которого пал югославский король в Марселе, казалась совершенно ничтожной.

Киров и «Чапаев»

Возвращение Сталина из отпуска на юге по-прежнему становилось поводом для неформальных сборищ, проводившихся по инициативе его многочисленных родственников, которые являлись к обеду в его квартиру в Сенатском дворце и играли с детьми в надежде повидаться с ним. «Вчера после 3-х мес[яцев] перерыва вновь увидела И[осифа], — записывала в дневнике (04.11.1934) Мария Сванидзе, невестка (жена брата) первой жены Сталина. — Выглядит хорошо, загорел, но сильно похудел. Он хворал там гриппом… И[осиф] шутил с Женей, что она опять пополнела, и был очень с нею нежен, — добавляла Сванидзе. — Теперь, когда я все знаю, я их наблюдала». Женя — Евгения Аллилуева, актриса, была замужем за Павлом Аллилуевым (братом второй жены Сталина — Нади), и ревнивая Сванидзе подозревала, что у нее со Сталиным роман. Но тот интересовался более серьезными вещами. «После обеда у И[осифа] было очень благодушное настроение, — пишет далее Сванидзе. — Он подошел к междугородней вертушке и вызвал Кирова, стал шутить по поводу отмены карточек и повышения цен на хлеб. Советовал Кирову немедленно выехать в Москву, чтоб защитить интересы Ленинградской области от более высокого повышения цен, нежели в других областях. Очевидно Киров отбояривался, потом И[осиф] дал трубку Каг[ановичу] и тот уговаривал Кир[ова] приехать на 1 день. И[осиф] любит Кирова и очевидно ему хотелось после приезда из Сочи повидаться с ним, попариться в русской бане»[1338].

Приближалась 17-я годовщина революции. Вечером накануне парада 7 ноября в Большом театре балерина Марина Семенова (г. р. 1908) исполняла «Кавказский танец». «[Она] Танцевала в светло-серой черкеске и каракулевой светло-серой „кубанке“, и когда она последним жестом сдергивала „кубанку“ с головы, у нее по плечам рассыпались белокурые волосы, — вспоминал Артем. — Впечатление на зрителей это производило огромное, все кричали „браво“, „бис“». Семенова подошла поклониться к левой ложе, где над самым оркестром, практически на сцене сидел Сталин. Он нагнулся к балерине и что-то сказал ей. «Она кивнула, дала в оркестр какой-то знак жестом и повторила танец». После концерта Сталин сказал в кругу своих приближенных: «А Семенова лучше всех»[1339]. Она была гражданской женой Карахана, бывшего первого заместителя наркома иностранных дел, сосланного Сталиным послом в Турцию; ходили слухи о романе Семеновой со Сталиным[1340].

О том, как протекала холостая жизнь Сталина, известно не только из слухов. После ноябрьских праздников в Москву все-таки приехал Киров. Теперь, когда Нади больше не было, Сталин завел привычку по вечерам смотреть со своей свитой кино[1341]. В ночь с 10 на 11 ноября Борис Шумяцкий, начальник советской кинопромышленности, показал Сталину, Кирову и Молотову новый фильм «Чапаев»[1342]. Шумяцкий, родившийся в 1886 году в городе Улан-Удэ поблизости от озера Байкал, бывший советский посол в Иране и бывший ректор Коммунистического университета трудящихся Востока, был поставлен вместо Мартемьяна Рютина во главе советской кинопромышленности, которая в то время считалась тихой заводью, но он вдохнул в нее новую жизнь. В кремлевском кинозале несколькими рядами, по три в ряд, стояли мягкие кресла с большими подлокотниками и высокими спинками, за которыми не было видно, кто сидит в кресле. Пол зала был затянут серой тканью, поверх которой была положена дорожка, заглушавшая шаги. Сталин комментировал фильмы и во время просмотров, в темноте, и позже, когда включали свет. Рядом с каждым креслом стояли столики для грузинской минеральной воды и вина[1343]. «Отправлялись туда после обеда, т. е. часов в девять вечера, — вспоминала Светлана. — Это, конечно, было поздно для меня, но я так умоляла, что отец не мог отказывать и со смехом говорил, выталкивая меня вперед: „Ну, веди нас, веди, хозяйка, а то мы собьемся с дороги без руководителя!“» Сталин нередко смотрел сразу несколько фильмов, и Светлана порой ложилась спать уже после полуночи, даже если наутро нужно было идти в школу. «Я уходила из кино поздно, быстро бежала домой по пустынному, тихому Кремлю, и назавтра шла в школу, а голова была полна героями кино»[1344].

Чапаев, герой Гражданской войны, изображался в одноименном фильме живым человеком, не лишенным недостатков, а белые были показаны достойными противниками. Сталин уже видел этот фильм дважды и полюбил его за непритязательные подробности. «Вас можно поздравить с удачей, — сказал он как всегда нервничавшему Шумяцкому. — Здорово, умно и тактично сделано. Хорош и Чапаев, и Фурманов, и Петька. Фильм будет иметь большое воспитательное значение. Он — хороший подарок к празднику». «Чапаев» побудил Сталина к строительству звуковых кинотеатров по всему СССР (их было на всю страну всего 400 или 500 при общем количестве кинозалов примерно в 30 тысяч)[1345]. «Я буду интересоваться этим больше, чем до сих пор», — сказал он Шумяцкому в ночь с 9 на 10 ноября[1346]. На просмотре 10–11 ноября Сталин, обратившись к Кирову, осудил его за то, что тот ни разу не побывал на ленинградской киностудии (где и был снят «Чапаев»): «Вот тут говорят о твоих ленинградских фильмах, а ты их и не знаешь, не знаешь, какое у тебя таится там богатство, наверно, никогда и не смотришь кино». Как пошутил Сталин, Киров «забюрократизировался»[1347].

Сталин пригласил Шумяцкого остаться на ужин. Начальник кинопромышленности, воспользовавшись моментом, сообщил, что Госплан зажимает финансирование, на следующий год выделив для кино всего 50 миллионов рублей вместо «минимальной» суммы в 92 миллиона. «Слышишь, Молотов, это не дело, — сказал Сталин. — Проследи сам». Кроме того, Шумяцкий упоминал, что первые рецензии на «Чапаева» были положительными, но их авторы неверно расставляли акценты[1348]. «Ох уж эти критики, — ответил Сталин. — Они дезориентируют». Диктатор позвонил Мехлису и приказал ему организовать более яркий отзыв, который и появился на следующий день в «Правде» (12.11). Сталин, к которому присоединились Калинин и Жемчужина, жена Молотова, решил посмотреть «Чапаева» второй раз за ночь. «Чем больше его смотришь, — сказал он, — тем он кажется лучше, тем больше находишь в нем новых черт». Кинопоказ продолжался до двух часов ночи[1349]. 13 ноября после работы Киров вместе со Сталиным отправился на дачу в Зубалове, где они играли в бильярд и смотрели кукольный спектакль, устроенный Светланой и другими детьми, а ужинать поехали к Сталину на новую Ближнюю дачу. В Зубалове семья Сталина ужинала снетками и сигами, привезенными Кировым. Как отмечала Сванидзе, с Кировым у Светланы была «большая дружба (потому что И[осиф] с ним очень хорош и близок)»[1350].

Под прицелом

У Филиппа Медведя сдавали нервы. Этот этнический белорус, родившийся в 1889 году, вступил в партию в 1907 году (одним из тех, кто дал ему рекомендацию, был Феликс Дзержинский) и незадолго до описываемых событий участвовал в организации строительства Беломорско-Балтийского канала. Сейчас же он руководил Управлением НКВД в Ленинграде, международном порту и приграничном городе, где было полным-полно иностранных консульств и военных заводов. Медведь, известный как любитель банкетов, набрал вес и пристрастился к спиртному (предпочитая армянский коньяк), в то время как его жена Раиса Копыловская на глазах у всех заигрывала с другими мужчинами. (Ходили слухи, что Медведь арестовал директора ленинградского «Торгсина», с которым флиртовала Раиса; впрочем, не исключено, что она была замешана в хищениях.) Еще сильнее авторитет Медведя подрывали сплетни о его гомосексуальности (на публике он поцеловал в губы джазиста Утесова, откровенного гея)[1351]. Его первого заместителя — Ивана Запорожца все считали шпионом Ягоды[1352]. При этом у Медведя имелись и более серьезные причины для беспокойства.

Сталин не питал к нему доверия. Диктатор по-прежнему был недоволен работой НКВД, считая, что он производит аресты направо и налево, но при этом попустительствует врагам[1353]. Ягода («Согласно ваших указаний») отправил две группы оперативников в Ленинград и Сибирь проинспектировать местные управления НКВД. «Фактическое положение, обнаруженное в результате проверки, — докладывал он Сталину (сентябрь 1934 года), — убедило меня в том, что ни [Николай] Алексеев (начальник Западно-Сибирского управления НКВД), ни Медведь абсолютно не способны руководить нашей работой в новых условиях и обеспечить тот резкий поворот в методах работы по управлению государственной безопасностью, который сейчас необходим». Ягода предлагал для острастки уволить начальников обоих управлений и рекомендовал провести ряд перестановок, в частности перевести из Белоруссии в Ленинград Генриха Штубиса (г. р. 1894), латыша, известного как Леонид Заковский («несомненно сильного и способного оперативного работника»), а Медведя отозвать в Москву с целью выяснить, «годен ли он еще для работы в НКВД, или уже совсем выработался»[1354].

Это был уже второй раз, когда встал вопрос о переводе Медведя; в предыдущий раз, в 1931 году, этому воспрепятствовал Киров. Ленинградский партийный босс приятельствовал с Медведем (бездетный Киров был особенно привязан к сыну Медведя Мише)[1355]. Кроме того, Киров был известным бабником, об амурных похождениях которого судачил весь город. Жена Кирова Мария Маркус (родилась в начале 1880-х годов) была еврейкой (как и жены Молотова, Ворошилова, Андреева, Куйбышева и Поскребышева). Они познакомились в 1909 году во Владикавказе, в конторе газеты «Терек», где Маркус работала счетоводом. Она страдала от головных болей, бессонницы и гормонального расстройства, часто заходилась в крике и угрожала покончить с собой; у нее на окнах были установлены решетки. Она перенесла несколько небольших ударов и фактически содержалась в заключении в государственном доме отдыха за городом, в Толмачеве[1356]. В какой степени ей было известно о романах ее мужа на стороне — с балеринами, молодыми сотрудницами аппарата, — не известно, но эти романы, несомненно, не служили источником беспокойства для Медведя: он помогал скрывать их, несмотря на то что Паукер из Москвы жестко давил на него, требуя усилить охрану Кирова[1357]. После визита Сталина в Ленинград летом 1933 года личная охрана Кирова выросла с трех до пятнадцати человек, а кабинет Кирова был перенесен в менее доступное место[1358].

Киров и монголы

15 ноября 1934 года Сталин принял делегацию во главе с монгольским премьер-министром Гэндэном, который уже в третий раз за год побывал у Сталина, что было необычно часто для зарубежного руководителя, однако нищая Монголия, не имевшая доступа к морю, была единственным «союзником» СССР. В результате чисток и массового дезертирства Монгольская народная партия, и без того резко уступавшая ламам по численности, сократилась вдвое по сравнению с максимальной численностью в 40 тысяч человек[1359]. Сталин в течение трех часов расспрашивал Гэндэна о ламах: насколько многочисленны и влиятельны эти монахи? За кем идут люди — за ними или за коммунистами? Как монахи финансируют свою деятельность? Гэндэн пытался отвечать, что все это «сложные», «тонкие» вопросы. «В войне, в которой нельзя победить врага фронтальной атакой, следует использовать обходные маневры, — дал совет Сталин. — В качестве первого шага вам следует отправить в школы своих собственных учителей, чтобы они повели с монахами борьбу за влияние среди молодежи. Учителя и активисты должны стать прямыми проводниками вашей политики… Правительство должно рыть больше колодцев, чтобы показать людям, что именно оно, а не монахи, больше заботится об их экономических нуждах». Кроме того, он советовал снимать фильмы и развивать театр на монгольском языке, а также создавать сильную армию из политически грамотных призывников, умеющих читать и писать.

Сталин поделился с Гэндэном своей теорией власти. «Что касается больших лам, совершивших то или иное политическое преступление, их нужно наказывать и предавать суду за измену родине, а не за контрреволюционную деятельность вообще, — объяснил он. — В подобных случаях нужны открытые процессы с тем, чтобы простые люди, араты, поняли, что ламы связаны с иностранными врагами, что они предали родину. Но сейчас вы можете делать это лишь время от времени». И еще: «Иностранные державы не будут признавать вас до тех пор, пока остается неясно, кто сильнее — вы или монахи. После того, как вы укрепите свои органы власти и армию и поднимете экономический и культурный уровень своего народа, империалистические державы признают вас. А если не признают, то вы, будучи сильными, можете плевать им в лицо»[1360].

Именно так Сталин правил Советским Союзом.

Гэндэн, выходец из семьи бедных кочевников, научившийся читать и писать, был одаренным политиком, хорошо чувствующим настроения масс, и при этом очень хитрым. В порядке саморекламы он назначил первым заместителем премьер-министра неграмотного Чойбалсана (г. р. 1895), министра животноводства и земледелия, который провел немало времени в Москве, где его опекал Ворошилов. Чойбалсан уже играл роль советского агента в монгольском руководстве[1361].

Агранов переслал Сталину расшифровку перехваченной телеграммы (от 17.11.1934) из Токио, от посла Джозефа Грю, в Госдепартамент США: в ней шла речь о беседе с японским министром иностранных дел Коки Хиротой, который указывал, что с учетом различных договоров между европейскими державами Япония не может оставаться в изоляции и будет вынуждена последовать их примеру. «Было принято решение, чтобы Министерство иностранных дел приступило к выбору союзника, — сообщил Хирота, имея в виду японский кабинет министров. — Выбранная страна в первую очередь и главным образом не должна иметь никаких специфических интересов в Азии. К этой категории стран могли бы подойти Россия и Англия». Сталин подчеркнул эти слова. «Но СССР как возможный союзник совершенно исключается из-за агрессивной позиции по отношению к Японии и ее интересам». В то же время Хирота полагал, что по вопросу о продаже оружия и торговли удастся достичь договоренности с Англией, при условии, что будут признаны японские интересы в Китае. Также в потенциальном списке союзников у Хироты находились США, и он завершил эту «необычную» беседу, как назвал ее Грю, желанием иметь с США дружественные отношения. Сталин написал на документе: «Стало быть, Хироте трудновато стало. Интересно»[1362].

27 ноября Сталин снова принял монголов, вслед за которыми к нему на этот раз пришел и Киров, хотя он даже не входил в комиссию Политбюро по Монголии. Сталин начал с сообщения о том, что он прощает весь монгольский долг по состоянию на 1 января 1934 года — 30 милионов тугриков, почти 10 миллионов золотых рублей (по официальному обменному курсу), — и половину долга, накопившегося за текущий год: еще 33 миллиона тугриков, а начало выплаты второй половины откладывалось до 1941 года. «Если у вас не будет хорошей армии, империалисты — Япония — проглотят вас», — сказал Сталин, напомнив, что численность монгольской армии составляет всего 10 тысяч человек. По его словам, монгольский военный бюджет составлял 14 миллионов тугриков, но он обещал давать по 6 миллионов в год в течение пяти лет, пока будет наращиваться численность армии, и посоветовал монголам выплачивать свою часть расходов посредством государственной монополии на табак, соль и спички помимо алкоголя. Также он сообщил монголам, что они должны будут подписать двусторонние пакты о ненападении и взаимной помощи, но при этом второй пакт пока не будет предан огласке, что послужит сигналом для Японии, но не слишком провокационным[1363]. Пакт, сохраняемый в тайне, позволит Красной армии оборонять СССР, заняв передовые позиции на монгольской территории. «Между советской помощью в военное время и в мирное время должна быть разница», — настаивал Дэмид, выпускник престижной Тверской кавалерийской школы для командиров Красной армии[1364]. Но сопротивление оказалось тщетным[1365]. Вскоре в Монголию вновь вошли части Красной армии численностью около 2 тысяч человек.

Киров опять вернулся в Москву из-за пленума ЦК, третьего и последнего в этом году: он проходил с 25 по 28 ноября 1934 года. На нем рассматривался вопрос об отмене хлебного нормирования, распространявшегося примерно на 50 миллионов человек и сопряженного с крупными субсидиями и административными расходами в условиях сложной финансовой ситуации. Ржаной хлеб, который продавался в государственных магазинах по карточкам по цене 50 копеек за килограмм (и по цене 1 рубль 50 копеек в коммерческих магазинах), отныне стоил 1 рубль, что означало серьезный рост расходов для рабочих[1366]. «В чем состоит идея политики отмены карточной системы? — указывал Сталин на пленуме. — Денежная экономика — один из немногих буржуазных экономических механизмов, которые мы, социалисты, должны использовать в полной мере… Он очень гибок и он нам нужен»[1367]. Киров, как обычно, в основном отмалчивался. После заседания Сталин вместе с немногими избранными, включая Кирова, отправился в кремлевский кинозал, где Шумяцкий показал им «Чапаева», которого Сталин, по его словам, смотрел в одиннадцатый раз. Между тем Орджоникидзе страдал от учащенного сердцебиения и болей в желудке. Он был единственным членом ближайшего окружения Сталина, той осенью не мобилизованным на хлебозаготовки, и получил удлиненный отпуск. По требованию Сталина он не возвращался в столицу до 29 ноября. К моменту возвращения Орджоникидзе его друг Киров уже уехал[1368]. Сталин провожал Кирова на вокзале[1369].

Террорист

Леонид Николаев (г. р. 1904) был неудачником. Он родился в будущем Ленинграде в семье алкоголика (который умер, когда мальчику было три или четыре года), в детстве болел рахитом и вырос с кривыми ногами. Примерно в 12-летнем возрасте он бросил школу, потому что его мать, по ночам убиравшаяся в трамвайном депо, отдала его в ученики часовщику. Однако в 1917 году жизнь Николаева круто изменилась: в 1919–1920 годах, еще совсем подростком, он был главой сельсовета, а в 1924 году во время «ленинского набора» в партию, объявленного в связи со смертью вождя, стал кандидатом и через месяц членом партии, после чего был назначен комсомольским функционером от ленинградской партийной машины Зиновьева[1370]. Николаева отправили в близлежащий город Лугу, где он познакомился с латышкой Мильдой Драуле (г. р. 1901), маленькой круглолицей шатенкой, выпускницей гимназии, работавшей счетоводом в уездном партийном аппарате и тоже ревностной большевичкой, и в 1925 году женился на ней. Мильда и Леонид поселились в Ленинграде вместе с его матерью, бабушкой, незамужней сестрой, замужней сестрой и зятем, и в 1927 году у четы родился первенец, получивший имя Карл Маркс (сокращенно — Маркс). Мильда на какое-то время бросила работу. Первая пятилетка открыла новые горизонты для таких выходцев из рабочего класса, как Николаев, но дела у него шли скверно. Он обладал сварливым характером. В 1929 году его уволили с работы (он был служащим на заводе «Красный арсенал»), потом еще с одного завода, а весной 1930 года партия мобилизовала его в Восточную Сибирь для участия в посевной и уборочной кампаниях.

Мильда устроилась счетоводом в ленинградский областной партийный аппарат, во главе которого теперь стоял Киров, и вскоре была повышена в должности, получив назначение в отдел кадров для легкой промышленности. Николаев вернулся из Сибири в 1931 году, а в апреле получил место инспектора в областном партийном аппарате. В ноябре 1931 года у пары родился второй сын — Леонид. Им удалось получить трехкомнатную квартиру в кооперативном доме. Вместе с ними жили престарелые, немощные родители Мильды[1371]. Однако Николаева между тем перевели в общество «Долой неграмотность», которое стало его тринадцатым местом работы (согласно записи в его трудовой книжке)[1372]. По знакомству он получил должность в рабоче-крестьянской инспекции, но был уволен в октябре 1932 года. Драуле лишилась своей областной партийной синекуры, так как в августе 1933 года ее перевели в ленинградское управление наркомата тяжелой промышленности — сначала временно, а с января 1934 года она работала там на постоянной основе и получала премии. Николаев зарегистрировался в областной партийной организации как разъездной лектор Института истории партии, однако 31 марта 1934 года его вызвали на партийную комиссию за уклонение от «мобилизации» на транспорт (то есть за отказ читать лекции железнодорожным рабочим). Комиссия отметила, что Николаев «груб, крайне невыдержан, истеричен». После его выступления один из членов комиссии спросил: «Нормально ли психическое состояние Николаева?»[1373]

Николаева выгнали из партии и уволили, отобрав у него продовольственные карточки. После подачи апелляции исключение из партии в мае 1934 года заменили строгим выговором, который все равно являлся черной меткой в его жизни. Безработный, обиженный на неуважение, якобы проявленное к нему соратниками по партии, вынужденный жить на заработки жены, он исступленно рассылал заявления, требуя, чтобы с него сняли выговор и дали ему работу в партийном аппарате — занятие, которое он считал приличествующим для пролетария-коммуниста. В июле 1934 года он написал Кирову, а 25 августа — Сталину, но его письма, как было заведено, переслали в ленинградскую партийную организацию, которую он считал источником всех своих бед[1374]. 9 октября, когда перед семьей Николаева встала перспектива выселения из кооперативной квартиры, он в отчаянии написал в Политбюро: «Я прошу предоставить мне в первую очередь и в самом ближайшем времени санаторно-курортное лечение, но если нет этой возможности, то я должен бросить веру и надежду на спасение». Но это письмо тоже было переадресовано в ленинградскую парторганизацию[1375]. Николаев начал выслеживать Кирова. 15 октября, идя следом за ним, он проделал весь долгий путь от дворца Урицкого (Таврического) до Троицкого моста и элитного дома на улице Красных Зорь, 26–28, где находилась квартира Кирова. (До революции там жил Чехов.) Охрана задержала Николаева и доставила его в НКВД (как он выразился, в «Дом слез»).

В рваном портфеле у Николаева были найдены газеты и книги. При нем имелись партийный билет и старый пропуск, оставшийся с тех дней, когда он работал в обкоме партии. «Он был членом партии, прежде работал в Смольном и (всего лишь) пытался обратиться к Кирову с просьбой помочь ему получить работу», — решил ответственный оперработник Александр Губин, после устного доклада подчиненного приказавший отпустить Николаева[1376]. Как и у многих ветеранов Гражданской войны, у Николаева имелся револьвер «наган» модели 1895 года, производства 1912 года, который он завел в 1918 году и перерегистрировал в 1924 и 1930 годах (в обоих случаях срок предыдущей регистрации уже истек). Но был ли при нем револьвер в тот день, не ясно[1377]. 19 октября 1934 года Николаев приходил в Смольный, но ему снова не удалось попасть на прием к Кирову. Его все сильнее выводило из себя несоответствие между пролетарским государством и положением пролетариата, о котором он судил по своей собственной жизни.

Николаев вел дневник о себе и Мильде, преданных коммунистах, живущих во всемирно-историческую эпоху, первоначально намереваясь использовать его для воспитания своих детей, но впоследствии превратив его в место для раздумий о своей судьбе. Текст дневника изобилует ошибками, но Николаев читал Алексея Толстого и Горького и воображал, что способен написать мастерское литературное произведение[1378]. В дневнике он называл Мильду «моим единственным настоящим товарищем», но начал упрекать и ее; так, 26 октября он записывал: «М., ты могла бы предупредить многое, но не захотела», — судя по всему, разочарованный тем, что она не использовала свои связи, чтобы добыть для него должность. «Писал всем, не забыв никого, писал Кирову, Сталину, в Политбюро, в комиссию партийного контроля, но никто не отзывается», — записывал он, изображая себя одним из тех немногих отважных людей, которые готовы принести себя в жертву «ради (всего) человечества»[1379].

Три дня спустя в дневнике появилась запись о том, что «настало время действовать», а также упоминание о народовольце Андрее Желябове, казненном за организацию убийства Александра II (Ленин сравнивал его с Робеспьером). «Как солдат революции, мне никакая смерть не страшна. Я на все теперь готов, и предупредить этого никто не в силах». Судя по всему, Николаев делал записи в дневнике, чтобы укрепить свою решимость, и замышлял обратиться поверх голов партийных чиновников к трудящимся массам, преподать партии урок[1380].

Николаев составил схемы маршрутов Кирова, некоторых возможных углов стрельбы и методов убийства: «после же 1-го в.[ыстрела] сделать набег на м.[ашину] а) разб.[ить] стекло и пал.[ить] б) отк.[рыть] дверцу». В то же время он продолжал писать слезные письма с просьбами о помощи, подчеркивая горестное положение рабочих, вынужденных простаивать в очередях, по сравнению с привольной жизнью спекулянтов. 5 ноября 1934 года он увидел проезжающий мимо автомобиль Кирова, но не стал стрелять через стекло[1381]. 14 ноября Николаев снова отправился на Московский вокзал в Ленинграде в поисках Кирова, прибывавшего ночным поездом; на этот раз Киров появился перед ним на перроне, но Николаеву не удалось приблизиться к нему. 21 ноября он написал очередное прощальное послание Мильде («Мои дни сочтены, никто не идет нам на помощь… Прости меня за все»)[1382]. После того как Киров отправился на пленум в Москву, Николаев опять стал следить за вокзалом, но 29 ноября, когда Киров вернулся, он снова не сумел подойти близко. Однако в тот же день в «Ленинградской правде» Николаев прочел, что в 6 вечера 1 декабря Киров выступит в старом Таврическом дворце перед ленинградским партийным активом с докладом о московском пленуме.

Историческая возможность

Утром в день выступления Кирова Николаев дважды звонил Мильде на работу, чтобы она достала ему билет. К часу дня он узнал, что она не хочет или не может этого сделать. Около полвторого дня он отправился в райком. Там один функционер пообещал ему достать билет к концу дня. Чтобы подстраховаться, Николаев поехал в Смольный, чтобы попросить о том же кого-нибудь из своих бывших сослуживцев. Смольный представлял собой целый комплекс зданий, где работало 1829 человек, к которым прибавлялись постоянно приходившие и уходившие тысячи посетителей. В Смольном помимо областного и городского партийных комитетов располагалось более 15 организаций, включая службу, занимавшуюся лишенными избирательных прав, и рабоче-крестьянскую инспекцию (на втором этаже), в которой прежде работал Николаев. Во внутреннем дворе находился вход в жилой корпус, где проживало 160 семей, и там же было отведено место для свинарника при кафетерии. Дверь в северное крыло здания, где на третьем этаже размещались кабинеты начальства, открывалась специальным ключом, но его выдавали всем подряд: на первом этаже в том же подъезде находилась парикмахерская[1383]. Для того чтобы попасть на третий этаж, было достаточно предъявить партийный билет (беспартийным требовался особый пропуск). Николаев, пройдя туда по своему партбилету, целый час ходил из кабинета в кабинет. Никто из его знакомых не пожелал достать ему билет, но один из них пообещал билет к концу дня. Николаев ушел и стал бродить поблизости. Около 4.30 он вернулся и поднялся на третий этаж. Там он зашел в туалет — чтобы облегчиться или спрятаться (либо и для того, и для другого). По его словам, выйдя оттуда, он неожиданно увидел в длинном коридоре в 15–20 шагах от себя Кирова, в одиночку идущего в его сторону[1384].

Ожидали ли в тот день — в субботу, — что Киров перед выступлением зайдет в Смольный, не ясно. Зачем он туда зашел, тоже не вполне понятно. Согласно одной версии, он пожелал узнать, как движется подготовка к отмене продовольственных карточек, вызывавшей озабоченность в обществе. Михаил Чудов, второй секретарь партийного комитета, в три часа дня открыл заседание с участием примерно 20 аппаратчиков, которым предстояло составить проекты резолюций для ленинградского партийного пленума по карточной системе, запланированного на следующий день после выступления Кирова. А может быть, Киров хотел в последний раз просмотреть текст речи вместе со своим заместителем[1385]. Как бы то ни было, в четыре часа дня Киров вышел из своей квартиры, направился пешком в сторону Троицкого моста, а затем ему была подана машина с шофером. За ней, как обычно, следовала вторая машина с двумя охранниками, но на каком расстоянии, не известно: Медведю доставалось от Кирова после того, как тот замечал за собой эскорт. Эта охрана должна была в Смольном сдать Кирова на руки другим телохранителям. Внутри Смольного Кирова повсюду сопровождал начальник его охраны Михаил Борисов, охранявший его еще с 1920-х годов, а когда Киров входил в свой кабинет, он оставался в приемной вместе с главным помощником Кирова Николаем Свешниковым. Однако телохранители жаловались начальству, что Киров мешает им выполнять свою работу (последняя такая жалоба поступила Паукеру 16 ноября 1934 года).

Киров, член Политбюро, требовал, чтобы охрана держалась поодаль и не маячила у него перед глазами[1386]. И 1 декабря 53-летний Борисов, человек не слишком здоровый, находился от него на достаточно большом расстоянии — шагах в тридцати. Коридор был в плане L-образным, и, после того как Киров свернул в короткий конец коридора, куда ради безопасности был перенесен его кабинет, Борисов потерял его из виду[1387].

Состоявший из двух помещений кабинет Кирова в дальнем конце короткой части коридора находился рядом с особой лестницей и лифтом, к которым вела запирающаяся стеклянная дверь (ключи от нее были у многих людей), но Киров не желал пользоваться этим специальным входом, устроенным для него. Задняя комната его кабинета, в которую можно было попасть только через переднюю, использовалась не только как рабочее место; там собирались на приватные обеды руководители областного и городского партийных комитетов и областного и городского советов. Прямо через холл находилась столовая, в которой тоже было оживленно. В тот день на третьем этаже постоянно сменялись приходившие и уходившие. Когда Киров приблизился к Николаеву в длинном конце L-образного коридора, Николаев повернулся к нему спиной. Киров прошел мимо. В коридоре было темно. (Киров был близоруким, но отказывался носить очки, так как опасался, что его будут принимать за интеллигента[1388].) Николаев оглянулся и, по его утверждению, больше никого не увидел. «Когда Киров завернул налево к своему кабинету, расположение которого мне было хорошо известно, вся половина [короткой части] коридора была пуста — я подбежал шагов пять, вынув на бегу наган из кармана, навел дуло на голову Кирова и сделал один выстрел в затылок, — сказал Николаев на допросе. — Киров мгновенно упал лицом вниз». После этого Николаев попытался покончить с собой, но то ли ему помешал электрик, услышавший первый выстрел, то ли он потерял сознание и сполз по стене, упав рядом с телом Кирова, которое лежало в луже крови[1389].

Медведь находился в двух милях от Смольного, в здании управления НКВД (проспект Володарского, бывший Литейный проспект, 4), когда ему позвонили. Он бросил трубку и воскликнул: «В Кирова стреляли!»[1390] Его первый заместитель Запорожец отсутствовал (он сломал ногу, упав с лошади во время соревнований по верховой езде, и, после того как с него сняли гипс, взял отпуск и 13 ноября отправился в санаторий НКВД в Сочи)[1391]. Медведь и его второй заместитель Федор Фомин (старый протеже Евдокимова) поспешили в Смольный. Киров был застрелен между 4.30 и 4.37, а несколько секунд спустя у него уже не билось сердце. Согласно показаниям, семь-восемь минут спустя его отнесли в его кабинет и положили на стол для совещаний, после чего врачи тщетно пытались вернуть его к жизни[1392]. Сотрудники местной охраны утверждали, что, после того как раздался выстрел, они взяли под контроль третий этаж Смольного и что вскоре после этого был дан сигнал общей тревоги, по которому надлежало перекрыть все входы и выходы из здания. Примерно через 20 минут после того, как Медведь поспешно покинул здание НКВД, он приказал отправить в Смольный отряд из 30 оперативников НКВД, чтобы задержать и допросить всех, кто там находился. Однако, согласно документам, в 4.45, всего через несколько минут после убийства, в кабинете Чудова, соседнем с кабинетом Кирова, уже начался первый допрос — допрашивали Мильду Драуле. Если эта информация верна, то в момент покушения она должна была находиться поблизости[1393].

Около десяти свидетелей, находившихся в тот день на третьем этаже — охрана, электрик, проверявший пробки после того, как кое-где погас свет, кладовщик, директор цирка, ожидавший приема, несколько функционеров, сам Николаев, — единодушно утверждают, что убийство произошло в коридоре рядом с кабинетом Чудова. Согласно показаниям, Киров был найден лежащим на полу ничком, головой в сторону задней лестницы, а Николаев лежал на полу навзничь, головой в другую сторону[1394]. Однако специальная криминалистическая экспертиза, произведенная в 2004 году сотрудниками российского Министерства обороны, показала, что, судя по положению отверстия от пули, оставшегося в тыльной части фуражки Кирова, либо Николаев стрелял, лежа на полу, либо лежал Киров. Кроме того, в ходе экспертизы на кальсонах, которые были надеты на Кирове (наверху спереди, с внутренней стороны), были обнаружены большие пятна, оставшиеся от высохшей спермы. Теоретически следователи НКВД могли подтасовать даже показания множества свидетелей с целью скрыть тот неприглядный факт, что досточтимый вождь не был перенесен на стол для заседаний в его кабинете, а уже находился на нем в момент гибели, in flagrante delicto[1395]. Впрочем, принципиально важно то, что невозможно точно установить, как именно сидела фуражка на голове Кирова.

Было сделано два выстрела. (Были учтены все семь пуль в нагане: пять из них остались в револьвере.) В Кирова попала только одна пуля (впоследствии извлеченная из его головы); экспертиза подтвердила, что она была выпущена из нагана, зарегистрированного на имя Николаева[1396]. Вторую пулю извлекли из пола (след от рикошета был найден на плинтусе между стеной и потолком). То, что пуля, выпущенная почти в упор, вошла в голову Кирова почти вертикально, можно объяснить тем фактом, что, хотя Киров был низкорослым, Николаев был еще ниже ростом[1397].

Что касается спермы, уже вечером 1 декабря пошли слухи — прослеженные НКВД — о том, что Киров погиб из-за связи с Драуле. Несмотря на аресты, пресечь распространение этой сплетни не удалось. На одном из предприятий беспартийный Хасанов говорил, что «т. Кирова убил Николаев за то, что С. М. Киров жил с его женой». Кандидат в члены партии Гублер в ответ на вопрос, за что Николаев убил Кирова, заявил: «Из-за баб». В ленинградском леспромхозе ходили слухи, что «Кирова убили из-за личных счетов, так как он жил с женой Николаева». Служащий Южной водопроводной станции утверждал: «Я знаю, за что убили Кирова, я разговаривал с кухаркой Кирова, она мне сказала, что убили его из-за какой-то женщины, из-за ревности»[1398]. Сперма на кальсонах как будто бы говорит о том, что в день убийства Кирова у него было с кем-то свидание, но его было бы гораздо проще организовать и скрыть в том случае, если бы оно состоялось на квартире у Кирова, где он провел большую часть дня, в то время как его жена находилась в Толмачево. (Киров сам открыл дверь курьерше, доставившей бумаги[1399].) Как мы уже отмечали, Драуле находилась в Смольном. Похоже, что эти слухи в большей мере отражают избитый сюжет о ревнивом муже и репутацию, заработанную Кировым, нежели какие-либо конкретные обстоятельства[1400]. Разумеется, даже если в тот день между Кировым и Драуле ничего не было, они вполне могли быть любовниками. Драуле на допросе отрицала связь с Кировым[1401]. Но даже если она лгала, поразительно, что ни в дневнике Николаева, ни в его показаниях не содержится ни намека на то, что жена изменяла ему с Кировым[1402].

Николаева втащили в один из кабинетов на третьем этаже, откуда он был доставлен в НКВД, где он то предавался безудержным рыданиям, то молчал, глядя в одну точку. Около 6.40 вечера его отнесли на носилках во внутреннюю больницу НКВД для медицинского осмотра[1403]. Допросить Николаева сотрудникам НКВД удалось лишь около 10 или 11 вечера. Помимо пистолета при Николаеве был обнаружен портфель, а также партийный билет и пропуск в кафетерий Смольного (оставшийся у него с того времени, когда он работал в рабоче-крестьянской инспекции), которые позволили незамедлительно установить его личность, и записная книжка с адресами, благодаря которой были быстро найдены его родственники. При обыске в его квартире и квартире его матери оперативники нашли копии различных писем Николаева властям, многочисленные блокноты, в которых Николаев вел дневник, схему маршрутов Кирова, набросок плана убийства, тайные письма Николаева жене о его замыслах и о готовности умереть, а также инструкцию, как найти эти письма, — своего рода клад с документами, никогда не фигурировавшими в качестве улик ни на одном из бесчисленных сфабрикованных процессов.

«Все это я подготовил один, — согласно протоколам, заявил Николаев Медведю, Фомину и прочим ленинградским оперативникам в ночь после убийства, — и в мои намерения никогда я никого не посвящал». И далее: «Причина [покушения] одна — оторванность от партии, от которой меня оттолкнули события в Ленинградском институте истории партии, мое безработное положение и отсутствие материальной, а самое главное, моральной помощи со стороны партийных организаций. Все мое положение сказалось с момента моего исключения из партии (8 месяцев тому назад), которое опорочило меня в глазах партийных организаций». Перечислив все свои бесплодные обращения с требованием восстановить справедливость, Николаев добавил: «Покушение на убийство т. Кирова имело основную цель: стать политическим сигналом перед партией, что на протяжении последних 8–10 лет на моем пути жизни и работы накопился багаж несправедливых отношений к живому человеку со стороны отдельных государственных лиц… Эта историческая миссия мной выполнена. Я должен показать всей партии, до чего довели Николаева»[1404].

