Часть II. Террор как искусство властвовать

Поймут ли все это будущие поколения? Поймут ли они, что творится? Ужасно проходить через это.

Александра Коллонтай, посол СССР в Швеции, заметки, написанные на европейском курорте на листке почтовой бумаги из отеля, 25.03.1938[1965]

Джозеф Кэмпбелл в своей книге «Тысячеликий герой» дает косвенное истолкование того архетипа мировых мифов, который пропагандисты советского режима намного ранее использовали применительно к Сталину: скромное происхождение (человек из народа), призвание к великим делам во имя народа, демонстрация обособленности (борьба с драконами, то есть с партийной оппозицией), неудача на грани полного поражения (сопротивление коллективизации со стороны крестьян и партии), мистическое возвращение стойкости и мужества, вылившееся в триумфальную победу («съезд победителей», создание великой социалистической державы)[1966]. В то время как советские агиографы наперегонки рисовали Сталина именно таким скромным человеком из народа и орудием, решающим его судьбу, Берия вкушал плоды своих усилий изобразить его кавказским Лениным. Этот портрет, несмотря на всю его вопиющую фальшь, передавал зацикленность Сталина на угрозах, отсутствующую у кэмпбелловского архетипа, но вместе с тем и архетипичную преданность Сталина своей трансцендентальной миссии — нести в мир высшее благо. Воплощение социалистической мечты десятилетиями казалось несбыточным делом. Однако в 1917 году, после отречения царя от престола, решение российского Временного правительства продолжить войну (подобно тому как принятое Германской империей решение начать подводную войну спровоцировало вступление США в войну, благодаря чему сложился новый баланс сил) изменило ход мировой истории. Отныне социализм не сводился только к горам брошюр, песням, демонстрациям, митингам и расколам, найдя воплощение в целой стране.

Придя к власти, социализм привел к распуханию государства и уничтожил не только «буржуазию», но и мелкий бизнес, семейное крестьянское хозяйство и кустаря[1967]. Все это шокировало социалистов-неленинцев, которые надеялись покончить с эксплуатацией и отчуждением и прорваться к социал-демократии, но при этом не желали расставаться с классовым подходом. Эти марксисты отвергали Советский Союз, видя в нем не социализм, а его извращение и возлагая за это вину то на Россию, то на Ленина, то на Сталина. В конце концов, Маркс никогда не проповедовал массовые убийства, а только свободу. Нигде он не писал, что социализм — это колхозы, созданные посредством насилия со стороны тайной полиции, массовая депортация людей в ледяные пустыни и ужасающий голод[1968]. Само собой, Маркс утверждал, что наемный труд означает «наемное рабство», частный капитал — «эксплуатацию» и «отчуждение», рынок — «хаос», поэтому, чтобы прийти к непреходящему изобилию и свободе, необходимо «преодолеть» капитализм. Трагедия началась, когда был придуман «капитализм» как таковой[1969]. После того как источником зла были названы рынки и частная собственность, заклейменные в этом качестве, неизбежным следствием стала этатизация. Немногие из социалистов пришли к мучительному осознанию того, что в отсутствие рынков и частной собственности не может быть и свободы, но их осуждали как отступников. Усугубляя трагедию левых, традиционные консерваторы совершили огромную ошибку, приведя к власти фашистов и нацистов — в немалой степени из-за угрозы со стороны левых и непреклонного убеждения в иллюзорности разногласий между социалистами, исповедовавшими антикапиталистические демократические взгляды, и ленинцами. И в довершение несчастья социал-демократы и коммунисты вступили в ожесточенную гражданскую войну за голоса рабочих.

Гегель, давая знаменитое определение истории как «бойни», не имел понятия, о чем он говорит, но все же был прав. Отчасти так произошло из-за влияния, оказанного на марксистов опасными идеями Гегеля: софистикой, известной как диалектика, идолопоклонством перед государством, теорией об историческом «прогрессе», движущей силой которого являются «необходимые» действия великих людей[1970].

Как могли бы сказать вдохновлявшиеся Гегелем марксисты (и как уже в 1904 году предсказывал Троцкий), не было никакой случайностью то, что во главе однопартийной системы, которая, исходя из классового анализа, отказывала политической оппозиции в легитимности, встал лидер-одиночка[1971]. Не было случайностью и то, что этим лидером оказался Сталин, воинствующий коммунист и в то же время беспринципный интриган, идеолог и оппортунист (ленинское сочетание терминов), который, подобно своему наставнику, обладал гигантской силой воли, являвшейся предпосылкой для ликвидации капитализма, невозможной без немыслимого кровопролития[1972]. Сталин не мог похвастаться тем, что все ему давалось без труда. Ему приходилось быть неутомимым борцом — и он был им. Кроме того, он взвалил на себя колоссальное бремя, так как, хотя ему принесло неисчислимые блага покровительство Ленина, впоследствии он никак не мог избавиться от унижения в виде исходившего якобы от Ленина призыва к его снятию, бросавшегося ему в лицо соперниками и служившего источником пересудов для всей партии. Сталин заявил о себе как о лидере, обладавшем острой политической проницательностью и в высшей степени лично обиженном. Коллективизация, которую он решительно довел до завершения, невзирая на голод, спровоцировала критику со стороны партийцев: Сырцов говорил о фиктивном коллективном руководстве, Рютин нападал на аморальную сталинскую диктатуру — лишь утвердив Сталина в чувстве правоты и усилив его обиду. В какой-то степени власть выявляет черты личности ее носителей. Однако последствия того, что Сталин обладал и распоряжался властью, не ограниченной ни законом, ни конституционными сдержками — властью над жизнью и смертью миллионов, — были неисчислимыми. Наряду с природой большевизма неизгладимый след на личности Сталина также оставила подчиненная его режиму страна — Россия с ее запутанной историей и геополитической ситуацией, с ее представлениями о своей исторической миссии и обидами, которым придала новый импульс и форму зацикленность социализма на капиталистическом окружении.

Без Сталина не было бы никакого социализма, а без социализма не было бы Сталина[1973]. При этом его демонические наклонности, лишь усугубленные опытом подобного правления в подобной стране, никогда не создавали препятствий для его способности функционировать на высочайшем уровне. В медицинском плане он по-прежнему страдал от частых гриппов и лихорадок, желудочных недомоганий, проблем с зубами и острой боли в суставах, но он оказался достаточно крепким для того, чтобы реально править шестой частью поверхности суши. Он обладал поразительной работоспособностью и неутомимым стремлением вдаваться в детали[1974]. Он получал 100 или даже 200 документов в день, порой весьма объемистых, и читал многие из них, нередко до конца, оставляя на них свои замечания и указания[1975]. Он инициировал или одобрил бесчисленные кадровые назначения, привлекал подручных к бесконечным кампаниям, присутствовал на всевозможных съездах и церемониях, неся бремя руководства, прилежно отслеживал публичные и частные заявления культурных деятелей, редактировал романы и пьесы, смотрел фильмы перед их выходом на широкий экран. Он корпел над мощным потоком разведывательных донесений и объемистых протоколов допросов предполагаемых шпионов, вредителей, контрреволюционеров, предателей. Он писал и переписывал тексты указов, газетные передовицы и собственные речи, питая уверенность в своих способностях. Он очень редко делал грамматические ошибки в текстах на русском, своем втором языке, но писал доступно, прибегая к риторическим вопросам, крылатым выражениям, перечислениям[1976]. Дураками были те, кто принимал его за дурака.

«Правда» внушала советским гражданам мысль об их долге перед государством и лично перед Сталиным, объявляя все, что у них было — пищу, одежду, образование, развлечения, — подарками («Спасибо товарищу Сталину!»[1977]). В киножурналах он представал воплощением мудрого вождя, очень киногеничного в своем узнаваемом кителе. «В своих выступлениях Сталин был безапелляционен, но прост, — вспоминал сохранявший ему верность писатель Константин Симонов (г. р. 1915). — С людьми (это мы иногда видели в кинохронике) держался просто. Одевался просто, одинаково. В нем не чувствовалось ничего показного, никаких внешних претензий на величие или избранность. И это соответствовало нашим представлениям о том, каким должен быть человек, стоящий во главе партии. В итоге Сталин был все это вкупе: все эти ощущения, все эти реальные и дорисованные нами положительные черты руководителя партии и государства»[1978]. Культ Сталина насаждался целенаправленно — приобретая характер гонки вооружений по мере того, как его адепты старались превзойти друг друга в восхвалениях вождя, — но он не носил искусственного характера[1979]. Если Гитлер, несмотря на чуб, падавший ему на лоб, почти смехотворные усики и привычку постоянно грызть ногти, был способен держать свою страну в подчинении, то причина этого скрывалась как минимум не только в талантах фюрера, но и в немецком народе. Сталин тоже отличался жутковатым магнетизмом, проистекавшим из его способности служить олицетворением социалистической современности и мощи Советского государства, вдохновлять людей и признавать их чаяния. Сила культа заключалась в том, что это был культ не только Сталина, но и их самих[1980].

* * *

Антикапиталистический эксперимент Сталина при трезвом рассмотрении походил на обширный лагерь преднамеренно содержавшихся в нужде рабочих, закабаленных крестьян и рабов, трудившихся на благо непризнанной элиты[1981]. Однако Советский Союз был сказочной страной. Спутником голода, арестов, ссылок, расстрелов, лагерей, цензуры и закрытых границ был неизменный оптимизм[1982]. В киножурналах со Сталиным также фигурировали дымящие трубы — граждане СССР научились распознавать заводы страны по их виду и по названиям, — танки и бомбардировщики, гигантские ледоколы, процветающие колхозы, дружба народов и энергичные, марширующие, улыбающиеся массы: витрина современности, прогресса, социализма. Многие советские жители — особенно молодежь, но не только она одна, — стремились к трансцендентальным целям и в круговерти амбиций, фанатизма и приспособленчества с готовностью переносили трудности, находя источник самореализации и даже освобождения в подчинении государству, ведущему борьбу во имя социальной справедливости, изобилия и мира. Непрерывные требования публичных изъявлений лояльности влекли за собой риск ответного притворства и угрюмого подчинения. Однако заявленные цели несли в себе возможность сопричастности. Многие смирялись с насилием и жестокостью как с вещами, неизбежными при построении нового мира, и с готовностью впитывали пропаганду. Смириться с противоречиями и успокоить совесть помогали трансцендентальные истины марксизма-ленинизма и личный пример «товарища Сталина». Люди этой эпохи, стремившиеся к светлому будущему, искавшие шанса стать частью чего-то большего, чем они сами, получали искомое[1983]. «Самая крохотная рыбка, — восторгалась одна женщина в своем дневнике, — способна расшевелить океанские глубины»[1984].

В СССР в это время, казавшееся самой героической эпохой в истории, входило во взрослую жизнь целое поколение, становясь обладателем навыков, образования, квартир — строя социализм и живя в нем. Вокруг громоздились новые или полностью реконструированные заводы, чьи производственные достижения ежедневно восхвалялись в СМИ. Голод остался в прошлом, карточную систему отменили. За 1934–1936 годы страна, увеличивавшая капиталовложения, достигла относительных успехов в экономике[1985]. Разумеется, они сопровождались грандиозным расточительством, но почти весь остальной мир все еще не оправился от последствий Великой депрессии. Кроме того, советский режим отчасти отказался от чрезвычайщины и сократил масштабы внесудебных и судебных расправ. И все же советская страна не чувствовала твердой почвы под ногами. Русский ученый Иван Павлов делал опыт: кормил собаку (у которой при этом выделялась слюна) и одновременно звонил в колокольчик. Проделав такое много раз, Павлов переставал давать собаке корм, но звонил в колокольчик — и у собаки все равно выделялась слюна. Павлов приучил собаку реагировать на звон так, словно тот был вкусом и запахом пищи. Точно такой же условный рефлекс выработался и у советского населения: роль «колокольчика», в который звонили власти, играли слова про «капиталистическое окружение», и население, услышав их, реагировало на них страхом перед иностранным вторжением и войной[1986].

Тем не менее жители СССР оказались не готовы к грозе, разразившейся в момент триумфа, начиная с 1936 года. Даже по сталинским стандартам масштабы бойни превосходили всякое воображение[1987]. До этого больше всего людей в СССР было казнено в 1930 году (20 201 человек), в период раскулачивания. В 1934–1936 годах, когда проводились массовые репрессии из-за убийства Кирова, органы НКВД докладывали об аресте 529 434 человек, включая 290 479 за контрреволюционные преступления, и о расстреле 4402 из их числа. Но уже в 1937–1938 годах органами НКВД было арестовано 1 575 259 человек (в том числе 87 % за политические преступления) и расстреляно 681 692 человека (при этом численность трудоспособного населения страны составляла около 100 миллионов человек). Из-за того что неизвестное число людей, приговоренных к заключению, в реальности было расстреляно, а многие другие умерли во время следствия или пересылки и не были учтены в статистике казней, общая численность тех, кто в 1937–1938 годах погиб непосредственно от рук советской тайной полиции, скорее всего, приближается к 830 тысячам[1988].

Эти цифры никогда не предавались огласке, и по этой причине почти никто не был в состоянии оценить полный масштаб происходящего. Непонятными оставались и причины этих событий. Во многих отраслях промышленности не выполнялись производственные планы, а плохой урожай 1936 года привел к появлению хлебных очередей, однако людей не покидало представление об успехах индустриализации, вышедшей на мировой уровень, и стабилизации колхозной системы. (Даже в частном порядке представители режима не выказывали особой озабоченности экономической ситуацией[1989].) Как и при любом авторитарном режиме, в стране сохранялось значительное народное недовольство, но оно не возрастало и ни в коем случае не угрожало режиму[1990]. Советское общество отличалось поразительно ничтожной открытой политической оппозицией какого-либо рода. Не существовало никакой возможности возникновения каких-либо реальных организаций, независимых от режима, не говоря уже о его свержении, — к нему могли бы привести исключительно военное поражение и оккупация. Правда, угроза такой войны, да еще и на два фронта — на западе (с Германией) и на востоке (с Японией) — серьезно давала о себе знать в 1937–1938 годах, но она и до этого присутствовала в течение ряда лет, не приведя к внутреннему кровопролитию хоть сколько-нибудь сопоставимых масштабов. Собственно говоря, 1937 и 1938 годы в самом деле принесли с собой массовую гибель людей, которую уже давно ждали со страхом, — но ее причиной была вовсе не война. Никакого иностранного нападения не было[1991]. Перед страной не стояло никаких угроз — ни социальных, ни экономических, ни политических, — так же как ничто не угрожало легитимности или стабильности режима и не было никакого кризиса. Но затем внезапно на страну обрушился тотальный кризис.

* * *

В науке сложился целый ряд подходов к загадке «Большого террора». Отправной точкой остается работа Роберта Конквеста, который и дал этим событиям такое название (1968, 1990): в ней за десятки лет до того, как были рассекречены архивы, однозначно была показана ключевая роль, сыгранная Сталиным. Впрочем, Конквест всерьез и не пытался дать какое-либо объяснение (он более или менее исходил из предположения, что коммунистический режим и лично Сталин неизбежно пришли бы к массовому террору в стремлении ко все большей власти)[1992]. Александр Гершенкрон в рецензии на «Большой террор» Конквеста цитировал его аргумент о том, что «природа чисток в конечном счете проистекает из личных и политических побуждений Сталина», а затем отмечал, что всем диктаторам свойственно стремление укреплять свою власть и что любая современная диктатура, «не опирающаяся ни на старинную традицию (или тесный союз с какой-либо традиционной силой, такой как церковь), ни на активное содействие подданных, вынуждена непрерывно искать оправдания для своего существования в сфере власти». От диктатуры Сталина тоже следовало ожидать, что она будет насаждать «постоянное состояние стресса, отыскивая врагов внутри страны и за рубежом и (или) ставя перед населением грандиозные задачи, едва ли осуществимые в отсутствие диктатуры», а также «образ харизматического диктатора», «утопическую цель, тщательно отодвигаемую в отдаленное будущее» и «запрет на любые посторонние ценности, подкрепляемый угрозами и репрессивными мерами»[1993].

С подачи Сталина в стране в эпических масштабах претворялся в жизнь проверенный временем авторитарный рецепт сфабрикованных заговоров с участием внутренних и внешних «врагов», однако в случае СССР различие заключалось не только в масштабах[1994]. Рой Медведев, автор другого фундаментального труда на тему террора (1971, 1989), попытался отделить Сталина от священной фигуры Ленина и изображал первого традиционным тираном, но и он аналогичным образом утверждал, что Сталин мотивировался «жаждой власти, безграничными амбициями», как будто бы все тираны расправляются со своими собственными элитами не только в таких же масштабах, но и вытягивая из них признания в фантастических преступлениях, которых они не совершали[1995]. Троцкий считал, что за действиями Сталина стояли зависть и мелочность, в то время как его биограф Роберт Такер усматривал стремление к славе и величию. Как выразился Моше Левин, параноидальный «Сталин фактически стал системой, и по этой причине его личность приобрела „системное измерение“»: сформулировано удачно, но это не объяснение[1996]. Хироаки Куромия проницательно разбирает хладнокровную логику, которой руководствовался Сталин применительно к своим противникам и врагам, в то время как Эрик ван Ри показывает, что Сталин был верным последователем марксизма-ленинизма, а Арфон Рис видит в нем сочетание революционера и Макиавелли[1997]. Впрочем, все эти идеи не претендовали на то, чтобы объяснить страшные события 1937–1938 годов. «В сталинском терроре скрывается элемент откровенного абсурда, не поддающийся объяснениям», — в конце концов был вынужден признать Адам Улам[1998].

Немало исследователей делали упор не на намерениях, а на хронической дисфункциональности политической системы, как будто примеру Сталина следуют все авторитарные режимы — которым в немалой степени присуща дисфункциональность[1999]. Гитлер в нацистской Германии преследовал евреев (составлявших менее 1 % населения), коммунистов и социал-демократов, в то время как Сталин в СССР расправлялся с широкими слоями собственной, лояльной к нему элиты. Вообще говоря, большинство жертв составляли простые советские люди, но зачем режим уничтожил колоссальное число лояльных функционеров? Был ли способен Гитлер, если бы у него имелось такое желание, в массовом порядке отправить за решетку или казнить немецких фабрикантов и помещиков, а также почти всех нацистских провинциальных гауляйтеров и их подручных, причем несколько раз подряд? Мог ли он ликвидировать весь штат центральных нацистских министерств, тысячи офицеров вермахта — включая почти все верховное командование, — а также дипломатический корпус Рейха, его шпионов, виднейших деятелей культуры и руководство нацистских партий всего мира (если бы такие партии существовали)? Мог ли Гитлер в придачу к этому сильно проредить ряды гестапо, причем одновременно с тем, как оно осуществляло это массовое кровопролитие? И можно ли было заявить немецкому народу — и смог бы немецкий народ поверить, — что едва ли не все, пришедшие к власти в ходе нацистской революции, оказались иностранными агентами и диверсантами?[2000] В этом отношении коммунизм резко выделяется даже среди прочих идейных диктатур.

Возможность массового террора 1936–1938 годов с участием широких слоев населения обеспечили некоторые особенности советской системы. Наличие обширного полицейского аппарата, способного запустить в действие конвейер арестов и приговоров, было условием необходимым, но недостаточным. Еще более важным было существование дублирующей административную систему Коммунистической партии, имевшей свои отделения во всех учреждениях страны, что позволяло вести охоту на еретиков, а также идеологии, практики классовой войны и конспиративного modus operandi, сделавших возможными массовые убийства во имя подтверждения особой задачи, стоявшей перед партией, и очищения ее рядов. Все это опиралось на воинственную природу советской некапиталистической индустриализации и коллективизации, с которыми связывался рост числа врагов, на созданную режимом цензуру (жесткий контроль над информацией и прилежное насаждение определенного образа мыслей), на массовое недовольство новой элитой, которой в теории не было места при социализме, и на массовую преданность великому начинанию, строительству социализма, во имя которого и осуществлялся террор[2001]. Механизмами вовлечения масс в террор являлись партийные собрания, митинги на заводах, в колхозах и совхозах, но в первую очередь письменные доносы, донесения осведомителей и полученные на допросах признания. Вместе с тем нельзя сказать, чтобы это кровопролитие само себя порождало или само себя поддерживало. Полномочия Советского государства проводились в жизнь миллионами людей — а не только формальными кадрами административного аппарата, — но под руководством одного-единственного человека.

Имел ли Сталин основания опасаться за свою власть? Он построил социализм, совершив то, что казалось неосуществимым даже его верным сторонникам. Его личный авторитет был таким прочным, что, как мы увидим, в августе 1936 года он мог снова покинуть столицу более чем на два месяца, отправившись проводить отпуск в Сочи. Никто не передавал из рук в руки текстов, повторявших гневные инвективы Рютина. Никто в ближайшем окружении Сталина не претендовал на то, чтобы встать с ним наравне. Тем не менее ему было ясно, что его «безграничная власть» оставалась поразительно шаткой. Он был верховным вождем благодаря тому, что стоял во главе партии и вдобавок прославлялся как «Ленин сегодня»[2002]. Однако члены Политбюро с решающим голосом имели право предложить другую кандидатуру на должность генерального секретаря партии, и эта рекомендация была бы передана для формальной ратификации на первый пленум Центрального Комитета, выбранного на недавнем партийном съезде. Таким образом, Сталин был диктатором лишь условно. Прежде его фракция шла за ним в огонь и в воду. Но что, если бы девять обладателей решающего голоса — Молотов, Каганович, Ворошилов, Орджоникидзе, Калинин, Андреев, Косиор, Микоян и Чубарь — отказали ему в поддержке? Даже если бы Сталин оставался уверен в их покорности, подобно всем диктаторам он стремился превратить свою диктатуру в деспотизм[2003]. Для тех, кто входил во фракцию его верных сторонников, которой Сталин давно и явно гордился, это означало, что будет сломлена их воля. В этом и заключалась главная мотивация к фантастическому террору 1936–1938 годов.

И все же одни только соображения личной власти не объясняют ни поступков Сталина, ни террора. Несомненно, он яростно стремился к власти — ради дела, которое в его сознании было равнозначно его единоличному правлению, — но он не раз рисковал своей властью, тоже ради дела, и порой вел себя вызывающе в тех случаях, когда ради укрепления своей власти следовало проявлять осторожность. Временами он не мог быть уверен в том, какой путь ведет к укреплению власти. В его глазах террор представлял собой один из способов править страной, один из аспектов искусства властвовать.

Сталин был лжецом, хамелеоном, с легкостью менявшим позицию и нередко говорившим собеседникам то, что они хотели от него услышать. Однако он в большей степени, чем какой-либо другой скрытный диктатор, за исключением, возможно, лишь Гитлера, регулярно объяснял свои поступки. Обо всем, что сделал Сталин в 1936–1938 годах, он до этого толковал годами. Кое-что он говорил только приватным образом, например, когда требовал от монгольской делегации привлечь лам к суду не только как контрреволюционеров, но и как шпионов Японии, враждебной Монголии, поскольку в случае войны ламы могли стать предателями. Впрочем, публично Сталин утверждал, что строит социализм вопреки усилиям всевозможных непримиримых классовых врагов, что классовая борьба обостряется, по мере того как страна движется к полной победе социализма, что наиболее опасны враги с партбилетами, поскольку они могут тайно внедриться в самое сердце системы, что противники коллективизации хотели восстановления капитализма, что все иностранцы — шпионы, что зиновьевцы, троцкисты и правые уклонисты связаны и друг с другом, и с военными, что правые хотели свергнуть его в ходе путча, создать марионеточное правительство, уступить врагам ряд советских территорий и превратить остаток СССР в колонию Германии или Японии (а может быть, Польши или Румынии?), что враги в отчаянии прибегают к неприкрытому террору, что большие начальники менее ценны, чем низшие слои, что следует выдвигать и воспитывать в духе марксизма-ленинизма легионы новых людей («советскую интеллигенцию»), что неизбежна новая империалистическая война, что Советский Союз должен избежать удара со стороны антисоветского блока, что стране нужно стать великой державой и обзавестись вооруженными силами, не уступающими тем, которые имеются у империалистов, что новая империалистическая война создаст условия для распространения социализма, так же как предыдущая империалистическая война создала условия для русской революции, что весь империалистический строй держится на Англии, что Гитлер — умный вождь и что Троцкий и его мнимые сторонники представляют собой самую дьявольскую угрозу социализму и Советскому государству[2004]. Эти заявления складывались в жуткое логичное целое, а Сталин обладал неограниченной властью, для того чтобы руководствоваться ими в своих действиях.

Глава 6. Над обрывом[2005]

[Дело Испании] не есть частное дело испанцев, а — общее дело всего передового и прогрессивного человечества.

Сталин, открытая телеграмма Хосе Диасу, опубликована в «Правде» за 16.10.1936, а также в Mundo Obrero 17.10.1936

Сталин ведет борьбу в совершенно иной плоскости. Он стремится бить не по идеям противника, а по его черепу.

Троцкий, дневниковая запись, сделанная по пути в Мексику на норвежском танкере 30.12.1936[2006]

Сталин, 14 августа 1936 года отправившись в Сочи, пробыл на юге до 25 октября. Начиная с 1930 года (включая и данный отпуск) его отлучки из Москвы в среднем достигали 78 дней в году. Дача в Сочи находилась не в самом городе, а на извилистой дороге, примерно в миле от берега Черного моря. К северу лежал Сочи, к югу — Мацеста с ее серными ваннами (а еще дальше, уже в Абхазии, — Гагра и Сухум). В этом первозданном месте пахло соснами и соленым морем, а на участке, помимо собственно дачи, находились домики для гостей, теннисный корт (которым пользовалась Надя), отдельная бильярдная, а вокруг размещались отряды НКВД. Главная дача представляла собой бесхитростное деревянное сооружение с открытой верандой, которую очень любил Сталин. Целебные серные воды Мацесты теперь подавались по трубам прямо на дачу, устраняя необходимость в поездках на источник. Персонал и охрана обставили дачу традиционными пианолами и граммофонами, однако Сталин в отпуске не бездельничал. Во время отлучки из столицы в 1930 году он перекроил структуру советского правительства, а в следующем году реорганизовал внешнеполитическое ведомство. Но еще более судьбоносным оказался южный отпуск 1936 года, во время которого Сталин еще сильнее радикализировал свою борьбу с троцкистами, организовав самый неистовый политический процесс из проведенных на тот момент, и поставил на дыбы международную политику военной интервенцией на Пиренейском полуострове.

Испания была единственной крупной европейской страной, не участвовавшей в Первой мировой войне, а Вторая Испанская Республика, созданная в апреле 1931 года, не поддавалась авторитарной тенденции, охватившей материк. В том же году, после громкой победы Радикальной республиканской партии на муниципальных выборах, король Альфонсо XIII, находившийся у власти с момента своего рождения в 1886 году, бежал за границу (без формального отречения), и это бегство, обнадежив рабочих и крестьян страны, напугало имущие классы и церковный истеблишмент. Однако республиканским властям удалось провести лишь скромную земельную реформу, в то время как немногие очаги промышленности в Испании по-прежнему задыхались в тисках депрессии. Треть населения страны не умела ни читать, ни писать, а более половины маленьких испанцев не имели доступа к образованию. В испанском парламенте — Кортесах — бушевали несдерживаемые, непримиримые эмоции: «за» и «против» церкви и армии, за и против социализма. Военный переворот в августе 1932 года не удался из-за забастовок. Его не поддержали многие военные, но он подтвердил, что высшее офицерство нелояльно к республике. Испанский электорат, в 1931 году поддержавший левых, в 1933-м резко переметнулся на сторону правых, изменив и им 18 февраля 1936 года, когда коалиция левых сил, известная как Народный фронт, взяла верх над правящей коалицией правых партий (Национальный фронт). Благодаря особенностям избирательного законодательства Народный фронт, несмотря на победу, одержанную с большим трудом, получил решительное большинство в парламенте — 264 места (162 досталось левым республиканцам и независимым, 88 — социалистам, 14 — коммунистам) против 156 мест у правых и 54 мест у центристов (включая множество каталонцев и басков)[2007]. Более того, Народный фронт в основном составляли представители рабочих партий, однако ни социалисты, ни коммунисты, ни анархисты не получили портфелей в правительстве. В то же время баски на севере и каталонцы на северо-востоке страны добивались автономии, а у центрального правительства не имелось надежных управленческих кадров на местах. К тому же ему решительно предъявлялись непомерные требования по части социальных реформ. Свой вклад в нестабильность вносили и некоторые электоральные махинации в пользу Народного фронта. Еще сильнее общество возбуждали сенсационные истории о «красной резне» священников и помещиков, агрессивные действия толп и сельские волнения. По всем этим причинам в стране множились антиправительственные заговоры[2008].

Итогом стала ожесточенная гражданская война, в ходе которой из 25-миллионного населения страны 1,7 миллиона человек было призвано в ряды республиканской армии, 1,2 миллиона — под знамена националистов; всего же почти за три года войны, причиной которой были классовые конфликты, вера, региональный сепаратизм и вопрос власти, на полях сражений пало до 200 тысяч человек. До 49 тысяч человек было убито в республиканской зоне, где с подачи или при потворстве левых толпа убивала «реакционеров» и «фашистов». Сколько гражданских лиц погибло из-за бомбардировок республиканских городов националистами, неизвестно (возможно, до 10 тысяч), однако националисты, проводя целенаправленную стратегию террора против гражданского населения, без суда казнили около 130 тысяч человек[2009]. За тот же период в СССР было казнено или погибло в ходе репрессий до 1 миллиона человек при общем населении почти в 170 миллионов. Однако все заговоры в Советском Союзе были вымыслом.

По мнению некоторых исследователей, события в Испании стали толчком к террору, развязанному Сталиным в стране в 1936–1938 годах, или по меньшей мере радикализировали его, причем сам этот террор изображается пусть как крайне чрезмерная, но все же искренняя попытка искоренить предполагаемых реальных и потенциальных диверсантов, затаившихся в ожидании внешней агрессии[2010]. Однако Сталин еще в 1935 году решил вновь поднять дело об убийстве Кирова, следствием чего стала новая волна арестов «троцкистов» по всей стране. 29 июня 1936 года — еще до каких-либо намеков на грядущие события в Испании — Ягода докладывал Сталину, Молотову и Ежову об «очень важных» показаниях, полученных в ходе допросов от арестованных «троцкистов»: Ефима Дрейцера, бывшего телохранителя Троцкого, Ричарда Пикеля, бывшего главы секретариата Зиновьева, и Исаака Эстермана. Сталин ознакомил с этим докладом Политбюро[2011]. В Москве велась лихорадочная подготовка к показательному процессу над этими и другими «троцкистами». Испания сыграла в массовом кровопролитии, устроенном Сталиным, роль не столько причины, сколько дополнительного обоснования[2012].

В течение лета и начала осени 1936 года советский вождь не выступал с речами и даже не появлялся на публике. Он сидел на веранде в Сочи, читая пачки упорядоченных секретных документов, затем диктовал своим помощникам, находившимся при нем на черноморском побережье, телеграммы, которые поступали к шифровальщикам и отправлялись Кагановичу в Москву. Каганович, не закончивший даже начальной школы и писавший по-русски с ошибками, в свою очередь переписывал приказания Сталина как указы Политбюро и рассылал их в зашифрованном виде десяткам тысяч партийных комитетов, существовавших во всех местах и на всех предприятиях Советского Союза, а также в большинстве колхозов и совхозов. Генеральный секретарь Коминтерна Димитров делал то же самое применительно ко всем коммунистическим партиям мира. Далее по всей Евразии и за ее пределами проходили тщательно срежиссированные массовые митинги, на которых заранее назначенные ораторы призывали к казням еще до того, как были вынесены приговоры, а прочие присутствующие поднимали руки в знак согласия. Советская печать, шагая в ногу с идеологией, исчерпывающим образом освещала эти митинги для читателей из тысяч городов и десятков тысяч сел, тем самым подхлестывая всеобщую истерию. Возможности сталинского режима — опиравшегося на телеграф, горстку помощников, аппарат коммунистической партии, тайную полицию, армию и мечту о лучшем мире, — поражали воображение.

Сидя на своем утесе над Черным морем в 850 милях от Москвы, Сталин после долгих колебаний также принял решение вмешаться в испанскую гражданскую войну[2013]. Он обошелся без каких-либо стратегических анализов всех «за» и «против» и формальных политических дискуссий[2014]. Судя по всему, он едва ли с кем-либо консультировался. Молотов, глава правительства, сам был в отпуске (с 27 июля по 1 сентября 1936 года). Микоян находился в США (с августа по сентябрь), где изучал пищевую промышленность, взяв с собой более 600 тысяч долларов для приобретения образцов оборудования[2015]. В те дни, когда прорабатывались конкретные моменты, связанные с интервенцией, в отпуске находился и Орджоникидзе, глава тяжелой промышленности (5.09–5.11)[2016]. Вообще говоря, Каганович находился в Москве и часто контактировал с Сочи (называя Сталина «нашим родителем»). Также в столице находился Ворошилов, поддерживавший связь со Сталиным по ВЧ (высокочастотному телефону) и при помощи шифрованных телеграмм. Однако решение о вмешательстве в испанские дела, так же как и принятое ранее решение вновь открыть дело Кирова и начать подготовку к большому процессу над троцкистами, было принято Сталиным единолично. Далее мы разберемся с этим, включая и установленные им ограничения[2017]. Испания получила от СССР большое количество передовой военной техники, однако число советских военнослужащих, находившихся в Испании, никогда не превышало примерно 700, причем две трети из их числа занимали невысокие должности: летчиков, водителей танков, механиков. Внимание Сталина было привлечено не к Испании, а к Троцкому, включая и то внимание, которое тот уделял Испании.

Сталин, никогда не питая оптимизма в отношении революции за рубежом, тем не менее утверждал, что ее ключевым ингредиентом является война, без которой не обойтись Испании, и превратил ее в проверку свой геополитической теории. Кроме того, вопрос революции в Испании обострил и его соперничество со своим давним врагом. Вскоре после бегства короля Альфонсо Троцкий обратился к советскому Политбюро с непрошеным письмом (от 27.04.1931), в котором указывал, что судьба «революции» в Испании зависит от того, будет ли там создана боеспособная и влиятельная коммунистическая партия. Кроме того, он предупреждал, что поражение рабочих и крестьян «почти автоматически приведет к установлению в Испании настоящего фашизма, в стиле Муссолини». Сталин ознакомил с этим письмом свое ближнее окружение, сделав приписку: «Думаю, что господина Троцкого, этого пахана и меньшевистского шарлатана, следовало бы огреть по голове через ИККИ [Исполком Коминтерна]. Пусть знает свое место»[2018].

Колониальные приключения

Англия в 1904 году пошла на уступку французским амбициям в Марокко на условии, что более слабая Испания сохранит за собой контроль над марокканской территорией, расположенной напротив принадлежавшего англичанам Гибралтара, который играл ключевую роль в обеспечении британского господства в Средиземном море. Франсиско Франко Баамонде, прибыв в 1912 году в Испанское Марокко, стал одним из основателей созданного там Испанского легиона. (Его соперником, французским командующим в Северной Африке, был Филипп Петен.) Франко, такой же провинциал, как Сталин и Гитлер, вырос в испанской Галисии, где он впитывал прагматизм и подвергался издевательствам со стороны отца. Он был низкорослым (1 м 64 см — на два дюйма ниже Сталина и на три ниже Гитлера) и очень худощавым человеком, получив прозвище «Серильито» («Спичечка»). В 14-летнем возрасте, не попав в Военно-морскую академию, Франко поступил в пехотную академию, которую окончил в 1910 году 251-м из выпуска в 312 человек. Впрочем, вскоре после этого он стал самым молодым в Испании капитаном, майором, полковником, а затем и генералом (первым в своем выпуске) благодаря своим подвигам в колониальном Марокко. В 1916 году Франко получил пулю в нижнюю часть живота — доля дюйма в любую сторону, и он бы умер, подобно большинству солдат, раненных в Африке в живот. Тем не менее после десяти лет безжалостной борьбы с повстанцами он добился капитуляции марокканского правителя, благодаря чему в 33-летнем возрасте получил генеральский чин, став самым молодым генералом в истории испанской армии и самым молодым генералом на тот момент в Европе. «Годы, проведенные в Африке, живут во мне с неописуемой силой, — говорил он впоследствии редактору газеты. — Именно там родилась возможность спасти Великую Испанию»[2019].

Человек, возродивший величие Испании, не умел выступать на публике, будучи обладателем писклявого голоса. В Марокко он проникся презрением к испанским левым, которые, по его мнению, не сумели оценить великих колониальных начинаний[2020]. В 1935 году Франко был назначен начальником штаба в Мадриде, а в феврале 1936 года, когда выборы привели к победе Народного фронта, генерал в частном разговоре назвал его троянским конем, призванным протащить в Испанию коммунизм, и предложил свою помощь потерпевшему поражение премьер-министру из правых в том случае, если тот решит аннулировать итоги голосования[2021]. Гражданский президент республики почуял неладное и перевел Франко на Канарские острова, лежащие у атлантического побережья Африки. Испанские военные в самом деле замышляли путч. Однако Франко подтвердил свое участие в нем лишь накануне их выступления, и то выражал неуверенность в его результатах. Главным среди заговорщиков был генерал Эмилио Мола, родившийся на Кубе (когда та еще была испанским владением). 48-летний Мола, заподозренный в путчистских замыслах, незадолго до этого был переведен в маленький гарнизон в глубинке. Его главным сообщником был 64-летний генерал Хосе Санхурхо, который вместе примерно с 15 тысячами испанцев (по большей части монархистов и консерваторов) жил в Португалии, найдя пристанище при диктатуре Антониу ди Оливейра Салазара. Тот проигнорировал просьбы испанского правительства не допустить возвращения Санхурхо в Испанию, однако 20 июля генерал, вылетев на родину, погиб в авиакатастрофе — похоже, перегрузив свой маленький самолет багажом с одеждой[2022]. В результате неожиданной смерти Санхурхо главным партнером и конкурентом Молы оказался 43-летний Франко. Как предупреждал Санхурхо, не в силах забыть того, что во время его путча 1932 года Франко остался в стороне, «Франко не станет брать на себя никаких обязательств; он будет вечно оставаться в тени, будучи ловкачом [cuco[2023].

Франко, зафрахтовав британский самолет, перебрался с острова Гран-Канария в Марокко, где встал во главе отборного испанского войска — безжалостной Африканской армии (5 тысяч человек из испанского Иностранного легиона, 17 тысяч марокканцев и 17 тысяч испанских призывников)[2024]. 17 июля они приняли участие в скоординированном мятеже. Однако в самой Испании под знамена националистов встала лишь примерно половина Территориальной армии — около 60 тысяч бойцов. Гарнизоны главных промышленных городов — Мадрида, Барселоны, Валенсии, Бильбао — отказались участвовать в мятеже. Тем не менее заговорщики не признали поражения. Мола возглавил силы мятежных националистов на севере, Франко — на юге. Опыт жизни в колониях приносит самые разные плоды: Ганди отправился в Южную Африку и вернулся в Британскую Индию с идеей Национального конгресса и мирного протеста; Франко вывез из Испанского Марокко готовность к жестоким антиповстанческим действиям. Вместе с Молой он взял на вооружение кровавые политические чистки (limpieza), применявшиеся Франко в колониальной войне с Марокко, — только на этот раз он обратил их против соотечественников-испанцев[2025]. С тем чтобы вынудить республиканцев к капитуляции, войска националистов практиковали групповые изнасилования женщин, после чего ходили строем, повесив на штыки женские трусики. Многим женщинам наголо брили головы и силой вливали им в рот слабительное — касторку, — чтобы те ходили под себя, когда их гнали по улицам. Мужчин же поначалу просто расстреливали, особенно если находили у них профсоюзные билеты. В то же время Франко был одержим мыслями о гипотетическом международном заговоре масонов, евреев и коммунистов.

В последний раз на территории Испании велись крупномасштабные военные действия во время вторжения Бонапарта. Сейчас же каталонцы воспользовались мятежом военных, чтобы поднять восстание против власти Мадрида, и тем самым ослабили ряды республиканцев. В Барселоне, провозглашенной столицей Каталонского женералитата, новая Единая социалистическая партия Каталонии наперегонки с анархистами вооружала рабочих, поднимая их на сопротивление, в то время как республиканское правительство в Мадриде не спешило раздавать рабочим оружие. Эти новые силы привели к радикализации внутренней политики — тому исходу, который был призван предотвратить военный путч. Рабочие отряды захватывали заводы, а крестьяне создавали коллективные хозяйства либо перераспределяли землю между собой[2026]. Но самым большим сюрпризом стало то, что, несмотря на слабость как Испанской фаланги — правой партии, вдохновлявшейся примером фашистов, — так и Коммунистической партии (в июле 1936 года в рядах каждой из них состояло менее 30 тысяч человек), Испания превратилась в арену международной борьбы между фашизмом и коммунизмом[2027].

Великодержавные махинации

Испания и СССР были далеки друг от друга (в первой половине 1936 года на СССР приходилось 0,9 % испанской торговли)[2028]. Испанская Республика поддерживала нормальные дипломатические отношения почти со всеми странами мира, за исключением Советского Союза, и казалось, что путч едва ли изменит это положение[2029]. Естественным партнером Испании могла бы стать Франция, особенно после того, как в июне 1936 года в Париже было сформировано правительство Народного фронта во главе с Леоном Блюмом с участием как социалистов, так и коммунистов. Испанское правительство Народного фронта обратилось к французскому Народному фронту с просьбой о военной помощи уже к 18 июля, и поначалу Блюм дал положительный ответ, однако благодаря профранкистски настроенным сотрудникам испанского посольства в Париже об этой просьбе узнала французская правая печать, которая развернула яростную кампанию против Блюма (не только социалиста, но и еврея). Более того, посетив Лондон, Блюм выяснил, что Англия выступает против помощи выборному испанскому правительству[2030]. Англия многим рисковала: на ее долю приходилось 40 % всех зарубежных инвестиций в Испанию, включая горнорудный концерн «Рио-Тинто». Однако премьер-министр Стэнли Болдуин старался не брать на себя новые международные обязательства, с учетом расходов на содержание империи, и не желал невольно содействовать установлению коммунистической власти в Испании[2031]. Его позицию разделяло даже большинство членов Лейбористской партии и профсоюзных боссов[2032]. В то же время многие британские католики восхищались программой, заявленной генералом Франко; на его сторону в основном встал и британский бизнес. И потому Блюм 25 июля дал задний ход и согласился присоединиться к британской политике «невмешательства». Надежда была на то, что их примеру последуют и Германия с Италией[2033].

Однако испанские путчисты воззвали к Гитлеру и Муссолини. Франко, не имевший военно-воздушных сил, был отрезан от материка, но немцы остались глухи к его просьбам. Тогда он задействовал второй вариант: немецких экспатриатов в Испанском Марокко. Некий неприметный немец, директор по продажам в фирме, торгующей кухонным оборудованием, и член Нацистской партии за рубежом, решив продемонстрировать собственную значимость и влияние своей молодой организации, отправил эмиссаров Франко в Берлин, посредством нацистских каналов организовав их визит к заместителю фюрера Рудольфу Гессу, проводившему выходные в своем загородном поместье. 25 июля Гесс, один из немногих людей, обращавшихся к Гитлеру на «ты», принял испанцев и позвонил Гитлеру, который отправился на летний Вагнеровский фестиваль. Гесс отправил испанцев и марокканских нацистов на машине в Байройт, и те, после того как окончился спектакль «Зигфрид», лично вручили Гитлеру просьбу Франко о военной помощи в резиденции семейства Вагнеров. Фюрер, до начала путча не выказывавший заинтересованности в его поддержке, как будто бы пребывал в нерешительности — его собственная программа перевооружения была далека от завершения, — однако он разразился монологом и довел себя до кипения. («Если Испания в самом деле станет коммунистической, Франция в ее нынешнем положении со временем тоже будет большевизирована, и тогда Германии конец».) В тот же день он дал обещание поддержать Франко в его борьбе с «международной еврейской штаб-квартирой революции в Москве»[2034]. Гитлер совещался только с находившимися при нем подручными и принял решение вопреки их возражениям[2035]. «Мы немного залезем в Испанию, — записывал в своем дневнике Геббельс. — Неясно. Кто знает, для чего все это»[2036].

В тот вечер Гитлер как будто бы пребывал в прекрасном настроении: операция по помощи Испании получила название «Волшебный огонь». (Под музыку с таким названием Зигфрид шел через пламя, чтобы освободить Брунгильду.) Фюрер даже отправил в Испанию вдвое больше транспортных самолетов Ю-52, чем просил Франко. Тот в итоге и так бы переправил свои войска на материк, несмотря на морскую блокаду, осуществлявшуюся республиканцами, однако помощь со стороны нацистов ускорила переброску, ввергла республиканцев в уныние и укрепила позиции Франко по отношению к Моле. Кроме того, Франко 22 июля 1936 года обратился за поддержкой и к Италии, и новый итальянский министр иностранных дел граф Галеаццо Чиано (зять Муссолини) немедленно ответил согласием. Ранее итальянский дуче высмеивал Испанскую Республику, называя ее «не революцией, а плагиатом», и выплачивал небольшое содержание вождю испанского аналога фашистской партии, давая уклончивые обещания оказать поддержку любым будущим путчистам[2037]. Сейчас же, ободренный сообщениями о британском попустительстве и параличе Франции, он решил направить в Испанию существенную военную помощь без каких-либо консультаций со своими собственными военными. Параллельно экспансии, развернутой дуче в Абиссинии, он мечтал о большой итальянской средиземноморской империи, созданной за счет Франции при содействии со стороны дружественного правительства в Испании. Кроме того, он насмехался над Леоном Блюмом как над «евреем, не обладающим даром пророчества»[2038]. Испанские события еще больше сблизили Италию с Германией.

В то же время они привели дальнейшему отдалению Франции от Советского Союза. Французские генералы опасались того, что какая-либо военная поддержка испанскому Народному фронту может спровоцировать общеевропейскую войну, в которой, как они считали, переоценивая военную мощь Германии, Францию будет ожидать неудача[2039]. В более широком плане французские правящие круги рассматривали опору на СССР в противостоянии с нацистской Германией как провокацию по отношению к Берлину и видели в ней угрозу идеологической заразы. «В случае поражения, — отмечал в частном разговоре французский министр иностранных дел, — Францию ожидает нацификация. Если же она одержит победу, то вместе со всей Европой она вследствие уничтожения германской мощи будет вынуждена склониться перед непреодолимым напором славянского мира, вооруженного огнеметом коммунизма»[2040].

Фабрикация «Объединенного центра»

Органы НКВД во главе с Ягодой открыли охоту на «троцкистов», включая и тех, что находились в отдаленных лагерях ГУЛАГа. 19 июня 1936 года — опять же задолго до испанского путча — Ягода и Вышинский направили Сталину список из 82 людей, обвиняемых в «связях» с террористами, с рекомендацией рассмотреть их дела в военной коллегии и приговорить к расстрелу. В этот список входили и Зиновьев с Каменевым. Сталин приказал Ежову совместно с НКВД начать подготовку процесса объединенного троцкистско-зиновьевского «центра»[2041]. 15 июля Ягода разослал всем оперработникам НКВД секретный циркуляр, в котором жестко обвинял начальников управлений НКВД в некоторых регионах в «оппортунистическом благодушии, самоуспокоенности, забвении старых чекистских традиций и бездеятельности» (то есть в неспособности выявить «троцкистов»)[2042]. Сталин настаивал на громком публичном процессе, освещаемом в прямом эфире, и Ежов принял меры к тому, чтобы арестованных допросили снова и выбили у них показания о «едином центре». Зиновьев наивно писал из тюрьмы письма Сталину с униженными просьбами о прощении; Каменев пытался отмежеваться от Зиновьева[2043]. В середине июля оба они были привезены из тюрем на Урале в Москву. Ежов участвовал в их допросах и взывал к их революционному патриотизму, утверждая, что силы международного троцкизма в сговоре с Германией и Японией угрожают Советскому Союзу, и потому их признание требуется для дела революции.

Зиновьев обещал во всем сознаться, если Сталин лично пообещает пощадить его. Каменев не поддавался. («Перед вами Термидор в чистом виде», — сказал он на допросе.) Им обоим устроили встречу с «Политбюро», на которую явились только Сталин и Ворошилов[2044]. Насколько известно, Сталин льстил им, называя их товарищами, верными ленинцами и утверждая, что их сотрудничество нужно для победы над Троцким[2045]. Не менее значимым было и полученное Каменевым сообщение, что его сын находится под следствием. В итоге Каменев и Зиновьев все же начали давать показания о своем невозможном сговоре с Троцким[2046]. 23 июля 1936 года Яков Агранов, который совместно с Ежовым вел первое расследование о причастности «зиновьевцев» к делу Кирова, лично допросил заново уже арестованного Дрейцера (его объявили «главой» подпольной «троцкистской» организации) и Пикеля, добившись от них требуемых «показаний» о деятельности «объединенного центра»[2047]. 26 июля по приказу Сталина агенты НКВД взяли Сокольникова, который когда-то вместе с Зиновьевым и Каменевым выступал против абсолютной власти Сталина в качестве генерального секретаря. В ночь с 27 на 28 июля органы НКВД арестовали бывшую жену Юрия Пятакова, первого заместителя Орджоникидзе в наркомате тяжелой промышленности. Антитроцкистская кампания Сталина набрала ход еще до событий в Испании.

Попытки обуздать революцию

Не имея в Мадриде посла, Сталин не получал почти никаких сведений о том, что там происходит, за исключением донесений, поступавших по каналам Коминтерна[2048]. 23 июля 1936 года на заседании Исполкома Коминтерна Димитров подчеркивал значение испанского конфликта в плане сплочения международных сил под флагом глобального народного фронта и просил Сталина высказаться по поводу проекта тезисов[2049]. Сталин написал «правильно» на обращенном к Испанской коммунистической партии требовании Димитрова проявлять сдержанность; 24 июля испанским коммунистам в Мадрид был отправлен секретный приказ «не забегать вперед», то есть вместо того, чтобы стремиться к диктатуре пролетариата, ограничиться поддержкой «буржуазно-демократической республики». Димитров допускал, что, «когда наши позиции усилятся, мы сможем двигаться дальше»[2050]. К 25 июля нацисты и итальянские фашисты уже размахивали пугалом «большевизма» в Испании, оправдывая поддержку путчистов. В тот же день, после того как Блюм взял назад свое обещание поддержать Испанскую Республику, испанский премьер-министр в письме советскому послу в Париже выразил желание своего правительства закупить в СССР большое количество вооружений[2051]. Ответа он не получил. В итальянском донесении из Москвы от 27 июля отмечалось «замешательство» советского руководства в связи с испанскими событиями и делалось предположение, что оно будет соблюдать «благоразумный нейтралитет»[2052].