Делегация

Медведю выпала незавидная участь уведомить о происшествии своего начальника Ягоду. В кабинете второго секретаря Ленинградского горкома партии он составил телеграмму: «1 декабря в 16 часов 30 минут в здании Смольного на 3-м этаже в 20 шагах от кабинета тов. Кирова произведен выстрел в голову тов. Кирову шедшим навстречу к нему неизвестным, оказавшимся по документам Николаевым Леонидом Васильевичем, членом ВКП(б) с 1924 года, рождения 1904 года. Тов. Киров находится в кабинете. При нем находятся профессора-хирурги… и другие врачи». В сообщении упоминалось, что «Николаев опознан несколькими работниками Смольного… как работавший ранее в Смольном» и что выдан ордер на арест его жены, ошибочно названной Грауле. Медведь солгал, что «тов. Кирова до места происшествия сопровождал… Борисов», чтобы скрыть халатность НКВД. На телеграмме неизвестно почему отмечено, что она была отправлена в 6.20 вечера и получена и расшифрована в Москве в 7.15 вечера[1405]. Между тем вскоре после пяти вечера Чудов уже позвонил в кабинет Сталина; трубку снял Поскребышев[1406].

Киров лежал мертвый, получив пулю в голову в здании Ленинградского обкома партии, а Сталин в тот момент находился в здании ЦК партии в Москве. В 3.05 пополудни к диктатору на Старую площадь явились члены его ближайшего окружения — Молотов, Ворошилов, Каганович, Жданов. По словам Кагановича, когда прибыли известия из Ленинграда, Сталин поначалу был «потрясен»[1407]. В 5.50 вечера пришел Ягода; он дважды звонил в ленинградское управление НКВД — скорее всего, из кабинета Сталина, — чтобы выяснить, не было ли на Николаеве иностранной одежды (не было)[1408]. Впоследствии Молотов вспоминал, что Сталин по телефону устроил выволочку Медведю («Шляпы!»)[1409]. В 6.15 явился Паукер вместе со своим заместителем и комендантом Кремля Рудольфом Петерсоном; десять минут спустя они ушли, чтобы подготовить специальный поезд, отбывающий тем же вечером. Подтягивались другие люди: в 6.20 — Калинин, Микоян и Орджоникидзе, в 6.25 — Андреев, в 6.30 — Чубарь, в 6.45 — Енукидзе. Все они вскоре удалились, кроме Ягоды, который оставался до 8.10, когда пришли Мехлис (главный редактор «Правды»), Бухарин («Известия»), Стецкий (отдел культуры и пропаганды) и Михаил Суслов (функционер из Контрольной комиссии), пробывшие у Сталина десять минут[1410]. Сталин отредактировал текст извещения, который был опубликован в центральных газетах за подписью всех членов Политбюро. «Ты был близок всем нам, т. Киров, как верный друг, любимый товарищ, надежный соратник, — утверждалось в извещении, причем по указанию Сталина в нем использовалось обращение к Кирову как к близкому другу, на „ты“. — Ты был всегда с нами в годы тяжких боев за торжество социализма в нашей стране, ты был с нами всегда в годы колебаний и трудностей внутри нашей партии, ты пережил с нами все трудности последних лет… Прощай, наш дорогой друг и товарищ Сергей!»[1411]

После этого Сталин 20 минут, до 8.30 вечера, провел наедине с Ягодой. В какой-то момент диктатор набросал проект короткого и невнятного закона об ускоренном рассмотрении дел в случае террористических актов и немедленном исполнении смертных приговоров по этим делам без права апелляции — он был подписан Енукидзе как секретарем ЦИКа (а впоследствии и Калининым как председателем этого органа)[1412]. Ленинградские партийные функционеры, собравшиеся в шесть вечера на совещание в Смольном, составили свое собственное извещение, учредили собственную похоронную комиссию и приказали низовым партийным комитетам тем же вечером провести митинги на предприятиях[1413].

Советское радио объявило об убийстве Кирова в 11.30 вечера; рабочие были оповещены через репродукторы на предприятиях. Редакторов газет по всей стране обзванивали по телефону. Между тем в 10.30 вечера была получена очередная шифрованная телеграмма от Медведя с кратким изложением допроса Драуле, содержавшим только основные факты о ней, как будто бы интерес представляла только ее роль как жены Николаева. Сообщалось, что она подчеркивала, как сильно он был обижен. («С момента его исключения из партии он впал в мрачное настроение, постоянно ожидая восстановления своего статуса и снятия выговора и не желая нигде работать».) В третьей телеграмме от Медведя, принятой в 0.40, указывалось, что НКВД приступил к изучению материалов, изъятых в ходе обысков, цитировалось «политическое завещание» Николаева — его письмо в Политбюро о его попытках убить Кирова и сообщалось, что в записной книжке Николаева содержатся адреса консульств Германии (ул. Герцена, 43, телефон 1–69–82) и Латвии (телефон 5–50–63)[1414]. Ягода уже ехал на поезде со Сталиным.

Каганович вызвал Хрущева и велел ему возглавить делегацию от Москвы, состоявшую примерно из 60 партийных функционеров и рабочих. Хрущев (г. р. 1894), внук крепостного и сын шахтера, четыре года ходил в деревенскую школу и стал квалифицированным слесарем в донбасском городе Юзовке (в 1924 году переименованном в Сталино), где он делал карьеру в партийном аппарате, одновременно мечтая продолжить учебу, и привлек к себе внимание Кагановича (в то время партийного босса на Украине), который перевел его с повышением в украинскую столицу. Как впоследствии вспоминал Хрущев, в 1925 году на XIV съезде партии в Москве он впервые встретился со Сталиным и был удивлен, увидев, что генеральному секретарю присущи скромность, пролетарская простота и даже грубоватость: все это служило вдохновляющей ролевой моделью для таких коммунистов-пролетариев, как амбициозный Хрущев. «Он мечтал стать директором завода, — вспоминала о Хрущеве одна современница. — „Я поеду в Москву, попробую поступить в Промышленную академию, и, если это удастся, из меня получится хороший директор“». Благодаря Кагановичу Хрущев сумел поступить в академию, несмотря на неважные оценки. Всего за полтора года Хрущев перебрался из Донбасса сначала в Харьков, потом в Киев, а затем и в Москву. И сейчас он был главным в поезде, который вслед за поездом Сталина ехал в Ленинград. Каганович по приказу Сталина остался в Москве. Хрущев вспоминал слезы в глазах Кагановича[1415]. Кроме того, Сталин не пустил в поезд и Орджоникидзе (под предлогом того, что у него больное сердце).

2 декабря около 10 утра Сталин и его свита — Молотов, Ворошилов, Жданов, Ежов, Александр Косарев, большая группа оперативников НКВД и не менее 200 человек вооруженной охраны (полк им. Дзержинского) — прибыли на Московский вокзал в Ленинграде. Делегация в окружении внушительной охраны проследовала в морг больницы им. Свердлова, а затем в Смольный, где расположилась в кабинете Кирова. «Вижу, идет группа лиц, — вспоминал один комсомольский функционер. — Смотрю, в середине — Сталин. Впереди Сталина шел Генрих Ягода с поднятым в руке наганом и командовал: „Всем лицом к стенке! Руки по швам!“»[1416]

Агранов приказал Фомину сопровождать его в ленинградское управление НКВД, где он занял кабинет Медведя и потребовал все материалы по делу[1417]. Наоборот, потрясенный Борисов, начальник охраны Кирова — его допрашивали предыдущей ночью, но он был почти не в силах говорить (у него в кобуре был обнаружен незаряженный табельный револьвер), — был вызван в Смольный[1418]. Около 10.50 утра, когда его везли туда, он ударился головой о стену здания и умер почти мгновенно. Ни водитель, ни три сопровождавших его оперативника НКВД не пострадали. Для перевозки Борисова в Смольный был выделен полуторатонный грузовик «форд», и Борисова посадили в его кузов. Очевидно, все другие машины из гаража НКВД достались прибывшей из Москвы делегации. Было известно, что дефектная рессора в передней подвеске грузовика была заменена на самодельную, хотя считалось, что с ней безопасно ехать на небольшой скорости. Видимо, водитель спешил — вызов в Смольный был срочным, — и, когда он пересекал трамвайные рельсы, грузовик резко свернул вправо. Водитель, стараясь удержать курс, вывернул руль влево, и у грузовика лопнула шина. Грузовик выскочил на тротуар и ударился о здание как раз той стороной, где сидел Борисов. Пола его пальто зацепилась за металлическую вилку, к которой крепилась водосточная труба[1419]. Вполне возможно, что при резком повороте машины он разбил голову о стену. Также возможно, хотя и менее вероятно, что сотрудники ленинградского НКВД убили Борисова, чтобы скрыть доказательства своей некомпетентности, — именно это подозревал Сталин[1420].

К Сталину привели Николаева[1421]. Диктатор и ранее не желал признавать, что кто-либо способен действовать в одиночку[1422]. Но ему было особенно трудно поверить, что жалкий Николаев был способен осуществить столь эпохальное злодеяние сам по себе. Он был человеком небольшого роста (1 м 53 см), с «обезьяноподобными руками» до колен и очень короткими ногами и, несмотря на свою молодость (ему было всего 30 лет), уже был физической и эмоциональной развалиной. Кроме того, он страшно страдал от недосыпания. «Обыкновенный человек. Служащий. Невысокий. Тощенький… — вспоминал Молотов. — Я думаю, он чем-то был, видимо, обозлен, исключен из партии, обиженный такой»[1423]. Что Сталину удалось вытянуть из обозленного, маловменяемого Николаева, страдающего манией величия, не известно. (Как шептались в Смольном, Николаев не желал узнавать Сталина, пока ему не показали рядом с живым вождем его официальный портрет.) Когда Николаева сажали в автомобиль, ожидавший на улице, Николаев якобы крикнул, обращаясь к прохожим: «Запомните меня — я убийца! Пусть люди знают, кто убил Кирова!»[1424]

Прощание

Открытый гроб с телом Кирова 2 декабря был на два дня выставлен для желающих попрощаться с ним в вестибюле бывшего Таврического дворца. Дань уважения покойному выразили его вдова, должностные лица из Ленинграда и Москвы, а также делегации рабочих из обеих столиц. У многих лились слезы. Поначалу «Правда» (02.12) обвинила в гибели Кирова «врагов рабочего класса и советской власти, белогвардейцев». На следующий день газета объявила убийцей Николаева, назвав его бывшим служащим рабоче-крестьянской инспекции и умолчав, что он был членом партии и работал в партийном комитете[1425]. НКВД разрабатывал версию о заграничном следе: Николаев несколько раз посещал немецкое консульство и один раз — латвийское. По его показаниям, он нашел их номера в телефонной книге и надеялся познакомиться с иностранными журналистами, но германский консул прогнал его, когда Николаев попытался продать ему антисоветские документы (свои записки)[1426]. Не исключено, что Николаев хотел достать латвийскую визу, чтобы бежать из СССР. 3 декабря в уединенном доме на ленинградском Каменном острове, где остановились Сталин и его свита, диктатор устроил выволочку Медведю и Фомину. (Ягода в тот же день объявил выговор им и шести другим оперработникам ленинградского НКВД.) «Убийство Кирова — это дело рук организации, — заявил Сталин Медведю и Фомину, — но какой организации, сейчас трудно сказать»[1427].

3 декабря около 10 утра Сталин забрал гроб с телом Кирова и во главе траурной процессии проследовал на вокзал, отбыв с него после полуночи на своем спецпоезде. В Москве его встречала эскадрилья ВВС, пролетевшая над городом. 4–5 декабря гроб с телом Кирова был выставлен в Колонном зале Дома Союзов. Во второй половине и вечером того дня Сталин принял у себя в кабинете множество должностных лиц и наряду с прочими делами назначил нового торгового представителя в гитлеровском Берлине — Давида Канделаки. Обычно советские торговые представители никогда не встречались со Сталиным, но грузина Канделаки, получившего образование в Германии, Сталин с конца 1934 года поразительно часто принимал в своем «Уголке»[1428]. «Канделаки, — отмечал первый секретарь советского посольства в Берлине, — ясно давал нам понять, что имеет доверительные инструкции лично от Сталина и вправе не ограничиваться чисто экономическими темами при переговорах с немцами»[1429].

Вечером 5 декабря, покинув свой кабинет в 10 часов, Сталин прибыл в Дом Союзов для последнего прощания с Кировым. Оркестр Большого театра играл «Траурный марш» Шопена. Насколько известно, Сталин поцеловал мертвого Кирова в губы и сказал: «Прощай, дорогой друг»[1430]. После этого тело отвезли в крематорий. Той же ночью в Кремле Шумяцкий показывал Сталину, Ворошилову, Молотову, Орджоникидзе, Микояну, Кагановичу и Жданову отрывки из документального фильма Якова Блиоха о жизни и смерти Кирова. «Коба особенно напряженно смотрел все те куски, где покойный С. М. [Киров] дается в движении, — отмечал Шумяцкий, называя Сталина его прозвищем. — Когда в кусках показывались эпизоды с населением, читающим печальное известие, все отметили, что реакция на событие показана ярко и сильно… Особенно напряженно смотрел Коба и другие т. т. все съемки Ленинграда — в Тавр[ическом] дворце, у гроба и проводы гроба с телом на вокзал». Все это были съемки без звука, но Шумяцкий также привез ленту с двумя выступлениями Кирова. Сталину понравилась речь Кирова на последней Ленинградской областной партийной конференции, где тот говорил о марксистско-ленинском образовании[1431].

На следующий день на Красной площади состоялись похороны, прошедшие по полному армейскому ритуалу. Совершенно подавленный Орджоникидзе был удостоен чести поместить урну с прахом Кирова в Кремлевскую стену. Кроме того, Сталин позволил, чтобы подпись Орджоникидзе стояла второй под некрологом Кирову в «Правде», сразу же после подписи Сталина, что не соответствовало заведенному порядку[1432]. С надгробным словом выступил Молотов (Сталин похвалил его выступление). Затем по желанию Сталина оркестр заиграл любимую песню Кирова, вальс Шатрова «На сопках Маньчжурии», сочиненный в годы Русско-японской войны 1904–1905 годов: «Белеют кресты далеких героев прекрасных // И прошлого тени кружатся вокруг, // Твердят нам о жертвах напрасных… // Но знайте, за вас мы еще отомстим и справим кровавую тризну»[1433]. «Правда» утром 6 декабря уже объявила, что по другим делам перед судом уже предстали 70 человек, обвиняемых в «подготовке террористических актов против работников Советской власти». Ближайшее окружение отправилось на обед в квартиру Сталина в Сенатском дворце. По словам Артема, сраженный горем диктатор сказал, что Киров был оптимистом, жизнерадостным человеком, и если кто-то будет плакать, если «мы будем распускать сопли», то это станет оскорблением его памяти. Он проигрывал на патефоне любимые песни Кирова. «У всех присутствующих было очень подавленное настроение». Затем Сталин решил еще раз посмотреть документальную ленту о Кирове и позвал на просмотр Василия и Светлану, называя ее «хозяйкой» и прося руководить сеансом. Сталин снова напомнил Шумяцкому вставить в фильм кадры, показывающие оживление на улицах и площадях, когда гроб с телом Кирова был доставлен в столицу. Постышев сказал, что Шумяцкому нужно вставить в фильм выступление Сталина, голос которого еще не был запечатлен в звуковом кино. Сталин отметил: «Кинофильм — могучее средство пропаганды и агитации». Затем до часа ночи снова смотрели «Чапаева»[1434].

В отличие от Муссолини советский диктатор отказался от выступлений по радио. Примерно с XVII съезда партии голосом Сталина стал 20-летний Юрий Левитан, зачитавший по радио пятичасовую речь Сталина на этом съезде. И 6 декабря 1934 года именно Левитан вышел в эфир, когда урну с прахом Кирова захоронили в Кремлевской стене: «Прощай, ученик Ленина и друг Сталина, вождь ленинградского пролетариата, прощай!»[1435] В ту ночь после кинопросмотра Павел Аллилуев остался на Ближней даче, чтобы присматривать за своим зятем. «Осиротел я совсем», — якобы сказал ему диктатор, обхватив голову руками. Кроме того, Сталин говорил, что Киров ухаживал за ним, как за ребенком[1436].

Следствие

По предложению Сталина, с тем чтобы Николаев сознался в том, что за его преступлением стояла «группа», его угощали едой, сигаретами и обычными обещаниями пощадить его и его родных. Следователи лгали ему, что Мильда (еще) не арестована. Агранов и его подручные делали Николаеву намеки насчет «связей», и Николаев начал поддаваться, признавшись, что действительно был членом «группы». Кроме того, он пытался выброситься из окна. Следователи стали проявлять интерес к его знакомым Ивану Котолынову и Николаю Шацкому, ранее исключавшимся из партии и упомянутым в дневнике Николаева. Котолынова называли троцкистом, но на самом деле и он, и остальные были комсомольскими функционерами, когда во главе Ленинградской партийной организации стоял Зиновьев[1437]. Больше ничего и не требовалось. Имена Зиновьева, а также Каменева начали все чаще встречаться в протоколах допросов, которые Агранов пересылал Сталину[1438]. (Всего диктатор получил по делу Кирова не менее 260 протоколов допросов, ставших новым жанром изящной словесности[1439].)

Сотрудники НКВД сочинили отредактированный Сталиным сценарий про параллельные террористические организации — «Ленинградский центр» и «Московский центр». Ни тот, ни другой не упоминались на допросах до 4 декабря 1934 года, когда Сталин вызвал в свой кабинет большую группу, включавшую прокуроров, работников суда, оперативников НКВД и прибывшего из Ленинграда Агранова[1440]. Во время дискуссий, проходивших в течение следующих нескольких дней, Сталин переместил Зиновьева и Каменева из Ленинграда в главный «Московский центр». Отныне предполагалось, что «Ленинградский центр» возглавляли Николаев, Котолынов и их сообщники[1441].

В атмосфере, пропитанной жаждой кровавой мести, украинский партийный босс Косиор, сам этнический поляк, захотел ответить на убийство Кирова указом о массовом выселении советских поляков из приграничной полосы. Однако расчетливый Сталин смягчил разосланный по партийным каналам (07.12.1934) секретный циркуляр по поводу поляков, проживавших в приграничных районах Украины и Белоруссии, очевидно, для того, чтобы избежать осложнений в советско-польских и советско-немецких отношениях. И наоборот, в ответ на предложение выселить пять тысяч «социально чуждых» семей из Карельской автономной республики и Ленинградской области — и та и другая находились рядом с финской границей, где в целом никто не ожидал геополитических осложнений, — Сталин написал: «Почему не больше?»[1442]

9 декабря Сталин до 7.30 вечера принимал у себя в кабинете прокуроров, судей, сотрудников НКВД и многих других, а затем пообедал этажом ниже в своей кремлевской квартире с Кагановичем, Ждановым, Орджоникидзе и Молотовым — такие обеды постепенно становились обычаем. Затем под предлогом принести Светлане, якобы горевавшей из-за смерти Кирова, кое-какие игрушки, чтобы утешить ее, явились родственники. Как писала в своем дневнике Мария Сванидзе о Сталине, сидевшем за столом, «у меня ныло сердце смотреть на него. Он очень страдает»[1443].

Тем временем в Ленинграде 14 человек — все, кроме Шацкого, — сознались, что были членами подпольной зиновьевской «группы», но все они, кроме Николаева, отрицали свою причастность к убийству. Следователи пытались заставить Николаева признаться, что его отец-пролетарий имел наемных работников, и тем самым выставить Николаева сыном классового врага, но он все отрицал. И все-таки Николаева, рабочего и убежденного коммуниста, именно из-за своих убеждений и убившего Кирова, следовало как-то превратить в «классового врага». Со временем хитрому Агранову, похоже, каким-то образом удалось убедить его, что он может совершить еще одно большое дело: принять участие в уничтожении зиновьевцев. Судя по всему, Николаев лишь потом осознал, что выполнение этой задачи во имя дела коммунизма задним числом требует от него самого принадлежности к зиновьевской оппозиции 1920-х годов.

Обвиняемых зиновьевцев арестовывали волнами, и у одного из них был найден архив зиновьевской оппозиции. (Всего в течение десяти недель после убийства НКВД арестовало 843 «бывших зиновьевцев», а еще тысячи были сосланы в административном порядке.) Те немногие, кто принадлежал к ядру подлинных сторонников Зиновьева, не скрывали своего критического отношения к Сталину и его политике: например, они полагали, что Гитлеру удалось захватить власть в Германии благодаря пассивности Коминтерна[1444]. Кроме того, они спокойно признавались, что время от времени встречались и обсуждали свои взгляды. Таким образом, выходило, что они состояли в «антипартийной организации». Также у них были найдены копии «Завещания» Ленина и воззвания Рютина с требованием отставки Сталина, и почти у каждого из них дома имелся пистолет, а порой и не один, — как правило, это оружие находилось в их вполне легальном владении еще со времен Гражданской войны. То есть они оказались еще и «террористами».

Разве не имелось вероятности того, что эти бывшие партийные оппозиционеры — вооруженные и, по их собственному признанию, на своих собраниях критиковавшие Сталина — каким-то косвенным образом были причастны к убийству Кирова, который в конце концов пришел на смену их патрону Зиновьеву?[1445] Котолынов, согласно протоколу допроса (12.12), признал лишь, что «политическую и моральную ответственность за убийство т. Кирова Николаевым несет наша организация, под влиянием которой воспитался Николаев в атмосфере озлобленного отношения к руководителям ВКП(б)». Это была одна формула[1446]. 16 декабря Зиновьев и Каменев были арестованы[1447]. Зиновьев сознался во множестве выдуманных преступлений и согласился назвать «всех лиц, о которых помню и вспоминаю, как о бывших участниках антипартийной борьбы»[1448]. В «Правде» и «Ленинградской правде» (17.12) была напечатана одна и та же передовица, в которой утверждалось, что Николаев получил указание от бывших ленинградских оппозиционеров-зиновьевцев убить Кирова. Это была вторая формула.

Первый процесс

На смену Кирову в качестве первого секретаря Сталин отправил в Ленинград Жданова. Поскольку руководство режима и большая часть страны пребывали в трауре, диктатор отменил публичные торжества по случаю его официального — 55-го — дня рождения, отмечавшегося 21 декабря 1934 года. Тем не менее аппаратчики присылали ему неизбежные поздравления[1449]. Собственно, 21 декабря из Ленинграда прибыли Агранов, Вышинский и Акулов, которые вместе с Ягодой и Ульрихом пробыли в кабинете Сталина час, до 8.30 вечера, очевидно, обсуждая детали грядущего процесса[1450]. Затем день рождения Сталина был частным образом отмечен на Ближней даче в обществе родственников со стороны обеих покойных жен именинника, а также его ближайшего окружения. Для гостей пришлось ставить второй стол. Как вспоминал Артем, Сталин читал «поздравления в газетах» и «с юмором комментировал»[1451].

Орджоникидзе предложил выпить за Кирова, после чего, согласно дневнику Марии Сванидзе, у всех на глазах выступили слезы и на минуту наступила тишина. Кто-то вспомнил, что Дора Хазан-Андреева училась в Промышленной академии вместе с Надей. Сталин поднялся и сказал: «Раз заговорили об академии, разрешите выпить за Надю». «Все встали и молча подходили с бокалами к И.[осифу]», — писала Сванидзе. Около часа ночи поднялись из-за стола, Сталин завел патефон, и начались танцы — танцевали кавказскую лезгинку и гопак, хотя места было мало. Буденный играл на гармони, Жданов — на пианино. «Потом, — записывала в дневнике Сванидзе, — кавказцы пели песни унылые, многоголосные, — хозяин запевал высоким тенорком»[1452].

На следующее утро газеты сообщили, что НКВД передал материалы следствия в суд. Однако 23 декабря в «Правде» неожиданно было объявлено, что «следствие установило отсутствие достаточных данных» для предания Зиновьева и Каменева суду. Кроме того, Сталин решил не устраивать публичный процесс над оставшимися зиновьевцами, может быть, потому, что из них удалось выбить признания только в антисталинских разговорах, но не в террористических замыслах. В опубликованных в «Правде» и «Ленинградской правде» обвинениях в адрес 14 человек во главе с Николаевым упоминались связи с иностранными консульствами, но не говорилось, о каких консульствах идет речь, словно бы из опасения, что это заявление придется доказывать, или из нежелания вовлекать нацистскую Германию в обсуждение убийства Кирова[1453].

Закрытый процесс под председательством Ульриха начался в Ленинграде в 2.20 пополудни 28 декабря, и еще до рассвета следующего дня был вынесен приговор: смертная казнь. На процесс не вызвали ни одного свидетеля из Смольного. (Все очевидцы событий того дня и многие другие — всего почти 80 человек — вскоре после этого были переведены на другую работу, исключены из партии или сосланы.) «Николаев воскликнул: „Жестоко“», — без особой кровожадности сообщал Агранов в телеграмме Сталину, не упомянув, однако, что Николаев и прочие отреклись от своих показаний[1454]. Все приговоренные были казнены в течение часа; главный палач якобы заплакал при воспоминании о покойном Кирове[1455]. Последним расстреляли Котолынова. «Весь этот процесс — чепуха, — сказал он Агранову и Вышинскому. — Людей расстреляли. Сейчас расстреляют и меня. Но все мы, за исключением Николаева, ни в чем не повинны…»[1456]

В связи с этим делом были расстреляны еще сотни людей, ни один из которых не имел никакого отношения к убийству. (Только за первый месяц действия антитеррористического закона, принятого 1 декабря, по всему Союзу было арестовано и предстало перед судом до 6500 человек[1457].) «Трудно поверить, что в XX веке в Европе нашелся уголок, в котором живет средневековое варварство и где самые дикие представления странным образом сосуществуют с наукой, искусством и культурой, — записывала в своем дневнике (за 30.12) Нина Луговская, нетипичная 15-летняя московская школьница, дочь репрессированного „буржуазного“ экономиста. — Называть Николаева трусом! Он с готовностью пошел на смерть за то, во что верил, он был лучше всех этих так называемых вождей рабочего класса, вместе взятых!»[1458]

История Кавказа переписывается

Берия требовал от своих подручных в Тифлисе сочинять агиографию Сталина. Он приказал вести систематический сбор «воспоминаний» о Сталине в подпольный период его жизни и, чтобы эта работа шла живее, поручил ее Торошелидзе, председателю Союза писателей Грузии, ректору Тифлисского университета и директору Института Сталина. «Воспоминания» были собраны, но «научная» биография так и не появилась на свет[1459]. Между тем Лакоба тоже не сидел сложа руки. В 1901–1902 годах, когда Сталин и его помощники, закутавшись в покрывала и выдавая себя за мусульманок, доставляли в Батум — город в населенной мусульманами Аджарии — нелегальные листовки в корзинах с фруктами, старому разбойнику Хашиме Смирбе однажды довелось прятать Сталина в своей хижине в нескольких милях от Батума. Хашим умер в 1922 году, в 81-летнем возрасте. По приказу Лакобы один этнограф собрал соответствующие материалы, после чего Лакоба отправил Сталину брошюру «Сталин и Хашим (1901–1902 годы): некоторые эпизоды из батумского подполья». «Тов. Лакоба! — ответил Сталин. — Твоя статья о Кавказе производит хорошее впечатление. А Хашим, как в жизни, простой и наивный, но честный и верный. Таких помощников было немало в революцию; они чувствовали правду своим сердцем»[1460]. Лакоба издал эту брошюру в Абхазии 20-тысячным тиражом. (Бумагу выделил Каганович.) Сталин назывался в ней человеком, «каких история дает человечеству раз в 100–200 лет».

В брошюре игриво сообщалось, что Хашим и другие крестьяне считали, что Сосо печатает фальшивые деньги, и просили его поделиться ими, но оказалось, что он выпускает революционные листовки. Далее состоялся следующий разговор между Хашимом и Сталиным: «Хороший ты человек, Сосо. Только жаль, что ты не мусульманин». — «А что было бы, если б я был мусульманином?» — спросил Сталин. — «Если ты примешь мусульманство, я выдам за тебя замуж семь таких красавиц, каких ты, наверно, еще никогда не видел. Хочешь быть мусульманином?» «Тов. Сосо с улыбкой ответил: — Хорошо! — и пожал руку Хашима». (В итоге Сталин попал в тюрьму[1461].)

Лакоба написал предисловие к брошюре о Хашиме, подчеркивая, что Сталин тоже был простым человеком, близким к массам, — это была беспроигрышная формула[1462]. Перед Берией же стояла намного более амбициозная и трудная задача — описать не два года в Батуме, а весь кавказский период до 1917 года, причем требовалась фальсификация событий прошлого, знакомых многим людям не понаслышке[1463]. В их число входил и Енукидзе, который был крестным отцом покойной Нади, так как был знаком с ее отцом, рабочим-революционером Сергеем Аллилуевым. Кроме того, Енукидзе входил в число основателей Бакинской партийной группы (создана весной 1901 года) и вместе со своим кузеном Трифоном создал кавказскую подпольную типографию, носившую конспиративное название «Нино» (русское Нина), — в ней перепечатывалась нелегальная газета «Искра», которую выпускал эмигрант Ленин. Енукидзе, известный в подполье под прозвищем Золотая рыбка, написал автобиографическую работу «Наши подпольные типографии Кавказа», в 1923 году печатавшуюся по частям в журнале, в которой роль Сталина не подвергалась искусственным преувеличениям[1464]. Как управляющий делами режима с первых лет его существования, Енукидзе преданно служил Сталину[1465]. Однако Мехлис в письме Сталину (от 04.01.1935) указал на ряд «ошибок» в статье Енукидзе для «Правды» (29.12.1934), посвященной 30-й годовщине бакинской забастовки 1904 года, и раскритиковал его книгу о подпольных типографиях, только что вышедшую третьим изданием. Сталин распространил донос Мехлиса на Енукидзе среди членов Политбюро и сам написал к нему примечания: когда был основан бакинский комитет партии? Кем была создана типография? Енукидзе явно ставил себя выше мученика Ладо Кецховели, молодого человека, познакомившего Сталина с марксизмом[1466].

Советский смех

С давних пор обращая пристальное внимание на театр с его воздействием на зрителя, Сталин не сразу осознал все возможности кино[1467]. Однако настойчивый Шумяцкий добился от партии приказания снимать на пленку все важные события в СССР, принятия мер к массовому производству ручных кинокамер и обращенного к региональным должностным лицам требования относиться к киножурналам так же, как к печати. На киносеансах в Кремле Сталину начали показывать киножурналы[1468]. Но только «Чапаев» в конце концов превратил Сталина, привыкшего работать с текстами, из того, кто изредка смотрит фильмы для развлечения, в их исполнительного продюсера, занимающегося всеми аспектами кино — от декораций до диалогов и музыки. Диктатор сыграл решающую роль в появлении на свет не только политически значимых фильмов, но и фарсовых комедий. В этом отношении колоссального прорыва добился молодой ассистент виртуоза Сергея Эйзенштейна после его скандальной неудачи с фильмом, снимавшимся в Мексике[1469]. Шумяцкий предложил Эйзенштейну снять комедию на советском материале, но режиссер не проявил к этой идее особого интереса. Однако его ассистент Григорий Александров, задействовав все голливудские приемы, которым он научился за границей, поставил по сценарию, написанному им совместно с другими авторами, «Веселых ребят», имевших оглушительный успех[1470].

Ближайшее окружение Сталина разошлось во мнениях по поводу того, нужно ли снимать комедии. Когда Шумяцкий собирался показывать «Веселых ребят» в Кремле, Ворошилов, уже видевший этот фильм, сказал: «А это интересная, веселая, сплошь музыкальная картина с Утесовым и его джазом». Каганович возразил, что у Утесова нет голоса, а Жданов заметил, что Утесов — мастер только кабацких блатных песен. «Нет, вы увидите, — убеждал их Ворошилов. — Он очень одаренный актер, чрезвычайный весельчак и поет в фильме здорово». Он был прав. «Вот здорово продумано», — сказал Сталин Ворошилову после просмотра сцены, где репетиция джазового оркестра превращается в комическую драку, и сцены с обезумевшим колхозным стадом. «Картина эта дает возможность интересно, занимательно отдохнуть. Испытали ощущение — точно после выходного дня. Первый раз я испытываю такое ощущение от просмотра наших фильмов, среди которых были весьма хорошие». После просмотра другого фильма Сталин вернулся к обсуждению «Веселых ребят», похвалив смелую игру исполнительницы главной женской роли (Любови Орловой) и исполнителя главной мужской роли (Утесова), а также превосходный джаз-банд. «[Сталин] говорил о песнях, — записывал Шумяцкий. — Обращаясь к т. Ворошилову, указал, что марш пойдет в массы, и стал припоминать мотив и спрашивать слова»[1471].

Так родился новый жанр — советская музыкальная комедия[1472]. Все усилия Шумяцкого окупились[1473]. Однажды он побывал на выступлении джаз-банда Утесова — его участники пели, танцевали и разыгрывали комические сценки — и предложил им что-нибудь сделать в сотрудничестве с режиссером Александровым. В свою очередь, Утесов требовал, чтобы музыку написал Исаак Дунаевский (г. р. 1900), выпускник Харьковской консерватории, прославившийся своей работой в Московском театре сатиры, а впоследствии и в Ленинградском мюзик-холле. Тексты песен сочинил Василий Лебедев-Кумач (г. р. 1898), сын московского сапожника, писавший для сатирического журнала «Крокодил». Когда итог этих трудов подвергся нападкам идеологов, Шумяцкий постарался заручиться поддержкой Сталина[1474]. «Веселые ребята» были окончательно смонтированы с учетом указаний диктатора, но публичная премьера фильма была отложена из-за убийства Кирова. Она состоялась 25 декабря в московском кинотеатре «Ударник»; в числе зрителей были Орлова, Утесов и Александров. После этого в «Метрополе» был устроен банкет. В широкий прокат фильм вышел в январе 1935 года. Вскоре он разошелся уже по всему Союзу в количестве шести тысяч копий, что было невероятно много. В беспрецедентной для Советского Союза рекламной кампании были использованы американские методы: в продажу поступили открытки с кадрами из фильма и грампластинки с записями песен. По инициативе Шумяцкого даже была издана партитура музыки из фильма в красивой обложке; хлебопекарный трест наладил выпуск печенья «Веселые ребята», а табачный трест — папирос, носивших такое же название. Актеры, сыгравшие в фильме, выступали по радио.

Многие деятели культуры сотрудничали с советским партийным государством именно из-за того, что оно не жалело средств, чтобы донести искусство до массовой аудитории[1475]. Вообще говоря, если радиослушатели в Англии или Германии могли выбирать между несколькими станциями, включая и вещавшие из-за рубежа, то в СССР была создана система проводной радиотрансляции — недорогая и надежная, позволяющая наладить массовое производство приемников и обеспечивающая более строгий контроль над содержанием передач, поскольку транслировались только программы двух официальных радиостанций[1476]. Лишь у привилегированных граждан имелись дефицитные беспроводные радиоприемники. Репродукторы, подключенные к сети радиотрансляции, устанавливались на улицах, заводах, в актовых залах, клубах и общежитиях. В СССР уже к 1934 году насчитывалось 2,5 миллиона радиоточек[1477]. Московское радио и радио Коминтерна вели передачи приблизительно 18 часов в день, насаждая вездесущий советский образ мысли[1478].

«Скучная агитация — это контрагитация», — утверждал один советский кинокритик[1479]. Изучение писем радиослушателей показывало, что им нужно меньше симфонической музыки и больше юмора, информации о внешнем мире, советов о воспитании детей, лечении болезней и по другим проблемам повседневной жизни, а также развлекательного материала — народной музыки, цыганских романсов, джаза, оперетт (но только не опер) и песен из новых кинофильмов[1480]. В Германии была Марлен Дитрих, в Америке — Грета Гарбо, а в Советском Союзе — Любовь Орлова, которую рекламировали газеты, книги и открытки[1481]. (У них с Александровым начался роман, а впоследствии они поженились.) Песни из фильмов легко запоминались и получали широкую известность. Почти по всему СССР и на улицах, и в цехах звучали «Как много девушек хороших» (или «Сердце» — версия этой песни в ритме танго в исполнении Петра Лещенко) и марш из «Веселых ребят» («Легко на сердце от песни веселой»). «Веселые ребята» пользовались популярностью даже в глубоко антисоветской Польше. Мастер комедии Чаплин хвалил этот фильм, называя его лучшей рекламой советского дела, чем расстрелы[1482].

Сталин санкционировал проведение Всесоюзного творческого совещания работников советской кинематографии (8–13 января 1935 года), хотя формальный союз кинематографистов наподобие Союза писателей так и не был создан. Чести выступить с главным докладом был удостоен Эйзенштейн. «Когда я слушаю доклад Эйзенштейна, я боюсь, что он так много знает, у него такая ясная голова, что он, очевидно, больше ни одной картины не сделает, — сказал выступавший следом за ним режиссер Александр Довженко. — Если бы я столько знал, я бы умер. (Смех. Аплодисменты.)»[1483] В «Правде» (11.01) было опубликовано поздравительное послание Сталина Шумяцкому. «Привет и наилучшие пожелания работникам советской кинематографии в день ее славного пятнадцатилетия, — говорилось в нем. — Советская власть ждет от вас новых успехов — новых фильмов, прославляющих подобно „Чапаеву“ величие исторических дел борьбы за власть рабочих и крестьян Советского Союза, мобилизующих на выполнение новых задач и напоминающих как о достижениях, так и о трудностях социалистической стройки»[1484].