Сталин в эти дни не принимал Димитрова. Литвинов, недавно отпраздновавший свое 60-летие и награжденный орденом Ленина, призывал Сталина поддерживать франко-англо-советскую «солидарность» и не оказывать военной помощи осажденной Испанской Республике. Наркому иностранных дел наконец удалось встретиться с диктатором 28 июля (Молотов и Ворошилов отсутствовали) (после этого Сталин больше никого не принимал в своем кремлевском кабинете до 7 августа)[2053]. Стратегия антифашистского народного фронта (Димитров) и концепция «коллективной безопасности» (Литвинов), прежде считавшиеся дополнявшими друг друга, из-за позиции, занятой Францией, оказались в глубоком взаимном конфликте.

Исполком Коминтерна также обсуждал вопрос Китая — он намеревался обуздать китайских коммунистов, которые не следовали коминтерновской политике сотрудничества с Чан Кайши против японцев[2054]. Великий поход кончился тем, что Мао прибыл в Яньань на северо-западе Китая, где коммунисты создали свое мини-государство. Националистическое (гоминьдановское) правительство Чан Кайши, расположенное в Нанкине, стремилось изолировать красных, и эта задача была поручена Чжан Сюэляну, изгнанному японцами из Маньчжурии. Его база находилась в Сиане, в 200 милях к северу от Мао, и у него в подчинении находились крупные силы, возможно, достигавшие 300 тысяч человек. Лишь в конце июня или начале июля 1936 года, после почти двухлетнего перерыва, была восстановлена радиосвязь между Москвой и китайскими коммунистами, укрывшимися в отдаленной местности, и китайские товарищи запросили у Коминтерна по 3 миллиона долларов в месяц на покрытие военных расходов и помощь в организации денежных поступлений от китайской диаспоры, а также пожелали, чтобы через Синьцзян или Монголию им были присланы советские самолеты, артиллерия, зенитные орудия, винтовки, пулеметы и понтоны[2055]. Однако 23 июля Димитров на заседании Коминтерна указывал, что «задача в Китае состоит теперь не в расширении советских районов и расширении Красной армии, а… в том, чтобы… добиться объединения подавляющего большинства китайского народа против японских захватчиков». Цель заключалась в завершении «буржуазно-демократической революции», хотя со временем «в процессе этой борьбы придет момент массовой организованной борьбы уже за советскую власть»[2056].

Четыре дня спустя Димитров отправил проект директив китайским коммунистам Сталину, который не сразу вернул его. Между тем адресованное испанским коммунистам указание Коминтерна забыть о революции прибыло как раз в тот момент, когда Испанская Республика начала разваливаться. Люди освобождали заключенных из тюрем, уничтожали судебные архивы, отказывались платить за аренду земли и осуществляли коллективизацию предприятий. Ни умеренные испанские социалисты, ни испанские коммунисты были не в состоянии сдержать рабочих, крестьян и анархистов в республиканской зоне, особенно в Каталонии, где за три лихорадочных месяца было коллективизировано 70 % промышленности. «Первые впечатления: вооруженные рабочие с винтовками за плечами, но в гражданской одежде, — отмечал Франц Боркенау, австрийский писатель, вышедший из Германской коммунистической партии в знак протеста против сталинского правления и отправившийся в Испанию. — И вообще никакой „буржуазии“!»[2057]

Оставаясь в стороне, пока левый Народный фронт и народная революция в Испании погибали из-за «фашистской» военной агрессии, Москва рисковала своим престижем. Где-то между 27 и 29 июля 1936 года руководитель Испанской коммунистической партии отправил подробный зашифрованный ответ на вопросы Коминтерна о «соотношении сил», который Димитров немедленно передал Сталину. «Неприятель имеет то преимущество, что у него много шпионов в лагере правительства, — говорилось в донесении из Испании. — Несмотря на все это, если будет получена от Франции затребованная помощь в отношении самолетов и амуниции, неприятель будет уничтожен»[2058]. Готов ли был Сталин закрыть собой амбразуру? В Испании вопреки его приказам разгоралась настоящая левая революция, при том что к революции, нарушая приказы, стремились и китайские коммунисты. Эту ситуацию делал еще более нетерпимой тот факт, что Сталина на левом фланге самым очевидным образом обошел Троцкий.

Троцкий бросает вызов

Сталин испытывал по отношению к Троцкому глубокую, бурную, слепую и дикую ненависть; помимо этого, он боялся Троцкого так, как не боялся больше никого другого. За Троцким силами НКВД уже давно велась почти непрерывная слежка, сперва на острове в Турции, а затем во Франции. НКВД знал о том, что антисоветский эмигрантский Русский общевоинский союз в 1934 году замышлял убить Троцкого, или сам стоял за этими планами, однако дилетантский подход к делу не привел ни к чему, кроме взаимных обвинений[2059]. В 1935 году Троцкий принял предложение о предоставлении убежища, полученное от нового норвежского лейбористского правительства, и вместе с женой поселился у журналиста, художника и парламентария Конрада Кнудсена в Осло, где у НКВД почти не имелось ресурсов[2060]. Однако старший сын Троцкого Лев Седов, нервный центр международного троцкизма (что бы тот собой ни представлял), остался в Париже, где советская тайная полиция пустила крепкие корни. Этнический болгарин Борис Атанасов (г. р. 1902), известный как Афанасьев, убийца и похититель, заведовавший инфильтрацией в эмигрантские круги, получил задачу проникнуть в парижские операции Троцкого.

Афанасьеву попался невероятно ценный агент: Марк (Мордка) Зборовский (г. р. 1908), родившийся в еврейской семье в царской России и после революции вернувшийся в Польшу, где он в итоге вступил в Польскую компартию. После ареста и недолгого пребывания в тюрьме Зборовский бежал в Берлин, а затем в Гренобль, где учился в университете; около 1933 года он был завербован НКВД в Париже[2061]. Зборовский дружил с женой Седова, которая рекомендовала его своему мужу на должность секретаря. «В настоящее время источник встречается с сыном чуть ли не каждый день», — сообщал куратор Зборовского из тайной полиции в Москву, которая отвечала: «Мы предостерегаем, чтобы он не перегнул палки и этим самым не разрушил бы все наши планы в этой разработке»[2062]. Агентам НКВД удалось установить подслушивающие устройства на телефонах в квартирах Седова и его сотрудников. Кроме того, Зборовский получил доступ к секретным спискам доверенных сторонников Троцкого со всего мира и переписке с ними, что позволило НКВД составить соответствующую картотеку. Зборовский, известный Седову как Этьен, бегло говоривший по-русски в чисто французском окружении, заведовал перепиской Седова и участвовал в редактировании русскоязычного «Бюллетеня оппозиции», издававшегося Троцким. Таким образом, Сталин мог читать не только переписку Троцкого, но и черновики его статей — порой еще до того, как они были изданы[2063].

Впрочем, осведомленность в отношении того, что будет издавать Троцкий, никак не способствовала борьбе с ним. Благодаря событиям в Испании Троцкий получил новую отличную платформу для очередных нападок на Сталина — как контрреволюционера, не желающего поддерживать не теоретическую, а настоящую революцию, на которую обрушился прямой удар «фашизма». 30 июля Троцкий с глубоким возмущением писал, что вожди испанского Народного фронта, «сдерживая народную революцию», «обрекают рабочих и крестьян на то, что они прольют в десять раз больше собственной крови на гражданской войне. И в довершение всего эти господа собираются снова разоружить рабочих после победы и заставить их уважать священные законы частной собственности»[2064]. К тому моменту самолеты нацистской Германии не только перебросили africanistas Франко в европейскую Испанию, но и начали обстреливать Мадрид. В тот же день, 30 июля, два из двенадцати средних бомбардировщиков «Савойя-Маркетти», составлявших первую итальянскую эскадрилью, отправленную с Сардинии в Марокко на помощь испанским мятежникам, совершили аварийную посадку во французском Алжире, после чего итальянское вмешательство перестало быть тайной[2065]. «Фашисты» захватили инициативу. Более того, развал Испанской Республики мог привести к тому, что вакуум будет заполнен кем-то еще. Перед Сталиным как будто бы замаячила перспектива победы троцкизма в Испании, где Троцкий был популярен. Угроза того, что троцкисты реально окопаются в реальной стране, должна была подействовать на Сталина так же, как пресловутая красная тряпка на быка[2066].

Дилемма диктатора

Члены ближайшего окружения Сталина пытались как-то ограничить последствия его возвращения к делу об убийстве Кирова, расходившиеся подобно кругам на воде. В «Правде» еще 2 июня 1936 года была опубликована речь Павла Постышева, кандидата в члены Политбюро и партийного босса Киевской области, который упрекал украинских функционеров за неоправданные репрессии; пять дней спустя в передовице «Правды» («Урок Донбасса») указывалось, что план по добыче угля на Украине был сорван не из-за вредительства, а из-за погони за трудовыми рекордами, а также необоснованных гонений на инженеров[2067]. К этой теме часто обращался и Орджоникидзе. «Какие там саботажники! — вызывающе восклицал он на многодневном заседании совета при наркомате тяжелой промышленности 25 июня. — За 19 лет существования советской власти мы… выпустили 100 с лишним тысяч инженеров и такое же количество техников. Если все они, а также и старые инженеры, которых мы перевоспитали, оказались в 1936 году саботажниками, то поздравьте себя с таким успехом. Какие там саботажники! Не саботажники, а хорошие люди — наши сыновья, наши братья, наши товарищи… Умирать будут на фронтах за советскую власть, если это потребуется… [Это] Не саботаж (это чушь), — а некомпетентность». Воодушевленное выступление Орджоникидзе вызвало «бурные и продолжительные аплодисменты»[2068].

Орджоникидзе работал по много часов в день с феноменальным напряжением, которое было тяжелой нагрузкой для его слабого сердца. (Однажды из-за учащенного сердцебиения он потерял сознание в своем кабинете, и его помощники вызвали к нему врача из кремлевской больницы.) Кроме того, у него была только одна почка. По слухам, его жена Зинаида была сложным человеком, что усугубляло его проблемы[2069]. 29 июня, в разгар заседания совета при наркомате тяжелой промышленности, то, что нарком нездоров, стало ясно для всех. К Орджоникидзе выписали заграничного врача[2070]. Как бы то ни было, главным фактором, усугублявшим его состояние, был его старый друг, такой же грузин, который безжалостно и неустанно гнул линию «вредительства». Также и Каганович не мог понять, зачем арестовывать и расстреливать безусловно лояльных людей. Он защищал главных украинских функционеров от сталинского гнева еще со времен голода. Но в то же время он слишком хорошо знал Сталина. В начале июля 1936 года диктатор послал Кагановичу, проводившему тогда отпуск в Кисловодске, протоколы «допросов» Дрейцера и Пикеля, и тот уловил прозрачный намек. «Хотя и раньше было ясно, но они со всеми подробностями раскрывают истинное бандитское лицо убийц и провокаторов — Троцкого, Зиновьева, Каменева, — отвечал он Сталину 6 июля. — Теперь уже абсолютно ясно, что главным вдохновителем этой шайки является эта продажная стерва Троцкий. Пора бы его объявить „вне закона“, а остальных подлецов, сидящих у нас, расстрелять… Привет вам, ваш Л. Каганович»[2071].

Сталин требовал все более широких арестов, пользуясь уникальными инструментами, доступными лишь ему одному: он разослал всем партийным организациям секретный циркуляр (29.07.1936) — составленный Ежовым и отредактированный диктатором, — который следовало зачитать всем членам партии и в котором цитировались «показания» различных лиц, обвиняемых в «троцкизме». «Перед лицом абсолютно неопровержимых успехов социалистического строительства они поначалу надеялись, что наша партия не справится с трудностями, — указывалось в циркуляре. — Но видя, что партия успешно преодолевает трудности, они поставили на поражение советской власти в грядущей войне, мечтая благодаря ей захватить власть». Затем, «не видя никаких перспектив, в отчаянии они прибегли к последнему средству борьбы — террору». В циркуляре объяснялось, что «троцкисты» сговорились на почве террора с Зиновьевым и Каменевым и что после ареста последних «Троцкий взял на себя все руководство террористической деятельностью в СССР». В документе утверждалось, что «главной чертой всякого большевика в текущей ситуации должна стать способность распознавать и разоблачать врагов партии, как бы ловко те ни маскировались». Но кто были эти скрытые враги?[2072] Каким образом этот циркуляр сочетался с прочими сигналами, поданными Постышевым и Орджоникидзе в авторитетной «Правде»?

Оперработники НКВД «разоблачали» врагов в погоне за премиями, медалями и повышениями в должности; осведомители в ответ на расспросы о «троцкистском» подполье были только рады услужить своим боссам. Региональные партийные функционеры, стремясь защитить себя и своих приближенных, записывали в «троцкисты» нижестоящих, а также руководителей предприятий — именно тех людей, которых пытался защитить Орджоникидзе[2073]. Однако Каганович, ответственный за железнодорожный транспорт — который страдал от непомерного количества аварий, вызванных недостаточными капиталовложениями и чрезмерной эксплуатацией, — однозначно отрицал заявления о троцкистах в его ведомстве. 30 июля 1936 года, на следующий день после того, как был разослан секретный партийный циркуляр о скрытых врагах, под его председательством состоялся первый в стране Всесоюзный день железнодорожников, в ходе которого он выступил перед 25 тысячами железнодорожников, собравшихся в Зеленом театре парка Горького, с двухчасовой речью (передававшейся также на весь Союз по радио) о том, что в стране ежедневно грузится 81 214 товарных вагонов — что было больше установленного Сталиным задания в 80 тысяч вагонов. «Тут дело не в чистке и не в репрессиях, — заявил Каганович, отметив, что множество железнодорожников были удостоены государственных наград. — Нет, на 99 % железнодорожники — это люди верные, преданные своему делу… любящие свою родину»[2074]. Летом того же 1936 года в советских газетах часто появлялись снимки Орджоникидзе вместе с Кагановичем[2075].

Диктаторы стремятся превратить свою власть в деспотизм под влиянием самых разных стимулов. Некоторым из них не хватает необходимых средств или достаточной твердости для того, чтобы подчинить своей воле ближайших союзников. Само собой, у Сталина для этого имелись и соответствующие средства, и соответствующий характер. Но стал бы он ломать Орджоникидзе, Кагановича и других членов своего ближайшего окружения? Каганович был незаменимым человеком — на нем по-прежнему держался партийный аппарат, когда отсутствовал Сталин, — в то время как Орджоникидзе играл не менее важную роль, управляя принципиально важной тяжелой промышленностью. Оба они сняли тяжелую ношу с плеч и без того крайне обремененного Сталина. В то же время Орджоникидзе благодаря своей всесоюзной вотчине имел политическую опору, уступавшую только той, которой располагал диктатор. «Известия» (которые по-прежнему редактировал Бухарин) беззастенчиво называли Орджоникидзе «любимцем народа» — так же, как в мнимом «Завещании» Ленина был назван сам Бухарин[2076]. Собственно говоря, Орджоникидзе действительно был более доступным человеком, чем Сталин, и во многих сферах реально был более популярен. Кроме того, у него сложились исключительно теплые отношения с другими ключевыми представителями правящей группы, включая наркома обороны Ворошилова, а также Кагановича.

Импровизация курса

Сталин по-прежнему не отвечал на просьбу Мадрида о продаже оружия, однако необходимость сделать хоть что-нибудь не ослабевала. 1 августа 1936 года — в день открытия летних Олимпийских игр в нацистском Берлине, не говоря уже о том, что в тот день отмечалось начало Первой мировой войны, — в «Известиях» с одобрения Сталина была напечатана статья Радека, объявившего гражданскую войну в Испании составной частью глобальной агрессии, «тщательно» спланированной «европейскими фашистами»[2077]. В тот же день в «Правде» был опубликован репортаж из Испании под заголовком «Фашизм — это война! Социализм — это мир!». 2 августа температура воздуха в Москве поднялась до 37,2 градуса Цельсия, впервые за последние 57 лет[2078]. В тот же день Борис Пастернак принимал в писательском поселке Переделкино, где он только что получил дачу, Андре Жида и помог французу открыть глаза на советские реалии; кроме того, Пастернак предупредил своего куратора из НКВД, что Жид собирается выступить с критической работой об СССР[2079]. На следующий день, который не был в СССР выходным, на Красную площадь, согласно сообщениям, пришло более 100 тысяч митингующих. По-летнему одетые в белое люди, собравшись в плотную толпу, на невыносимой жаре выслушивали песни и речи с призывами защитить Испанскую Республику. Шесть загорелых спортсменок, держась за руки, скандировали: «Фран-ко до-лой! Фран-ко до-лой!». «Наши сердца с теми, кто сейчас кладет свои жизни в горах и на улицах Испании, защищая свободу своего народа, — заявила с трибуны работница фабрики „Красная заря“. — Мы заявляем: помните, вы не одиноки, мы с вами»[2080].

Советские газеты и радио ставили Испанию в центр внимания, описывая героизм республиканцев при отражении фашистской агрессии и объявляя Советский Союз их союзником[2081]. «Правда» («Руки прочь от испанского народа!», «Долой фашистских мятежников и их немецких и итальянских вдохновителей!») сообщала, что в Ленинграде на митинг перед Зимним дворцом собралось 100 тысяч рабочих, столько же (100 тысяч) — в Ташкенте, 60 тысяч — в Горьком, 35 тысяч — в Ростове-на-Дону, 30 тысяч — в Минске, 20 тысяч — в Свердловске и 10 тысяч — в Тифлисе[2082]. Коминтерн постановил «немедленно организовать широкую кампанию солидарности с бойцами, защищающими республику в Испании», включая «сбор лекарств, продовольствия, золота», запись добровольцев-медиков и покупку санитарных машин[2083]. Кроме того, режим объявил о «добровольных» вычетах из зарплаты рабочих на гуманитарную помощь Испании[2084]. «Мы видим, как быстро объединяются фашисты из разных стран, когда ставится задача удушить рабочий класс, — приводились в „Правде“ слова одного рабочего автозавода. — Посредством нашей помощи… мы покажем фашистам, что ни одна страна не будет отрезана от рабочих остального мира. Дело Испании — наше дело»[2085].

Грозило ли Сталину быть втянутым в войну за пределами СССР? «Ряд советских должностных лиц, ответственных за советские иностранные дела, выступает против отправки средств в Испанию, поскольку они полагают, что такие действия будут использованы Италией и Германией для оправдания помощи, оказываемой ими самими, — говорил один советский функционер американскому поверенному в делах в Москве 3 августа 1936 года. — Однако советские руководители не прислушиваются к этим возражениям, полагая, что, если Советский Союз хочет сохранить гегемонию в международном революционном движении, в кризисные моменты он должен без колебаний брать на себя руководство этим движением»[2086]. Впрочем, показательно, что ни Сталин, ни кто-либо еще из советского руководства не присутствовали на московской демонстрации 3 августа. Прийти на нее не было позволено даже вождям Коминтерна. С главной речью выступил глава профсоюзов (Николай Шверник), словно бы процесс сбора гуманитарной помощи представлял собой спонтанное выражение пролетарской солидарности[2087].

Между тем геополитические маневры шли стремительно. В начале августа Франция обратилась к Германии, Италии, Советскому Союзу и другим странам с предложением заключить формальное коллективное «Соглашение о невмешательстве» в испанские дела[2088]. Англия с опаской подходила к вопросу о формальном соглашении, но сейчас решила, что оно может вбить клин между Францией и Испанией. 3 августа итальянское правительство дало обещание изучить этот вопрос. 5 августа французский поверенный в делах в Москве обратился в наркомат иностранных дел с сообщением, что под соглашением подписалась Англия и готова подписаться Германия, если то же сделает и Советский Союз. Литвинов был в отпуске, а один из его заместителей, Крестинский, указывал Сталину: «Мы не можем не дать положительный или дать уклончивый ответ, потому что это будет использовано немцами и итальянцами, которые этим нашим ответом будут оправдывать свою дальнейшую помощь повстанцам». Тем же вечером Крестинский смог ответить, что СССР тоже подпишется под соглашением при условии, что в нем будут участвовать не только Италия и Германия, но и португальская диктатура[2089]. На следующий день Италия подтвердила, что в принципе поддерживает соглашение.

Тогда же, 5 августа, Троцкий отправил из Норвегии своим издателям в Америке и Франции рукопись, работу над которой завершил немногим более чем за полгода: «Преданная революция: что такое СССР и куда он идет?». Один экземпляр он послал в Париж своему сыну Льву Седову для публикации отрывков в «Бюллетене». Благодаря этому советская разведка добыла копию рукописи, но в то же время она докладывала, что текст будет переведен на множество иностранных языков, а значит, его прочтут во всем мире[2090]. Когда текст рукописи оказался у Сталина, неизвестно, но, скорее всего, это произошло после того, как он попал в руки НКВД[2091]. Реакция Сталина в документах не зафиксирована. Тем не менее вдохновленное применение Троцким марксистского анализа против человека, объявившего себя вождем марксистов всего мира, било по самым основам сталинской легитимности и самоидентификации. Троцкий изображал правление Сталина как настоящую контрреволюцию, или Термидор, ставший итогом дьявольского социального сговора новой бюрократической элиты со старой буржуазией, извращением ленинизма, презрительно названным «сталинизмом». Таким образом, невзирая на строительство социализма, революция оказалась предана[2092]. Работа Троцкого подоспела как нельзя вовремя: события в Испании можно было рассматривать как доказательство того, что Сталин предал всю мировую революцию. Соответственно подтверждалось, что проблема Троцкого и проблема Испании во все большей степени становились одним и тем же.

Фарс

Тем временем в Москве шла подготовка к публичному процессу над «троцкистами». 7 августа 1936 года Генеральный прокурор СССР Вышинский послал Сталину проект обвинительного акта, в котором двенадцати подсудимым вменялось в вину создание террористической организации с целью убийства диктатора и других членов руководства страны. Сталин, развивая свой любимый сюжет об иностранных шпионах, увеличил число подсудимых до шестнадцати, пятеро из которых были немцами — членами Германской коммунистической партии, бежавшими в СССР. Кроме того, он заострил «показания» о сфабрикованном заговоре. «Мало вырвать дуб, — вписал он в показания одного из мнимых будущих убийц, — надо уничтожить все то молодое, что около этого дуба растет»[2093].

Французская коммунистическая партия, отправившая в Испанию делегацию для ознакомления с положением, в тот же день 7 августа сообщала, что «ситуация крайне критическая из-за невозможности приобрести вооружение»; это заключение подтверждала и советская военная разведка. Из московской штаб-квартиры Коминтерна лидеру французских коммунистов Морису Торезу была отправлена телеграмма с приказанием надавить на французское правительство, чтобы то спасло Испанскую Республику, а тем самым и французский Народный фронт (а может быть, и СССР от необходимости интервенции в Испанию)[2094]. В тот же день Крестинский объяснял в телеграмме советскому послу в Риме: «Мы понимали, что Италия и Германия будут продолжать помогать мятежникам» в Испании, но СССР должен был лишить их каких-либо оснований к этому[2095]. 10 августа в Daily Herald, газете, имевшей самый большой тираж в мире, появилось выражение «злонамеренный нейтралитет», использованное пэром от лейбористов лордом Страболги применительно к британской политике в Испании.

Сталин имел мало желания повторять позорный британский курс и в то же время позволять водить себя за нос Гитлеру и Муссолини, получить отпор от французского социалиста Леона Блюма и торчать между Литвиновым с его нытьем и Троцким с его обвинениями. Но в том случае, если бы он отказался от участия в Соглашении о невмешательстве, Англия и Франция могли объединиться с фашистской Италией и нацистской Германией против СССР и заключить четырехстороннюю и, может быть, даже более широкую сделку по Испании. (Секретарь британского кабинета 20 июля 1936 года частным образом указывал: «В нынешней европейской ситуации, когда перед Францией и Испанией стоит угроза большевизма, вполне можно себе представить, что вскоре нам может оказаться выгодно связать свою участь с Германией и Италией»[2096].) Помимо этого, никуда не делся и коммерческий аспект. 19 августа Литвинов писал советскому послу Сурицу о том, чтобы Канделаки, советский торговый представитель в Берлине, заявил «немцам об отклонении нами пока [кредитного] соглашения. Вместе с тем ему разрешено запросить немцев, согласны ли они дать нам некоторые, особо интересующие нас предметы… и сказать им, что в случае положительного ответа можно будет вновь поставить вопрос о кредитном соглашении»[2097].

Нацистская Германия, как незадолго до этого отмечалось в докладе авторитетного берлинского Института изучения деловых циклов, столкнулась с исчерпанием запасов сырья, что как будто бы подталкивало к сближению и с СССР, и с западными державами[2098]. Однако у фюрера имелись другие идеи, и в августе 1936 года он составил Четырехлетний план — один из немногих документов, собственноручно написанных Гитлером, — начинавшийся с заявления о том, что история — это борьба народов за существование. В нем требовалось, чтобы Германия через четыре года была готова к войне; в противном случае на смену «тем слоям человечества, которые доселе шли впереди», придет «мировое еврейство». Гитлер добавлял, что «победа большевизма над Германией приведет… к окончательной гибели и к полному уничтожению германского народа… Перед лицом необходимости защититься от этой угрозы все прочие соображения должны отступить на задний план как совершенно несущественные»[2099]. Советской разведке стало известно, что Германия не будет готова к крупномасштабной войне до 1939 года[2100]. И все же, как дал понять Гитлер в своем Четырехлетнем плане, участь Германии будет решена путем завоеваний, а не торговли[2101].

В печати влиятельной Французской коммунистической партии и в поступавших из Испании сообщениях коммунистов и прочих левых, стоявших на прокоминтерновских позициях, царили решительные революционные настроения, находившие выражение не только в бахвальстве, но и в голых эмоциях. Радикализация шла и в Китае. 13 августа Сталин наконец ответил на просьбу Димитрова одобрить проект инструкций для китайских коммунистов (он ограничился тем, что написал «за»). Спустя два дня эти инструкции с изложением конкретных действий, которых требовала политика единого фронта, и предупреждением, что «неправильно ставить Чан Кайши на одну доску с японскими захватчиками» были переданы по радио в Яньань[2102]. Мао формально подчинился, отправив националистам предложение покончить с гражданской войной и начать переговоры[2103]. Однако Димитрову в дальнейшем пришлось немало потрудиться в попытках добиться от Мао покорности.

В том, что касается Испании, советский режим продолжал делать вид, что оказывает республике только гуманитарную помощь, источником которой являются добровольные пожертвования рабочих, собранные через профсоюзы (всего таким путем было собрано около 264 миллионов рублей)[2104]. Однако 21 августа 1936 года 30-летний советский режиссер Роман Кармен и его оператор Борис Макасеев, поспешно отправленные в Испанию по приказу Политбюро, сумели снять, как канадский охотник (добровольно приехавший сражаться за республику) сбил итальянский самолет, бомбивший территорию республики. Спустя несколько дней весь мир увидел документальную ленту Кармена, убедительно доказывавшую, что «фашисты» поддерживают испанских путчистов, стремящихся свергнуть выборное республиканское правительство[2105]. 23 августа Италия цинично подписала Соглашение о невмешательстве. То же самое на следующий день сделал Советский Союз. На следующий день в Соглашение формально вступила Германия. С этого момента любое нарушение принципа невмешательства Москвой могло стать предлогом, оправдывающим поставки мятежникам итальянского и германского оружия[2106].

Показательный процесс

Ежов яростно выбивал «показания» для московского процесса над «Троцкистско-зиновьевским террористическим центром». 10 августа он предъявил Пятакову документы из его оппозиционного прошлого, изъятые на квартире у его арестованной бывшей жены. Пятаков потребовал возможности доказать свою лояльность, попросив, как писал Ежов Сталину, чтобы ему разрешили «лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу по процессу, в том числе и свою бывшую жену» и чтобы об этом было сообщено в печати. Сталину же было интересно лишь, чтобы Пятаков опорочил себя и других[2107]. Несколько дней спустя, поздно вечером 13 августа, диктатор после приема в Кремле для советских летчиков, совершивших первый беспосадочный перелет из Москвы на советский Дальний Восток, отбыл в свой ежегодный отпуск на юге. В тот же день ТАСС выпустило зловещий пресс-релиз о процессе над изменниками, который должен был начаться через несколько дней; судить собирались 16 человек, включая Зиновьева и Каменева, а также, заочно, Троцкого (который в те дни рыбачил в норвежской деревушке). Довести процесс до завершения Сталин поручил Кагановичу. Еще до процесса Василий Ульрих, председатель Военной коллегии Верховного Суда СССР, представил на одобрение Сталину проекты приговоров, а советская печать заявляла: «Нет снисхождения для врагов народа, пытающихся отнять у народа его вождей»[2108].

14 августа органы НКВД арестовали Виталия Примакова, командующего Ленинградским военным округом и героя Гражданской войны. Шесть дней спустя такая же участь постигла Витовта Путну, советского военного атташе в Великобритании (а до этого — в Японии, Германии и Финляндии). Примаков и Путна обвинялись в «троцкизме» и участии в военном «заговоре». С ними поддерживали контакты многие офицеры Красной армии.

Пятидневный процесс над участниками Троцкистско-зиновьевского центра открылся 19 августа в Доме Союзов, в Октябрьском зале с белыми коринфскими колоннами[2109]. Спектаклю предшествовал продолжительный период закулисных пыток, составления сценария и репетиций, причем на этот раз итогом должна была стать вовсе не ссылка или тюрьма. Подсудимыми, помимо пяти немецких коммунистов, «сознавшихся» в связях с гестапо, были одиннадцать известных большевиков, входивших в оппозицию 1926–1927 годов[2110]. Десять из шестнадцати подсудимых были евреями (этому обстоятельству не уделялось какого-либо особого внимания). В число приглашенных зрителей входило около 150 человек, включая 30 тщательно отобранных зарубежных журналистов и дипломатов, а также много сотрудников НКВД в штатском, но ни одного родственника обвиняемых. Несмотря на промахи, указывавшие на то, что улики сфабрикованы, подсудимые, коммунисты, публично признались во вредительстве, шпионаже и терроризме[2111] (Каганович не преминул добавить к списку их мишеней себя с Орджоникидзе)[2112]. «Я, Каменев, совместно с Зиновьевым и Троцким организовал и возглавлял этот заговор, — заявил бывший близкий сторонник Сталина. — Я пришел к убеждению, что политика партии — политика Сталина — успешна и победоносна. Мы, оппозиция, поставили на раскол в партии, но эти надежды оказались беспочвенными. Отныне мы уже не могли рассчитывать на какие-либо серьезные внутренние трудности, которые бы позволили нам свергнуть сталинское руководство».

В некоторых «показаниях» назывались имена участников правой оппозиции (Рыков, Бухарин, Томский), и Каганович с Ежовым дали совместную телеграмму Сталину в Сочи (20 августа), спрашивая инструкций на этот счет. На следующий день диктатор дал разрешение упоминать на процессе правых, а также еще не разоблаченный «параллельный центр» (Пятаков, Сокольников, Радек). В тот же день в «Известиях» была напечатана статья Радека, который, как бывший сторонник Троцкого, подтвердил самые дикие обвинения в адрес Троцкого, Каменева и Зиновьева, назвав попытки убить советского вождя и связи с гестапо «заговором по восстановлению капитализма в СССР»[2113]. Кроме того, Сталин соизволил вспомнить об опальном поэте Демьяне Бедном, который выступил в «Правде» (21 августа) со стихотворением «Пощады нет!»: «Вот Киров кем убит!.. На Сталина убийц вели!»[2114].

Отпускная переписка Сталина изменилась, свидетельствуя об этих идеях-фикс. Она осталась лаконичной и нередко раздраженной, доходя до откровенных выволочек и почти не содержа никакой личной информации — одни только указания и ответы на инициативы Кагановича (или Молотова). Однако в том, что касается ее содержания, из более чем 140 писем и зашифрованных телеграмм, полученных диктатором или отправленных им за этот отпуск, всего около полудюжины касалось вопросов промышленности, причем в большинстве случаев диктатор только одобрял чужие предложения, никак их не комментируя[2115]. Теперь же в его почту попала также запись выступления Томского, «протоколы» допросов Каменева и черновики протоколов допросов Сокольникова. (Сталин: «Говорил ли он [британским журналистам] о планах убийства советских руководителей? Конечно, нет».) Подобные документы указывали на существование обширного, фантасмагорического заговора, охватывавшего и партийных функционеров, и военных. Бухарин, путешествовавший в Средней Азии по Памиру, поспешно вернулся в Москву, узнал, что диктатор уехал отдыхать, и написал ему письмо, тоже попавшее в отпускную почту Сталина; Бухарин свирепо одобрял все сфабрикованные обвинения, прозвучавшие на процессе, за исключением тех, в которых речь шла о нем самом («Обнимаю тебя, потому что я чист»[2116].). Троцкий, поспешив вернуться в Осло с рыбалки, заявил корреспонденту New York Times, что этот процесс сфабрикован и что рядом с ним «померкнут и дело Дрейфуса, и процесс о поджоге Рейхстага»[2117].

Что касается Томского, он застрелился, когда за ним на подмосковную дачу заехал его водитель, чтобы отвезти его на службу в государственное издательство, директором которого он был, и привез утренний номер «Правды» (за 22 августа) с сообщением о начале расследования его контрреволюционной деятельности. Томский оставил предсмертное письмо («Дорогой тов. Сталин!»), в котором выражал отчаяние, в то же время заявляя о своей невиновности и умоляя диктатора, к которому он обращался как к «старому боевому товарищу», не верить клевете Зиновьева. Томский еще раз извинился за вырвавшиеся у него однажды вечером в 1928 году слова о том, что Сталина нужно застрелить. «Не принимай всерьез того, что я тогда сболтнул, — я глубоко в этом раскаивался всегда»[2118]. «Правда» сообщила на следующий день о его самоубийстве, выставив его как признание вины[2119]. В попытке посмертного отмщения, опиравшейся на мерещившиеся Сталину заговоры, Томский ловко объявил начальника НКВД Ягоду одним из правых заговорщиков: жена Томского заявила «по секрету», что именно Ягода «завербовал» его мужа[2120].

Каменев и Сталин знали друг друга более тридцати лет. «Здравствуй, друже! Целую тебя в нос, по-эскимосски, — писал Сталин Каменеву в декабре 1912 года, намекая на их сибирскую ссылку. — Черт меня дери. Скучаю без тебя чертовски. Скучаю — клянусь собакой! Не с кем мне, не с кем по душам поболтать, черт тебя задави»[2121]. Накануне расстрела Каменева Сталин писал Кагановичу, что Каменев через свою жену зондировал французского посла на предмет поддержки возможного троцкистско-зиновьевского правительства. «Я думаю, что Каменев зондировал также английского, германского и американского послов, — добавлял Сталин. — Это значит, что Каменев должен был раскрыть этим иностранцам планы заговора и убийств вождей ВКП [т. е. партии]. Это значит также, что Каменев уже раскрыл им эти планы, ибо иначе иностранцы не стали бы разговаривать с ним о будущем зиновьевско-троцкистском „правительстве“»[2122]. Верил ли этому сам Сталин? Или он пытался оправдать затеянные им политические убийства в глазах Кагановича? На эти вопросы у нас нет ответа.

Сталин присматривал за процессом издалека, строго наказав Кагановичу, чтобы в приговоре также упоминались и Троцкий с Седовым. («Это имеет большое значение для Европы, как для буржуа, так и для рабочих».)[2123] Через несколько часов после того, как суд 24 августа удалился на перерыв, Ульрих в 2.30 ночи объявил подсудимых виновными и приговорил всех, кроме одного, к расстрелу. В тот же день в Москве на Тушинском аэродроме прошел большой авиационный парад («Слава сталинской авиации и сталинским соколам».) Самолеты исполняли сложные фигуры пилотажа. С неба спускались парашютисты. «Происки врагов не в состоянии остановить наши огромные успехи», — записывал в дневнике преподаватель Института мировой экономики и международных отношений[2124]. Каменев и прочие в предрассветные часы написали прошения о помиловании. (Лишь один из приговоренных решительно отказался сделать это.) Возможно, как впоследствии ходили слухи, Сталин обещал сохранить им жизнь в обмен на публичные «признания» в преступлениях, которых они не совершали[2125]. Однако еще задолго до истечения 72-часового срока, в течение которого, согласно советскому законодательству, можно было подавать апелляцию, Каменев, Зиновьев и прочие были казнены в подвале[2126]. Ежов сохранил гильзы от пуль в качестве сувениров.

Нагнетание массовой истерии

На следующий день после дискуссии об Испании, состоявшейся в «Уголке» у Сталина 13 августа 1936 года, он получил от Крестинского резюме советско-испанских дипломатических отношений, что ускорило запоздалый обмен послами. Выбор пал на Марселя Розенберга, ветерана советского дипломатического корпуса с 20-летним стажем, вызванного из Карлсбада[2127]. Литвинов в письме Кагановичу настаивал на том, чтобы люди, назначаемые послами в крупные страны, знали местные языки, в то же время сетуя на то, что во всем наркомате иностранных дел есть только один человек, бегло говорящий по-испански: Леонид Гайкис, литовец, выросший в Аргентине и служивший генеральным консулом в Стамбуле. Литвинов счел необходимым сообщить Кагановичу (а также Сталину), что в 1923 году Гайкис голосовал за троцкистскую платформу. Сталин не препятствовал назначению Гайкиса «советником», то есть фактически заместителем Розенберга, в посольство в Мадриде[2128]. Спустя некоторое время Сталин согласился и на создание консульства в Каталонии, куда был назначен Владимир Антонов-Овсеенко, герой штурма Зимнего дворца в 1917 году, который тоже был раскаявшимся бывшим сторонником Троцкого. Впоследствии консул говорил Илье Эренбургу, поехавшему в Испанию корреспондентом от «Известий», что его главная задача — «урезонить» испанских анархистов[2129].

Еще до того, как Сталин отбыл в отпуск, Политбюро впервые ответило согласием на просьбу «Правды» отправить в Мадрид специальным корреспондентом Михаила Кольцова, самого известного советского журналиста-пропагандиста[2130]. В 1920-е и 1930-е годы он издал более тысячи очерков, написанных в свободном стиле, в том числе о коллективизации («Крепость в степи»), о московских таксистах, о полете на первом аэроплане, выпущенном в СССР. Кольцову удавалось то, что больше не удавалось почти никому: не отступать от сталинской линии и в то же время создавать запоминающиеся картины советской жизни. Кроме того, он обладал чувством юмора и основал советский сатирический журнал «Крокодил», а после падения монархии в Испании успел побывать в этой стране и издал книгу «Испанская весна» (1933)[2131]. 8 августа 1936 года он прибыл в Мадрид и в течение нескольких недель написал двадцать репортажей для «Правды», передав их в Москву по телефону. «Коренастый маленький еврей с огромной головой и одним из самых выразительных лиц, какие я когда-либо видел, — таким вспоминал Кольцова Клод Коберн, британский журналист, встретившийся с ним в Испании. — Ему бесспорно и положительно нравилось ощущение опасности, и порой — например, вследствие своей политической неосмотрительности или еще более неосмотрительных амурных похождений — он специально создавал опасность там, где без нее можно было обойтись»[2132]. Захватывающие репортажи Кольцова для советских читателей делали гражданскую войну в Испании близкой для них и показывали ее в том свете, которому отдавал предпочтение Сталин: как борьбу не только с фашизмом как таковым, но и с троцкизмом — более того, как борьбу с гипотетическим сговором троцкизма и фашизма[2133].

Существовал ли в Испании троцкизм? Испанское правительство Народного фронта состояло из представителей испанских республиканских партий, которых поддерживали Испанская социалистическая рабочая партия, Объединенная социалистическая партия Каталонии (единая лишь номинально), Синдикалистская партия и различные анархистские формирования (по крайней мере, первоначально), баскские сепаратисты, Испанская коммунистическая партия и Рабочая партия марксистского единства (ПОУМ). В последнюю, созданную в 1935 году, входили порвавшие со своей партией левые коммунисты и инакомыслящие марксисты-ленинцы, требовавшие немедленного установления в Испании диктатуры пролетариата, в этом отношении занимая точно ту же позицию, что и Троцкий. Ведущий теоретик ПОУМ Андреу Нин провел девять лет в Москве как генеральный секретарь Красного интернационала профсоюзов (Профинтерна) и блокировался с левой оппозицией Троцкого. Затем Нин порвал с Москвой, поссорившись и со ссыльным Троцким. Весной 1936 года Троцкий поставил перед своими сторонниками задачу разоблачить «полное убожество руководства „Рабочей партии марксистского единства“ и в первую очередь бывших „Левых коммунистов“… в глазах всех передовых рабочих»[2134]. 10 августа 1936 года Виктор Серж — интеллектуал, отпущенный Сталиным в заграничное изгнание, сейчас трудившийся над переводом «Преданной революции» Троцкого на французский, — заклинал Троцкого взять обратно его суровые слова в адрес ПОУМ, с тем чтобы «лишить бюрократию малейшей возможности на сталинский манер превратить революцию в тюрьму для рабочих». Однако Троцкий по-прежнему осуждал ПОУМ за то, что та якобы никак не может выбрать между поддержкой «буржуазно»-демократического этапа испанской революции и Четвертого интернационала Троцкого (т. е. полноценной антикапиталистической революции)[2135].

Умело написанные репортажи Кольцова с их троцкистской интерпретацией событий в Испании отлично дополняли избыточное освещение показательного процесса над троцкистами и проходившие по всему СССР организованные властями митинги, вместе с ними нагнетая антитроцкистскую истерию. Согласно мировоззрению Сталина, одна лишь давняя связь Нина с Троцким превращала ПОУМ в «троцкистскую» партию. К тому же независимая ПОУМ критиковала сталинскую линию, в то же время претендуя на звание марксистской. Более того, некоторые члены ПОУМ открыто восхищались Троцким, а некоторые из ее функционеров ставили вопрос о его приглашении на жительство в Барселону. Порой сфабрикованные кошмары становятся реальностью. Пугало Троцкого давно служило для Сталина одним из главных инструментов утверждения своей диктаторской власти; сейчас же ему внезапно пришлось беспокоиться о победе антисталинских левых сил — в его глазах являвшихся троцкистами — в конкретной стране. «Реальным источником страхов для Сталина был Троцкий и все, что он воплощал в себе», — полагал американский дипломат Джордж Кеннан[2136]. Он говорил вообще, не в связи конкретно с Испанией, но Испания стала средоточием этих страхов.

«Привет. И. Сталин»

Публичные признания бывших соратников Ленина в чудовищных государственных преступлениях и яростная всеохватная пропаганда на тему скрытых врагов революционизировали политическую атмосферу. Белоэмигрантская пресса восторгалась расстрелами: «Шестнадцать — это мало! Давайте нам еще сорок, давайте сотни, давайте тысячи!» Александр Керенский, проживавший в изгнании в США, не видел ничего удивительного в том, что Троцкого обвиняли в сотрудничестве с гестапо: в конце концов, разве Ленин и Троцкий не были германскими агентами в 1917 году?[2137] Лев Седов, подробно разбирая процесс, назвал «первым террористом» Ленина: ведь в своем «Завещании» он требовал «удалить Сталина». В свою очередь Сталин в письме Кагановичу и Молотову (6.09) сердился на то, что «Правда», освещая процесс, не дала «ни одной статьи, марксистски объясняющей» его: «Она все свела к личному моменту, к тому, что есть люди злые, желающие захватить власть, и люди добрые, стоящие у власти… Надо было сказать в статьях, что борьба против Сталина, Ворошилова, Молотова… и других есть борьба против Советов, борьба против коллективизации, против индустриализации, борьба, стало быть, за восстановление капитализма… Надо было, наконец, сказать, что падение этих мерзавцев до положения белогвардейцев и фашистов логически вытекает из их грехопадения, как оппозиционеров, в прошлом»[2138].

«Правда» (4.09.1936) злорадно писала о «микроскопическом» числе «троцкистов» и о сокрушительном ударе, нанесенном «оппозиции». Однако Ежов в письме в Сочи (9.09) с подробностями о самоубийстве Томского утверждал: «Несомненно, что троцкисты в армии имеют еще кое-какие неразоблаченные кадры», добавляя, что троцкистские «связи» в тайной полиции до сих пор не стали предметом должного расследования[2139].

Бухарин писал Ворошилову: «Что расстреляли собак — страшно рад…»[2140]. 10 сентября 1936 года «Правда» неожиданно объявила, что прокуратура сняла с Бухарина, как и с Рыкова, все обвинения в связях с террористами[2141]. Однако спустя четыре дня Каганович, докладывая в Сочи о результатах «допросов» Бухарина, Рыкова и Сокольникова, отмечал, что последний — когда-то бывший близким товарищем Кагановича в Нижнем Новгороде и Туркестане — находился в «контакте» с «троцкистско-зиновьевским террористическим центром», и добавлял, что для СССР было бы полезно уничтожить «всех этих крыс»[2142]. Бухарин снова написал Сталину, утверждая, что может «душевно заболеть», что не может «больше жить» в условиях такого напряжения, потому что его жизнь «бессмысленна… вот парадокс: чем больше я преданно, всем сердцем, служу партии, тем хуже мое несчастное положение, и теперь уже почти нет сил бороться с нападками… Я горячо прошу тебя разрешить мне к тебе приехать… Только ты можешь меня вылечить… Если тебе не совсем безразлична моя судьба… прими меня»[2143]. Сталин проигнорировал его мольбы.

Орджоникидзе в начале сентября 1936 года отправился в ежегодный отпуск в Кисловодск. 7 сентября он написал Сталину, что слушал некоторые репортажи о процессе по радио в кабинете у Кагановича. «Их мало было расстрелять, — писал он, — если бы это можно было, их надо было по крайней мере по десять раз расстрелять… Они нанесли партии огромнейший вред, теперь, зная их нравы, не знаешь, кто правду говорит и кто врет, кто друг и кто двурушник. Эту отраву они внесли в нашу партию… Люди не знают, можно верить или нет тому или другому бывшему троцкисту, зиновьевцу». Осудив уже мертвых людей, он подчеркнуто добавлял: «Сильно боюсь армии… Ловкий враг здесь нам может нанести непоправимый удар: начнут наговаривать на людей и этим посеют недоверие в армии. Здесь нужна большая осторожность». Кроме того, Орджоникидзе пытался выгородить своего заместителя Пятакова: «Если арестовывать [его] не будем, давайте пошлем куда-нибудь или же оставим на том же Урале»[2144]. Сталин изгнал Пятакова из ЦК и из партии (9.09) без всяких формальных заседаний. В составленной сотрудниками НКВД описи конфискованного у него имущества значились орден Ленина и партийный билет за № 0000059 — судя по номеру, выданный в числе первых нескольких десятков, что указывало на огромный партийный стаж Пятакова (он был одним из шести лиц, упомянутых в ленинском «Завещании»)[2145]. 11 сентября Сталин ответил Орджоникидзе из Сочи: «1) Пятаков уже арестован. 2) Возможно, что скоро будет арестован Радек. Торошелидзе и Буду [Мдивани] здорово запачканы. Возможно, что они тоже будут арестованы… Привет Зине. И. Сталин»[2146].

Неожиданное решение

В испанской политике Сталин сделал крутой поворот. 29 августа 1936 года Политбюро в соответствии с Соглашением о невмешательстве запретило отправлять в Испанию оружие, боеприпасы и самолеты, и об этом запрете было объявлено в «Правде» (30.08). 2 сентября в телеграмме советскому посольству в Лондоне Литвинов указывал: «Руководствуйтесь нашим отношением к испанским событиям, стремлением всячески затруднить доставку оружия испанским мятежникам и необходимостью строгого контроля над действиями таких стран, как Германия, Италия и Португалия»[2147]. Однако события в Испании развивались стремительно. 4 сентября в Москве показали первые ролики советской кинохроники из Испании, которые вскоре были отправлены в другие крупные города[2148]. В тот же день премьер-министром Испании стал Франсиско Ларго Кабальеро, профсоюзный деятель, глава Социалистической рабочей партии и самый видный из гражданских политиков Испании. Испанская коммунистическая партия получила приглашение войти в состав нового коалиционного правительства Народного фронта (анархисты подобное приглашение отвергли)[2149]. В глазах Москвы ставки повысились. Еще до этого, в начале сентября, Политбюро посредством опроса приступило к одобрению планов по поставкам в Испанию советских промышленных товаров. Однако теперь (06.09.1936) Сталин отправил Кагановичу телеграмму о том, что «хорошо было бы» продать в Мексику 50 советских бомбардировщиков, а также, может быть, 20 тысяч винтовок и 20 миллионов патронов, которые оттуда могли бы быть переправлены в Испанию[2150]. Эта короткая шифровка — отправленная в тот же день, когда Сталин раскритиковал освещение московского процесса над троцкистами в советской прессе, — фактически привела в действие машину советской военной интервенции.

Сталин совместно с Ворошиловым (с которым он поддерживал связь по ВЧ) решили не отправлять в Испанию регулярные советские войска[2151]. Однако Политбюро уже приняло решение о создании добровольческих «интернациональных бригад», которые предстояло организовать в Париже под руководством Андре Марти, которому помогала Итальянская коммунистическая партия в изгнании, и за счет финансирования из Москвы. Многие из добровольцев — из США, с Британских островов, из Латинской Америки и всего европейского континента, включая нацистскую Германию и фашистскую Италию, — были не коммунистами, а идеалистами или искателями приключений[2152]. (Паспорта добровольцев отбирались у них на «хранение», что стало подарком для НКВД[2153].) Существование этих коминтерновских интербригад не нарушало буквы Соглашения о невмешательстве. Граждане СССР в интербригады не допускались, хотя добровольцами вызывались многие.

Теперь же Сталин одобрил отправку в Испанию не только пропагандистов и дипломатов, но и военных советников[2154]. Находившийся в море командир советского крейсера Николай Кузнецов был вызван телеграммой в Москву и в наркомате обороны узнал, что ему предстоит ехать в Испанию военно-морским атташе. («Что вы знаете об Испании?» — спросили у него[2155].) Главным военным советником, назначенным в Испанию, был латыш Берзин, до 1935 года возглавлявший советскую военную разведку. Советским военным атташе на Мадридском фронте стал Владимир Горев (г. р. 1900), светловолосый белорусский крестьянин, ставший ветераном подпольных разведывательных операций благодаря опыту, полученному в Китае и США, превосходно говоривший по-английски и обладавший образцовыми манерами[2156]. Должность атташе по торговле вскоре досталась Артуру Сташевскому (Гиршфельду), еврею родом из царской Латвии, который сыграл ключевую роль в накоплении советского золотого запаса, а в Испании впоследствии стал главным проводником советской политики[2157]. Уже к началу осени в Испании насчитывалось более 550 советских представителей, самые высокопоставленные из которых поселились в мадридском «Палас-отеле»[2158].