В тот же день Сталин присутствовал на торжественном собрании в Большом театре, на котором кинематографистам впервые вручались государственные награды. Список награжденных был отредактирован самим Сталиным: ордена Ленина были удостоены киностудия «Ленфильм», Шумяцкий, Павел Тагер (инженер, участвовавший во внедрении звукового кино в СССР) и ряд режиссеров. Эйзенштейна предлагали наградить менее значимым орденом Красного Знамени, но Сталин отказал ему в этой награде, заменив ее еще менее существенной — званием заслуженного артиста[1485]. После этого унижения Эйзенштейну пришлось еще и выступить с заключительным словом. «Никому не приходилось здесь выслушивать столько комплиментов в отношении мудрости ума и высокого лба, как мне, — сказал он. — Дело в том, что вы знаете, что в оперативную, непосредственно производственную работу я не включался несколько лет, и постановление [о наградах] в части, которая касается меня, я понимаю как величайшее указание партии и правительства на то, что я обязан включиться в производство»[1486]. Затем для участников собрания сыграли третий акт «Лебединого озера»[1487].

Шумяцкий не выступал ни на этом собрании, ни на совещании, однако в «Правде» (11.01) был опубликован отрывок из его готовившейся к печати книги «Кинематография миллионов». «Победивший класс хочет смеяться радостно, — писал он. — Это его право, и этот радостный советский смех советская кинематография должна дать зрителю». Впрочем, Шумяцкий признавал, что «у нас нет единого взгляда на такие основные и решающие проблемы нашего искусства, как взаимоотношение формы и содержания, сюжет, темп и ритм фильма, роль сценария, техника кинематографии»[1488]. Собственно говоря, как ему, так и прочим кинематографистам приходилось полагаться лишь на высказывания Сталина или на свои собственные догадки в отношении того, что может ему понравиться.

Второй процесс

13 января 1935 года в небольшом регионе к западу от Рейна, известном как Саар, состоялся плебисцит: согласно Версальскому договору, Саар был отнят у Германии и отдан под управление Лиги Наций с условием провести такой плебисцит через 15 лет. Около 445 тысяч саарцев — 90,35 % населения — без всякого принуждения проголосовали за вхождение в Германию с ее нацистской диктатурой, не пожелав ни присоединяться к Франции, ни оставаться под управлением Лиги. Французы и англичане ожидали от Германии, избавившейся от такого раздражителя, большей уступчивости. Гитлер же увидел в этом событии только устранение еще одного препятствия и заявил: «Кровь сильнее любых документов и сильнее бумаги. То, что написано чернилами, рано или поздно будет вымарано кровью». Большое количество этнических немцев все еще проживало в Чехословакии, Польше, Венгрии, Румынии и даже в Советском Союзе[1489].

Публичная премьера документального фильма о Кирове состоялась 14 января[1490]. Руководство НКВД тем временем вело подготовку к проведению второго публичного процесса над восемью зиновьевцами, готовыми признать свою вину; Драуле дала показания об их связях с Николаевым. В конечном итоге суд над ней был закрытым, в то время как подсудимыми на публичном процессе, состоявшемся 15–16 января, стали несколько известных зиновьевцев, которых добавили к восьмерым, никому не ведомым. Этих 19 подсудимых, главными среди которых были сам Зиновьев, Каменев и Григорий Евдокимов, обвиняли в создании «моральной атмосферы», способствующей терроризму, что и привело к смерти Кирова. Им была обещана жизнь, если они выполнят свой долг перед партией и публично покаются. Зиновьев признавал, что ему приходилось разговаривать с людьми, которых НКВД называло «Ленинградским центром», например с Владимиром Левиным, когда тот в 1932 году занимался реквизициями скота. Каменев сначала не желал соглашаться с идеей о том, будто бы его частные разговоры означали участие в так называемом «Московском центре» или вдохновляли кого-либо на совершение террористических актов[1491]. По признанию Евдокимова, он утверждал, что коллективизация — безумное начинание, что темпы индустриализации настроят рабочий класс против партии и что больше нет никакой партии, так как ее роль узурпировал Сталин[1492]. Зиновьев был приговорен к десяти годам заключения, Евдокимов — к восьми, Каменев — к пяти[1493].

В отчете «Правды» о процессе (18.01.1935) признавалось, что причастность «Московского центра» к убийству Кирова в качестве подстрекателя не доказана, но утверждалось, что в «Московском центре» знали о «террористических настроениях» Николаева и его «Ленинградского центра». В тот же день Сталин отправил во все партийные организации письмо с разъяснениями, в котором бывшей зиновьевской оппозиции предъявлялось обвинение в «двурушничестве», в том, что она встала на тот же путь, что и «белогвардейские вредители, разведчики и провокаторы», и заявлялось, что исключение из партии — мера недостаточная: оппозиционеров следует посадить в тюрьму, чтобы они больше не занимались вредительством. Циркуляр уличал зиновьевскую оппозицию в сокрытии своих взглядов под заверениями в лояльности и критиковал НКВД за утрату бдительности. («Разве трудно понять чекисту, что партбилет можно подделать или украсть у его владельца..?») Он содержал призыв лучше учить историю партии, особенно злодеяния различных оппозиций, и требовал от местных партийных организаций вести поиск врагов среди тех членов партии, которые когда-либо подвергали критике Сталина и его правящую группировку[1494]. Руководство НКВД разослало управлениям на местах свой собственный секретный циркуляр, в котором объяснялось, что давно существовавший террористический «центр» Николаева ускользнул от внимания ленинградского управления НКВД из-за невыполнения последним инструкций Ягоды по усилению охраны Кирова[1495].

Три дня спустя первые лица режима отмечали годовщину смерти Ленина[1496]. Шумяцкий показал новый документальный фильм о Ленине с добавлением звуковых фрагментов из фильма о Кирове — в Большом театре впервые звучала речь, записанная на пленку. «Весь зал вначале затих, — писал начальник кинопромышленности, — а затем люди не удержались, и бурные, идущие от души, аплодисменты покрыли вдохновенную речь Мироныча о значении марксистско-ленинского воспитания». Когда кончилась звуковая часть и началась новая немая часть, заиграл оркестр, но его никто не слышал. «Конец фильма с показом И. В. Сталина утонул в бурной овации». Сталин вызвал Шумяцкого в императорскую ложу и снова указал ему «на исключительную силу воздействия кино»[1497].

23 января 1935 года прошел закрытый суд над сотрудниками Ленинградского управления НКВД. Смерть Борисова была сочтена несчастным случаем, и четверо оперативников, находившихся под подозрением, были освобождены. Но были осуждены 12 других, включая Медведя и Запорожца (оба получили по три года), а также Губина и Фомина (по два года). Почти все они в итоге отбывали свой срок в качестве начальников золотодобывающих лагерей Дальстроя на северо-востоке страны[1498]. Три дня спустя в Сибирь из Ленинграда были высланы 663 бывших зиновьевца, а еще 325 переведены на работу в другие регионы. Тем временем 25 января от сердечной недостаточности в 46-летнем возрасте умер Валериан Куйбышев. При вскрытии у него был обнаружен артериосклероз и тромбы в крови. Он сильно пил, из-за чего его порой бывало невозможно застать на работе: эта тема постоянно встречается в переписке Сталина[1499]. Куйбышев был кремирован, и урна с его прахом была захоронена в Кремлевской стене, рядом с прахом Кирова[1500].

Неожиданный подарок

Несмотря на все провалы и неудачи советской военной разведки, ей удалось создать мощную шпионскую сеть в Варшаве — и все благодаря Гитлеру. В 1933 году от нацистов в Варшаву вместе с любовницей, тоже советским агентом, бежал Рудольф Гернштадт, родившийся в 1903 году в силезском городе Глейвице, корреспондент левой газеты Berliner Tageblatt и еврей; он вступил в Коммунистическую партию Германии под именем Рудольфа Арбина и около 1931 года начал работать на советскую разведку. Прикрываясь профессией журналиста, он завербовал Герхарда Кегеля (Икс), банкира и журналиста, тоже выходца из Верхней Силезии; Кегель (г. р. 1907) вступил сначала в социалистическую, а затем в коммунистическую партию и в тот момент работал в департаменте торговли германского посольства в Варшаве. Любовница Гернштадта Ильза Штебе (г. р. 1911), женщина с резкими чертами лица, носившая конспиративный псевдоним Альта, родилась в Берлине в семье рабочих и работала в той же газете, что и Гернштадт. Она получила приказ вступить в нацистскую партию и в середине 1934 года была назначена атташе по культуре в зарубежное отделение нацистской партии в Польше. Штебе завербовала уроженца Силезии Рудольфа фон Шелиа (г. р. 1897, Ариец), сына прусского помещика, по предложению советской разведки вступившего в нацистскую партию и в конце 1934 года назначенного главным помощником германского посла в Варшаве Ганса-Адольфа фон Мольтке. В число прочих завербованных входили радист Курт Шульце (г. р. 1894, Берг), Курт Велькиш (г. р. 1910, АБЦ), немецкий журналист и дипломат, и его жена Маргарита Велькиш (г. р. 1913, ЛЦЛ)[1501]. Все они были антинацистами.

В самой Германии еще до прихода нацистов к власти был тайно завербован Вильгельм (Вилли) Леман (г. р. 1884, конспиративный псевдоним Брейтенбах), давний служащий берлинской полиции, впоследствии переведенный в гестапо, где он заведовал ни много ни мало контрразведкой против СССР. (В «Ночь длинных ножей» он участвовал в проведении бессудных казней, что укрепило его репутацию.) Леман передавал в Москву сведения об организационной структуре немецкой разведки и ее будущих операциях, а в 1935 году сообщил об испытаниях первых немецких ракет. В том же году с советским посольством связался, предложив свои услуги, Харро Шульце-Бойзен (г. р. 1909), прусский аристократ и офицер геринговских люфтваффе; ему был присвоен псевдоним Старшина. Вскоре после этого на контакт с советским посольством вышел также Арвид Харнак (г. р. 1901), крупный чиновник из нацистского Министерства экономики, а прежде молодежный активист левого толка; ему было предложено вступить в нацистскую партию и был присвоен псевдоним Корсиканец. Ни у одной другой страны не имелось столь обширной шпионской сети в учреждениях Третьего рейха.

Другим известным советским шпионом, работавшим против нацистов, был проживавший в Токио Рихард Зорге, русский по матери и немец по отцу; готовясь к назначению в Токио, он отправился в Германию, где ему повезло познакомиться с издателем «Геополитического журнала», ревностным нацистом, нанявшим его в качестве внештатного корреспондента и вручившим ему рекомендательное письмо для немецкого посольства в Токио. Зорге, работавший под псевдонимом Рамзай, вступил в нацистскую партию, взял с собой в Японию радиста и сумел очаровать немецкого посла в Токио Герберта фон Дирксена. Благодаря другим контактам Зорге получил выход на полковника Ойгена Отта, который был назначен германским военным атташе (а впоследствии сменил Дирксена). Кроме того, Зорге пользовался поразительным успехом в японских официальных кругах, отчасти благодаря тому уважению, которое к нему проявляли немцы. Немецкие дипломаты обнаружили, что журналист-внештатник Зорге лучше знает Японию, чем они, и допустили его к участию в составлении донесений посольства в Берлин, копии которых тайно переправлялись в Москву[1502].

Советская разведка добилась поразительных успехов и в Англии. Гарольд Филби, получивший прозвище Ким в честь героя романа Киплинга, родился в Британской Индии (1912); его отец был советником саудовского короля, а сын намеревался работать в Министерстве иностранных дел. Когда Филби учился в Кембриджском университете, Морис Добб, читавший лекции по экономике и одним из первых вступивший в Коммунистическую партию Великобритании, помог ему отправиться за границу и получить работу в Международном комитете помощи жертвам германского фашизма. Филби, помогая беженцам из нацистской Австрии, женился на разведенной венгерской еврейке, состоявшей в Коммунистической партии Австрии, и привлек к себе внимание Тивадара (Теодора) Малли, родившегося в Венгрии агента советской разведки, тайно рекомендовавшего завербовать его. Когда Филби вернулся в Лондон, друг его жены устроил ему встречу в Риджентс-парке с протеже Артузова Арнольдом Дейчем, инженером-химиком еврейского происхождения, родившимся в габсбургской Словакии, вступившим в Коммунистическую партию Австрии и перебравшимся в Советский Союз, а впоследствии назначенным в Англию главой местной резидентуры[1503]. Стараниями Дейча подающий надежды журналист Филби превратился в отличного актера, изображающего человека правых взглядов, и надежного курьера с ценным британским паспортом. Через Филби советская разведка завербовала Гая Бёрджесса (г. р. 1911), также кембриджского студента, Энтони Бланта, кембриджского студента, впоследствии ставшего преподавателем истории искусства, и бесценного Дональда Маклейна, четвертого выпускника Кембриджа, в 1935 году поступившего на службу в британское Министерство иностранных дел. Люди Артузова проникли даже в МИ-6[1504].

В то же время советская контрразведка тратила не меньше, а может, даже больше времени на собственных дипломатов и военачальников, чем на иностранные правительства. Численность оперативников из особого отдела НКВД, осуществлявшего надзор за Красной армией, к январю 1935 года увеличилась до рекордной величины в 3769 человек[1505]. Начальник особого отдела Марк Стокланд, известный как Гай, получил очередное фантасмагорическое секретное «донесение» от осведомительницы Татьяны Зайончковской, которая общалась наряду с прочими и с Тухачевским и утверждала, что окопавшаяся в СССР «контрреволюция» рассчитывает на убийство Сталина бывшими офицерами. «Это сплошной бред глупой старухи, выжившей из ума», — написал на донесении Гай. Тем не менее подобные «донесения» продолжали поступать[1506].

Каким образом Сталин и советский режим могли извлечь пользу из неожиданного подарка, непреднамеренно полученного от Гитлера и нацизма, оставалось, однако, еще не вполне ясно. Герман Геринг под предлогом охотничьей поездки был приглашен в дипломатическое турне по Польше с 26 по 31 января 1935 года. Он только что провел несколько дней с Гитлером в Оберзальцберге и сейчас, в годовщину подписания польско-германской декларации о ненападении, заявил Беку, что Германия не станет подписывать ни широкого Восточного пакта, ни какого-либо договора с Советским Союзом и что «канцлер решил продолжать политику развития отношений добрососедства с Польшей». Юзефу Липскому, польскому послу в Берлине, по этому случаю прибывшему на родину, Геринг сказал, что Германия будет расширяться, но не за счет Польши и что Польша сможет вознаградить себя за достижение договоренности в отношении Польского коридора территориальными приращениями за счет Литвы. На приеме в честь Геринга тот пытался доказать отсутствие у Германии агрессивных намерений в отношении Польши, указывая, что для Германии было бы «очень опасно» иметь общую границу с СССР. В бывшем охотничьем заповеднике царской семьи в Беловежской пуще Геринг в присутствии двух польских генералов, согласно польскому источнику, «почти предложил… антисоветский союз, а также совместный марш на Москву». «Украина была бы сферой влияния Польши, тогда как северо-запад России достался бы Германии». Что-то аналогичное Геринг говорил и на аудиенции у президента Пилсудского, даже предложив маршалу возглавить совместное польско-германское нападение на СССР. Престарелый президент ответил, что Польше, имеющей 600-мильную границу с Советским Союзом, нужен мир[1507].

Известия о визите Геринга в сочетании с его секретным характером дали пищу для всевозможных спекуляций[1508]. 30 января Тухачевский, пользовавшийся за границей широчайшей известностью, по настоянию Сталина выступил с политической речью перед двумя тысячами делегатов VII съезда Советов СССР. Он заявил, что Красная армия наращивает силы на Дальнем Востоке и что в целом ее мощь не следует недооценивать, и впервые сообщил, что военный бюджет страны составляет уже более 5 миллиардов рублей — 10 % от общих расходов — и должен достигнуть 6,5 миллиарда рублей в 1935 году. На самом деле расходы на армию в 1934 году составили грандиозную сумму в 5,8 миллиарда рублей (по сравнению с 417 миллионами десять лет назад), а на 1935 год предполагались расходы в размере 7,5 миллиарда рублей[1509]. Но даже сознательно заниженные цифры производили сильное впечатление. К этому Тухачевский добавил, не погрешив против истины, что численность вооруженных сил выросла до 940 тысяч человек. «Мы работаем над развитием подвижности, смелости, над вопросами развития инициативы, самодеятельности, напористости, нахрапа, сказал бы я грубо», — объяснил он новую военную доктрину, добавив, что командирам, со времен Гражданской войны привыкшим к коннице, следует «перестроиться на новый лад, уметь использовать подвижность авиации и наших механизированных войск, наших танков… [Это] не так-то просто». И при его появлении на трибуне, и по завершении его речи весь зал вставал и долго аплодировал. «Эту овацию отличали от прочих оваций ее мощь и искренность, — вспоминал один очевидец. — Тухачевский был хороший оратор, и его речь пробрала зрителей до самых печенок»[1510]. Воодушевляющая статья о мощи Красной армии была напечатана в «Правде» (31.01) вместе со снимком, на котором Тухачевскому внимали Сталин, Ворошилов и другие члены Политбюро[1511].

Ежевичка

Последствия убийства Кирова сильнее всего сыграли на руку наряду с Аграновым Николаю Ежову. 1 февраля 1935 года Сталин провел однодневный пленум Центрального Комитета, чтобы формально утвердить назначение Ежова секретарем ЦК. Официально Ежов родился в 1885 году в семье рабочего в индустриальном Петербурге, но на самом деле происходил из Мариямполя, города в царской Литве. Его отец был сначала музыкантом, затем лесником, содержал чайную, которая на самом деле была публичным домом, после закрытия чайной работал маляром. Мать Ежова работала прислугой у дирижера оркестра и была то ли литовкой, то ли русской, выросшей в Литве. (Ежов говорил по-литовски и по-польски, хотя и скрывал это.) Ежов проучился в школе всего год, в 11-летнем возрасте его отправили в российскую столицу, где он стал учеником портного, затем получил работу на Путиловском заводе, после чего был призван в армию. В 1917 году (еще до Октября) Ежов вступил в партию большевиков, в годы Гражданской войны служил армейским комиссаром, а после ее окончания стремительно сделал карьеру как региональный партийный функционер в Татарстане, затем в Марийской Республике (на востоке Центральной России), где он вызвал озлобление у нерусского населения за притеснения, и в казахских степях (в Семипалатинске)[1512]. Ежов любил играть на гитаре, сочинять стихи, читать — его называли Колей-книгочеем — и строить модели кораблей[1513]. Он был нервным и застенчивым человеком, известным своей вежливостью, но при этом отличался необычайной энергией[1514]. В 1927 году благодаря Ивану Москвину, заведующему организационно-распределительным отделом ЦК, Ежов получил должность в центральном аппарате (они познакомились в гостинице во время XIV съезда партии). «Я не знаю более идеального работника, чем Ежов. Вернее, не работника, а исполнителя, — говорил Москвин своему зятю. — Поручив ему что-нибудь, можно не проверять и быть уверенным — он все сделает. У Ежова есть только один, правда существенный, недостаток: он не умеет останавливаться… И иногда приходится следить за ним, чтобы вовремя остановить»[1515].

Со временем Ежов сменил своего наставника Москвина как главу организационно-распределительного отдела. Он приглянулся Сталину, который дал ему прозвище Ежевичка, позволил ему присутствовать на заседаниях Политбюро и назначил начальником по кадрам в экономике и одним из руководителей оргбюро[1516]. В конце 1933 года в эмигрантской газете «Социалистический вестник» была напечатана разоблачительная статья о «ближайшем окружении» диктатора с насмешками в адрес Ежова. «Маленький ростом, почти карлик, с тонкими кривыми ножками, с асимметрическими чертами лица, носящими явный след вырождения (отец — наследственный алкоголик), со злыми глазами, тонким пискливым голосом и острым язвительным языком» — таким Ежов описывался в статье, автор которой называл его типичным представителем «того слоя питерской „мастеровщины“, определяющей чертой характера которых была озлобленность против всех, кто родился и вырос в лучших условиях… Озлобленность против интеллигенции, и партийной в том числе, огромная»[1517]. Эти насмешки лишь способствовали стремительному взлету Ежова. Как секретарь ЦК он получил роскошный кабинет на Старой площади, на верхнем этаже рядом с кабинетом Сталина, а также трехэтажную виллу с собственным кинозалом, теннисным кортом, нянечкой и персоналом в Мещерино, дореволюционной колонии художников и писателей на реке Пре неподалеку от Москвы. (Ежов, разведясь с первой женой, женился на Евгении Фейгенберг-Хаютиной-Гладун, карьеристке, с которой он познакомился в правительственном санатории в Сочи — это был ее третий брак, — и она начала устраивать литературные салоны[1518].)

Кроме того, Сталин сделал полноправными членами Политбюро давних кандидатов в его члены — Чубаря и Микояна, отдав им голоса покойных Кирова и Куйбышева. Жданов и Эйхе стали кандидатами в члены Политбюро[1519]. 27 февраля 1935 года Каганович стал наркомом путей сообщения вместо Андреева, назначенного секретарем ЦК. Железные дороги издавна доставляли проблемы, и всем, кто заведовал ими (включая и Андреева), не удавалось переломить ситуацию. 28 февраля Сталин провел еще один однодневный пленум ЦК, чтобы утвердить назначение Андреева. Должность Кагановича как главы московского партийного комитета досталась Хрущеву. Ежов был поставлен присматривать за партийными кадрами и местными партийными организациями и был освобожден от обязанностей по надзору за промышленностью и работы в оргбюро (эти должности отошли к Андрееву). Кроме того, Ежов стал председателем партийной Контрольной комиссии вместо своего наставника Кагановича[1520]. Одним словом, протеже Кагановича в аппарате превратились в протеже Сталина, а на смену влиятельной должности де-факто второго секретаря, которую сначала занимал Молотов, а затем Каганович, пришла тройка молодых заместителей-аппаратчиков — Ежов, Жданов и Андреев, из них Сталин до 1917 года знал только Андреева[1521]. Теперь чаще всего на обеды и ужины в кремлевскую квартиру к Сталину приходили Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян и Андреев[1522]. Однако Ежевичка проводил все больше и больше времени в кабинете у Сталина.

Будет о чем рассказать

Книга Анри Барбюса «Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир» вышла на французском в феврале 1935 года. Француз Барбюс был единственным из зарубежных интеллектуалов, встречавшимся со Сталиным в разное время (в 1927, 1932, 1933, 1934 годах), причем и в его кабинете, и у него на квартире[1523]. Рукопись его книги была передана на рассмотрение советскому функционеру Стецкому, перед которым предстала дилемма: Барбюс не только упоминал Троцкого, но и изображал его мыслителем, отнюдь не стремясь сделать мыслителя из Сталина[1524]. Стараясь не оттолкнуть Барбюса, Стецкий посредством сложных маневров добился от него изменений в рукописи. В окончательном варианте книги Сталин назывался человеком «с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата» и предлагалась удачная формулировка: «Сталин — это Ленин сегодня». Барбюс объявлял культ Сталина, вызывавший столько злословия в Западной Европе, естественным явлением, идущим из народных глубин («Если Сталин верит в массы, то и массы верят в него»), и очеловечивал диктатора. «Не то чтобы взгляд [Сталина] был немного насмешлив, но глаза постоянно прищурены — так описывал его Барбюс. — Он смеется, как ребенок»; «Кто смеется, как ребенок, тот любит детей»[1525].

Барбюс давал четкое представление о своих мотивациях, написав, что «все государства, кроме одного, идут через фашизм к разорению». Но советские реалии он представлял себе очень смутно.

Между тем ситуация с колхозами стабилизировалась и урожаи выросли — отчасти благодаря запоздалой механизации, отчасти благоприятной погоде, а также благодаря уступкам крестьянам со стороны режима: колхозникам было разрешено иметь «приусадебные участки» и содержать коров, свиней, овец и кур (но только не лошадей, что оставалось источником раздражения). С 11 по 17 февраля 1935 года в Большом Кремлевском дворце проходил Второй всесоюзный съезд колхозников-ударников с участием 1433 делегатов, большинство из которых не были членами партии. На трибуну съезда поднимались полеводы, пастухи и трактористы[1526]. Мария Демченко из колхоза «Коминтерн» в Киевской области взяла обязательство собрать с одного гектара 500 центнеров сахарной свеклы («Мы должны завалить страну сахаром»), после ее выступления власти инициировали движение пятисотников (в ее колхозе в среднем с гектара собиралось 245 центнеров свеклы). Сталин не выступал на съезде с формальной речью, но являлся на съезд в течение всех семи дней его работы. «Иосиф Виссарионович Сталин, — говорила Демченко делегатам, — с нами смеется, с нами говорит, делится с нами своими мыслями, как нам в колхозе работается, как нам лучше жить»[1527]. Казахского тракториста Бекена Танкина, бывшего кочевника, неважно изъяснявшегося по-русски, выбрали председателем одного из девяти заседаний, и он очень изумился, когда делегаты вдруг закричали: «Ура!» Овация никак не прекращалась. Наконец, кто-то подошел к нему сзади и заставил его обернуться: в президиум съезда входил Сталин. Диктатор, улыбнувшись, указал Танкину на кнопку звонка на столе, чтобы тот ее нажатием навел в зале тишину. «Когда я вернусь в свой колхоз, — сказал про себя Танкин, — мне будет о чем рассказать»[1528].

Делегаты «выбрали» комиссию из 170 человек для обсуждения нового колхозного устава, проект которого был составлен сельскохозяйственным отделом ЦК[1529]. 16 февраля на заседании этой комиссии Сталин разобрал проект устава пункт за пунктом, высокопарно заявив, что члены комиссии не принимают во внимание интересы колхозников. Вместо рекомендации выдавать в качестве приусадебных участков по 0,10–0,12 гектара земли он предложил 0,25–0,5 гектара, а в некоторых районах и до 1 гектара — в зависимости от местных условий, — а также высказался за то, чтобы колхозникам было разрешено иметь до одной коровы и двух телят, одной свиньи и ее потомства, до десяти овец и коз, в неограниченном количестве кур и до двадцати ульев. «Товарищ Сталин, — возразил Калинин, — не хватит у нас земли». Ворошилов заметил, что таких, кому достанется 0,5 гектара, в любом случае будет меньшинство. Сталин не согласился с ним: «Страна наша большая, условия самые разные»[1530]. Кроме того, он рекомендовал установить двухмесячный декретный отпуск (с сохранением половины от среднего оклада), что было признанием непомерно большой роли, которую играли такие амбициозные женщины, как Демченко[1531]. Окончательный вариант примерного устава, утвержденный 17 февраля, предусматривал отпуска, возможность иметь личный скот и наделение колхозников личными наделами такого размера, который предлагал Сталин, и печать не преминула донести до сельских тружеников, кому они обязаны такой показной щедростью[1532]. На самом деле Сталин презирал приусадебные наделы, и его режим старался ограничивать их размер[1533].

Один тогдашний наблюдатель из эмигрантов называл уступки 1935 года, касавшиеся величины личных наделов, «колхозным нэпом», но все равно писал, что колхозная система — тот же ГУЛАГ, только крупнее[1534]. Государство держало в своих руках торговлю хлебом, устанавливая очень большие задания по хлебозаготовкам и низкие государственные цены, платя колхозникам ничтожно мало, причем преимущественно натурой, и заставляя их работать бригадами, тем самым низводя крестьянина до рабочего, что способствовало иждивенчеству и лени[1535]. Кроме того, колхозники выполняли неоплачиваемые государственные повинности по строительству дорог, заготовке древесины и перевозке грузов, а также (в отличие от городских рабочих) должны были сдавать со своих приусадебных наделов определенное количество мяса, молока и яиц, даже если не держали никакого скота и птицы. Тем не менее после всех эксцессов раскулачивания новый устав с запозданием разрешал принимать в колхозы бывших кулаков, хотя в теории только «со строгой проверкой, чтобы под видом исправившихся не пролезли волки в овечьей шкуре»[1536]. В советскую деревню вернулось социальное расслоение, но теперь богатство и бедность зависели от положения в бюрократическом аппарате[1537].

«Бывшие»

Однажды три женщины лет двадцати с небольшим, работавшие уборщицами в Кремле, собрались, чтобы попить чаю и посплетничать. Одна из них якобы сказала, что за Сталина «люди работают, потому он такой и толстый. Имеет себе всякую прислугу и всякие удовольствия». Ей вторила другая: «Сталин убил свою жену. Он не русский, а армянин, очень злой и ни на кого не смотрит хорошим взглядом». Третья на это сказала: «Вот товарищ Сталин получает денег много, а нас обманывает, говорит, что он получает двести рублей [в месяц]». Рудольф Петерсон, комендант Кремля — он одним из первых увидел тело покончившей с собой Нади и якобы отдал Сталину ее пропавшую предсмертную записку, — передал донос об этом разговоре Енукидзе, но тот не предпринял никаких мер[1538]. Однако за этим доносом последовал новый, и 20 января 1935 года сотрудники НКВД Паукер, Георгий Молчанов и Генрих Люшков — все они участвовали в расследовании убийства Кирова, опекаемого НКВД, — провели допросы. В тот же день Ежов отправил Сталину сообщение об уборщицах, якобы принадлежавших к «контрреволюционной группе в Кремле»[1539].

Между тем Ежов пригласил диктатора на проходившее 3 февраля закрытое оперативное совещание всех центральных и местных руководителей НКВД; Сталин принял приглашение и выступил на совещании с речью о бдительности[1540]. Агранов на этом совещании вопреки официальной версии убийства Кирова совершенно справедливо сказал, что «Николаев был вначале охвачен экстазом исполненной исторической миссии, сравнивал себя с Желябовым и Радищевым». После этого он повинился: «Нам не удалось доказать, что „Московский центр“ знал о подготовке террористического акта против тов. Кирова»[1541].

Допрошенные лица из кремлевской обслуги называли новые имена, что влекло за собой новые аресты, и 5 февраля Ягода отправил Сталину доклад с протоколами допросов, содержащими признания арестованных в том, что в частных разговорах они жаловались на тяготы повседневной жизни и отсутствие демократии, а также «извращал[и] в троцкистском духе так называемое завещание Ленина» и предавались домыслам о том, как на самом деле умерла жена Сталина[1542]. Допрашивая кремлевских уборщиц, следователи НКВД услышали от них о дочерях бывших дворян, работавших библиотекаршами в Кремле и невозбранно уносивших оттуда книги на частные квартиры и обратно. Власть Ягоды кончалась у стен Кремля — внутри распоряжались подчиненный Енукидзе аппарат ЦИК и Ворошилов со своим наркоматом обороны, — и нарком внутренних дел, насколько известно, заявлял, что он не в состоянии отвечать за безопасность вождей, если через кремлевские ворота свободно проходят такие женщины со спецпропусками. На основе этих показаний была придумана «аристократическая сеть», созданная армянкой Ниной Розенфельд, получившей гимназическое образование и якобы похвалявшейся тем, что происходит из древнего российского рода. (Один арестованный коллега защищал ее как «советски настроенного человека»[1543].) Сталин прочел объемистые протоколы допросов, перенумеровал их и дополнил многочисленными вопросами и комментариями. В одном из протоколов, где говорилось, что обвиняемая была уборщицей, прежде чем поступить на службу в кремлевскую библиотеку, Сталин подчеркнул это предложение и приписал: «Ха-ха-ха. Уборщица-библиотекарь?»[1544]

Все эти люди были мелкой рыбешкой[1545]. Тем не менее 14 февраля Политбюро сделало НКВД ответственным за охрану Кремля вместе с наркоматом обороны вместо ЦИКа[1546]. НКВД взял на себя организацию ремонта Андреевского и Александровского залов в Большом Кремлевском дворце, а также Свердловского зала в Сенатском дворце. На первый взгляд это был триумф Ягоды, однако 22 февраля Политбюро поручило Ежову, а не Ягоде произвести проверку аппарата ЦИКа. Все протоколы допросов в НКВД в связи с «Кремлевским делом» следовало пересылать ему[1547]. Между тем Зиновьева доставили из тюрьмы в Москву и 19 февраля снова допросили по поводу убийства Кирова. «Каменеву… принадлежит крылатая формулировка о том, что „марксизм есть теперь то, что угодно Сталину“… — свидетельствовал Зиновьев. — У меня с Каменевым разговоры об устранении Сталина имели место, но мы при этом исходили только из намерений замены его на посту генерального секретаря ЦК ВКП(б)… Заявлений от Каменева о необходимости применения теракта как средства борьбы с руководством ВКП(б) я не слышал»[1548]. Ежову было чем заняться. Вскоре Политбюро формально поручило ему пересмотреть положения о работе НКВД: это был еще один удар по Ягоде[1549].

Ежов всячески расхваливал Заковского, чьи ленинградские чекисты обшаривали дореволюционные архивы, списки адресов и телефонные книги, нанизывая людей, подобно бусинам, на нити, из которых получались контрреволюционные «организации» бывших дворян, купцов, фабрикантов, рантье, должностных лиц старого режима, священников и членов их семей[1550]. Заковский как красногвардеец охранял Смольный во время Октябрьской революции и служил в ЧК с момента ее основания — с декабря 1917 года (его якобы позвал в ЧК сам Дзержинский). Он отучился в школе всего два года, и тем не менее считался автором внутреннего учебника по подготовке кадров НКВД. По его сведениям, сообщенным Ягоде, в городских партийных и государственных учреждениях насчитывалось более 11 тысяч «бывших»[1551]. Ягода в записке Сталину (от 26.02) возражал против повальных облав на «бывших», если только не будет доказано, что они контрреволюционеры, так как опасался негативной кампании в заграничной печати, но Сталин не придал его записке значения («в архив»)[1552]. Начиная с 28 февраля Заковский и его подручные приступили к чистке среди «бывших», в университетах и пограничной зоне, запрашивая разрешения на все новые и новые аресты «разоблаченных» заговорщиков и похваляясь предотвращением террористических актов против нового ленинградского партийного босса — Жданова[1553].

Иностранные образцы

В театры вернулись «Дни Турбиных» Булгакова, отчасти благодаря стараниям Горького и его влиятельности[1554]. По некоторым сведениям, Сталин смотрел эту пьесу 15 раз[1555]. В 1935 году он отправил на нее 15-летних Василия и Артема. Как вспоминал Артем, он не понял пьесу, потому что в ней не было красных, а были только белые, которые сражались друг с другом. Сталин объяснил ему, что «между красными и белыми большая полоса от почти красного до почти белого. Так вот, люди, которые там воюют, одни очень белые, другие чуть-чуть розоватые, но не красные. А сойтись друг с другом они не могут, потому и воюют. Никогда не думай, что можно разделить людей на чисто красных и чисто белых. Это только руководители, наиболее грамотные, сознательные люди. А масса идет за теми или другими, часто путается и идет не туда, куда нужно идти»[1556].

Сталин одобрил проведение в Москве Международного кинофестиваля (21.02–02.03.1935) и дал согласие на то, чтобы его жюри возглавил всемирно известный Эйзенштейн. Под снимками других советских участников стояла подпись «режиссер», а под снимком Эйзенштейна — «виднейший режиссер мирового класса», однако выступающие демонстративно ставили вопрос о том, почему за шесть лет он не снял ни одного фильма, обвиняя его в замалчивании советских достижений[1557]. На фестивале были показаны мультфильмы Уолта Диснея «Три поросенка», «Странные пингвины» (и еще до конца года их увидела советская публика)[1558]. Также был показан американский фильм о Мексике «Вива, Вилья!», после чего поэт Александр Безыменский обвинил создателей «Веселых ребят» в плагиате музыки из этого фильма. Это стало сигналом к новым идеологическим нападкам на чистый смех. В советской печати цитировались слова французского критика: «„Веселые ребята“ производят такое впечатление, как будто на фабрику ГУКФ [Государственного управления кинофотопромышленности] ночью пробрались буржуазные кинорежиссеры и тайком, в советских декорациях, сняли эту картину»[1559]. Сталин приказал Мехлису заступиться за Шумяцкого в «Правде», и верный сторожевой пес без всякой иронии написал в передовице: «Оба редактора [„Известий“ и „Литературной газеты“], видимо, забыли элементарные правила приличия, обязательные для советских газет»[1560].

На торжественном закрытии фестиваля, прошедшем в Колонном зале Дома Союзов, первый приз был вручен «Ленфильму», главным образом за «Чапаева», второй достался французскому режиссеру Рене-Люсьену Шометту, больше известному как Рене Клер, за фильм «Последний миллиардер», а третий приз — Диснею[1561]. В фильме Клера, провалившемся в прокате в Европе, изображалось почти обанкротившееся вымышленное европейское королевство («Казинария»), умоляющее о помощи богатейшего человека в мире (месье Банко), который после прибытия в королевство в результате случайного удара по голове превращался в слабоумного. Казинария вскоре после этого становится диктатурой[1562].

Также переводились некоторые образцы зарубежной литературы, а будучи переведенными (на русский или на язык какого-либо другого народа СССР), они могли быть наряду со Львом Толстым включены в советский канон «классики мировой литературы». В него входили Сервантес, Мольер, Бальзак, Гёте и в первую очередь Шекспир, причем все они нередко выходили в вольном, а не в точном переводе[1563]. Был возрожден лозунг «Больше шекспировать!» (приписываемый Марксу), причем пропагандисты называли Шекспира «народным бардом»[1564]. На Международном театральном фестивале, прошедшем в Москве в марте 1935 года — в нем приняли участие Бертольд Брехт, Курт Эйслер и Эдвард Гордон Крейг, — СССР был представлен шекспировским «Королем Лиром» на идиш, премьера которого состоялась в Московском государственном еврейском театре, причем Лира играл Соломон Михоэлс[1565]. Само собой, Лир в этом спектакле лишался всех своих земель и впадал в безумие[1566].