Помимо этого, от НКВД в Испанию был отправлен Лейба Фельдбейн, известный как Александр Орлов, с целью сбора развединформации и организации партизанской войны[2159]. Орлов, родившийся в 1895 году в Белоруссии и выросший в православной еврейской семье, в 1917 году вступил в группу левых интернационалистов во главе с Троцким, сражался за красных на фронтах Гражданской войны в России, а в 1920 году, в 25-летнем возрасте, вступил в Архангельске в партию и в ЧК, после чего работал в экономическом и транспортном отделах тайной полиции и был секретным агентом в Париже, Берлине, Вене, Женеве, Копенгагене и Лондоне. «Он хорошо говорил по-английски, щегольски одевался, имел симпатичную внешность и был очень умен», — писал о нем Луис Фишер[2160]. Абрам Слуцкий, глава внешней разведки НКВД, судя по всему, отобрал своего друга Орлова для командировки в Испанию в том числе и для того, чтобы защитить его: молодая сотрудница НКВД, с которой у Орлова был роман, застрелилась перед зданием НКВД на Лубянке после того, как он отказался уходить от жены[2161]. Орлов вместе с женой и дочерью по пути в Испанию 10 сентября 1936 года пересекли советско-польскую границу[2162].

Илья Эренбург, в качестве корреспондента «Известий» прибывший в Испанию через несколько недель после своего конкурента — корреспондента «Правды» Кольцова — и проехавший по испанской территории более 1500 миль, в письме Сталину (отправленном в тот же день, 10 сентября) сообщал: «„Пум“ (троцкисты) в Каталонии… слабы. На фронте их колонна в 3500 человек наиболее недисциплинированная. У них натянутые отношения и с ПСУК (наша партия) [Объединенная социалистическая партия Каталонии], и с анархистами»[2163]. Сталин совсем иначе расценивал угрозу со стороны ПОУМ.

Спектакли для разных зрителей

9 сентября 1936 года в Лондоне состоялось первое заседание Комитета по невмешательству, на котором было представлено 27 европейских стран. Заседание вылилось в оскорбления. Особенно язвительная перепалка состоялась между советским послом (Иваном Майским) и советником германского посольства (князем Отто фон Бисмарком, внуком знаменитого канцлера)[2164]. Однако более серьезной проблемой был цинизм присутствующих. «Одна сплошная ерунда, — отзывался о комитете один из руководителей британского внешнеполитического ведомства. — Но там, где ерунда служит альтернативой войне, невозможно назначить на нее слишком высокую цену»[2165]. Однако публика каждый день слышала именно о вмешательстве, и очень серьезном, со стороны Италии и Германии, и это не могло не отразиться на доверии к английским усилиям.

Пока в Лондоне разворачивался этот жалкий спектакль, военные атташе и специалисты из Франции и Чехословакии, а также из Англии получили приглашение на маневры Красной армии (7–10.09) — шоу, призванное произвести впечатление. Британская делегация была приглашена впервые. Сценарий маневров, проводившихся в Белорусском военном округе, которым командовал талантливый Иона Якир, родившийся в Бессарабии (в 1896 году) сын аптекаря-еврея, предполагал нападение Германии и Польши на Советский Союз[2166]. Всего в этих грандиозных маневрах приняло участие 85 тысяч человек и 1136 танков и броневиков. «Враг» (синие) атаковал силами почти в 37 тысяч человек, 211 самолетов и 453 танка с комбинированным вооружением, главным образом Т-28, но также и Т-27 (советский вариант танкетки «Карден-Лойд»), в то время как «свои» силы (красные) имели в своем распоряжении более 42 тысяч человек и 240 самолетов, а также три механизированные бригады и несколько стрелковых и конно-танковых частей. Местность, подобранная под размер задействованных сил, не имела рек и болот и потому идеально подходила для ведения танковой войны. После того как самолеты создали дымовую завесу, крупные механизированные части форсировали реку Березину. Одна механизированная бригада проделала 125-мильный марш-бросок. Кульминацией маневров стал парашютный десант примерно в 1800 человек, вооруженных пулеметами и легкой артиллерией и после высадки сплотившихся в боевые порядки[2167]. Масштабы, сложность и скоординированность манеров, согласно «Правде» (10.09), произвели соответствующее впечатление на наблюдателей. В реальности же британскому подполковнику Жиффару Мартелю, известному танковому теоретику из военного министерства, маневры напомнили царскую армию: огромная физическая мощь при явной «тактической неуклюжести». В частном порядке пренебрежительно назвав увиденное «скорее татуировкой, чем маневрами», он расценил подготовку младших офицеров как слабую, отмечал недостаточное использование радиосвязи и не увидел особого мастерства в использовании механизированных формирований. По мнению Мартеля, хорошо оснащенный противник во главе с опытным командованием был бы способен уклониться от удара и нанести жестокий контрудар[2168].

Генерал Виктор-Анри Швайсгут, глава французской делегации, сказал Ворошилову, что Гитлер видит в СССР источник всяческого зла и предъявляет Чехословакии грозные обвинения в сопричастности к этому злу. Ворошилов ответил, что за антисоветскими бреднями Гитлера скрывается его истинное намерение напасть на Францию, и снова настаивал на двусторонних штабных переговорах[2169]. Швайсгут сделал мысленную заметку, что его советские коллеги заявляют о желании наладить более тесное военное сотрудничество с Францией, но при этом как будто бы желают, чтобы Гитлер первым делом напал на Францию. В своем конфиденциальном докладе, составленном после возвращения в Париж, он оценивал Красную армию как «недостаточно подготовленную к войне с любой из великих европейских держав», добавляя: «Условия, при которых она выступит против Германии, остаются крайне неясными». Он предупреждал о надежде советского руководства на то, что «буря сперва обрушится на Францию», и о том, что благодаря отсутствию общей границы с Германией Советский Союз может держаться в стороне и, подобно США в 1918 году, «стать арбитром ситуации в Европе, изнуренной сражениями»[2170]. По оценке Швайсгута, переговоры с СССР имело смысл вести только в порядке недопущения советско-германского военного союза[2171]. Эти чувства были взаимными: Якир, только что побывавший во Франции, вернулся оттуда с низкой оценкой французской военной доктрины, технического оснащения, оперативно-стратегического мышления и французской армии в целом[2172].

Еще до маневров в Москву прибыл капитан Франтишек Моравец из чехословацкой военной разведки с целью наладить сотрудничество со своими советскими коллегами в связи с союзным договором между двумя странами. Его делегацию из шести человек, размещенную в «Метрополе» и не выпускавшуюся из поля зрения советской контрразведки, принял Урицкий, глава военной разведки, — чехословаки стали первой группой иностранцев, допущенной в «Коричневый дом», трехэтажный особняк, служивший штаб-квартирой разведки, — а затем и Тухачевский, начальник Генерального штаба. Для гостей устраивали банкеты на Спиридоновке, где блюда подавали на позолоченных тарелках с царской монограммой, сохранившихся в бывшем дворце Юсуповых в Архангельском, и экскурсию на строительство канала Москва — Волга, сооружавшегося силами ГУЛАГа. Моравец отмечал невежество советских партнеров в отношении вермахта, указывая, что советская военная разведка «даже не организовала соответствующую вспомогательную работу, такую как изучение германских СМИ». В какой мере Моравец, говоривший по-русски, был ознакомлен с возможностями советских вооруженных сил, неизвестно (чехословаки формально были «белогвардейцами»). Тем не менее он был прав в отношении ничтожного знакомства с иностранными языками в системе, в которой пролетарское происхождение и подхалимство ценились сильнее, чем специальные знания. «Неожиданная неэффективность службы военной разведки у режима, взращенного на нелегальной деятельности, — резюмировал он, — стала сюрпризом»[2173]. Люди из Праги, живя по соседству с нацистской Германией, чувствовали тревогу, которая не ощущалась в Москве[2174].

Но самым суровым из всех частных отзывов о маневрах был отзыв Ворошилова. На банкете в присутствии иностранцев он давал маневрам самую высокую оценку. Но если Тухачевский, признавая недостатки применения танков в стрелковых дивизиях, чьи командиры по-прежнему не знали, как использовать их наилучшим образом, все же считал, что раньше дело обстояло еще хуже, то Ворошилов в своем кругу осуждал танковые части и требовал удвоенного внимания к пехоте[2175]. По-видимому, частью его мотивации была давняя зависть к модернизаторам Тухачевскому, Якиру и Уборевичу (командующему Украинским военным округом), превосходившим его способностями и репутацией и более осведомленным в отношении Германии[2176].

Операция «X»

13 сентября 1936 года испанские путчисты взяли город Сан-Себастьян. На следующий день только что вернувшийся из отпуска Молотов, следуя телеграмме Сталина, отправленной Кагановичу неделей ранее, провел заседание, посвященное в том числе и Испании. На нем присутствовали Ягода, Слуцкий (внешняя разведка НКВД), Урицкий (военная разведка), Мейер Трилиссер (разведка Коминтерна) и Димитров, согласно которому на повестке дня стоял вопрос об «организации помощи испанцам (методом контрабанды)»[2177]. В тот же день на Лубянке Ягода председательствовал на совещании с участием Слуцкого, Урицкого, Михаила Фриновского (начальника пограничных войск НКВД) и прочих по вопросу о зарубежных военных поставках, включая и закупки за рубежом, для Испании. Еще до того, как истек день 14 сентября, Слуцкий и Урицкий предъявили Кагановичу исправления, внесенные в оперативный план, получивший кодовое название «Операция X»[2178].

В тот же день, 14 сентября, Гитлер, закрывая ежегодный съезд Нацистской партии в Нюрнберге, анонсировал дальнейшие меры по перевооружению и с неслыханной прежде яростью обрушился на мировой еврейский заговор и «адскую чуму» большевизма, «выпускающего этих диких зверей на испуганный и беспомощный мир». Он упомянул о германских планах в отношении Украины. В ответ на эти вопли советское государственное издательство опубликовало сборник переводов оригинальных немецких документов времен Первой мировой войны, «Крах германской оккупации на Украине», в котором подчеркивалось, какими огромными издержками обернулась тогдашняя попытка Германии поработить Украину, и давалось предупреждение: «Пусть же сейчас попробуют сунуться германские фашисты на советскую землю!»[2179] Фюрер все еще надеялся сколотить широкую антисоветскую коалицию, которая бы поддерживала или по крайней мере не блокировала германские планы экспансии в восточном направлении и господства на континенте. По словам Гитлера, Советский Союз собирался рано или поздно напасть на Европу, но его бредни производили впечатление, что Германия готова выступить первой[2180]. Как полагал американский посол в Берлине, после прозвучавших на съезде речей «советскому посольству будет затруднительно оставаться в Берлине»[2181]. Гитлер считал, что Сталин захочет разорвать дипломатические отношения[2182]. Литвинов призывал заявить дипломатический протест с целью предотвращения новых выпадов[2183]. Но Сталин, напротив, вскоре продолжил заигрывания с нацистским режимом.

Ворошилов отправил на одобрение Сталину подробный список всех материалов, требуемых для испанской операции[2184]. Из-за Соглашения о невмешательстве советское руководство первоначально собиралось поставить Испании только «избыточное» оружие и закупленное в третьих странах, но с учетом того, что ситуация требовала срочных мер, операция X предусматривала также поставки советских вооружений — о чем и просило испанское правительство. По оценкам советской разведки, Испанская Республика располагала только одной винтовкой на каждых трех бойцов[2185]. 18 сентября из советского порта вышло первое судно с партией стрелкового оружия, значившегося как «мясные консервы». Заодно поставлялись гуманитарные грузы (мука, сахар, масло, консервы, одежда, лекарства)[2186]. В секретных советских документах указывалось, что «получатель обязан оплатить полную стоимость» оружия. Еще 13 сентября правительство Испанской Республики приняло тайное решение вывезти большую часть золотого запаса страны из Мадрида поездом. Испания стояла на четвертом месте в мире по размерам золотого запаса, составлявшего более 2,3 триллиона песет или 783 миллионов долларов по тогдашнему обменному курсу. Испанская корона столетиями накапливала эти богатства — золотые слитки, луидоры, британские соверены, редкие португальские монеты, сокровища инков и ацтеков времен конкистадоров. Ящики с золотом начали прибывать в порт Картахену ранним утром 17 сентября и в течение следующих пяти с половиной недель местом их хранения оставалась пещера в холме над гаванью. Премьер-министр Ларго Кабальеро отправил золото как раз в тот порт, который с согласия Испании стал местом прибытия советских грузов.

Переворот в НКВД

19 сентября 1936 года Москву ожидала небольшая разрядка смехом: региональный партийный босс Кузьма Рындин, в честь которого было названо двадцать колхозов и шахт, обратился к диктатору с просьбой переименовать Челябинск — название которого, по одной из версий, восходило к башкирскому слову «яма» — в Кагановичград. Сталин написал на предложении: «Против»[2187]. На следующий день Политбюро формально отвергло предложение Литвинова создать расширенный блок во главе с СССР против нацистской Германии, но подтвердило свою приверженность принципу «коллективной безопасности»[2188]. Тем временем Франко был занят укреплением своего режима. На поле боя он тянул время, переключив внимание с решения неотложных военных задач на достижение политических целей, что озадачивало других генералов. 21 сентября в домике на аэродроме в Саламанке, ссылаясь на необходимость единого командования, Франко добился того, что его назначили генералиссимусом вооруженных сил мятежников, несмотря на то что он уступал Моле по старшинству. Спустя неделю Франко благодаря дальнейшим манипуляциям был назначен главой государства, обладающим «абсолютной властью». Некоторые командиры, вступившие с ним в сговор, рассматривали его возвышение как временную меру, в дальнейшем предполагая реставрацию монархии, но сам Франко сказал: «Вы отдали мне Испанию». При этом он даже не контролировал Мадрид.

Левые интеллектуалы по всей Европе выражали серьезные сомнения по поводу мнимой измены казненных революционеров-большевиков, но в Испанской Республике издававшаяся ПОУМ La Batalla была едва ли не единственной газетой, подробно освещавшей московский показательный процесс и тем более осудившей его, заклеймив Советский Союз как «бюрократический режим ядовитой диктатуры». В ответ на это авторы передовицы в номере журнала «Коммунистический интернационал», издававшегося на многих европейских языках, за сентябрь 1936 года осуждали ПОУМ как фашистских агентов, маскирующихся под левых и имеющих связи с Троцким, Каменевым, Зиновьевым, Франко, Муссолини и Гитлером[2189].

Ежов бомбардировал Сталина донесениями о недостатках в работе тайной полиции и переслал ему донос начальника регионального управления НКВД на Ягоду[2190]. Сталин вызвал Ежова к себе на Черное море[2191]. Ягода, очевидно, знал об этом, так как подслушивал звонки Сталина Ежову в Москву[2192]. Ефим Евдокимов, в чью сферу ответственности входил и Сочи, также, вероятно, нашептывал Сталину гадости о презренном Ягоде[2193]. Вечером 25 сентября 1936 года Сталин из Сочи отправил экстренную телеграмму Кагановичу и Молотову в Москву, требуя снятия Ягоды. Под телеграммой также подписался Андрей Жданов, находившийся на даче у диктатора его новый фаворит, родившийся на десять лет позже Кирова (и на восемнадцать лет позже самого Сталина). «Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока, — утверждалось в секретной депеше. — ОГПУ опоздал в этом деле на 4 года»[2194]. Слова про «4 года» являлись отсылкой к собраниям небольшого числа партийных оппозиционеров, осуждавших правление Сталина по причине катастрофической коллективизации и голода. Среди потенциальных кандидатов на должность главы НКВД находились опытные чекисты Евдокимов и Балицкий, который какое-то время был человеком № 3 в тайной полиции, пока Ягода не выгнал его из Москвы, отправив обратно на Украину. Еще одним вариантом был Лаврентий Берия, (номинально) бывший чекист, возглавлявший партийный аппарат Закавказья[2195]. Однако Сталин выбрал своего протеже — партаппаратчика Ежова.

Во второй половине дня 26 сентября Сталин и Ворошилов обсудили по телефону вопрос военных поставок в Испанию; они отметили, что на танках не следует оставлять никаких признаков, указывающих на их изготовление в СССР[2196]. Кроме того, Сталин велел Ворошилову зачитать телефонограмму из Сочи о смещении Ягоды ему самому на заседании Совнаркома. Ягода отправился на Лубянку в сопровождении командующего Московским военным округом и других офицеров, чтобы сдать им свои бумаги[2197]. В тот же день Сталин продиктовал второе сообщение для Ягоды, зачитанное ему по телефону начальником охраны Власиком; Ягода оповещался о переводе в наркомат связи: «Это наркомат оборонный. Я не сомневаюсь, что вы сумеете этот наркомат поставить на ноги. Очень прошу вас согласиться», — как будто Ягода мог отказаться[2198]. Символизм этого назначения имел зловещий оттенок: Ягода приходил на место Рыкова, опозоренного правого уклониста, с которым было связано его собственное имя. Насколько известно, Ягода бросился в Сочи, но Паукер, возглавлявший отдел охраны НКВД, не пустил своего теперь уже бывшего босса к Сталину[2199]. Между тем 27 сентября фотография Ягоды как нового наркома связи появилась во всех газетах рядом со снимком Ежова.

Ягода ушел в двухмесячный отпуск по состоянию здоровья; он не пытался ни бежать, ни организовать «несчастный случай», чтобы устранить Ежова (не говоря уже о Сталине).

Это было первое снятие руководителя НКВД (Дзержинский и Менжинский умерли, занимая эту должность). «Это замечательное мудрое решение нашего родителя назрело, — писал Каганович Орджоникидзе о назначении своего бывшего подчиненного по партии. — У Ежова наверняка дела пойдут хорошо»[2200]. Средние и низшие чины НКВД тоже приветствовали этот переворот, и не только из карьеристских соображений: многие полагали, что Ежов восстановит чекистский профессионализм (что свидетельствовало об их иллюзиях). «Большинство старых чекистов были убеждены в том, что с приходом в НКВД Ежова мы наконец вернемся к традициям Дзержинского, изживем нездоровую атмосферу и карьеристские, разложенческие и леваческие тенденции, насаждаемые в последние годы в органах Ягодой, — вспоминал один оперработник. — …мы полагали, что в органах будет теперь твердая и верная рука ЦК»[2201]. Ежов перебрался в свой новый кабинет на Лубянке, д. 2, 29 сентября 1936 года, и в тот же день Сталин одобрил составленную новым главой НКВД резолюцию Политбюро «Об отношении к контрреволюционным троцкистско-зиновьевским элементам», в которой предлагалось рассматривать последних как «разведчиков, шпионов, диверсантов и вредителей фашистской буржуазии в Европе»[2202].

Испанию вооружаем, о Германии не забываем

Советские грузы шли в Испанию по Черному морю, Босфору и Средиземному морю либо в некоторых случаях по Балтике и Северному морю на замаскированных судах, моряки на которых носили тропическую одежду жителей Южной Азии или изображали пассажиров британских круизных лайнеров[2203]. Испанские порты находились в блокаде, и на советские суда нападали националисты; на помощь был отправлен малочисленный советский военно-морской флот[2204]. Тем не менее не было потеряно ни одного судна с советским оружием для Испании. 4 октября 1936 года в Картахену втайне прибыл первый груз поставленных СССР, но не произведенных в СССР военных материалов: 150 ручных пулеметов, 240 гранатометов, 100 тысяч гранат, 20 тысяч винтовок, 16,5 миллиона патронов. Часть этого оружия оказалась реликтами Первой мировой войны. Винтовки, происходившие не менее чем из восьми разных стран (от Канады до Японии), принадлежали к десяти разным типам и имели шесть разных калибров, что затрудняло уход за ними и замену запасных частей. Некоторые наилучшие образцы оружия были поставлены в недостаточном количестве (в Испанию прибыло всего шесть превосходных легких гаубиц «Виккерс» и 6 тысяч снарядов к ним). Тем не менее значение этих поставок для Испанской Республики, страдавшей от нехватки оружия, было существенным[2205]. Три дня спустя Советский Союз официально потребовал положить конец нарушениям Соглашения о невмешательстве со стороны Германии, Италии и Португалии, заявив, что в противном случае будет считать себя не связанным им[2206].

11 октября в телефонограмме Сталину Каганович напоминал ему: «До сих пор мы не сообщали ничего Кабальеро о наших посылках [оружия]. Мы полагаем, что надо было бы поручить Гореву сообщить Кабальеро официально, но конспиративно, о помощи… сообщить со всеми подробностями о том, что уже прибыло, а в дальнейшем сообщать по мере прибытия пароходов». Сталин дал согласие[2207].

На следующий день в Картахену прибыло 50 советских легких танков и 51 танкист-«доброволец» — испанцы салютовали им сжатыми кулаками и кричали «ура»[2208]. «Дело доходило до массовой истерики от радости, — писал советский военный атташе Горев в докладе, дошедшем до Сталина через Ворошилова. — Надо это видеть, чтобы ощутить. Несмотря на то что мы были готовы и вообще люди спокойные, даже на моих ребят это подействовало. Восторг просто необычайный»[2209]. Эти танки Т-26, представлявшие собой более тяжелую копию британской модели «Виккерс 6-тонный» и оснащенные более современной советской башней и 45-миллиметровой универсальной пушкой, а также истребители И-15 и И-16 конструкции Поликарпова находились на уровне лучших мировых образцов[2210]. Три дня спустя прибыли скоростные бомбардировщики СБ-2 конструкции Туполева, производство которых было полностью развернуто лишь в начале 1936 года; они принадлежали к самым мощным самолетам этого класса в мире[2211]. Глядя на эту технику, было легко забыть, что Советский Союз во многих отношениях оставался бедной страной: на октябрь 1936 года более 33 тысяч молодых командиров не были прикомандированы к тому или иному месту службы, им было негде жить[2212].

Советское руководство горело желанием увидеть немецкое и итальянское оружие в действии, равно как и испытать собственное оружие на поле боя. Тем не менее Ворошилов частным образом писал Сталину, что он «с болью в душе» отдает современные советские самолеты, пусть и по мировым рыночным ценам[2213].

Испанская Республика фактически не имела военной промышленности и даже в условиях советского промышленного содействия ей требовалось время, чтобы наладить производство собственных танков, бронеавтомобилей и самолетов[2214]. Советских советников особенно поражало то, что контролируемые анархистами заводы производили не самые необходимые виды вооружений, а самые прибыльные[2215]. Также советских представителей приводило в отчаяние отсутствие сплоченности в испанском правительстве. «Здесь нет единой службы безопасности, поскольку [республиканское] правительство не считает это очень нравственным, — докладывало испанское бюро НКВД по связям (15.10.1936). — По этой причине каждая [политическая] партия создала собственный аппарат безопасности. В состав нынешнего правительства входит много бывших полицейских с профашистскими настроениями. Нашу помощь вежливо принимают, но жизненно важная работа, необходимая для безопасности страны, саботируется»[2216]. Димитров и итальянский коммунист Пальмиро Тольятти призывали к созданию «антифашистского государства» и «демократии нового типа», имея в виду переход к социализму в советском смысле[2217]. Но Сталин выступал против даже закулисной советизации.

В открытом письме Ларго Кабальеро (также от 15 октября), напечатанном в советских и испанских газетах, Сталин похвалялся по поводу советской помощи, заявляя, что «рабочие СССР не более чем выполняют свой долг, оказывая испанским революционным массам ту помощь, на какую они способны»[2218]. Однако он проявлял немалое внимание к экономическим издержкам. Незадолго до этого советским властям стало известно об испанском золоте. Министр финансов республики Хуан Негрин вступил в переговоры с послом Розенбергом о передаче значительной части золотого запаса, оказавшегося в Картахене, в счет погашения текущих и будущих платежей. Розенберг ответил (15 октября), что на это дано принципиальное согласие[2219]. В условиях строжайшей секретности, в присутствии Негрина, говоривший по-английски агент НКВД Орлов, выдавая себя за представителя Федерального резерва США, организовал извлечение золота из пещер, насколько известно, призвав на помощь советских танкистов, прибывших несколькими днями ранее. 25 октября, в тот же день, когда Сталин вернулся в Москву, 510 метрических тонн золота — около 7800 ящиков каждый весом 145 фунтов — на общую сумму 518 миллионов долларов было погружено на четыре судна, направлявшихся в Одессу[2220].

В свою очередь, Литвинов сетовал Розенбергу, что «испанский вопрос испортил наши отношения с Англией и Францией и посеял сомнения в Бухаресте и даже в Праге»[2221]. Но Сталина было не запугать: 23 октября Советский Союз — не прекращая членства в Комитете по невмешательству — заявил, что не считает себя связанным Соглашением о невмешательстве вследствие его нарушений, совершенных другими участниками[2222]. Французы не могли в это поверить. «У Сталина нет идеалов», — сетовал англичанам генеральный секретарь французского МИДа[2223]. Разумеется, в глазах Сталина дело обстояло ровно противоположным образом: бездействие Франции и Англии перед лицом вопиющих нарушений соглашения итальянскими фашистами и немецкими нацистами порождало у него самое низкое мнение о западных державах[2224].

Немецкий посол Шуленбург, в том же октябре 1936 года вернувшись из отпуска, от самой советской границы до Москвы сталкивался с необычайно теплым приемом, «словно не случилось ровным счетом ничего». Он сообщал в Берлин, что Крестинский «чрезвычайно дружелюбен и ни словом не упомянул о событиях в Нюрнберге»[2225]. Составленный Сталиным список покупок в Германии включал броню, авиационные катапульты, приборы для прослушивания подводных звуков и боевые корабли (на сумму 200 миллионов рейхсмарок), за что советские власти были готовы расплачиваться главным образом марганцевой и хромовой рудой по мировым ценам, согласно германской докладной записке (19.10)[2226]. 20 октября Гитлер назначил Германа Геринга уполномоченным по выполнению Четырехлетнего плана, отдававшего приоритет производству вооружений и предусматривавшего ужесточение государственного контроля над экспортом и достижение самодостаточности в том, что касалось важнейших видов сырья, с целью сокращения импорта (ради экономии дефицитной твердой валюты) и недопущения последствий возможной блокады. Советские торговые функционеры были полны надежд, так как Геринг как будто бы был готов играть непосредственную роль в двусторонней торговле[2227].

С днем рожденья, Серго

Слабое здоровье Орджоникидзе продолжало ухудшаться, а осенний отпуск, проведенный вдали от Москвы, из-за Сталина выдался чрезвычайно напряженным. Если в ходе проходившей весной-летом 1936 года кампании по проверке партбилетов было уволено всего 11 из 823 высших должностных лиц из наркомата тяжелой промышленности, принадлежавших к номенклатуре (функционерам, которых нельзя было снять без санкции Центрального комитета), а арестовано всего 9, то за последние четыре месяца 1936 года было уволено 44 высших должностных лица, причем 37 из них были исключены из партии и, за тремя исключениями, арестованы[2228]. В октябре 1936 года по приказу Сталина был арестован старший брат Орджоникидзе Папулия, первым из родственников действующих членов Политбюро. Орджоникидзе потребовал свидания с братом, но Лаврентий Берия, чекист, ставший партийным боссом в Грузии, где работал Папулия, заявил, что может разрешить свидание только после завершения следствия[2229]. Орджоникидзе догадался, что за арестом Папулии стоял не Берия, а Сталин[2230]. 8 октября по требованию Сталина был снят со своей должности замнаркома путей сообщения и через шесть дней арестован помощник Кагановича Яков Лившиц[2231].

24 октября по всей стране прошли пышные торжества в честь 50-летия «товарища Серго». Однако нарком тяжелой промышленности не присутствовал на праздничном представлении, устроенном поблизости от дачи, на которой он проводил свой отпуск в Кисловодске (вместо него туда пошла жена)[2232]. Тем временем Сталин приказал арестовать бывших кавказских товарищей Орджоникидзе Степана Варданяна, бывшего руководителя завоеванной большевиками Грузии, а теперь — главы партийной организации Таганрога, и Левана Гогоберидзе, секретаря парторганизации на одном из заводов Азово-Черноморского края и бывшего партийного босса Грузии[2233]. С днем рожденья, Серго.

Насколько далеко был готов зайти Сталин, оставалось неизвестно. 25 октября — после двух с половиной месяцев отсутствия — он вернулся к Москву, где к нему обратился московский корреспондент агентства Associated Press по поводу слухов о том, что он болен или уже мертв. Сталин, как правило, очень болезненно воспринимавший вопросы о своем здоровье, в тот же день дал весьма игривый ответ. «Насколько мне известно из сообщений иностранной прессы, я давно уже оставил сей грешный мир и переселился на тот свет, — написал Сталин корреспонденту. — Так как к сообщениям иностранной прессы нельзя не относиться с доверием, если вы не хотите быть вычеркнутым из списка цивилизованных людей, то прошу верить этим сообщениям и не нарушать моего покоя в тишине потустороннего мира». Восхищенный корреспондент 26 октября дал в США телеграмму о том, что «Сталин отказался сегодня опровергнуть слухи о своей смерти»[2234].

Основная часть испанского золотого запаса, 2 ноября прибывшая в Одессу, была отправлена в Москву на поезде в сопровождении кузена Орлова, оперработника украинского НКВД Зиновия Кацнельсона. Еще 155 миллионов долларов (около 2 тысяч ящиков) было доставлено в Марсель в качестве аванса за оружие, которое испанцы надеялись купить во Франции. То немногое, что осталось, было спрятано в пещере на юге Испании. Насколько известно, часть золота, прибывшего в СССР, 6 ноября 1936 года, накануне дня Октябрьской революции, было размещено в хранилище драгоценных металлов наркомата финансов в Настасьинском переулке[2235]. Орлов, благополучно доставив груз золота в СССР, уже вернулся в Испанию и 7 ноября отмечал годовщину большевистской власти в мадридском «Палас-отеле» в компании Кольцова, Горева и прочих[2236]. В те же дни Троцкий приказал своему сыну, находившемуся в Париже, передать его архивы во французский филиал амстердамского Международного института социальной истории (филиал находился на Rue Michelet, его возглавлял эмигрант-меньшевик Борис Николаевский). Однако Зборовский дал наводку советским агентам, и несколько дней спустя, в ночь с 6 на 7 ноября, бумаги были украдены (наличные деньги остались нетронутыми) — таким образом, Сталин получил к празднику еще один подарок.

6 ноября Сталин присутствовал на традиционном праздничном концерте в Большом театре, сидя в императорской ложе, а на следующий день принимал парад на трибуне мавзолея. Бухарин со своей женой, 23-летней Анной Лариной, жил в старой кремлевской квартире Сталина, где совершила самоубийство Надя. Сам Бухарин не пытался покончить с собой, хотя у него имелся пистолет с иронической надписью «Вождю великой пролетарской революции», врученный ему Ворошиловым. Бухарин по-прежнему пребывал на капитанском мостике «Известий» в качестве редактора и потому получил пропуск на праздничные торжества, хотя и на самый нижний ярус трибун. Сталин, увидев его, послал охранника, чтобы пригласить его и Ларину подняться на мавзолей — этот щедрый показной жест был воспринят как признак примирения. Вскоре после этого, согласно другому источнику, Бухарину принесли уведомление о выселении из кремлевской квартиры, и в этот момент неожиданно зазвонил установленный в квартире правительственный телефон: звонил Сталин, спрашивая, как дела. Бухарин ответил, что его выселяют из квартиры, и Сталин изобразил бурное возмущение; выселение было отсрочено. Так Сталин подвергал Бухарина психологическим пыткам[2237].

Орджоникидзе вернулся в Москву на ноябрьские праздники, но 9 ноября у него случился сердечный приступ и он на какое-то время потерял сознание. В ответ на это Сталин лишь усилил нажим, настояв на публичном суде над саботажниками-«троцкистами», обвиняемыми во взрыве на шахте в Сибири; этот процесс широко освещался в печати и вступал в прямое противоречие с точкой зрения Орджоникидзе на причины подобных аварий на производстве. Известия об измене приходили отовсюду. 5 ноября Маленков докладывал Сталину, что в центральном армейском аппарате и военных академиях обнаружены 62 бывших «троцкиста». Десять дней спустя список из 92 «троцкистов» в рядах Красной армии был предъявлен Гамарнику, начальнику армейского политического управления и заместителю наркома обороны. Всего с августа по декабрь 1936 года было арестовано 212 «троцкистов», служивших в вооруженных силах, но офицерами было всего 32 из них, причем лишь немногие из этого числа имели звание не ниже майорского. Несмотря на нажим по партийной линии и поток доносов, командный состав, опасаясь дестабилизации, проявлял осторожность[2238].

No pasarán!

Молотов и прочие ораторы, выступавшие 7 ноября, хвалились, что их не запугать угрозами и что фашисты, столкнувшись с сопротивлением, откажутся от дальнейшей экспансии. Однако Гитлер, поддавшись эмоциям и приняв решение оказать помощь Франко, по своему почину быстро положил ей пределы. Он отправил в Испанию около 100 самолетов (истребителей и бомбардировщиков), а также хорошо оснащенный боевой отряд численностью почти в 6500 человек, так называемый легион «Кондор», но в отличие от Муссолини воздержался от посылки крупных воинских формирований, вместо этого поставив собственное вмешательство в полную зависимость от интересов германской военной промышленности. Германия нашла для себя место для продажи своей продукции и в то же время, благодаря монопольному положению в лагере путчистов, получала крайне необходимое сырье и товары (железную руду, пирит, медь, вольфрам, продовольствие), не жертвуя сокращающимися запасами иностранной валюты[2239].

8 ноября 1936 года войска Франко начали штурм Мадрида с юга. До этого Франко откладывал наступление, основное внимание уделяя тому, чтобы сделаться каудильо — испанским аналогом немецкого фюрера или итальянского дуче. Эта задержка позволила советскому военному советнику Гореву организовать оборону. В тот же день в Мадрид прибыли первые бойцы интербригад. Однако немецкие и итальянские самолеты уже сто дней бомбили Испанию, а так как Мадридский фронт был близок к краху, республиканское правительство поспешно бежало в безопасную Валенсию. Впрочем, столицу собирались оборонять. На улицах были развешаны лозунги «No pasarán!» («Они не пройдут!»), представлявшие собой испанский перевод французского лозунга, под которым в 1916 году Петен держал оборону в Вердене. Между тем армия Молы приближалась к Мадриду с северо-запада. Еще в октябре 1936 года, когда на радио его спросили, какая из его четырех колонн возьмет столицу, он ответил: «Пятая колонна». Мола имел в виду, что республика будет свергнута изнутри людьми, сочувствующими националистам[2240].

Страху перед изменой, естественно, поддались и советские представители[2241]. Кольцов в своем дневнике (4–6.11.1936) выражал озабоченность по поводу того, что «восемь тысяч фашистов по-прежнему пребывают в мадридских тюрьмах», хотя министр внутренних дел Испанской Республики, не удосужившись принять на этот счет никаких мер, эвакуировался из города[2242]. Вывезти же из города несколько тысяч заключенных было крайне непростой задачей. Узников, отобрав у них пожитки, связывали друг с другом и сажали в автобусы — но потом на полпути отряды коммунистов, анархистов и обычных солдат вытаскивали их из автобусов, подвергали оскорблениям и расстреливали; копать могилы для жертв этих массовых расправ сгоняли крестьян. В ходе этих казней, спорадически совершавшихся на протяжении нескольких недель, без суда и следствия было убито более 2 тысяч заключенных из мадридских тюрем — это была самая кровавая резня из всех, что устроили в республиканской зоне вожди испанских коммунистов и их советские советники — Горев, Орлов и Кольцов[2243]. Никто не знает, какую долю этих узников составляли сторонники националистов, готовые взяться за оружие, если бы оно каким-то образом к ним попало. В итоге никакая «пятая колонна» так и не объявилась, однако неудачная острота Молы обрела бессмертие[2244].

Яростный штурм продолжался десять дней; на мадридских площадях рвалась шрапнель и зажигательные снаряды. Однако советские самолеты покончили с господством националистов в небе: больше никто безнаказанно не бомбил Мадрид с бреющего полета[2245]. Итальянские «Фиат» CR-32 и немецкие «Хейнкель» He-51 не могли ничего поделать с более маневренными И-15 и И-16, в то время как советские бомбардировщики СБ превосходили прославленные «Юнкерсы» Ju-52. Советские летчики демонстрировали выносливость и отвагу (в то же время накапливая бесценный опыт: на родине им мало приходилось летать). Что не менее важно, любые попытки наступления дорого обходились националистам из-за вооруженных танками Т-26 механизированных частей под предводительством советских танкистов. Те понесли в Испании большие потери: 34 погибло, 19 пропало без вести — домой не вернулся каждый седьмой[2246]. 18 ноября Германия и Италия формально признали националистическое правительство Франко, но пять дней спустя Франко остановил наступление на Мадрид[2247]. Боевой дух в его войсках угасал. «Нам конец, — заявил офицер националистов немецкому военному наблюдателю. — Мы нигде не удержимся, если красные сумеют перейти в контратаку»[2248]. Однако республиканцы понесли слишком большие потери, чтобы предпринять решительное контрнаступление.

Как бы сильно Сталин ни был мотивирован своей зацикленностью на Троцком, продажа им в Испанию передового советского оружия демонстрировала его желание утереть всем нос[2249]. Не позволив Франко захватить Мадрид, Красная армия продемонстрировала всем мировым скептикам свою отвагу. Французы взяли на заметку успешные действия советских самолетов в мадридском небе, англичане — советские достижения вообще. «Советское правительство спасло мадридское правительство, которое, по всеобщему мнению, должно было пасть, — резюмировал заместитель статс-секретаря британского МИДа. — Советское вмешательство полностью изменило ситуацию»[2250]. На советской стороне царил энтузиазм. «И сегодня Франко не вступил в столицу», — злорадствовал Кольцов 25 ноября 1936 года

Социалистическая «демократия»

В тот же день в Москве в Большом Кремлевском дворце начал работу VIII чрезвычайный съезд Советов, на который прибыло 2016 делегатов с решающим голосом, включая 409 женщин. Продолжительная речь Сталина — впервые передававшаяся по советскому радио в прямом эфире, благодаря чему миллионы людей смогли услышать его мягкий грузинский акцент, — касалась проекта новой конституции, необходимость в которой, по словам Сталина, назрела из-за изменений в социальной структуре[2251]. Он стал задумываться о новой конституции не позднее лета 1934 года. (Находясь тогда в отпуске, он потребовал экземпляр действующей конституции 1924 года[2252].) С его подачи была создана комиссия под его председательством, занявшаяся изучением зарубежных конституций[2253]. «За кремлевскими стенами идет работа по замене советской конституции на новую, которая, согласно заявлениям Сталина, Молотова и прочих, станет „самой демократической в мире“», — писал Троцкий в мае 1936 года, добавляя, что «до сей поры никто еще не ознакомился с проектом конституции»[2254]. Однако в июне 1936 года проект конституции был вынесен Сталиным на публичное обсуждение, продолжавшееся несколько месяцев. Советская пропаганда подробно освещала этот процесс, утверждая, что к осени 1936 года состоялось полмиллиона собраний по обсуждению проекта конституции с участием 51 миллиона человек.

Новая конституция покончила с юридической дискриминацией «бывших» (кулаков, священников), что вызвало немалое недовольство у рядовых партийцев[2255]. Она вводила прямые выборы в советы вместо многоступенчатых, всеобщее избирательное право вместо ограниченного (бывшим кулакам было возвращено право голоса), тайное голосование вместо открытого[2256]. Что самое примечательное, конституция предусматривала множество личных и социальных прав (пенсионное обеспечение, бесплатное здравоохранение, образование)[2257]. Меньшевистская эмигрантская пресса признавала, что террористическая коммунистическая диктатура не собирается самоликвидироваться, но тем не менее допускала, что принятие конституции может привести к появлению новых политических сил[2258].

Советские функционеры старались контролировать ход публичных обсуждений, но кое-кто постарался воспользоваться моментом. Колхозники с ненавистью отзывались о системе натуральной оплаты их труда по принципу «трудодней» и требовали, чтобы им платили деньгами, как и городским рабочим. Одна колхозница предложила заменить лозунг «Кто не работает, тот не ест» лозунгом «Кто работает, тот должен есть»[2259]. Студент медицинского училища в Запорожье (Украина) якобы говорил: «У нас в СССР демократии нет и не будет, а все делалось и будет делаться так, как диктует диктатор Сталин. Не дадут нам ни свободы печати, ни свободы слова». После его ареста товарищи-студенты пытались передать ему в тюрьму письмо, в котором хвалили его за храбрость[2260]. Статья конституции о свободе вероисповедания побудила православных верующих подавать прошения об открытии церквей. Наблюдалось множество случаев самообмана: думали, что новая конституция восстанавливает частную собственность, что кулакам будет позволено вернуться в их деревни, что крестьяне будут жить «как раньше», что Сталин запретит партию, потому что не доверяет ей, и станет президентом, что может повлечь за собой еще более обширный политический террор (в духе убийства Кирова)[2261].

Авторы проекта конституции отказались от понятия «пролетариат» в пользу «народа», что Троцкий уничижительно объявил новым доказательством отхода от социализма и становления нового правящего класса функционеров (скрывавшихся за словом «интеллигенция»)[2262]. «В частном разговоре… [Сталин] признал, что у нас уже нет диктатуры пролетариата, — впоследствии вспоминал Молотов. — Да, он мне лично так говорил, но говорил это очень нетвердо»[2263]. Впрочем, речь Сталина на VIII съезде была вполне категоричной. «В 1917 году народы СССР свергли буржуазию и установили диктатуру пролетариата, установили Советскую власть, — указал он. — Это факт, а не обещание. Затем Советская власть ликвидировала класс помещиков и передала крестьянам более 150 миллионов гектаров бывших помещичьих, казенных и монастырских земель, и это — сверх тех земель, которые находились и раньше в руках крестьян. Это факт, а не обещание. Затем Советская власть экспроприировала класс капиталистов, отобрала у них банки, заводы, железные дороги и прочие орудия и средства производства, объявила их социалистической собственностью и поставила во главе этих предприятий лучших людей рабочего класса. Это факт, а не обещание». Далее он сказал, что индустриализация и коллективизация еще больше изменили социальный состав общества, благодаря чему в СССР сложились два неантагонистических класса (рабочие и крестьяне) и одна прослойка (интеллигенция). Это был первый вполне авторитетный анализ советского общества в классовых терминах.

Конституция ставила целью укрепить социалистическую законность — правовое государство, — что было триумфом Генерального прокурора СССР Вышинского. Кроме того, она обеспечивала дальнейшую централизацию государственного аппарата (в публичных дискуссиях этот момент в целом замалчивался). В последующих проектах указывалось, что правительство СССР обладает полной властью над землей, водой и естественными ресурсами страны, а решения Совнаркома СССР обязательны для союзных республик. Периодически собиравшиеся съезды Советов, согласно конституции, заменялись постоянно действующим Верховным Советом СССР, решения которого главенствовали над всеми республиканскими законами (уголовные кодексы оставались прерогативой республик). В плане географии Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика существенно уменьшалась в размерах, так как две автономные республики в ее составе — Казахстан и Киргизия — становились полноправными союзными республиками, а еще одна (Каракалпакская) передавалась в состав Узбекистана. Тем самым число среднеазиатских республик увеличилось до пяти. Кроме того, Закавказская Федеративная Республика была разделена на отдельные республики — Грузию, Армению и Азербайджан, благодаря чему в составе СССР оказалось 11 союзных республик. Советская конституция впервые закрепляла привилегированное положение за Коммунистической партией, объявляя ее «передовым отрядом трудящихся в их борьбе за укрепление и развитие социалистической системы» и «руководящим ядром» «всех организаций трудящихся, как общественных, так и государственных». Это положение было прописано в разделе не о государстве, а об «общественных организациях».

В своей речи Сталин постарался опровергнуть критику со стороны «буржуазной» печати, сделав достоянием аудитории самые одиозные высказывания, ранее недоступные для советского населения. По его словам, фашистские критики пренебрежительно называли советскую конституцию «пустым обещанием, рассчитанным на то, чтобы сделать известный маневр и обмануть людей». Также Сталин поведал, что «буржуазные» критики из числа левых говорят о сдвиге Советского государства вправо, от диктатуры пролетариата в тот же самый лагерь буржуазных стран. Он заявил, что это не сдвиг, а «превращение… в более гибкую… более мощную систему государственного руководства обществом». Что самое главное, — сказал Сталин, — «буржуазные» критики «говорят о демократии. Но что такое демократия? Демократия в капиталистических странах, где имеются антагонистические классы, есть в последнем счете демократия для сильных, демократия для имущего меньшинства. Демократия в СССР, наоборот, есть демократия для трудящихся, то есть демократия для всех». Таким образом, резюмировал он, «Конституция СССР является единственной в мире до конца демократической конституцией»[2264].

События разворачиваются

Утром в день открытия съезда «Правда» заявила, что Сталин — «гений нового мира, мудрейший человек эпохи, великий вождь коммунизма», и соответственно расценила его речь о конституции как прорыв для всего человечества. В то время как доклад Сталина на XVI съезде партии (1930 года) был издан тиражом 11 миллионов экземпляров (на 24 языках), а доклад на XVII съезде (1934 года) — тиражом 14 миллионов экземпляров (на 50 языках), тираж его речи на съезде Советов составил 20 миллионов экземпляров. «Никакая книга в мире, — указывала „Правда“, — никогда не была напечатана подобным тиражом»[2265].

В тот же день, когда Сталин выступил со своей воодушевленной речью о конституции, в Берлине Иоахим фон Риббентроп, немецкий посол в Англии, имеющий полномочия министра, формально подписал Антикоминтерновский пакт с японским послом Кинтомо Мусанокодзи. Эта церемония состоялась не в министерстве иностранных дел, а в Бюро Риббентропа, чтобы подчеркнуть идеологическое значение пакта[2266]. Риббентроп зачитал заявление для прессы (очевидец Уильям Ширер отозвался о нем как о «разглагольствованиях»), заявив, что Германия и Япония «впредь не потерпят махинаций коммунистических агитаторов», и назвав пакт «поворотным моментом в борьбе всех законопослушных и цивилизованных наций с силами распада»[2267].

Для Японии, проводящей политику сдерживания в отношении СССР и в то же время желающей получить свободу действий в Китае, пакт стал первым серьезным соглашением с какой-либо из европейских держав после ликвидации англо-японского союза в 1920 году. Более того, с учетом внутренних распрей, скверных средств сообщения, обмана и неопределенности с полномочиями в японском правительстве, это соглашение являлось маленьким чудом. Японские газеты отражали прохладное отношение к пакту («Заводим равнодушных друзей за счет разъяренных врагов», — писала Nichi Nichi)[2268]. Что самое главное, японская армия ревностно добивалась твердых военных обязательств против СССР, но удостоилась только «консультаций». Тем не менее она наладила канал для обмена разведывательной информацией о Красной армии с германским штабом[2269].

Гитлер был без ума от этого пропагандистского прорыва, надеясь соблазнить и Англию. По словам графа Чиано, в октябре 1936 года совершившего свой первый официальный визит в Германию, Гитлер говорил ему: «Если Англия увидит, как постепенно складывается группа держав, готовых составить единый фронт с Германией и Италией под знаменем антибольшевизма, если Англия почувствует, что у нас есть общие организованные силы на Дальнем Востоке… она не только воздержится от войны с нами, но и постарается достичь согласия и найти общую почву с этой новой политической системой»[2270]. В глазах Сталина заключение этого пакта таило в себе глубочайшую иронию, с учетом того, что он только что обуздал Коминтерн и в Испании, и в Китае[2271].

Сталин все знал заранее. Полковник Ойген Отт, немецкий военный атташе в Токио, еще весной 1936 года через свои контакты в японской армии узнал о секретных переговорах, ведущихся в Берлине. Отт поделился этой тайной с Рихардом Зорге, агентом советской военной разведки, служившим в немецком посольстве в Токио, а тот уведомил Москву. Опубликованный текст пакта состоял из двух коротких статей[2272]. Однако Зорге сообщал, что пакт также содержит секретную статью. Поначалу он ошибочно полагал, что речь в ней идет о военном союзе. Но ему удалось сфотографировать полный текст и переправить снимок в Шанхай, где его забрал советский связной[2273]. В секретной статье указывалось, что в случае, если Германия либо Япония «подвергнутся неспровоцированному нападению СССР», каждая сторона «обязуется не принимать мер, которые бы способствовали облегчению положения в СССР». Что самое существенное, секретная статья также требовала от обеих держав «не заключать с СССР политических договоров, противоречащих духу этого соглашения, без взаимного согласия»[2274].

Советско-германские отношения достигли низшей точки. В ноябре Сталин приказал провести в СССР массовые аресты немцев и как будто бы подумывал о том, чтобы провести в Москве отдельный процесс над некоторыми из них. Молотов 29 ноября заявил делегатам на съезде Советов: «У нас нет других чувств к великому германскому народу, кроме чувств дружбы и искреннего уважения, но господ фашистов лучше бы всего отнести к такой нации, „нации“ „высшего“ порядка, которая именуется „нацией“ современных каннибалов»[2275].

За день до выступления Молотова Геббельс распинался на секретном собрании представителей нацистской прессы, что нацизм и большевизм не могут сосуществовать: кто-то из них должен погибнуть[2276]. «Пути назад нет, — признавался он в своем дневнике (1 декабря), имея в виду намерения Гитлера. — Он обрисовал тактику красных. Из Испании делают вопрос глобального масштаба. Следующая жертва — Франция. Блюм — убежденный агент Советов. Сионист и разрушитель мира. Тот, кто победит в Испании, заработает себе очки… Авторитарные государства (Польша, Австрия, Югославия, Венгрия) ненадежны. Единственными убежденными антибольшевистскими странами являются Германия, Италия, Япония. Отсюда и соглашения с ними. Англия присоединится, когда во Франции разразится кризис. С Польшей — не роман, а разумные взаимоотношения»[2277].

Британское Министерство иностранных дел в конце ноября составило внутренний меморандум об экспроприации и коллективизации британских фирм в Испанской Республике, резюмируя: «Вполне очевидно, что альтернатива Франко — коммунизм, умеряемый анархией… более того, предполагается, что если этот режим одержит верх в Испании, то он распространится и на другие страны, в первую очередь Францию»[2278]. В свою очередь, правительство Народного фронта во главе с Блюмом погрязло в бурных внутренних дебатах о судьбе франко-советского союза, и Потемкин, советский посол, призывал наркомат иностранных дел к терпению. Однако шпионы Сталина добыли для него меморандум генерала Швайсгута с уничижительной оценкой Красной армии. «Исходя из имеющейся у нас очень надежной информации, я должен довести до Вашего сведения, что французские военные власти ожесточенно выступают против франко-советского [военного] договора и открыто говорят об этом, — писал Потемкину Литвинов. — Мы ни в коем случае не хотим спешить с переговорами, так же как не желаем, чтобы они заподозрили, что мы готовы отступить»[2279]. Анонимная передовица — написанная Молотовым — в «Известиях» осуждала Антикоминтерновский пакт и с вызовом указывала: «Мы должны полагаться исключительно на собственные силы»[2280].

Загадочный пленум

Перед лицом германо-японского Антикоминтерновского пакта, как и попыток англичан и французов умиротворить Гитлера, Муссолини, а теперь, может быть, и Франко, Сталин 4 декабря собрал Пленум Центрального комитета. Однако он был посвящен не нарастанию проблем во внешней политике — тому, что Сталин почти никогда не позволял обсуждать в органе, номинально определяющем политику страны, — а ширящимся обвинениям в измене. Днем ранее Ежов, выступая с длинной речью на столичном совещании оперработников НКВД — собрании самом по себе показательном, — зловеще указывал: «Думаю, что мы военной троцкистской линии до конца еще не расследовали… Вы хорошо знаете и о стремлениях разведок империалистических штабов создать свою агентуру в нашей армии… Нами вскрываются диверсионно-вредительские организации в промышленности. Какие же основания рассчитывать, что нельзя совершать диверсионных актов в армии? Возможности для этого там имеются большие, во всяком случае, не меньшие, чем в промышленности»[2281].

Сталин поручил выступить на пленуме с главным докладом («О троцкистских и правых антисоветских организациях») Ежову, и во время его инвектив в адрес зиновьевцев и троцкистов кто-то подал реплику: «А Бухарин?». Ежов начал было об этом, но его почти тут же прервал Сталин: «Нужно поговорить о них [т. е. правых]». Подал голос и Берия: «Вот ведь негодяй!». В секретном циркуляре от 29 июля 1936 года Сталин отрицал наличие у троцкистов какой-либо позитивной политической программы, но сейчас он заявил, что левые троцкисты разделяют с правыми «программу» реставрации капитализма[2282]. Бухарин жалобно спросил, как ему защищаться от подобной клеветы. «Ты правда веришь, что у меня может быть что-то общее с этими саботажниками, с этими вредителями, с этими негодяями после тридцати лет в партии? — крикнул он Сталину. — Это просто безумие!» Когда Бухарин указал, что он просто физически не мог присутствовать на приписываемых ему встречах с зиновьевцами и троцкистами, Молотов ответил: «Вы ведете себя как адвокат»[2283].

Когда Ежов назвал «врагом» некоего функционера из наркомата путей сообщения, Сталин, прервав его, уточнил, что обвиняемый был «немецким шпионом — собственно, он получал деньги за сведения для немецкой разведки — он был шпион». Обращаясь к Бухарину, Сталин высмеял самоубийство как способ шантажа со стороны оппозиции. «Вот вам одно… из самых легких средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию», — сказал он, упомянув Томского[2284]. Упомянут был также 32-летний аппаратчик Вениамин Фурер, покончивший с собой на даче в подмосковных Осинках осенью 1936 года, после того как его друг Яков Лившиц — первый заместитель Кагановича по наркомату путей сообщения — был арестован как «троцкист». Фурер, восходящая звезда, выступивший на XVII съезде партии с вдохновенной одой сталинскому стилю руководства, оставил длинное письмо, в котором восхвалял советского вождя и в то же время защищал Лившица, который, как и Фурер, ненадолго встал на сторону Троцкого в 1923 году. Так как Сталин находился в отпуске в Сочи, письмо передали Кагановичу. «Он плакал, просто рыдал, читая, — вспоминал Никита Хрущев, еще один протеже Кагановича. — Прочел и долго не мог успокоиться». Каганович приказал дать письмо на ознакомление всем членам Политбюро. Сейчас же на пленуме Сталин жестоко высмеял Кагановича. «Что за письмо он оставил после себя, — сказал он о Фурере, — прочтя его, можно прямо прослезиться»[2285].

Тогда же, 4 декабря 1936 года, в записке, распространенной среди всех членов Политбюро, Сталин сделал выволочку Орджоникидзе за то, что тот скрывал давнюю переписку с Бесо Ломинадзе, объявленным врагом после того, как год назад он покончил с собой, будучи партийным боссом Магнитогорска. Исходившее от Сталина обвинение в сокрытии информации от «Центрального комитета» было одним из самых грозных. Также Орджоникидзе ставилось в вину, что предсмертную записку Ломинадзе зачитал Орджоникидзе по телефону заместитель Ломинадзе в Магнитогорске и что Орджоникидзе выплачивал пенсию вдове Ломинадзе и пособие его сыну (в честь Орджоникидзе названному Серго). До Сталина дошли известия, что Орджоникидзе за его спиной говорит о нем гадости своим дружкам Мамии Орахелашвили и Шалве Элиаве[2286]. На пленуме Орджоникидзе присоединился к яростным нападкам на Бухарина.

Вечером 5 декабря съезд Советов завершил работу, единогласно приняв новую конституцию. На следующий день по этому случаю прошли массовые торжества на Красной площади. 7 декабря пленум продолжился. Несмотря на его злобный тон, он завершился без исключений из партии и тем более без арестов. Сталин предложил «считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным» и отложить решение до следующего пленума[2287]. Загадочности пленуму добавляет и то, что, в отличие от прочих пленумов 1930-х годов, он не упоминался в печати. Та же самая печать принялась еще более яростно поливать Бухарина и Рыкова грязью. Особенно примечательны многочисленные оскорбления в их адрес на страницах «Известий», редактором которых продолжал числиться Бухарин. «Я настолько пал духом, — отмечал Бухарин в письме от 15 декабря, — что чувствую себя полуживым»[2288].

Похищение

Сталин полагал, что коммунистический переворот в Китае не приведет к установлению режима, достаточно сильного для того, чтобы бороться с японским вторжением. После того как китайские товарищи вопреки пожеланиям Москвы начали создавать революционные советы, он потребовал от Димитрова стоять на том, чтобы советы были «только в городах, но не как органы власти, а скорее как массовые организации. И без конфискаций»[2289]. Однако «единый фронт» напоминал песчаный замок. Националисты тоже не проявляли к нему интереса[2290]. В Нанкин, столицу националистов, прибыл корабль с японским послом, который потребовал, чтобы Китай предоставил Японии право размещать войска в любом месте Китая для борьбы с коммунистами. Сам Чан Кайши отказался проводить переговоры на этот счет, а переговоры посла с гоминьдановским министром иностранных дел закончились ничем. (Чан Кайши требовал, чтобы Япония уважала административную целостность в северном Китае, которую Япония продолжала нарушать.) Однако слухи о возможном присоединении Китая к Антикоминтерновскому пакту тревожили Сталина. Кроме того, Чан Кайши продолжал кампанию по ликвидации базы китайских коммунистов в Шаньси, в то же время на переговорах с коммунистами в Шанхае требуя, чтобы их Красная армия строго выполняла приказы нанкинского правительства[2291].

Впрочем, события на местах развивались согласно собственной динамике — и их значение и для Сталина, и для всего мира в потенциале превосходило значение испанских событий.

Военачальник Чжан Сюэлян, известный как «Молодой маршал», побывал в Италии и в Германии, обхаживая Муссолини, а затем Гитлера и Геринга на предмет помощи в борьбе с Японией. Во Франции он встретился с Литвиновым и просил, чтобы в Москве его принял Сталин — но тот отказался, не желая осложнения своих отношений с Японией[2292]. Чжан Сюэлян вернулся в Китай и в конце концов вступил в переговоры с китайскими коммунистами; одним из их участников был Чжоу Эньлай, уговоривший «Молодого маршала» не только прекратить военные действия против китайских коммунистов, но и обеспечивать их оружием. Коммунисты подумывали о том, чтобы втайне принять Чжан Сюэляна в партию[2293]. В ноябре 1936 года Чжан Сюэлян в письме Чан Кайши призывал его всерьез создать единый фронт с коммунистами против Японии. В декабре Чжан Сюэлян лично отправился в Нанкин, чтобы сообщить о бунтарских настроениях его войск в Шаньси, которые должны были сражаться с коммунистами, и возобновил свои призывы. По словам Чжан Сюэляна, Чан Кайши сказал ему, что, если правительство откажется от войны с китайскими коммунистами ради борьбы с Японией, коммунисты в итоге захватят власть в стране[2294].

Чан Кайши приказал Чжан Сюэляну активнее вести «антибандитскую кампанию», чтобы покончить с коммунистами[2295]. Но Чжан Сюэлян призывал Чан Кайши отправиться в Сиань и поговорить с солдатами Шаньсийской и Маньчжурской армий. Окружение Чан Кайши отговаривало его от этой поездки, однако пребывание в опасных ситуациях, как правило, укрепляло репутацию Чан Кайши, и он поддался на уговоры Чжан Сюэляна. В Сиане Чжан Сюэлян в общих чертах сообщил о разговоре с Чан Кайши в радиограмме Мао, чей «партийный центр» размещался в сырых пещерах (одного его телохранителя ужалил скорпион)[2296]. Чан Кайши вылетел в Сиань, взяв с собой дополнительную охрану и группу офицеров, и добрался в их сопровождении до курорта — небольшого, обнесенного стеной поселения у горячих источников в десяти милях от уездного города Линьтона. В старинном одноэтажном павильоне, когда-то предназначавшемся для танского императора Сюань-цзуна, Чан Кайши принял делегатов от Шаньсийской и Северо-Восточной (Маньчжурской) армий[2297]. На рассвете 12 декабря, в день его отъезда, курорт взяли штурмом 200 человек из личной охраны Чжан Сюэляна. В перестрелке погибло много телохранителей Чан Кайши. Сам он, услышав выстрелы и узнав, что нападающие носят меховые шапки (головной убор маньчжурских войск), вылез из окна, взобрался на высокую стену курорта и в сопровождении телохранителя и адъютанта побежал вдоль сухого рва на безлесную гору. Поскользнувшись и упав, он потерял вставную челюсть и ушиб спину, после чего укрылся в пещере на склоне заснеженной горы. На следующее утро вождь Китая — дрожащий от холода, беззубый, босой, в халате поверх ночной рубашки — был схвачен.

Действовал ли Чжан Сюэлян сам по себе или в сговоре с коммунистами, остается неясно. Он был плейбоем, пристрастившимся к опиуму и крутившим роман в том числе и с дочерью Муссолини, но в то же время и антияпонским патриотом. Не исключено, что в искреннем стремлении к созданию единого фронта он запутался в интригах Чжоу Эньлая и Мао. В свою очередь, хитрый Чан Кайши сам вел неискренние переговоры с Чжоу Эньлаем (который в 1920-х годах был его политическим комиссаром в военной академии Вампу, финансировавшейся советскими властями)[2298]. Известия — или предупреждение — о грядущем аресте Чан Кайши в Сиане дошли до импровизированного штаба Мао через маленькую деревушку Баоань ранним утром 12 декабря. Секретарь Мао передал ему радиограмму. «Прочтя ее, [он] радостно воскликнул: „Ну и ну! Что ж, пора спать. Завтра нас ждут хорошие новости!“»[2299]

Чан Кайши, взятый под стражу, хранил безмолвие. (Согласно его собственным словам, он говорил своим стражам: «Я — генералиссимус. Убейте меня, но не подвергайте бесчестию».)[2300] Начальник охраны Чжан Сюэляна усадил Чан Кайши в машину и повез его в Сиань. Там Чжан Сюэлян, встав по стойке смирно, обратился к нему как к главнокомандующему. «Генералиссимус, я хотел бы изложить Вашему превосходительству мою точку зрения», — сказал Чжан Сюэлян своему пленнику, призывая его вступить в патриотическую коалицию с коммунистами. Адъютанты Чжан Сюэляна составили формальное предложение о создании единого правительства «национального спасения», немедленном завершении гражданской войны, а также освобождении и амнистии всех политических заключенных. Также он потребовал, чтобы китайским коммунистам было отправлено приглашение прислать делегацию в Сиань[2301]. Чан Кайши неоднократно назвал его мятежником. «Ваша несдержанность, — отвечал Чжан Сюэлян, — всегда была причиной проблем»[2302].

Неожиданное пленение Чан Кайши как будто бы давало Москве шанс дискредитировать его как некомпетентного вождя антияпонской борьбы и отомстить ему. В конце концов, тот же самый Чан Кайши в 1927 году унизил Сталина, устроив резню китайских коммунистов, а впоследствии едва не уничтожил китайскую Красную армию в серии безжалостных кампаний, имевших целью ее окружение. Известия о событиях в Сиане дошли до Москвы в тот же день, 13 декабря. «Оптимистическая, благоприятная оценка Чжан Сюэляна», — восторженно записывал в дневнике обычно сдержанный Димитров[2303]. Помощник Димитрова по Коминтерну, китаец, вспоминал: «Не нашлось никого», кто бы не считал, что «надо кончать с Чан Кайши». Мануильский, — добавлял он, — «потирал руки и, обняв меня, воскликнул: „Попался голубчик, а!“»[2304] Еще больше в тот день радовался Мао. «У Чана перед нами накопился кровавый долг высотой в гору, — якобы заявил он на собрании у него в пещере. — Настало время расплатиться с этим кровавым долгом. Чана следует привезти в Баоань на открытый суд»[2305]. Мао отправил свои поздравления Чжан Сюэляну, назвав его китайским «национальным вождем в борьбе с Японией»[2306].

Судьба Китая, да и всей Азии в значительной мере находилась в руках Сталина.

Неустойчивое равновесие

Димитров 14 декабря 1936 года провел заседание руководителей Коминтерна, после которого написал Сталину, что китайские коммунисты сблизились с Чжан Сюэляном, несмотря на предупреждения Коминтерна о его ненадежности, и что «трудно себе представить, что Чжан Сюэлян предпринял свою авантюристическую акцию без согласования с ними»[2307]. Около полуночи Димитрову позвонил Сталин: «Эти события в Китае произошли с вашей санкции? Это величайшая услуга, которую только можно оказать Японии. Кто такой этот ваш Ван Мин? Провокатор? Он хотел послать телеграмму о том, чтобы Чан Кайши убили». (Ван Мин, при рождении в 1904 году получивший имя Чэнь Шаоюй, возглавлял в Москве китайскую делегацию при Коминтерне.) Когда Димитров заявил, что он тут ни при чем, Сталин сказал: «Я найду вам эту телеграмму»[2308]. (Скорее всего, никакой телеграммы не было: либо Сталина ввели в заблуждение, либо он пытался запугать Димитрова и заставить его дать задний ход.) Еще позже главе Коминтерна позвонил Молотов: «Приходите завтра в 3.30 в кабинет к товарищу Сталину; мы обсудим К[итайские] дела. Только вы и Ман[уильский], больше никого!»[2309] «Правда» (14.12) и «Известия» (15.12) осудили похищение Чан Кайши как акцию, играющую на руку японцам.

Сталин принял функционеров Коминтерна 16 декабря в 7.20 вечера и продержал их у себя пятьдесят минут[2310]. Димитров и Мануильский вместе с Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Орджоникидзе и Сталиным сочинили телеграмму для китайских коммунистов, в которой осудили действия Чжан Сюэляна, «какие бы ни были его намерения», как подстрекательство к японской агрессии и созданию единого империалистического блока против Китая и приказали китайским коммунистам выступить «решительно за мирное решение конфликта», в то же время требуя от националистов прекратить попытки разгромить китайскую Красную армию и объединиться с ней в борьбе против японского империализма. Именно такую позицию занимал Чжан Сюэлян (о чем в телеграмме не упоминалось)[2311]. Чжан Сюэлян выступил 16 декабря перед публикой на центральной площади, объясняя, что служил и будет служить Чан Кайши, но заявив, что генералиссимус должен принять участие в борьбе с японцами. «Чан думает, что он — правительство, — сказал Чжан Сюэлян. — Поскольку он отказывается обратить оружие против врага и обращает его против нас, у меня не было выхода… кроме его ареста»[2312]. Между тем исполнительный комитет Гоминьдана и политсовет в Нанкине приказали Центральной армии идти на Сиань[2313].

Если бы Сталиным двигала в первую очередь жажда мести, он бы приказал убить Чан Кайши (или позволил бы сделать это). Однако Сталин действовал, исходя из своих стратегических соображений. То же самое относилось и к террору, развязанному им у себя в стране.

Прежде чем Димитрова отпустили из сталинского кабинета, ему пришлось выслушать резкую критику в адрес Блюма («шарлатан. Он не Ларго Кабальеро») и разговор о допросе Сокольникова в НКВД: «Следствие пришло к выводу, что находящийся за границей Троцкий и центр блока в пределах СССР вступили в переговоры с гитлеровским и японским правительствами… [с целью] во-первых, спровоцировать войну Германии и Японии против СССР, во-вторых, способствовать поражению СССР в этой войне и воспользоваться этим поражением, чтобы обеспечить переход власти в СССР к правительству их блока, в-третьих, от имени будущего правительства блока гарантировать территориальные и экономические уступки гитлеровскому и японскому правительствам». Сокольников вступил в партию в 1905 году в 17-летнем возрасте, в апреле 1917 года приехал в Россию вместе с Лениным в запломбированном вагоне, подписал Брестский мирный договор, который в итоге спас молодой режим в 1918 году, в ходе гражданской войны возглавил в 1920 году покорение Туркестана, в качестве наркома финансов обеспечил стабилизацию экономики в рамках нэпа и успешно выполнял обязанности посла в Берлине. И вот теперь выяснялось, что все это время он занимался подрывной деятельностью против советской власти. Сокольников якобы дал признательные показания[2314].

Два дня спустя Димитров принял выдающегося немецко-еврейского романиста-антифашиста Якоба Арье (г. р. 1884), известного как Лион Фейхтвангер, и его жену Марию Остен (Гресхенер), с которой он состоял в гражданском браке. «Не могу понять, почему обвиняемые сознаются во всем, зная, что это будет стоить им жизни, — говорил Фейхтвангер, имея в виду процесс Зиновьева, Каменева и прочих. — Не могу понять, почему, помимо признаний обвиняемых, не было предъявлено никаких других улик». К этому Фейхтвангер, симпатизировавший СССР, добавлял, что «стенограммы процесса» «полны противоречий, неубедительны. Процесс ведется чудовищно»[2315].

Радиограмма Димитрова китайским товарищам дошла до села Баоань 17 или 18 декабря. (Она была принята только частично: полный текст Мао прочел только 20 декабря.) «Мао Цзэдун пришел в ярость, когда из Москвы поступил приказ освободить Чан Кайши, а не предать его суду и казни, — писал молодой сторонник коммунистов Эдгар Сноу, утверждающий, что слышал это от свидетельницы (вдовы Сунь Ятсена). — Мао изрыгал проклятия и топал ногами»[2316]. 19 декабря Мао заявил на заседании китайского Политбюро: «Японцы говорят, что арест [Чан Кайши] был организован Советским Союзом, а Советский Союз говорит, что это была японская затея»[2317]. В тот же день китайские коммунисты выступили с заявлением о том, что Чжан Сюэлян и его люди «действовали, исходя из патриотических побуждений, честно и с искренней заботой о судьбе нации»[2318]. Мао терпеть не мог Чан Кайши и не желал, чтобы кому-то показалось, что он прогнулся под требования Москвы, однако Чжоу Эньлай, добравшись верхом на осле до Мао, вылетел в Сиань на самолете, высланном за ним Чжан Сюэляном, и велел ему не причинять никакого вреда Чан Кайши, ссылаясь на приказ от самого Сталина. Чжан Сюэляну предписывалось каким-то образом получить от пленника обещание возродить единый фронт, а затем освободить его[2319]. Собственно говоря, к этому с самого начала и сводился план Чжан Сюэляна.

«Каутский»

Фактически Сталин и Англия преследовали на Дальнем Востоке одну и ту же цель — не дать Японии завоевать Китай, — но проводившиеся по инициативе Лондона в мае — декабре 1936 года британо-советские переговоры о заключении двустороннего договора об ограничении военно-морских вооружений оказались безрезультатными. Англия по-прежнему хотела на какое-то время притормозить других участников военно-морской гонки вооружений, чтобы первой пересечь финишную черту. Однако Советский Союз, как и нацистская Германия, на самом деле не желал иметь никаких ограничений. Более того, Москва стремилась получить от Англии самые передовые военно-морские технологии и техническое содействие в рамках своей программы по строительству океанского флота[2320]. Сотрудничество, и не только на море, оказалось недостижимым, несмотря на то что Сталин, лидер мирового коммунизма, парадоксальным образом играл для Англии роль главного оплота против распространения коммунизма: он пытался привлечь китайских коммунистов к участию в освобождении Чан Кайши и заставить их возобновить коалицию с националистами против Японии, а также через Коминтерн потребовал от испанских коммунистов вести борьбу против Франко под крылом правительства Народного фронта.

В то же время Сталин требовал от Коминтерна, чтобы испанские коммунисты поспешили с «полным и окончательным уничтожением» испанских «троцкистов» как «агентов фашизма»[2321]. Испанские коммунисты в сговоре с анархистами выдавили вождя ПОУМ Андреу Нина из регионального каталонского правительства[2322]. (В следующем месяце испанские коммунисты взялись и за анархистов, арестовав или убив их вождей.) Кольцов в своих репортажах для «Правды» по-прежнему уделял главное внимание не Франко, а ПОУМ, отмечая (17.12.1936), что «чистка троцкистских и анархо-синдикалистских элементов» в Испании «будет проведена с той же энергией, что и в СССР»[2323]. Вскоре Кольцов пробрался в ПОУМ, чтобы написать разгромную статью; в особенно пикантном пассаже он утверждал, что газета ПОУМ (La Batalla) «нашла себе единственный объект для ненависти и ежедневных атак. Это не генерал Франко, не генерал Мола, не итальянский и не германский фашизм, а Советский Союз». Также Кольцов писал, что ПОУМ якобы получает указания от самого Троцкого и «перестроился по обычному троцкистскому фасону», с тем чтобы участвовать в «терроризме» («провокациях, налетах и „мокрых делах“»). Он обвинял троцкистов из ПОУМ в том, что в их ряды идут одни негодяи и отбросы[2324].

Итак, десятки тысяч рабочих и бойцов народной милиции, отдававшие свои жизни ради спасения республики, были объявлены трусами и фашистскими наймитами.

В том декабре 1936 года у Сталина опять наблюдались жар, а также тонзиллит. Он уже давно не проходил медицинский осмотр. Его подчиненные вызвали на «ближнюю дачу» доктора Ивана Валединского. Валединский, который не видел Сталина с 1931 года, привез с собой специалиста-кардиолога Владимира Виноградова и специалиста-отоларинголога Бориса Преображенского. Они диагностировали возвращение фолликулярной ангины вследствие артериосклероза. Высокая температура держалась у Сталина пять дней[2325]. Несмотря на это, Сталин 20 декабря 1936 года сыграл роль хозяина на приеме в Кремле для верхушки НКВД по случаю 19-й годовщины создания ЧК и в тот же день присутствовал на съезде жен командиров Красной армии в Большом Кремлевском дворце. 21 декабря он отметил свой официальный 57-й день рождения в кругу приближенных, армейского руководства и родственников, но без детей. «Масса гостей, нарядно, шумно, оживленно, танцевали под радио, разъехались к 7-ми утра», — записывала в дневнике Мария Сванидзе[2326].

В тот же день диктатор нашел время и для дел. В письме премьер-министру Ларго Кабальеро от 21 декабря Сталин, Молотов и Ворошилов повторяли, что они хотят «помешать врагам Испании рассматривать ее как коммунистическую республику», и давали политические советы, словно ученику («Следовало бы обратить внимание на крестьян», «Следовало бы привлечь на сторону правительства мелкую и среднюю городскую буржуазию»). «Вполне возможно, — отмечалось в письме, — что парламентский путь окажется более действенным средством революционного развития в Испании, чем в России»[2327]. Письмо было насквозь пропитано марксистским ревизионизмом. Идея о том, что к социализму можно прийти и эволюционным путем, представляла собой суть воззрений итальянского функционера Коминтерна Пальмиро Тольятти — которого в советских зашифрованных телеграммах называли «Каутским», немецким социал-демократом, заслужившим осуждение со стороны Ленина[2328].

Что могло бы случиться

По словам советского посла Сурица, 14 декабря 1936 года его к себе в дом на Лейпцигер-плац пригласил Герман Геринг. Во время встречи тот разразился монологом о германском Четырехлетнем плане и о том, что двусторонние экономические отношения должны «строиться без оглядки на состояние наших политических отношений», то есть их нужно было «аполитизировать». Геринг допустил продажу некоторых товаров из списка, предъявленного Канделаки, но заявил, что по большинству пунктов нельзя ожидать иного ответа, кроме отрицательного: ни одно государство не станет продавать другому такие сверхсекретные предметы. Суриц выразил протест. Геринг постарался успокоить его, сославшись на мнение Бисмарка о необходимости крепких связей между Германией и Россией[2329]. Спустя десять дней состоялась бесплодная встреча Канделаки и его коллеги с Шахтом (чья звезда закатывалась одновременно с тем, как в экономике восходила звезда Геринга). На ставшие уже традиционными советские предложения о политическом сближении Шахт ответил, что оно было бы возможно, если бы советские власти отказались от политики «окружения» Германии, перестав сотрудничать с Испанией, Францией (то есть конкретно с Народным фронтом) и Чехословакией (путем разрыва пакта о взаимопомощи). Канделаки вернулся в Москву для консультаций. Советские надежды, вдохновлявшиеся назначением Геринга на должность уполномоченного, выглядели иллюзорными.

Наряду с Китаем роль еще одного бастиона в сталинской системе обороны восточных рубежей страны играла Монголия, и 23 декабря 1936 года Сталин принял в кабинете Молотова еще одну делегацию от этой скотоводческой нации во главе с новым премьер-министром Анандыном Амаром. «В старые времена монголы били китайцев, — сказал Сталин. — Чтобы защититься от вас, те построили Великую Китайскую стену». Амар ответил: «Нам, монголам, принадлежали все земли до Великой Китайской стены». Ворошилов с улыбкой заметил: «Вы преследуете империалистические цели!»[2330] Советским властям приходилось тратить все больше денег на укрепление своего уязвимого сателлита.

В Китае Чжоу Эньлаю, осознававшему полную зависимость коммунистов от Советского Союза в плане поставок оружия и припасов, хватало ума, чтобы выполнять приказы Сталина, а не Мао. Кроме того, Чжоу Эньлай получал удовольствие от своего неожиданного влияния на Чжан Сюэляна, который мало кого слушал. Впрочем, Чан Кайши не желал в обмен на свое освобождение давать согласие на восстановление единого фронта. Британский и американский военные атташе, прибывшие в Сиань, подталкивали Чан Кайши к затягиванию тупиковой ситуации, и он делал намеки на то, что может продолжить свою кампанию по окружению коммунистов. Однако в итоге генералиссимус уступил. Одной из причин его податливости было то, что его блудный сын, Цзян Цзинго, осудил отца как врага и вместе со своей русской женой учился в СССР — то есть находился в руках Сталина. Китайским коммунистам была отправлена телеграмма, в которой подчеркивалось, что на переговорах с Чан Кайши должно быть упомянуто и возможное возвращение его сына. Утром 25 декабря Чан Кайши наконец-то дал аудиенцию Чжоу Эньлаю, который в знак покорности со стороны коммунистов отдал честь своему бывшему командиру и, получив от него устное обещание восстановить единый фронт, согласился на его освобождение[2331]. 26 декабря в 2 часа дня, когда Чан Кайши собирался отбыть из Сианя, явился кули с чемоданом, а следом за ним и терзаемый виной Чжан Сюэлян, заявивший, что он сдается и желает вместе с Чан Кайши и его свитой отправиться в Нанкин. Чан Кайши сделал вид, что прощает его[2332]. Они улетели из Сианя на боинге Чжан Сюэляна, причем Чан Кайши сидел на месте второго пилота.

Чан Кайши оказался прав в отношении потенциальных выгод его рискованного визита в Сиань: 26 декабря, по возвращении в Нанкин, его встречали толпы людей. (Спустя два месяца Чан Кайши сравнивал свои несчастья в Сиане с крестным путем Иисуса Христа[2333].) Его ближайшее окружение призывало его продолжить наступление и раз и навсегда покончить с коммунистами[2334]. Три коммунистические армии на севере провинции Шаньси, возможно, достигали численности 50 тысяч человек, из которых оружие имелось менее чем у 30 тысяч при полном отсутствии военно-воздушных сил. Численность войск Чан Кайши составляла более 2 миллионов человек, включая 300 тысяч, обученных немцами (многие из них имели немецкое оружие); также у него имелось 314 боевых самолетов и 600 летчиков. Колоссальным был и его политический авторитет. Однако уже не раз подтверждавшаяся способность генералиссимуса к предательству отступила перед осознанием необходимости в иностранной помощи для Китая, а кроме того, он уважал обещание проводить сталинскую политику единого фронта, которое дал Чжоу Эньлаю и Чжан Сюэляну. Чан Кайши выделил коммунистам небольшую территорию и выдавал средства на финансирование их собственной администрации и армии, подчинявшихся Мао. Сталин удерживал в СССР сына Чан Кайши в качестве гарантии того, что обещания будут выполнены[2335].

Если бы Чан Кайши был убит, скорее всего, это привело бы к примирению Китая с Японией за счет СССР. После смерти Чан Кайши главные функционеры Гоминьдана Ван Цзинвэй, упорно противодействовавший сотрудничеству с СССР, и китайский военный министр Хэ Инцинь, выпускник японской военной академии и один из главных организаторов гражданской войны против коммунистов, могли бы создать новое правительство для проведения политики сотрудничества с Японией. (В Японии получил образование и Чжан Цюнь, министр иностранных дел в правительстве Чан Кайши.) Это могло бы привести к наступлению Японии на север, на советскую территорию, а не на юг — и тогда не было бы ни Пирл-Харбора, ни войны с США[2336].

С другой стороны, если бы Чан Кайши не отправился в Сиань, не был там похищен, а затем освобожден, он, вероятно, разгромил бы коммунистов и убил Мао либо прогнал его в Монголию или Сибирь, не лишившись советской военной помощи. В итоге уцелел не только Чан Кайши: уцелели и даже преуспели и китайские коммунисты, которые в глазах общественности стали в большей мере отождествляться с национальной антияпонской борьбой. Это серьезно сказалось на дальнейшем развитии событий.

«Чепуха»

30 декабря 1936 года Сталин прислал Бухарину новогодний «подарочек»: пачку «показаний» других людей, обвинявших его в различных злодеяниях[2337]. Кроме того, Сталин устроил банкет для своих врачей и между тостами за советскую медицину неожиданно заявил, что враги есть и среди докторов. Молотов, встав, поблагодарил врачей-профессоров за то, что с их помощью Сталин чувствует себя лучше, в то же время объяснив его выздоровление крепким телосложением диктатора. После обеда Сталин велел принести радиолу и устроили танцы[2338]. Между тем передовица «Коммунистического интернационала» за январь 1937 года, написанная в узнаваемом сталинском стиле вопросов и ответов, подчеркнуто указывала, что «испанские троцкисты ведут себя как передовой отряд пресловутой „пятой колонны“ мятежника Франко. Можно ли поддерживать героическую борьбу испанских народных масс, не борясь против предательской троцкистской банды? Нет, нельзя»[2339]. La Batalla, орган ПОУМ, в ответ заявила, что «Сталин без оглядки уничтожает все, что стоит у него на пути… Сталин поддерживает свою неоспоримую власть посредством террора»[2340].

Кроме того, Сталину удалось выгнать Троцкого из Норвегии. Эта страна дала Троцкому убежище на условии, что он будет молчать. Но после его отъезда из Осло на ту самую рыбалку дом, где он жил, был разгромлен фашистскими головорезами во главе с майором Видкуном Квислингом, а в Москве Троцкий был заочно приговорен за политический террор. После этого он уступил непрестанным просьбам дать интервью. «Троцкий утверждает, что московские обвинения являются надуманными и сфабрикованными», — гласили заголовки в норвежских газетах. Литвинов потребовал, чтобы Норвегия отказала Троцкому в праве убежища; советские власти намекнули, что в противном случае они перестанут закупать норвежскую селедку. Норвежское лейбористское правительство уступило, поместив Троцкого под домашний арест. Ему предложило убежище мексиканское правительство, и он отбыл в Мексику на судне 9 января 1937 года. Троцкому передали в пользование виллу «Синий дом», спроектированную художником Диего Риверой как вдохновляющее убежище среди полевых цветов и крикливых попугаев[2341]. Это квазимодернистское, квазидеревенское здание, к которому были приставлены слуги, располагалось на авениде Лондрес в Койоакане, пригороде Мехико[2342]. Здесь агенты НКВД возобновили свои попытки убить Троцкого.

8 января Сталин принял у себя в «Уголке» Лиона Фейхтвангера. Эти беседы с симпатизирующими ему иностранцами служили для Сталина гимнастикой ума[2343]. Немецкий писатель начал с вопроса о режущем глаз отсутствии критики режима со стороны советской интеллигенции. Сталин не отрицал этого. «До 1933 года мало кто из писателей верил в то, что крестьянский вопрос может быть разрешен на основе колхозов, — сказал он. — Тогда критики было больше. Факты убеждают. Победила установка советской власти на коллективизацию… Проблема взаимоотношений рабочего класса и крестьянства была важнейшей и доставляла больше всего забот революционерам во всех странах. Она казалась неразрешимой: крестьянство реакционно, связано с частной собственностью, тащит назад; рабочий класс идет вперед. Это противоречие не раз приводило к гибели революции. Так погибла революция во Франции [Парижская коммуна] в 1871 году»[2344].

Фейхтвангер, сказав Сталину, что он производит впечатление скромного человека, задал ему вопрос о славословиях: «Не являются ли… [они] для вас излишним бременем?» Сталин ответил: «Я с вами целиком согласен. Неприятно, когда преувеличивают до гиперболических размеров». Как он объяснил, приписывать огромные достижения одной-единственной личности, «конечно, неверно, [но] что может сделать один человек — во мне они видят собирательное понятие и разводят вокруг меня костер восторгов телячьих». Помимо обожания со стороны масс, — экспромтом объяснил Сталин, — есть еще и функционеры, которые «боятся, что если не будет бюста Сталина, то их либо газета, либо начальник обругает, либо посетитель удивится. Это область карьеризма, своеобразная форма „самозащиты“ бюрократов: чтобы не трогали, надо бюст Сталина выставить. Ко всякой партии, которая побеждает, примазываются чуждые элементы, карьеристы. Они стараются защитить себя по принципу мимикрии — бюсты выставляют, лозунги пишут, в которые сами не верят»[2345].

Далее была поднята тема публичного суда над «троцкистами», и Сталин попытался внушить гостю, что внутренние оппозиционеры и зарубежные империалистические державы не могли не работать в сообщничестве: в конце концов, они стремились к одной и той же цели. «Они за поражение СССР в войне против Гитлера и японцев», — сказал он, обещая, что в ходе нового процесса будет показано, что оппозиционеры были связаны с гестапо и вели переговоры с Гессом, заместителем фюрера. Как утверждал Сталин, в обмен на «власть, которую они получат в результате поражения СССР в войне» оппозиционеры планировали «сделать уступки капитализму: уступить… Германии Украину или ее часть, Японии — Дальний Восток или его часть; открыть широкий доступ немецкому капиталу в европейскую часть СССР, японскому — в азиатскую часть… распустить большую часть колхозов и дать выход „частной инициативе“, как они выражаются; сократить сферу охвата государством промышленност[и]».

Фейхтвангер поинтересовался, будет ли Советский Союз публиковать дополнительные материалы процесса, помимо признаний. Сталин спросил: «Какие материалы?» «Результаты предварительного следствия, — объяснил Фейхтвангер. — Все, что доказывает их вину помимо их признаний». На это Сталин ответил: «Киров убит — это факт. Зиновьева, Каменева, Троцкого там не было. Но на них указали люди, совершившие это преступление, как на вдохновителей его. Все они — опытные конспираторы — Троцкий, Зиновьев, Каменев и др. Они в таких делах документов не оставляют. Их уличили на очных ставках их же люди, тогда им пришлось признать свою вину». И далее: «Говорят, что показания дают потому, что обещают подсудимым свободу. Это чепуха. Люди это все опытные, они прекрасно понимают, что значит показать на себя». В то же время Сталин ограничил размеры угрозы, отметив, что из примерно 17 тысяч членов партии, в 1927 году голосовавших за платформу оппозиции, «осталось… тысяч 8 или 10 человек»[2346].

В ответ на соответствующий вопрос Сталин обосновал упор на демократию в новой конституции. «У нас не просто демократия, перенесенная из буржуазных стран, — сказал он Фейхтвангеру. — У нас демократия необычная, у нас есть добавка — слово социалистическая демократия» (выделено автором. — Прим. пер.). Сталин допустил, что остатки демократии, сохранившиеся при капитализме, прогрессивнее фашизма и что глобальный народный фронт против фашизма — это борьба «за демократию»[2347]. Тем не менее далее он отметил, что в октябре 1917 года многие люди в России боялись грядущего захвата власти большевиками, в 1918 году — Брестского мира, в 1928–1932 годах — коллективизации, а теперь их пугает фашизм. Фашизм, — заявил Сталин, — «это чепуха, это временное явление»[2348].

Новый громкий процесс

Решения о том, кто — «враг», а кто нет, принимались на местах. Руководители старались защитить своих людей, в то же время демонстрируя рвение. Однако Сталин занялся и теми региональными партийными боссами, которые никогда не состояли ни в какой оппозиции. 2 января 1937 года в обстановке заявлений о «троцкистских вредителях в парторганизации» был снят со своей должности Шеболдаев, партийный секретарь Азово-Черноморского края. 13 января Киевская областная партийная организация была объявлена «засоренной крайне большим числом троцкистов», и спустя три дня Постышева как областного партсекретаря сменил Сергей Кудрявцев, а партсекретаря Харьковской области сменил Николай Гикало. Оба рьяно приступили к гонениям на действующих партийных функционеров[2349]. Между тем Сталин вызвал Бухарина на очную ставку с Радеком и Пятаковым, доставленными из тюрьмы. Бухарин рассказывал жене, что Радек называл его шпионом и террористом, вместе с которым он планировал убийство Сталина, и что Пятаков был похож на «скелет с выбитыми зубами»[2350].

Тогда же, 13 января, Мао перебрался из пещер под Баоанем обратно в город Яньань (население 3 тысячи человек), признанный законной столицей красных; там, в горной долине, окруженной крепостными стенами и башнями, коммунисты заняли бывшие дома помещиков и купцов. 19 января в «Уголке» Сталина были окончательно доработаны две директивы. Одна из них подвергала критике китайских коммунистов за попытки расколоть Гоминьдан. Во второй им приказывалось преобразовать органы власти на подконтрольных им территориях, заменив «советы» на «национально-революционный» фронт всех «демократических» сил, прекратить конфискацию земли и «обратить серьезнейшее внимание на происки троцкистских элементов, которые в Сиане, как и во всем Китае, своей провокационной деятельностью пытаются сорвать дело единого антияпонского фронта и являются прислужниками японских захватчиков»[2351]. Мао не спешил с созданием второго единого фронта. Коминтерн прислал китайским коммунистам более 800 тысяч долларов и обещал прислать еще столько же[2352].

23 января 1937 года в Москве открылся второй процесс — по делу параллельного «Антисоветского троцкистского центра»; он проходил, как и первый, в Октябрьском зале, а обвинительный акт был собственноручно отредактирован Сталиным[2353]. Десять из семнадцати подсудимых работали в наркомате тяжелой промышленности у Орджоникидзе[2354]. «И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный собственными преступлениями, — публично признавался Пятаков, — лишившись всего по собственной вине, человек, оставшийся без своей партии, без друзей, утративший свою семью, утративший самого себя». Ежов, в течение 33 дней лично пытая своего бывшего собутыльника, заставил его согласиться с обвинениями в троцкизме и сговоре с Германией[2355]. (Ежов наконец-то получил наивысшее звание — «генерального комиссара государственной безопасности»[2356].) Радек на суде изложил мастерски сфабрикованную историю троцкизма. «Черты его лица, — отмечал американский корреспондент, — кажутся странным образом несфокусированными, во рту видны почерневшие, неровные зубы, за толстыми стеклами очков видны очень живые глаза»[2357]. Советские газеты и радио давали оперативное освещение процесса, сопровождавшееся организованными митингами на заводах и в колхозах. «Зачем вокруг этого процесса поднимают такую шумиху? — спрашивал у Димитрова Фейхтвангер. — Мне это непонятно. Людей принуждают жить в атмосфере крайнего напряжения, взаимной подозрительности, доносов и пр. Троцкизм уничтожен — так зачем же эта кампания?»[2358]

Фейхтвангер называл прозвучавшие на процессе заявления нелепыми. И все же оппозиционеры летом 1932 года действительно организовали на даче у Зиновьева нелегальное совещание, на котором члены ленинградской оппозиции, изгнанные из партии, говорили о восстановлении старых связей с Троцким. В СССР действительно было доставлено послание от Троцкого с предложением объединить силы. Сталин также был прав, утверждая, что сотрудники НКВД (тогда — ОГПУ) проглядели эти контакты, на чем, судя по всему, отчасти и основывались его слова о том, что НКВД опоздал на четыре года, прозвучавшие в сентябре 1936 года в связи со снятием Ягоды[2359]. Разумеется, это был жалкий «блок», неспособный к каким-либо последовательным действиям (Смирнов, якобы возглавлявший заговор по убийству Кирова в 1934 году, с 1933 года сидел в тюрьме)[2360]. Но встреча не была выдумана. Обвинения в «терроре» тоже содержали в себе ничтожные крупицы истины. После указа о лишении Троцкого советского гражданства он написал энергичное открытое письмо ЦИКу (в ведении которого номинально находились вопросы гражданства), заявляя, что «Сталин завел вас в тупик… Надо наконец выполнить последний настойчивый совет Ленина: убрать Сталина»[2361]. Троцкий не написал «убрать путем убийства», но каким образом это могло быть иначе сделано?[2362]

26 января, в самый разгар процесса, Шумяцкий показал Сталину и его ближайшему окружению кинохронику с речью диктатора о новой конституции на недавнем Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов. Сперва на экране появилась Спасская башня с часами, затем интерьеры Большого Кремлевского дворца, делегаты съезда, потом было показано появление Сталина, встреченное овацией и криками «Ура!», и, наконец, все выступление, сопровождавшееся документальными кадрами советских достижений — заводов, колхозов, вооруженных сил, культуры. Сталин впервые был снят со звуком. «После окончания долго аплодировали, — отмечал Шумяцкий. — И.[осиф] В.[иссарионович] сказал: „Хорошая штука получилась, а я, мол, еще хотел сжечь негатив, когда показывали в кусках“»[2363].

Также Сталин прочел написанный Фридрихом Эрмлером (в сотрудничестве с Мануэлем Большинцовым и Михаилом Блейманом) сценарий фильма «Великий гражданин», основанного на жизни и убийстве Кирова, который фигурирует в фильме как Петр Шахов, партийный секретарь безымянного региона. Сталин (27 января 1937 года) хвалил сценарий в письме Шумяцкому: «Составлен он бесспорно политически грамотно. Литературные достоинства также бесспорны», — но требовал изменений, сетуя на то, что партийные оппозиционеры изображаются имеющими едва ли не больший партийный стаж, чем члены ЦК («действительность дает обратную картину»). Также Сталин писал, что «упоминания о Сталине надо исключить» и поставить вместо него «ЦК партии». Убийца Шахова (Брянцев) был показан как бывший троцкист, который после поражения оппозиции пробрался на должность директора Музея революции. Сталин предложил сместить центр внимания с убийства Шахова на стоявшие за ним более серьезные силы, требуя, чтобы «борьба между троцкистами и Советским правительством выглядела бы не как борьба двух групп за власть, из которых одной „повезло“ в этой борьбе, а другой „не повезло“», а как борьба двух программ: социалистической программы, поддерживаемой народом, и троцкистской программы «за реставрацию капитализма в СССР» в угоду фашистам, которая «отвергается народом»[2364]. Кроме того, он потребовал убрать сцену собственно убийства (Эрмлер вместо нее снял темный коридор, в котором раздается выстрел)[2365].

28 января 1937 года Димитров отправил Мао еще одну телеграмму, сообщая о новом процессе в Москве и в завершение указывая: «Ждем информации о ваших конкретных мероприятиях по борьбе с троцкистами»[2366]. Вечером 29 января Орджоникидзе в последний раз пришел в тюрьму к своему бывшему первому заместителю Пятакову и обратил внимание на его лицо, покрытое следами побоев. Несколько часов спустя, в 3 часа утра 30 января, Василий Ульрих зачитал заранее сочиненный вердикт: тринадцать подсудимых, включая Пятакова, приговаривались к смерти, еще четверо, включая Радека (который получил десять лет исправительно-трудовых лагерей), избежали казни[2367]. Усилиями партийного аппарата на Красной площади, несмотря на температуру в –27º Цельсия, собралось 200 тысяч человек, перед которыми выступили Хрущев и Шверник. Митингующие несли плакаты с требованием немедленно казнить приговоренных, что уже было исполнено[2368].

29 января в Берлине Канделаки от имени Литвинова вручил Шахту предложение о политических переговорах между дипломатическими представителями, согласившись считать их «конфиденциальными и не предавать огласке… если германское правительство настаивает на этом»[2369]. Однако речи Гитлера все больше и больше походили на объявление войны. «Любые новые договорные отношения с нынешней большевистской Россией будут для нас абсолютно бесполезными, — заявил он Рейхстагу в четвертую годовщину своего назначения канцлером, 30 января. — Не может быть и речи о том, чтобы национал-социалистическая Германия когда-либо обязалась бы защищать большевизм или чтобы мы, со своей стороны, когда-либо согласились принять помощь от большевистского государства. Ибо я боюсь, что в тот момент, когда какая-либо нация согласится получить от него подобную помощь, она тем самым обречет себя на гибель».

* * *

Некоторые исследователи полагают, что Испания стала для Сталина состязанием на решимость с Гитлером и Муссолини, но эта эффектная идея не подкрепляется никакими фактами[2370]. Другие утверждают, что, несмотря на огромное расстояние до Испании и проблемы с путями сообщения, Сталин намеревался установить коммунистический режим на Пиренейском полуострове, хотя многочисленные факты решительно противоречат этому[2371]. Третьи делают вывод, что он стремился обеспечить победу республиканцев — к чему в течение какого-то времени он действительно прилагал усилия[2372]. Он находился в очень странной ситуации. Именно он спас «буржуазного» демократа Чан Кайши от казни китайскими коммунистами и защищал «буржуазную» демократию в Испании и от фашистской агрессии, и от подрывной деятельности коммунистов. Попытки предотвратить победу Франко привели к конфликту Сталина не только с нацистской Германией и фашистской Италией, но и с Францией и Англией. По-видимому, советский диктатор не в последнюю очередь старался и сохранить хорошие отношения с последними в рамках заявленной им политики «коллективной безопасности». Однако есть указания на имевшиеся у него опасения, что под влиянием агрессивных правых европейских режимов Англия и Франция в условиях нажима со стороны собственных правых кругов не устоят перед искушением вступить в целях самозащиты в международную коалицию с «фашизмом» за счет Советского Союза[2373].

Англичане подписали совместную декларацию с Италией, обязавшись «уважать статус-кво в Средиземном море» (что еще сильнее осложнило и без того непростые перевозки советских грузов в Испанскую Республику)[2374]. «Тот, кто ужинает с дьяволом, — резонерствовали „Известия“ по поводу примирения Англии с итальянскими фашистами, — должен иметь длинную ложку»[2375]. Более того, благодаря перехвату и расшифровке корреспонденции американского Госдепартамента Сталин узнал, что Англия готова потребовать от Советского Союза создания классического либерально-консервативного правительства в Испании вместо республиканско-социалистического в случае, «если Москва откажется, пойти на сделку с Германией и Италией». Такой ультиматум так и не был выдвинут, но Англия стремилась к взаимопониманию с Германией по испанскому вопросу[2376]. Франция тоже предпринимала новые попытки преодолеть взаимную враждебность в отношениях с Германией. Сталина одолевал страх перед тем, что капиталистические буржуазные демократии (Англия, Франция) намерены объединиться с капиталистами-фашистами (Германия, Италия, франкистская Испания).

Стремление Сталина дать ответ как на гипотетическую угрозу создания троцкистского плацдарма на территории Испанской Республики, так и на неустанные заявления Троцкого о преданной революции не следует отделять от этих геополитических соображений. Собственно говоря, троцкизм в глазах Сталина сам был одной из геополитических проблем[2377]. Троцкистов в Испании было мало, они не играли заметной роли и служили мишенью язвительных нападок со стороны самого Троцкого. Однако Сталину было свойственно преувеличивать любые угрозы[2378]. Более того, Троцкий, будучи одиночкой, вещал на всемирную аудиторию. В то же время Сталин бы не был Сталиным, если бы не увидел в угрозе отличную возможность. Не он был подстрекателем похищения Чан Кайши в Китае, так же как вовсе не с его подачи Санхурхо, Мола и Франко подняли мятеж в Испании, но он обратил и то и другое себе на пользу. Видимая необходимость противодействовать троцкизму в Испании очень удачно дала Сталину яркое оправдание расправы с «врагами» и в СССР. Он превратил испанскую проблему в дубинку для своей страны. Троцкий занимал огромное место и в голове у Сталина, и в сознании всего Советского Союза, а также, в некоторой степени, и Испании — будучи и злейшим врагом, и удобным инструментом. Но дело было и в намерении Сталина разгромить свое ближайшее окружение, вместе с тем как его инстинктивное стремление запугивать и унижать принимало все более свирепые формы.