«Берегите себя»

Из всех уголков Союза к Сталину шли отчеты от местных функционеров об успехах в деле производства стали, химикалий, вооружений. Берия докладывал о бакинской нефти и грузинских редких металлах, о росте добычи марганца в Чиатуре, об успехах тифлисских железнодорожных мастерских, отныне носящих имя Сталина, о работе новых заводов: Тифлисского станкостроительного завода, носившего имя Кирова, завода ферросплавов в Зестафони, Ингурийской целлюлозно-бумажной фабрике[1567]. Лакоба рапортовал о чае, цитрусовых, табаке и герани. Он посылал ящики мандаринов и лимонов Сталину и Орджоникидзе в Москву. Однако абхазские курорты оставляли желать лучшего. «Авторитет, товарищи, не вырастает сам по себе; его нужно завоевать. Он вырастает там, где живые люди двигают дело, не из книг, не из формул, — заявил Лакоба на VII съезде Советов Абхазской автономной республики в марте 1935 года. — Вы знаете, товарищи, что по курортному строительству мы до сих пор выглядим очень слабо… Нам не удалось еще курорты, доставшиеся нам в наследство, восстановить в полном смысле этого слова»[1568]. Тем не менее Абхазская автономная республика была награждена орденом Ленина — отчасти за успехи в производстве табака (который выращивался главным образом не в колхозах, а в семейных хозяйствах)[1569].

В НКВД допрашивали все новых и новых людей из обслуги Кремля, и на этих допросах неизбежно всплывало имя Енукидзе[1570]. Этот всеобщий любимец создал систему одолжений, распределяя дефицитные государственные блага и пользуясь своим положением человека, близкого к Сталину, чтобы заботиться о старых друзьях и решать щекотливые вопросы, связанные с элитными семействами[1571]. 58-летний Енукидзе так и не женился и не переехал в Кремль, оставшись жить в «Метрополе», где первоначально размещался ЦИК, но если он и пытался скрыть свои романы с малолетними барышнями, это ему не удалось. Некоторые арестованные лица из кремлевской обслуги в своих показаниях упоминали и «девочек» Енукидзе. В сети НКВД угодила и работавшая в Кремле Ирина Гогуа, дочь старого меньшевика, учившаяся вместе с Енукидзе в Тифлисе. «Он был великолепный мужик, очень обаятельный, ярко-рыжий, а благодаря седине сделался таким мягким блондином, — вспоминала она о Енукидзе. — Правда, лицо было изрыто оспой, даже, пожалуй, больше, чем у Иосифа Сталина… Вот, понимаете, парадокс. Его обвиняли в бытовом разложении, черт-те в чем. А он был очень теплый человек. У него было одно свойство — он не любил отказывать, помогал людям, независимо ни от чего. У него была одна беда: девушки, в которых он влюблялся, выходили замуж за его ближайших друзей»[1572].

По-настоящему Енукидзе попал в беду из-за того, что втихомолку использовал государственные деньги, чтобы помогать нередко обездоленным семьям революционеров-небольшевиков, знакомых ему со времен подполья, бывших коммунистов-оппозиционеров (родственников Каменева) и даже бывших дворян (таких, как он сам), которым он находил должности в разросшемся аппарате ЦИКа. После убийства Кирова заниматься этим стало особенно опасно, но благодаря заступничеству Ворошилова Енукидзе 3 марта 1935 года был просто снят со своей должности и переведен на работу в закавказский ЦИК[1573]. Секретарем ЦИКа был назначен генеральный прокурор СССР Иван Акулов, а генеральным прокурором стал Андрей Вышинский.

Расследование убийства Кирова и «Кремлевского дела» велось параллельно. В Ленинграде 10 марта была осуждена и казнена Драуле вместе с ее сестрой и зятем; все это было сделано без всякой огласки[1574]. На следующий день в секретном циркуляре НКВД отмечалось, что врагов безжалостно уничтожают, но в результате они «ушли в глубокое подполье», и потому оперативникам нужно глубже копать, чтобы найти их[1575]. В Москве Нина Розенфельд на новом допросе (11.03) якобы объясняла смерть Нади разногласиями из-за политики партии и в то же время выражала недовольство гонениями на Зиновьева и Каменева и отсутствием демократии. Розенфельд прежде была женой брата Льва Каменева Николая, а их сын, Борис Розенфельд, был объявлен троцкистом[1576]. У арестованного Николая Каменева были найдены акварели с изображением Сталина. Наконец, 21 марта на допрос был вызван Лев Каменев — ему задавали вопросы о его брате, который, как было заявлено Каменеву, сознался в намерении убить Сталина. Лев Каменев сказал, что после ареста сторонников Зиновьева Ивана Бакаева и Григория Евдокимова, последовавшего за убийством Кирова, возбужденный Зиновьев, придя к нему, стал выражать свои страхи по поводу возможной расправы над ним и другими по образцу германской «Ночи длинных ножей». Сталин дал прочесть протокол Молотову, Кагановичу, Ворошилову и Ежову, приписав на нем: «Дурацкий допрос Каменева»[1577].

Политбюро посредством телефонного опроса утвердило предложенный Сталиным секретный партийный циркуляр, в котором с Енукидзе снимались обвинения в том, что он знал о планах убийства диктатора, но утверждалось, что им манипулировали классовые враги. Его перевод в Закавказье с понижением в должности расценивался как слишком легкое наказание[1578]. За появлявшимися в печати сообщениями о «Кремлевском деле» следил Горький. «Не так поражает поведение Енукидзе, как постыдно равнодушное отношение партийцев к этому поведению, — льстиво писал он Сталину (23.03.1935). — О том, что старик тесно окружен дворянками, меньшевичками и вообще говенными мухами — давно знали и говорили даже беспартийные». По утверждению Горького, невероятно хорошо осведомленный эмигрантский «Социалистический вестник» имел осведомителей среди подчиненных Енукидзе. «Чем ближе к войне — тем более усиленно будут мерзавцы всех мастей стараться убить Вас, дабы обезглавить Союз, — указывал Горький в своем письме, которое Сталин распространил среди членов Политбюро. — Это — естественно, ибо враги хорошо видят: заменить Вас не кем. Колоссальной и мудрой Вашей работой Вы внушили миллионам людей доверие и любовь к Вам, это — факт… Берегите себя»[1579].

Тогда же, 23 марта, советские власти после длительных переговоров продали Китайско-Восточную железную дорогу государству Маньчжоу-Го за эквивалент 140 миллионов иен в конвертируемой валюте, что составляло лишь небольшую долю от рыночной стоимости дороги (не говоря уже о ее стратегическом значении)[1580]. (При этом на дороге была оставлена подпольная агентурная сеть.) В тот же день Политбюро постановило, что эти средства будут использованы для приобретения в США, Англии и Германии дополнительного оснащения для московского завода ЗИС, на котором выпускались тяжелые грузовики, а вскоре после этого начался выпуск престижных седанов[1581]. Китайские патриоты заявляли, что железная дорога не принадлежит Советскому Союзу и не ему ее продавать, а националистическое правительство в Нанкине выступило с официальным протестом. Чан Кайши вступил в полуофициальные переговоры о подписании договора о дружбе с представителем Японии, который предложил заключить японо-китайский союз. Чан Кайши как убежденный антикоммунист был бы естественным союзником Японии (а также Германии) в противостоянии с Советским Союзом[1582]. Однако «Чан Кай-ши не пошел на это», — сообщал советский поверенный в делах в Китае. Впрочем, Чан Кайши наделил японскую дипломатическую миссию статусом посольства, и обе страны заявили об обмене послами. Это спровоцировало антияпонские выступления в Тяньцзине и Пекине. Япония, якобы оскорбленная этими протестами, воспользовалась предлогом, и ее гарнизон в Тяньцзине изгнал гоминьдановские власти и войска из провинции Хэбэй, а затем из провинции Чахар, входящей в состав Внутренней Монголии, вследствие чего Северный Китай оказался под японским контролем. Кроме того, Япония наращивала нажим на Внешнюю Монголию, являвшуюся сателлитом СССР[1583]. Советский поверенный в делах в том же донесении о Чан Кайши предупреждал, что другая фракция в нанкинском правительстве «настроена в пользу союза» с Японией[1584].

Авантюра

22 апреля 1935 года, около 7 вечера расставшись в «Уголке» с последними посетителями, Сталин направился в свою квартиру — там, этажом ниже, его ждал обед. В тот день няня Светланы отмечала день рождения, и по этому случаю явились родственники. Сталин находился в хорошем настроении. В промежутке между тостами Светлана сказала, что хочет прокатиться на новом московском метро. Вместе с ней и Василием отправились ее няня, Мария Сванидзе и прочие; Каганович послал с ними своего заместителя. Неожиданно Сталин сказал, что пойдет и он. С собой пригласили и Молотова, позвонив ему по телефону. «Все страшно волновались, — записывала в дневнике Мария Сванидзе, — шептались об опасности такой поездки без подготовки».

Побледневший Каганович предложил подождать до полуночи, когда закроется метро. Но Сталин желал идти прямо сейчас. Компания доехала на трех машинах до московской Крымской площади, спустилась на станцию и там 20 минут прождала поезда, который пришел переполненным. От публики освободили моторный вагон, и Сталин с компанией доехали в нем до станции «Охотный ряд», ближайшей к Кремлю; там Сталин осмотрел станцию и эскалатор, а публика разразилась криками «ура». В итоге Сталин оказался окружен людьми, приветствовавшими его. Прибывшие охрана и милиция пытались навести порядок. Толпа разбила огромный чугунный светильник. Сванидзе чуть не задушили, прижав к колонне. Василий переживал, опасаясь за свою жизнь. Светлане тоже было страшно, и она не желала выйти из вагона. Как писала Сванидзе, они были напуганы «несдержанными восторгами толпы», но «И.[осиф] был весел».

Этим отнюдь не инсценированным ликованием Сталин был обязан капризу своей дочери. Он снова сел в поезд и доехал до конечной станции «Сокольники», где их должен был ждать автомобиль, но там Сталин решил вернуться на Смоленскую площадь, где их никто не ждал (поезд обогнал автомобили). Сталин и его спутники пошли пешком к Арбату под дождем, шагая по лужам. Наконец приехала машина. Светлану и Василия отвезли в кремлевскую квартиру, где Василий «кидается на постель и истерически рыдает». Сталин отбыл на Ближнюю дачу. Надо думать, в тот вечер его оставила одержимость мыслями о возможном покушении: от «Охотного ряда» он ехал в вагоне метро с обычными пассажирами[1585]. «И.[осиф] все время ласково улыбался, — писала в дневнике Сванидзе. — Думаю, что его при всей его трезвости все-таки трогала любовь и внимание народа к своему вождю… Он как-то сказал об овациях, устраиваемых ему — народу нужен царь, т. е. человек, которому они могут поклоняться и во имя которого жить и работать»[1586].

* * *

Мог ли Сталин убить своего ближайшего друга? Сам он был способен на все[1587]. Но кто именно пошел бы ради него на это дело? Некомпетентный Медведь, который сам сошел в могилу, подозревая, что это убийство организовал Ягода по желанию Сталина?[1588] Запорожец, сломавший ногу, после сентября 1934 года не участвовавший ни в каких оперативных мероприятиях и за несколько недель до покушения уехавший из города в длительный отпуск? Борисов, преданный Кирову как пес и почти инвалид, получивший место охранника только благодаря своему пролетарскому происхождению и тому, что какое-то время работал ночным сторожем? Таинственный второй убийца, которого не видел никто из свидетелей и который ускользнул из Смольного, несмотря на то что сразу после выстрелов были перекрыты все выходы? Не имеется абсолютно никаких доказательств того, что Кирова убил Сталин (несмотря на работу нескольких комиссий, созданных при Хрущеве с целью дискредитировать диктатора). В то же время существует множество доказательств, зафиксированных непосредственно перед покушением и сразу после него, что убийцей был Николаев, которому удалось совершить задуманное благодаря своей решимости и небрежно поставленной в НКВД охране вождей, ответственность за что в конечном счете нес сам Киров[1589]. У Николаева имелись и мотив, и возможность[1590]. Он кипел от возмущения и черпал решимость из истории революционеров-террористов и советских идеалов пролетарского государства и социальной справедливости. Он несколько раз пытался убить Кирова, что никак ему не удавалось, и в конце концов сочетание планов и удачи открыло перед ним возможность выполнить свое желание — отомстить и войти в историю.

В то время как отчаяние порождало в Николаеве чувство высокого предназначения, сталинский режим превратил убийство Кирова в событие эпохального масштаба. Большинство людей в Ленинграде и по всей стране, живших в коммунальных квартирах, бараках и мазанках, одолевали материальные трудности. Аппаратчики сетовали, что дискуссии об убийстве Кирова, которые им было приказано контролировать, были заслонены грядущей отменой хлебных карточек, угрожавшей ростом цен[1591]. Ликвидация карточной системы вызывала серьезное беспокойство и возмущение[1592]. В то же время множились теории заговора: пропуск в Смольный Николаев получил от Медведя; убийство заказал Чудов, чтобы занять место Кирова; в здание проникли иностранные агенты; за убийством стоит Сталин (этот слух с течением времени обретал все большую популярность). Осведомители советской тайной полиции спешили сообщить о подобных слухах или сами сочиняли их. В Ленинграде говорили: «Мне нравятся такие храбрецы, как Николаев, который пошел на верную смерть»; «Судя по всему, на Руси не перевелись еще Желябовы — борьба за свободу продолжается»; «Убийца хотел добра для людей, потому-то он и убил Кирова». В шахтерском Донбассе: «Убит Киров, но этого мало, надо было убить и Сталина»[1593].

Спекуляции на тему о том, что Киров, популярный провинциальный партийный лидер, являлся серьезным политическим соперником Сталина, лишены оснований[1594]. Аналогичным образом ходившие в верхах режима слухи о том, будто бы подчиненное Ягоде НКВД «сопротивлялось» тому, в каком направлении шло расследование, по большей части были домыслами. Ягоде ничего не стоило возложить вину на Зиновьева и зиновьевцев, и в любом случае Сталин не сразу пришел к этому сценарию. Диктатор требовал чрезмерного воздаяния за убийство, полагаясь в этом отношении не только на сверхуслужливых Ежова, Агранова и Заковского, но и на Ягоду. В первую же ночь, позвонив из кабинета Сталина, Ягода предложил искать иностранный след, что являлось хрестоматийной сталинистской практикой[1595]. Именно Сталин принял решение не расследовать визиты и телефонные звонки Николаева в немецкое и латвийское консульства. Более того, фабрикация дел усугубляла профессиональную деградацию советской тайной полиции, что бесило Сталина и из-за чего он немногим ранее заменил ОГПУ на НКВД. Кроме того, фабрикация дел наносила ущерб международной репутации СССР, к чему Сталин стал более чувствительным. И в то же время было бы неверно утверждать, что Сталин «воспользовался» убийством Кирова. Ему не требовалось подобных предлогов, чтобы выполнять задуманное. Он требовал сурово отомстить «врагам» и не допустить повторения подобных покушений из-за ярости и охватившего его чувства утраты.

Подтвердилась одна из главных сталинских идефикс: НКВД все проспал. В городе, где было полным-полно иностранцев и предполагаемых иностранных агентов, где проживали бесчисленные «бывшие» и прочие мнимые классовые враги, где даже большая часть простого люда была недовольна жертвами, понесенными ради строительства социализма, в местном секретно-оперативном отделе имелся только короткий и жалкий список потенциальных террористов, а служба охраны не была ознакомлена даже с этим списком[1596]. Подтвердилась и параллельная мания Сталина: враг-террорист с партийным билетом, воспользовавшись своими связями с членами партии, с легкостью обманул охрану и убил одного из руководителей страны[1597]. Вообще говоря, Николаев на какое-то время был изгнан из партии, однако это лишь сделало его более опасным, как и предупреждал Сталин («классовая борьба» обострялась). Однако Сталин предпочел избрать другую цель для расследования и процессов. Осуществленный Николаевым акт индивидуального террора — выросший из его оскорбленного чувства пролетарского могущества и коммунистической справедливости — с подачи Сталина был превращен в миф о том, что за этим убийством каким-то образом стояли совершенно бессильные Зиновьев и Каменев. После этого Сталин оставался недоволен тем, что их осудили всего лишь за создание «моральной атмосферы», способствующей терроризму, поскольку это недотягивало до осуждения его старых критиков за непосредственную подготовку террористических актов или прямые связи с его архиврагом Троцким, который был недостижим, находясь в изгнании за границей[1598].

Сталин становился все более одиноким. Помимо того что умерли обе его жены, он лишился и своего лучшего друга. Отныне он один ходил в парную баню. Отношения с Орджоникидзе становились все более натянутыми, и в то же время отчасти вследствие интриг Берии остывали симпатии Сталина к Лакобе. Новые помощники Сталина — Андреев, Ежов и Жданов — были его подручными, а не товарищами, притом что у него не было особой дружбы ни с невежественным Кагановичем, ни с чопорным Молотовым. Однако у Сталина имелось Советское государство, которое при его участии превращалось в крупную военную державу[1599]. И все же, несмотря на вступление в Лигу Наций, Советский Союз тоже был в значительной степени одинок. При этом милитаризованное государство и его правитель ощущали все большую угрозу со стороны далекого врага, подобных которому Сталин никогда не встречал в своей партии, — Адольфа Гитлера.

Глава 5. Великая держава

Об этом говорят в советских учреждениях, заводских курилках, студенческих общежитиях и пригородных поездах. Самое распространенное настроение — чувство национальной гордости. Россия снова стала великой державой, дружить с которой желают даже такие сильные страны, как Франция… Чиновники-обыватели из советских учреждений, годами молчавшие, теперь уверенно говорят о национальном патриотизме, об исторической миссии России, о возрождении франко-российского союза.

«Социалистический вестник», май 1935 года[1600]

Как перед Францией и Англией на западе, так и перед Советским Союзом на востоке встала проблема в лице Гитлера. Все державы постепенно вступали в противостояние с вождем нацистов, чей напыщенный шедевр Mein Kampf («Моя борьба» — это выразительное название предложил издатель) был переиздан после назначения Гитлера канцлером[1601]. Эта надиктованная в тюрьме автобиография, впервые изданная в 1925–1926 годах, вышла в английском переводе только в 1933 году, и то в сокращенном варианте, без «оскорбительных» фрагментов; единственный экземпляр полного текста книги находился в распоряжении британского министерства иностранных дел (да и то он какое-то время числился утерянным). Французский перевод наконец появился только в 1934 году (мало кто из французских политиков читал по-немецки)[1602]. Русский перевод был издан только в 1935 году, и то лишь шанхайскими эмигрантами[1603]. Сотрудники советского наркомата иностранных дел, среди которых было много евреев, могли прочесть оригинальный немецкий текст со всеми его рефренами о «Drang nach Osten» и «жидобольшевизме»[1604]. Тем не менее никто не понимал, как относиться ко всем этим бредням с точки зрения политики. Призывы Гитлера к перевооружению могли восприниматься как проявления обыкновенного германского национализма. Его радикальный антисемитизм мог быть истолкован в том же духе, что и слова кайзера Вильгельма II, возлагавшего на евреев виду на Первую мировую войну[1605]. Даже экспансионистские идеи фюрера о «жизненном пространстве» с известной натяжкой можно было назвать пусть эмоциональной, но понятной реакцией на тот факт, что за пределами «единой» Германии Бисмарка осталось огромное количество германоязычных людей.

Если Гитлер на национальном уровне эксплуатировал политику спасения страны, а на международном уровне — политику национального самоопределения, то Сталин во внутренней политике разыгрывал карту осажденной страны и антикапиталистической мобилизации, а во внешней политике — карту антиимпериализма. Но он оценивал нацистский режим ничуть не более точно, чем его партнеры из Англии и Франции. В январе — марте 1935 года в газете «Красная звезда» была напечатана серия статей о трениях, якобы существовавших между Гитлером и его нацистским окружением, с одной стороны, и германскими военными — с другой. Утверждалось, что германская армия желает «восстановить прежние отношения с Россией», а немецкий генералитет «предвидит в первую очередь военное столкновение с Францией»[1606]. Наряду с этой провокацией — или это были фантазии? — советские военные планы для западного театра по-прежнему исходили из предположений о том, что главным противником будет Польша, что к ней, возможно, присоединится Румыния, но что Германия, претендующая на ряд польских земель, будет по крайней мере косвенно помогать Советскому Союзу, создавая угрозу польскому тылу. Впрочем, от советской разведки поступил доклад об усилившихся слухах о франко-немецком сближении, которое могло повлечь за собой создание более крупного блока с участием Польши — о чем якобы мечтал Пилсудский — и даже, может быть, Финляндии, Венгрии, Румынии и Италии[1607]. На самом деле Польша вовсе не собиралась приносить свою драгоценную независимость в жертву победителю в советско-германском столкновении, продолжая политику нейтралитета по отношению к обоим своим громадным соседям, наряду с заключением сепаратных союзов с Францией и Румынией — короче говоря, взяла на вооружение билатерализм, а не мультилатерализм[1608]. Эта истина вызывала у англичан понимание, у французов сожаление, у Гитлера радость, но Сталин ее так и не признал.

И все-таки в ходе двух необычайно продолжительных совещаний с военными в «Уголке» (28 февраля и 8 марта) Сталин наконец осознал реальность[1609]. Режим принял решение быть более решительным в отношении Японии и признал, что Германия может начать войну с Советским Союзом не при наличии благоприятной возможности, когда первый ход сделает Япония, а по собственной инициативе[1610]. В первую очередь это отразилось в том, что на смену военному плану «ПР» («Польша — Румыния») пришел новый план «ГП» («Германия — Польша»), согласно которому Польша, как и Румыния, оставались врагами, но только второстепенными: на первое место вышла нацистская Германия[1611]. Советская дипломатия, делавшая ставку на подрыв европейской солидарности и отказ от участия в союзах, реагировала еще медленнее. Членство в Лиге Наций мало что дало СССР, а переговоры по созданию региональной системы безопасности, известной как «Восточный пакт», по сути зашли в полный тупик, однако Политбюро снова и снова инструктировало советского посла в Париже Владимира Потемкина «не забегать вперед и не создавать тем самым иллюзии о том, что будто бы мы больше нуждаемся в пакте [речь идет о двустороннем франко-советском союзе], чем французы. Мы не так слабы, как предполагают некоторые»[1612]. Тем не менее к весне 1935 года советское внешнеполитическое ведомство стало более серьезно задумываться о защите страны от нацистской Германии[1613]. Сталин и одобрял этот поворот, и тормозил его, не желая отказываться от налаживания более тесных экономических, а в конечном счете и политических связей с Берлином. И в то же время его целью было добиться от мира признания того, что возглавляемая им страна вновь стала великой державой.

Проблема Гитлера

Британские должностные лица опасались того, что гонка вооружений помешает неуверенному экономическому восстановлению страны и что новая война не поможет решить германский вопрос, так же как его не решила Первая мировая война. Гитлер пригласил в Берлин министра иностранных дел сэра Джона Саймона, а также лорда-хранителя малой государственной печати Энтони Идена. 7 марта 1935 года, за три дня до намеченного визита, в Лондоне был опубликован программный документ с призывом к увеличению военных расходов на жалкие 11 миллионов фунтов, что обосновывалось указанием на воинственность Германии и ее перевооружение. Гитлер срочно «простудился», и визит был отложен («Правителей Англии нужно приучить к тому, чтобы они говорили с нами на равных»)[1614]. 9 марта Геринг вызвал к себе иностранных военных атташе и объявил о существовании германских ВВС, запрещенных Версальским договором. 15 марта во французском Национальном собрании обсуждался вопрос об удвоении срока армейской службы с одного до двух лет. Используя это как предлог, Гитлер на следующий день пошел на еще большее нарушение Версальского договора, объявив о восстановлении призыва в рейхсвер — переименованный в вермахт — и об утроении его численности до 300 тысяч человек, причем впоследствии она должна была вырасти до 550 тысяч (люди сведущие предсказывали цифру в 3 миллиона). «Правда» уделяла много места этим шагам нацистской Германии[1615]. 17 марта представители Франции, Англии, Италии и СССР обсудили вопрос о том, чтобы выступить в Лиге Наций с «протестом» против действий Гитлера, но Англия и Франция их не поддержали[1616]. В тот же день, который отмечался в Германии как День поминовения павших, Гитлер устроил торжества по случаю возрождения германской армии в Берлинской государственной опере, а затем провел перед ликующими толпами смотр частей вермахта, фактически — военный парад[1617]. После этого фюрер с запозданием все-таки даровал аудиенцию Саймону и Идену — и те, вместо того чтобы в знак протеста все отменить, нанесли первый визит высших должностных лиц Великобритании Гитлеру как канцлеру.

Гитлер принял их утром и во второй половине дня и 25, и 26 марта, одетый в коричневую рубашку с красной нарукавной повязкой со свастикой; он разразился монологом об угрозе большевизма и советского экспансионизма, утверждая, что всего лишь хочет повысить благосостояние немецкого народа, на долю которого выпало пятнадцать горьких лет. Также он заявил, что за выход Германии из Лиги Наций высказалось 94 % населения и что никто в Германии не мечтает об аннексии Австрии, уважая принципы государственного суверенитета и невмешательства. Гитлер вселил надежду на заключение двустороннего военно-морского договора, дав согласие на то, чтобы немецкий флот составлял не более 35 % от размеров британского флота, что было втрое больше версальских ограничений, при условии, что Советский Союз не пойдет на дальнейшее увеличение своих вооруженных сил. Кроме того, Гитлер похвастался, что уже достиг военно-воздушного паритета с Англией — это была ложь, но после того, как о ней стало известно, она вызвала бурю в Лондоне. «Он подчеркивал свои слова резкими, энергичными жестами правой руки, иногда сжимая кулак, — писал переводчик Гитлера. — Он произвел на меня впечатление человека, грамотно и ловко выдвигающего свои аргументы»[1618].

Гитлер парировал попытки британцев вовлечь Германию в какие-либо многосторонние договоры — такие, как соглашение по Австрии или возвращение Германии в Лигу Наций. По его словам, он «мог бы дать британским министрам гарантии того, что Германия никогда не объявит войну России», однако, — добавлял он, — из-за того, чему учит большевизм, какие политические цели он ставит перед собой и какими военными возможностями обладает, «сейчас от России исходит большая угроза войны, чем от других стран. Более того, возможная война влечет для России меньшие риски, чем для других держав. Россия в состоянии безнаказанно пережить оккупацию больших участков своей территории, достигающих величины Германии, и бомбардировку обширных регионов, и потому она может воевать, не опасаясь гибели». Эта расчетливая жалоба выдавала глубочайшие тревоги Гитлера.

Скептичный Иден позволил себе усомниться в том, что Советский Союз развяжет войну. В ответ Гитлер объявил о своей «глубокой убежденности в том, что рано или поздно Европе срочно потребуются сотрудничество и солидарность, чтобы защититься от азиатской и большевистской угрозы». Фюрер поблагодарил своих гостей и выразил надежду на то, что они поняли его стремление добиться для своей страны равноправного статуса в отношениях с другими нациями. «Британские министры», согласно стенограмме, заявили, что «уносят с собой очень приятные воспоминания о проявленных к ним доброте и гостеприимстве»[1619]. Вечером Гитлер во фраке давал банкет с концертом в рейхсканцелярии. В печать не просочилось практически никаких сведений о содержании его разговора с англичанами. Однако сам факт их визита свидетельствовал о готовности Великобритании к пересмотру уже существовавших договорных обязательств.

Сталинские шпионы в Лондоне (ирландец Джон Кинг, служащий шифровального отдела в министерстве иностранных дел, завербованный в середине февраля 1935 года) и в Риме (Франческо Константини, итальянец, работавший в британском посольстве), добыли копии стенограммы разговора, сделанной для британского министерства иностранных дел и имевшей объем в 23 тысячи слов. Однако разведка НКВД передала наверх только переведенный на русский дайджест стенограммы объемом в 4 тысячи слов, содержащий только отдельные заявления, вырванные из контекста, но скомпонованные в виде непрерывного потока речи. Они производили впечатление, будто англичане дают Гитлеру карт-бланш на аннексию Австрии и строят интриги с целью спровоцировать германо-советский конфликт[1620]. Как следовало из версии британской стенограммы, сочиненной в НКВД, «Г-н Гитлер не подпишет ничего такого, чего бы он не мог принять, но если он даст обязательство, то он никогда его не нарушит»[1621].

Подозрения Сталина, услышавшего то, что он и желал услышать, еще больше усилил тот факт, что Иден по пути в Берлин заглянул в Париж, чтобы обсудить с французами вопрос о возвращении Германии в Лигу Наций и о возможном договоре об ограничении вооружений. Как было известно Сталину, французский министр иностранных дел Пьер Лаваль держался уклончиво. «Лаваль заявил Идену, что Франция могла бы отказаться от помощи Малой Антанты и СССР только в том случае, если бы Англия решилась подписать договор о франко-английском военном союзе», — сообщал советский агент во французском министерстве иностранных дел; Сталин сделал на донесении приписку: «Важно. (Правдоподобно.) Мой архив»[1622].

Лаваль пустил в ход советскую карту, чтобы покончить с колебаниями англичан, но британский истэблишмент прохладно относился даже к «соглашению», подписанному с Францией в 1932 году, не говоря уже о реальном двустороннем союзе[1623]. Свой вклад в неведение правительства — иногда преднамеренное — в отношении возможностей, не говоря уже о намерениях Гитлера и его режима, вносили британские секретные службы, сидевшие на голодном пайке, устроенные на несколько старомодный манер и действовавшие нескоординированно[1624]. И неважно, что похвальбы Гитлера о том, что Германия будет либо «мировой державой», либо никем, до боли напоминали заявления англичан об их собственной империи: многие британские должностные лица верили, или хотели верить, что германское перевооружение останется ограниченным и постепенным[1625]. Впрочем, ужас, вызванный заявлением Гитлера о воздушном паритете, способствовал координации мер по перевооружению Англии[1626]. Но даже те британцы, у которых нацистская Германия вызывала самые мрачные подозрения, были готовы задавить начинавшуюся гонку вооружений в зародыше посредством какого-либо соглашения.

Странные люди

Саймон не пожелал ехать в Москву, вместо этого вернувшись домой и отчитавшись перед кабинетом о встрече с Гитлером; Иден же ехал от германской границы в предоставленном советскими властями роскошном вагоне, в котором имелся патефон, игравший английский джаз. Москва из окна автомобиля показалась ему унылой, люди — плохо одетыми. 28 марта, в день прибытия Идена, его, а также британского посла лорда Чилстона и Стрэнга из министерства иностранных дел, сопровождавшего Идена в Берлине, приняли Литвинов и советский посол в Англии Иван Майский. Иден сообщил, что Гитлер распинался о советской угрозе и о том, что Германия — оплот «европейской цивилизации», вследствие чего ей должно быть позволено перевооружиться. «…у нас нет ни малейших сомнений в германской агрессивности, — ответил Литвинов, согласно советской записи беседы. — Германская внешняя политика вдохновляется двумя основными идеями — идеей реванша и идеей господства в Европе». Согласно британской записи, Литвинов объяснил, что советское правительство стремится к «взаимопомощи» против Германии, а также, может быть, Польши. Когда англичане поздравили советскую сторону с продажей Китайско-Восточной железной дороги, Литвинов заметил: «В Японии, даже в японских военных кругах, быстро укрепляется тенденция к поддержанию с СССР мирных отношений»[1627].

В тот же вечер Литвинов устроил банкет в честь Идена в неоготическом здании на Спиридоновке — экспроприированном купеческом особняке, — и произнес по-английски речь о тревожном международном положении[1628]. На следующий день хозяева и гости вернулись к теме Германии; Иден снова подчеркнул, что англичане не так убеждены в агрессивности нацизма, как советские люди. Литвинов ответил: «Ранее немецкий план состоял в том, чтобы сперва напасть на Францию, а затем на Восток… Сейчас же, судя по всему, Францию хотят оставить в покое и напасть только на Восток»[1629]. Иден поднял давний вопрос о коминтерновской пропаганде за границей. Литвинов, согласно советской записи беседы, ответил: «Что такое „пропаганда“? Является ли „пропагандой“ то, что каждодневно пишет британская пресса об СССР?»[1630]. Идену и его свите показали бесценные украшения, серебро, посланное королевой Елизаветой в дар Ивану Грозному, и подвенечное платье Екатерины II — сокровища, собранные в Кремле, который Иден назвал «пещерой Аладдина, озаренной сверканием истории». Далее они направились в построенный Екатериной бывший Императорский сенат, и там, в кабинете Молотова, Иден стал первым высокопоставленным должностным лицом с Запада, принятым Сталиным.

Иден начал с заявления о неприкосновенности государственных границ СССР и сказал, что то же самое относится и к Британской империи, а затем поинтересовался точкой зрения Сталина на текущую ситуацию; в ответ Сталин осведомился о точке зрения Идена. Тот назвал международное положение «вызывающим беспокойство, но не безнадежным», и напомнил о существовании Лиги Наций, которой не было перед Первой мировой войной. «Я думаю, что положение сейчас хуже, чем в 1913 году, — ответил Сталин. — Потому, что в 1913 году был только один очаг военной опасности — Германия, а сейчас имеются два очага военной опасности — Германия и Япония». Вопреки тому, что днем ранее говорил Литвинов (присутствовавший на встрече), Сталин заявил, что «положение на Дальнем Востоке вызывает большую тревогу» и что недавнее «улучшение положения» является «временным».

Но главной темой оставалась проблема Гитлера. «Мы не стремимся к изоляции Германии, — указал Сталин. — Наоборот, мы хотим жить с Германией в дружеских отношениях. Германцы — великий и храбрый народ. Мы этого никогда не забываем. Этот народ нельзя было надолго удержать в цепях Версальского договора. Рано или поздно германский народ должен был освободиться от версальских цепей». Он добавил, что Советский Союз не станет защищать Версальскую систему, но подчеркнул, что весьма важно то, каким образом Германия избавляется от своего статуса изгоя. Он осведомился у Идена, какие впечатления остались у него от визита в Берлин, и после короткого, уклончивого ответа сказал: «Вообще в Берлине сидят сейчас странные люди. Вот, например, около года тому назад германское правительство предложило нам заем в 200 миллионов марок. Мы согласились и начали переговоры, — и после этого сразу же германское правительство вдруг начало распускать слухи, будто бы Тухачевский и Геринг тайно встретились для совместной выработки плана нападения на Францию. Ну разве же это политика? Это мелкая политика»[1631]. Когда Сталин спросил, действительно ли, как сообщал ему Литвинов, говоривший об этом с Иденом, Гитлер много распинался о советской угрозе, Иден ответил утвердительно. Сталин: «А знаете ли Вы, что одновременно германское правительство согласилось поставлять нам в счет займа такие продукты, о которых как-то даже неловко открыто говорить — вооружение, химию и т. д».. Иден изобразил изумление. «Совершенно верно, — ответил Сталин. — Ну разве это политика? Разве это серьезная политика? Нет, мелкие, неловкие люди сидят в Берлине»[1632].

После этого Молотов пригласил всех присутствующих за длинный стол выпить чаю. Иден, обратив внимание на карту СССР на стене, заметил (согласно советской записи): «Какая прекрасная карта и какая большая страна!». Потом он «посмотрел на то место, которое на карте занимала Великобритания, и прибавил, что вот, мол, Англия совсем маленький остров. Тов. Сталин посмотрел на Великобританию и сказал:

— Да, маленький остров, но от него многое зависит. Вот, если бы этот маленький остров сказал Германии: не дам тебе ни денег, ни сырья, ни металла, — мир в Европе был бы обеспечен.

Иден на это ничего не ответил»[1633].

Рычаг влияния

Новый военный план Красной армии «ГП» обещал существенные преимущества, основанные на скрытой мобилизации, внезапности и превентивном ударе. В ходе доскональных внутренних дискуссий было подтверждено значение наступления и так называемых глубоких операций, заключавшихся в том, что танковые войска и моторизованная пехота при непосредственной поддержке с воздуха прорывают неподвижную оборону противника и используют образовавшиеся бреши для того, чтобы проникнуть глубоко в тыл врага и вызвать там хаос, препятствуя перегруппировке и контратакам противника и радикально сокращая протяженность боевых действий[1634]. Скрытое наращивание войск ради стремительных ударов и прорывов, призванных помешать вражеской мобилизации, обессмысливали традиционную мобилизацию и объявление войны: атакующие войска, добившись тактической внезапности, могли завершить развертывание мобилизованных резервов уже на вражеской территории. Отныне способность СССР помешать Германии провести мобилизацию и собрать силы для контрудара ставилась в зависимость от превентивного захвата Польши с тем, чтобы ее ресурсами не могла воспользоваться Германия[1635].

Поворот к признанию Германии врагом был предан огласке 31 марта 1935 года, когда в «Правде» была напечатана сенсационная статья за подписью Тухачевского «Военные планы нынешней Германии». Сталин предпочел этот заголовок еще более провокационному первоначальному «Военные планы Гитлера». И все же статья, в которой приводились обширные цитаты из Mein Kampf, а также данные о перевооружении Германии, и излагалась новая германская военная доктрина, произвела впечатление разорвавшейся бомбы[1636].