Глава 7. Враги истребляют врагов

— Думаю, думаю… И ничего не могу понять. Что происходит? — повторял, бывало, Кольцов, шагая взад и вперед по кабинету… — Ведь это же люди, которых мы знали годами, с которыми мы жили рядом!.. Я чувствую, что схожу с ума. Ведь я… член редколлегии «Правды», известный журналист… я должен, казалось бы, уметь объяснить другим смысл того, что происходит, причины такого количества разоблачений и арестов. А на самом деле я сам, как последний перепуганный обыватель, ничего не знаю, ничего не понимаю, растерян, сбит с толку, брожу впотьмах.

Советский карикатурист Борис Ефимов о своем брате Михаиле Кольцове[2379]

В начале 1937 года советский колосс на первый взгляд находился в зените своего могущества, сыграв существенную роль в срыве попыток Франко взять Мадрид посредством своей военной техники и знаний, но в состоянии суровой осады оказался сам Советский Союз. В рядах НКВД шло избиение — причем не после того, как его оперработники арестовали не менее 1,6 миллиона человек, а одновременно с этими арестами. С конца 1936 по конец 1938 года было арестовано более 20 тысяч сотрудников НКВД. Главное управление государственной безопасности (ГУГБ) НКВД, непосредственно ответственное за массовое кровопускание, подверглось децимации: было арестовано 2300 из общего штата в 22 тысячи работников государственной безопасности — 269 в центре и 2064 на местах, — причем подавляющее большинство из них (1862 человека) обвинялось в «контрреволюции»[2380]. Были расстреляны все восемнадцать «комиссаров государственной безопасности» (высшие чины), которые служили при Ягоде, за исключением одного, отравленного. Кроме того, Сталин сильно проредил ряды своих высших военачальников, не прекращая напоминать общественности, что нападение на Советский Союз неминуемо — более того, что в Испании уже началась новая империалистическая война.

Даже после расстрела Каменева, Зиновьева, Пятакова и прочих, осужденных на двух публичных процессах в августе 1936 года и в конце января 1937 года, кровопролитие в Главном управлении государственной безопасности и армейском руководстве стало для страны потрясением. Впрочем, один из высоких начальников ожидал чего-то подобного. 11 января со своей должности заместителя начальника военной разведки был уволен бывший сталинский фаворит Артур Артузов, против которого как человека гражданского неустанно плели интриги военные. Артузова перевели обратно в НКВД на малозначимую должность в архивном отделе, где он изо всех сил старался вернуть себе расположение вышестоящих, написав обзор работы основанной им советской контрразведки и добиваясь аудиенции у Ежова. Не получив ее, 25 января он написал Ежову, что в распоряжении внешней разведки НКВД находится полученная много лет назад, но так и не доведенная до сведения вышестоящих информация из иностранных источников о существовании «троцкистской организации» в Красной армии. В этих сенсационных документах объявлялось о наличии связи между маршалом Тухачевским и иностранными державами[2381]. Артузов прекрасно знал, как подобные компрометирующие материалы подбрасывают в Европе, чтобы они вернулись в Москву; в 1920-е годы он сам был одним из руководителей подобной операции («Трест»)[2382]. Сейчас же к этим сфабрикованным документам он добавил список 34 «троцкистов» из военной разведки. Его циничные попытки заискивания перед начальством и отмщения не спасли ему жизнь, но Артузов верно расценил намерения Сталина[2383].

Объяснения того побоища, которое Сталин устроил в собственном офицерском корпусе, охватывают весь диапазон от идеи о его ненасытной жажде власти до существования реального заговора[2384]. Однако почти каждому диктатору присуща жажда власти, а никакого заговора в данном случае не было. Не были эти расправы и ответом на новый мощный международный кризис, разразившийся в 1937–1938 годах. Даже потенциальное поражение республиканских сил в Испании не представляло непосредственной угрозы для Советского Союза и сталинского режима. Согласно другому объяснению, Сталин, исходя из обрушившейся на него лавины донесений разведки, «неверно оценил» угрозу иностранной инфильтрации в советский офицерский корпус и решил провести чистку всего офицерского корпуса от тех, кого ошибочно счел иностранными агентами, после чего, по мере того как нарастал вал доносов, процесс вышел из-под его контроля. Однако те самые разведывательные донесения, которые якобы привели к «неверным оценкам», составлялись по требованию самого же Сталина, направлявшего конкретные инструкции и вопросы сотрудникам разведки, которые стали догадываться, чего он ждет от них[2385]. Водоворот доносов, несомненно, имел место; но, опять же, Сталин, который мог бы пресечь их, вместо этого в каждом случае только поощрял их.

Некоторые историки утверждают, что Сталин расстрелял своих военачальников, будучи «обманут»[2386]. Рейнхард Гейдрих из нацистской службы безопасности (СД) впоследствии хвастался, как ловко он обезглавил Красную армию, сфабриковав компрометирующие материалы на ее командиров; но даже если подобные махинации были на самом деле, они не имели никакого значения[2387]. Советским секретным агентам была поручена задача распространять в Европе слухи о грядущем военном путче в Москве, чтобы те достигали ушей других советских представителей за границей и через них попадали назад в Москву[2388]. Урицкий, начальник военной разведки (выживший из нее Артузова), сообщал Сталину и Ворошилову о том, что в берлинских военных кругах говорят о политической оппозиции в рядах военачальников Красной армии (чему сам Урицкий не придавал значения)[2389]. Пожалуй, самой оживленной эхокамерой был Париж: Берия (который уже давно сделал этот город полем для своих операций) отправил туда родственника своей жены, чтобы распространять в кругах грузинских меньшевиков-эмигрантов слухи о грядущем военном перевороте в Москве. Известия либо из этого, либо из какого-то другого канала побудили французского военного министра Эдуара Даладье официально обратиться по этому поводу к советскому послу, который, в свою очередь, отправил в Москву шифрованную телеграмму о намерении «германских кругов подготовить в СССР государственный переворот при содействии… элементов из командного состава Красной армии»[2390]. Сталин — как и предполагал коварный, но обреченный Артузов — был занят именно тем, в чем обвинял своих главных командиров: сотрудничеством с иностранными врагами[2391]. «Заговор Тухачевского» существовал на самом деле: это был заговор Сталина с целью опорочить и казнить его.

Высшие военачальники любого режима во время войны могут попасть в плен к врагу и даже пойти на сотрудничество с иностранными оккупантами; и хотя выглядит весьма сомнительным, чтобы Тухачевский, Иона Якир или Иероним Уборевич, три самых авторитетных командира Красной армии, согласились бы играть роль марионеток, поставленных иностранными державами контролировать покоренные советские территории, в теории они входили в число тех немногих, кто годился на эту роль. Предотвращение создания нового правительства могло быть одним из побудительных мотивов Сталина к ликвидации этих людей, но он ушел далеко, очень далеко за пределы этой цели: примерно из 144 тысяч офицеров в 1937–1938 годах было уволено около 33 тысяч, причем по приказу или с подачи Сталина было арестовано и не освобождено около 9500 из них и казнено до семи тысяч[2392]. Из 767 наиболее высокопоставленных командиров было расстреляно или посажено в тюрьму не менее 503, а по некоторым сведениям — и более 600 человек. Из 186 командиров дивизий жертвами репрессий стали 154 человека, из девяти адмиралов — 8, из 15 генералов армии — 13, из пяти маршалов — три. Какая великая держава когда-либо отправила на казнь 90 % своих высших военачальников? И какой режим, сделав это, мог рассчитывать уцелеть? Погром такого масштаба, который бы не сопровождался крахом режима, мог случиться только в рамках однопартийного ленинского режима и в конечном счете заговорщического мировоззрения и логики коммунизма, этой манихейской вселенной с двумя лагерями и вездесущими врагами. Возможности для такого поразительного кровопролития создало сочетание коммунистического образа мысли и политической практики с дьявольским умом Сталина и его политическими навыками.

Свои и чужие

Расправа Сталина с высшими чинами армии и НКВД отнимала у него массу времени и сил, но в прочих отношениях не представляла особых затруднений. Он даже мог шутить на эту тему, словно похваляясь своей властью, пересказывая такие сюжеты, как анекдот о профессоре, который привел в замешательство невежественного чекиста, не знавшего, кто написал «Евгения Онегина». Чекист арестовал профессора, а затем хвастался: «Он у меня признался! Он и есть автор!»[2393] В течение недели, начиная с 10 февраля 1937 года, вся страна отмечала столетие со дня смерти Пушкина. Пропаганда превратила поэта из аристократа-крепостника, прижившего от одной из своих крепостных ребенка, а других продававшего в армию, в радикального демократа, народного певца. «Правда» (10.02) объявила, что Пушкин — «целиком наш, советский, ибо советская власть унаследовала все, что есть лучшего в нашем народе». Всего в том или ином виде было издано 13,4 миллиона экземпляров произведений Пушкина — как утверждалось, он был автором каждой пятой книги в советских библиотеках[2394]. Еще до конца года получила распространение горькая шутка, что если бы Пушкин жил не в XIX, а в XX веке, то он все равно бы умер в 37 году.

В том же феврале 1937 года верхушка китайского Гоминьдана выступила против политики единого фронта, на которую дал согласие Чан Кайши, и предложила примириться с японцами и продолжить борьбу с коммунистами, но Чан Кайши пресек эти поползновения, тем самым подтвердив, какое значение имел отказ Сталина дать добро на его казнь после того, как он был взят в заложники. Китайские коммунисты, в избытке имея иностранную валюту, поступавшую к ним и из Нанкина, и из Москвы, закупили парк американских грузовиков, сделавший их намного более мобильными, и не выражали большого желания возобновить союз с генералиссимусом[2395]. Партийное руководство пыталось бороться с этими настроениями, обратившись к рядовым коммунистам с конфиденциальным коммюнике, в котором обещало, что единый фронт против японцев позволит коммунистам в тысячу раз увеличить свое влияние. Экземпляр коммюнике был отправлен Чан Кайши[2396]. Это был акт измены, не сфабрикованный в НКВД.

Китай не получил в глазах советской общественности такого же ключевого места, какое занимала Испания. Смелое использование советской военной мощи на Пиренейском полуострове во имя международной рабочей солидарности, на которое решился Сталин, задевало людей за живое. «В то время для нас существовала только Испания, бои с фашистами, — вспоминал Алексей Аджубей (будущий зять Хрущева), который в 1937 году был школьником. — В моду вошли шапочки-испанки — синие с красным кантом пилотки, а также большие береты, которые мы лихо сдвигали набок»[2397]. Осведомители НКВД докладывали о случаях выражения недовольства («Наши дети не видят шоколада и масла, а испанским рабочим мы их посылаем»), но в целом солидарность с Испанией была искренней[2398]. Впрочем, советские советники в самой Испании как будто бы не понимали или не желали признавать, что франкистов поддерживают широкие слои католического и консервативного испанского населения. Напротив, заместитель начальника советской военной разведки в Испании противопоставлял «подавляющее большинство испанского народа» («трудящиеся массы») «немецким и итальянским интервентам и военно-фашистской клике Франко».

Советская классовая подозрительность распространялась и на испанских военных, сражавшихся за республику. В той же разведсводке отмечалось, что «политически ненадежные офицеры и генералы и по сей момент оказывают сильное влияние на чиновников военного министерства, на Генеральный штаб и на штабы фронтов. Они тормозят и саботируют меры по организации и более рациональному использованию вооруженных сил республики»[2399]. Эти классово-политические подозрения дополнялись низким мнением советских представителей об испанской компетентности[2400]. «Положение в испанской армии было настолько скверным, что от наших советников требовалось решать и организационные, и оперативно-боевые задачи», — вспоминал Кирилл Мерецков, самый высокопоставленный советский военный представитель в Испании[2401]. Понятно, что советские советники почти не знали испанской истории и испанского языка, не разбирались в менталитете испанцев. Николай Кузнецов, главный военно-морской советник, всю первую неделю пребывания в Испании в одиночку бродил по Мадриду, пытаясь нахвататься испанских слов и в то же время оценивая военное положение республики. Нередко не имелось переводчиков, а те, что имелись, были ужасными. Московские функционеры на первых порах отказывались от услуг русских эмигрантов-«белогвардейцев», желавших помочь делу республики. Даже после того, как Москва уступила, на десятерых советских представителей приходилось не более одного переводчика[2402].

Невежество было лишь одной из сторон проблемы. Антонов-Овсеенко едва не спровоцировал отставку испанского министра финансов Негрина, обвинившего советского представителя в Барселоне в том, что он «больший каталонец, чем сами каталонцы»[2403]. Про многих советских советников говорили, что они подражают феодальным баронам, содержа особняки, погреба с испанским вином и любовниц[2404]. Посол Розенберг вел себя очень надменно, появляясь повсюду с эскортом из полудюжины охранников. «Если он заходил в писсуар на Кватро-Каминос, — отмечал Луис Фишер, сопровождавший его американский журналист, — они становились вокруг его жестяных стен и ждали»[2405]. Розенберг вместе со своей многолюдной свитой являлся к Ларго Кабальеро и, подобно проконсулу, давал ему четкие указания («Было бы целесообразно отправить в отставку такого-то»)[2406]. Политбюро методом телефонного опроса одобрило директиву о том, чтобы Розенберг не навязывал испанскому правительству тех или иных решений («Посол — не комиссар, а максимум — советник»), но было поздно[2407]. «Подите вон! Вон! — в конце концов заорал Ларго Кабальеро на Розенберга во время заседания в январе 1937 года — достаточно громко для того, чтобы его услышали снаружи. — Вы должны знать, сеньор посол, что, даже если испанцы бедны и нуждаются в зарубежной помощи, все же мы достаточно горды и не потерпим того, чтобы иностранный посол пытался навязать свою волю главе испанского правительства»[2408].

В то время как советское высокомерие столкнулось в Испании с местной гордостью, сама Испанская Республика была не в состоянии финансировать испанское посольство в Москве в течение первого года его существования и держать своего представителя в курсе всех событий, даже несмотря на то, что послу, д-ру Марселино Паскуа — специалисту по медицинской статистике, знавшему русский, — был предоставлен необычайный доступ к самому Сталину (а также двухэтажный особняк с восемью спальнями, четырьмя ванными комнатами, двумя кухнями и двумя салонами). Согласно протоколу Сталин не принимал иностранных послов, однако 3 февраля 1937 года он вместе с Молотовым и Ворошиловым принял в своем «Уголке» Паскуа, который вручил ему личное письмо от Ларго Кабальеро (от 12 января)[2409]. Советская троица предупредила посла, что шифр Испанской Республики легко взломать, и посоветовала ему держать связь через курьеров, а не по телеграфу. (Спустя восемь месяцев Ворошилов еще раз повторил свое предупреждение.) В свою очередь, Паскуа дал понять, что Испания хотела бы подписать договор о дружбе. Сталин ответил отказом, неискренне заявив, что, «если Испания будет несколько дистанцироваться от СССР», республика «сможет получить помощь от Англии»[2410]. Беседа продолжалась почти пять часов. Сталин попросил Паскуа передать испанскому народу его пожелание «полной победы над внутренними и внешними врагами Испанской Республики»[2411].

На следующий день Сталин провел большое закрытое заседание, посвященное ходу войны в Испании, вызвав на него танкистов, летчиков, инженеров и прочих, имевших непосредственный опыт сражений в этой стране. Какие выводы были сделаны по итогам заседания, неизвестно[2412]. Но в том же феврале Политбюро одобрило продажу Испании еще одной крупной партии оружия, исходя из списков, составленных Ворошиловым и Урицким. Сталин в ходе беседы с Паскуа плохо отзывался о собственных дипломатических представителях в Испании. 9 февраля Политбюро методом телефонного опроса высказалось за замену Розенберга его заместителем Гайкисом. Розенберг был отозван для консультаций и выехал в Москву; впоследствии исчез и Гайкис[2413]. Всего через девять месяцев после появления советского посла в Испании Москва снова осталась без него. В свою очередь, Испания на следующий год отозвала своего посла и не прислала нового, после чего в ее московском посольстве осталось больше собак, чем испанских граждан[2414]. Испанские социалисты старой закалки относились к коммунистам с крайним недоверием и видели в Советском Союзе не более чем средство для достижения своих целей.

Советские советники сами нередко находились на ножах друг с другом. Кольцов с попустительства советских военных играл роль внештатного советника и советского агента, приводя в ярость функционеров Коминтерна, которые писали на него доносы в Москву. Берзин жаловался Ворошилову и Ежову на то, что испанское правительство недовольно орденоносным оперативником НКВД Александром Орловым, и рекомендовал отозвать его. Орлов, назначенный руководителем резидентуры НКВД в Испании, в конце февраля 1937 года писал в Москву, что советский военный атташе «Горев не обладает военным опытом. В военных делах он ребенок. [Берзин] хороший член партии, но он не специалист — и это верхушка нашего командования»[2415]. Горев сетовал на то, что «все они обвиняют друг друга в тысячах смертных грехов, собирают друг о друге факты, даже самые незначительные, и обвиняют друг друга во вмешательстве». Вообще-то ему стоило бы помалкивать, так как он сам жаловался Ворошилову, что командир советских танкистов генерал Семен Кривошеин «до сих пор не усвоил, о чем можно говорить по телефону, а о чем нельзя»[2416]. Впрочем, советские советники нередко оказывались между молотом и наковальней. «Перед моим отъездом товарищ Ворошилов дал мне краткие указания относительно работы наших людей, — докладывал Григорий Штерн, назначенный старшим официальным советским военным представителем в стране. — Ни в коем случае не отдавать приказов, но… сделать все необходимое для победы»[2417].

Понятно, что Ворошилов нарушал собственные строгие приказания, отдавая конкретные приказы вплоть до того, куда направить танки, в попытках руководить всеми военными операциями из Москвы[2418].

Советские военные советники, либо сообразив, чего от них ждет Сталин, либо заразившись его заговорщическим мировоззрением, все чаще писали о предательстве. «…фашистская интервенция в Испании и троцкистско-бухаринские банды, орудовавшие в нашей стране, — звено одной цепи», — докладывал в Москву один советник. В том же духе в Москву писал Сташевский, главный советский политический оперативник в Испании: «Я уверен, что провокации кругом полно и не исключено, что существует фашистская организация среди высших офицеров [республики]». В тылу у республиканцев действительно был раскрыт и арестован ряд действующих или готовившихся агентов итальянской разведки и гестапо, но неизвестно, это ли имел в виду Сташевский[2419]. Сталин требовал проведения расследований, но он-то имел в виду именно коварных советских советников: «Проверьте всех шифровальщиков, радистов и вообще всех, кто работает со связью, и наберите для штаба новых людей, лояльных и боеспособных… Без этой радикальной меры республиканцы неизбежно проиграют войну. Это наше твердое убеждение»[2420].

Война на истощение

Сталин назначил очередной пленум Центрального комитета на 20 февраля. Повестка дня, одобренная Политбюро 5 февраля, включала доклад по делу Бухарина — Рыкова (Ежов), три доклада о вредительстве и шпионаже в промышленности (Орджоникидзе, Каганович, Ежов) и доклад «О политическом воспитании партийных кадров и мерах борьбы с троцкистскими и иными двурушниками в парторганизациях» (Сталин)[2421]. Также был запланирован доклад о выборах в партийные организации и в новый Верховный Совет (Жданов) в соответствии с новой конституцией. Без ведома членов Центрального комитета в ходе подготовки к пленуму Георгий Маленков, 35-летний аппаратчик, отвечавший за кадры, втайне составлял списки «антисоветских элементов». Они включали всех «бывших»: царских чиновников, армейских офицеров, полицейских, купцов и дворян; белых офицеров и лиц, служивших у белых; эсеров, меньшевиков и кулаков — всего восемнадцать категорий людей, которые рассматривались как цели для их вербовки иностранными агентами. «Следует в частности отметить, — подчеркивал Маленков в сопроводительной записке Сталину (15.02), — что в настоящее время насчитывается более 1,5 миллиона бывших членов и кандидатов в члены партии, исключенных из нее или в ходе событий утративших партийные билеты в различные моменты после 1922 года». Более 100 тысяч из них он назвал «чуждыми» или «социально вредными». Сталин подчеркнул эти цифры[2422].

Число предполагаемых врагов неожиданно резко выросло, причем они были повсюду. Например, на московском шарикоподшипниковом заводе насчитывалось 1084 исключенных из партии и всего 452 члена партии — и эта тревожная картина наблюдалась на стратегических предприятиях по всему Союзу[2423]. А ведь позиции партии были наиболее сильны именно на крупных заводах. Разумеется, были люди, исключенные в ходе сталинских чисток и кампаний по обмену партбилетов, и потому если кто из них становился нелояльным, то к этому серьезно приложил руку сам диктатор. В соответствии с обычной практикой каждый член ЦК перед пленумом получил пачку материалов, в число которых по воле Сталина были включены добытые в лубянских подвалах «показания», уличающие действующих членов ЦК. Однако списки Маленкова оставались секретными и тогда, когда фельдъегеря НКВД развозили подборки материалов к пленуму членам ЦК, Центральной контрольной комиссии и примерно 50 приглашенным гостям, в число которых было неожиданно включено около 20 оперработников НКВД[2424].

Черновик доклада Орджоникидзе на пленуме был отредактирован Сталиным, который предлагал уточнить: «Какие отрасли затронуты вредительством и как именно (факты)»[2425]. Тем же вечером, явившись с заметным опозданием, Орджоникидзе выступил перед центральным управлением своего наркомата тяжелой промышленности. Он упрекнул функционеров в том, что гибель рабочих на производстве становилась поводом для политических выступлений даже при «черносотенной» Думе царских времен, в то время как в СССР двадцать рабочих могут погибнуть и быть похороненными, а должностные лица докладывают, что рабочий класс пребывает в добром здравии. Он отчитал подчиненных за то, что те не замечают вредительства («Вы скажете мне, как вы собираетесь покончить с вредительством и какие меры примете для этого?»), в то же время в характерных для Сталина выражениях осудив своего недавно расстрелянного заместителя Пятакова. Орджоникидзе был не хуже других знаком с агрессивными сталинскими нападками. За первые сорок семь дней 1937 года он двадцать два раза встречался со Сталиным у него в «Уголке», всего проведя у него почти 72 часа[2426]. Кроме того, они перезванивались, вместе обедали, гуляли по Кремлю. Нарком тяжелой промышленности, усердно демонстрируя свою лояльность, в то же время пытался смягчить политику диктатора. Он говорил своим подчиненным, что случаи предполагаемого вредительства нужно расследовать объективно, и решил отправить собственные комиссии для изучения трех самых сенсационных «дел о вредительстве», заведенных НКВД, в явной надежде предъявить на пленуме ЦК свежие доклады и опровергнуть огульные обвинения[2427].

17 февраля 1937 года Орджоникидзе прибыл в свой наркомат, находившийся по другую сторону Старой площади от ЦК, в 12.10 дня, на два часа позже обычного; кажется, перед этим он ходил поговорить со Сталиным, будучи одним из немногих людей, имевших доступ в кремлевскую квартиру диктатора[2428]. После возвращения в собственную кремлевскую квартиру, находившуюся в том же самом Потешном дворце, Орджоникидзе, насколько известно, говорил по телефону со Сталиным, причем они кричали друг на друга, ругаясь по-русски и по-грузински[2429]. Квартиру Орджоникидзе обыскал НКВД, что было явной провокацией[2430]. Оставшаяся часть дня у Орджоникидзе была занята встречами, включая заседание Политбюро в 3 часа дня, на котором разбирались доклады для пленума. Сталин собственноручно исправил черновую резолюцию Орджоникидзе о саботаже, включив в нее упоминания о «троцкистских вредителях». Ранним вечером Орджоникидзе вернулся в свой наркомат, где у него состоялись очередные встречи, после чего он уже в 0.20 18 февраля отправился домой. Наутро он не вышел из своей комнаты на завтрак. Когда во второй половине дня к нему пришел один из подчиненных, Орджоникидзе не пожелал его принять. Уже в сумерках его жена Зинаида услышала в спальне выстрел. Орджоникидзе был мертв[2431].

Зинаида позвонила по кремлевской линии на квартиру Сталину, и тот вызвал к себе в «Уголок» приближенных, вместе с которыми он направился оттуда в квартиру Орджоникидзе. После этого, в 8.55 вечера, Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Жданов, Микоян, Постышев (только что снятый с должности секретаря Киевской парторганизации) и Ежов — по сути, вся верхушка режима на тот момент — снова собрались в «Уголке». В 9.40 к ним был вызван доктор Левин, пробывший у них пять минут. Собрание продолжалось до 0.25 ночи (19 февраля)[2432]. Сталин не стал использовать смерть Орджоникидзе для новых заявлений о вездесущих вражеских агентах. Вместо этого публично было объявлено, что смерть наступила из-за «сердечного приступа», якобы случившегося 18 февраля в 5.30 вечера, когда Орджоникидзе прилег вздремнуть после обеда.

Открытие пленума было отложено на три дня. Иногородние члены ЦК, прибывшие в московские гостиницы «Метрополь» и «Националь», узнали из советских газет (за 19 февраля) о безвременной кончине Орджоникидзе. Страна была потрясена горем. Орджоникидзе было всего 50 лет. «Колонный зал [Дома союзов], венки, музыка, запах цветов, слезы, почетные караулы, тысячи и тысячи людей, проходящих у гроба», — вспоминала Мария Сванидзе[2433]. Сталин стоял в почетном карауле. 21 февраля, после пышной церемонии погребения, урна с прахом Орджоникидзе была захоронена в Кремлевской стене (рядом с его другом Кировым). «Товарищи! Мы потеряли одного из лучших руководителей большевистской партии и Советского государства», — сказал Молотов, выступавший с главной надгробной речью, заявив, что смерть Орджоникидзе ускорили «троцкистские выродки» и «Пятаковы»[2434]. Однако по Москве пошли гулять подхваченные в Париже меньшевистским «Социалистическим вестником» слухи о том, что Орджоникидзе был либо убит, либо доведен до самоубийства Сталиным[2435].

Так, возможно, был упущен самый хороший шанс остановить Сталина. Орджоникидзе был приверженцем принципа партийного единства и не имел ни независимого доступа к печати и к радио, ни рычагов влияния на НКВД либо на армию[2436]. Но при этом он обладал колоссальным авторитетом, еще до революции поддерживая тесные контакты с Лениным и играя роль связного между европейской эмиграцией и Россией, и в течение ряда лет отвечал за тяжелую промышленность, наивысшее достижение режима[2437]. Он мог бы воспользоваться своим положением и поднять на пленуме голос против сфабрикованных обвинений во вредительстве[2438]. Но если бы он и сделал это, успех могли бы принести только коллективные действия, требовавшие от Орджоникидзе решимости и хитрости, чтобы поднять всех или большинство других главных сталинцев — не только Ворошилова, Кагановича и Микояна, близких к Орджоникидзе, но и далекого от него Молотова — на сплоченное противодействие Сталину. Для каждого из них по отдельности предложение выступить против Сталина было бы равносильно политической, а может быть, и физической смерти. Более того, даже если их тревожило все более кровожадное поведение Сталина, все они, включая Орджоникидзе, по-прежнему признавали в нем вождя. Ведь именно Сталин взвалил на себя такие сложные вопросы, как Испания, Китай, нацистская Германия, Англия с Францией, партийный аппарат, идеология.

Орджоникидзе делился мыслями о самоубийстве с Кагановичем и Микояном[2439]. На опубликованных снимках, сделанных рядом с гробом Орджоникидзе, на лице Кагановича явно проступают едва сдерживаемые чувства: горе, гнев. Он лишился задушевного друга и знал, что Сталин по-садистски давил на психологически неустойчивого Орджоникидзе. Каганович — жесткий человек со взрывным характером — был духовно сломлен. После него Сталин сломал и Микояна, вызвав его в 1937 году, чтобы обсудить с ним арест его подчиненного по наркомату пищевой промышленности Марка Беленького, а затем, после того как Микоян якобы заявил протест и Сталин назвал его слепцом в кадровых вопросах, вызвав его снова и показав ему протоколы с «признаниями» Беленького. «Вот, смотри, — сказал Сталин, — признался во вредительстве. Ручался за него, вот читай!» «Какой это удар был по мне!» — вспоминал Микоян[2440]. Члены ближайшего окружения перестали быть товарищами повелителя. Сталин уже не был первым среди равных; отныне он был деспотом[2441].

Истребление

Пленум ЦК, омраченный смертью Орджоникидзе, был с опозданием открыт Молотовым 23 февраля в круглом Свердловском зале Сенатского дворца, выстроенного Екатериной Великой. По сравнению с прежними пленумами этот продолжался необычайно долго — целых одиннадцать дней[2442]. В глаза бросалось присутствие сотрудников НКВД со всей страны, в большинстве своем — даже не членов ЦК. Сталин своим вступительным словом сразу задал угрожающий тон, назвав арестованных высокопоставленных функционеров «пустыми болтунами и приготовишками с точки зрения технической подготовки», для которых источник претензий на видное положение заключался в «обладании партийным билетом». К тому же «у нынешних вредителей нет никаких технических преимуществ по отношению к нашим людям. Наоборот, технически наши люди более подготовлены». Поднимая любимую тему, он хвастался, что «людей способных, людей талантливых у нас десятки тысяч. Надо только их знать и вовремя выдвигать, чтобы они не переставали [так] на старом месте и не начинали гнить»[2443].

Впрочем, главным вопросом, поставленным на тщательно срежиссированном собрании, было дело Бухарина и Рыкова. На первом же вечернем заседании Ежов выступил с докладом, в котором обвинял их в измене. Ему вторил и безотказный Микоян. Бухарин сочинил для Политбюро длинное опровержение той клеветы, которой его поливала печать, и объявил голодовку. Сейчас же, истощенный, небритый, одетый в помятый костюм, он получил слово. Бухарин пытался отвергать обвинения, но его безжалостно перебивали. «Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером, — прервал его Сталин. — После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Все надо доказать»[2444]. За три дня до пленума Бухарин снова унижался в письме Сталину. «Я тебя сейчас действительно горячо люблю запоздалой любовью», — писал он, восхваляя подозрительность Сталина как признак того, что он «очень мудр». Бухарин предвещал рассвет еще более великой эпохи, когда Сталин воплотит в себе тот самый «мировой дух», о котором фантазировал Гегель[2445].

Казах Турар Рыскулов, кандидат в члены ЦК и давний заместитель предсовнаркома РСФСР, потихоньку пытался убедить кое-кого из участников пленума встать на защиту Рыкова и Бухарина, но у него ничего не вышло[2446].

На заседании пленума 24 февраля Рыков отрицал оскорбительные обвинения и называл насмешки над ним «дикостью» с учетом того, что он уже фактически был приговорен к смерти (он указывал, что те, кто сознался, все равно были расстреляны). Во время выступлений Рыкова и Бухарина была зафиксирована почти тысяча реплик с места, и ни одной — в их поддержку. Чаще всего их перебивал Сталин (100 раз), а следующими были Молотов (82 раза) и Постышев (88 раз)[2447]. Более половины присутствующих молчали, однако в течение двух следующих дней (25–26 февраля) на трибуне сменялись ораторы, терзавшие бывших правых оппозиционеров. «Он [Бухарин] пишет заявление в ЦК, что Ильич у него на руках умер, — кричал Ежов. — Чепуха! Врешь! Ложь сплошная!» Бухарин отвечал: «Вот же они были при смерти Ильича: Мария Ильинична [Ульянова], Надежда Константиновна [Крупская]… и я», — и обращался к ним за подтверждением. Но ни вдова Ленина, ни его сестра ничего не сказали. Бухарин продолжал: «Я его поднял на руки, мертвого Ильича, и поцеловал ему ноги». Обе женщины снова промолчали.

27 февраля Сталин выступил на пленуме в роли мнимого миротворца, предложив не сразу предавать Бухарина и Рыкова суду, а передать их дело в НКВД для дальнейшего «расследования». Сотрудники тайной полиции увели Бухарина и Рыкова: это был первый случай ареста прямо на партийном пленуме[2448]. Оставшуюся часть процесса они оба провели во внутренней лубянской тюрьме, в то время как Сталин сформировал из участников пленума специальную комиссию, чтобы решить их участь[2449]. Комиссия, в состав которой входили Микоян (председатель), Мария Ульянова и Крупская, послушно поддержала изгнание Бухарина из ЦК и его выдачу органам НКВД[2450].

Может быть, теперь-то Сталин удовлетворится? «…надо надеяться, — сказал на пленуме сталинский пропагандист Ярославский, — что мы в последний раз в Центральном комитете нашей партии обсуждаем вопрос об измене членов и кандидатов ЦК»[2451]. Какая наивность!

После того как главная цель, поставленная Сталиным, была достигнута, пленум сменил тональность. 16 февраля Жданов выступил с докладом о грядущих (в мае) выборах на партийные должности посредством тайного голосования (таким способом предполагалось усилить давление на функционеров со стороны партийных низов), а также о выборах в советы. «У нас нет навыков к выборам по отдельным кандидатурам, по принципу тайного голосования и т. д»., — признал Жданов. Одна из участниц пленума, пытаясь дать собравшимся представление о размахе этого мероприятия, напомнила о выборах 1917 года в Учредительное собрание. Сталин указал, что такая система дает возможность быть выбранными классовым врагам, особенно в тех колхозах, где нет коммунистов. «Имейте в виду, что коммунистов в нашей стране два миллиона, а беспартийных „несколько“ больше», — отметил Жданов, имея в виду десятки миллионов взрослых граждан, не состоящих в партии[2452]. Он даже намекнул на те дни, когда большевикам приходилось выживать в подполье[2453]. Вся эта дискуссия отдавала сюрреализмом: никто не вынуждал монопольную власть устраивать состязательные выборы с тайным голосованием.

Утром 28 февраля с докладом о вредительстве в тяжелой промышленности вместо Орджоникидзе выступил Молотов, который высмеял независимые расследования Орджоникидзе, преуменьшавшие размах вредительства. Каганович, вторя ему, огласил аналогичные истории о саботаже, хотя он по-прежнему пытался осторожно дать задний ход. «…как видите, — резюмировал он, — мы здесь имеем довольно серьезное очищение рядов от политически вредных людей»[2454].

В тот же день, 28 февраля, исполнилось 11 лет Светлане Сталиной. В отсутствие деспота в кремлевской квартире собрались родственники. Мария Сванидзе, невестка первой жены Сталина, Като, в своем дневнике нелестно отзывалась о родственниках второй жены Сталина, Нади, называя их «слабоумными» и «идиотами», и о «ленивом» сыне Сталина Василии и утверждала, что «нормальными» из числа присутствующих были только она, ее муж (Алеша Сванидзе), Надина невестка Женя и «все искупающая для И.[осифа] Светочка». Кроме того, Сванидзе отмечала, что старший сын Сталина Яков (родившийся в браке с Като), пришел со своей новой женой Юлией (Юдифью) Мельцер (г. р. 1911). «Она хорошенькая, старше Яши — он у нее — 5-й муж, не считая иных прочих… неумная, малокультурная, поймала Яшу, конечно, умышленно все подстроив… Жаль И.[осифа]»[2455]. (На самом деле старший сын Сталина был ее третьим мужем[2456].) К этому времени Яков учился в Московской артиллерийской академии, но ему так и не удалось расположить к себе отца. Как бы то ни было, два сына, вызывавшие у Сталина разочарование, и две покойные жены не были главными причинами его отчуждения от семьи, несмотря на его любовь к Светлане. Его неприязнь к таким назойливым родственникам, как Мария Сванидзе, только возрастала. Так или иначе, он с головой ушел в истребление «врагов и шпионов с партбилетом в кармане»[2457].

«Поистине исторический пленум!»

Пленум тем временем продолжался; еще раз обрушившись на вредительство в промышленности, Ежов 2 марта снова поднялся на трибуну. Всего он выступил на пленуме пять раз (Молотов — три раза). На этот раз Ежов неожиданно взялся за Ягоду, обвинив его в том, что тот укрывал у себя в НКВД шпионов и изменников, на что Ягода ответил криками отрицания («Неправда!»). Однако в ходе дискуссии, продолжавшейся в течение этого и следующего дня, с обвинениями в адрес Ягоды выступил ряд сотрудников НКВД, включая его давнего врага Евдокимова. Тот три раза получал слово и услужливо указал на связи Ягоды с правыми уклонистами Бухариным и Рыковым. Именно такие показания были выбиты из Георгия Молчанова, до недавнего времени возглавлявшего секретно-политический отдел НКВД и арестованного в Минске (куда его перевели с понижением). «Я думаю, — гремел Евдокимов, — что дело не кончится одним Молчановым». «Что вы, с ума сошли?», — спросил Ягода, на что Евдокимов ответил: «Надо привлечь Ягоду к ответственности»[2458]. Один из участников пленума спросил, почему Ягода еще не арестован. «(Шум в зале.)»[2459] Все это можно было бы услышать на скотобойне, если бы свиньи, коровы и овцы могли говорить.

Сталин, множество раз подававший реплики с места, наконец выступил с трибуны 3 марта. «…чем больше будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее будут они идти на более острые формы борьбы, тем больше они будут пакостить Советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы как последние средства обреченных», — заявил он, повторяя свою давнюю теорию[2460]. Он отчитал партийных и государственных функционеров — таких же, как тех, кто сидел здесь, в Свердловском зале, — за «политическую слепоту» на этот счет. «…некоторые наши руководящие товарищи, как в центре, так и на местах, не только не сумели разглядеть настоящее лицо этих вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, — заявил он, — но оказались до того беспечными, благодушными и наивными, что нередко сами содействовали продвижению агентов иностранных государств на те или иные ответственные посты». Для тех, кто не был согласен с этим, Сталин насмешливо добавлял: «Капиталистическое окружение? Да это же чепуха! Какое значение может иметь какое-то капиталистическое окружение, если мы выполняем и перевыполняем наши хозяйственные планы? Новые формы вредительства, борьба с троцкизмом? Все это пустяки! Какое значение могут иметь все эти мелочи, когда мы выполняем и перевыполняем наши хозяйственные планы?…партия у нас неплохая, ЦК партии тоже неплохой, какого рожна еще нам нужно? Странные люди сидят там, в Москве, в ЦК партии: выдумывают какие-то вопросы, толкуют о каком-то вредительстве, сами не спят, другим спать не дают»[2461].

Предаваясь сарказму, Сталин невольно подтвердил, кто же на самом деле стоит за массовыми арестами и казнями: он сам.

На следующий день Мехлис в «Правде» послушно обрушился на доселе обязательное подхалимство, высмеяв соответствующие ритуалы как «лизатотерапию» и осудив «вождизм» некоторых местных партийных боссов[2462]. На пути к осуществлению обширных замыслов сталинского режима стояли противоречия между целями, корысть, недовыполнение планов, скверная бухгалтерия, доклады о мнимых успехах, массовое расхищение государственных средств, а также объявление слабейших функционеров козлами отпущения. Эта «система» представляла собой неуклюжую амальгаму конкурирующих кланов и невыполнимых правил, обширных родственных сетей и бюрократической волокиты, на что накладывался целый букет мощных мифов (включая миф о самой системе). Сталин вновь поднялся на трибуну (5 марта) ради грозного подведения итогов. «…люди иногда подбираются не по политическому и деловому принципу, а с точки зрения личного знакомства, личной преданности, приятельских отношений, — предупредил он, ссылаясь на пример Левона Мирзаяна, который якобы привез в Казахстан тридцать своих бывших подчиненных из Азербайджана и с Урала. — Что значит таскать за собой целую группу приятелей?.. Это значит, что ты получил некоторую независимость от местных организаций и, если хотите, некоторую независимость от ЦК».

Сталин знал, о чем говорит: именно таким образом, сколотив личный клан, он выстроил свою личную диктатуру в рамках большевистской диктатуры и добился для себя независимости. Но речь шла не о нем. «У нас некоторые товарищи думают, что если он нарком, то он все знает, — добавил он, — думают, что чин сам по себе дает очень большое, почти исчерпывающее знание, или думают: если я член ЦК, стало быть, не случайно я член ЦК, стало быть, я все знаю. Неверно это». Он не пощадил даже Орджоникидзе, назвав покойного наркома тяжелой промышленности «одним из первых, из лучших членов Политбюро», но обвинив его в том, что тот напрасно тратил время и силы, защищая врагов[2463]. «Поистине исторический пленум!» — записывал в дневнике Димитров[2464].

Самоуничтожение

Ключевой вопрос — каким именно должен быть размах арестов в верхах — остался без ответа. Сталин в своем заключительном выступлении на пленуме оценивал численность троцкистов и зиновьевцев, а также правых уклонистов, в 30 тысяч человек, из которых, по его словам, 12 тысяч уже были арестованы. Однако, разумеется, некоторые функционеры были арестованы не за свое оппозиционное прошлое, а за недостаток бдительности в отношении оппозиции. А те, кто давал «показания», называли все новые и новые имена. Во внутренней тюрьме на Лубянке уже было подвергнуто пыткам множество «правых уклонистов» (многие из них объявляли голодовку, а кое-кто пытался покончить с собой)[2465]. Самыми зловещими были прозвучавшие на пленуме намеки Сталина на списки, составленные Маленковым: полтора миллиона исключенных из партии, относительно которых Сталин отозвался, что это «вода на мельницу наших врагов»[2466].

Те, кто присутствовал в Свердловском зале на заседаниях сенсационного пленума, еще не знали этого, но из «показаний», добытых в подвалах НКВД, складывалась картина заговора в рядах Красной армии и НКВД по захвату власти в Советском Союзе в стиле Франко[2467]. В проекте приказа, составленном в НКВД в марте 1937 года в связи с пленумом, утверждалось, что зарубежные разведслужбы создали в СССР гигантское количество шпионских центров, и в то же время признавалось: «мы не знаем, где имеются и кто входит в состав созданных разведками контрреволюционных организаций, вследствие чего не можем в нужный момент их ликвидировать»[2468]. Они могли оказаться и внутри самого НКВД.

Оружием Сталина против руководства его собственного НКВД служила, как и во всех прочих учреждениях, партия. После прозвучавшего на пленуме призыва деспота наращивать масштабы охоты на врагов Ежов в соответствии с обычной практикой провел на Лубянке совещание «партактива» НКВД (19–21 марта) с целью обсуждения полученных уроков. Все руководители НКВД были членами партии. Ежов задал тональность совещания, обрушившись с нападками на Ягоду, а затем предложил присутствующим выступать, избрав этот ужасающе простой способ, чтобы открыть шлюзы для лавины доносов[2469]. Немедленно началось злорадное сведение счетов с Ягодой и прочими, но к нему примешивались испуг и осторожность: как могли оперативники осуждать Ягоду, не впутывая самих себя, если все они работали у него в подчинении? 29 марта Михаил Фриновский — который был при Ягоде главным оперативником, и ему нужно было долго отмазываться — во главе группы сотрудников арестовал Ягоду, во время ареста демонстративно избив своего бывшего босса[2470].

Ягода был потрясен арестом[2471]. Он знал, что «Сталин относится [к нему] прохладно и встречается с ним только по официальным поводам» (как впоследствии выразился один из главных телохранителей Сталина)[2472]. И все же Ягоде можно простить то, что он считал себя незаменимым с учетом его услуг, оказанных Сталину: миллионы сосланных кулаков, завершение бесчисленных приоритетных строек, система всеобъемлющей слежки, охватывавшая армию, партийное государство и культурную элиту. Ягода имел чин «генерального комиссара государственной безопасности» (равноценный маршалу), которого его не лишили даже после изгнания в наркомат связи. Как сообщал Сталину Каганович, некоторые оперативники НКВД считали, что партаппаратчик Ежов лишь «временно» поставлен во главе наркомата[2473]. Однако Ежов в итоге получил этот чин, а Ягода его лишился. Ему, который семнадцать лет пребывал во главе тайной полиции, сейчас оставалось только ждать, когда деспот вернет ему свое расположение.

Пассивность Ягоды не была данностью. В его распоряжении имелись «эскадроны смерти», лаборатория ядов, множество конспиративных квартир (и в стране, и за границей), даже возможность прослушивать разговоры Сталина. За долгие годы работы в органах (начиная с 1919 года) он обзавелся целой сетью лояльных сторонников, сложившейся еще до того, как Сталин получил всю полноту власти[2474]. Однако Ягода оказался просто подручным, в то время как Сталин изучал, стимулировал и использовал естественное соперничество и враждебность в рядах НКВД, чтобы держать Ягоду под контролем, еще до того, как назначил Ежова надзирать за работой НКВД от имени партии, власть которой была неоспоримой. Сейчас же Сталин воспользовался этими внутренними конфликтами, как и Ежовым, чтобы уничтожить Ягоду. После того как сверху пришло соответствующее приглашение, никто не сумел отказаться от сведения счетов, и инстинкт самосохранения был забыт[2475]. Подчиненные Ягоды в своих доносах на него давали понять, что видели в нем не щит и меч революции вроде Дзержинского, а беспринципного, жестокого начальника, махинатора и дельца[2476].

Люди Фриновского, обыскав московскую квартиру Ягоды (Милютинский пер., 9) и его роскошную дачу в Озерках, нашли 1229 бутылок вина (по большей части заграничного, причем самое старое было еще урожая 1897 года), 11 075 сигарет иностранного производства (турецких и египетских), а также восемь коробок иностранного табака, 3904 порнографических снимка и 11 порнографических фильмов, 21 мужское пальто, в основном заграничные, а также четыре шубы и четыре кожаных пальто, 11 кожаных курток заграничного пошива, 22 мужских костюма, 31 пару импортной женской обуви и 22 997 рублей. Также в списке значилось (наряду со многим другим): 399 заграничных граммофонных пластинок, 101 комплект заграничных детских игрушек, 37 пар импортных перчаток, 17 больших ковров, семь ковров среднего размера, пять ковров из шкур животных (леопарда, медведя, волчьих), коллекция из 165 трубок (в том числе сделанных из слоновой кости), 95 флаконов импортной парфюмерии, 542 экземпляра троцкистской и фашистской литературы[2477]. Не были обнаружены только печально известные зарубежные драгоценные камни, с помощью которых Ягода и его подручный Александр Лурье заманивали в ловушку иностранцев и обогащались на этом. Сокровища, найденные у Ягоды, стали предметом самых невероятных слухов, еще сильнее дискредитировавших Ягоду и его ближайших сотрудников[2478].

Ягода был обвинен в хищениях и в организации заговора с целью убийства Сталина в интересах нацистской Германии. Если Ягода на самом деле издавна был иностранным агентом, то он упустил огромное количество возможностей убить Сталина и его приближенных (как в ночь убийства Кирова, когда, как было известно Ягоде, Сталин отправился на поезде в Ленинград, взяв с собой свою клику в полном составе).

Никто из ближайшего окружения Сталина не стал заступаться за Ягоду, который непрерывно вторгался в дела их наркоматов и преследовал их подчиненных. «Я повторяю, что знал: Ворошилов ненавидел меня, — вскоре якобы показывал на следствии Ягода, отвечая на вопрос, почему он считал необходимым прослушивать телефонные разговоры Сталина. — Такое же отношение было со стороны Молотова и Кагановича»[2479]. Подручные Сталина не были настолько наивными, чтобы думать, что Ягода устраивал эти проктологические исследования подчиненных им учреждений по собственной инициативе, но они могли полагать, что он по собственной инициативе обращался по этому поводу к Сталину, чтобы испортить им жизнь. Каганович сравнивал Ягоду с Жозефом Фуше, беспринципным главой тайной полиции в революционной Франции, который сумел уцелеть при четырех режимах (якобинцы, Директория, Наполеон, Реставрация) и оказался связан с контрреволюцией[2480]. У Ягоды не имелось дореволюционного большевистского подпольного прошлого. «Всю свою жизнь я ходил в маске, выдавал себя за непримиримого большевика, — такое признание Ягоды зафиксировано в протоколе его допроса. — На самом деле большевиком, в его действительном понимании, я никогда не был». Сталин подчеркнул наряду с прочими и это место[2481]. (В тот же день, что и протокол допроса Ягоды, Сталину доставили протокол допроса Авеля Енукидзе.) Можно было подумать, что бесконечные часы допросов, как и объемистые письменные и подписанные протоколы, предназначались для него.

За арестом Ягоды последовали другие невероятные аресты: за решеткой оказались начальник Особого отдела НКВД Марк Гай, отвечавший за надзор над армией, и Паукер, глава сталинской охраны[2482]. Они и многие другие были «разоблачены» как фашистские шпионы, планировавшие убийство вождей страны. Паукер мог бы отозвать кремлевскую охрану и тем самым сделать Сталина беззащитным. Более того, даже это было бы излишним: Паукер лично брил Сталина и мог бы перерезать ему горло. Но когда Ягоду выгнали из НКВД, именно Паукер лишил его доступа на дачу Сталина в Сочи — а теперь, всего несколько месяцев спустя, выяснилось, что все это время они были соучастниками заговора против Сталина! Ежов зашел еще дальше, заявив руководителям НКВД, что «[Захар] Волович, помощник Паукера, специально назначил одного инженера, немецкого шпиона, заведующим тайной правительственной телефонной станцией. Таким образом, врагу стало известно, какие переговоры вели между собой Сталин и Молотов»[2483].

Эти фальшивки и избиение людей до полусмерти с целью добиться от них заранее сочиненных показаний о террористических «заговорах» уязвляли профессиональную гордость некоторых чекистов. Однако проблема для них состояла не в этом или не только в этом, а еще и в том, что все они работали под началом Ягоды. Почему же они раньше молчали? Потому что были его тайными сообщниками? Оперработники, уцелевшие, когда уволили Ягоду, сейчас проявляли еще большую «бдительность»: иными словами, они пытались избежать собственного ареста, увеличивая масштабы резни. Еще в феврале 1937 года Яков Агранов — первый заместитель главы НКВД, вместо арестованного Молчанова назначенный руководить Главным управлением государственной безопасности, — потребовал от местных управлений НКВД прислать списки оперработников и других своих кадров, которые ранее были троцкистами, зиновьевцами и правыми уклонистами[2484]. Однако весной 1937 года Агранов был переведен с понижением в Саратовскую область. Там он продолжал направо и налево выбивать «показания», в том числе и у своего непосредственного местного предшественника, Романа Пиллара фон Пильхау, у которого он вырвал признание в попытке организовать убийство Ежова, тем самым добившись цели, которую мог поставить перед собой такой человек, как Агранов, стремившийся снискать расположение нового начальника. Однако под пыткой давали «показания» столько «ягодовцев», что доносы на Агранова лились рекой, и вскоре он тоже был арестован[2485].