По мнению Тухачевского, Европа в середине 1930-х годов пребывала в той же ситуации, которая сложилась накануне Первой мировой войны, причем роль Австро-Венгрии играла Польша, но если в той войне Германия сделала ошибку, нанеся первый удар по Франции, а не по России, то на этот раз она сперва нападет на СССР, полагая, что в первую очередь надо справиться с более сильным противником, а уж затем заняться слабой Францией. Сталин перевернул его предсказания с ног на голову: первый удар Германии будет нанесен по Франции и Чехословакии, и только после «аншлюса» регионов, населенных этническими немцами, Гитлер нападет на СССР. Соответственно, в статье Тухачевского с новой концовкой, вставленной диктатором, утверждалось, что за «удобной ширмой» антисоветских выступлений Германия в реальности собирается атаковать на западе (где ей были нужны Франция и Бельгия с их полезными ископаемыми и портами) и в центре (Польский коридор, Чехословакия, Австрия). Далее, согласно сталинской правке, указывалось, что «для осуществления своих реваншистских и захватнических планов Германия будет иметь к лету этого года армию минимум 849 тысяч человек, то есть армию, большую на 40 процентов, чем Франция, и почти такую же по численности, как СССР (у СССР 940 тысяч человек, считая все роды войск). И это несмотря на то, что СССР имеет в 2½ раза больше населения и в десятки раз больше территории, чем Германия»[1637]. Немецкие дипломаты выступили в Москве с решительными протестами[1638].

Визит Идена в Москву завершился. «Правда» (01.04.1935) и лондонская The Times (01.04) опубликовали совместное коммюнике: «Как г. Иден, так и беседовавшие с ним т. т. Сталин, Молотов и Литвинов были того мнения, что в нынешнем международном положении более, чем когда-либо, необходимо продолжать усилия в направлении к созданию системы коллективной безопасности в Европе… в согласии с принципами Лиги Наций». В телеграммах в Лондон Иден сообщал, что Сталин выказал «поразительную осведомленность в международных делах и их понимание», что сталинский «круг симпатий представляется более широким, чем у г-на Литвинова», и что Сталин «демонстрировал полную бесстрастность, за исключением отдельных усмешек и остроумных реплик». Диктатор произвел на Идена впечатление «человека с ярко выраженными восточными чертами характера, непоколебимой уверенностью и самообладанием, чья любезность ни в коем случае не могла от нас скрыть неумолимую безжалостность»[1639]. Впоследствии Иден в своих мемуарах еще больше заострил эти впечатления: «Личность Сталина давала о себе знать без малейших усилий и рисовки. Он обладал естественными хорошими манерами, возможно, представлявшими собой грузинское наследие. Зная его как безжалостного человека, я все же воздавал должное его мыслительным способностям и даже ощущал к нему симпатию, причины которой так и не сумел вполне себе объяснить». Подводя итог, Иден пишет: «Я не знал людей, которые бы держались более уверенно во время разговора. Он редко повышал голос, умел слушать собеседника, чертя при этом на бумаге каракули»[1640].

9 апреля в Берлине советский торговый представитель Канделаки и президент Рейхсбанка Ялмар Шахт в конце концов подписали предложенное немцами кредитное соглашение, согласно которому СССР получал заем в 200 миллионов марок на пять лет под 2 % годовых. Сталин был прав: немцы, которым нужно было снабжать перевооружавшийся вермахт, пошли на уступки. СССР обязывался разместить новые заказы на немецких заводах, а также в течение полутора лет расплатиться по имеющимся заказам на немецкие промышленные товары и контрактам на фрахт немецких судов. Предполагалось, что СССР выплатит 100 миллионов марок в золоте и твердой валюте и еще 100 миллионов марок сырьем: нефтью, лесом, мехами, марганцевой рудой[1641]. А ведь Сталин сам призывал Идена не снабжать Гитлера. Сергей Бессонов, советник по торговле из посольства СССР в Берлине, носивший гитлеровские усики, сообщал в Москву: «Шахт еще раз подтвердил, обращаясь ко мне и к т. Канделаки, что его курс на сближение с СССР проводится им с ведома и одобрения Гитлера»[1642]. Лишь после этого французский кабинет высказался за подписание договора с СССР; Лаваль уведомил Потемкина и сделал на этот счет публичное заявление[1643].

Плацдармы

1 мая 1935 года по Красной площади мимо мавзолея прошли парадом 30 тысяч танкистов, артиллеристов, кавалеристов и пехотинцев, в то время как над головой в тщательно отрепетированном строю пролетело 800 боевых самолетов[1644]. На следующий день Ворошилов председательствовал на ежегодном банкете для избранных приглашенных в Большом кремлевском дворце[1645]. Он был построен при Николае I и с 1849 года в нем селились цари во время визитов в старую столицу. В структуру дворца частично вошли девять церквей, включая старейшее из существующих московских зданий — церковь Воскрешения Лазаря (1393), а также Грановитая палата (1491), которой пользовался Иван Грозный. Дворец, достигавший в высоту 150 футов (45 метров), имел два этажа, хотя снаружи казался трехэтажным (окна на верхнем этаже шли в два яруса). Главный вход дворца выводил к потрясающей лестнице, насчитывающей 66 ступеней, и гигантской настенной росписи Ильи Репина «Прием волостных старшин Александром III во дворе Петровского дворца» (1886), изображавшей дородного самодержца в парадной военной форме. На первом этаже размещались выходившие на передний фасад царские апартаменты (там жил Ворошилов). Верхний этаж занимали пять великолепных залов, названных в честь высших орденов империи: Георгиевский, Владимирский, Александровский, Андреевский и Екатерининский. После революции Андреевский и Александровский залы объединили в один, создав более обширное и не столь роскошное помещение для проведения партийных съездов. В отведенном для банкетов Георгиевском зале с его стенами из ослепительного белого мрамора, потолком на высоте в 50 футов (15 метров), 18 колоннами, украшенными аллегорическими изображениями военных побед Российской империи, и сотнями мраморных досок с именами героев войн, было устроено возвышение[1646].

Здесь могло разместиться не более одного из каждых пятнадцати участников парада, но приглашенных ожидало такое событие, которого им было не забыть до конца жизни. За столами в Георгиевском зале усаживалось около 800 человек, а остальным доставались места в смежных крыльях (вместимостью примерно в 400 человек) и в соединявшем их восьмиугольном Владимирском зале, отделанном розовым мрамором. Места указывались заранее, причем самыми престижными были те, которые находились рядом со столом Сталина, известным как Президиум: Молотов занимал за ним место № 2, а Ворошилов — место № 3. На столах, за каждым из которых помещалось по 20–30 человек, громоздились икра, рыба, дичь, свежие овощи и фрукты, хотя эти яства могли показаться лишь необязательным дополнением к самым изысканным водкам, коньякам, винам и крымскому шампанскому. За каждым столом сидели один-два агента НКВД в штатском (они не пили, и это обстоятельство, бросавшееся в глаза, позволяло их легко опознать), которые внимательно прислушивались к разговорам, но в зале хватало актрис и других услад для глаз, чтобы забыть об этом неприятном и пугающем соседстве. Эти проходившие как по маслу банкеты освещались в виде лаконичных заметок в «Правде»[1647]. Имперская роскошь — гигантские камины и зеркала, канделябры, старинная мебель, паркетные полы, отполированные до алмазного блеска, — казалась неуместной в рабоче-крестьянском государстве[1648]. Но Сталина это как будто бы совершенно не смущало.

Как сообщал в «Известиях» Н. Б. (понятно, что это был Николай Бухарин), при появлении Сталина поднялись «рукоплескания, которые нарастают, как буря, покрывают все, переходят в ураган, в гром, в бушующую стихию радости и восторга». Во время бесконечных тостов Сталин понемногу пил красное вино, держа под рукой стакан минеральной воды[1649]. (Ворошилов предпочитал водку; после каждой рюмки он отрезал кусочек от бруска сливочного масла и глотал его[1650].) Как правило, диктатор произносил речь в виде тоста, и сейчас он предложил выпить за здоровье рядовых красноармейцев («партийных и непартийных большевиков»). После этого он в сопровождении свиты стал обходить столы, лично приветствуя гостей. Внезапно несколько возбужденных человек подняли его на руки и обнесли вокруг зала, опуская у каждого стола, чтобы он сказал тост. Вездесущая охрана НКВД в парадной форме оказалась беспомощной перед лицом восторга, охватившего зал, и явного удовольствия, проявленного Сталиным[1651].

После того как на подобных мероприятиях диктатор и его свита уходили, столы отодвигали, и функционеры с офицерами в парадной форме приглашали актрис и балерин танцевать[1652]. Перед уходом Сталин мог заглянуть на кухню и поблагодарить поваров — после чего все они, как и его телохранители, водители и киномеханики, пошли бы за ним в огонь и в воду[1653]. Но в первую очередь на этих приемах он стремился подчинить своей воле артистов, многие из которых были беспартийными. Сталин обращался к ним на «вы», среди шума и гама внимательно следил за их выступлениями и приглашал некоторых из них за свой стол выпить, спрашивая у них, не может ли он чего-нибудь сделать для них или для их организаций. Расслабившись и развеселившись, он принимал участие в беседах, которые текли сами собой[1654].

В тот же день, 2 мая, советский посол в Париже подписал договор о взаимопомощи с Францией — первый формальный союз, заключенный СССР. «Правда» объявила это достижение триумфом[1655]. Заключению договора предшествовало почти восемь месяцев переговоров, начавшихся после принятия Советского Союза в Лигу Наций. Статья 2 договора предусматривала «немедленную помощь и содействие» в том случае, если та или другая страна станут жертвой неспровоцированной агрессии, а Совет Лиги Наций не придет на этот счет к единогласному решению, однако требование о «немедленной помощи» лишалось конкретности из-за протокола к договору, в котором по настоянию французской стороны не предусматривалось каких-либо точных сроков для принятия мер до тех пор, пока Совет Лиги не вынес решения[1656]. Подписание договора ошарашило многих советских коммунистов[1657]. Советская печать указывала, что Сталин одобряет военные приготовления французского империализма с целью поддержания вооруженных сил Франции «на уровне, соответствующем нуждам ее безопасности»[1658]. Французская аудитория была лучше подготовлена — благодаря длительным публичным дискуссиям. Союзная Франции Польша рассердилась, хотя и разделяла с ней ответственность за материализацию этого договора[1659]. Рейхсканцелярия Гитлера ответила на договор взрывом дикой ярости. Отныне фюрер был одержим «большевизацией Франции» и «окружением Германии жидобольшевиками» так же, как Сталин был одержим «антисоветским империалистическим блоком» и «капиталистическим окружением».

«Кадры решают все»

4 мая 1935 года Ворошилов в присутствии Сталина снова председательствовал в Большом кремлевском дворце среди моря парадных мундиров — на этот раз там проходил ежегодный прием для выпускников военных академий. Нарком обороны отдал «приказ», чтобы все наполнили свои бокалы, а затем произнес длинный тост за Сталина, доведя зал, слушавший его стоя, до бурных ликований. Оркестр играл туш. Затем слово взял Молотов. «Вы уже знаете, товарищи, о новом нашем успехе в борьбе за мир, — сказал он. — Вы уже знаете из газет о договоре о взаимной помощи, который заключен между Советским Союзом и одной из виднейших держав Европы — Францией… Подписание советско-французского договора стало возможным, между прочим, потому, что растет и крепнет мощь нашей страны и сила нашей Красной Армии под гениальным руководством нашей партии, товарища Сталина. Этот огромный наш рост стал теперь очевидным и друзьям и тем, кого друзьями назвать нельзя». Затем Молотов со Сталиным подошли к Ворошилову и обменялись поцелуями[1660]. После этого выступил Сталин в ставшем уже привычным для него духе популизма.

«Товарищи, теперь, когда наши успехи велики во всех областях хозяйства и управления, теперь принято говорить много о вождях, о руководителях высшего типа, теперь принято им приписывать эти успехи, — отметил он. — Это неправильно». Советский народ, как заявил он далее, преодолел свою отсталость, что потребовало «больших жертв… больших усилий… и терпения, терпения». Некоторым не хватило выдержки. «Говорят, кто старое помянет, тому глаз вон, но все-таки у человека в памяти остается». Сталин упрекнул тех, кто, как он напомнил, хотел потратить скудные ресурсы на потребительские товары, чтобы завести в страну «побольше всяких мелочей», вместо тракторов, автомобилей, авиации и танков. «Вы помните заявления… что вы, руководители Центрального Комитета, вы идете на авантюру, вы слышали такие речи, да и не только речи… другие угрожали убить кой-кого из нас, хотели поколебать руководство. Ясное дело, люди мы стреляные, не поколебались и не отступили. (Бурные аплодисменты.)»

Далее Сталин ударился в откровенность: «Ясное дело, мы тогда не отступили, мы большевики — люди, так сказать, особого покроя, нас ковал Ленин, а Ленин — это человек, который не знал и не признавал страха, этот человек был нашим учителем, воспитателем, отец наш, это был человек, который, чем больше бесновались враги и чем больше впадали в истерику противники внутри партии, тем больше накалялся и тем стремительнее шел вперед. Мы у него, этого человека, кое-чему научились… [мы] не отступили, а двинулись в наступление и кое-кому бока помяли. Должен признаться, что я тоже приложил к этому руку»[1661].

Он снова вернулся к теме выбора, якобы стоявшего перед страной: либо более комфортабельная жизнь с мелким отсталым сельским хозяйством и отсутствием гарантий безопасности, либо крупные механизированные фермы и великая социалистическая держава. «[Были] жертвы — это верно; кое-кому из нас перепала одна, другая пуля». Страна изжила «голод техники» — сказал Сталин, использовав звучное выражение. «Но у нас теперь другой голод — голод в людях… Если раньше техника решала все, теперь люди решают, потому что у них есть техника… Кадры — самый ценный капитал. Этого у нас теперь не понимают, к сожалению». Он рассказал случай из времен свой туруханской ссылки, как однажды во время весеннего разлива люди отправились вытаскивать из воды громадные сосны, плывущие по Енисею, и один человек пропал, но никто не позаботился его искать. «Если бы пропала корова, стоило бы искать, а человек погиб, это мелочь… Не ценят людей. Людей всегда можно сделать, а кобылу попробуй-ка. (Бурные аплодисменты.)»[1662]

Сталин, страстный садовод, и прежде требовал от функционеров «заботливо и внимательно выращивать [людей], как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево»: этот навык он проявлял еще со времен юности[1663]. Когда зал снова успокоился, он продолжил: «Я пью за вас, за высшие кадры нашей Красной армии и желаю вам всяких успехов в деле организации обороны нашей родины, в деле практического руководства этой обороной потому, что вы будете обороной руководить. Мы здесь будем речами руководить, а вы там будете практически руководить (бурные аплодисменты)». Тост Сталина завершился такими словами: «Только те кадры хороши, которые не боятся и не прячутся от трудностей, а преодолевают их. Только в борьбе с трудностями можно вырастить настоящие кадры, не боящиеся трудностей. Тогда наша армия будет непобедима. (Бурные аплодисменты всего зала. Все встают и громкими криками ура и аплодисментами приветствуют тов. Сталина.)»[1664]

5 мая Сталин отредактировал процитированную выше стенограмму, заострив ключевой момент своей речи — смену лозунга «Техника решает все» лозунгом «Кадры решают все», — и выправленный текст на следующий день был напечатан в «Правде»[1665]. В газетном варианте Сталин требовал от должностных лиц, чтобы те «проявляли самое заботливое отношение к нашим работникам, к „малым“ и „большим“… помогали им, когда они нуждаются в поддержке, поощряли их, когда они показывают первые успехи, выдвигали их вперед», и предупреждал: «Мы имеем в целом ряде случаев факты бездушно-бюрократического и прямо безобразного отношения к работникам»[1666]. 9 мая родственники Сталина получили разрешение поздним вечером навестить его на «Ближней даче». Диктатор вспомнил попытку самоубийства своего старшего сына Якова и сказал с осуждением: «Как это Надя, так осуждавшая Яшу за этот его поступок, могла сама застрелиться. Очень она плохо сделала, она искалечила меня… Выпьем за Надю!». Когда собравшиеся стали обсуждать недавнюю спонтанно организованную поездку на метро, «восторг толпы, энтузиазм, И.[осиф] опять высказал мысль о фетишизме народной психики, о стремлении иметь царя, — отмечала Мария Сванидзе. — И.[осиф] был плохо настроен, вернее Он был чем-то озабочен, что-то его занимало до глубины, чему он еще не нашел разрешения»[1667].

Обозначившиеся предпочтения

Разговор Сталина с глазу на глаз с Иденом ничего не дал. Французский министр иностранных дел Лаваль, который, заключив номинальный союз с Москвой, все еще надеялся склонить Лондон к реальному союзу, с запозданием отправился в Москву, но сделал демонстративную остановку в Варшаве, где сообщил Беку, что новый союз Франции не является ни антигерманским, ни хотя бы просоветским. Начиная с 13 мая 1935 года Лаваль встречался в советской столице с Литвиновым, Молотовым и Сталиным[1668]. Политбюро только что постановило к концу 1936 года увеличить численность Красной армии до 1094 тысяч человек, а еще до окончания лета Сталин согласился с предложением Ворошилова ежегодно снижать призывной возраст на полгода (с тем чтобы к 1939 году он снизился с 21 года до 19)[1669]. Лавалю устроили показ самолетов на военном аэродроме. 15 мая при появлении в Большом театре он был встречен овацией[1670]. Однако всего через неделю с небольшим после подписания договора с Францией Литвинов заявил новому германскому послу Вернеру фон Шуленбургу, что СССР и Германии срочно необходим двусторонний договор о ненападении, который «уменьшит значение франко-советского союза»[1671].

Майский в Лондоне был обо всем осведомлен; как он записывал в своем дневнике, Сталин стал расспрашивать Лаваля о его недавнем визите в Польшу и оборвал его, когда Лаваль начал предсказывать отход от прогерманских настроений в Варшаве: «Вы — друг поляков, попробуйте же их убедить, что они играют гибельную для самих себя игру. Надуют их немцы и подведут. Вовлекут Польшу в какую-либо авантюру, и когда Польша ослабеет, то заберут ее или разделят с какой-либо другой державой»[1672].

У Сталина имелось то, чего никогда не было у царя — контроль над одной из политических партий во французском парламенте, — и он пошел навстречу Лавалю, просившему его унять французских коммунистов, чтобы те не противодействовали принятию французского военного бюджета и нового закона о двухлетней службе в армии. Французские коммунисты сделали поворот кругом[1673]. В свою очередь, Сталин поведал Лавалю, что он счел разумным быть готовым к худшему и хочет добавить в их договор конкретные военные обязательства. Лаваль с неохотой согласился начать переговоры по этому вопросу после того, как советское правительство достигнет согласия с союзной Франции Чехословакией[1674]. В тот же день, 16 мая, чехословацкий министр иностранных дел Бенеш и советский посол Сергей Александровский подписали в Праге договор о взаимной помощи. Текст договора составил Бенеш. Понятно, что он не желал допустить выхолащивания французских обязательств и не собирался допускать того, чтобы СССР в одностороннем порядке мог инициировать вступление договора в силу и втянуть Чехословакию в советско-польский конфликт. Само собой, советское руководство добивалось того, чтобы основное бремя обязательств несла Франция, и не желало быть втянутым в возможный германо-чехословацкий конфликт из-за Австрии. И потому, несмотря на то что в советско-чехословацком договоре было прописано то же обязательство, помогать друг другу в случае нападения третьей стороны, что и во франко-советском пакте, особая оговорка гласила, что СССР будет обязан действовать лишь в том случае, если свои обязательства первыми выполнят французы[1675].

Лаваль снова сделал остановку в Польше, где 12 мая 1935 года от рака печени умер Пилсудский. «Сталин, — доверительно говорил Лаваль одному поляку, — человек умный, холодный, бесстрастный и безжалостный». Другому он сказал: «О! Очень сильный. Он крупная личность, но являет собой тип завоевателя-азиата, наподобие Тамерлана»[1676]. На похоронах Пилсудского в Кракове (18 мая) Лаваль заверил Геринга, который представлял Гитлера, в добрых намерениях Франции. В свою очередь, Геринг снова обхаживал поляков, рассказывая им байки о том, что в Чехословакии вот-вот появятся советские военно-воздушные базы[1677]. Тем временем в Берлине Гитлер произвел сенсацию, посетив мессу в соборе Св. Ядвиги, где в память о покойном польском президенте был установлен символический гроб, обернутый польским флагом. 21 мая фюрер выступил в Рейхстаге с очередной длинной речью, выразив желание заключить договоры о ненападении со всеми соседями Германии, кроме Литвы («Чего еще я могу пожелать для других, нежели спокойствия и мира?»). Он подверг критике франко-советский договор, но весьма сдержанно заявил, что в вопросе перевооружения Германия ожидает равноправного отношения к себе со стороны Англии[1678].

Между тем советская военная разведка по собственной вине потерпела очередную катастрофу, в который уже раз нарушив правила своего ремесла и вербуя агентов из числа коммунистов, находившихся под полицейским надзором — на этот раз в Дании, за которую отвечали советские агенты в нацистской Германии. Датская полиция начала розыск предполагаемого шпиона по обвинению в изнасиловании горничной (возможно, надуманному) и поймала в свои сети нынешнего и бывшего руководителей резидентуры в Германии вместе с наличностью, поддельными паспортами и шифрами. В начале мая, после нескольких совещаний в «Уголке» с Ворошиловым и с другими, Сталин назначил Семена Урицкого, заместителя начальника управления механизации, начальником военной разведки, оставив заместителем Артузова. (21 мая Артузова, одновременно возглавлявшего разведывательное управление НКВД, сменил на этой должности его заместитель, Абрам Слуцкий). Сталин приказал еврею Урицкому вербовать оперативников и агентов среди русских, украинцев, белорусов, латышей и евреев, но избегать поляков, финнов, эстонцев, венгров и австрийцев. Пока полевые агенты рисковали жизнью в борьбе с фашизмом, Урицкий не жалел усилий, чтобы избавиться от Артузова, заявляя, что «был бы идиотом, имея в заместителях гения»[1679].

Сказал А, говори и Б

Все это время к Сталину поступали протоколы допросов о хитроумных террористических «центрах» уборщиц и библиотекарей, строивших планы его убийства. К тому моменту среди кремлевского персонала осталось только девять человек, нанятых Енукидзе[1680]. 12 мая 1935 года Ягода направил Сталину предложения по карательным мерам в отношении 112 человек, арестованных в связи с «Кремлевским делом». Место для приговора Льву Каменеву Ягода оставил незаполненным; Сталин вписал туда «десять лет», а приговор для Нины Розенфельд изменил с десяти лет на расстрел[1681]. На следующий день Енукидзе был назначен уполномоченным ЦИКа по курортам Северного Кавказа, включавшим элитный Кисловодск, уступавший только Сочи[1682]. Кроме того, Сталин разослал по всем партийным организациям секретный циркуляр, объявлявший о начале кампании по проверке партбилетов, с тем чтобы «навести большевистский порядок в нашем доме»[1683]. За много лет взамен тех партбилетов, которые считались утерянными или украденными, было выдано 200 тысяч новых. Неучтенными до сих пор оставались почти 15 тысяч партбилетов в Донбассе и 13 тысяч в Средней Азии. (Спустя несколько месяцев кампания по проверке партбилетов так и не завершилась к намеченному сроку, что вызвало со стороны разгневанного Сталина обвинения в «семейственности», предъявленные стакнувшимся местным элитам[1684].)

Циркуляр был составлен Ежовым, и он же отвечал за проверку партбилетов. Одновременно с этим он требовал усилить надзор за иностранцами в СССР, называя их шпионами[1685]. Кроме того, он попросил Сталина прочесть его амбициозный теоретический манускрипт «От фракционности к открытой контрреволюции (о зиновьевской контрреволюционной организации)». В нем объяснялось, каким образом зиновьевцы, правые уклонисты и троцкисты совместно ведут подготовку к перевороту[1686]. Сталин получил рукопись 17 мая и подчеркнул в ней ряд мест («Зиновьевская контрреволюционная банда определенно избрала террор в качестве оружия в своей борьбе против партии и рабочего класса»). Был ли сочинен этот труд с его подачи, неясно; Ежов был человеком амбициозным и проникся сталинским мировоззрением. «Нет никакого сомнения, что троцкисты были осведомлены и о террористической стороне деятельности зиновьевской организации», — утверждал Ежов в своей рукописи, указывая также: «…показаниями… [полученными] на следствии… устанавливается, что последние [т. е. троцкисты] тоже стали на путь террористических групп»[1687].

Троцкий почти сразу же после изгнания из СССР предсказывал, что Сталину «остается одно: попытаться провести между официальной партией и оппозицией кровавую черту. Ему необходимо до зарезу связать оппозицию с покушениями, подготовкой вооруженного восстания и пр».[1688].

Сталин решил посвятить пленум Центрального комитета (5 и 7 июня 1935 года) — в том году лишь один из двух, продолжавшихся более одного дня, — «Кремлевскому делу». Он назначил основным докладчиком не Ягоду, а Ежова, который начал не с Енукидзе, а с Кирова, объяснив, что «озлобленная» зиновьевско-каменевско-троцкистская «группа» дошла «до крайних форм борьбы — а именно, террора», и обвинил в соучастии и правых, ссылаясь на их попытки наладить контакты с зиновьевцами в 1932 году. Ежов назвал Енукидзе «развращенным и самодовольным коммунистом», который непредумышленно позволил белогвардейцам проникнуть в цитадель власти. Енукидзе, получивший слово на второй день, заявил, что наем всех служащих в Кремль «производился при участии НКВД», на что Ягода возразил с места: «Неправда!». Енукидзе стоял на своем, отрицая, что сожительствовал с арестованными женщинами и как будто бы не мог поверить в то, что помощь семьям бывших меньшевиков может быть изменой. Ягода обвинил его в создании в Кремле «своего собственного параллельного „ГПУ“» и потребовал исключить его из партии, заходя дальше Ежова, который требовал исключения Енукидзе только из ЦК[1689].

Сталин странным образом молчал, но в итоге он признался, что не в состоянии отречься от доброго друга, с которым провел много выходных, и потому предложил исключить Енукидзе из ЦК и партии, но не сдавать его в НКВД[1690]. Присутствовавшие единогласно проголосовали за изгнание Енукидзе из ЦК и — уже не единогласно — за его исключение из партии за «политическое и бытовое разложение». Стенограммы, предназначенные для служебного пользования, и отчет о пленуме, опубликованный в «Правде», были сфальсифицированы с целью скрыть наличие возражавших[1691]. Енукидзе стал первым большевиком, вступившим в партию до революции, никогда не состоявшим ни в одной оппозиции и тем не менее исключенным из числа коммунистов[1692].

Иллюзии

Гитлер прилагал все усилия к пересмотру Версальской системы; Сталин не возражал против этого при условии, что это произойдет не за счет СССР. Как показали состоявшиеся друг за другом весной 1935 года визиты Идена и Саймона в Берлин и Идена в Москву, каждый из диктаторов занимал ключевое место в большой стратегии другого из них, но по-разному. Для Гитлера главным врагом был Советский Союз, а главным орудием — Англия. Для Сталина главным врагом была Англия, а главным орудием — Германия. Франция видела в обхаживании Советского Союза — к чему неприязненно относилась Англия — способ добиться расположения со стороны неприступной Англии. В глазах Англии злом были и Советский Союз, и нацистская Германия, но в первую очередь следовало избежать издержек прямого столкновения с Германией. 18 июня 1935 года — между прочим, в юбилей битвы при Ватерлоо — Англия заключила предложенный ей морской договор с Германией.

Англия была владельцем крупнейших военно-морских сил в истории, но ей не хватало кораблестроительных мощностей, да и в казне было негусто. Морской договор формально накладывал на Германию требование не содержать флота, превышавшего 35 % от британского, и на первый взгляд загонял ее в качественный тупик. (Иден в Москве заверял Сталина, что о 35-процентном лимите, которого требовала Германия, не может быть и речи.) Однако специальный посланник Гитлера, Иоахим фон Риббентроп, выторговал для Германии право иметь подводный флот, численность которого достигала 45 % от числа британских подлодок, а со временем и достичь паритета, что указывало на истинные намерения Гитлера[1693]. Тот дал добро на уже запланированную постройку двух суперлинкоров — «Бисмарк» и «Тирпиц», оба они выходили за рамки ограничений, наложенных договором[1694]. За день до подписания Риббентроп был приглашен на ланч к влиятельному журналисту из The Times, которому он сообщил о своем желании, чтобы премьер-министр Стэнли Болдуин (в третий раз занявший эту должность) встретился с Гитлером и «выслушал идеи Гитлера о солидарности западных стран в противостоянии с большевизмом»[1695].

Французские связи

В качестве ответа нацизму группа французских интеллектуалов, присутствовавших на съезде советских писателей — Андре Мальро, Андре Жид, Луи Арагон, — решила провести Международный конгресс писателей в защиту культуры, который должен был открыться 21 июня 1935 года во вмещавшем три тысячи человек дворце Мютюалите в парижском Латинском квартале и продлиться пять дней. Организаторы разослали около 250 приглашений писателям из 38 стран, включая многих политических эмигрантов[1696]. Одним из первых прибыл Кольцов, чтобы помочь устроителям и тайно передать средства на проведение конгресса (20 тысяч рублей золотом). Трудами Эренбурга, Жида и Мальро приглашения на конгресс уже 19 июня получили Исаак Бабель (одно время живший в Париже) и Борис Пастернак (его стихотворения не были переведены, но сам он был хорошо известен). (Они прибыли с опозданием, в специально пошитых для них новых костюмах). Горький, ссылаясь на плохое здоровье, ответил отказом на настойчивые пожелания Сталина, чтобы он тоже присутствовал на конгрессе[1697]. Примерно за неделю до открытия конгресса Эренбурга — который приобрел печальную известность, осудив сюрреализм как «онанизм, педерастию… эксгибиционизм, даже скотоложество», — около одного из парижских кафе встретил Андре Бретон и дал ему пощечину. Эренбург вычеркнул Бретона из списка ораторов[1698].

С трибуны конгресса Мальро заявил, что «гуманизм, который мы хотим создать… находит выражение в линии мысли, протянувшейся от Вольтера к Марксу», а Жид сказал: «…могу глубоко чувствовать себя интернационалистом, не переставая глубоко чувствовать себя французом». Олдос Хаксли сетовал на «бесконечную коммунистическую демагогию», а Э. М. Форстер впоследствии писал, что ему пришлось «выслушивать, как имя Карла Маркса гремит снова и снова подобно умело заложенному заряду, после чего на тебя грудой камней обрушиваются аплодисменты»[1699].

Пока шел конгресс, левый французский писатель, драматург и музыковед Ромен Роллан (г. р. 1866) по приглашению Горького отправился в другую сторону — в Советский Союз. 28 июня, после немалого числа театральных спектаклей, киносеансов и банкетов, он был удостоен продолжительной аудиенции в «Уголке»[1700]. Худощавый, навязчивый, склонный к пуританству Роллан получил Нобелевскую премию по литературе «как дань уважения за высокий идеализм его литературного творчества и за сочувствие и любовь к истине, с которыми он описывает различные человеческие типажи». В своем главном шедевре, десятитомном цикле романов «Жан-Кристоф», Роллан описывал франко-германскую дружбу. Кроме того, он был издавна увлечен русской революцией и однажды заметил, что «этот строй покрыт кровью и грязью, подобно ребенку, только что появившемуся на свет из лона своей матери», однако, «несмотря на отвращение, несмотря на весь ужас жестоких преступлений, я подхожу к этому ребенку, я обнимаю новорожденного: он — надежда, жалкая надежда на будущее человечества. Он — ваш, невзирая на вас!»[1701].

Роллан сказал Сталину, что видит в нем воплощение «нового гуманизма»[1702]. Он отметил, что западные люди разделяют советский идеализм, но с трудом понимают некоторые известия в советской печати — как, например, сообщение о том, что с 7 апреля 1935 года уголовному наказанию подлежат дети начиная с 12-летнего возраста и что несовершеннолетним может быть вынесен смертный приговор. Выслушав 20-минутный монолог Роллана, Сталин попросил позволения ответить. «Мы должны были принять этот репрессивный закон, грозящий смертной казнью детям-преступникам… и особенно их подстрекателям, — сказал он. — На самом деле этот закон мы не применяем. Надеюсь, он и не будет применен. Естественно, публично мы этого признать не можем: потеряется нужный эффект, эффект устрашения»[1703]. Диктатор прибегнул к обычной для него лести («Я счастлив беседовать с величайшим в мире писателем»), но оставил впечатление человека, по-настоящему очарованного великим писателем, несмотря на то что пускал пыль в глаза Роллану[1704]. Сталин вызвал «кремлевского фотографа», чтобы запечатлеть встречу в пропагандистских целях. Однако он ответил отказом на все уговоры Роллана опубликовать запись беседы[1705].

30 июня Роллан, присутствовавший в качестве гостя на трибуне мавзолея на физкультурном параде с участием 127 тысяч человек, был ошеломлен размахом этого поклонения «императору» — включавшего и самолеты, писавшие на небе имя Сталина, — но вместе с тем и восхищен энергией юных сыновей и дочерей революционной эпохи. В его удивлении отражалось то, что перед прибытием в СССР он читал о советских неудачах. «Экономическое положение, судя по всему, хорошее, — писал он из Москвы во Францию своему другу, литературному критику. — За последний год условия жизни заметно улучшились. Этот грандиозный город, в котором сейчас насчитывается четыре миллиона жителей, — бурный поток жизни, здоровой, теплой, упорядоченной. В этой толпе сильных, подвижных, сытых людей мы с тобой показались бы пришельцами из страны голода»[1706].

На приеме в особняке Горького Роллан ужинал вместе со Сталиным и его ближайшим окружением. На этот раз Сталин предстал перед ним «в шутливом настроении»: он «тоже балагурит, его крестьянский юмор несколько грубоват, беспрестанно осыпая шутками то одного то другого, он смеется от всего сердца». Любезный диктатор, с которым Роллан встречался в «Уголке», обнаружил более грубую сторону своей натуры, но все равно не выходил за рамки самоконтроля. «Сталин ест и пьет основательно, но он умеет вовремя остановиться, — добавлял Роллан. — После разумного числа полных бокалов» — пили за всех без исключения — «Сталин неожиданно останавливается, отказывается от напитков и угощений… Он с наслаждением посасывает короткую деревянную трубку»[1707].

Расточительство

3–4 июля 1935 года польский министр иностранных дел Бек побывал с визитом в Берлине, где его принимал тет-а-тет Гитлер, воздавший должное гению Пилсудского, заявивший, что Польшу никогда не лишат выхода к Балтике, и долго вещавший о советской угрозе[1708]. 5 июля Сталин принял Канделаки, вернувшегося из Берлина с известием о том, что Шахт предложил новый громадный 10-летний заем на 1 млрд марок, решив, что советские поставки в счет долга помогут решить проблему нехватки сырья в Германии без чрезмерного напряжения резервов драгоценной валюты[1709]. В советских верхах началась грызня по вопросу об экономическом плане на следующий год; правительству предстояло принять принципиальное решение об общем объеме инвестиций[1710]. Три года подряд допускался лишь скромный рост капиталовложений, а когда наркоматы пытались бунтовать, непреклонный Молотов — за спиной которого стояли наркомат финансов, госбанк и Сталин, — не отступал, предупреждая об опасности высокой инфляции и перекосов в экономике. 19 июля председатель Госплана Валерий Межлаук, сын латвийского дворянина и немки, предложил в 1936 году сократить капиталовложения на 25 %, до 17,7 миллиарда рублей[1711]. Он объяснял, что такая мера обеспечит профицит бюджета и будет способствовать «повышению реальных заработков и постепенному снижению [розничных] цен».

Участие Сталина в хитросплетениях экономической политики сокращалось по мере того, как он перекладывал это бремя на Молотова и других. Так вышло, что Молотов находился в отпуске, и через два дня после гамбита Межлаука Сталин провел совещание в своем кабинете на Старой площади. К тому моменту предложенная Межлауком сумма капиталовложений уже была увеличена до 19 миллиардов рублей. Сам Межлаук пробыл на совещании всего один час двадцать минут, в том числе пятьдесят минут в присутствии военачальников (Ворошилова, Егорова, Тухачевского)[1712]. В тот же вечер Сталин сообщил Молотову, что он остановился на цифре в 22 миллиарда. «Посмотрим, — писал Сталин. — Есть некоторые вещи, которых нельзя сокращать: НКОбороны: ремонт пути и подвижного состава плюс оплата новых вагонов и паровозов по НКПС [наркомату путей сообщения]; строительство школ — по НКПросу [наркомату просвещения]; переоборудование (техническое) по Легпрому; бумажные и целлюлозные заводы — по Лесу; некоторые, очень нужные, предприятия (уголь, нефть, мартены, станы, вискоза, электростанция, химия) по НКтяжу [наркомату тяжелой промышленности]. Это затрудняет дело»[1713].

Молотов ответил 25 июля, настаивая на сохранении цифры в 22 миллиарда рублей («Это возможно и необходимо»). Межлаук в переписке со Сталиным и Чубарем (заместителем Молотова) признавал, что при сохранении такого уровня инвестиций промышленные наркоматы столкнутся с проблемами, но утверждал, что его не следует превышать «по финансовым причинам». 28 июля Сталин провел заседание Политбюро, пригласив на него около 75 человек[1714]. Собравшиеся приняли на 1936 год план по инвестициям в размере 27,3 миллиарда рублей, постановив, чтобы наркоматы (каким-то образом) сократили свои издержки на строительство с тем, чтобы реальная сумма составила 25,1 миллиарда рублей. Сталин писал Молотову: «22-ух м[иллиа]рдов не хватило и, как видно, не могло хватить». Никто из руководителей экономики не возражал Сталину, и Молотову тоже пришлось смириться («Я бы предпочел сократить объемы капитального строительства»)[1715]. Упорное лоббирование, как обычно, продолжилось и после опубликования указа, и Сталин по-прежнему потакал ему. Окончательный план по инвестициям на 1936 год составлял 32,635 миллиарда рублей, увеличившись по сравнению с 1935 годом не на 25, а почти на 40 %[1716]. Судя по всему, Сталин преисполнился уверенности в экономической системе, которая второй год подряд демонстрировала хорошие показатели, и, несмотря на риск инфляции, желал дать стране и больше пушек, и больше масла[1717].