НКВД выдержал все это и даже не взбунтовался. Та легкость, с какой был уничтожен Ягода, доказывала, что власти Сталина ровным счетом ничто не угрожало. Тайная полиция, даже подвергшись такому разгрому, осталась абсолютным инструментом его воли, свидетельствуя как о пределах возможностей страшного, но презираемого Ягоды, так и о силе Сталина как верховного повелителя.

Ловкие маневры

2 марта, на утренней сессии февральско-мартовского пленума 1937 года, слово получил Ворошилов. Ежов и Молотов уже выступили со своими докладами о вездесущих врагах. Сталин думал о том, чтобы назначить отдельного докладчика по армии, но не стал этого делать (как выразился Молотов, «мы имели в виду важность дела», то есть осознавали возможные последствия). Вместо этого Ворошилов выступил во время дискуссии по докладу Кагановича, посвященному вредительству на железных дорогах[2486]. Нарком обороны был одним из двух важнейших сталинских подручных[2487]. Он был намного ближе к Сталину, чем кто-либо еще из военных и сотрудников госбезопасности: они со Сталиным познакомились еще в 1906 году и вместе сражались на фронтах Гражданской войны. Однако позиция Ворошилова во главе гигантских советских Вооруженных сил едва ли была предопределенной. Ворошилов умолял Сталина об отставке еще в ноябре 1921 года, после бушевавших во время Гражданской войны баталий по вопросу об облике вооруженных сил. «В Москве я тебе уже говорил о моем намерении переменить свое „амплуа“, а сейчас я это решил твердо. Работа в Военведе мне уже опостылела, да и не в ней теперь центр тяжести, — писал 30-летний Ворошилов. — Полагаю, что буду полезней на гражданском поприще. От тебя ожидаю одобрения и дружеской поддержки перед ЦК о моем откомандировании. Хочется поработать в Донбассе, куда и прошу ЦК меня направить. Работу возьму какую угодно и надеюсь снова встряхнуться, а то я здесь начал хиреть (духовно). Нужно и меня пожалеть. Крепко обнимаю. Твой Ворошилов»[2488]. Но вместо этого Сталин через четыре года назначил Ворошилова наркомом обороны.

По состоянию на 21 июня 1935 года арест любого офицера уровня взвода и выше требовал санкции наркома обороны, что ставило Ворошилова в самый центр развязанного Сталиным террора.

Сталин ценил собачью преданность Ворошилова и его добродушную общительность. Ворошилову, ценителю оперы, понравилось позировать для портретов маслом, и он высиживал долгие часы в студии Александра Герасимова. Ходили слухи о том, что Ворошилов купил за счет государства еще одну виллу (уже третью), специально для некоей балерины, несмотря на то что сам упрекал своих подчиненных, делавших то же самое[2489]. Этот бывший металлист и его жена Голда Горбман, крещеная еврейка, ставшая называться Екатериной Ворошиловой, превратили свою квартиру в Большом Кремлевском дворце в эпицентр светской жизни режима[2490]. Ворошилов был человеком вспыльчивым и сентиментальным, лившим слезы даже чаще, чем Франко, но, в отличие от испанского генерала, он так никогда и не получил серьезной военной подготовки. Он не служил в царской армии, несмотря на свой призывной возраст. В отличие от талантливых Тухачевского, Якира и Уборевича, Ворошилова не посылали учиться в Германию (хотя он ездил туда и встречался с германской военной верхушкой). Ему было свойственно наказывать командиров так, словно их ошибки его удивляли, и редко хвалить их, в то же время отмечая их достижения и награды личными письмами. При этом Ворошилов не выносил болтовни о своей некомпетентности в военных делах.

Иван Кутяков, член партии с 1917 года, командовавший знаменитой дивизией Чапаева после того, как тот был убит в 1919 году, в 1937 году записывал в своем дневнике, что «пока „железный“ будет стоять во главе, до тех пор будет бестолковщина, подхалимство и все тупое будет в почете, все умное будет унижаться»[2491]. Кутяков находился слишком далеко от центра власти, чтобы понять, что Ворошилов был хитрым политиком, овладевшим определенным мастерством по части бюрократических процедур, благодаря которым ему нередко удавалось обуздать волков из Особого отдела НКВД, отделываясь от требований дать санкцию на арест кого-либо из командиров резолюциями вроде «Не обязательно всякого дурака арестовывать, можно и просто выгнать из РККА»[2492]. Однако Кутяков все же понимал, что в руках наркома находилась судьба не только высшего командования, смотревшего на Ворошилова свысока, но и всей Красной армии.

На пленуме ЦК Ворошилов снова продемонстрировал свое мастерство оратора, способного угодить слушателям. «Лазарь Моисеевич [Каганович], перед тем как мне сюда идти, сказал мне: „Посмотрим, как ты будешь себя критиковать, это очень интересно“ (общий смех)», после чего провел четкое различие между своей сферой ответственности и железными дорогами. «…в Рабоче-крестьянской Красной армии к настоящему моменту, к счастью или к несчастью, а я думаю, что к великому счастью, пока что вскрыто не особенно много врагов народа», — заявил он. Ворошилов не отрицал их наличия, но уделял основное внимание прошлому, особенно началу 1920-х годов, когда Троцкий якобы безуспешно пытался настроить армию против партии, и тому, как «мы без шума, это и не нужно было, выбросили большое количество негодного элемента, в том числе и троцкистско-зиновьевского охвостья, в том числе и всякой подозрительной сволочи». «Конкретно, — указывал он, — мы вычистили за эти 12–13 лет… около 47 тысяч человек», причем почти половину из них (22 тысячи), включая пять тысяч «оппозиционеров», только за 1934–1936 годы. Около 10 тысяч из числа уволенных были арестованы, но высших командиров среди них почти не было. В то же время были подготовлены десятки тысяч новых офицеров, выпускники двенадцати военных академий, а также военные инженеры, врачи и политработники. «Нам страна дает самых лучших людей», — резюмировал Ворошилов, и они представляют собой «боеспособную, верную партии и государству вооруженную силу». Кроме того, он напомнил всем об исключительном значении армии («весь мир против нас»)[2493].

Ворошилов оказался на высоте. Его заявление о том, что в его ведомстве нет большого числа иностранных агентов и вредителей, в точности повторяло то, что говорил о тяжелой промышленности его близкий друг Орджоникидзе перед тем, как покончить с собой. Подобно Орджоникидзе (и прочим), Ворошилов полностью разделял мировоззрение Сталина, но не обладал его параноидальными склонностями или железной решимостью уничтожать преданных ему людей ради каких-то гипотетически более важных политических целей. Кроме того, несмотря на откровенную неспособность Орджоникидзе защитить тяжелую промышленность, Ворошилов еще не расстался с заблуждением, что он способен отвести карающий меч от Красной армии. Но он подвергался сильнейшему нажиму. Молотов предупредил его: «Если вы думаете, что у вас это дело благополучно, глубоко заблуждаетесь»[2494]. Кроме того, на его выступлении присутствовал ряд военных (как ни странно, Тухачевский отсутствовал — по слухам, он отдыхал в Сочи), и некоторые из них ополчились на врагов, стремясь спасти собственную шкуру[2495]. Также Ворошилов был вынужден созвать совещание командиров для обсуждения «уроков» пленума. Он осмелился сказать им, что «главный наш враг там, на Западе», имея в виду «капиталистов, империалистов», — а не в зале, где проходило совещание. Но если Ворошилов не торопился нападать на собственный офицерский корпус, то это поспешили сделать другие[2496].

Только что вернувшийся из Испании Григорий Кулик, кавалерийский офицер из крестьян, завидовавший дворянину Тухачевскому и ему подобным, в письме Ворошилову от 29 апреля 1937 года потребовал искоренения всех врагов в Вооруженных силах, поскольку «как большевик, я не хочу, чтобы дорогая кровь наших людей была пролита в будущей войне в излишке по вине карьеристов, скрытых предателей и бесталанных полководцев». Кулик нарисовал собственный портрет, хотя и непреднамеренно. Однако из-за оголтелых амбиций Кулика нажим на Ворошилова усилился. (Вскоре после этого Кулика в первый раз приняли в «Уголке»; Сталин назначил его начальником Главного артиллерийского управления[2497].) Кроме того, сильнейший нажим проявлялся и в том, что в анкеты, требовавшиеся в кадровом отделе Красной армии, был (в 1936 году) добавлен еще один вопрос — «с кем приходилось работать?». До января 1925 года во главе армии стоял Троцкий — и кому не «приходилось работать» с ним? Почти ни один из отвечавших на этот вопрос не был близок с ним в личном плане, но всем им приписали эту фатальную связь. Даже на тех, кому повезло поступить на службу уже после отставки Троцкого, можно было найти криминал посредством автобиографий, которые они были обязаны писать собственноручно: кто-нибудь из тех, кого они знали, внезапно мог быть арестован, и тогда их могли привлечь к ответственности за связь с «врагом» и за недонесение, что являлось тяжким преступлением[2498].

Что самое главное, Ворошилов не имел никакой власти над Ежовым, который лез из кожи, чтобы добиться одобрения от Сталина. В своем «Уголке» деспот давал Ежову указания относительно состава «теневого правительства», собиравшегося взять власть в результате заговора: Ягода — глава Совнаркома, Тухачевский — нарком обороны, Бухарин — генеральный секретарь партии. (Можно только догадываться о том, о чем думали те, кто присутствовал на официальных дискуссиях по этому вопросу.) В их дворцовом перевороте в интересах иностранных держав якобы должен был участвовать Паукер, а также бывший кремлевский комендант Рудольф Петерсон (уволенный еще в связи с делом Енукидзе), которые должны были отключить свет в Кремле и забросать гранатами кремлевский кинозал, когда в нем будет проходить сеанс для Политбюро. (Согласно другому варианту они собирались подсыпать яд в трубки кремлевских телефонов[2499].) Ворошилов не собирался защищать от сталинских махинаций откровенного, более талантливого Тухачевского, которого он терпеть не мог, но нарком обороны, возможно, не вполне осознавал, что из-за потворства расправе с Тухачевским перед его любимой армией, которую он пытался оградить от неприятностей, могли раскрыться врата ада[2500].

Народный фронт у правых, гражданская война у левых

События в Испании не стали поводом ко всеобщей войне, поскольку ни одна из крупных держав ее не хотела. Пусть в глазах той или иной стороны Испания имела большое значение для всего мира, но она не затрагивала основных интересов какой-либо страны. Разворачивающееся глобальное моралите, по сути, было обманчивым. «Я знаю, есть люди, которые полагают, что в результате этой гражданской войны в Испании неизбежно придут к власти фашисты либо коммунисты, — сказал в начале 1937 года на обеде для Ассоциации иностранной прессы Энтони Иден, в то время — британский министр иностранных дел. — Но мы так не считаем. Наоборот, мы считаем, что ни одна из этих форм правления не окажется в Испании долговечной, так как ни одна из них не имеет в ней корней. Со временем в Испании установится своя собственная испанская форма правления». Эти своекорыстные слова в какой-то мере оказались пророческими[2501].

Да и зловещие слухи не всегда оказывались правдивыми. Агенты националистов проведали о передаче золота Испанской Республики «красным» в Москве и не промолчали, спровоцировав международный скандал, а также резкое падение курса песеты, что увеличило стоимость импорта, однако для оплаты дорогостоящего оружия, закупавшегося республикой, использовались средства, попавшие в Москву[2502]. Москва обманывала испанцев, выставляя им завышенные цены за некоторые виды оружия (а также за перевозку). Несмотря на стабильный курс рубля к доллару (5,3 рубля за один доллар), в сделках с Испанией советские власти исходили из курса от 2,0 до 3,95 рубля за доллар, после чего переводили рублевые цены в песеты, причем испанцы оставались в неведении относительно изначального курса рубля. Благодаря этой хитрости цены, по которым испанцы покупали советское оружие, увеличивались, вероятно, не менее чем на 25 %. И все же стоимость поставленного оружия в итоге примерно соответствовала стоимости золота, доставшегося Советскому Союзу[2503].

После того как попытка Франко взять Мадрид была отбита, Гитлер решил не увеличивать, но и не уменьшать взятых на себя обязательств, однако Муссолини увеличил и без того обширные итальянские поставки, тем самым, вероятно, предотвратив разгром националистов. В феврале 1937 года, когда в Испании находилось почти 50 тысяч итальянских бойцов, Муссолини отправил туда в качестве своего личного посланника Роберто Фариначчи. Тот пытался убедить Франко учредить однопартийное правление фашистского типа и, может быть, даже провозгласить королем Испании принца из Савойского дома. Но чем больше видел Фариначчи, тем сильнее его ужасали внутренние распри и коррупция в стане националистов. Он оценивал Франко как «робкого» человека и называл устроенные им расправы над политзаключенными «политически бессмысленными». Тайной полиции националистов стало известно мнение Фариначчи, что Муссолини следует подчинить себе Испанию и назначить его проконсулом[2504]. Правда, Франко взял на вооружение лозунг «Una Patria, Un Estado, Un Caudillo» (в подражание лозунгу «Ein Volk, Ein Reich, Ein Führer»), но в Испании так и не было создано фашистского режима. Еще в 1922 году, когда король Виктор-Эммануил назначил Муссолини премьер-министром, численность Итальянской фашистской партии составляла 320 тысяч человек — вдесятеро больше, чем было испанских фалангистов в 1936 году. Более того, в ходе сражений гражданской войны эти не особенно серьезные силы местных испанских фашистов сократились еще на 60 %[2505].

Еще Фариначчи жаловался Риму на то, что Франко «не имеет понятия, какой должна стать Испания завтрашнего дня», что было абсолютно ошибочной оценкой. Также Фариначчи писал, что Франко «интересует только то, как выиграть войну и как после своей победы надолго установить авторитарную или, точнее, диктаторскую власть, чтобы очистить страну от всех, кто имел какие-либо прямые или косвенные контакты с красными», — а это наблюдение било в точку. Франко видел в гражданской войне не только военное предприятие, но и политический проект. Во время своих антиповстанческих операций в Марокко он научился (как и многие другие, захватывавшие колонии) добиваться покорности населения, а также манипулировать вождями племен, настраивая их друг против друга или выясняя их цену, после чего они впадали в зависимость от него. Сейчас же, применяя аналогичный постепенный подход на поле боя в родной стране — отвергая все предложения о посредничестве ради заключения мира, в массовом порядке уничтожая или изгоняя непримиримые элементы из числа жителей Испании, присматривая за соперниками из числа мятежных офицеров, — каудильо озадачивал и бесил своих зарубежных фашистских союзников. Однако у cuco[2506] Франко имелся готовый ответ. «Я захвачу Испанию город за городом, деревню за деревней, магистраль за магистралью, — рявкнул он на нетерпеливого итальянского посла. — Ничто не заставит меня отказаться от этого постепенного курса. Пусть он не принесет мне славы, но зато я обеспечу мир в стране… Могу вас заверить, что меня интересуют не территории, а их население… Я должен быть уверен в том, что буду способен выстроить свой режим»[2507].

Такое заявление могло пониматься как объяснение того, почему Франко столь посредственно проявлял себя на современной войне, требовавшей комбинированного использования авиации, танков и пехоты (в немецком стиле, который был знаком и советским советникам). Однако быстрое завоевание Испании силой оружия оказалось непростой задачей[2508]. Содержавшиеся советским правительством интербригады отличались высоким уровнем потерь, достигавшим в некоторых частях 75 %, в то время как отпуска были запрещены, а дезертирство получило широкое распространение. Однако регулярная испанская Республиканская народная армия превратилась в серьезную силу; большинство командных должностей в ее полевых частях занимали кадровые офицеры, многие из которых хорошо знали свое дело. Впрочем, Франко в итоге победил в гражданской войне не только потому, что добился в своих войсках единоначалия. Так сказать, на политическом театре военных действий он сколотил рыхлую, но работоспособную коалицию, стараясь привлекать в свои ряды всех, кто мог быть его противником на правом фланге — в том числе и испанских фашистов, более ручных, чем их итальянские партнеры[2509]. Таким образом, если в Италии, а затем и в Германии традиционные правые в страхе перед левыми привели к власти радикальные правые движения, то в Испании Франко успешно выстроил народный фронт — но не левый, а правый.

Франко завел у себя порядки старорежимного королевского двора с религиозными процессиями, во время которых его окружали епископы, а над головой у него несли балдахин[2510]. Помимо этой мощной символики, он также старался вдохнуть жизнь в единственную легальную политическую организацию, полагаясь в этом деле на своего молодого свояка Рамона Серрано Суньера, сбежавшего из республиканской тюрьмы и взявшего на себя руководство этой политической амальгамой[2511]. Это было немалое достижение: расколоты были даже монархисты, так как за кулисами своего часа дожидался не один претендент на престол[2512]. Однако франкистской политической партии удалось привлечь в свою коалицию на первый взгляд несовместимые друг с другом группировки — монархистов-альфонсистов и монархистов-карлистов, а также католиков, верхушку офицерского корпуса и фалангистов-синерубашечников. Трения давали о себе знать, но их не хватало, чтобы расколоть коалицию, хотя в то же время хватало ровно для того, чтобы укрепить власть Франко.

На республиканской стороне сложилась диаметрально противоположная ситуация. Многие испанцы подозревали и местных коммунистов, и Москву в самом худшем, но, поскольку коммунисты выступали против широкой национализации частной промышленности, многие испанские лавочники, крестьяне и мелкие чиновники не гнушались плечом к плечу с ними защищать республику. Однако республике не удавалось в полной мере воспользоваться этим. Во время гражданской войны ей не хватало не только энергичной парламентской жизни, но и единого руководства при наличии трех правительств в трех столицах: эвакуированного из Мадрида — в Валенсии, баскского — в Бильбао и Каталонского женералитата — в Барселоне. Анархисты, базировавшиеся в Барселоне, сделали ставку на победу в войне посредством революции низов, однако в тех регионах, где она была осуществлена, силы мятежников-националистов безо всякого труда прорывали фронт[2513]. Даже если бы лагерь националистов распался, едва ли победившие левые избежали бы гражданской войны, которая тлела и порой вспыхивала в их рядах на протяжении почти всего их противостояния с Франко[2514].

Испанские левые сами были необратимо расколоты. Помимо обычных разногласий по разным вопросам между вождями анархистского движения и многими рядовыми анархистами, а также фракций в рядах коммунистов, называвших друг друга врагами, коммунисты и ПОУМ, равно как и коммунисты и анархисты, стремились уничтожить друг друга. Не менее непреодолимая пропасть разделяла коммунистов и социалистов, которые были готовы поубивать друг друга (и не только в Испании). Этот и другие расколы помогают объяснить, почему Испанская Республика проиграла войну, несмотря на то что в ее руках находились стратегически важный центр страны, побережье и много портов. Эта глубокая взаимная враждебность зародилась отнюдь не с подачи Сталина. Он вносил в нее свой вклад, но в то же время старался положить ей конец, не желая потворствовать призывам к коммунистическому перевороту и выступая за сохранение Народного фронта во главе с премьер-министром из социалистов[2515]. Однако коммунизм в конечном счете не терпел никаких компромиссов. Иными словами, социалисты могли отказаться от антикапитализма и стать «мелиористами» (или перераспределителями) в рамках парламентской рыночной системы; коммунисты же никогда не могли пойти на это и остаться коммунистами. По этой причине, несмотря на весь вдохновенный пафос антифашистского крестового похода, левый Народный фронт был обречен.

Что касается применявшихся Франко военных приемов (его восстание под флагом борьбы с повстанцами) и его жестокого, но достаточно умелого авторитарного правления, Сталину не было до этого особого дела. Деспот видел в себе не очередного каудильо, а идейного вождя. В практическом плане существовавшие в Испании сильные группировки интересов и стоявшая перед Франко необходимость не только манипулировать ими, но и уживаться с ними, резко контрастировали с политическим пейзажем, сложившимся при советском деспоте, который покончил даже с квазинезависимостью своего ближайшего окружения[2516]. Поэтому ему было нечему научиться у Франко, помимо того что путчисты из военных при внешнем содействии фашистов могут попытаться захватить всю страну: этот сценарий Сталин пускал в ход, чтобы оправдать собственные свирепые карательные меры против воображаемых мятежников.

Германская уклончивость

Одиннадцатого февраля 1937 года в Москве на заседании немецкой комиссии секретариата Коминтерна немецкий коммунист Вильгельм Пик вступил в спор с советником Сталина, венгерским коммунистом Евгением Варгой. Пик утверждал, что «германская буржуазия не решается вести войну, но имеет большие сомнения относительно провокаций Гитлера, которые нужны ему для повышения престижа». Варга возражал: «Ты думаешь, германская буржуазия не хочет войны?» Пик: «Нет, сейчас нет… У нас есть данные, что генералитет рейхсвера против провокационной политики, проводимой Гитлером». Варга: «Таким образом это означает, что нынешний фашистский режим в Германии — это не режим крупной буржуазии, финансовой олигархии, а режим Гитлера?» Пик ответил, что финансовый капитал «увидел, что с помощью веймарской демократии он больше не может господствовать над массами. Но это не означает, что фашизм всего лишь орудие. Он сила сам по себе; оценивать его нужно как самостоятельную силу». По словам Пика, он не отрицал силы «финансового капитала», но утверждал, что война станет для него полной катастрофой, а следовательно, режим Гитлера не следует сводить к финансовому капиталу. Но Варга с ним не соглашался[2517].

Тем временем в Берлине из попыток Канделаки дать старт переговорам о двустороннем политическом сближении так ничего и не вышло, и Сталин через Литвинова попытался выйти на германское Министерство иностранных дел. Немцев смущало советское требование абсолютной конфиденциальности; Литвинов, которому была ненавистна мысль о переговорах с нацистской Германией, почуял неладное, заподозрив, что Германия из-за своих экономических затруднений хочет симулировать переговоры с Москвой, чтобы пробудить у Лондона и Парижа интерес к экономическим переговорам. Однако немецкий министр иностранных дел Нейрат сообщал Шахту об аналогичных подозрениях: «Вчера во время личного доклада фюреру я говорил ему о ваших беседах с Канделаки и особенно о заявлении, сделанном вам от имени Сталина и Молотова… Я согласен с фюрером, что в настоящее время они (переговоры с русскими) не приведут ни к какому результату и, скорее всего, будут ими использованы для достижения желаемой цели тесного военного союза с Францией и при возможности дальнейшего сближения с Англией». Он добавлял, что любые советские обещания обуздать коминтерновскую пропаганду не будут ничего стоить, как продемонстрировали предыдущие советские обещания, данные Англии. Единственное, что заставило бы фюрера передумать, было бы установление в Москве военной диктатуры вместо большевистского режима. «Хайль Гитлер! Ваш Нейрат»[2518].

Канделаки по собственной инициативе обратился к Герберту Герингу, промышленному советнику, офицеру СС и кузену знаменитого начальника люфтваффе, и тот, выразив удовлетворение готовностью Москвы вступить в прямые переговоры, обещал уведомить своего кузена, как будто бы та же самая информация, переданная несколькими неделями ранее по официальным каналам, не дошла до Германа Геринга. Но эти переговоры тоже окончились ничем. «Шахт успел только шепнуть мне (буквально шепнуть), что не видит сейчас никакой перспективы для изменения наших отношений, — писал Суриц Литвинову. — Молодой Геринг также ни словом не заикнулся о наших делах»[2519]. 19 марта 1937 года Сталин отправил в Берлин шифрованную телеграмму, в которой спрашивал Канделаки, согласен ли он стать послом в Германии вместо Сурица, которого переводили в Париж (американский посол в Берлине называл его «самой светлой головой среди здешних дипломатов»)[2520]. Однако 2 апреля советские власти объявили, что Канделаки отозван из Берлина и назначен заместителем наркома торговли[2521].

Первого апреля 1937 года было объявлено о выполнении второго пятилетнего плана — всего за четыре года и три месяца, подобно первому. (Десять дней спустя был официально принят третий пятилетний план.) 5 апреля Суриц отправился из Берлина для консультаций в Москву; 7 апреля он был официально переведен в Париж, однако вернулся в Германию, чтобы дождаться преемника. 16 апреля он писал Литвинову из Берлина: «Все без исключения члены дипкорпуса упорно останавливаются на вопросе о возможности изменения советско-германских отношений. Слухи о возможности сближения между СССР и Германией широко распространились в берлинских дипломатических кругах, несмотря на соответствующие опровержения. Некоторые предполагают даже, что уже начались соответствующие переговоры, которые с советской стороны держатся в строгой тайне»[2522]. Литвинов был прав в своих подозрениях. Слухи о «переговорах» распускала Германия, пытаясь вбить клин между СССР и Францией. 17 апреля Литвинов телеграфировал советскому поверенному в делах в Париже (Евгению Гиршфельду) и послу в Чехословакии (Александровскому): «…заверьте МИД, что циркулирующие за границей слухи о нашем сближении с Германией лишены каких бы то ни было оснований. Мы не вели и не ведем на эту тему никаких переговоров с немцами, что должно быть ясно хотя бы из одновременного отозвания нами полпреда и торгпреда»[2523].

Гитлер в одностороннем порядке положил конец неофициальным контактам с советскими представителями. Сталин между тем выслал немецких граждан, арестованных в Советском Союзе[2524]. Также в апреле, по его инициативе, в Политбюро были сформированы две параллельные пятерки, названные постоянными комиссиями: по вопросам внешней политики и секретного характера (Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Ежов) и по срочным экономическим вопросам (Молотов, Сталин, Чубарь, Микоян, Каганович)[2525]. Тем самым был институционализирован механизм принятия решений от имени Политбюро в узком кругу сталинских приближенных, уже ставший главенствующим.

Во владениях деспота

Привилегированными слоями общества овладел страх — перед ночным стуком в дверь, обыском и конфискацией имущества на глазах у вызванных соседей («понятых», присутствие которых требовалось по закону), слезами жен и детей, бесследным исчезновением, бесплодными попытками получить какие-нибудь сведения в приемных НКВД, безнадежными очередями у ворот пересыльных тюрем и неслышными из-за их стен криками, взятками охране ради того, чтобы узнать хоть что-нибудь об осужденных родственниках[2526]. Однако простые советские граждане по большей части не ощущали непосредственной угрозы ареста[2527]. В те годы ходил мрачный анекдот о том, как к жильцам приходят люди в форме и представляются: «НКВД», а им отвечают: «Ошиблись квартирой — коммунисты живут этажом выше»[2528]. Авторы газетных передовиц сетовали на то, что колхозники после ареста начальства самовольно увеличивают личные наделы, сокращают обязательные поставки и уклоняются от уплаты налогов[2529]. «Правда» отчитывала и рабочих, якобы пользовавшихся борьбой со врагами, чтобы прогуливать работу[2530]. Один провинциальный рабочий, у которого снимали жилье ссыльный поэт Осип Мандельштам и его жена, говорил поэту, что большие процессы — дело верхов, «ведущих между собой борьбу за власть»[2531].

Советская жизнь шла своим чередом. Илья Ильф и Евгений Петров издали занимательную книгу «Одноэтажная Америка» об их путешествиях по этой далекой стране, а в Большом театре прошла премьера оперы Михаила Глинки «Руслан и Людмила» (14 апреля 1937 года). Спустя неделю в Московском художественном театре состоялось первое представление «Анны Карениной» Льва Толстого в постановке Немировича-Данченко. На премьере присутствовали Сталин, а также Молотов, Ворошилов и Жданов. Анну Каренину, которую страстная любовь к Вронскому доводит до самоубийства, сыграла Алла Тарасова. В финале спектакля на аудиторию надвигался поезд в натуральную величину, перед которым на рельсах лежала Каренина[2532]. Ранее в тот же день Ежов с подачи Сталина при посредстве разведки «раскрыл» за границей заговор против Тухачевского, что не позволило маршалу принять приглашение на грядущую коронацию Георга VI в Лондоне. Советские власти объявили, что Тухачевский простужен[2533].

22 апреля Сталин в третий раз побывал на 80-мильном канале между реками Москва и Волга; этот визит широко освещался в кинохронике и в газетах (некоторые из тех, кто попал на пленку, вскоре были арестованы и вырезаны из ленты)[2534]. В ходе состоявшегося летом официального открытия канала флотилия из 44 судов доставила так называемых строителей-стахановцев на набережную в московском Парке имени Горького, где состоялись торжества[2535]. В реальности канал строили заключенные ГУЛАГа, из числа которых рассталось с жизнью, вероятно, до 20 тысяч. Агитаторы всячески прославляли это достижение, утверждая, что отныне Москва стала портом пяти морей: Белого, Черного, Балтийского, Каспийского и Азовского.

В страну вернулись продовольственные затруднения. Около 100 миллионов сельских жителей, 97 % всех сельских домохозяйств, объединенных в 237 тысяч колхозов, были обязаны сдавать плоды своего труда — зерно, мясо, молоко, яйца — государству по ценам в десять с лишним раз ниже тех, по которым шла торговля на «колхозных» рынках. В то же время в 1937 году на этих рынках предлагалось на продажу более 38 % собранных в стране овощей и картофеля и 68 % мяса и молочных продуктов, произведенных крестьянами на своих маленьких личных наделах[2536]. Государственная торговая сеть заметно выросла, но она все равно имела меньше магазинов и хуже управлялась, чем розничная торговля времен нэпа[2537]. Городское потребление на душу населения в 1937 году было выше, чем в 1928 году[2538]. Однако приоритет, отдававшийся тяжелой промышленности и Вооруженным силам, вел к снижению уровня жизни[2539]. Особенно плохо обстояло дело с приличным жильем[2540]. Давал о себе знать скудный урожай 1936 года. Местные газеты упоминали об очередях за хлебом, косвенно признавая нехватку продовольствия. В секретных донесениях НКВД за 1937 год отмечались «продовольственные трудности» — колхозники бежали из наиболее пострадавших регионов в города, пытаясь добыть произведенные ими и отобранные у них продукты, и разносили тиф[2541]. Генеральный прокурор СССР Вышинский весной 1937 года докладывал Сталину о том, что крестьяне похищают туши павшего скота и питаются падалью, картофельной ботвой и человечиной[2542].

Состоялись запуски первых советских ракет на жидком топливе, пролетевших восемь миль[2543]. В то же время в наркоматах тяжелой промышленности и оборонной промышленности было арестовано 585 человек. Также прошли аресты в наркоматах просвещения (288 человек), легкой промышленности (141), путей сообщения (137), земледелия (102), пищевой промышленности (100) и в Академии наук (77 человек)[2544]. В наркомате лесной промышленности вместо положенных по штату 2480 человек осталось всего 1024 служащих[2545]. Между тем «партактивы» местных и республиканских управлений НКВД были вынуждены соблюдать самоубийственный ритуал взаимных доносов. В полученном Сталиным анонимном письме утверждалось, что многие оперативники НКВД опасаются ареста и не в состоянии понять, как все руководство НКВД могло состоять из воров и предателей. Автор письма умолял Сталина во всем разобраться и положить конец уничтожению людей[2546].

Намеки

Семен Кривошеин, командир танковых войск, отправленный в Испанию, в письме Ворошилову призывал, чтобы испанским коммунистам было позволено захватить власть с тем, чтобы обеспечить эффективное командование республиканскими силами. «Революционной Испании требуется сильное правительство, способное организовать и гарантировать победу революции, — подчеркивал он. — Коммунистическая партия должна прийти к власти — при необходимости даже силой». 10 марта 1937 года Ворошилов передал доклад Кривошеина Сталину[2547]. Однако 14 марта Сталин в своем «Уголке» встретился с Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Димитровым, Андре Марти и Тольятти и снова выразил поддержку социалисту и профсоюзному активисту Ларго Кабальеро как премьер-министру. Впрочем, деспот согласился с тем, что Ларго Кабальеро было бы лучше отказаться от портфеля военного министра[2548]. 15 марта Ворошилов написал Берзину и Гайкису, что с целью преодоления трений между испанскими социалистами и коммунистами Москва не возражает против их объединения в Социалистическую рабочую партию. На следующий день Ворошилов потребовал от Берзина и Штерна проследить, чтобы журналист «Правды» Кольцов не высмеивал Муссолини, чтобы не спровоцировать более активного участия Италии в войне[2549]. В свою очередь, Димитров просил Сталина еще раз принять его до того, как Марти 16 марта отправится из Москвы в Испанию, и в тот день Сталин принимал у себя на «Ближней даче» главу Коминтерна, Тольятти, Марти, а также своих подручных «до 2.30 утра». Сталин подшучивал над Димитровым, выводя его из себя. Деспот так и не дал согласия на коммунистическую революцию в Испании[2550].

Коммунистический переворот становился совершенно реальным. К весне 1937 года в рядах Испанской коммунистической партии — которая долгое время была одной из самых малочисленных в Европе — состояло 250 тысяч человек, а в дальнейшем число ее членов достигло едва ли не 400 тысяч[2551]. (Численность Французской коммунистической партии в 1937 году достигла пика в 330 тысяч человек; в Британской коммунистической партии состояло менее 20 тысяч человек.) Более того, испанские коммунисты были боевой силой: коммунистами были до 130 тысяч из 360 тысяч бойцов Народной армии республики[2552]. Численность всей ПОУМ, возможно, достигала 60 тысяч человек, анархистских группировок — 100 тысяч человек, Социалистической партии — 160 тысяч человек. Благодаря гражданской войне коммунисты главенствовали в Испанской Республике. Собственно говоря, Ларго Кабальеро, человек пусть тщеславный, но отважный, сожалел об этом постоянно возраставшем влиянии испанских коммунистов и Москвы и зимой — весной 1937 года задумывался о различных вариантах прекращения войны при посредстве испанского посла в Париже. Предполагалось, что Франция взамен получит ту часть Марокко, которая ей не принадлежала, Германия — рудники и прочие экономические концессии, Италия — военно-морскую базу на Менорке, а Советы будут изгнаны из страны[2553]. Сталин, скорее всего, знал об этих предложениях. Он сказал Димитрову: «Если будет принято решение о том, что иностранные силы должны покинуть Испанию, то интербригады следует распустить»[2554].

Сталин, внимательно читавший поступавшие к нему донесения, писал Ворошилову (13.04.1937), что Берзин, находившийся в Испании, «ошибается в оценке неудавшегося наступления синих [республиканцев] в районе Каса де Кампо [к западу от Мадрида]. Причина неудачи прежде всего в том, что, когда синие наступали на Каса де Кампо, войска синих на Хараме [к востоку от Мадрида] молчали, не предприняли даже демонстративных действий и дали возможность белым [франкистам] перебросить резерв из Харамы против синих в район Каса де Кампо. Войска синих сплошь и рядом допускают аналогичные тактические ошибки»[2555]. Даже если Сталин был неправ, в своем анализе обстановки на фронте он не прибегал к заявлениям об измене и заговорах.

Франко был вынужден на какое-то время отказаться от попыток взять Мадрид, однако на севере Испании были сконцентрированы силы под командованием Молы для наступления на Страну басков. 26 апреля 1937 года немецкий легион «Кондор» при содействии итальянских ВВС по заявке националистов совершил налет на Гернику, древнюю столицу басков, с целью посеять ужас в республиканском тылу. Налет состоялся в понедельник, который был рыночным днем. Помимо того что мирные жители числом от пяти до семи тысяч (включая беженцев) попали под ковровую бомбардировку, при попытке спастись бегством самолеты Heinkel Hе-51 расстреливали их из пулеметов… Погибли сотни людей. Джордж Стир, британский журналист, оказавшийся поблизости, своим репортажем, напечатанным в Times за 28 апреля 1937 года и перепечатанным во Франции, возбудил всеобщее возмущение этим кровопролитием, вину за которое несли немцы. Националисты, мутя воду, распространяли подхваченную британскими друзьями Франко ложь о том, что баски сами взорвали свою символическую столицу с целью дискредитировать силы националистов[2556].

В том же апреле 1937 года НКВД перехватил и сфотографировал послание японского военного атташе в Варшаве Генеральному штабу в Токио. Во внешней разведке НКВД не нашлось людей, знающих японский, и им пришлось обратиться за содействием к сидевшему в Лефортовской тюрьме Р. Н. Киму, сотруднику советской контрразведки по Японии, который был арестован как иностранный шпион. Документ был написан от руки помощником японского атташе — его почерк был хорошо знаком Киму, — и в нем сообщалось, что «удалось установить связь с тайным посланцем маршала Тухачевского». Это секретное послание было отправлено в Токио не шифрованной телеграммой, а с дипломатической почтой, которая шла из Польши в Японию через Советский Союз. Судя по всему, японская разведка рассчитывала на то, что этот «секретный» документ будет перехвачен[2557].

Майские дни

В праздничный день 1 мая 1937 года в оплоте советской власти состоялось замысловатое шоу с военным парадом. «Мимо нас шли пехота, кавалерия, танки, а над головой с ревом проносились истребители и бомбардировщики, — отмечал один иностранный наблюдатель. — Время от времени он [Сталин] поднимал руку с раскрытой ладонью в малозаметном жесте, означавшем одновременно и дружеский взмах рукой, и благословение, и салют»[2558]. Тем не менее режим предпринял беспрецедентные даже по сталинским стандартам меры предосторожности, разместив на Красной площади войска НКВД и агентов в штатском — словно ожидался путч. Он и состоялся: сталинский путч. Сразу после парада, на квартире у Ворошилова, где, как всегда, царила компанейская атмосфера, деспот предупредил присутствовавших там многочисленных военачальников, что среди них скрываются неразоблаченные враги[2559].

Тем временем в Каталонии ситуация накалялась, поскольку цены на продовольствие с момента начала гражданской войны почти удвоились, выпуск продукции на многих предприятиях резко сократился, а соперничающие политические группировки сводили друг с другом счеты. Находившиеся у власти социалисты, не говоря уже о коммунистах, уже давно намеревались разделаться с анархистами, как и с ПОУМ, а заодно покончить с каталонской региональной автономией. 2 мая, когда гражданский президент Испанской Республики позвонил гражданскому президенту Каталонского женералитата, телефонист на главной телефонной станции, подчинявшейся анархистам, заявил, что линия требуется для более важных разговоров. На следующий день телефонную станцию захватила полиция. Рабочие Барселоны остановили станки, на улицах появились баррикады, и в течение нескольких часов все политические силы мобилизовали свои отряды ополчения. Впоследствии Франко похвалялся, что это его агенты спровоцировали анархистское восстание в Барселоне, с тем чтобы дезорганизовать республиканский тыл. Несомненно, они пытались это сделать. Помимо этого, в ряды ПОУМ проникли агенты НКВД с целью подстрекательства к попытке «захвата власти» — с тем чтобы иметь предлог для расправы с ПОУМ[2560]. На самом же деле никого не надо было ни к чему подстрекать. Мятеж был жестоко подавлен. 7 мая из Валенсии прибыли специальные штурмовые отряды численностью около шести тысяч человек. В уличных боях погибло около 500 человек и около 1000 было ранено[2561]. 15 мая, в обстановке призывов дать суровый ответ на «анархистское» насилие Ларго Кабальеро сложил с себя обязанности премьер-министра.

Во время кровавых майских событий в Барселоне Кольцов находился на родине, куда отправился в шестинедельный отпуск. На фронте он вместе с бойцами сидел в окопах, лично наблюдая героизм и гибель людей на настоящей войне. «Что-то новое появилось в нем, он стал старше, строже, глядел задумчиво, — вспоминала одна его знакомая. — Он похудел, кожа его загорела, словно его обожгло, обуглило пламя войны»[2562]. Тем временем давних коллег Кольцова по «Правде» арестовывали по обвинению в чудовищных преступлениях. На дверях многих его соседей по Дому правительства («Дому на набережной»), где Кольцов жил в роскошной квартире, висели печати — это означало, что хозяев забрали в НКВД[2563].

Сталин вместе с Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем и Ежовым удостоил Кольцова уже второй аудиенции в своем «Уголке». «Он искренне, глубоко… фанатически верил в мудрость Сталина, — вспоминал брат Кольцова Борис Ефимов. — Сколько раз, после встреч с „хозяином“, брат в мельчайших деталях рассказывал мне о его манере разговаривать, об отдельных его замечаниях, словечках, шуточках. Все в Сталине нравилось ему»[2564]. На этот раз деспот подшучивал над Кольцовым. Сталин «встал из-за стола, прижал руку к сердцу, поклонился… „Как вас надо величать по-испански? Мигуэль, что ли?“» — рассказывал Кольцов брату после аудиенции. — «Мигель, товарищ Сталин». — «Ну так вот, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, сердечно благодарим вас за ваш интересный доклад. Всего хорошего, дон Мигель!» Когда Кольцов направился к двери, Сталин окликнул его: «У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?» — «Есть, товарищ Сталин». — «Но вы не собираетесь из него застрелиться?» — «Конечно, нет». — «Ну, вот и отлично! Отлично! Еще раз спасибо, товарищ Кольцов. До свидания, дон Мигель!»[2565]

Проведя в Москве майские праздники, корреспондент «Правды» вернулся в Испанию. Также из Москвы с дипломатической почтой прибыл фельдъегерь НКВД, между делом сообщивший коллегам-оперативникам в Испании, что Кольцов «продался англичанам»[2566].

Убийцы

Ворошилов утвердил длинный список наград за службу в Испании, но война брала свою дань и с находившихся там советских представителей[2567]. Между тем из попыток подослать к Франко убийц ничего не выходило[2568]. Тем не менее московские сотрудники советской разведки не отказывались от этих фантазий. Теодор Малли, главный советский шпион в Лондоне, действовавший без дипломатического прикрытия, получил приказ отправить советского агента Кима Филби, который был британским уроженцем, в Испанию в качестве внештатного военного корреспондента, чтобы тот проник в окружение Франко с целью убить его. Филби (псевдоним «Söhnchen», что по-немецки значит «сынок») должен был выяснить все что можно о том, как осуществляется охрана Франко. Он с энтузиазмом взялся за задание, но примерно после трех месяцев, проведенных в Испании, был отозван в Лондон. «„Сынок“ вернулся в подавленном настроении, — сообщал в донесении от 24 мая 1937 года Малли, который с самого начала сомневался в осуществимости московского плана. — Ему даже не удалось подобраться к объекту „интереса“». Малли добавлял, что, если бы даже Филби каким-то образом сумел проникнуть в окружение Франко, «он не смог бы выполнить то, что от него требовалось. При всей своей преданности и готовности к самопожертвованию он не обладает физической отвагой и другими качествами, необходимыми для такого предприятия»[2569].

Задания в барселонском котле были более серьезными. Там действовал агент НКВД Иосиф («Юзик») Григулевич (Юозас Григулявичус), родившийся в Вильно (Вильнюсе) в 1913 году; его мать была русской, отец — литовским евреем, а сам он, воспитанный в караимской вере, в молодости убивал полицейских осведомителей; в 1932–1933 годах сидел в польской тюрьме за подрывную коммунистическую деятельность, а затем уехал в Аргентину к своему отцу-эмигранту и там выучил испанский в придачу к своему родному польскому, литовскому и русскому, а также французскому языкам. Еще осенью «Макс», как его звали в Испании, прилетел из Тулузы в Барселону, откуда добрался до Мадрида, где он обучал диверсантов и поджигателей, засылавшихся в тыл к Франко. Кроме того, он занимался ликвидацией «троцкистов»[2570]. 3 мая 1937 года Григулевич со своим отрядом прибыл в Барселону[2571]. Его главной мишенью был Андреу Нин. Глава резидентуры НКВД Орлов сфабриковал письмо нацистского агента, адресованное Франко, в котором подробно описывалась мнимая работа Нина во главе ПОУМ на националистов. Советский агент попросил в книжном магазине, известном тем, что он поддерживал ПОУМ, на несколько дней взять на хранение чемодан; сразу же после этого в магазин явилась полиция и забрала чемодан, в котором обнаружились якобы секретные документы — сфабрикованные Орловым фальшивки о тайных связях ПОУМ с «фашистами». 23 мая Орлов потребовал покончить с ПОУМ, ссылаясь на изготовленный им захваченный «документ», написанный невидимыми чернилами и зашифрованный, но якобы «расшифрованный» благодаря захвату франкистских шифровальных книг. Кольцов опубликовал «доказательства» измены ПОУМ в «Правде»[2572]. Вскоре после этого ПОУМ была объявлена вне закона, а ее штаб-квартира в барселонском отеле «Фалькон» была превращена в тюрьму.

После ареста Нина головорезы Орлова выкрали его из испанской тюрьмы и поместили в секретный застенок, оборудованный НКВД в Алькала-де-Энарес, месте рождения Сервантеса. Там Нина пытали, добиваясь от него признания в том, что он «фашистский агент». Многих руководителей ПОУМ ожидал суд, и такое признание считалось необходимым, чтобы убедить общественность поддержать смертные приговоры. Но Нин не пожелал сознаваться ни в измене, ни в троцкизме, ни в иных преступлениях. Он был тайно казнен людьми Григулевича на шоссе под Алькала-де-Энарес и там же похоронен[2573]. В ответ на попытки выяснить его местонахождение советские представители заявляли, что он, должно быть, сбежал вместе со своими фашистскими наймитами. Орлов сочинил брошюру с осуждением троцкизма, которая приписывалась Нину[2574]. Главный агент НКВД в Испании лез из кожи вон, чтобы доказать Сталину свою преданность. Осуществлявшие, не стесняясь ничем, сталинскую кампанию борьбы против «троцкистов» и «врагов» в Испании, агенты НКВД в этой стране — которых там насчитывалось не более сорока, а порой и вдвое меньше — производили ошибочное впечатление попыток советизации[2575].

Уничтожение ПОУМ советскими руками также вызвало глубокое разочарование среди тех, кто видел себя на стороне Испанской Республики в ее борьбе с фашизмом. В начале 1937 года в Испанию приехал и вступил в отряд ополченцев, связанный с ПОУМ, Эрик Блэр, более известный как Джордж Оруэлл, который лишь изредка интересовался политикой до того, как в 1936 году познакомился с жизнью ланкаширских шахтеров. «Я впервые попал в город, власть в котором перешла в руки рабочих, — писал он в „Памяти Каталонии“. — Едва ли не все сколько-нибудь крупные здания были захвачены рабочими и украшены красными флагами либо красно-черными флагами анархистов, на каждой стене были нацарапаны серп и молот и аббревиатуры революционных партий; почти все церкви были разорены, а изображения святых сожжены… На всех магазинах и кафе было написано, что заведение обобществлено; обобществлению подверглись даже чистильщики сапог, выкрасившие свои ящики в красно-черный цвет. Официанты и продавцы глядели вам прямо в лицо и обращались с вами как с равными… Судя по облику людей, в городе практически не осталось состоятельных классов». Однако Оруэлл был потрясен, обнаружив, что коммунисты ведут яростную борьбу против этой низовой революции. 20 мая 1937 года он получил от снайпера пулю в горло. После запрета ПОУМ ему пришлось бежать через границу во Францию[2576].

В Париже 25 мая открылась Международная выставка, работавшая полгода. Перед Эйфелевой башней с одной стороны стоял спроектированный Альбертом Шпеером нацистский павильон в классическом стиле — с колоннами и орлом наверху, — а напротив него — спроектированный Борисом Иофаном советский павильон, который венчала скульптура работы Веры Мухиной: рабочий с молотом и колхозница с серпом. Поблизости находился испанский павильон, в котором с лета 1937 года демонстрировалась «Герника» Пабло Пикассо[2577]. Тем временем осажденная Страна басков была захвачена франкистами.

Сталинский «заговор Тухачевского»

Благодаря бесконечным чисткам и проверкам партбилетов в советских Вооруженных силах с их численностью в 1,4 миллиона человек насчитывалось всего 150 тысяч коммунистов — вдвое меньше, чем четыре года назад. Это подтолкнуло к тому, чтобы в мае 1937 года восстановить институт политических комиссаров и учредить в воинских частях военные советы из трех человек, в состав которых входили местные гражданские секретари парторганизаций[2578]. Но если Сталина беспокоило снижение партийного влияния в армии, то он сам был тому причиной.

Комкор Примаков, пробывший в Лефортово девять месяцев, не желал признавать свою «вину», но в конце концов 8 мая 1937 года он «сознался» и стал называть другие имена[2579]. 10 мая Политбюро постановило снять Тухачевского с должности первого заместителя наркома обороны и назначить его командующим Приволжским военным округом. Новым первым заместителем наркома был назначен маршал Александр Егоров, приятель Сталина со времен Гражданской войны, должность начальника Генерального штаба была возвращена Шапошникову, а Якир был переведен из Киевского в Ленинградский военный округ[2580]. 13 мая Сталин в присутствии Ворошилова, Молотова, Ежова и Кагановича принял Тухачевского в «Уголке» и заверил маршала, что во всем разберется, упомянув проблему с любовницей Тухачевского Юлией Кузьминой, которая якобы была иностранной шпионкой[2581]. Примерно в то же время был арестован и побоями принужден давать показания Август Корк, начальник Военной академии имени Фрунзе. 15 мая был арестован Борис Фельдман, начальник отдела кадров Красной армии; подвергнутый жестоким пыткам, он дал показания против Тухачевского (который на следующий день отбыл на новое место службы в глубине страны — в город Куйбышев)[2582]. Ежов складывал воедино фрагменты сталинского сценария.

Сам Тухачевский почти никому не потакал, вызывая всеобщую неприязнь (подобно Ягоде в НКВД)[2583]. Маршал был самым блестящим военным умом в армии, причем он первым давал всем понять это. Он уже в 1920 году привлек к себе интерес тайной полиции своим своеволием, а также злоупотреблением своей властью над подчиненными и денежными средствами[2584]. В своей роскошной квартире в «Доме на набережной» в Москве он устраивал музыкальные вечера с участием таких светил, как Шостакович, и вызывал для развлечения гостей у себя на государственной даче военный оркестр, причем подобное бесстыдство усугублялось его аристократическим происхождением[2585]. Тухачевский, необузданный бабник, жил с Кузьминой, не разведясь с третьей женой, и в то же время состоял в связи с Наталией Сац, директором Центрального детского театра. (Он предпочитал умных красавиц, а не молодых пышнотелых крестьянок вроде той, что однажды привлекла внимание Сталина.) Эти его пристрастия играли на руку Сталину: Тухачевский делил не менее двух любовниц с Ягодой, участвовавшим в слежке за маршалом — Шуру Скоблину, племянницу белогвардейского генерала-эмигранта, и Надежду («Тимошу») Пешкову, вдову сына Горького[2586]. Большинство советских функционеров шарахалось даже от ограниченного общения с иностранцами, однако Тухачевский с удовольствием поддерживал контакты с высокопоставленными немецкими и французскими военными (он говорил на обоих языках), разумеется, санкционированные, но все равно ставившие его под удар[2587]. Как рассказывал Ежов, Тухачевский, находясь во Франции, якобы оторвал кусок покрова на могиле Наполеона и сделал себе из него амулет. Ко всему этому прибавлялась давняя неприязнь со стороны Ворошилова[2588].