Антифашистский фронт

Сталин, чувствуя, что у него есть рычаг влияния, отправил Канделаки обратно в Берлин, и 15 июля 1935 года, согласно Шахту, Канделаки сообщил ему, что только что говорил со Сталиным, Молотовым и наркомом внешней торговли Розенгольцем и что чинимые немцами препятствия и махинации с ценами не позволяют СССР полностью воспользоваться выданным кредитом в 200 миллионов марок, однако при этом «выразил надежду на возможность улучшения германо-российских политических отношений. Я ответил, что энергичный обмен товарами станет хорошей отправной точкой для общего улучшения отношений, на чем мы уже сошлись ранее, но что я не в состоянии вступать в политические переговоры»[1718].

25 июля в Доме Союзов открылся много раз откладывавшийся VII конгресс Коминтерна, первый за семь лет, — на него прибыло 513 делегатов (включая 371 с решающим голосом), представлявших 65 коммунистических партий. В Японии только что был арестован последний из местных коммунистов, остававшийся на свободе. Германская компартия уменьшилась до крохотной группы[1719]. Вступительную речь произнес Вильгельм Пик, немец, проживавший в изгнании в СССР, однако главным докладчиком был Димитров, формально объявивший о политическом повороте к созданию «широкого народного антифашистского фронта». Димитров объяснил, что союз с некоммунистическими левыми партиями — временная мера, вызванная особой угрозой. «Фашизм у власти есть, товарищи… открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала, — указал он. — Самая реакционная разновидность фашизма — это фашизм германского типа». Он заявил, что нацизм нагло называет себя социализмом, «не имея ничего общего с социализмом… Это правительственная система политического бандитизма, система провокаций и пыток в отношении рабочего класса и революционных элементов крестьянства, мелкой буржуазии и интеллигенции. Это средневековое варварство и зверство. Это необузданная агрессия в отношении других народов и стран».

Димитров заявил, что «спасение принесет только и только советская власть!», но призвал делегатов учиться «парламентской игре»[1720]. В «Правде» был напечатан снимок Сталина с делегатами конгресса, но Сталин так и не удостоил его своим выступлением[1721]. От Ежова поступали доклады о скрытых шпионах среди иностранных коммунистов, проживавших в СССР, и других политических эмигрантов. (Благодаря нацизму в СССР одних только германоязычных экспатриатов насчитывалось 4600[1722].) 27 июля, в дни работы конгресса, военная коллегия СССР вынесла приговоры тридцати обвиняемым по «Кремлевскому делу»: двое были приговорены к расстрелу, остальные получили от двух до восьми лет трудовых лагерей. Еще восемьдесят человек, тоже проходивших по этому делу, были осуждены особым совещанием НКВД. Льву Каменеву, уже получившему пятилетний срок по делу Кирова, добавили еще десять лет[1723].

Сенсацию произвел Берия. Он отстранил Торошелидзе от руководства своим сталинским проектом и поставил вместо него Ермолая (Эрика) Бедию, наркома просвещения Грузии, который взялся за сочинение труда «К вопросу об истории большевистских организаций в Закавказье». О годах, проведенных Сталиным в подполье, почти не осталось документов, и потому очевидцев призывали поделиться воспоминаниями; порой они сами писали их, иногда их записывали и перепечатывали аппаратчики Берии. Участники этой работы обычно получали деньги в конвертах («Товарищ Сталин помнит вас и просил меня передать вам это»). Окончательный текст был составлен Всеволодом Меркуловым, главным помощником Берии, и тот зачитал его вслух 21–22 июля 1935 года в присутствии примерно 2 тысяч человек на особом заседании закавказского партийного актива. На протяжении этих пяти часов слушатели то и дело вставали и аплодировали при каждом упоминании «великого Сталина». Полный текст работы был напечатан за подписью Берии в двух номерах «Зари Востока» (24–25.07)[1724]. Затем он был перепечатан в восьми номерах «Правды», благодаря чему имя Берии стало широко известным в партии за пределами Кавказа[1725]. Также работа была издана отдельной брошюрой тиражом в 35 миллионов экземпляров[1726]. Центральный аппарат приказал всем партийным организациям организовать кружки по изучению труда Берии, «дающего богатейший материал по роли Сталина как Верховного Вождя и теоретика нашей партии»[1727].

30 июля, во время того же конгресса Коминтерна, Сталин после пятидневного совещания 400 работников железнодорожного транспорта, устроил для них прием в Георгиевском зале. Согласно репортажу для «Правды», отредактированному Сталиным, он встал и начал речь «под гром аплодисментов, долго не смолкающие овации». Он заявил, «что существование и развитие нашего государства, превосходящее по своим размерам любое государство мира, в том числе и Англию с ее колониями (не считая доминионов), — немыслимо без налаженного железнодорожного транспорта, связывающего громадные области нашей страны в одно государственное целое… Англия, как государство, была бы немыслима без первоклассного морского транспорта, связывающего в единое целое ее многочисленные территории. Точно так же СССР, как государство, был бы немыслим без первоклассного железнодорожного транспорта, связывающего в единое целое его многочисленные области и районы»[1728]. При этом он умолчал как раз о том, что недоразвитость железнодорожной сети создавала самые большие препятствия для советского военного планирования. На западном театре в первую очередь бросалась в глаза уязвимость железнодорожной сети в одном из важнейших стратегических пунктов — к югу от Припятских болот, вдоль границы Киевского военного округа, в то время как на Дальневосточном театре недостаточная пропускная способность была еще более вопиющей: там она составляла всего 12 пар поездов в день, почти не увеличившись после проигранной Русско-японской войны 1904–1905 годов[1729].

Редактируя запись своей речи, Сталин вставил в нее примечательный политический фрагмент. «В капиталистических странах есть несколько партий — например, Англия: либералы, консерваторы, лейбористы, — написал он. — Между ними нет особой разницы — все они выступают за сохранение эксплуатации — но одна партия критикует другую. Когда, партия, находящаяся у власти, делает ошибку и массы начинают в ней разочаровываться, эту партию сменяет другая… Нам не нужно такого громоотвода. У нас существует однопартийная система, но у этой системы имеется и отрицательная сторона — нас некому критиковать, пусть даже осторожно, — и потому нам приходится критиковать самих себя, проверять, не бояться наших недостатков, трудностей, бороться с ними. Мы все должны не только учить массы, но и учиться у „маленьких людей“, слушать их… Самокритика — вот ключ к нашим успехам. Буржуазия выдвигает для управления государством самых умных и опытных людей: Рузвельта, Болдуина, Гитлера — он талантливый человек — Муссолини, Лаваля, но из этого ничего не выходит. У нас есть победы, но эти победы не вытекают из чьей-либо гениальности; это глупость. У нас нет гениев. У нас был один гений: Ленин. Все мы — люди средних способностей, но мы, большевики, встаем на верную точку зрения и воплощаем ее в жизнь — вот почему мы побеждаем»[1730].

Конгресс Коминтерна тем временем продолжался; заседание 5 августа было посвящено 40-летию смерти Энгельса[1731]. Спустя четыре дня в возрасте 46 лет от туберкулеза умер Иван Товстуха, заместитель директора Института Маркса-Энгельса-Ленина. В его некрологе содержалось, возможно, первое публичное упоминание о группе главных помощников Сталина, которые фактически и были правителями страны[1732]. На своей должности Товстуха саботировал попытки Ярославского написать полную биографию Сталина. Теперь же Ярославский обратился прямо к диктатору, но тот написал поперек его письма: «Я против затеи насчет моей биографии. У Максима Горького тоже имеется намерение, аналогичное с Вашим… но он, как и я, устранился от этого дела. Я думаю, что не пришло еще то время для „биографии Сталина!!“»[1733].

Тем же летом удар нанес еще один иностранный автор — Борис Лифшиц, родившийся в Киеве (в 1895 году), в двухлетнем возрасте переселившийся с семьей в Париж, участвовавший в основании Французской коммунистической партии, взявший псевдоним Суварин и изгнанный из Коминтерна за то, что от своего имени и от имени своих товарищей выступил против гонений на Троцкого (с которым Суварин в итоге поссорился). Суварин отмстил, издав на французском книгу «Сталин: очерк истории большевизма», в которой давался портрет Сталина и как человека, преданного своему делу, и как мастера интриги, человека действия, а не мыслителя вроде Ленина или Троцкого, человека, долго и упорно боровшегося за то, чтобы его перестали считать незначительным участником революционного движения, и справившегося с едва ли не непреодолимыми препятствиями, такими как «Завещание» Ленина с требованием удалить его. Суварин показывал, что успехи Сталина, основанные на политической безжалостности, привели его к моральному банкротству[1734].

Конгресс Коминтерна одобрил новую линию на сотрудничество коммунистов с социал-демократами в Европе. Сталин уже давно выступал за сотрудничество коммунистов с буржуазией в Азии в качестве «единого фронта» против японских империалистов. Но Чан Кайши начал пятую из серии кампаний по окружению китайских коммунистов, многие из которых скрывались в труднодоступных горах к юго-западу от Шанхая, взяв на вооружение приемы из «Искусства войны» Сунь-Цзы («Враг наступает — мы отступаем; враг останавливается, мы не даем ему покоя; враг отступает, мы устремляемся в погоню»). Наступление гоминьдановских войск грозило коммунистам окончательным разгромом, но около 130 тысяч рядовых бойцов-коммунистов и мирных жителей сумели вырваться из окружения и, проделав ужасающий переход, названный «Великим походом», отступили в китайскую глубинку. (Уцелевшие участники «Великого похода» сперва добрались до провинции Сычуань, а затем до Яньаня в провинции Шаньси, преодолев за 370 дней 3700 миль.) «Великий поход» еще продолжался, а делегация китайских коммунистов уже отправилась на конгресс Коминтерна, но прибыла в Москву уже после его завершения. Тем временем конгресс приказал китайским коммунистам вступить в союз со «склонными к сотрудничеству» националистами, для чего следовало каким-то образом устроить раскол между ними и Чан Кайши[1735].

Сталин был доволен. «Конгресс КИ [Коминтерна] вышел неплохой, — писал он Молотову, находившемуся в отпуске. — Делегаты производят хорошее впечатление. Проекты резолюций вышли неплохие». Кроме того, Сталин сообщил, что он собирается поставить во главе Коминтерна Димитрова («Думаю, что пора»). «Я, действительно, немного устал. Пришлось повозиться с коминтерновцами, с контрольными цифрами на 36 год, со всякими текущ[ими] вопросами — поневоле устанешь. Но не беда, — усталость быстро проходит, если передохнуть денек или даже несколько часов»[1736]. 10 августа Политбюро одобрило учреждение секретариата Коминтерна; Димитров был назначен генеральным секретарем[1737]. В тот же день Сталин отбыл на юг, в отпуск. Главным вместо себя он снова оставил Кагановича, хотя и ликвидировал должность де-факто второго секретаря, заменив ее многочисленными заместителями. Ближайшее окружение за несколько лет упрочилось: Молотов возглавлял правительство, Каганович отвечал за партию, Ворошилов — за вооруженные силы, Орджоникидзе — за тяжелую промышленность, Микоян — за торговлю. Каганович и Молотов неизбежно становились соперниками в борьбе за сталинское расположение и подчинявшихся им функционеров делили на «лазаричей» и «вячеславичей». Оба они были незаменимы для Сталина: Молотов был его главным доверенным лицом, Каганович — главным кризисным менеджером, и оба они по примеру Сталина взваливали на себя непомерную нагрузку[1738].

Перед закрытием конгресса (21 августа 1935 года) он формально «избрал» Димитрова в новый исполком Коминтерна, который, в свою очередь, «выбрал» его генеральным секретарем Коминтерна[1739]. На конгрессе присутствовала и американская делегация во главе с Эрлом Браудером, хотя госсекретарь США предупреждал советского посла, что какое-либо участие американцев в работе конгресса будет расценено как еще одно нарушение соглашения о дипломатическом признании[1740]. После прозвучавших на конгрессе хвастливых заявлений Браудера об успехах революционного движения в США под его руководством Буллит рекомендовал закрыть советское консульство в Сан-Франциско, ограничить выдачу виз и призвать президента Рузвельта объявить о допущенных советскими властями нарушениях договоренностей американскому народу[1741]. Президент предпочел выступить с письменным протестом, и 25 августа Буллит вручил Крестинскому ноту, составленную в решительных выражениях; Крестинский отказался принимать ее, но сообщил Сталину, Молотову, Ворошилову и Кагановичу, что нота угрожала разрывом отношений[1742].

Советские должностные лица возлагали вину на внутреннюю американскую политику; один из них предположил, что Буллит попытался сделать карьеру на улучшении отношений, но, когда этого ему не удалось, превратился в карьериста-антисоветчика[1743]. Сталин реагировал сдержанно[1744]. Он уже оставил надежду заключить с США какой-либо пакт против Японии. Переговоры о выплате долгов царского и временного правительств завершились провалом, и Москва осталась без долгосрочных кредитов на закупку американских товаров[1745]. Понятно, что советские власти отрицали какую-либо причастность к делам Коминтерна (несмотря на то что его конгресс проходил в Москве в государственном здании, а ТАСС выпускало его официальные бюллетени). Разгневанный Буллит вскоре отбыл на родину в отпуск[1746].

Приказы с юга

Диктатор покинул Москву почти на три месяца[1747]. Из Сочи он телеграфировал Кагановичу: «Светлана-хозяйка будет в Москве 27 августа. Она требует разрешения на скорый отъезд в Москву, чтобы проконтролировать своих секретарей»[1748]. О Василии он ничего не сказал. 30 августа в Москве скончался Анри Барбюс, заболевший пневмонией[1749]. Советские функционеры дискутировали о том, следует ли издавать его «Сталина» в русском переводе, но в итоге дали разрешение на его посмертное издание тиражом в 100 тысяч экземпляров[1750]. И весенняя посевная, и осенняя уборочная кампании были проведены более своевременно и эффективно, чем в прошлые годы, и урожай 1935 года оказался хорошим: 79 миллионов тонн. Государству было поставлено 23,9 миллиона тонн по сравнению с 19,7 миллиона тонн в предыдущем году[1751]. Сталину наконец удалось создать значительные стратегические запасы хлеба (9,4 миллиона тонн). «То, что происходит… с хлебозаготовками этого года — это совершенно небывалая ошеломляющая наша победа — победа Сталинизма», — ликовал Каганович в письме к уехавшему в отпуск Орджоникидзе (04.09). О Сталине он писал: «Он сейчас отдыхает, как будто, неплохо. Сейчас у него Клим [Ворошилов]. Он поехал по своим военным делам»[1752].

5 сентября 1935 года Каганович докладывал в Сочи, что в Москву вернулся Канделаки, сообщивший, что из займа в 200 миллионов марок было истрачено всего 25 миллионов из-за специфического характера советских заказов. «Дела идут у нас в Германии, по-видимому, не очень плохо, — писал в ответ Сталин. — Передайте от меня т. Канделаки привет и скажите, чтобы он настаивал на получении от немцев всего, что нужно нам по военному делу и красителям»[1753].

Сталин, узнав, что Орджоникидзе и Орахелашвили, находясь в отпуске, навестили Енукидзе и «дни и ночи» говорили с ним о политике, 7 сентября послал шифрованную телеграмму с требованием, чтобы Енукидзе отправили на какую-нибудь другую работу («в Ростове, в Харькове, Новосибирске или в другом месте, но не в Москве и не в Ленинграде»)[1754]. На следующий день Сталин написал Кагановичу о том, что Агранов прислал ему записку о «группе Енукидзе из „старых большевиков“ („старых пердунов“ — по выражению Ленина). Енукидзе — чуждый нам человек. Странно, что Серго и Орахелашвили продолжают вести дружбу с ним». По приказу Политбюро Енукидзе был немедленно переведен в Харьков, получив там должность начальника транспортной конторы[1755]. Между тем Ежов хвастливо писал диктатору по поводу расследования террористических заговоров против руководства, что «только за последние месяцы мне удалось их [органы НКВД] оперативно втянуть в эту работу, и это уже начинает давать свои результаты»[1756]. Однако заговору Ежова по раскрытию заговоров пришлось подождать: он был болен. «Вам надо поскорее уходить в отпуск — в один из курортов СССР или за границу, как хотите, или как скажут врачи, — приказал Сталин (10.09). — Как можно скорее в отпуск, если не хотите, чтобы я поднял большой шум»[1757],[1758].

Кремлевский врач доктор Левин в своем медицинском отчете (сентябрь 1935 года) указывал, что Сталин прошел курс лечебных ванн в Мацесте и получил совет поменьше курить. Похоже, что Сталин ощущал себя уязвимым во время медицинских осмотров. Он спросил одного из лечивших его врачей, Мирона Шнейдеровича, читает ли тот газеты, на что врач ответил, что он читает «Правду» и «Известия». Сталин якобы сказал ему: «Вы же умный человек, доктор, и должны понимать: в них нет ни слова правды». Это была типичная сталинская шутка: диктатор засмеялся, а затем вдруг спросил: «Доктор, скажите, только говорите правду… у вас временами появляется желание меня отравить?». Шнейдерович не знал, что ответить. Сталин сказал: «Я знаю, вы, доктор, человек робкий, слабый, никогда этого не сделаете, но у меня есть враги, которые способны это сделать»[1759].

И этот же самый явный параноик катался и гулял пешком по Сочи. «Почему уходите, товарищи? — сказал он, согласно воспоминаниям очевидца, группе советских отпускников, потрясенных встречей с ним. — Почему такие гордые, гнушаетесь нашего общества? Подойдите сюда. Откуда вы?». Они подошли к нему. «Ну, давайте знакомиться, — сказал Сталин. — Это товарищ Калинин, это жена товарища Молотова… а это я, Сталин». Он пожал им руки. Сталин подозвал своих телохранителей-фотографов, в шутку сказав, что они — его «смертельные враги», и потребовал, чтобы они фотографировали не только его, но и «весь народ». Он пригласил сниматься женщину из киоска, торговавшую яблоками, и продавца из буфета. Продавщица никак не покидала киоска, но в конце концов ее удалось уговорить. Затем подъехал пустой рейсовый автобус, Сталин пригласил фотографироваться его водителя и кондуктора[1760].

Осенние маневры

С 12 по 15 сентября 1935 года в Киевском военном округе, которым командовал Иона Якир, прошли маневры Красной армии[1761]. Они завершились молниеносным контрнаступлением при поддержке танков, авиации и артиллерии, направленным и во фронт, и в тыл противнику, представляя собой разновидность «глубокой операции»: для прорыва вражеской обороны использовались скорость и подвижность. Масштабы маневров были ошеломляющими: 65 тысяч человек, 10 тысяч танков, 600 самолетов и 300 орудий, действовавших на территории размерами почти 150 на 120 миль около западной границы[1762]. Танки, объединенные в механизированные корпуса, осуществляли стремительные атаки; кроме того, на этих маневрах впервые в истории с бомбардировщиков ТБ-3 десантировалось 1188 парашютистов. Из-за поломок вышли из строя всего 10 из более чем 4 тысяч различных машин, задействованных на маневрах. «Присутствующие на маневрах французы, чехи и итальянцы, безусловно, по-настоящему почувствовали нашу силу, — хвастливо сообщал Ворошилов в Сочи (16.09). — Наши командиры, приехавшие с французских, чешских и итальянских маневров, докладывают, что разница в нашу пользу, действительно, весьма значительна»[1763].

В «Красной звезде» (18.09) приводилась высокая оценка, которую дал Красной армии генерал Люсьен Луазо, заместитель начальника французского генштаба и глава французской делегации. «Я… видел могучую, серьезную армию весьма высокого качества и в техническом, и в моральном отношении, — сказал Луазо. — В отношении, например, танков я полагал бы правильным считать армию Советского Союза на первом месте… Парашютный десант большой воинской части, виденный мною под Киевом, я считаю фактом, не имеющим прецедента в мире»[1764]. В секретном докладе для французского генштаба Луазо писал: «Таким образом, у меня сложилось впечатление, что эта армия способна на мощный первый удар, что позволит ей сохранить на восточном фронте серьезные сдерживающие силы в течение такого принципиально важного периода, как начало войны»[1765].

Выводы, сделанные Луазо как очевидцем, были оспорены во французском штабе скептиками, выступавшими против каких-либо военных обязательств в рамках франко-советского союза. Фильмы о маневрах были разосланы в советские посольства, чтобы гордо демонстрировать их иностранным властям. В официальном внутреннем докладе, составленном по итогам маневров, давалась высокая оценка механизированному корпусу и трем танковым батальонам, развивавшим среднюю скорость 15 миль в час и в некоторых случаях преодолевшим 400 миль. Но впоследствии, в своем окончательном отчете, Ворошилов критиковал отдельные танковые силы и высоко оценивал роль немоторизованной пехоты[1766]. Этот тихий поворот кругом отражал представления наркома обороны об угрозах, в этом отношении занимавшего иную позицию, нежели его дальновидные подчиненные, Уборевич и Тухачевский, чье влияние все возрастало.

Нацистской Германии не предлагали прислать делегацию на советские маневры, однако консульство в Киеве направило в Берлин доклад — судя по всему, основанный на сведениях, полученных от осведомителей, — в котором подчеркивалась высокая мобильность Красной армии[1767]. Почти в те же числа, с 10 по 16 сентября 1935 года, нацисты провели партийный съезд в Нюрнберге. Сотни тысяч людей славили восстановление обязательной воинской службы и избавление от версальского диктата. Лени Рифеншталь сняла свой третий за три года документальный фильм «День свободы: наш вермахт», кульминацией которого стал монтаж нацистских флагов и немецких военных самолетов, выстроившихся в небе свастикой под звуки национального гимна с его припевом «Deutschland, Deutschland über alles». Гитлер 17 раз выступил с речами[1768]. 15 сентября Рейхстаг единогласно принял поспешно составленные законы, запрещавшие браки и внебрачное сожительство между евреями и немцами и отказывавшие в праве гражданства всем, кроме носителей немецкой или родственной ей крови[1769]. Гитлер впервые с момента получения должности канцлера открыто высказался по «еврейскому вопросу»; он назвал эти так называемые нюрнбергские законы средством обороны, похвалялся тем, что прибегает к чисто легальным мерам, и предупредил, что если «еврейские элементы» продолжат свою агитацию и провокации, то этот вопрос «будет вынесен на окончательный суд Национал-социалистической партии»[1770]. В качестве мотива и оправдания для этих мер Геббельс ссылался на большевизм[1771].

В те же дни, 15 сентября, Каганович и Молотов писали Сталину о ходивших среди берлинских журналистов слухах, будто бы Германия разорвет дипломатические отношения. «…не делать в нашей печати истерического шума и не поддаваться вообще истерике наших газетчиков, — советовал Сталин. — Нюрнберг есть ответ на конгресс КИ [Коминтерна]. Гитлеровцы не могут не ругаться, если иметь ввиду, что конгресс КИ облил их помоями и смешал с грязью. Пусть критикует их „Правда“ принципиально и политически, но без площадной брани. „Правда“ могла бы сказать, что Нюрнберг подтверждает данную конгрессом КИ квалификацию национал-социализма как самой дикой формы шовинизма, что антисемитизм есть звериная форма шовинизма и человеконенавистничества, что антисемитизм с точки зрения истории культуры есть возврат к каннибализму, что национал-социализм в этом отношении даже не оригинален, ибо он рабски повторяет русских погромщиков времен царя Николая второго и Распутина»[1772].

Расслоение

14-летний Василий Сталин переживал кризис. Он приучился курить. Ему хватало ума, чтобы не притрагиваться к отцовскому портсигару, но из его жалких попыток сосать леденцы, чтобы скрыть табачный запах, ничего не вышло. Учился он все хуже и хуже. Однажды в школе несколько мальчишек совместно избили его. Сталин вызвал учительницу и спросил, не спровоцировал ли эту взбучку сам Василий; учительница ответила, что он дразнил их. «Ну и ладно, — сказал Сталин. — Больше я не буду вас беспокоить»[1773]. После уроков Василий играл в футбол, что стало для него предлогом, чтобы не делать домашние задания (он заявлял, что слишком устает), если верить записке коменданта дачи в Зубалово для Власика (22.09.1935). «Вася чувствует себя взрослым и настойчиво требует исполнения его желаний иногда глупых», — писал комендант[1774]. Сталин дал сыну два месяца на исправление, пригрозив, что возьмет вместо него в семью примерных мальчиков[1775].

Сталину в Сочи переслали письмо 70-летней Феклы Коршуновой, жившей на пенсию своего мужа от торфоразработок «Вождь пролетариата». Она хотела подарить Сталину одну из своих коров, но не была уверена, что он одобрит этот жест. («Вам будет виднее».) В заключение она писала, что раньше ее пенсия составляла 15 рублей 64 копейки в месяц, а сейчас она получает 24 рубля. Сталин ответил ей (30.09): «Спасибо вам, матушка, за ласковое письмо. Коровы мне не нужно, так как хозяйства у меня нет — я всего-навсего служащий, служу народу, как умею, а у служащих редко бывает свое хозяйство. Советую вам, матушка, оставить корову при себе и держать ее на память от меня. Уважающий вас И. Сталин»[1776].

Вне дома работало более 10 миллионов женщин — в торговле, местных советах, школах, на текстильных фабриках традиционного типа, — однако они также во все большем количестве трудились в промышленности — по причине «массового желания», как выразился один функционер[1777]. Первого октября власти отменили карточки на мясо, рыбу, сахар, жиры и картофель, что предвещало рост цен, однако розничная цена на хлеб была снижена. Партия отправила на предприятия агитаторов, чтобы те разъяснили, как следует понимать эти меры[1778]. Типичная пара из Ленинграда (муж — грузчик, жена — учительница) жила в комнате площадью в 150 кв. футов (около 14 кв. метров), причем муж с женой спали на кровати, старший сын на койке, две дочери спали валетом на другой койке, младшей дочери стелили на стульях и табуретках. «Вот так и жили более десяти предвоенных лет и были по-своему счастливы, — вспоминал сын, который до полуночи делал домашние задания в великолепной дореволюционной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина. — Главное — все учились: даже мама в 45 лет окончила вечерний педтехникум»[1779].

В условиях хронического дефицита режим манипулировал потребительскими товарами, превращая их в способ наградить или наказать[1780]. Элиты пользовались привилегированным доступом как к товарам массового потребления, так и к предметам роскоши — таким как ресторанная еда или модные зимние пальто[1781]. Для покупки желанных товаров обычно требовались не только деньги, но и специальный талон, а кожаную куртку, которую обладатели талонов могли купить за 300 рублей в государственном магазине с низкими ценами, можно было перепродать на рынке по втрое большей или еще более высокой цене — в принципе это было преступлением, но в то же время и образом жизни. Сотрудники среднего звена НКВД получали всего 150–350 рублей в месяц (шинель стоила в 1935 году 700 рублей), и к тому же им приходилось «добровольно» приобретать облигации государственного займа, обычно обходившиеся им в месячную зарплату. Правда, сотрудники НКВД недорого питались на работе, однако оклад их начальников был как минимум в пять раз больше, а кроме того, они получали еще почти тысячу рублей в месяц в качестве «премий». Роскошная жизнь начальства служила постоянным рефреном в донесениях осведомителей. «Хватит насмехаться над рабочими, хватит морить их голодом, хватит дразнить их, как собак, — писал в 1935 году автор анонимного письма Жданову. — Наши враги — наши аристократы, вредящие трудящимся».

Внешнеполитические откровения

Сталин изложил Кагановичу и Молотову свое видение международной ситуации в связи с кризисом в Восточной Африке, где 3 октября 1935 года после долгой напряженности и приграничных столкновений крупная итальянская армия, размещенная в Эритрее, без объявления войны вторглась в Абиссинию (Эфиопию). Это была уже вторая итало-абиссинская война: Италия лишилась этой африканской территории в 1896 году после унизительного военного поражения под Адуа. На этот раз итальянские силы, столкнувшись с ожесточенным сопротивлением, подвергали абиссинские деревни бомбардировкам с воздуха и использовали против местных племен горчичный газ[1782]. 7 октября Лига Наций объявила Италию агрессором и начала процесс наложения санкций, однако неспособность Лиги наказать Италию вскоре проявилась со всей очевидностью. Дискуссии в стенах Лиги были омрачены самоубийством чехословацкого наблюдателя.

Сталин сохранял спокойствие. «Калинин сообщил, что Наркоминдел сомневается в допустимости экспорта хлеба и других продуктов из СССР в Италию ввиду конфликта в Абиссинии, — писал он из Сочи в преддверии вторжения. — Я думаю, что сомнения Наркоминдела проистекают из непонимания международной обстановки. Конфликт идет не столько между Италией и Абиссинией, сколько между Италией и Францией, с одной стороны, и Англией, с другой. Старой антанты нет уже больше. Вместо нее складываются две антанты: антанта Италии и Франции, с одной стороны, и антанта Англии и Германии, с другой. Чем сильнее будет драка между ними, тем лучше для СССР. Мы можем продавать хлеб и тем и другим, чтобы они могли драться. Нам вовсе невыгодно, чтобы одна из них теперь же разбила другую. Нам выгодно, чтобы драка у них была как можно более длительной, но без скорой победы одной над другой»[1783].

На самом же деле Англия и Франция были на одной стороне, а все более сближавшиеся Италия и Германия — на другой.

Когда Литвинов попросил разрешения демонстративно уйти с ассамблеи Лиги Наций в знак протеста против того, что представитель от СССР (он сам) не был выбран одним из шестерых вице-председателей, Сталин согласился («Пусть ассамблея сама расхлебывает абиссинскую кашу»). Но после того, как уход Литвинова побудил англичан и французов поспешно кооптировать его в президиум Лиги, Сталин в письме Кагановичу и Молотову выразил свое недовольство тем пшиком, которым завершился этот шаг, предпринятый ради спасения лица. «Литвинов… сам испугался результатов своего предложения и поторопился потушить инцидент, — писал он с раздражением. — Литвинов хочет плавать по фарватеру Англии, тогда как мы имеем свой собственный фарватер». Сталин назвал руководителей Лиги «жуликами», которые не относятся к СССР «с должным уважением», и обвинил Литвинова в том, что его поведение продиктовано «не столько интересами политики СССР, сколько его личным уязвленным самолюбием»[1784].

26 октября Тухачевский — который не появлялся в германском посольстве после прихода Гитлера к власти, — посетил прием, устроенный в честь отбывающего на родину советника Фрица фон Твардовского. «Тухачевский держался необычайно откровенно и сердечно, — докладывал Твардовский. — Его реплики были полны величайшего уважения к германской армии, ее офицерскому корпусу и ее организационным возможностям, исходя из чего, он выразил уверенность в том, что новая армия Германского рейха будет полностью готова к войне уже в этом году или самое крайнее в следующем году». Твардовский не соглашался с этим мнением, но заместитель наркома обороны стоял на своем: «Если дело дойдет до войны между Германией и Советским Союзом, что стало бы ужасным несчастьем для обеих стран, Германии придется иметь дело уже не со старой Россией; Красная армия многому выучилась и проделала большую работу». Как отмечал Твардовский, Тухачевский заявил, что «если между Германией и Советским Союзом сохранятся те же дружественные политическое отношения, что и раньше, то они окажутся в состоянии навязать мир всему миру»[1785].

Кеке

Находясь в отпуске, Сталин снова страдал от болей в желудке и заболел гриппом[1786]. Он сделал неожиданную для него вещь, заехав проведать свою престарелую мать[1787]. С тех пор, как он овдовел во второй раз, его письма Кеке изменились. «Здравствуй мама — моя! — писал он в 1934 году. — Получил… варенье, чурчхели, инжир. Дети очень обрадовались и шлют тебе благодарность и привет… Я здоров, не беспокойся обо мне. Я свою долю выдержу. Не знаю, нужны ли тебе деньги или нет. На всякий случай присылаю тебе пятьсот рублей… Будь здорова мама — моя! Не теряй бодрости духа! Целую. Твой сын Сосо… [P. S.] Дети кланяются тебе. После кончины Нади, конечно, тяжела моя личная жизнь. Но, ничего, мужественный человек должен остаться всегда мужественным»[1788].

Сталина сопровождал Берия, выстроивший над деревянной лачугой в Гори, в которой родился диктатор, грандиозный мраморный павильон и открывший его для публики[1789]. Кроме того, Берия добился разрешения на строительство музея Сталина в Гори, рядом с которым предполагалось воздвигнуть кинотеатр, драматический театр, библиотеку, гостиницу и дом колхозника. Общие расходы на строительство по самым скромным оценкам почти достигали годового бюджета Гори (900 тысяч рублей)[1790]. Кеке по-прежнему жила под опекой Берии в комнате на первом этаже бывшего дворца царского наместника, где также располагался грузинский Совнарком. Уже больше четверти века будучи вдовой, она ходила на рынок, одетая в черное, а за ней следовали люди из тайной полиции. Ее регулярно навещала жена Берии Нино. В июне 1935 года Кеке навестили Светлана и Василий. Дети неделю прожили у «дяди Лаврентия», а у бабушки, согласно Светлане, провели всего полчаса. Ни Светлана, ни Василий не знали грузинского; переводчиком для них был их сводный брат Яков. Как вспоминала Светлана, ее поразил вид спартанской железной кровати Кеке. Она была больна (судя по снимкам, которые были опубликованы с позволения Сталина, она принимала внуков, лежа в постели)[1791]. Визит самого Сталина к матери — еще одно указание на ее болезнь — состоялся 17 октября. От лечившего ее врача исходит довольно правдоподобный слух, будто бы Сталин спросил: «Почему ты меня так сильно била?» — на что мать ответила: «Потому ты и вышел такой хороший»[1792].

Грузинское происхождение Сталина со временем начало замалчиваться, а его черты лица на фотографиях подвергались ретуши (ему укорачивали длинный острый нос, опускали дугообразную левую бровь, выпячивали подбородок, лицу придавали овальный контур)[1793]. Через три дня после его визита к Кеке корреспондент «Правды» взял у нее интервью, а 21 октября Поскребышев передал черновик его статьи диктатору с просьбой разрешить ее публикацию. «Не берусь ни утверждать, ни отрицать, — ответил Сталин. — Не мое дело»[1794]. Статья была напечатана в «Правде» (23.10). «75-летняя мать Кеке приветлива, бодра… [„Он] Пришел неожиданно, не предупредив. Открылась дверь… и вошел… Он долго целовал меня, и я тоже. — Как нравится тебе наш новый Тифлис? — спросила я“». Если верить газете, она сказала: «Я работала поденно и воспитывала сына. Трудно было… Питались плохо… Примерный сын!.. Всем желаю такого сына!»[1795].

В «Правде» от 27.10 приводились дополнительные подробности от Кеке: «Приходит наш Лаврентий… и говорит, что приехал Сосо, что он уже здесь и сейчас войдет… Открылись двери, и на пороге показался он, мой родной… Смотрю и не верю своим глазам». Она отмечала, что у сына поседели волосы. «Что это, сын, поседел что ли?». Сталин ответил на это: «Ничего, мать, седина — это не важно. Чувствую я себя прекрасно, ты не сомневайся в этом»[1796]. (В газетную заметку не попал фрагмент, в котором она говорила: «Жаль, что ты не стал священником», — согласно Светлане, Сталин любил повторять эти слова.) В газете приводилось утверждение Кеке, что отец Сталина забрал его из школы, чтобы отдать в ученики к сапожнику, вопреки ее решительным возражениям. 29 октября Сталин вышел из себя: «Прошу воспретить мещанской швали, проникшей в нашу центральную и местную печать, помещать в газетах „интервью“ с моей матерью и всякую другую рекламную дребедень вплоть до портретов, — писал он из Сочи Молотову, Кагановичу, Андрееву, Жданову и Борису Талю (заведующему отделом издательств ЦК). — Прошу избавить меня от назойливой рекламной шумихи этих мерзавцев»[1797].

Жить стало веселее

Вернувшись в Москву 2 ноября 1935 года, Сталин первым делом принял Канделаки, только что прибывшего из Берлина со встречи с Шахтом, который повторил предложение о новом крупном займе — на этот раз речь шла о 500 миллионах марок, — в то время как Канделаки снова говорил о необходимости политического сближения и опять подчеркивал заинтересованность СССР в новейшей военной технике (автопилоты для самолетов, дистанционное управление кораблями). Француз Лаваль, ставший еще и премьер-министром, тоже задействовал все каналы, чтобы обеспечить сближение с Германией, и вместе с тем затягивал формальную ратификацию союза с СССР. Гитлер усматривал в этом знак слабости[1798]. Немецкий посол Шуленбург сообщал, что в день Октябрьской революции на обеде для дипломатического корпуса Литвинов поднял бокал и громко провозгласил: «Пью за возрождение нашей дружбы!» По словам Шуленбурга, «британский посол, сидевший напротив, сказал: „Ну что ж, прекрасный тост“»[1799].

В столицу пришла обычная для нее морозная и снежная зима, однако на параде 7 ноября 1935 года Ворошилов, Тухачевский и прочие полководцы впервые появились с золотыми нарукавными знаками различия. Вскоре после этого Сталин согласился восстановить в армии отдание чести и формальные воинские звания[1800]. Диктатор назначил пятерых «маршалов»: Ворошилова, Егорова, Тухачевского, Блюхера и Буденного[1801]. В ходе присвоения воинских званий тысячам других офицеров некоторые из них были фактически понижены в чине: им припомнили, что они были сыновьями священников или дворян либо когда-то конфликтовали с начальством[1802]. Звания были введены и в НКВД. Заковский, после убийства Кирова руководивший мясорубкой в Ленинграде, с подачи Сталина получил звание комиссара госбезопасности 1-го ранга, равноценное званию генерала армии и более высокое, чем ему собирались присвоить первоначально. Звание генерального комиссара госбезопасности было присвоено одному лишь Ягоде[1803]. Существование новой элиты, жадной до чинов, нарядной формы и наград, а также роскошных квартир, дач и денежных выплат, все сильнее бросалось в глаза[1804].