Сталину также не давал покоя авторитет командиров двух военных округов на западной границе, наиболее важных в стратегическом плане: Якира, с 1926 года командовавшего Киевским (Украинским) военным округом, и Уборевича (г. р. 1896), сына литовского крестьянина, с 1931 года стоявшего во главе Западного (Белорусского) военного округа и имевшего чрезвычайно большое влияние в офицерском корпусе[2589]. Совместно в подчинении у двух этих командиров находилось 25 из 90 советских стрелковых дивизий и 12 из 26 кавалерийских дивизий. Сопоставимыми силами распоряжался только Блюхер, стоявший во главе советской Дальневосточной армии. Сталин произвел пролетария Блюхера в маршалы, обойдя Якира и Уборевича, которые, по слухам, выражали недовольство. В свою очередь, Ворошилов недолюбливал Блюхера, видя в нем опасного соперника. (В ответ на слухи о том, что готовится назначение Блюхера на должность заместителя наркома обороны, Ворошилов поспешил отдать эту должность заместителю Блюхера[2590].) Подобная игра на непомерных амбициях встречается в любых крупных учреждениях, но в руках Сталина повседневные трения и оплошности могли стать смертоносными. Посредством шоферов, охраны, поваров, прислуги, адъютантов, персонала секретариатов, любовниц и особых отделов НКВД за высшими военачальниками осуществлялась такая плотная слежка, которая своим размахом превосходила даже слежку за военными атташе Англии, Германии, Польши, Румынии или Японии[2591].

Также Сталин не упускал из виду советскую военную разведку. Урицкий не справлялся со своим делом и к тому же остался без талантливых людей — таких, как Артузов и Отто Штейнбрюк, — которых он сам прогнал[2592]. 20 мая Артузов был арестован в своем кабинете (№ 201) на втором этаже здания на Лубянке и обвинен в принадлежности к правой оппозиции наряду с Ягодой, а также в сокрытии материалов, уличающих Тухачевского (тех самых материалов, которые он передал Ежову). В протоколах его допросов, которые он подписывал своей кровью, также утверждалось, что Ягода говорил ему о массовом разочаровании сотрудников НКВД в советском руководстве, чей деспотизм находится «в кричащем противоречии с декларациями о советской демократии»[2593]. 21 мая Сталин получил протоколы допросов Семена Фирина-Пупко, давнего сотрудника военной разведки, имевшего опыт работы в Польше, Франции и Германии, а в последнее время занимавшего должность заместителя начальника ГУЛАГа, которому подчинялись стройки с использованием труда заключенных. Фирин, обвиненный в шпионаже на Германию, в своих «показаниях» нарисовал невероятную картину тотальной вербовки советских военных атташе за границей польской разведкой, которой, по его словам, также подчинялась советская контрразведка в Москве[2594].

В тот же день Сталин вызвал Молотова, Ворошилова, Кагановича, Ежова, Фриновского, Слуцкого (главу внешней разведки НКВД), Якова Серебрянского (которому подчинялись заграничные агенты НКВД, не имевшие дипломатического прикрытия), Урицкого, Михаила Александровского (заместителя начальника военной разведки, сменившего Артузова) и Александра Никонова (еще одного заместителя Урицкого) к себе в «Уголок» на заседание, продолжавшееся два с половиной часа[2595]. В составленном в тот же день внутреннем меморандуме, адресованном Ежову и Ворошилову, деспот требовал перепроверить всех зарубежных советских агентов и их кураторов, поскольку «Разведупр проглядел со своим аппаратом, попал в руки немцев». В меморандуме указывалось, что «с точки зрения разведки у нас не может быть друзей, есть непосредственные враги, есть враги возможные», а в отношении чехословаков, с которыми Советский Союз заключил пакт взаимопомощи, утверждалось, что они «враги наших врагов, не больше». Сталин приказал советским разведчикам не делиться своими секретами ни с Чехословакией, ни с какими-либо иными странами и «полностью учесть урок сотрудничества с немцами»: «Рапалло, тесные взаимоотношения — создали иллюзию дружбы. Немцы же, оставаясь нашими врагами, лезли к нам и насадили свою сеть». И далее: «Мы имеем крупные победы, мы сильнее всех политически, мы сильнее экономически, но в разведке нас разбили. Поймите, разбили нас в разведке»[2596].

Затем настала очередь гражданской обороны — «Осоавиахима». Возглавлявший его латыш Роберт Эйдеман был арестован 22 мая и под пытками дал «уличающие показания» на двадцать других человек. Ежов немедленно доставил протоколы допросов Сталину. Деспот написал на них: «Всех названных Эйдеманом по „Осоавиахиму“ людей (центр и периферия) немедленно арестовать»[2597] — безо всякого выяснения того, в чем именно заключалась их шпионская деятельность и какой ущерб они нанесли.

В тот же день, 22 мая, словно в преддверии неминуемого путча, был поднят по тревоге полк имени Дзержинского, охранявший Кремль, а все кремлевские пропуска были аннулированы. В Куйбышеве был арестован Тухачевский, с которого сорвали маршальский мундир[2598]. Сталин, как и обещал, вернул его в Москву, но под конвоем. На принятой задним числом резолюции Центрального комитета с требованием ареста Тухачевского маршал Буденный написал: «Безусловно „За“. Нужно этих мерзавцев казнить»[2599]. Оказавшись в застенках НКВД, Тухачевский уже 26 мая, всего через четыре дня после ареста, начал подписывать все, что ему предъявляли следователи. Зиновий Ушаков, хваставшийся тем, что получал признания, которых не мог добиться ни один другой следователь, безжалостно избивал Тухачевского, чья кровь забрызгивала листы с признаниями в преступлениях, которых он не совершал. По некоторым сведениям, следователи привели в тюрьму к Тухачевскому его несовершеннолетнюю дочь Светлану и пригрозили, что изнасилуют ее[2600].

Пока советских военачальников пытали, обвиняя их в работе на фашистов, 27 мая 1937 года Сталин принял у себя в «Уголке» Канделаки, своего бывшего торгового представителя в Берлине, пытавшегося заключить сделку с немецкими фашистами[2601]. Как было известно Сталину, германский военный атташе в Москве генерал Эрнст Кестринг регулярно информировал Берлин о развитии событий. В берлинских дипломатических кругах германские должностные лица «конфиденциально» шептали, что в советских Вооруженных силах еще осталось много их шпионов, подстрекая Сталина к новым репрессиям[2602]. Само собой, он и не нуждался в подобных подсказках. 28–29 мая были арестованы Якир и Уборевич. 30 мая, через восемь дней после того, как Гамарник выразил согласие с отданным задним числом приказом об аресте Тухачевского, он сам был снят со своей должности. На следующий день он застрелился в своей квартире в Большом Ржевском переулке[2603]. (Кулик, живший в том же доме, вскоре присоединил к своей квартире еще одну: восемь комнат на семью из трех человек. Дача Гамарника в Зубалово досталась Шапошникову.) В застенки НКВД попадали реальные и мнимые сотрудники, знакомые и родственники арестованных. Сталин диктовал, редактировал и изучал протоколы допросов, а затем распространял их и ссылался на них как на истинные факты[2604].

Удар по НКВД

Многие сотрудники НКВД спешили участвовать в расправах над коллегами. Главная сплоченная группировка сложилась вокруг Евдокимова, партийного босса Северного Кавказа. Он познакомился с Ежовым еще в 1920-х годах, в Коммунистической академии. Примерно в то же время, когда Сталин дал из Сочи телеграмму с требованием заменить Ягоду Ежовым, он консультировался с Евдокимовым[2605]. Евдокимов был в числе тех, кто нападал на Ягоду на февральско-мартовском пленуме 1937 года[2606]. Он стремился стать новым первым заместителем Ежова в НКВД и начальником Главного управления государственной безопасности (ГБ). Но эта должность досталась не ему, а Михаилу Фриновскому, с которым Ежов регулярно совещался во время застолий[2607]. Фриновский подчинялся Евдокимову в начале своей карьеры на Украине и на Северном Кавказе, но старался обходиться без покровителей. Он стал одним из немногих чекистов, которые были тесно связаны с Ягодой (в качестве начальника пограничных войск СССР), но процветали и при Ежове. Тот повысил в должности множество людей Евдокимова, служивших в НКВД, включая Израиля Дагина, Якова Дейча, Сергея Миронова, Николая Николаева-Журида и Владимира Курского, сменившего Паукера в качестве начальника охраны. (Курский застрелился через шесть дней после того, как получил орден Ленина; его должность получил Дагин.) Всего в 1937 году 14 из примерно 60 начальников региональных управлений НКВД объединяла служба на Северном Кавказе под началом Евдокимова[2608]. Таким образом, враги врага Ежова (Ягоды) стали новыми друзьями Ежова — и ревностно взялись за резню в рядах самого НКВД.

Несмотря на этот переворот, при Ежове НКВД состоял из людей примерно того же поколения, что и при Ягоде, — они служили в ЧК еще при Дзержинском, по большей части происходили из служащих, а не из рабочих или крестьян, и среди них было много евреев и вообще нерусских[2609]. При этом ежовский НКВД был точно так же поражен взаимным недоверием. Ежов, сообщив Фриновскому, что хочет назначить его первым заместителем наркома, попросил его перечислить накопленные им прегрешения. «Грехов у тебя столько, хоть сейчас тебя сажай, — сказал ему Ежов, — ну, ничего, будешь работать, будешь на сто процентов моим человеком»[2610]. Впоследствии Фриновский говорил на допросе, что Ежов требовал от него «следователей подбирать таких, которые были бы или полностью связаны с нами, или за которыми были бы какие-либо грехи и они знали бы, что эти грехи за ними есть, а на основе этих грехов полностью держать их в руках»[2611].

Сталин верил своему молодому протеже больше, чем Ягоде, но Ежову все равно приходилось согласовывать кадровые назначения в НКВД с деспотом. Ежов обладал почти невообразимой властью и приводил в ужас огромную страну, но он никогда не чувствовал себя спокойно. «Придя в органы НКВД, я первоначально был один, — впоследствии утверждал он. — Помощника у меня не было». Это была ложь: Ежов привел с собой верных людей из партаппарата, включая Михаила Литвина, получившего ключевую должность начальника отдела кадров НКВД, и Исаака Шапиро, поставленного во главе секретариата НКВД. Тем не менее Сталин нередко вынуждал Ежова уничтожать его собственных подручных. А цепные реакции арестов, настигавшие многих из тех, кого Ежов только что повысил в должности, только усугубляли паранойю. «Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного, — говорил Ежов, — и в то же время сам думал: ты сегодня допрашиваешь его, а завтра я арестую тебя. Кругом меня были враги народа, мои враги»[2612].

Закат Запада

Сталин тратил немало времени на обхаживание симпатизировавших СССР западных интеллектуалов. Но как только что сообщил тайной полиции Борис Пастернак, Андре Жид в своей книге «Возвращение из СССР» (декабрь 1936 года) не обошелся без критических выводов, в том числе отмечая, что один вполне грамотный рабочий спрашивал его, «есть ли у нас тоже школы во Франции»[2613]. Кроме того, Жид написал не предназначенный для печати «Отчет для моих друзей о поездке в СССР», и на предназначенном для Сталина экземпляре его русского перевода, размноженного на мимеографе, Жданов написал: «Защитник педерастов!»[2614]. Политбюро хотело, чтобы Кольцов издал опровержение книги Жида, но он был занят в Испании, и аппаратчики дали такое поручение Фейхтвангеру, который ответил Жиду работой «Москва 1937»[2615]. В эту книгу, поспешно изданную на русском языке тиражом 200 тысяч экземпляров, Фейхтвангер включил выдержки из своей беседы со Сталиным, состоявшейся в начале 1937 года. «На портретах Сталин производит впечатление высокого, широкоплечего, представительного человека, — писал Фейхтвангер. — В жизни он скорее небольшого роста, худощав; в просторной комнате Кремля, где я с ним встретился, он был как-то незаметен». И далее: «Сталин говорит медленно, тихим, немного глухим голосом… Во время разговора расхаживает взад и вперед по комнате, затем внезапно подходит к собеседнику и, вытянув по направлению к нему указательный палец своей красивой руки, объясняет, растолковывает или, формулируя свои обдуманные фразы, рисует цветным карандашом узоры на листе бумаги»[2616].

Лейтмотивом этого описания была простота — та черта, которую любил приписывать себе Сталин. «Сталин говорит неприкрашенно и умеет даже сложные мысли выражать просто, — продолжает Фейтхвангер. — Порой он говорит слишком просто, как человек, который привык так формулировать свои мысли, чтобы они стали понятны от Москвы до Владивостока… Он чувствует себя весьма свободно во многих областях [знаний] и цитирует, по памяти, не подготовившись, имена, даты, факты всегда точно». Фейхтвангер писал, что «Сталин выделяется изо всех мне известных людей, стоящих у власти, своей простотой». Эти слова служат ему для перехода к теме культа Сталина: «Я говорил с ним откровенно о безвкусном и не знающем меры культе его личности, и он мне также откровенно отвечал… он считает возможным, что тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его». Немецкого писателя, при всей его симпатии к СССР, волновал вопрос показательных процессов, и он протащил в печать еретические слова о том, что «пули, поразившие Зиновьева и Каменева, убили вместе с ними и новый мир». И все же в итоге он оправдывает сфабрикованные, как было ему точно известно, процессы, исходя из культурного снобизма (Россия — отсталая страна) и политической необходимости сплотить ряды в борьбе с фашизмом[2617].

Советский писатель Всеволод Вишневский нашел в книге Фейхтвангера «много европейского высокомерия». «Ни Мальро, ни все эти западные „деятели“ нам не мерка, не критерий, — писал он Сергею Эйзенштейну (24.05.1937). — Историческая их ценность гораздо меньше нашей… Пусть все будет нашим, пусть от нас идут открытия, законы и пр».[2618]

Сталин пытается объяснить

Сталин велел Ворошилову созвать внеочередное заседание Главного военного совета СССР, который обычно собирался только раз в год, в ноябре или декабре, но сейчас заседал с 1 по 4 июня 1937 года. В число его 85 членов входили высшие армейские и флотские военачальники и главы военных академий, многие из которых были арестованы или уволены, вследствие чего присутствовало только 53 из них, но наряду с ними были приглашены 116 людей со стороны, а также Ежов, Фриновский и другие представители НКВД[2619]. Некоторым приглашенным пришлось добираться даже из Владивостока (неделя пути на поезде), а Кирилл Мерецков только что вернулся из Испании и наивно ожидал, что от него потребуют отчета о главных военных уроках, полученных в этой стране[2620]. Но вместо этого участникам совета в течение первого дня пришлось читать протоколы допросов о фантастическом отечественном военно-фашистском заговоре. «Показания были отпечатаны под копирку на листках обычной бумаги, некоторые имели нумерацию, другие не имели, — вспоминал один из участников совета. — Печать далеко не на всех была достаточно четкой, читать было трудно». Читать приходилось второпях, все время поступали новые страницы, размноженные в недостаточном количестве, из-за чего людям приходилось ждать, когда освободится очередная часть протокола (и читать их не по порядку). В некоторых показаниях назывались имена присутствующих в зале. Наконец, Главный военный совет формально начал работу — но не в Доме Красной армии, как было объявлено ранее, а в Кремле, в Свердловском зале Сенатского дворца[2621]. Настроение у собравшихся было гробовым.

Сталин присутствовал на совете в течение всех четырех дней. (Он вошел в состав Главного военного совета лишь в следующем году, и потому мероприятие официально называлось совместной сессией Главного военного совета и Политбюро.) С докладом выступил Ворошилов — в этом же зале он выступал на февральско-мартовском пленуме Центрального комитета 1937 года, но с тех пор его заместители по наркомату обороны (Тухачевский, Гамарник) оказались иностранными шпионами: куда же он смотрел? Сидевший в президиуме Сталин «с заинтересованностью оглядывал зал, искал знакомые лица и останавливал на некоторых продолжительный взгляд», в то время как Ворошилов, казалось, «стал ростом меньше», как вспоминал один из участников, «поседел еще больше, появились морщины, а голос, обычно глуховатый, стал совсем хриплым»[2622]. Ворошилов жаловался на то, что еще во время первомайских праздников в 1936 году Тухачевский в ходе завязавшегося в его квартире спора о том, кто виноват в поражении 1920 года в советско-польской войне, «в присутствии тт. Сталина, Молотова и других бросил мне и Буденному обвинение в том, что я группирую вокруг себя небольшую кучку людей, с ними веду, направляю всю политику… Потом, на второй день, он отказался [от своих слов]». После этого Ворошилов попытался выдать свои завистливые слова за «обычную склоку» и дистанцироваться от обвиняемого: «Я Тухачевского, вы это отлично знаете, не особенно жаловал, не особенно любил. У меня с ним были натянутые отношения»[2623].

То, что сказал Ворошилов, практически не относилось к делу. Сталин на второй день работы совета (2 июня), встреченный продолжительной стоячей овацией, выступил с самой откровенной речью за весь период развязанного им террора.

«Товарищи, в том, что военно-политический заговор существовал против Советской власти, теперь, я надеюсь, никто не сомневается, — начал он. — Факт, такая уйма показаний самих преступников и наблюдения со стороны товарищей, которые работают на местах, такая масса их, что несомненно здесь имеет место военно-политический заговор против Советской власти, стимулировавшийся и финансировавшийся германскими фашистами». Один тот факт, что ему пришлось развеивать возможные сомнения, говорил о многом. Более того, обычно собранный Сталин то и дело сбивался, теряя ход мыслей. Он отрицал, что Тухачевский арестован из-за своего дворянского происхождения, напомнив слушателям, что Энгельс был сыном фабриканта, и спросив, знают ли они, что из дворян происходил и Ленин. Кроме того, Сталин неискренне заявил, что никого не арестовали из-за того, что он когда-то давно голосовал за Троцкого. Но затем деспот опроверг свои же слова. «Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, а открыто Троцкого поддерживал при Ленине против Ленина, — сказал он военным. — Это был очень активный троцкист, и все ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось»[2624]. Дзержинский — троцкист?! Действительно, осенью 1925 года Дзержинский подумывал о том, чтобы вместе с Каменевым перейти в оппозицию, но очень быстро пресек все попытки Каменева завербовать его. Об этом не знал почти никто, кроме Сталина.

Такой откровенностью Сталин пытался подчеркнуть, что дело не в социальном происхождении (Дзержинский тоже был из дворян), а в деяниях. «Вы читали его показания, — сказал он, имея в виду Тухачевского. — Он оперативный план, наш оперативный план — наше святое-святых передал немецкому рейхсверу. Имел свидание с представителями немецкого рейхсвера. Шпион? Шпион». Сталин выдвинул идею, что Тухачевский, как и Якир и другие, попал на удочку к соблазнительнице, после чего его шантажировали угрозой разоблачения. «Есть одна разведчица опытная в Германии, в Берлине… Жозефина Гензи, может быть, кто-нибудь из вас знает, — сказал Сталин с угрозой. — Она красивая женщина. Разведчица старая. Она завербовала Карахана. Завербовала на базе бабской части. Она завербовала Енукидзе. Она помогла завербовать Тухачевского. Она же держит в руках Рудзутака. Это очень опытная разведчица Жозефина Гензи. Будто бы она сама датчанка на службе у германского рейхсвера. Красивая, очень охотно на всякие предложения мужчин идет».

Многовато для одной певички. Далее Сталин попытался объяснить собравшимся за закрытыми дверями, что зарубежные державы стремятся захватить Советский Союз, потому что его успехи повысили его ценность, в то время как из-за тех же самых успехов советские функционеры утратили бдительность[2625]. В результате, по его словам, верхушка советской военной разведки фактически работала на германскую, японскую и польскую разведку.

«Колхозы, — внезапно воскликнул Сталин. — Да какое им [арестованным военачальникам] дело до колхозов?» В самом деле, какое? В своем невнятном ответе Сталин снова противоречил самому себе. Он рассказал об аристократах (Енукидзе, Тухачевском), которые якобы предпочитают дворянскую экономику и противодействуют социализму в деревне[2626]. Здесь он указал на ключевое место, которое в его сценарии террора занимали правые уклонисты, которые в известном смысле были даже более важны, чем коварные троцкисты, потому что правый уклон означал возможное классовое перерождение революции: речь шла о политических настроениях бывших царских офицеров, буржуазных специалистов в промышленности и крестьянских масс — реальных социальных групп, для которых капитализм был не проклятьем, а предпочтительным строем. Таким образом, правые представляли собой структурную угрозу, будучи носителями неправильного (мелкобуржуазного) классового сознания.

Пытаясь убедить собравшихся в реальности невероятных обвинений, Сталин также ссылался на текущие события, утверждая, что вермахт хотел «из СССР сделать вторую Испанию». Это якобы объясняло непомерные масштабы реакции Кремля. Однако размах арестов все равно вызывал тревогу. «Говорят, как же такая масса командного состава выбывает из строя, — признал Сталин. — Я вижу кое у кого смущение, как их заменить… В нашей армии непочатый край талантов. В нашей стране, в нашей партии, в нашей армии непочатый край талантов». После этих заверений Сталин призвал собравшихся выдвигать молодежь: «Смелее — не бойтесь. (Продолжительные аплодисменты.)»[2627]

Съесть несъедобное

Сталин продемонстрировал не слишком хорошее знакомство с ключевыми военными терминами и вопросами, а кроме того, путал имена[2628]. Что вынесли из его путаной речи собравшиеся, чья жизнь висела на волоске, неизвестно. После перерыва началось обсуждение. Маршал Блюхер заявил, что в частях говорят «не так, как нужно. Словом, нужно войскам рассказать, в чем тут дело». Сталин набросился на него: «То есть пересчитать, кто арестован?» Блюхер пытался оправдаться: «Нет, не совсем так». Далее речь зашла о списке 150 человек, намеченных к выдвижению, по поводу которого Ворошилов сказал: «Этот список есть где-то». (Начальник отдела кадров Красной армии, составивший его, был арестован.) Сталин возразил: «Так как половину из них арестовали, то значит нечего тут смотреть»[2629].

В течение четырех дней работы Главного военного совета в Кремле слово брали 42 военных; впоследствии 34 из них были арестованы. Всего из 85 членов Главного военного совета по состоянию на 1937 год уцелело всего десять; остальные пали жертвой «дружественного огня»[2630]. (Сергей Каменев, главнокомандующий времен Гражданской войны, сумел обмануть Сталина, умерев в 55-летнем возрасте своей смертью, но он был объявлен вражеским агентом посмертно.) Никто из выступавших не встал на защиту своих арестованных коллег. Наоборот, их называли фашистами и мерзавцами. Буденный часто подавал реплики с места, грубо заявив, что герои Гражданской войны Якир и Уборевич еще тогда были трусами. Шапошников — в старомодном пенсне, с аккуратным пробором в волосах, неизменно вежливый и корректный — говорил только о собственных недостатках, тем самым заняв изящную позицию, которая ни на что не повлияла и не остановила пандемониум[2631]. Ни один из офицеров, большинство из которых имело опыт участия в военных действиях, не пытался прекратить развязанное Сталиным безумие. Их связывали большевистское мировоззрение, собственный страх и сталинская харизма.

На следующий день после выступления Сталина и начала дискуссии, 3 июня 1937 года, генерал Эмилио Мола — прославившийся своим заявлением о «пятой колонне» — погиб, когда его самолет в условиях облачности врезался в гору. После гибели Молы (последовавшей через три месяца после гибели Санхурхо) Франко перестал летать на самолетах. (В дальнейшем он объезжал фронтовые позиции на автомобиле[2632].) Франко присутствовал на похоронах Молы, где на глазах у собравшихся мундир каудильо лопнул под мышкой, свидетельствуя о том, как он пополнел. Но Франко, при всей очевидности его амбиций и безжалостности, не убил даже Молу, своего реального соперника, не говоря уже о большинстве представителей офицерской верхушки Испании.

Четвертого июня, в последний день работы совета, Ворошилов, ставший ниже ростом, выступил с заключительным словом. В ходе выступления его прервал Сталин, осведомившись, почему члены партии, которых он лично направил в Красную армию, не стоят во главе танковых частей. «Сразу они командовать не смогут, — пытался защищаться Ворошилов, — их надо еще учить». «Разве у вас не учат людей?» — спросил Сталин. Ворошилов ответил: «Учим, но для того, чтобы вырос командир бригады, проходит довольно значительный срок времени»[2633].

Поздно вечером, в последний день работы Главного военного совета, пришла телеграмма с извещением о том, что в столице Грузии умерла мать Сталина, Кеке Геладзе. Согласно медицинскому заключению причиной смерти стала сердечная недостаточность; покойной, вероятно, шел 77-й год. (Тайком ходившая по Тифлису мрачная шутка, будто бы охране, приставленной к квартире Кеке, было поручено следить, как бы она не родила еще одного Сталина, утратила актуальность[2634].) Сталин не стал прерывать кампанию террора против своей армии, чтобы присутствовать на похоронах, что в глазах грузина было ужасным нарушением обычая; на церемонии погребения его представлял Берия. По сообщению «Правды», Сталин прислал венок с надписью на русском и на грузинском: «Дорогой и любимой матери от твоего сына Иосифа Джугашвили (Сталина)»[2635]. Немногочисленные пожитки Кеке достались одной из двух ее подруг-крестьянок, знавших ее еще в Гори; к ее железной кровати была прикреплена бирка с надписью «Собственность НКВД»[2636]. На церемонии похорон гремел топот сапог — в похоронной процессии шла почти вся грузинская тайная полиция[2637]. Кеке, прачка и швея, была погребена в грузинском Пантеоне писателей и общественных деятелей на Мтацминде (Священной горе).

Закрытый процесс

Советские границы были фактически закрыты (для выезда из страны требовалась виза). Лишь немногие привилегированные лица время от времени получали доступ к иностранной кинохронике. Музыкант Юрий Елагин вспоминал, как посещал «Мосфильм» вместе с другими членами труппы элитного Театра имени Вахтангова. «Мы смотрели американские и немецкие хроникальные фильмы, — писал он. — Мы видели скачки в Париже, журналистов на приеме у президента Рузвельта, гитлеровские ночные шествия с факелами, теннисные состязания на Кубок Дэвиса, Муссолини, говорящего речь с балкона дворца в Риме, и заседание английского парламента»[2638]. Ознакомление с зарубежными изданиями было разрешено только нескольким организациям. У некоторых граждан СССР имелись родственники за границей, и, хотя переписка с ними подвергалась цензуре, те старались ее поддерживать[2639]. В стране ловились передачи зарубежных радиостанций, таких, как Би-би-си, но они были доступны лишь в некоторых регионах и только тем немногим, у кого имелись радиоприемники со шкалой настройки (а донести могли даже на тех, кто слушал зарубежные музыкальные программы). Подавляющее большинство жителей СССР было отрезано от внешнего мира, зная о нем лишь то, что им разрешал увидеть или услышать режим[2640]. Даже начальники отделов различных регионов мира в наркомате иностранных дел нередко оставались в неведении относительно тех или иных мировых событий[2641].

В дополнение к принудительной изоляции менталитет эпохи был пронизан всевозможными темными силами и теневыми махинациями. Закрытый режим возник как заговор и никогда не переставал им быть, в то же время ведя борьбу, как удачно выразился один историк, с «вездесущими заговорами»[2642]. И эти заговоры бывали такими запутанными, что многие из их участников даже не знали о них. (Как сказано у Шекспира в «Макбете», «Страшен век, когда мы изменники / и сами не знаем об этом».) Некоторые советские граждане видели истину за дымовой завесой. «Даже последний простофиля знал, что все эти тысячи не были „предателями“, „врагами народа“ и „шпионами“», — утверждал Исмаил Ахмедов, в то время — молодой офицер военной разведки (впоследствии он стал перебежчиком)[2643]. Однако на самом деле подавляющее большинство этого не знало.

Одиннадцатого июня 1937 года советские газеты и радио ошеломили страну, анонсировав открывшийся в тот же день процесс над маршалом Тухачевским и семью другими высокопоставленными офицерами Красной армии, обвиненными в участии «в троцкистской антисоветской военной организации», работавшей на иностранные державы: Якиром, Уборевичем, Эйдеманом, Корком, Путной, Фельдманом и Примаковым. Девятый, покончивший с собой Гамарник, тоже был посмертно назван нацистским шпионом и агентом гестапо. (Трое из этих девяти «агентов гестапо» были евреями[2644].) Непосредственно до и сразу после объявления о «процессе» в «Правде» был по частям опубликован русский перевод книги Чарльза Рассела «Шпионаж и контршпионаж, МИ-4» (1926) для изучения партийными кадрами[2645]. И все же на советских граждан все это свалилось как снег на голову, поскольку процессу не предшествовала длительная пропагандистская кампания.

Все происходило закулисно. 8 июня тюремщики предъявили восьми подсудимым формальные обвинительные акты, а на следующий день Якир подал прошение о помиловании, начинавшееся со слов: «Родной близкий тов. Сталин». «Подлец и проститутка», — написал на прошении Сталин. Ознакомиться с прошением пришлось и другим членам Политбюро. («Совершенно точное определение. К. Ворошилов». «Мерзавцу, сволочи и бляди одна кара — смертная казнь. Л. Каганович». Молотов ограничился тем, что поставил свое имя.) Собрав подписи, Сталин написал на документе: «Мой архив»[2646]. Тогда же, 8 июня 1937 года, он уволил Урицкого с должности начальника военной разведки после того, как тот сознался, что бывал на квартирах у Якира, Уборевича и других арестованных врагов, но настойчиво уверял: «Даже близкого знакомства с ними у меня не было»[2647]. Его сменил его предшественник, опозоренный Берзин, вернувшийся из Испании и награжденный орденом Ленина после того, как удостоился похвалы от Сталина. 47-летний Берзин триумфально вернулся в свой старый кабинет в «Коричневом доме» после состоявшегося у него утром того же дня свидания с его любовницей-испанкой Авророй Санчес, которая вскоре отметила свое 20-летие[2648].

В числе обвинений, предъявленных Тухачевскому, фигурировало и то, что он стремился создать огромное количество танковых и механизированных дивизий за счет кавалерии (что было правдой) и что он и другие желали, чтобы наркомом обороны вместо Ворошилова стал профессиональный военный — чего они не отрицали[2649]. Следователи-мучители из НКВД заставили Тухачевского задним числом сочинить военный «план поражения», сводившийся к разновидности хитроумных военных доктрин, которые Тухачевский пропагандировал уже много лет и которые успешно применялись советскими войсками на маневрах[2650]. Не то что бы кто-то обратил на это внимание, но обвинение Тухачевского в «троцкизме» было в высшей степени ироничным: Тухачевский неоднократно выступал против Троцкого, утверждая, что революция фундаментально изменила характер войны[2651].

Закрытый суд над военными, уложившийся в один день, происходил поблизости от Кремля, на третьем этаже трехэтажного здания Военной коллегии (улица 25 Октября)[2652]. Члены коллегии могли подкрепить свои силы колбасой, черной икрой, пирожными, шоколадом, фруктами. Председатель Военной коллегии Василий Ульрих был известен пристрастием к коньяку[2653]. Наряду с членами Военной коллегии в числе судей были семь высокопоставленных офицеров, включая маршалов Блюхера и Буденного (только что назначенного командующим Московским военным округом), Павла Дыбенко (только что назначенного командующим Ленинградским военным округом), Шапошникова и других[2654]. Либо на скамье подсудимых, либо в составе суда находилась вся военная верхушка, за исключением Ворошилова, — всего около пятидесяти человек[2655]. В соответствии с антитеррористическим законом от 1 декабря 1934 года в суд не вызывали свидетелей, у подсудимых не было адвокатов и им было оказано в праве апелляции. Якир признал на «процессе» существование «центра», но возлагал вину на Тухачевского. Той же линии придерживался и Фельдман. Когда Корк попытался оправдаться и стал нападать на других, те стали уличать его и называть лжецом и провокатором. Примаков добровольно написал дополнительный донос на тех командиров, кто еще не был арестован. Дыбенко выпытывал у Тухачевского подробности замышлявшегося им дворцового переворота, а Блюхер требовал от Якира сведений о контрреволюционных троцкистских планах Гамарника[2656].

Буденный в тот же день составил для Ворошилова («лично») доклад на 19 страницах, в котором писал, что «из показаний Тухачевского, Корка, Якира и Уборевича явно следует, что сперва они решили по собственной инициативе разработать план поражения Красной армии в войне и лишь затем согласовать его с германским Генеральным штабом… [но] из-за их ареста не успели его закончить». И все же, указывал Буденный, «считаю, что план поражения… германской разведке был передан» (здесь он вторил выступлению Сталина за закрытыми дверями 2 июня)[2657].

В разгар суда Ульрих объявил перерыв и поспешил в «Уголок» к Сталину, прибыв туда в 4.00 дня и проведя там двадцать минут. В 4.50 дня Сталин разослал во все регионы СССР зашифрованную телеграмму с требованием организовать массовые митинги рабочих, крестьян и красноармейцев в поддержку смертных приговоров, сообщив, что они будут опубликованы на следующий день[2658]. Незадолго до полуночи Ульрих приговорил всех восьмерых к смерти; их отвели в подвал, где главный палач НКВД Василий Блохин расстрелял фашистских наймитов из немецкого пистолета «вальтер»[2659]. 33-летний Юрий Левитан, чей голос уже знала вся страна, зачитал сообщение «Правды» о процессе по советскому радио. В печати появились бурные одобрения смертных приговоров за подписью знаменитых советских ученых, таких как достигший мировой известности ботаник Николай Вавилов, и деятелей культуры, таких как народная артистка СССР Алла Тарасова. В «Известиях» за 12 июня было напечатано коллективное письмо советских писателей во главе с Александром Фадеевым, в котором восемь приговоренных советских командиров назывались фашистскими агентами, которые «годами носили маску», и с возмущением указывалось, что «фашисты уничтожают культуру, несут человечеству вырождение, грубую, тупую милитаризацию. Фашисты убивают лучших людей мира»[2660].

В тот же день в 59-летнем возрасте от кровоизлияния в мозг умерла сестра Ленина Мария Ульянова. По распоряжению Сталина ее прах был захоронен в Кремлевской стене, рядом с прахом Горького. 68-летняя Крупская осталась одна в кремлевской квартире, которую они делили с Лениным[2661]. Александр Соловьев, ставший начальником учебных заведений в наркомате военной промышленности, встретил Крупскую, сидевшую около гроба Ульяновой в клубе Совнаркома. «Я поинтересовался, отчего так рано умерла [Ульянова], — писал Соловьев в дневнике. — Крупская тяжело вздохнула и сказала, что [Ульянова] не могла пережить тяжелых условий, творящихся вокруг нас. Присмотритесь, говорит, повнимательнее, неужели не замечаете нашей совершенно ненормальной обстановки, отравляющей жизнь?»[2662]

15 июня 1937 года новый премьер-министр Испанской Республики приказал произвести массовые аресты руководителей ПОУМ в Барселоне. Окончательный разгром испанских «троцкистов», включая тайное убийство Андреу Нина агентами НКВД, оказался пустячным делом, какое бы удовлетворение ни дало это Сталину.

«Правда» сообщила о выдающемся 63-часовом перелете (18–20 июня 1937 года) Валерия Чкалова, второго пилота Георгия Байдукова и штурмана Александра Белякова из Москвы на Тихоокеанское побережье США. Троица приземлилась в Ванкувере (штат Вашингтон) после отважного беспосадочного полета протяженностью более чем 5500 миль, первой преодолев этот трансполярный воздушный маршрут[2663]. «Он наш отец, — сказал Чкалов о Сталине после посадки. — Летчики Советского Союза называют советскую авиацию сталинской авиацией. Он учит нас, воспитывает нас, предупреждает нас об опасностях, словно детей, близких его сердцу; он поставил нас на верный путь, радуется нашим успехам»[2664]. Благодаря этому подвигу в центре внимания оказались и летчики, и их самолет — построенный в Советском Союзе АНТ-25, детище А. Н. Туполева; огромный размах крыльев обеспечил самолету большую продолжительность полета и низкий расход топлива. Риск неудачи был велик, но велик был и приз — отечественная и международная слава. Туполев же вскоре после этого был арестован по надуманным обвинениям[2665].

Воля Ворошилова сломлена

«Правда» неустанно призывала продолжать поиски врагов; Сталин передавал в газету фрагменты следственных материалов, которые получал от Ежова. Редактор, 48-летний Лев Мехлис, бывший меньшевик, нервный человек с желтоватым лицом, никогда не вынимал изо рта папиросу и был известен как «угрюмый демон»[2666]. «В жизни я не встречал человека с более сложным и противоречивым характером, — писал о нем один советский функционер. — Я также никогда не слышал от кого-нибудь добрых слов о нем или похвальных оценок его работы». Его ценил только Сталин, в глазах которого «Мехлис был отважным, настойчивым, трудолюбивым и верным»[2667]. Вскоре Сталин поставил его во главе Политического управления Красной армии, что означало повышение до должности заместителя наркома. Мехлис объехал много военных округов, требуя арестов и расстрелов. «Наркомат обороны превратился в свору бешеных псов, — вспоминал Хрущев. — И Мехлис был одним из худших»[2668].

С тем чтобы остановить кровопролитие и спасти свои жизни, генералитету следовало организовать настоящий заговор, однако в их глазах идея военного мятежа, как в Испании, была немыслимой: они были коммунистами и подчинялись партийной дисциплине. В любом случае организация заговора в условиях плотной слежки и взаимных доносов была делом почти невозможным[2669]. Сталин обладал монопольным контролем над связью, партийными ячейками и политуправлениями в армейских частях, особыми отделами НКВД, присматривавшими за армией, и освещением событий во всех газетах и по радио, причем проводившийся им в жизнь сюжет как будто бы подтверждался реальными событиями в Испании. В его распоряжении было множество «бдительных» персонажей, стремившихся к наградам или просто желавших уцелеть: Кулики и Буденные, «Ежевичка» Ежов, «Угрюмый демон» Мехлис, да в конце концов и сам Ворошилов.

14 июня 1937 года Ворошилов отправил в Новосибирск телеграмму, напоминая местным начальникам, что «разрешение на аресты троцкистов, двурушников и пр. даю только лично я»[2670]. Он уступал не всегда, особенно в тех случаях, когда имел дело с Ежовым или Мехлисом, а не со Сталиным. Ежов дважды просил у Ворошилова санкции на арест одного из его заместителей, Андрея Хрулева, заведовавшего армейским строительным управлением, и Ворошилов ему дважды отказывал; на третий раз Ежов обратился к Сталину, но тот тоже отказал ему[2671]. Однако в советских военных архивах содержится почти тридцать томов списков с именами военнослужащих, обвиненных в преступлениях, которые особый отдел посылал на одобрение наркому обороны. Ворошилов расписывался у каждого имени или под всем списком: «Не возражаю», «Согласен», «Арестовать». Иногда он добавлял свирепые примечания: «Взять всех негодяев», «Забрать гадов»[2672]. Армейские функционеры прилежно сообщали ему о негодовании, которое якобы вызывали в рядах армии признания в измене («Этих ублюдков следует изрубить заживо, как свиней»). Но как отмечалось в подобных докладах, «некоторые лица выражают панические взгляды, что фашистская банда, выдавшая немцам столько секретов, нанесла по твердыне Красной армии удар, который приведет к поражению»[2673]. На самом деле в армии воцарилось замешательство. Заместитель командира одной бригады ВВС уничтожил все портреты маршалов и главных генералов и хотел поступить так же с портретами политических вождей страны, потому что доверять нельзя было никому[2674].

Арестованные военнослужащие слали и слали наркому обороны отчаянные письма о своих страданиях, умоляя — умоляя — о помощи. «Климент Ефремович, Вы проверьте ведение дел на командиров РККА, — писала ему группа его товарищей по Гражданской войне. — Вы убедитесь, что материалы берут только от арестованных путем насилия, угроз, превращая человека в тряпку»[2675]. Читал ли Ворошилов эти горестные письма, приходившие к нему многими тысячами, неизвестно[2676]. В жалкой записке, адресованной самому себе, он отмечал: «Сейчас можно попасть в неприятную ситуацию: отстаиваешь, а он оказывается доподлинным врагом, фашистом»[2677]. Однако Ворошилов говорил флотскому командиру Кузнецову, что не верит в вину арестованного командующего Черноморским флотом. Кузнецов удивлялся: «Подумайте, как можно спокойно спать, когда сотни и тысячи его подчиненных были арестованы и он знал, что это неправильно». И еще: «Чем дальше, тем больше он [Ворошилов] терял свое лицо»[2678]. На самом деле свидетельства говорят о том, что Ворошилов отлично осознавал лживость этих обвинений[2679]. Осознавал он и неисчислимый ущерб, и бесчестье, обрушившееся на множество преданных, любивших родину военнослужащих, с которых срывали мундиры, ордена и нашивки и убивали их выстрелом в затылок. «Авторитет армии в стране поколеблен, — писал Ворошилов, снова обращаясь к самому себе. — Подорван авторитет начсостава… Это означает, что методы нашей работы, вся система управления армией, работа моя, как наркома, потерпели сокрушительный крах»[2680].

За шестнадцать лет после того, как Ворошилов тщетно заклинал Сталина перевести его на гражданскую должность, бывший металлист проникся глубокой любовью к Красной армии, но вынужденное соучастие в уничтожении лояльных офицеров на основе сфабрикованных обвинений и показаний, вырванных под пытками, привели его к психологическому распаду[2681]. Александра Коллонтай, вернувшись в 1937 году в Москву со своей посольской должности в сопровождении шведского министра иностранных дел, увидела, что лицо прежде жизнерадостного Ворошилова «потемнело от страдания, и он непривычно сгорбился». В знак сочувствия она стала говорить о том, какое это «жуткое горе» — «потерять веру» в моральный облик близких друзей. «Вы это понимаете? — ответил он. — Жуткое горе, да, да»[2682].

Люди ничего не понимали. «Неужели судьба этих кадров, соратников по Гражданской войне, была безразлична Ворошилову? — недоумевал полковник Илья Дубинский, советский танковый командир, назначенный на более низкую должность заместителя начальника училища в Казани. — С кем же он собирался бить обнаглевшего Гитлера?»[2683] Троцкий издалека писал, что «Ворошилов оказался безнадежно скомпрометирован во всех сколько-нибудь мыслящих элементах армии»[2684]. Ворошилов носил пистолет и был отличным снайпером. Но он оказался не таким храбрым, как Орджоникидзе, — если самоубийство можно назвать храбростью. Никто не знает, не посещала ли наркома обороны мысль застрелить Сталина. Ворошилов должен был понимать, что ему не под силу стать новым вождем.

Сюжет о пятой колонне

На май — июнь 1937 года пришелся один из самых волнующих периодов в жизни Сталина. Он задумал и осуществил заговор по фабрикации заговора, избавившись от немногих возможных альтернативных лидеров, вынудив остальную часть высшего офицерского корпуса стать его соучастниками и переломив Ворошилову хребет, как собаке, — при том, что сталинские махинации неустанно прославлялись в газетах и по радио. Но понимал ли Сталин, какую цену он заплатил? В отличие от Ворошилова он ценил исключительный талант Тухачевского. Сталину не нужно было читать Макиавелли, чтобы знать, что прославленный полководец представляет собой величайшую угрозу для государя. (Флорентинец советовал либо умерщвлять таких полководцев, либо дискредитировать их в глазах армии и народа.)[2685] Молотов под конец жизни говорил о Тухачевском: «Я не уверен, что в трудный момент он целиком остался бы на нашей стороне, потому что он был правым», а в отличие от троцкистов правые скрывали свои взгляды. И далее: «Если бы [Тухачевского] не поймали, было бы очень опасно. Он [был] наиболее авторитетный»[2686]. Все это верно, но Сталин мог бы просто втихомолку сослать его или расстрелять. Однако деспот целенаправленно развернул широкую кампанию. При этом он требовал, чтобы арестованных жестоко мучили до тех пор, пока они не сознаются, что завербованы иностранными державами.

Заявление Молы о «пятой колонне» превратилось в главное оправдание террора, которое предлагали общественности представители советского режима: профилактическая мера с неизбежными издержками, направленная против потенциальных врагов, затаившихся в ожидании иностранной агрессии. «Не ясно ли, что пока существует капиталистическое окружение, будут существовать у нас вредители, шпионы, диверсанты и убийцы, засылаемые в наши тылы агентами иностранных государств?» — риторически спрашивал Сталин на февральско-мартовском пленуме 1937 года[2687]. Он подчеркнул аналогичное место в черновике выступления Молотова на пленуме и прервал речь Ежова замечанием насчет скрытых вредителей: «И [он] будет копить силы к моменту войны, когда он навредит по-настоящему»[2688]. Микоян, быстро все схватывавший, в своем втором выступлении на том же пленуме уже в открытую говорил о «пятой колонне». Молотов полвека спустя объяснял, что Сталин «перестраховал дело — не жалеть никого… Трудно было провести точно границу, где можно остановиться»[2689].

Этого образа придерживались не только Сталин и его подручные. «Я рад, что все это раскрылось и что нашим организациям удалось выявить столько гнили еще до начала войны, так как это может принести нам победу, — заявил Бухарин, сам подвергавшийся яростным нападкам на декабрьском пленуме ЦК 1936 года относительно террора, развязанного против других, — поскольку если бы мы сначала пропустили это и выловили бы только в разгар войны, это могло бы привести к исключительному и ужасному поражению всего социалистического дела»[2690]. Иностранные наблюдатели тоже объясняли советский террор ссылками на «пятую колонну»[2691]. Многие жертвы тоже связывали расправу над ними с грядущей войной (а также с «демократическими» выборами, полагавшимися согласно новой конституции)[2692]. Однако толчком к устроенному Сталиным кровопролитию послужил вовсе не военный мятеж в июле 1936 года и последовавшая гражданская война в Испании[2693]. Сам Сталин почти никогда не употреблял пикантного выражения Молы «пятая колонна». (Бухарин в декабре 1936 года на самом деле тоже не говорил этих слов.)

Внутреннее предательство и «иностранная рука» занимали ключевое место в мировоззрении Сталина и его стиле правления еще со времен его пребывания в Царицыне, где он получил первый реальный опыт распоряжения властью, когда в августе 1918 года приказал расстрелять 21 «классового врага», которые якобы состояли в заговоре с целью помочь белым взять осажденный город: это была откровенная попытка вдохновить рабочих на защиту города. Сталин объяснил эту методику делегатам из Монголии в 1934 и в 1935 годах. События 1936 года в Испании снабдили его сюжетом, используя который он расширил масштабы наступления на зиновьевцев, троцкистов и правых, начавшегося еще задолго до Испании. У Сталина появилась дополнительная возможность оправдать аресты любых должностных лиц в сфере тяжелой промышленности и совершенно расстроенной оборонной промышленности: речь шла о том, что он укрепляет безопасность СССР, потому что враги хотят превратить Советский Союз во вторую Испанию. Пусть он устроил кровопускание советской интеллигенции и дипломатическому корпусу, зато безопасность страны повысилась. Советские границы доступны для проникновения — значит, он вправе расстреливать пограничников, чтобы стране жилось спокойней[2694]. Сталин мог уничтожить кого угодно по малейшему поводу и даже вовсе без повода и при этом утверждать, что изо всех сил защищает социализм и Советское государство от правого военного мятежа, о котором он предупреждал годами и опасность которого наглядно показала Испания.

Испанские события сыграли ему на руку, но они не были обязательны для сталинского террора. Представления о капиталистическом окружении и внутреннем враге зародились вместе с самим большевистским переворотом и стали основой большевистской пропаганды в 1920-х годах. Сталин годами сочинял четкий сценарий уничтожения Бухарина и Тухачевского, разыгранный в 1937 году. «Возможно ли это?» — писал он Орджоникидзе по поводу протоколов допросов, уличавших Тухачевского в участии в заговоре вместе с Бухариным, Рыковым и Томским. «Конечно, возможно, — отвечал Сталин на собственный вопрос. — Видимо, правые готовы идти даже на военную диктатуру, лишь бы избавиться от ЦК, от колхозов и совхозов, от большевистских темпов развития индустрии». В этом заключалась вся суть 1937 года — вот только это письмо было отправлено 24 сентября 1930 года[2695].

* * *

Императивы безопасности, какими они понимались, и необходимость абсолютного единства снова привели к тому, что строительство сильного государства в России обернулось становлением личной власти. Советскому режиму было свойственно множество парадоксов: гигантские административные структуры и их нередкое упразднение, восстановление и реорганизация; громоздкие процедуры сочетались с их хроническим нарушением. Отчасти так и было задумано: посредством перекрывающихся сфер ответственности Сталин пытался контролировать своих подручных и быть в курсе дела. Но во многом так получилось непреднамеренно — диктатура сама себе подрезала жилы. Бюрократическая машина работает или не работает в зависимости от того, насколько энергичен ее начальник и насколько он способен сколотить группу своих сторонников и побудить их к действию. Это верно для всех уровней бюрократии, но особенно верно для самого верхнего.

Тирании свойственна логика порочного круга: как только диктатор становится обладателем верховной власти, он еще сильнее проникается стремлением удержать ее, что заставляет его очищать ряды своих сторонников даже от потенциальных конкурентов. В то же время заговоры с участием внутренних и внешних врагов — якобы раскрытые в последний момент — остаются одним из древнейших рецептов в учебнике авторитаризма. Программа разоблаченных заговорщиков всегда зависит от конкретной культуры, но итогом неизменно становится та или иная разновидность чрезвычайного режима, при котором происходит массовая ликвидация политических соперников и противников. В межвоенной Румынии с ее диктатурой врагами были этническое венгерское меньшинство и их мнимые наниматели из Будапешта, а также цыгане; в межвоенной Польше с ее диктатурой — украинцы и их наниматели из Москвы и Киева; и повсюду роль врагов играли евреи с их неизменным всемирным заговором, особенно в глазах Гитлера, который считал их готовыми к участию во внутренней подрывной деятельности в сговоре с внешними врагами Германии. Нагнетание истерических воплей по поводу коварных замыслов внутренних врагов побуждает к действию сторонников и способствует их вербовке, укрепляет легитимность режима и ужесточает контроль со стороны центра. Солидарность держится на козлах отпущения. Жертвенный агнец может быть своего рода подарком властителя своим сторонникам. Но при этом действия Сталина отличались головокружительным размахом, а также содействием со стороны жертв.