8 ноября обширное семейство Аллилуевых и Сванидзе в третий раз за три года съехалось на поминки по Наде. Предыдущую ночь Сталин провел с приятелями и лег спать только в три утра. Сейчас, желая развлечь диктатора, Молотов позвонил ему и предложил вместе посмотреть кино, но Сталин отказался[1805]. Его старший сын Яков нашел себе новую спутницу жизни, Юдифь Мельцер (г. р. 1911), балерину из Одессы, известную под именем Юлия. До этого Яков сожительствовал и обручился с Ольгой Голышевой (г. р. 1909), уроженкой Сталинградской области, учившейся, как и он, в Московском авиационном училище, но затем они расстались, и она уехала домой[1806]. Насколько известно, Мельцер привлекла к себе внимание Якова в московском ресторане, где тот поссорился с ее вторым мужем, Николаем Бессарабом, сотрудником НКВД, который служил помощником у Реденса, свояка Сталина, отныне возглавлявшего московское областное управление НКВД. «Она хорошенькая женщина лет 30–32-х, кокетливая, говорит с апломбом глупости, читает романы, поставила себе целью уйти от мужа и сделать „карьеру“, что и выполнила, — язвительно писала Мария Сванидзе о Мельцер, которую увидела на семейном обеде. — Она живет уже у Яши, вещи пока у мужа»[1807].

14–17 ноября 1935 года в Большом кремлевском дворце прошло Первое всесоюзное совещание стахановцев. Еще до того, как Сталин одобрил увеличение капиталовложений, режим настойчиво добивался интенсификации труда — и сейчас очевидное решение свалилось ему прямо в руки. Алексей Стаханов (г. р. 1906), забойщик с шахты «Центральное-Ирмино» в Кадиевке (Донбасс), за одну ночную смену добыл 102 тонны угля, в 14 с лишним раз перекрыв свою норму (7 тонн). В 6 утра партийная ячейка шахты постановила премировать Стаханова 220 рублями (его месячный заработок) и постоянным пропуском в рабочий клуб. Сообщение о рекорде Стаханова было напечатано в «Правде» (02.09); на следующий день он получил новую квартиру. Инновация Стаханова заключалась в том, что он предложил освободить таких забойщиков, как он сам, от необходимости периодически откладывать отбойный молоток, чтобы ставить в забое подпорки. Кроме того, местный парторг снабдил его дополнительным оснащением и приставил к нему помощников, чьи имена не упоминались в организованных парторгом бесчисленных заметках и репортажах. Орджоникидзе в Кисловодске прочитал сообщение о достижении Стаханова в «Правде» и созвонился со своими помощниками в Москве и с угольным трестом в Кадиевке. После этого «Правда» (11.09) объявила о начале «стахановского движения» в промышленности и в ГУЛАГе[1808].

Погоня за рекордами нередко оставляла без сырья и людей следующие смены, из-за чего те не могли не то что перевыполнить, а хотя бы выполнить норму, провоцировала аварии и травмы, обостряла трения в отношениях между рабочими. Однако директора, пытавшиеся бороться с пагубными последствиями стахановского движения, рисковали навлечь на себя обвинения в саботаже рабочей инициативы[1809]. (Директор шахты «Центральное-Ирмино» впоследствии был арестован за «вредительство», а на его место назначили парторга[1810].) Стахановское движение стало проклятьем и для директоров, и для рабочих, которым угрожало повышение норм выработки. На совещании стахановцев Орджоникидзе, как всегда, подчеркивал необходимость наращивать не только количество, но и качество[1811]. В последний день работы совещания, когда Ворошилов потчевал стахановцев рассказами о подвигах парашютистов на последних армейских маневрах, неожиданно явился Сталин, вызвав бурю оваций.

Диктатор, вскоре поднявшийся на трибуну, заявил, что своим рождением это новое движение, которое он назвал «глубоко революционным», обязано инициативе снизу, ставшей возможной в новых условиях, сложившихся в стране. «Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее, — заявил он. — А когда весело живется, работа спорится». (За некоторое время до этого 3 тысячи делегатов стихийно запели прилипчивый марш из «Веселых ребят».) «Если бы у нас был кризис, если бы у нас была безработица — бич рабочего класса, если бы у нас жилось плохо, неприглядно, невесело, то никакого стахановского движения не было бы у нас (аплодисменты)… Если не хватает хлеба, не хватает масла и жиров, не хватает мануфактуры, жилища плохие, то на одной лишь свободе далеко не уедешь. Очень трудно, товарищи, жить одной лишь свободой. (Одобрительные возгласы, аплодисменты.)»[1812]

В завершение Сталин попросил зал одобрить вручение лучшим работникам страны высших государственных наград, снова вызвав бурю оваций. Стаханов получил орден Ленина, был принят в партию, переведен из рабочих в управленцы и объявлен автором текстов, прославлявших Сталина как зачинателя этого движения[1813]. Он пристрастился к выпивке, в пьяной драке потерял свой орден Ленина и партбилет, разбил зеркальные стены в ресторане отеля «Метрополя» и женился на 14-летней. Сталин утратил интерес к стахановскому движению, но отныне он уделял все больше и больше внимания насаждению публичного культа героев того или иного рода.

Дипломатические заблуждения

В Москве в конце ноября 1935 года находился советский посол в Болгарии Федор Ильин, сын священника и легендарный большевик, взявший себе фамилию Раскольников (в честь героя Достоевского). Он с женой решил сходить на пьесу Александра Корнейчука «Платон Кречет» о поисках подлинного гуманизма и социальной справедливости новой советской интеллигенцией, шедшую в филиале Московского художественного театра в Богословском переулке. Там Раскольников неожиданно встретил Сталина и Молотова. (Те сперва собирались в сам Московский художественный театр, но спектакль, на который они пошли, был отменен). В антракте Сталин завел с Раскольниковым дискуссию о советской политике в Болгарии. Молотов обратил внимание на уважение, проявленное Сталиным к Раскольникову, и на следующее утро Жемчужина, жена Молотова, позвонила Раскольникову и пригласила его с женой на дачу к Молотовым. Во время игры в бильярд, застолья и танцев мужчины рассуждали об угрозе фашизма, и Молотов в какой-то момент заявил: «Наш главный враг — Англия»[1814].

В театре Сталин пригласил Раскольникова заходить к нему в служебный кабинет, но, когда посол звонил ему из наркомата иностранных дел, недоверчивый Поскребышев отвечал отказом. Однажды, когда Раскольников набрал номер Сталина, диктатор сам снял трубку — и тут же позвал его к себе. Дело было 9 декабря 1935 года. Раскольников наедине со Сталиным пробыл двадцать минут — это был его первый (и единственный) визит в «Уголок». «Рабочая комната Сталина в новом доме Кремля была омеблирована точь-в-точь так же, как его кабинет на пятом этаже огромного здания Цека на Старой площади», — отмечал Раскольников. Диктатор вышел из-за стола, усадил Раскольникова за большой стол, обитый сукном, уселся сам, а затем набил трубку табаком и закурил. Раскольников сообщил ему, что его начальство ответило отказом на просьбу Софии о закупке советского оружия. «Это ошибка!» — перебил его Сталин, добавив, что теперь болгары просто купят оружие у немцев. Раскольников получил разрешение сообщить о точке зрения Сталина в наркомате. Далее разговор перешел на более общие темы. «Англия теперь стоит за мир! — иронически сказал Сталин, широко разводя руками и с оживлением подходя ко мне, — вспоминал Раскольников. — Англию сейчас будут щипать. Ее колонии разбросаны по всему свету. Защищать их немыслимо: для этого нужно иметь сто флотов. Это не то, что у нас, где все собрано в одном месте. Поэтому Англия, конечно, стоит за мир»[1815].

За кулисами Литвинов упорствовал в своем антинацизме; в послании Сталину он подтверждал сообщение ТАСС о том, что Шахт конфиденциально поведал одному французскому банкиру, будто бы Германия намеревается совместно с Польшей расчленить Советскую Украину. Литвинов призывал диктатора дать «директиву об открытии систематической контрпропаганды против германского фашизма», чьи нападки на большевизм достигли «гомерических пропорций». Однако другие сотрудники наркомата иностранных дел проводили линию, которой отдавал предпочтение Сталин. Твардовский, снова получив должность в германском министерстве иностранных дел, позвонил Якову Сурицу, советскому послу в Берлине, чтобы пригласить его к себе в знак вежливости — но ему неожиданно позвонил Сергей Бессонов, советник посольства по торговле, и попросил принять его перед Сурицем. Твардовский принял их обоих по отдельности 10 декабря. Бессонов, которого он принял первым, напрямую задал вопрос: «как могут быть улучшены советско-германские отношения». Суриц задал тот же вопрос, якобы спрашивая совета. Бессонов писал в наркомат иностранных дел, что разговоры, в которых он участвовал, подтверждали «наличие в Германии слоев и групп, по различным причинам заинтересованных в нормализации отношений», — в первую речь он называл крупный бизнес и военных старой закалки, — и говорил, что они ожидают от СССР конкретных шагов, которые помогли бы им во внутриполитической борьбе[1816].

Свои навязчивые идеи имелись и у Гитлера. 13 декабря он принял британского посла сэра Эрика Фиппса по просьбе последнего с тем, чтобы обсудить тупик на переговорах по ограничению военно-воздушных сил. Решение Германии строить флот и соответствующая гонка военно-морских вооружений в свое время приблизили начало мировой войны, однако британские официальные круги еще больше опасались гонки военно-воздушных вооружений[1817]. Фиппс твердил себе, что свирепый фюрер ведет себя более рассудительно, чем его безумное окружение. Однако Гитлер разразился тирадой, осудив франко-советский пакт как «военный альянс, недвусмысленно направленный против Германии» (согласно немецкой записи разговора), и указав (согласно английской записи), «что русская атака с воздуха с легкостью может за несколько часов превратить Берлин в пепелище». Он нападал на британские дипломатические игры с Москвой, заявив, что Уайтхолл делает авансы Советскому Союзу только потому, что желает что-то противопоставить Японии. Фиппс отрицал это, стоя на том, что «мы живем в одном доме» с Советским Союзом и это невозможно игнорировать. На это Гитлер возразил, что СССР — «подлый и грязный житель дома, с которым прочим жильцам не следует иметь никаких политических дел».

Гитлер все более сурово и громко утверждал, что принятые коммунистами согласно двусторонним пактам обязательства не вмешиваться в дела других стран опровергаются «самым агрессивным и наглым подпольным вмешательством [Москвы] в дела всех цивилизованных государств, не исключая и Британской империи». Он кричал, что дал отпор раздававшимся в Германии призывам потребовать для нее флота, достигающего половины от британского, ограничившись лишь третью, однако Англия все равно стерпела союз французов с большевиками и сама замышляет заключить такой же союз. «В какой-то момент г-н Гитлер свирепо упомянул Литву, заявив, что ни эта страна, ни прибалтийские государства в целом не станут для России ни малейшей помехой при нападении на Германию», — отмечал Фиппс в резюме разговора, добавляя: «даже делая вид, что боится русского нападения, он говорил о России с крайним презрением и заявил о своем убеждении в полном превосходстве Германии как в военном, так и в техническом отношении. Порой он начинал ковырять пол каблуком»[1818].

Сломанная трубка

В Москве в честь Маяковского была переименована Триумфальная площадь[1819]. Лиля Брик, жившая в Ленинграде и хранившая архив Маяковского, в отчаянии написала Сталину, что книги покойного поэта почти невозможно достать, специальное помещение в Коммунистической академии для его литературного наследства так и не было выделено, а предложение отдать его последнюю квартиру в маленьком деревянном доме под библиотеку не было никем поддержано. «Я одна не могу преодолеть эти бюрократические незаинтересованность и сопротивление — и после шести лет работы обращаюсь к Вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского», — писала Брик. Сталин откликнулся резолюцией, адресованной Ежову: «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны»[1820]. В «Правде» (05.12.1935) неожиданно была напечатана хвалебная статья о Маяковском, в которой цитировался отзыв Сталина о нем как о «талантливом» поэте (преднамеренное снижение тональности, впоследствии исправленное)[1821]. Пастернак частным образом обратился к диктатору, выразив благодарность за признание другого поэта («горячо Вас любящий и преданный Вам»)[1822].

Тем временем Япония старательно подтверждала прогнозы Сталина в отношении ее возраставших амбиций[1823]. В Маньчжоу-Го она приступила к созданию обширной автономной провинции для этнических монголов и поощряла сохранение традиционного образа жизни, в противоположность советским социальным экспериментам в формально независимой Монголии[1824]. Чан Кайши уступил часть Китая японским оккупантам, планируя нанести по ним решительный удар после разгрома коммунистов, однако из-за отхода коммунистических сил в китайскую глубинку эта расправа не состоялась. Уцелевшие коммунисты собирались на новой укрепленной базе в бедной провинции Шаньси, причем в качестве главного вождя коммунистов о себе заявил Мао, которого во время «Великого похода» несли в паланкине[1825]. Чан Кайши обратился к советскому послу Дмитрию Богомолову с просьбой о поставках оружия, делая вид, будто националисты наконец решились взяться за изгнание японцев. «От всех моих разговоров… у меня осталось впечатление, что они все хотели бы ускорить возможное столкновение между нами и Японией», — сообщал Богомолов в Москву (09.12.1935). Сталин согласился поставить националистам оружие (через Синьцзян), опасаясь того, что в противном случае Чан Кайши может пойти на сепаратную сделку с Японией. 9 декабря коминтерновская политика «единого фронта» была распространена и на сотрудничество с Чан Кайши — без ведома находившегося в глухой китайской глубинке Мао, который пришел в ярость, узнав об этом[1826].

Некое советское официальное лицо, «близкое к Кремлю», уведомило сотрудников американского посольства, что любые действия Японии против Монголии будут рассматриваться как посягательство на территориальную целостность СССР, однако спустя неделю японско-маньчжурский отряд сжег монгольскую пограничную заставу, убив и захватив нескольких монгольских пограничников, и ответом на это стал только официальный протест[1827]. Тем временем в Москву 12 декабря прибыла монгольская делегация, которую снова возглавлял премьер-министр Гэндэн, тянувший с выполнением приказа Сталина об искоренении влияния лам и увеличении военного бюджета бедной страны[1828]. Гэндэн был вспыльчивым человеком и славился своим пристрастием к выпивке, женщинам и неприличным песенкам. Перед отъездом из Улан-Батора он якобы хвастался: «Я разберусь с этим остроносым грузином… Мне не терпится поругаться с ним»[1829].

В Москве монголам пришлось набраться терпения. Когда Аллилуевы и Сванидзе приехали на «Ближнюю дачу» отмечать официальный 56-й день рождения Сталина (21.12.1935), выяснилось, что большинство гостей составляют члены Политбюро. «Жданов прекрасно играл на гармонии, но она у него несколько раз портилась, — записывала в дневнике Мария Сванидзе. — Песни пели заздравные абхазские, украинские, старинные студенческие и просто шуточные. Постышев был очаровательно весел, плясал с Молотовым шуточно русскую, говорил с ним по-казакистански [sic] и очень веселила эта пара И.[осифа] и всех гостей. После ужина перешли в кабинет (большую комнату). И.[осиф] завел граммофон… и плясали русскую, Анастас Ив[анович Микоян] лезгинку дико и не в такт, как всегда, мы танцевали фокстрот. Приглашали И.[осифа], но он сказал, что после Надиной смерти он не танцует»[1830].

21–25 декабря был проведен пленум ЦК; в последний день его работы Ежов выступил с докладом о ходе кампании по проверке партийных билетов: из 2,34 миллиона членов и кандидатов в члены партии проверке подверглись 1,915 миллиона человек и 175 166 из их числа были исключены. Причиной исключения в двух третях случаев была «пассивность», то есть непосещение партсобраний и занятий и неуплата взносов. Примерно 20 % были разоблачены как белогвардейцы или кулаки, 8,5 % — как мошенники и проходимцы и около 1 % — как иностранные шпионы. Около 3 %, 5500 членов партии, были исключены из нее как «троцкисты и зиновьевцы»[1831]. Около 15 тысяч из числа исключенных также были арестованы. За этим процессом, еще не завершившимся, должен был последовать обмен старых партбилетов на новые. Ежов не скрывал самодовольства[1832]. Накануне пленума противодействие стахановскому движению было объявлено терроризмом[1833]. На совещании работников тяжелой промышленности, состоявшемся на следующий день после пленума, Орджоникидзе едва ли не демонстративно не сказал о вредительстве ни слова[1834].

Сталин впервые решил предать огласке истинную сумму запланированных советских военных расходов в грядущем году, достигавшую ошеломляющей (как и было задумано) цифры в 14,8 миллиарда рублей, 16 % государственного бюджета[1835].

Вечером 30 декабря он со своим ближайшим окружением принял в кабинете Молотова монгольскую делегацию, встретив ее неприветливо. Молотов сказал: «От вас, Гэндэн, когда напьетесь, все время слышны антисоветские провокации. Нам известно, что перед отъездом сюда вы говорили, что мы порекомендуем вам подольше полежать в кремлевской больнице или провести отпуск в Крыму „в связи с состоянием вашего здоровья“». Сталин упрекнул Гэндэна, что тот расходует на оборону только 25 % государственного бюджета, заявив, что СССР при необходимости потратит 70–80 %, и потребовав, чтобы Монголия тратила 50–60 %. «Если вас, Гэндэн, не заботит оборона вашей страны и если вы считаете, что Монголия страдает от своих связей с СССР, который, как вы думаете, обманывает Монголию и пользуется своим положением по отношению к ней, и хотите дружить с Японией, скатертью дорога! — лицемерно заявил он. — Мы не навязываем вам связей с нами, если вы их не хотите». Еще он добавил: «Вы ничего не сделали насчет лам… Они способны разложить и хорошую армию, и тыл»[1836].

Затем Молотов объявил перерыв и позвал гостей на «чай» (под которым часто имелись в виду спиртные напитки). Дэмид, министр обороны, понимал, что его стране не справиться с возможной японской агрессией без советской помощи, в то время как Гэндэн предпочитал полагаться на собственные вооруженные силы, для которых он хотел закупить больше советского оружия, хотя и опасался избыточной задолженности перед Москвой, а следовательно, и зависимости от нее[1837]. То ли на этой встрече в Кремле, то ли на новогоднем приеме в монгольском посольстве Гэндэн, напившись, сделал то, чего никто никогда не делал раньше и не сделает впредь — он схватил трубку Сталина и сломал ее[1838].

«Интересно»

Сталин встретил новый 1936 год на «Ближней даче», куда съехалось больше гостей, чем обычно: ближайшее окружение и почти все наркомы, а также его родственники[1839]. «Никогда страна не жила столь полнокровной жизнью, как сейчас, — утверждалось в передовице „Правды“ (01.01.1936). — Бодрость, уверенность, оптимизм царят повсюду. Люди словно взлетели на крыльях. Страна идет к тому, чтобы стать не только самой богатой, но и самой культурной во всем мире. В порядок дня поставлена задача подъема культурно-технического уровня рабочего класса до уровня работников инженерно-технического труда». Эта передовица, «Стахановский год», сопровождалась огромным снимком улыбающегося Сталина, курящего трубку.

Как сообщала советская печать, Молотов похвалялся на ЦК, что «представители германского правительства ставили перед нами вопрос о новом более крупном кредите — уже на десять лет»[1840]. В Берлине Канделаки представил список пожеланий, включавший подводные лодки, химические патенты компании IG Farben и цейсовские оптические технологии[1841]. Британское посольство в Берлине предупреждало свое министерство иностранных дел, что намечается крупная сделка[1842]. Шахт, первоначально отклонявший попытки Канделаки перевести их разговоры в политическую плоскость, теперь сказал ему: «Если бы состоялась встреча Сталина с Гитлером, многое могло бы измениться». Сталин написал на секретном донесении: «Интересно»[1843].

Не остались в забвении и «троцкисты». Сотрудники НКВД 5 января 1936 года арестовали Валентина Ольберга, провинциального преподавателя, только что прибывшего из Германии; на следствии он «сознался», что вернулся на родину со специальным заданием, полученным от самого Троцкого: совершить «террористический акт» против Сталина. Ольберг назвал других «завербованных» им «террористов»; за этим последовали новые аресты[1844]. К весне органы арестовали 508 «троцкистов», у одного из которых хранился личный архив Троцкого за 1927 год. Сталин приказал НКВД выдать Ежову копии всех документов, связанных с троцкистами, и освободил его от надзора за партийными органами — эта задача была возложена на заместителя Ежова Георгия Маленкова (г. р. 1902). Ежов отныне курировал исключительно НКВД[1845].

20 января в Улан-Баторе Чойбалсан, министр животноводства и земледелия, разразился страстной речью, призывая принять советские «предложения». Многие из присутствовавших представителей высшего партийного руководства Монголии не желали подчиняться диктату Сталина; не исключено, что некоторые даже отдавали предпочтение переговорам с Японией, но они знали, что кто-нибудь немедленно уведомит Москву. Они одобрили формальное приглашение двух армейских бригад из СССР и решили увеличить численность собственной армии до 17 тысяч человек и национальной гвардии — до 2500 человек[1846].

В тот же день 20 января после полуночи в 83-летнем возрасте скончался король Георг V, которому была введена смертельная доза морфия и кокаина, чтобы избавить его от страданий, а также, по словам его врача, для того, чтобы его смерть попала в утренние, а не в вечерние газеты[1847]. В советскую делегацию на похороны, которые состоялись 28 января в Виндзорском замке, Сталин включил Литвинова, а также Тухачевского. Тухачевский отправился на поезде, шедшем через Берлин, где он задержался на несколько часов, что стало причиной для спекулятивной шумихи о его встречах с представителями германского Генерального штаба. Советская печать ничего не писала об этой остановке, а Германия отрицала слухи[1848]. Судя по всему, Сталин действительно стремился наладить контакты[1849].

Тухачевский был в Германии девять раз, но несмотря на его уважение к германским военным достижениям, он не доверял этой стране[1850]. В Англии, где Тухачевский провел целых тринадцать дней, он встретился с французским генералом Морисом Гамеленом, тоже прибывшим в Лондон на похороны; тот был его хозяином на приеме в посольстве, где советский маршал встретил офицеров, вместе с ним сидевших в немецком лагере для военнопленных. Гамелен пригласил его задержаться в Париже, и там Тухачевскому предложили обширную программу встреч и армейских смотров. В ходе многочасового общения с Гамеленом Тухачевский четко дал понять о своей обеспокоенности угрозой германской агрессии[1851]. Майский и Литвинов призывали Идена, только что назначенного министром иностранных дел, использовать Лигу Наций и прочие инструменты, чтобы положить конец германской угрозе, пока дело не дошло до войны. Как писал Иден во внутреннем меморандуме, он говорил им: «не представляю себе, что еще можно было бы сделать», а на предложение Литвинова создать советско-англо-французский блок против Германии ответил: «не представляю, как это можно сделать»[1852].

«Дружба народов»

27 января 1936 года Сталин и его приближенные приняли делегацию доярок, артистов и функционеров из Бурят-Монгольской автономной республики — всего 67 человек. В докладе, заранее присланном руководителями республики, отмечалось, что автономия достигла уровня коллективизации в 82 % и занимает первое место среди национальных республик в составе Союза по поголовью скота на душу населения: в ней насчитывалось 3,36 коровы, 3,91 овцы, 0,9 козы и 0,23 свиньи, находящихся в коллективном владении, на одно домохозяйство. (Соответствующие цифры для Казахстана составляли 0,84, 1,47, 6,9 и 0,09)[1853]. Репортаж в «Правде» о приеме в Кремле сопровождался снимком Сталина в национальной бурятской одежде, с кинжалом на поясе. Эти приемы представителей народов СССР в традиционных костюмах были новым делом[1854]. «Правда» подхватила прозвучавший на одном из таких приемов лозунг о «дружбе народов»[1855].

В свою очередь, газеты, освещая прием бурят-монгольской делегации, публиковали фото, на котором Сталин держал на руках Гелю (Энгельсину) Маркизову, 7-летнюю бурятскую девочку в новенькой матроске и с широкой улыбкой на лице[1856]. Она была дочерью бурят-монгольского функционера, названной в честь Энгельса (ее брата назвали Владленом в честь Владимира Ленина) и жившей в Улан-Удэ на улице Сталина. Геля преподнесла Сталину два букета цветов, которые придумала купить ее мать, студентка Московского медицинского института (второй предназначался для Ворошилова). Сталин поднял ее на руки, она обхватила его за шею, и так возник неизгладимый образ[1857]. Незадолго до этого на снимке в «Правде» вместе со Сталиным появилась и его дочь, Светлана (Сталин на этом фото стоял, опустив глаза и держа улыбающуюся Светлану здоровой рукой за подбородок)[1858]. Кроме того, Сталин разрешил напечатать снимок с Василием и Светланой в «Пионерской правде» (наказав Светлане «беречь» этот номер)[1859]. В дальнейшем его младшие дети выпали из поля зрения общественности. Однако фотографии Сталина с детьми появлялись и впредь, способствуя тому, что вождь во все большей степени воспринимался как отец. Снимки народных танцев и деревенских женщин — прежде символизировавшие отсталость, подлежащую преодолению, — теперь означали предполагаемую гармонию в разнообразии, воплощенную в фигуре счастливого отца[1860].

Русские тоже являлись народом, но их национальная культура получила статус общеимперской[1861]. Рабочие оставались передовым классом, а русские были объявлены передовой нацией[1862]. «Все народы — участники великой социалистической стройки — могут гордиться результатами своего труда, — заявлялось в передовице „Правды“ (01.02.1936). — И первым среди равных является русский народ, русские рабочие, русские трудящиеся, роль которых во всей Великой пролетарской революции, от первых побед и до нынешнего блистательного периода ее развития, исключительно велика». В связи с возвеличением сюжета о превращении Московского государства в Россию на щит стали поднимать даже Ивана Грозного. Критики Сталина из числа левых нападали на него за то, что он якобы отошел от чистого марксизма; в этом с ними были согласны его правые критики, которые, впрочем, не осуждали, а приветствовали такой отход[1863]. На самом деле Сталин выборочно брал на вооружение наследие Российской империи, не проявляя никакого интереса к церквям, уничтожавшимся в большом количестве. (Каганович взорвал московский Храм Христа-Спасителя, самую большую в мире православную церковь, построенную в XIX веке в память о победе над Наполеоном[1864].) Отсутствие частной собственности, ведущая роль партии и красный флаг с серпом и молотом служили более чем достаточным напоминанием о коммунистическом режиме в стране. Однако готовность — и способность — Сталина сочетать имперский русский этатизм с марксистско-ленинским классовым подходом укрепляла социалистическое государство[1865].

Сумбур

Сталин изложил свою теорию культурного надзора в письме заместителю Щербакова, Владимиру Кирпичникову, более известному как Ставский. «Обратите внимание на тов. Соболева, — наказывал диктатор. — Он, бесспорно, крупный талант (судя по его книге „Капитальный ремонт“). Он, как видно из его письма, капризен и неровен… Но эти свойства, по-моему, присущи всем крупным литературным талантам (может быть, за немногими исключениями). Не надо обязывать его написать вторую книгу „Капитального ремонта“. Такая обязанность ни откуда не вытекает. Не надо обязывать его написать о колхозах или Магнитогорске. Нельзя писать о таких вещах по обязанности. Пусть пишет, что хочет и когда хочет. Словом, дайте ему перебеситься… И поберегите его»[1866]. Однако аппаратчики, способные взращивать таланты, а также лояльность, встречались редко. Рассказы о том, как малограмотные цензоры запрещали передавать по радио музыку некоего Шуберта, опасаясь, не «троцкист» ли он, были еще мелочью[1867]. Цензура (Главлит) определяла судьбу пьес, фильмов, балетных постановок, радиопередач и даже цирковых номеров, равно как и литературных произведений, но и ее нередко отодвигали в сторону НКВД и партийные комиссии, заглядывавшие ей через плечо. Риск (выдача разрешения) не влек за собой никаких выгод; безопаснее всего было запрещать, после чего начинались бесконечные подачи прошений, возня с бумагами и проволочки, пока кто-нибудь, достаточно авторитетный и уверенный в своем положении, не выдавал разрешения, кладя конец волоките[1868].

Щербаков признавался Сталину, что после пятнадцати месяцев работы секретарем Союза писателей его по-прежнему критиковали за то, что он не вполне вошел в курс дела[1869]. Однако осаждаемый со всех сторон Сталин пытался оставить за собой контроль только за самыми видными деятелями культуры. В конце концов по его инициативе Политбюро одобрило создание подчинявшегося не партийному аппарату, а Совнаркому Всесоюзного комитета по делам искусств, председателем которого был назначен Платон Лебедев, известный как Керженцев (г. р. 1881). Этот сын врача-депутата царской Думы, учившийся в гимназии, а затем в Московском университете, много писал на самые разные темы — от только становившейся научной организации труда до Парижской коммуны, — и был опытным функционером, до этого руководившим советским радио[1870].

Керженцев пришел на новую должность как раз в тот момент, когда в музыке разразилась буря. За весь предыдущий год были выпущены всего три долгоиграющие записи советской музыки, причем одной из них была запись симфонической музыки — а именно, музыки Дмитрия Шостаковича (г. р. 1906) к «Гамлету». Что же касается оперы, Щербаков писал Сталину, Андрееву и Жданову (11.01.1936), что Ленинградский Малый оперный театр — «по существу, единственный театр, который упорно и систематически разрабатывает чрезвычайно важную проблему советского театра — создание современного музыкального спектакля». Он упоминал «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича, «Тихий Дон» Ивана Дзержинского (г. р. 1909) и две работы Валерия Желобинского (г. р. 1913). Щербаков предложил переименовать Малый оперный театр в Государственный новый академический оперный театр, представить его артистов к государственным наградам и поднять им оклады до уровня Кировского балета. Сталин переслал письмо Щербакова Керженцеву[1871]. Предложение о переименовании театра не было принято, но его амбициозный дирижер Самуил Самосуд получил звание народного артиста РСФСР и разрешение показать достижения своего театра на фестивале в Москве. В день открытия фестиваля многие представители московской творческой интеллигенции явились на оперу «Тихий Дон» по роману Шолохова. Эта опера — патриотическое прославление непоколебимого духа донских казаков и их готовности защищать родину — благодаря своей лиричной и доступной для восприятия музыке пришлась по вкусу зрителям. Когда закончился последний акт, Сталин перегнулся через барьер императорской ложи, показавшись аудитории, и разразился демонстративными аплодисментами.

После этого Сталин вызвал в свою ложу Самосуда, и они проговорили два часа; ТАСС дал об этом сообщение, известив о зарождении советского оперного репертуара. 17 января 1936 года Сталин приказал директору Большого театра тоже поставить «Тихий Дон», и директор решил осуществить постановку всего репертуара Самосуда, задействовав в качестве главного танцора Федора Лопухова (он уже танцевал в ленинградских постановках). Первой в Большом театре была сыграна «Леди Макбет» Шостаковича, которую было проще поставить, чем две другие оперы. 26 января на ней побывали Сталин и его окружение. В отличие от «Тихого Дона», музыка Шостаковича с ее диссонансами и сверхнатуралистическим изображением насилия и убийств подрывала оперные условности. Сталин ушел еще до финального занавеса. Это дало Керженцеву шанс укрепить свой авторитет в качестве главы нового комитета за счет уже заявивших о себе функционеров от культуры — в первую очередь Щербакова. В «Правде» (28.01) был опубликован анонимный донос «Сумбур вместо музыки». (Его автором, вопреки слухам, скорее всего был Керженцев, а не сам Сталин)[1872]. Совсем незадолго до этого «Правда» всячески расхваливала ту же самую оперу. Несмотря на то что первым постановщиком оперы Шостаковича был Самосуд, диктатор видел ее в постановке Большого театра. Сразу же после этого Сталин назначил Самосуда фактически художественным руководителем Большого театра[1873].

Шумяцкий, по-прежнему возглавлявший советское кино (и ставший вторым заместителем Керженцева), узнал, что Сталин рассматривал статью в «Правде» как «программную», содержащую запрос не на «ребусы и загадки», а на музыку, доступную массам, наподобие «реалистической музыки» великих советских фильмов, особенно «Веселых ребят», в которых «все песни хороши, простые, мелодичные»[1874]. «Сигнал» был получен. («Вы что, газет не читаете?» — крикнул кто-то из аудитории на заседании Московского союза художников, ссылаясь на обличительную статью в «Правде»[1875].) Шостакович добился аудиенции у Керженцева (7 февраля) и признал правоту «большей части» критики. Керженцев посоветовал композитору поездить по деревням и ознакомиться с народной музыкой России, Украины, Белоруссии и Грузии, как когда-то сделал Римский-Корсаков. Шостакович обещал последовать его совету, отметив, что композиторы хотели бы встретиться со Сталиным[1876]. В печати началась яростная кампания против «формалистов», метившая не только в Шостаковича, но и в Эйзенштейна и театрального режиссера Всеволода Мейерхольда, лидеров авангарда 1920-х. Вскоре Керженцев инициировал изъятие авангардистских произведений из музеев[1877].

У Булгакова готовились к постановке две пьесы: в Московском художественном театре — «Мольер» (изначально называвшаяся «Кабала святош»), премьера которой была назначена на 15 февраля 1936 года, и «Иван Васильевич», в которую он вносил последние исправления для Театра сатиры. Премьера «Мольера» прошла при полном аншлаге и вызвала неистовые аплодисменты[1878]. Закулисно Керженцев указывал Сталину и Молотову, что Булгаков писал «Мольера» в те дни, когда большинство его произведений было запрещено, и что, описывая злоключения сочинителя в царствование Короля-Солнце (Людовика XIV), он намеревался передать, что испытывает драматург, чья идеология «идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают». Он признавал высокие достоинства пьесы, которая «искусно в пышном пустоцвете подносит ядовитые капли», и рекомендовал уничтожить ее убийственными рецензиями[1879]. Такой убийственной рецензией как раз разразилась «Правда» («Внешний блеск и фальшивое содержание»)[1880]. «Мольера» сняли после семи успешных представлений. «Иван Васильевич» — комедия, высмеивающая Ивана Грозного — так и не была поставлена, но этот новый удар, с учетом взглядов Сталина, пожалуй, обернулся для писателя к лучшему[1881]. 19 февраля, проведя месяц на своей новой должности, Керженцев обратился к Сталину и Молотову с предложением объявить конкурс на пьесу и киносценарий о 1917 годе с тем, чтобы «Показать роль Ленина и Сталина в подготовке и проведении Октябрьской революции». Сталин вычеркнул свое имя карандашом[1882].

Американское зеркало

Быть великой державой означало глядеться в американское зеркало. Шумяцкий выдвинул идею построить советский Голливуд. Вследствие крайней нехватки производственных мощностей советские кинофильмы выпускались очень маленьким тиражом — как правило, менее 40 копий на всю страну, — и Шумяцкий хотел создать киноиндустрию, способную выпускать отечественную качественную кинопленку, кинокамеры, кинопроекторы, звукозаписывающую аппаратуру и осветительные устройства взамен дорогостоящего импорта[1883]. Он возглавил комиссию из восьми человек, посетившую Париж, Лондон, Рочестер (завод фирмы Eastman Kodak) и Лос-Анджелес, откуда он присылал репортажи для печати о посещенных ими кинопросмотрах и встречах, по возвращении намереваясь основать советский киноград на теплом, солнечном черноморском побережье, где фильмы можно было снимать круглый год[1884]. На кинопоказе в Кремле Сталин одобрил идею о советском Голливуде. «Возражающие не видят дальше носа, — подчеркнул диктатор. — Нам нужны не только хорошие картины, но нужно, чтобы их было куда больше, и в количестве, и в тираже. Ведь противно становится, когда во всех театрах идет по месяцам одна и та же картина»[1885]. На следующем показе, когда Сталин смотрел «Чапаева» в 38-й раз, он сказал, что слышал, будто Муссолини собирается построить под Римом киногородок «Чинечитта» всего за два года. Но, несмотря на устные заверения Сталина о поддержке, дорогостоящий Голливуд на Черном море так и не был построен[1886].

Против строительства советского Голливуда выступали не только функционеры, отвечающие за промышленность и финансы. Письмо с возражениями против этой идеи Сталину отправили и Иехиел-Лейб Файнзильберг, известный как Илья Ильф, с Евгением Катаевым, известным как Петров (26.02.1936)[1887]. Ильф и Петров, прославившиеся своими сатирическими романами «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» про ловкого жулика Остапа Бендера, только что вернулись из многомесячной поездки по США, по итогам которой написали книгу «Одноэтажная Америка», в которой описывались не только «девушки, голые наполовину, голые на три четверти и голые на девять десятых», выступающие на сцене, но и реальная Америка — населенная тружениками, и если не страна социализма, то по крайней мере страна демократии. В своей книге Ильф и Петров описывали поездку на «форде» по 25 штатам, рассказывая о небоскребах, хороших дорогах, торговых автоматах, родном городе Марка Твена, охотниках, ковбоях, боксерах, фермерах, неграх, индейцах — о мире, невообразимом для советских читателей[1888].

Америка фигурировала и в донесениях Ягоды. В лагерях и колониях ГУЛАГа содержалось около 1,2 миллиона заключенных, в придачу к которым в стране насчитывалось еще около 900 тысяч сосланных «кулаков», проживавших в «спецпоселениях»[1889]. Из лагерей освобождали инвалидов, которые ухудшали статистику смертности, а Ягода требовал финансовой подотчетности и улучшения санитарно-гигиенических условий[1890]. Добыча золота в колымских лагерях подскочила в 1936 году до 36,77 тонны (по сравнению с 15,94 тонны годом ранее) — как подчеркивалось во внутреннем докладе, это было больше, чем в Калифорнии[1891]. Число арестованных органами НКВД в 1936 году сократилось до 131 168 человек по сравнению с 505 256 в 1933 году (и 205 173 в 1934 году и 193 093 в 1935 году). В марте 1936 года Ягода похвалялся на Совнаркоме, что благодаря росту профессионализма, реорганизации и новым методам работы правоохранительных органов резко сократилась преступность и решена проблема массовых социальных волнений (таких, как во время коллективизации). Он признавал, что организованное хулиганство, кражи и хищения социалистической собственности еще имеют место и что милицейские патрули не чувствуют себя в безопасности на улицах пролетарских кварталов в бурно растущих промышленных городах. Также он был согласен с тем, что заметного снижения уровня преступности не наблюдается в сельских поселениях, где милиция практически отсутствует. Тем не менее он злорадно утверждал, что в предыдущем году по всему Советскому Союзу было зарегистрировано меньше убийств, чем в одном только Чикаго[1892].

Снова Гитлер

Гитлер продолжал демонстрировать навыки ловкого манипулятора. 21 февраля 1936 года он дал интервью Бертрану де Жувенелю из Paris-Midi, делая упор на своей политике мира, на общей угрозе большевизма и на бессмысленности франко-германской враждебности. «Давайте дружить!» — призывал фюрер, называя Mein Kampf устаревшим и обещая «исправить в нем ряд страниц»[1893]. (В отличие от Сталина, у которого имелись полезные идиоты, Гитлер не додумался до редактирования записей бесед.) Несколько дней спустя фюрер обратился к Арнольду Тойнби, философу и историку, находившемуся тогда в Берлине, с просьбой выступить перед Национал-социалистическим юридическим обществом. «Я хочу от Англии дружбы, а если вы, англичане, будете нашими друзьями, то сможете выставлять нам свои условия — включая, если угодно, и условия относительно Восточной Европы», — сказал он профессору Тойнби, который утверждал в прогнозе для британского министерства иностранных дел: «на любую реакцию с британской стороны… последует непропорционально мощная встречная реакция со стороны Гитлера»[1894]. Геринг, снова охотившийся в Польше (19–24 февраля), за обедом, который давал Бек, «от имени фюрера и канцлера» заявил, «что всякие слухи, будто бы Германия намеревается установить более тесные отношения с Советским Союзом, являются беспочвенными»[1895].

В Монголии 26 февраля Чойбалсан был назначен новым главой министерства внутренних дел (аналога НКВД) и вместе с Дэмидом получил звание маршала. (Четверть персонала монгольского министерства внутренних дел составляли советские граждане.) В тот же день в Токио молодые офицеры императорской японской армии совершили попытку переворота, намереваясь потребовать от императора увольнения своих соперников и назначения нового премьер-министра и кабинета с преобладанием военных. Они заняли центр Токио и убили двух бывших премьер-министров и ряд других высокопоставленных должностных лиц, однако им не удалось захватить ни действующего премьер-министра, ни императорский дворец. Император осудил заговорщиков, и 29 февраля те сдались[1896].

1 марта 1936 года Сталин дал интервью Рою Говарду, председателю газетного синдиката Scripps-Howard News, и, в отличие от прежних интервью, которые у него брали иностранцы, позволил опубликовать его в массовых газетах. Сталин отметил, что ситуация в Японии после недавнего путча остается неясной, однако подчеркнул, что «пока наибольшую активность проявляет дальневосточный очаг опасности», и сделал недвусмысленное публичное предупреждение: «В случае, если Япония решится напасть на Монгольскую Народную Республику, покушаясь на ее независимость, нам придется помочь». В ответ на слова Говарда о том, что, по заявлению итальянских фашистов и немецких нацистов, ключевую роль в созданных ими системах играет государство и что в СССР построен «государственный социализм», Сталин отверг и это выражение как «неточное», и любые подобные сопоставления: «Прежде всего потому, что частная собственность на фабрики и заводы, на землю, банки, транспорт и т. д. осталась там нетронутой, и поэтому капитализм остается в Германии и Италии во всей силе». Говард настойчиво поднимал тему мировой революции, на что Сталин ответил: «Таких планов и намерений у нас никогда не было». Говард привел ряд примеров. Сталин заявил, что «это является плодом недоразумения». «Трагическим недоразумением?» — спросил Говард. — «Нет, комическим. Или, пожалуй, трагикомическим», — ответил Сталин[1897].

Он сделал жест в адрес Рима, заявив Говарду, что вызвавшее всеобщее осуждение вторжение фашистской Италии в Абиссинию является всего лишь «эпизодом», но отметил, что, хотя Гитлер говорит о мире, «он не может обойтись без угроз» — это был первый недвусмысленный публичный упрек Сталина в адрес нацизма. К этому он добавил, что Германия способна вступить в альянс с Польшей или с прибалтийскими государствами ради нападения на СССР, так же как она в ходе Первой мировой войны напала на Россию[1898].

Гитлер был мастером смелых жестов. 7 марта 1936 года — через два дня после того, как интервью Сталина было опубликовано в «Правде» и «Известиях», — фюрер приказал войскам занять область на левом берегу Рейна, пограничную с Францией и демилитаризованную на неопределенный срок согласно Версальскому договору. Гитлер отчасти добился успеха в обхаживании Англии, заключив с ней военно-морской пакт, не означавший полного попустительства, к которому он стремился, но все же повлекший за собой некоторое дистанцирование Англии от Франции. Из его попыток вбить клин между Италией и Францией ничего не выходило — до тех пор, пока Муссолини не начал воплощать в жизнь свои давние замыслы по захвату Абиссинии, следствием чего стал раскол между Римом и западными державами. Правда, маневры Гитлера в отношении Польши способствовали заключению франко-советского пакта, но этот союз как будто бы только подвигнул СССР на новые попытки сближения с Германией. В вопросе об оккупации Рейнской области Гитлер преодолел сопротивление своего министерства иностранных дел и свои собственные колебания, как обычно, охватившие его в последнюю минуту[1899]. «Удача благоволит храбрым! — написал Геббельс в своем дневнике в день, когда Гитлер уведомил его о своем решении ввести войска в Рейнскую область. — Тот, кто не рискует, ничего не получает»[1900].

Британские должностные лица были возмущены: они сами были готовы предложить Германии ремилитаризацию, однако, как заявил кабинету Иден (09.03), «Гитлер лишил нас возможности сделать ему уступку, которая в противном случае была бы полезна для нас как предмет торга на общих переговорах с Германией, идея о начале которых находилась у нас на рассмотрении»[1901]. Лондон для проформы обратился в Лигу Наций (12 марта) и делал все для того, чтобы смягчить реакцию со стороны французов[1902]. Французским правящим кругам не хватало уверенности, чтобы в одиночку выступить против Германии[1903]. В демилитаризованную зону был введен лишь небольшой контингент возрождавшегося вермахта — видимо, чтобы не давать повода считать эти события полноценным вторжением. Одной-двух французских дивизий хватило бы для того, чтобы прогнать немецкие части из Рейнской области[1904]. Теперь же немецкая промышленность могла начать подготовку к войне, не опасаясь за безопасность Рейнской области и Рура. Франция испытала унижение. «За три этих года, — распинался Гитлер на поспешно созванном заседании нейтрализованного Рейхстага в здании Кролль-оперы, — Германия восстановила свое достоинство, вновь обрела веру, преодолела величайшие экономические сложности и наконец начала новый культурный подъем». Он сослался на недавно ратифицированный франко-советский союз как на оправдание ремилитаризации. «Может быть, уже завтра во Франции произойдет революция, — добавил он. — А в этом случае Париж станет не более чем филиалом Коминтерна»[1905].

По настоянию Франции Англия все же подписалась под дипломатической нотой, в которой подчеркивалось, что в случае нападения Германии на Францию генеральные штабы обеих этих западных держав вступят в переговоры, что не означало автоматической военной помощи, но все же было шагом в этом направлении[1906]. Сталин связал руки своим монгольским вассалам подписанным в Улан-Баторе (12 марта) Договором о дружбе и сотрудничестве, который формализовал уже навязанный Монголии десятилетний военный союз[1907]. Некоторые наблюдатели также ожидали, что действия Гитлера укрепят франко-советские связи, однако французские должностные лица сетовали на то, что Сталин больше стремится спровоцировать войну между Францией и Германией, чем наладить военное сотрудничество с Францией[1908].

Сталин просто не думал, что Франция в экономическом плане способна предложить что-либо хотя бы отдаленно сопоставимое с Германией. (Благодаря удачно внедренному шпиону Карлу Беренсу СССР получал чертежи разработок AEG, ведущей германской фирмы в области тяжелого электротехнического оборудования.) Кроме того, ремилитаризация Рейнланда указывала на то, что главной целью растущей германской военной мощи, возможно, являлся не СССР[1909]. Молотов дал в Москве большое интервью редактору влиятельной французской газеты Le Temps (19.03.1936), в котором утверждал, что Германия может начать войну — но на западе. Впрочем, он подтвердил, что франко-советский пакт остается в силе, и признал, что «среди определенной части советских людей» наблюдается непримиримая враждебность к нынешним правителям Германии, но неуклюже заявил, что «главное направление, определяющее политику Советской власти, считает возможным улучшение отношений между Германией и СССР», причем это относится даже к «гитлеровской Германии»[1910].

Харизматическая власть

Тогда же, 19 марта, в Кремле принимали грузинскую делегацию, и Молотов приветствовал ее по-грузински: «Амханагебо! (Бурные аплодисменты, переходящие в овации.)». Когда он напомнил, что именно Грузия дала стране Сталина, последовал «взрыв аплодисментов», который никак не прекращался[1911]. С 11 по 21 апреля в Большом кремлевском дворце проходил X съезд Комсомола. «Сталин на съезде еще не выступал», — описывал последний день работы съезда Константин Паустовский. «Просим Сталина, Сталина, Сталина!» — кричали участники съезда, стуча ногами. «И вот — свершилось! Из стены за столом президиума… внезапно и незаметно возник Сталин. Все вскочили. Яростно загремели аплодисменты. Сталин неторопливо подошел к столу, остановился и, сцепив руки на животе… смотрел на зал… Прежде всего меня поразило то обстоятельство, что он был мало похож на многотысячные свои приукрашенные портреты и парадные фотографии. Это был низкий, коренастый человек с тяжелым лицом, рыжеватый, с низким лбом и толстыми усами… Зал сотрясся от криков. Люди аплодировали, воздев руки над головой. Казалось, сейчас обрушится потолок. Сталин поднял руку. Сразу упала мертвая тишина. И в этой тишине Сталин отрывисто выкрикнул хрипловатым голосом с сильным грузинским акцентом: „Да здравствует советская молодежь!“»[1912].

Детский писатель Чуковский сидел ближе к президиуму (в шестом или седьмом ряду). «Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый, — записывал Чуковский в дневнике. — Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем». Чуковский тоже ощущал исходящую от него силу. «Никогда я не считал себя способным на такие чувства», — писал он[1913].

1 мая 1936 года на Красной площади состоялся грандиозный военный парад, а на следующий день экспрессивный Ворошилов снова сыграл роль знатока церемоний. «Товарищи, по древнему советскому обычаю предлагается наполнить бокалы», — сказал он в шумном зале Большого кремлевского дворца, открывая долгую череду тостов (за Сталина, Молотова, Калинина, Орджоникидзе, Кагановича). Перед каждым тостом Ворошилов со скрытой иронией прибегал к советскому жаргону: «Товарищи, я не сомневаюсь в вашей бдительности вообще, в данном же случае проверка необходима. Как у вас с бокалами дело обстоит?» (после чего все быстро наполняли бокалы). И так продолжалось до тех пор, пока Сталин, встав, не поднял тост за Ворошилова, а Молотов поднял тост за «великого Сталина», за которого все присутствовавшие в зале курсанты и офицеры выпили стоя[1914].

Красная армия за 1935–1936 годы получила ошеломляющее пополнение в виде 7800 танков, 4200 самолетов, 9600 артиллерийских орудий и 6,7 миллиона снарядов, а ее численность вскоре достигла 1,423 миллиона человек, сравнявшись с царской армией мирного времени. На советских весенних военных маневрах 1936 года роль главного врага опять досталась гитлеровской Германии, но учения показали, что заранее размещенных мощных сил на границе будет недостаточно: шансы на победу были бы сомнительными без предварительной оккупации независимых прибалтийских государств с целью перехватить стратегическую инициативу у Германии[1915]. Но Сталин не одобрял подобных агрессивных превентивных мер. В любом случае сомнительно, чтобы Красная армия была способна начать превентивную войну, хотя ее огромная численность и дислокация, казалось бы, давали ей такую возможность[1916]. Но такая война стала бы суровым испытанием для советских железных дорог, известных и внутри страны, и за границей как слабое место[1917]. Кроме того, избыточно стремительное и непоследовательное увеличение размеров вооруженных сил привело к резкой нехватке обученных младших офицеров[1918]. Сталин, в 1936 году девять раз принимавший Тухачевского в своем «Уголке», в том числе 3 апреля и 28 мая, в присутствии множества военачальников и сотрудников разведки передал под начало Тухачевскому, прежде отвечавшему за вооружения, реорганизованное Управление боевой подготовки[1919].

Шоры

4 мая советское посольство в Берлине давало банкет по случаю недавнего подписания нового скромного двустороннего торгового протокола. В нем не предусматривались новые займы — уже выделенный кредит в 200 миллионов марок так и не был до конца использован, — но вводился новый порядок оплаты краткосрочных счетов, устранявший ограничения валютного регулирования[1920]. Бессонов сообщил одному из сотрудников германского министерства иностранных дел о готовности советских властей сделать все необходимое для создания «предпосылок к (советско-германской) разрядке»[1921]. Начальником нового управления по сырью и конвертации валют, без которых перевооружение Германии было невозможно, Гитлер назначил Герберта Геринга[1922]. Неутомимый Канделаки сумел добиться встречи с ним (13 мая) при посредстве кузена начальника люфтваффе, во время которой дружественно настроенный Геринг обещал постараться и выполнить просьбу Канделаки о содействии в приобретении военной техники, а также выразил удовольствие недавним подписанием торгового протокола. Кроме того, Геринг уверял, что «отдает все свои силы восстановлению тесных контактов с Россией, в том числе и в политической сфере, и полагает, что наилучшим способом достигнуть этого станет интенсификация и расширение взаимных торговых отношений». Также он добавил: «Если господа из России столкнутся в Германии с проблемами или если у них возникнут затруднения при решении каких-либо вопросов, он самым дружественным образом приглашает их обращаться к нему в любое время. Он всегда готов принять их и содействовать им и словом, и делом»[1923]. На следующий день Шахт пытался отчасти дезавуировать слова Геринга, но Канделаки уже отбыл с докладом в Москву[1924]. Несколько дней спустя Геринг согласился с группой германских промышленников в отношении того, что деловые связи с Советским Союзов весьма важны, и обещал когда-нибудь поговорить об этом с Гитлером, «который, как известно, проявляет в этом вопросе недостаток дружелюбия»[1925].

Герингу не было нужно от Советского Союза ничего, кроме поставок сырья в рамках строго аполитичных торговых взаимоотношений, и он вел сложную игру. На следующий день после встречи с Канделаки он принял польского министра иностранных дел Бека и сообщил ему, что советский представитель добивался аудиенции, которой в итоге был удостоен, и что в ходе этой аудиенции Канделаки сделал «конкретное предложение о покупке в Германии нескольких военных кораблей и различного оружия. Советская делегация дала нам понять, что Сталин, в противоположность Литвинову, положительно относится к Германии». Геринг утверждал, что ознакомил с советскими предложениями «канцлера», который «решительно высказался против них». Именно это желали услышать поляки. Тем не менее Беку дали понять, что советско-германское сближение по крайней мере обсуждается. Тем самым Геринг подталкивал Варшаву к улучшению польско-германских отношений — на берлинских условиях, — одновременно продолжая саботировать возможное польско-советское сближение путем намеков на возможность совместных польско-германских военных действий в случае нападения Красной армии[1926].

Главной идеей фикс советского режима оставалась британская угроза. «Сила фашизма не в Берлине, сила фашизма не в Риме, — заявил в мае 1936 года глава советского государства Калинин, вторя Молотову, — сила фашизма в Лондоне и даже не в самом Лондоне, а в пяти лондонских банках»[1927]. Муссолини — разъяренный наложенными Лигой Наций санкциями за вторжение в Абиссинию — угрожал выйти из Лиги, но это не имело большого значения. Публично он все сильнее сближался с нацистской Германией[1928]. На поле боя Италия все-таки добилась победы, несмотря на маячившую какое-то время перспективу поражения, и в начале мая 1936 года император Хайле Селассие, не желая отрекаться от престола, бежал в изгнание. Италия объединила Абиссинию с Эритреей и Сомали, создав колонию Итальянская Восточная Африка, а король Виктор-Эммануил III был провозглашен императором. Муссолини осуждали как наихудшего из диктаторов, называя его «бешеным псом» или даже, как выразился в Англии Энтони Иден, «гангстером» — о Гитлере в Уайтхолле публично не говорили ничего подобного[1929]. Довольный Гитлер заявил британскому послу Фиппсу по поводу агрессии Муссолини в Абиссинии (14 мая): «При диктатуре нет ничего успешнее, чем успех»[1930]. Четыре дня спустя германский министр иностранных дел Константин фон Нейрат конфиденциально сообщил Уильяму Буллиту, назначенному американским послом в Берлин, что Германия рано или поздно аннексирует Австрию, и никто не сможет этому помешать[1931].

Триумф в культуре. Троцкисты

2 мая 1936 года состоялась премьера симфонической сказки Прокофьева «Петя и волк», сочиненной по заказу Центрального детского театра во главе с Натальей Сац — впервые она была исполнена в Московской филармонии и лишь затем передана в детский театр[1932]. Хотя советским функционерам так и не удалось заманить обратно таких добровольных изгнанников, как Игорь Стравинский и Сергей Рахманинов, они добились возвращения Прокофьева, жившего в Париже в окружении других светил эмиграции со своей женой-испанкой Линой Кодиной и их родившимися в Париже детьми. Он получил квартиру из четырех комнат в элитном конструктивистском здании (Земляной вал, 14) и сразу же принялся за выполнение множества заказов. Его никогда не тянуло ни к водевилям, ни к голливудским мюзиклам, и он усмотрел в публичном шельмовании Шостаковича надежду на то, что для его диатонических мелодий открывается большой простор, питая намерение стать виднейшей фигурой в сфере серьезной музыкальной культуры. Прокофьев недооценивал тяжелое бремя бюрократии (его произведения будут переписывать приемные комиссии, состоящие из второ- и третьесортных музыкальных талантов), но пока что переложение его «Пети и волка» для оркестра приводило в восторг юных слушателей[1933].

Александров, бывший ассистент Эйзенштейна, добился нового успеха: 23 мая 1936 года состоялась премьера его фильма «Цирк». Александров, который когда-то сам выступал в цирке, положил в основу своего фильма пьесу Ильфа и Петрова «Под куполом цирка», шедшую в Московском мюзик-холле. В «Цирке» отсутствовало анархическое фиглярство «Веселых ребят»: оператор фильма побывал в Голливуде с Шумяцким и принес оттуда американскую раскадровку и фирменное диснеевское соответствие между звуком и картинкой. «Цирк» следовал беспроигрышной голливудской формуле с превращением упорного неудачника в победителя. Главная героиня фильма — Марион Диксон (имя для нее было выбрано с оглядкой на Марлен Дитрих, а исполнительницей роли стала Любовь Орлова), артистка американского цирка, гастролирующего в СССР. Еще в США она родила сына от чернокожего возлюбленного и подверглась расовым гонениям; в Советском Союзе она влюбляется в русского циркового артиста Ивана и хочет соединить с ним свою жизнь. В ответ на это американский директор цирка угрожает рассказать всем, что у нее есть незаконнорожденный чернокожий ребенок, но московские зрители привечают малыша, и Марион остается в Москве с Иваном. Кульминацией фильма служит колыбельная, которую поют по очереди представители разных народов СССР. (Финальный стандартный поцелуй, характерный для американских комедий, но на этот раз между чернокожим мальчиком Джимми и маленькой белой девочкой был вырезан из фильма.) Дунаевский написал для фильма шесть запоминающихся песен, исполненных джаз-бандом Якова Скоморовского, включая чрезвычайно популярную, моментально врезающуюся в память «Песню о Родине» на слова Лебедева-Кумача («Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»). Последним номером фильма стал танец Орловой на верхушке слоистого сооружения, похожего на торт. За первые две недели показа «Цирка» в Москве его посмотрели миллион человек. Орлова объездила всю страну. В Челябинске ей преподнесли откованное на местном заводе поршневое кольцо с выгравированными на нем словами марша из «Веселых ребят» «Нам песня строить и жить помогает»[1934].

Премьера фильма «Партийный билет», поставленного Иваном Пырьевым, состоялась в Москве 7 апреля 1936 года. Действие фильма происходит в 1932 году, когда сибиряк Павел Курганов, сын кулака, поступает рабочим на московский завод. Став ударником, он соблазняет и берет в жены молодую женщину Анну Куликову, лояльную коммунистку, добившуюся больших успехов при работе на конвейере. Анна (которую с блеском играет Ада Войцик) не знает, что Павел (Андрей Абрикосов) убил комсомольского активиста и выдает себя за него, в то же время втайне работая на иностранную разведку, которая дала ему задание достать партийный билет для совершения диверсионных актов. Анна, несмотря на изначальную нехватку бдительности, за что ее осуждают партийные товарищи по работе, совместно со своим бывшим любимым разоблачает своего мужа как озлобленного кулака и врага. Урок: Павел, парень из крестьян, производил впечатление человека, достойного доверия, однако доверять нельзя никому. Самый опасный враг — враг с партбилетом[1935]. В первоначальном варианте сценария (написанном Екатериной Виноградской), называвшемся «Анна», Павел не был шпионом. С подачи Сталина сюжет был изменен[1936]. Партийные билеты, уже долгое время служившие в СССР признаком высокого статуса и позволявшие их обладателям присутствовать на закрытых собраниях, получать закрытую информацию и нести дополнительную ответственность, отныне могли поставить своих владельцев под удар.

Ягода прислал Сталину предложение расстрелять множество находившихся в заключении «троцкистов» в соответствии с антитеррористическим законом, принятым после убийства Кирова[1937]. Некоторые из них якобы имели «связи» с гестапо. Ягода сообщал, что у двоих арестованных троцкистов было найдено 13 номеров «Бюллетеня оппозиции» в чемодане, спрятанном в стене — свои экземпляры «Бюллетеня оппозиции» Сталин держал в шкафу, — а также экземпляр книги перебежчика Григория Беседовского «На путях к термидору». Также агенты НКВД нашли записную книжку с адресами — и аресты «троцкистов» продолжились[1938]. 20 мая 1936 года, «ввиду непрекращающейся контрреволюционной активности троцкистов, находящихся в ссылке и исключенных из ВКП(б)», Политбюро постановило отправить более 600 «троцкистов» в отдаленные исправительно-трудовые лагеря и расстрелять тех, кто был уличен в терроризме[1939]. 1 июня Ягода представил Сталину дополнительные показания о «троцкистско-зиновьевских организациях»[1940].

С 1 по 4 июня 1936 года прошел первый в том году пленум Центрального комитета. Он был посвящен сельскому хозяйству, скорому принятию новой конституции, а также апелляциям и восстановлению в партии тех, кто был исключен во время недавней кампании по проверке партбилетов (всего таких насчитывалось более 200 тысяч человек). В связи с серьезными финансовыми затруднениями Сталин снизил проценты по облигациям государственного займа, на которые подписывались простые граждане, с 8–10 до четырех процентов, а срок погашения был увеличен с 10 до 20 лет, и Сталин был вынужден сообщить об этом. Всего эти меры затронули около 50 миллионов граждан СССР, большинство из которых были вынуждены «подписываться» на облигации только под мощнейшим нажимом со стороны профсоюзных и партийных организаций. «Как вы прекрасно знаете, мы тратим пугающее количество средств на те статьи расходов, которые невозможно отложить, — заявил Сталин участникам пленума (3 июня), которым предстояло столкнуться у себя на местах с возмущением населения. — Много денег было потрачено и тратится на такие вещи, как строительство школ, зарплата учителям, городское благоустройство, ирригацию, производство лесопосадок в ряде районов страны… и строительство каналов. Деньги были потрачены на оборону и еще больше их будет истрачено в будущем… У нас до сих пор нет флота, и мы должны создать новый флот… Такое вот положение, товарищи»[1941].

Эти его слова не попали в печать. Впрочем, «Правда» обрушилась с критикой на партийных боссов областного уровня за «ошибки», совершенные в ходе партийной чистки[1942]. Ежов в своем докладе признавал, что далеко не все исключенные были врагами, но зловеще указывал: «Не следует думать, что враги, еще вчера состоявшие в партии, смирятся с исключением из нее и будут тихо дожидаться „лучших времен“». Сталин сделал несколько невнятных замечаний об упрощении процедуры апелляции и позволил вернуть партийный билет Енукидзе. Некоторые моменты, включая диалог Сталина с Ежовым о «троцкистско-зиновьевском блоке», не были зафиксированы даже в черновых материалах пленума[1943].

Во время пленума, через четыре дня после посещения могилы своего сына Максима на Новодевичьем кладбище, тяжело заболел Горький. «Были у вас в два часа ночи, — сообщали в короткой записке (10 июня) Сталин, Молотов и Ворошилов. — Пульс у вас, говорят, отличный (82, больше, меньше). Нам запретили эскулапы зайти к вам. Пришлось подчиниться. Привет от всех нас, большой привет»[1944]. Утром 18 июня Горький умер у себя на даче. Известие о смерти «великого русского писателя, гениального художника слова, беззаветного друга трудящихся, борца за победу коммунизма» зачитал по радио Левитан. Мозг Горького, извлеченный из его головы, его секретарь отвез в ведре в московский Институт мозга, где хранились мозги Ленина и Маяковского. Тело усопшего, лишенное мозга, в течение двух дней лежало в открытом гробу; проститься с мертвым писателем пришли полмиллиона человек. (Когда выразить почтение покойному явился Сталин, присутствующие разразились аплодисментами, и этот эпизод попал в кинохронику[1945].) 20 июня на похоронах с надгробным словом с трибуны мавзолея выступил Андре Жид, а также Алексей Толстой и Молотов. Роллан прислал телеграмму из Швейцарии, опубликованную в «Правде» (20.06): «Мне вспоминается его юношеский огонь, его сверкающий энтузиазм, когда он говорил о новом мире, в созидании которого он участвовал. Мне вспоминается его великая доброта, в глубине которой была скрыта печаль».

Прах Горького был захоронен в кремлевской стене. Честь поместить в стену урну Сталин предоставил Андрееву, своему аппаратчику, отвечавшему за культуру. Власти немедленно завладели архивом писателя (в первую очередь от него ожидал неприятных сюрпризов Ягода)[1946]. Ходили слухи об отравлении. В этом, в том числе, обвиняли бывшую любовницу Горького баронессу Муру Будберг, которая получила свою фамилию от мужа, эстонского аристократа, состояла в связи с Г. Уэллсом и, согласно некоторым теориям, была двойным британским и советским агентом. Однако главным подозреваемым, на которого указывали слухи, был Сталин[1947]. На самом деле 68-летний Горький был чрезвычайно болен, и его лечил целый отряд лучших врачей страны, поставивших ему верный диагноз[1948]. В ходе вскрытия у него был обнаружен бронхит, туберкулез и повреждение левого легкого. Писатель выкуривал почти три пачки папирос в день и нуждался в кислородной подушке. «Правда» называла в качестве причины смерти «сердечный приступ и паралич легких». Душевно Горький так и не оправился от безвременной смерти своего сына Максима[1949]. «Что привело вас к большевикам? — вспоминала в некрологе, опубликованном в эмигрантской прессе (26 июня), заданный когда-то Горькому вопрос издавна дружившая с ним Екатерина Кускова. — Вы помните, как я начинала читать с вами Маркса в Нижнем Новгороде, и вы предложили бросить этого „немецкого филистера“ в огонь?»[1950]

* * *

Марксистско-ленинский режим, выросший из крови и бурных фантазий 1929–1936 годов, испытывал на себе воздействие со стороны глобальных структурных сил, начиная от колебаний товарных цен и заканчивая новыми конструкциями танков, а также усилением влияния новой исторической конъюнктуры — эпохи массовых процессов. Самые мощные государства обеспечили себе и сохраняли великодержавный статус, овладев рядом современных атрибутов: массовым производством, массовым потреблением, массовой культурой, массовой политикой. Помимо могучих кораблей и самолетов, инженеров и опытных армейских офицеров, Англия также могла похвастаться политической системой с участием широких слоев населения, единой национальной культурой и высокой степенью сплоченности общества. Всем другим странам, претендующим на звание великой державы, приходилось обзаводиться своей собственной версией современного государства, опирающегося на массы, что придавало новый импульс и форму их геополитическому соперничеству. Это состязание шло не только между либеральными и нелиберальными режимами, но и между демократическими парламентскими странами — Англией, Францией и США, — равно как и между откровенно авторитарными режимами: фашистской Италией, нацистской Германией, императорской Японией и Советским Союзом. Все они либо должны были в том или ином отношении не уступать соперникам, либо рисковали стать колониями, подобно остальному миру. Вхождение в современность представляло собой не социальный, а геополитический процесс[1951].

Сталин насильственно проводил социалистическую модернизацию, руководя созданием экономики, основанной на массовом производстве, советской массовой культуры, единого общества и массовой политики без частной собственности[1952].

Этот переворот, дополнявший геополитику и идеологию, отражал издавна присущее России ощущение всемирно-исторической роли, сочетавшееся с глубокой неуверенностью и относительной слабостью по сравнению с европейскими державами. Этот разрыв издавна манил Россию на путь догоняющего заимствования западных технологий с целью защиты незападной идентичности страны: заимствовались не идеи о свободе и соответствующие институты, а промышленные технологии и механизмы управления ресурсами и населением — та сторона Просвещения, которая относилась к социальному манипулированию. Но пока Россия развивалась, Запад тоже не стоял на месте и становился более богатым, более передовым, более сильным. Тем не менее при Сталине советский режим ввозил и копировал западную технику и навыки за счет населения, подвергшегося лишениям, и создал огромную сухопутную армию и военно-воздушные силы, вызывавшие зависть у других держав — точно так же, как делала в свое время Российская империя[1953]. Сталин использовал государство для насильственной модернизации страны гораздо более радикальным и жестоким образом, чем его коронованные предшественники, из-за сочетания Первой мировой войны, расширившей масштабы применения насилия в политических целях, с антикапитализмом, невозможным без принуждения. Кроме того, благодаря Великой депрессии Сталин получил возможность заимствовать технологии с меньшей оглядкой на пожелания зарубежных партнеров[1954].

В Российской империи только сильные личности — Сергей Витте, Петр Столыпин — были способны навязать министерствам нечто вроде единой воли, в то же время стараясь внедрить лояльных себе людей на всех уровнях бюрократической системы, однако царь и его приспешники целенаправленно саботировали создание сильного центрального правительства, поскольку оно угрожало прерогативам самодержца. Столыпин, пожалуй, величайший государственный деятель в России, занимал должность премьер-министра, в то время как Сталин занимал должность верховного правителя, наподобие царя, и отдавал предпочтение сплоченному правительству[1955]. При содействии Молотова и других он добивался скоординированной работы намного более крупного аппарата. И если Столыпину в попытках легализации своей политики приходилось бороться с квазипарламентом, то у съезда Советов не имелось даже тех полномочий, которыми располагала царская Дума. Вообще говоря, Сталину нужно было получать согласие со стороны Политбюро. Но он либо манипулировал его членами, либо действовал без оглядки на них. В его распоряжении находились такие инструменты, о которых Столыпин не мог и мечтать: партийный аппарат, охватывавший всю страну, тайная полиция, далеко превосходившая царскую охранку в том, что касалось и численности персонала, и дозволенных методов, воодушевляющая идеология, нравственно оправдывавшая любые средства, и прирученный национализм наряду с наднациональной советской идентичностью, привязывавшей все народы бывшей Российской империи к режиму[1956].

Возможно, самое большое различие заключалось в том, что советский режим мобилизовал на свою поддержку массы населения. Макиавелли полагал, что государю следует ограничить или ликвидировать доступ к общественным пространствам — амфитеатрам и площадям, городским ратушам и залам, улицам и даже паркам, — но Сталин наводнил их людьми. Мощь его государства усиливали всевозможные массовые организации: партия и комсомол, армия и такие общественные организации, как «Осоавиахим», профсоюзы, занимавшиеся социальным обеспечением, — и все это складывалось во что-то вроде массового призывного общества[1957]. Кроме того, диктатор силой и лестью заставил служить государству и творческую интеллигенцию. Его режим активно использовал новое советское общество на всех уровнях идентичности и практик повседневной жизни, посредством которых люди становились частью системы[1958]. Население усваивало язык режима, его образ мысли и стили поведения. В свою очередь, новому советскому обществу были присущи различные чаяния, и Сталин проявлял внимание к уровню жизни, обеспечению потребительскими товарами, к развлечениям людей и к их чувству гордости. Казалось, что к середине 1930-х годов революция и сталинское руководство позволили великой стране занять свое законное место среди прочих держав, причем предполагалось, что она превосходит их и в нравственном, и в экономическом плане[1959]. «В Германии штыки не терроризируют людей, — похвалялся Гитлер весной 1936 года. — У нас правительство опирается на доверие всего народа… Меня никто не навязывал этому народу. Я вышел из народа, я остался с народом, и я вернулся к народу. Я горжусь тем, что не знаю в мире ни одного политика, который бы с большим правом, чем я, мог сказать, что он представляет свой народ»[1960]. Точно так же и Сталин той же весной 1936 года похвалялся в разговоре с Роем Говардом, что в СССР существует «подлинно народная система, сложившаяся в толще народа»[1961].

Сталин импровизировал на пути к воплощению современной авторитарной мечты: вовлечение масс в политику без наделения их властью. Динамичная массовая политика и заявленные чаяния авторитарных режимов заставили демократические великие державы Европы уйти в оборону. Особенно остро стояла дилемма во Франции. Опасаясь возрождавшейся немецкой мощи, она заключила пакт с коммунистическим СССР, но ее готовность к этому шагу основывалась именно на том, что к пакту не прилагалось военного соглашения, наряду с отчаянным желанием углубить сотрудничество с Англией, а также умиротворить Италию и добиться маргинализации французских коммунистов[1962]. В итоге Англия проявила желание дать на континенте те гарантии, которые во Франции считались краеугольным камнем, из сомнительных французских попыток задобрить обидчивого Муссолини ничего не выходило, а Французская коммунистическая партия становилась серьезной силой, весной 1936 года получив более 15 % голосов и 72 места в парламенте (по сравнению с 8 % и 10 местами четырьмя годами ранее). Все это подрывало и без того невысокую готовность Франции соблюдать договор с Москвой.

Не менее серьезная дилемма стояла и перед Сталиным. Подозревая империалистические Англию и Францию в намерении вдохнуть новую жизнь в антисоветский фронт и склонить соседей СССР к нападению на него, он старался нейтрализовать Польшу и привлечь на свою сторону Германию, с тем чтобы они не стали участницами пугавшей его антисоветской коалиции. На его восточном фланге Япония захватила советскую сферу влияния в Маньчжурии и оккупировала другие области на севере Китая, непосредственно угрожая советской территории. Все это побудило его сделать выбор в пользу откровенной милитаризации, членства в Лиге Наций, участия Коминтерна в антифашистском фронте и пактов о взаимной помощи с Францией и союзной ей Чехословакией. Однако Сталин, как и подданный царя, консерватор и германофил Петр Дурново, сомневался в мудрости такой ориентации. Он не оставлял попыток сближения с нацистской Германией с целью приобретения передовой техники, а также предотвращения широкой антисоветской коалиции. Впрочем, Гитлер все чаще называл Советский Союз в качестве своей главной мишени. Перед Сталиным стоял выбор: воспрепятствовать продвижению Германии и Японии к советским рубежам либо отклонить его в другую сторону посредством союза, предусматривающего жесткие военные обязательства; каким-то образом договориться (путем заключения пактов о ненападении); или же в одиночку воевать с Германией и Японией, причем, возможно, одновременно с обеими, получив кошмар войны на два фронта, с которым не приходилось сталкиваться царям[1963].

Кульминацией стародавних попыток России создать сильное государство, сравняться с вечно превосходящим Западом уже в который раз стало единовластное правление. Во главе страны встала удивительная личность — человек глубоких марксистско-ленинских убеждений и обладатель железной воли, при этом терзаемый гипотетическим «Завещанием» Ленина с призывами к его отставке, и внутренней оппозицией, не желавшей простить ему такое вопиющее деяние, как насильственная коллективизация и раскулачивание. За первую половину 1936 года было арестовано не менее 5 тысяч «троцкистов» и «зиновьевцев» (по сравнению с 631 за весь 1934 год). Еще до конца года это число достигло 23 279 человек[1964]. И это было только начало. Зацикленность на бывших оппозиционерах, и в первую очередь на Троцком, понемногу охватывала всю страну. Внешнеполитические дилеммы не были причиной этой охоты на ведьм, но они усугубляли ее. Было ли способно новое воплощение большевизма в лице Сталина дать ответ на суровые вызовы, поставленные историей перед Россией, которые наряду с антикапитализмом и эпохой масс породили и его, и его подражателей?

Загрузка...