Красная армия представляла собой огромную организацию, и те потери, которые она сама себе нанесла — 90 % высшего командного состава, — представляли собой всего 0,5 % от ее численности. Но ее главным уязвимым местом был именно недостаток хороших офицеров, чтобы приучать призывников к дисциплине, обучать их и возглавлять. В свою очередь, призывники не имели понятия, кто из их командиров вскоре будет разоблачен как иностранный агент. Более того, все внешние враги Советского Союза следили за событиями. 24 июня 1937 года в органе вермахта (Deutsche Wehr) отмечалось: «Расстреляв этих известнейших военачальников Советского Союза, сознательно пожертвовали в интересах политики боеспособностью и руководством Красной армии. Тухачевский, бесспорно, был самым выдающимся из всех красных командиров, и его нельзя заменить… Мнимый шпионаж, конечно, просто выдуман. Если большевики утверждают, что „обвиняемые“ признались в нем, то это, конечно, ложь». Нацистский партийный орган Völkischer Beobachter писал об СССР: «А страну с такой системой убийств все еще частично причисляют к „культурным государствам“». Польская печать злорадно указывала, что в свете прозвучавших в Москве обвинений в шпионаже французский Генеральный штаб может ожидать, что любые секретные военные планы, которые он мог разработать совместно с Советами, окажутся в руках у немцев[2696].

Советский Генеральный штаб отслеживал иностранную реакцию. Ущерб был огромный, но Сталин, отнюдь не угомонившись, только начинал[2697]. В то же время его интерес к испанским событиям фактически пошел на убыль после мая — июня 1937 года. Вопреки обвинениям в адрес Советского Союза и нацистской Германии с их преувеличениями, Сталин в еще большей степени, чем Гитлер, сознательно ограничивал масштабы советской интервенции на Пиренейском полуострове. В целом в Испанию было командировано от 1150 до 1500 советских военнослужащих, включая 772 летчика и 351 танкиста, что очень немного по сравнению с 19 тысячами немцев, не говоря уже о 80 тысячах итальянцев, принимавших участие в сражениях[2698]. Кроме того, в Испании побывало около 500 советских военных советников, но при этом за всю войну в Испанию было отправлено всего девять советских политработников[2699]. При этом в Испании погибло 125 советских граждан, а еще 43 пропало без вести[2700]. Немецкие потери оценивались в 300 человек. Италии поддержка Франко обошлась в 16 650 человек убитых, раненых и пропавших без вести и не менее 6,1 миллиарда лир[2701]. (При этом экономические преференции, которые Италия ожидала в обмен на свою поддержку, достались главным образом Германии[2702].) Расходы, которые понес Сталин (в виде займов, так и оставшихся невыплаченными), тоже были значительными, но не чрезмерными[2703]. Судя по всему, Сталин в значительной части потерял интерес к Испании — особенно после расправы с «троцкистами» из ПОУМ весной — летом 1937 года[2704]. Начиная с осени 1937 года в Испанию почти не посылалась и не обновлялась советская военная техника, в то время как советские летчики и танкисты были отозваны, дипломатические контакты сократились, активный культурный обмен был прекращен[2705].

Пропаганда на тему Испании не прекратилась, но в советской кинохронике на первый план вышел Китай[2706]. Сталин уничтожал своих офицеров и на этом фронте. Крупный функционер НКВД Всеволод Балицкий был переведен с Украины с заданием сфабриковать троцкистско-фашистский заговор в советской Дальневосточной армии, представлявшей собой ключевой оплот советской обороны на японском направлении; всего через несколько недель, 7 июля 1937 года, Балицкий сам был арестован как польский агент. В 1930-х годах Балицкий более двадцати раз побывал в «Уголке» у Сталина. По пути на восток, на одной из сибирских станций, он стал изливать жалобы на террор коллеге-чекисту, который немедленно донес на него Ежову. Задание обескровить советскую Дальневосточную армию досталось другому палачу[2707]. С южных рубежей страны, из Грузии, Берия доносил Сталину (9 июля), что он раскрыл собственный «заговор военных» в Закавказском военном округе. На следующий день Йозеф Геббельс записывал в дневнике, что Сталин, по оценке Гитлера, «вероятно, повредился разумом. Иначе никак невозможно объяснить его кровавое правление»[2708].

Глава 8. «О чем действительно думает Первый?»

Нельзя сказать, что это действия самодура. Он считал, что так нужно делать в интересах партии, трудящихся, в интересах защиты завоеваний революции. В этом истинная трагедия!

Никита Хрущев[2709]

Сталин… очень ценил Бухарина. Еще бы! Человек очень подготовленный. А что поделаешь?

Вячеслав Молотов[2710]

Если бы Сталин намеревался только сломить своих ближайших соратников, полностью запугать элиту в широком смысле и сделаться деспотом, возможно, он бы завершил террор закрытым судом над военачальниками, их расстрелом и арестом Ягоды, Паукера и других руководителей НКВД. На этом задача была бы выполнена. Но он ставил перед собой намного более обширные цели, замышляя новые показательные процессы. Летом 1937 года Сталин резко расширил масштабы арестов и казней, которым теперь подвергались уже все слои общества. Ничто не вынуждало его к этому — ни какая-либо «динамика», ни «фракционная» борьба, ни усилившаяся угроза из-за рубежа. Террор вовсе не вышел из-под его контроля. Он всего лишь лично решил ввести лимиты на уничтожение целых категорий людей в ходе спланированного всеохватного террора, получившего название массовых операций[2711]. Параллельно с этим судьбоносным решением расширялся масштаб уничтожения существующих элит, о чем было объявлено на очередном безумном пленуме Центрального комитета, прошедшем с 23 по 29 июня 1937 года. В первый день работы пленума Ежов (согласно его заметкам) изложил с дополнениями все то, что он уже говорил на безрезультатном пленуме в декабре 1936 года и о чем долго распинался в своем неопубликованном великом трактате «От фракционности к открытой контрреволюции», в мае 1935 года предъявленном на суд его наставника Сталина: а именно, что над СССР нависла смертельная угроза в виде гигантского мегазаговора, состоящего из бесчисленных заговоров, связанных друг с другом.

На пленуме Ежов говорил о военно-фашистском заговоре, о правофашистском заговоре в НКВД, о группе правофашистских заговорщиков в Кремле, о шпионской организации польских военных, о польских национал-демократах в Белоруссии, об антисоветской правотроцкистской группе в Азово-Черноморском крае и еще одной в Восточной Сибири, о правой антисоветской группе на Урале, об антисоветской правофашистской группе в Западной Сибири, о правотроцкистской шпионской группе на советском Дальнем Востоке, об организации правых в Западной Сибири с участием партизанско-повстанческих формирований, об антисоветской казачьей организации в Оренбурге и о правотроцкистской антисоветской вредительской группе в наркомате земледелия. «[Я] Перечислил только главнейшие», — отметил он, добавив, что все они «теснейшим образом связаны друг с другом» и совместно создали «центр центров», который «связан с фашистскими правительственными кругами Германии, Японии и Польши — с одной стороны, и с другой — с заграничными представителями антисоветских партий троцкистов, меньшевиков и эсеров». Общая цель всех этих левых революционеров якобы заключалась в восстановлении капитализма в СССР посредством таких мер, как «дворцовый переворот», либо «вооруженное восстание и поддержка его иностранными интервентами», либо «подготовка поражения на случай войны с фашистскими странами и на основе политических и территориальных уступок им — приход к власти». Как предупреждал Ежов, масштабы заговора, вытекавшие из «показаний» арестованных, свидетельствовали, что СССР стоял на грани гражданской войны[2712].

Что участники пленума говорили в ответ, неизвестно — доклад Ежова и последующая дискуссия не стенографировались, — однако мы знаем, как на все это издалека отозвался Троцкий. Из Мексики он отправил в ЦИК (формально — высший орган государства) телеграмму, в которой заявлял, что «политика Сталина ведет к окончательному как внутреннему, так и внешнему поражению. Единственным спасением является поворот в сторону советской демократии, начиная с открытия последних судебных процессов. На этом пути я предлагаю полную поддержку». Телеграмма попала в НКВД, откуда ее переслали Сталину. «Шпионская рожа, — написал он на тексте телеграммы. — Наглый шпион Гитлера»[2713].

Развитие давней практики партийных чисток потребовало от Сталина поразительно малого уровня манипуляций, и все же развязанный им террор был ярким достижением сам по себе. Сталину удалось уничтожить не только почти всю верхушку советских Вооруженных сил и тайной полиции — и это в полицейско-военной диктатуре, — но и значительную часть класса промышленных управленцев, персонала региональных партийных аппаратов и культурного бомонда[2714]. Кроме того, он произвел опустошение в рядах советской военной и гражданской разведки, военных атташе и дипломатов за границей, а также зарубежных коммунистических партий — важнейших орудий, которые бы холила и лелеяла любая диктатура. Чего же он добивался?

Единственной лазейкой в змеиный разум Сталина — или, как выразился Артур Кестлер в «Слепящей тьме», к ответу на вопрос «О чем действительно думает Первый, что происходит у него в голове?» — служат публичные и частные высказывания самого Сталина и тех, кому он давал указания[2715]. Из Гитлера получился блестящий актер, и то же самое говорили о Сталине, который бесстыдно лицемерил и разыгрывал умелые спектакли. В то же время Сталин не уступал Гитлеру, неустанно твердившему всем о своих намерениях (хотя большинство слушателей ему просто не верило), и в том, что касается говорливости[2716]. В конечном счете мы никогда не узнаем, во что верил Сталин. Однако мы можем получить представление о том, как был устроен его ум.

В одних случаях — например, 2 июня 1937 года, на закрытом заседании Главного военного совета, — Сталин много говорил о терроре, в других случаях он мало затрагивал эту тему. Его рассуждения о терроре вытекали из давно сложившегося у него убеждения в том, что те, кто выступает против него, подают сигнал о разногласиях в стране и ее слабости, тем самым приглашая иностранные державы к нападению на нее — иными словами, объективно поддерживая врагов СССР, — в то время как он, бескорыстный слуга своего дела, осаждаемый непонятливыми критиками, послан в этот мир, чтобы стоять на страже социалистической революции и Советского государства. По этой причине он был не только вправе, но и обязан искоренять оппозиционеров и всех, вставших на их сторону. Судя по всему, осуждение более полутора миллионов человек на тюремное заключение или казнь не представляло для него нравственной дилеммы. Напротив, проявлять жалость к классовым врагам означало ставить свои чувства выше законов объективного исторического развития. Незнание истории может оказаться пагубным, — указывал Сталин, в годы террора приложивший много времени и сил к изданию доступной истории Российского государства от момента его зарождения до настоящего времени, призванной стать орудием массового гражданского обучения[2717]. Сталин был педагогом-палачом.

Учитель и ученик

На знаменитых карикатурах Бориса Ефимова Ежов изображался обладателем огромного кулака в перчатке, которым он давил съежившихся врагов. В реальности же он был очень низкорослым человеком (1 м 51 см) с хорошо заметным шрамом на правой щеке (рана времен Гражданской войны) и желтоватыми зубами (как и у Сталина), хромавшим даже сильнее, чем деспот. Он уже долгие годы страдал от сухого кашля, вызванного туберкулезом, миастении и неврастении, анемии, стенокардии, ишиаса, псориаза и даже недоедания. По словам одного старого революционера, Ежов напоминал ему детей из трущоб, любимым развлечением которых было привязывать к хвосту кошки бумажку, пропитанную парафином, и поджигать ее[2718]. Около 1930 года Ежов начал обнаруживать склонность к запоям, напиваясь до бесчувствия. Одним из его собутыльников был Федор Конар (Полащук), часто приводивший с собой проституток. (Конар был арестован в январе 1933 года как польский шпион и спустя два месяца расстрелян за «вредительство в сельском хозяйстве».) Еще один собутыльник Ежова Лев Марьясин, его бывший коллега по отделу кадров аппарата ЦК, впоследствии назначенный директором Госбанка и заместителем наркома финансов, устраивал с Ежовым состязания в пускании газов. (Марьясин тоже был арестован НКВД, уже при Ежове[2719]). Сталин часто давал Ежову отпуск, позволял ему тратить валюту на лечение за границей, но болезни, вкупе со склонностью Ежова к пьянству, брали свое. «Ежов не только пил, — вспоминала Зинаида Гликина, подруга жены Ежова Евгении. — Вдобавок к этому он опускался и переставал походить не только на коммуниста, но и на человека».

В начале 1937 года, когда Ежов фанатично проводил кампанию террора, у него начали выпадать зубы. Его преследовали потеря аппетита, головокружения и бессонница. Врачи диагностировали переутомление и предписали ему длительный отпуск, но Ежов счел, что об этом не может быть и речи[2720]. В апреле 1937 года один из его подчиненных предположил, что причиной могло быть питание в столовой НКВД, где, возможно, скрывались невыявленные враги. На помощь были призваны специалисты из Военно-химической академии, которые «обнаружили» в кабинете Ежова следы ртути. Один из сотрудников НКВД, подвергнутый пыткам, дал уличающие показания, обвинив в попытке покушения Ягоду. Следы ртути были неожиданно найдены в бывшей квартире Ежова (в Большом Кисельном переулке), в его новой квартире (в Кремле) и на его даче (в Мещерино); все эти помещения были проветрены, и следы ртути исчезли. Никто не объяснил, как удалось отравить эти места жительства, недоступные для посторонних. Однако Ежов отныне регулярно делал анализ мочи и менял свои кабинеты в здании НКВД[2721]. Говорили, что он добирался до своего лубянского кабинета запутанным путем — сперва на пятый этаж, оттуда на первый, затем на третий, — словно бы подвергался угрозе в стенах подчиненного ему учреждения[2722].

Мог ли этот спившийся, дряхлеющий, напуганный лилипут стоять во главе советской госбезопасности? Разумеется, Ежов был всего лишь орудием. Вовсе не он — и вовсе не мятежные военачальники, как в Испании, — был зачинщиком массового насилия в СССР[2723]. Однако Сталин неустанно понукал его: «Т. Ежову. Очень важно. Нужно пройтись по Удмуртской, Марийской, Чувашской, Мордовской республикам, пройтись метлой»[2724].

Генерал Александр Герасимов, еще в царской России возглавлявший петербургскую охранку, за всю свою карьеру всего один раз встречался с Николаем II; служба в тайной полиции считалась необходимой, но необязательно почетной работой. С тех пор все изменилось: в 1935–1936 годах Ежов приходил в кабинет к Сталину каждый месяц, порой даже не один раз. В период с января 1937 по август 1938 года, когда у Сталина набралось 333 приемных дня, Ежов был у него на приеме 288 раз, в этом отношении уступая только Молотову. При этом неизвестно, сколько раз они встречались на Ближней даче и говорили по телефону. Иногда Сталин играл с Ежовым в шахматы[2725]. «Кровавый карлик», как шепотом называли Ежова, расправлялся с врагами не только по причине своих убеждений, но и для того, чтобы угодить своему хозяину, так же как подчиненные Ежова с фанатизмом проводили в жизнь кампанию террора, с тем чтобы угодить ему. Благодаря трем должностям, которые одновременно занимал Ежов — главы НКВД, секретаря ЦК, председателя Комиссии партийного контроля, — он был в курсе мыслей Сталина как никто другой[2726]. «Сталин выращивал его любовно, как садовник выращивает облюбованное им дерево», — писал о деспоте и его протеже сталинский писатель-надсмотрщик Александр Фадеев, называя их отношения отношениями «учителя с учеником, орла с орленком»[2727]. Ежов отвечал на благосклонность Сталина непревзойденным рвением и жестокостью[2728].

В качестве вождей фантастического «центра центров» Ежов назвал Бухарина (который писал отчаянные, унизительные письма Сталину), Рыкова (не отважившегося на решительные действия, когда ему представился шанс в 1928–1929 годах), Томского (застрелившегося вместо того, чтобы стрелять в своих мучителей), Зиновьева (тоже пресмыкавшегося в письмах Сталину), Каменева (который еще в 1917 году мог бы задушить большевистскую монополию на власть в колыбели, но так и не сделал этого), эмигрантские эсеровские, меньшевистские и белогвардейские организации (наводненные агентами НКВД, а в некоторых случаях и созданные ими) и Пятакова (который просил, чтобы ему разрешили лично казнить всех прочих, против чего выступил Сталин, на заседании ЦК заметив, что «никто не поверит, что вы добровольно пошли на это дело, а не по принуждению. Да и, кроме того, мы никогда не объявляли лиц, которые приводят приговоры в исполнение»)[2729]. Список вождей заговора выглядел весьма жалко. Что касается угрозы, якобы исходившей от антисоветских эмигрантских организаций, они были насквозь засорены агентами ежовского НКВД. Советские агенты фактически руководили одними из этих организаций — такими, как хельсинкское отделение Организации украинских националистов (ОУН), — и похищали руководителей других организаций, например генерала Евгения Миллера из Русского общевоинского союза[2730]. «Они не представляют никакой ценности, — докладывал Сергей Шпигельглас, заместитель начальника Иностранного отдела НКВД, — так как у них нет ни денег, ни международных связей, ни организации, ни людей»[2731].

Тем не менее в конечном счете Ежов был прав в одном принципиальном отношении: конспиративный «центр центров», представлявший угрозу для Советского Союза, существовал, но он был в сталинском «Уголке».

Коммунизм и массовые убийства

На протяжении 1937 и 1938 годов в среднем в день производилось почти 2200 арестов и более 1000 расстрелов[2732]. Следователи НКВД под пытками выбивали показания даже у людей, которых не собирались судить публично, потому что только так — получением все новых и новых имен соучастников — можно было выполнить лимиты по арестам, а также — что было более принципиально — потому, что этого требовал Сталин. Даже в тех случаях, когда он лично редактировал «признания», он вел себя так, будто они не были сфабрикованными: подчеркивал отдельные места, распространял их среди членов Политбюро, а потом ссылался на эти «показания». В течение двух этих безумных, ужасающих лет Ежов послал Сталину более 15 тысяч «спецсообщений» — в среднем по 20 в день, — на многих из которых Сталин делал пометки и возвращал с дальнейшими указаниями[2733].

Террор принимал катастрофические масштабы. За один только 1938 год перегруженные железные дороги перевезли более 1 миллиона заключенных[2734]. В страшной внутренней тюрьме на Лубянке насчитывалось всего 110 камер. (Прежде там размещалась гостиница для приезжих по страховым делам и в коридорах сохранился паркет. Большинство этажей находилось над землей, но окна были заложены кирпичом; подвальные помещения предназначались для самых важных заключенных и для расстрелов[2735].) Однако в Бутырке, бывшей центральной пересыльной тюрьме царской России — откуда однажды сбежал основатель ЧК Феликс Дзержинский, — содержалось 20 тысяч заключенных, что в шесть раз превышало ее номинальную вместимость. При этом Бутырка считалась курортом по сравнению с Лефортовым, в то время как самая жуткая из всех тюрем, Сухановка, находившаяся в бывшем подмосковном монастыре и известная как «дача», была переполнена еще сильнее[2736]. Порой массовые аресты приходилось откладывать или отменять, потому что арестованных было некуда девать[2737]. Срочные запросы в Москву об инструкциях подолгу оставались без ответа (к лету 1938 года было приостановлено производство по более чем 100 тысячам нерассмотренных дел)[2738]. Сталин в течение двух лет подряд был вынужден отказаться от своего любимого ежегодного отпуска на юге — даже он не справлялся с потоком дел, невзирая на свою нечеловеческую работоспособность.

С учетом масштабов террора насилие государства против собственного народа неизбежно носило хаотический характер[2739]. Сталин забывал, что с кем случилось, и сам признавал, что писал в протоколах допросов «арест» против имен людей, уже арестованных («т. Ежову. Лиц, отмеченных мною в тексте буквами „ар“, следует арестовать, если они уже не арестованы»)[2740]. Затем Сталин внезапно вспоминал о ком-нибудь и осведомлялся о его судьбе (кто-то уже был мертв, кто-то еще нет). Людей могли по ошибке арестовать из-за сходства их имен с именами других. Не все из попавших в сотни больших расстрельных списков были казнены[2741]. Но, несмотря на весь этот сумбур, процесс шел систематически, получая импульс в виде непрерывных приказов и обоснование в виде обновлявшихся антитеррористических законов и процедур. Машина массовых казней не включается «сама собой»; ее необходимо привести в движение и не давать ей останавливаться, снабжая ее энергией от мощных источников, что и делал Сталин.

Возможность такого террора обеспечивалась целым рядом факторов. Коммунистическая партия подвергалась периодическим «чисткам», которые устраивались с целью изгнания сочтенных недостойными — вследствие своего происхождения, убеждений или неспособности справиться с порученным делом, — и эта давняя практика, которая обычно вела к исключению из партии и к возможному аресту, в итоге ужесточилась, сопровождаясь почти неизбежными арестами, за которыми часто следовал расстрел. Более того, сами по себе давние партийные чистки, даже не сопровождавшиеся арестами, порождали огромное количество лиц, которых могли считать потенциально опасными. Кроме того, топливом для террора служили бюрократические императивы и карьерные побуждения мощного репрессивного аппарата, выстраивавшегося в течение долгих лет, особенно в результате коллективизации и раскулачивания, а также свойственный сотрудникам НКВД страх за свою жизнь. Помимо этого, высокоорганизованная и монополизированная общественная сфера могла получить — и получала — приказ о распространении обвинений в массовом вредительстве и шпионаже. Даже в крупнейших городах для раздувания массовой истерики хватало ничтожной кучки корреспондентов и редакторов — местных аналогов Мехлиса. В свою очередь, восприимчивости общественности к обвинениям способствовали широко распространенный постулат о том, что строительство социализма — трудный крестовый поход против бесчисленных «врагов» внутри страны и за границей, и то обстоятельство, что, хотя система не предполагала возникновение новой элиты, она все же возникла. Квартиры, машины, прислуга, любовницы и импортные предметы роскоши — все то, чем обзавелась новая элита, — зачастую бросались в глаза, в то время как рабочие и крестьяне жили в лачугах и голодали. Это не означало, что каждый простой советский гражданин жаждал крови важных шишек, но их участь оплакивали немногие.

Кроме того, террор, как и все прочие аспекты советской реальности, опирался на изоляцию страны. Иностранцев не подпускали к советским гражданам, а число лиц, получавших разрешение на выезд за границу, даже по официальным делам, сократилось настолько, что списки участников делегаций мог изучать с целью их одобрения (или неодобрения) лично Сталин[2742]. И все же главным фактором служила природа коммунистического режима как заговора с целью захвата и удержания власти. Механизм террора повсюду был одним и тем же: секретный партийный циркуляр от Сталина с приказом проявлять еще большую бдительность в охоте за «врагами», собрание местной партийной организации, призывы к большевистской «критике», новые доносы, пандемониум. Кучки «активистов», усвоившей лексикон обвинений и инсинуаций, позволявший расправиться с врагами и защитить самих себя, хватало, чтобы запустить цепную реакцию уничтожения, включавшую все новые и новые митинги на заводах, в колхозах и учебных заведениях, на которых миллионы людей обвинялись виновными. Все это делалось целенаправленно, ради размаха. И все это безумие никогда не выходило за рамки возможностей Сталина диктовать его и в конце концов остановить. Тем не менее нередко на доносчиков доносили те, кого первые уже избрали своей мишенью, и происходило взаимное уничтожение. А если кто-либо защищал того, кто был объявлен врагом народа, это служило доказательством того, что он сам входит в число врагов[2743]. Даже если кто-то всего лишь спрашивал, что случилось с сотрудником, который внезапно куда-то пропал, его могли обвинить в «связях» с врагом или в «сочувствии»[2744]. Иными словами, партийные и государственные функционеры попали в ловушку извращенной логики системы, которую сами же помогали создать. Они исходили из того, что зарубежные капиталистические державы никогда не смирятся с успехами Советского Союза, что от «отмирающих классов» не следует ожидать тихого схода со сцены и что социализму угрожают бесчисленные враги, но теперь эти лояльные советские функционеры сами оказались врагами.

Сталин и государство

Партийная монополия на власть шла рука об руку с разладом в органах управления. Советское государство обладало впечатляющими возможностями и было способно в огромных количествах выпускать вполне передовые танки и артиллерию, отнимать у крестьян большую часть урожая, вести скоординированную пропаганду на всех заводах и колхозах, переселять внутри страны целые народы, но по большей части у него не получалось выполнять мелкие задачи (за исключением тех случаев, когда должностные лица сознательно шли на незаконные поступки)[2745]. Советское партийное государство, неуклюжее и всеобъемлющее, лучше всего проявляло себя как инструмент мобилизации, подавления и надзора. Советская система собирала невероятное количество информации, но при этом нередко оставалась слабо информированной[2746]. Сталин, выказывавший раздражение в адрес местных должностных лиц, обвиняя их в узком кругозоре, воображал, что он один защищает интересы революции и государства, в противоположность частным институциональным и отраслевым интересам. Он осознавал, что огромные расстояния, примитивные средства связи, низкий образовательный уровень, бюрократизм и своекорыстие чиновников в чем-то связывают ему руки, но тем не менее старался добиться своего и нередко преуспевал в этом. Он исходил из идеи об эффективности административного аппарата и административных методов и тратил много времени и энергии на реорганизацию учреждений и рабочего процесса[2747]. Но в то же время он нередко обходился без тех же самых учреждений, назначая уполномоченного и обещая ему свою полную поддержку, после чего тот отправлялся на место, жесткими мерами добивался того, чтобы дело было сделано, а затем отчитывался лично перед Сталиным. Тот постепенно начал понимать, что непрерывно разраставшаяся система контроля за выполнением принятых решений работает все менее и менее эффективно[2748]. И все же до него никак не могло дойти, что бюрократические организации, особенно чрезмерно крупные, нередко начинают приносить больше вреда, чем пользы, причиной чему — своекорыстные интересы функционеров.

Отнюдь не все исходило от Сталина. В 1930-е годы Политбюро рассматривало около 3 тысяч вопросов в год[2749]. Сталин, по сути, никому не делегировал полномочий, но поток дел, подлежавших рассмотрению, превосходил его способности[2750]. Некоторые решения за его подписью (поставленной его подчиненными) так и не были им прочитаны. Как вспоминал Молотов, у Сталина скапливалась груда бумаг и он спрашивал у подчиненных, какие из них важные, а какие нет[2751]. Порой он просил указаний и писал на документах: «Что делать?» (И кто знал, спрашивал ли он всерьез или это была просто проверка?) Прочим членам руководства и функционерам из аппарата, превращавшегося в лабиринт, оставалось только пытаться самим разобраться с вопросами, которые ежедневно вставали перед ними. Однако Сталин сосредоточил получение информации и принятие решений на самом верху, вследствие чего он сам и его главные помощники перестали справляться с работой, центральные учреждения тонули в бумагах, а в делопроизводстве возникали огромные завалы. Система постоянно давила на саму себя — это касалось и сбора информации и отчетности, и координации действий либо отказа в ней, и перекладывания ответственности с одних плеч на другие[2752]. Вмешательство со стороны Сталина вынужденно носило эпизодический характер; в одних случаях ему предшествовало тщательное изучение вопроса, в других — нет. Он непреднамеренно создавал узкие места и сокращал масштабы обмена информацией даже в верхнем эшелоне режима. «Уголок» все же координировал работу различных учреждений. Однако в тех случаях, когда Сталин выдавал задания отдельным уполномоченным, он порой не уведомлял их о том, чем занимались их коллеги. Все зависело от того, каких людей Сталин вызывал к себе, а каких не вызывал, от того, какие доклады он запрашивал и читал и какие не читал, от того, какие решения он принимал, и от того, каким образом он ставил о них в известность (при том, что он мог этого и не делать), а в конечном счете и от его способности понимать, что происходит в стране и в мире.

Почти сразу же после того, как Сталин пришел к власти, одной из тем, к которым он обращался чаще всего, стал вопрос о качествах истинного лидера. Для него истинным лидером был не тот, кто заявлял о своих намерениях, а тот, кто проводил их в жизнь[2753]. Источником представлений о стране и мире для Сталина служили преимущественно документы, а также его интуиция[2754]. Однако он без всякой иронии нападал на «бумажное руководство» и «кабинетное руководство», на функционеров, сидевших в своих больших кабинетах и отдававших приказы, не ознакомившись с положением в заводских цехах или на полях и не желая узнавать, с чем сталкиваются люди в жизни и какие затруднения они испытывают, чтобы оказать им практическую помощь при решении насущных задач. Начиная с первых лет своего правления Сталин часто сетовал на необходимость «прошибить стену бюрократизма и разгильдяйства наших аппаратов»[2755], подчеркивая, что приходится вести «проверочно-мордобойную работу» (02.09.1930)[2756]. Его представление о власти было обманчиво простым: определить правильную линию, назначить тех, кто будет проводить ее, а затем понукать и контролировать их. Выполнение менее чем на 100 % означало попустительство со стороны гнилых либералов, играющих на руку врагам и по этой причине тоже превращающихся во врагов. Однако его режим, требуя непреклонного выполнения поступавших из центра директив, нередко не давал почти никаких разъяснений по поводу политических решений, зафиксированных в кратких протоколах заседаний Политбюро, спускавшихся сверху. В итоге функционерам приходилось изучать статьи в «Правде», особенно речи Сталина. Судя по всему, он полагал, что выражается кристально ясно, не допуская никаких двусмысленностей, и потому любое недопонимание не могло не быть сознательным. Кроме того, Сталин, похоже, был не в состоянии оценить отрицательные последствия принуждения.

Для Сталина политика сводилась к упражнению на подчинение и решительность. Однако в своем постоянном стремлении к ужесточению системы и повышению ее иерархичности Сталин усиливал позиции функционеров, игравших роль церберов не только у него в секретариате, но и на местах, при том что последние вызывали у него инстинктивное недоверие. Даже со скидкой на преувеличения в донесениях тайной полиции представители провинциальной номенклатуры, несомненно, тянули с исполнением директив, не справлялись с возлагавшимися на них (неисполнимыми) поручениями (так же, как впоследствии с ними не справлялись их преемники), скрывали свои неудачи посредством обмана и беззастенчиво предавались обогащению. Сталин внимательно изучал донесения о своекорыстном поведении и сговорах («семейственности») на местах, о неисполнении директив центра и перекладывании вины на соперников или нижестоящих, осмелившихся внять раздававшимся в партийной печати призывам критиковать начальство[2757]. Сталин очень не любил, когда функционеры приводили оправдания или скрывали свои промахи, делая вид, что у них все получилось: такое поведение он осуждал как двурушничество. Скорее всего, он понимал, что всеобщему распространению уверток и механизмов обмана способствовали его собственные неустанный нажим и непомерные требования, но не желал этого признавать. Он добивался от функционеров, чтобы те тщательно исполняли свои обязанности, но при этом постоянно оглядывались. Он стремился выявлять или насаждать на местах и в учреждениях верных ему лиц, чтобы те докладывали ему напрямик, в обход административной иерархии, и наделял тайную полицию полномочиями, позволявшими ей присматривать за другими учреждениями, однако опасался заговоров с участием ее сотрудников и потому следил за тем, чтобы и они не оставались без присмотра.

Уклончивое, своекорыстное поведение должностных лиц — характерная черта любого авторитарного государства[2758]. В данном случае, мягко говоря, нетипичным было их массовое уничтожение, организованное собственным режимом. Ничто не заставляло Сталина убивать своих функционеров. Он мог увольнять любых местных сатрапов и переводить их с места на место, как ему заблагорассудится[2759]. Но вместо этого он не только предавал советских чиновников смерти или массами ссылал их в трудовые лагеря, но и шел на огромные траты государственных средств, требуя пытками выбивать у них признания, причем, как ни трудно в это поверить, заставлял этих коммунистов признаваться не в коррумпированности или некомпетентности, а в участии в заговорах с целью убить его и восстановить капитализм на благо иностранных держав. И это было еще не все. Согласно марксистскому мировоззрению, целые классы — землевладельцы-феодалы, буржуазия — со временем переставали быть полезными для общества и превращались в «оковы», сдерживавшие дальнейшее развитие человечества («…против нас всё, что отжило свои сроки, отведенные ему историей», — писал Максим Горький в ноябре 1930 года в «Правде»)[2760]. Однако Сталин решил огульно объявить не только предателями, но и классом, отжившим свой срок, еще и опытных советских функционеров, как будто они тоже были людьми прошедшей эпохи и должны были сойти со сцены. Лечить недуги государства он намеревался путем выдвижения молодежи.

Враги — это мы

По мере продолжения партийных чисток, которым, казалось, никогда не будет конца, острие атаки все сильнее приближалось к центрам власти. В то время как партийная чистка 1933–1934 годов (когда дело ограничивалось в основном исключениями из партии при отсутствии массовых арестов) затрагивала рядовых партийцев, а проведенные в 1935 году проверка и обмен партийных билетов в значительной степени целились в аппаратчиков нижнего звена, принесенных в жертву своими начальниками, террор 1936–1938 годов, включавший не только исключение из партии, но и аресты, бил уже по крупным функционерам, ранее изгонявшим из партии других, и сильно проредил состав «сталинского» Центрального комитета[2761]. Членство в ЦК всегда служило знаком высочайших почестей и привилегий. Правда, члены ЦК уже давно перестали выказывать какую-либо способность, не говоря уже о склонности, к коллективным действиям[2762]. Они собирались лишь в тех случаях, когда их созывали, и даже тогда делали все, что в их силах, чтобы не создать впечатления, будто в их рядах существуют какие-то группировки. Члены ЦК, заранее получив материалы июньского пленума 1937 года (в соответствии со стандартной процедурой), включавшие протоколы допросов уже арестованных высокопоставленных функционеров, стали обращаться к Сталину с письмами, в которых уверяли его в своей лояльности, даже если их имена (еще) не упоминались в «показаниях». И никто из них ни письменно, ни устно не пытался объявить эти показания фальшивкой[2763].

К моменту открытия июньского пленума из 71 члена и 68 кандидатов в члены ЦК, формально выбранных на предыдущем партийном съезде (в 1934 году), 13 (включая Пятакова, Бухарина и Рыкова) были арестованы, трое (Томский, Орджоникидзе и Гамарник) покончили с собой, четверо (Менжинский, Куйбышев, Товстуха и Александр Штейнгарт) умерли своей смертью и один (Киров) был убит. В ходе пленума Сталин санкционировал уничтожение по крайней мере еще 31 человека, и потому более 50 из этих 139 не принимали участия в пленуме или его последних заседаниях; сразу после его закрытия было арестовано еще несколько человек[2764]. Всего до следующего партийного съезда не дожили около 100 из 139 членов и кандидатов в члены ЦК. Подавляющее большинство из них не участвовали в оппозициях 1920-х годов и не выступали против Сталина. Никаких разногласий между ними и вождем не было и впоследствии. Вообще говоря, некоторые из них — например, Сергей Сырцов, который в 1928 году, когда Сталин посетил Сибирь, был там партийным боссом, — в 1930 году были исключены из ЦК за то, что критиковали его частным образом[2765]. Но большинство из тех, кого арестовали сейчас, были верными сталинцами, сохранявшими лояльность в огне коллективизации-раскулачивания и в дальнейшем[2766]. Также были уничтожены их подчиненные и приближенные — и та же участь во многих случаях постигла тех, кто пришел им на смену.

Самым поразительным было то, что местных партийных боссов тоже вынуждали к организации массовых убийств, требуя от них проведения партийных собраний с призывами к доносам[2767]. Понятно, что те пытались уберечь себя и своих приближенных, принося в жертву других функционеров, нередко являвшихся их соперниками, и в этих случаях Сталин обвинял их в подавлении критики. В шифрованной телеграмме, отправленной во все уголки Союза, он подчеркнуто предупреждал, что «некоторые секретари обкомов и крайкомов, видимо, желая освободиться от нареканий, очень охотно дают органам НКВД согласие на арест отдельных руководителей, директоров, технических директоров, инженеров и техников, инструкторов промышленности и транспорта и других отраслей. ЦК напоминает, что ни секретарь обкома или крайкома, ни секретарь ЦК нацкомпартии, ни тем более другие партийно-советские руководители на местах не имеют права давать согласие на такие аресты»[2768]. Решения на этот счет являлись прерогативой Сталина и с тем, чтобы обеспечить повиновение, он разослал по стране уполномоченных «Центрального Комитета»: Кагановича — в Челябинск, Ярославль, Иваново и на Украину; Жданова — в Башкирию, Татарстан и Оренбург; Маленкова — в Белоруссию, Армению, Казань, Тулу, Омск и Тамбов; Андреева — в Узбекистан, Таджикистан, Саратов и на Северный Кавказ; Шкирятова — на советский Дальний Восток. В Киеве, открывая собрание «партактива», Каганович приказал: «Ну, выходите же, докладывайте, кто что знает о врагах народа?»[2769]

Никто не мог быть уверен в том, что останется в живых, но люди были не в силах просто сидеть и ждать, когда на них кто-нибудь донесет. Это влекло за собой цепную реакцию, толчком к которой служили эти партийные собрания, яростные газетные статьи с обвинениями в адрес конкретных людей и действия уполномоченных Сталина (которым приходилось угождать ему). Каганович прибыл в Иваново, словно начальник иностранных оккупационных сил, в сопровождении охраны из тридцати человек, и был встречен верхушкой местного НКВД; партийный аппарат даже не был заранее уведомлен. Каганович неоднократно звонил Сталину, подробно докладывая ему о впечатляющих результатах: были арестованы почти все руководители местной партийной организации (все они были заменены людьми, которых привез с собой Каганович). Но Сталин требовал «перестать либеральничать» и действовать еще более жестко[2770]. (Покидая Иваново, Каганович перед отъездом на вокзал не забыл поблагодарить обслугу и выдал всем чаевые по 50 или 100 рублей, давая понять, что он такой же пролетарий[2771].) В Казахстане было арестовано все партийное бюро — республиканский аналог Политбюро. В Туркменистане партийное бюро не существовало несколько месяцев[2772]. Партийные аппараты во многих регионах были опустошены дважды или трижды. Это едва ли повышало чуткость местных партийных структур[2773]. Вместо того чтобы использовать судьбу отдельных непокорных региональных функционеров как средство для запугивания всех остальных, террор фактически парализовал весь обширный региональный аппарат. «Во время чисток сотни тысяч бюрократов тряслись от страха, — писал очевидец, американец Джон Скотт, работавший в периферийном городе Магнитогорске. — Многие старались избежать какой-либо ответственности… Другие в отчаянии ожесточались»[2774].

Множество функционеров верхнего звена работало по 16–18 часов в день, нередко всю ночь напролет, испытывая громадную нагрузку. Так, согласно кремлевским врачам, нарком внутренней торговли Израиль Вейцер испытывал проблемы со здоровьем, в том числе и потому, что обычно приходил на службу около полудня и уходил домой между 3 и 5 часами утра, забирая с собой нерассмотренные бумаги. (Совнарком постановил, чтобы он кончал работать к полуночи[2775].) Такой же график работы был у всех заместителей, советников и секретарей Вейцера. Затем Вейцер, который был мужем театрального режиссера Наталии Сац (бывшей любовницы Тухачевского), был уволен и арестован. Вообще было арестовано 20 из 28 членов Совнаркома[2776]. Все это серьезно отразилось на советской индустрии, считавшейся становым хребтом режима. В стратегически важной угольной отрасли выработка за 1936 год не увеличилась; план на первый квартал 1937 года остался невыполненным. Было уничтожено почти все руководство партийной организации Донбасса, назначенное в мае 1937 года, — 76 человек[2777].

Саркис Саркисов (Даниэлян), армянин, возглавлявший партийную организацию Донецкого угольного бассейна, работал в Ленинграде еще при Зиновьеве. Оказавшись под прицелом НКВД, он перешел в наступление и стал одним из инициаторов массовых арестов своих коллег по региональному партийному аппарату, но затем сам был арестован и казнен[2778]. Преемником Саркисова стал Эдуард Прамнэк, каменщик из Латвии, сменивший Жданова в качестве партийного босса Нижнего Новгорода/Горького. «Многие не понимают, почему именно Донбасс, который всегда был оплотом большевизма, оказался засорен врагами и негодяями, — витийствовал Прамнэк. — Следует помнить, что Донбасс как чрезвычайно важный центр всегда будет мишенью для врагов и шпионов»[2779]. Его работа была парализована. «С кем работать? — доверительно говорил он писателю Авдеенко. — Все первые и вторые секретари горкомов и райкомов оказались врагами народа… Директора предприятий оказались или вредителями, или шпионами. Главные инженеры, главные технологи, даже главные врачи некоторых поликлиник и больниц — тоже из разряда сволочей»[2780]. Затем по Донбассу пронеслась очередная волна повальных ликвидаций — ее жертвами стали не менее 140 директоров заводов и шахт, главных инженеров и партийных функционеров, — и в число «сволочей» попал и сам Прамнэк[2781]. Каганович на кремлевском приеме для работников угольной и металлургической отраслей указывал, что в результате «вредительской деятельности троцкистско-бухаринских наймитов» в угольной отрасли сложилось тяжелое положение. Сталин несколько смягчил этот мрачный вердикт в опубликованном отчете о работе угольной промышленности[2782]. Тем не менее он явно считал снижение объемов производства ценой, которую следовало уплатить.

Шпионские гнезда

В Советском Союзе проживало около 10 тысяч зарубежных коммунистов[2783]. Они и их товарищи за границей наводили страх на весь мир как борцы с буржуазным строем, однако в сознании Сталина они представляли собой смертельную угрозу Советскому Союзу. На торжествах по случаю столетия смерти Пушкина в Большом театре он заявил Димитрову: «Все вы там в Коминтерне играете на руку врагам». Коминтерн он называл «шпионским гнездом»[2784]. Иностранные коммунисты не страдали немотой. Они не могли не замечать унизительного подчинения всех коммунистических партий Москве, обуржуазивания верхних советских слоев, непрозрачности процесса принятия решений, недостаточной преданности делу мировой революции (в противоположность интересам Советского государства). Однако подавляющее большинство зарубежных коммунистов едва ли могло поведать что-нибудь существенное иностранным правительствам. Формальная структура Коминтерна была предана забвению: все делалось в «Уголке» и лишь тогда, когда Сталин находил время вызвать к себе Димитрова или связаться с ним. Димитров, который противостоял в лейпцигском суде Герингу и Геббельсу, получал протоколы допросов иностранных коммунистов, содержавшие все новые и новые имена, и должен был вызывать телеграммами некоторых из этих людей из-за границы в Москву, где, как ему было известно, их ожидала казнь[2785].

400 комнат отрезанной от внешнего мира штаб-квартиры Коминтерна, размещавшейся в бывшей гостинице «Люкс», неоднократно меняли своих обитателей в годы террора. Судя по всему, никто из них не пострадал из-за политических ошибок. И Пятницкий, и Лозовский, и Кнорин, и Кун поддерживали столь милый сердцу Сталина тезис о «социал-фашизме», и все они погибли; Димитров, Мануильский и Куусинен выступали за широкий фронт левых сил, и все они уцелели.

Большинство британских, американских, французских и чехословацких коммунистов избежало смерти и ГУЛАГа: они были членами легальных партий и не нуждались в убежище в СССР. Китайские коммунисты, обосновавшиеся в глубине своей страны, тоже редко попадали в сталинские застенки. С другой стороны, из 68 немецких коммунистов, которым удалось получить убежище в СССР после прихода Гитлера к власти, 41 погиб от рук сталинских палачей. В результате сталинского террора рассталось с жизнью больше членов Политбюро Германской компартии, входивших в его состав до 1933 года (семеро), чем при гитлеровском режиме (пятеро)[2786]. Больше всего пострадали польские коммунисты, жившие в изгнании в СССР: по оценке, только весной-летом 1937 года среди них было арестовано 5 тысяч человек. По требованию Сталина Польская коммунистическая партия была формально распущена вследствие «засорения» шпионами и провокаторами. Сталин написал на проекте резолюции, составленном Димитровым: «С роспуском опоздали года на два»[2787]. (Многие польские коммунисты услышали известие о роспуске их партии Москвой, томясь в польских тюрьмах[2788].) Вообще говоря, Сталин едва ли был одинок в своих подозрениях по адресу политических эмигрантов: кампании проверки иностранцев, проживавших в Советском Союзе, были давней практикой и воспринимались как необходимость, с учетом напряженной международной ситуации и теневой природы политики при коммунистическом режиме[2789]. Однако целью проверок было вовсе не установление фактов. Они исходили из убеждения в виновности и быстро превращались в снежный ком всевозможных клеветнических обвинений и инсинуаций.

Замышлялось проведение публичного процесса над «троцкистами-фашистами» из Коминтерна, причем в предварительный список «троцкистов», кажется, попал и Мао[2790]. Но этот процесс так и не состоялся. Главным персонажем на нем должен был стать Пятницкий, один из первых членов Российской социал-демократической рабочей партии (с 1898 года), никогда не состоявший ни в каких оппозициях, но исключенный из ЦК и на июльском пленуме 1937 года отданный «под следствие». Несмотря на то что в течение года Пятницкого избивали в кровь, он отказался оклеветать самого себя[2791].

Сталин поставил к стенке и кадры советской дипломатии. 1 июля 1937 года Василий Корженко, заместитель главы сталинградского Управления НКВД, был назначен управляющим делами наркомата иностранных дел, что давало ему пропуск в мир секретных привилегий. Здание наркомата на Кузнецком Мосту имело два крыла. В одном размещались такие вспомогательные службы, как ясли для детей дипломатов, больница для персонала наркомата и сотрудников зарубежных посольств, библиотека, парикмахерская, швейное ателье, гастроном и место отдыха. В другом крыле находились служебные кабинеты и квартиры руководителей наркомата. В кабинете у Корженко имелись четыре удобных кресла, диван, персидский ковер и огромный письменный стол красного дерева. На столе стояли пять телефонов, что прежде служило признаком высокого статуса, но теперь свидетельствовало о том, что их хозяин ходил по краю пропасти. Телефон с красной кнопкой был соединен прямым проводом с кабинетом Сталина. Если нажать эту кнопку при поднятой трубке, в «Уголке» немедленно раздавался звонок — и наоборот. Другой телефон, с белой кнопкой, был соединен с НКВД. Корженко, разговаривая по телефону, сквозь три широких французских окна своего кабинета мог видеть на другой стороне улицы здание тайной полиции на Лубянской площади. Понукаемый Ежовым и Фриновским, Корженко вел себя будто агент гестапо, пробравшийся в советский наркомат иностранных дел. По словам его дочери, отца «интересовала не дипломатия, а абсолютная власть над сотрудниками [наркомата] иностранных дел от шифровальщиков до послов… не только в Москве, но и по всему миру»[2792].

В число первых, попавших под удар, были Николай Крестинский и Лев Карахан[2793]. Поскольку почти все в наркомате иностранных дел работали вместе с этими «врагами народа», никто не мог быть уверен в том, что его не объявят сообщником. Вероятность ареста зависела не столько от поступков конкретных людей, сколько от порой случайных потоков доносов, прихотей Корженко и сотрудников НКВД, а также, в конечном счете, от желаний Сталина. Личные дела с обязательными автобиографиями несли с собой гибель: перечислишь все свои связи и знакомства — тебе конец; скроешь хотя бы что-нибудь — тебе тоже конец. Когда начальник резидентуры НКВД в Литве пожаловался Ежову на посла, Ежов передал Сталину сведения о расходах посольства, две трети которых ушли на то, чтобы обставить кабинет посла. Помимо этого, Ежов указывал, что посол неожиданно взял трехмесячный «отпуск», пытаясь избежать волны арестов[2794]. Литвинов время от времени пытался противодействовать погрому в наркомате, но и он опасался за свою жизнь[2795]. Советские посольства опустели, и если в Москву еще отправлялись донесения, то корреспонденция из Москвы часто оставалась без ответа из-за нехватки работников. В то же время уцелевшие сотрудники были «столь откровенно запуганы, что их остается только пожалеть, — писал в Вашингтон один американский дипломат. — Они опасаются говорить о чем бы то ни было, а встречи с иностранными посетителями вызывают у них несомненный ужас»[2796].

«Антисоветские элементы»

Насилие в отношении населения, служившее отличительной чертой Советского государства почти с самого момента его создания, достигло своего апогея в ходе коллективизации и раскулачивания. В этом смысле кампания 1937–1938 годов против «антисоветских элементов» представляла собой жуткое продолжение прежней линии. Однако эти новые «массовые операции» сводились не только к крупномасштабным депортациям, иногда сопровождавшимся казнями, но и к огромному количеству внесудебных расправ. На эту кампанию пришлось 1,1 миллиона из 1,58 миллиона арестов 1937–1938 годов и 634 тысячи из 682 тысяч расстрелов[2797]. В отличие от уничтожения кадров в армии, тайной полиции, государственных учреждениях и партии эти чистки почти не привлекали внимания Сталина. Тем не менее он неустанно добивался астрономических величин с помощью бесконечных меморандумов, телефонных директив и спускаемых сверху лимитов[2798]. Понятно, что начальники местных управлений НКВД требовали увеличения этих лимитов, и «Центральный Комитет» неизменно шел им навстречу. Теперь Ежов постоянно находился в «Уголке» у Сталина, порой оставаясь там даже после того, как уходил Молотов, и нередко вместе с ним был и его первый заместитель Фриновский. Наличие лимитов открывало как перед ними обоими, так и перед начальниками НКВД на местах большой простор в смысле власти над жизнью и смертью советских граждан[2799].

Мирон Король, известный как Сергей Миронов, родился в Киеве (в 1894 году) в еврейской семье (его бабка была владелицей молочного магазина на фешенебельном Крещатике). Молодой Мирон окончил высшее коммерческое училище, на Первой мировой войне сражался в рядах царской армии, а в годы Гражданской войны командовал одной из частей в знаменитой 1-й Конной армии Буденного, после чего в 27-летнем возрасте перешел на службу в ЧК, а спустя четыре года вступил в партию. Миронов в качестве еще одного из ставленников Евдокимова проявил себя на Северном Кавказе, особенно в Чечне, где «бандитизм» не был затасканным лозунгом и где борьба с повстанцами велась всерьез. К 1930 году Миронов дорос до должности заместителя начальника тайной полиции в Казахстане, где он занимался расселением «спецпоселенцев» (сосланных кулаков) и борьбой с кочевым укладом, которая сопровождалась массовыми смертями и голодом. С сентября 1933-го по 1936 год он возглавлял управление ОГПУ-НКВД в промышленном Днепропетровске, где жил в особняке с бильярдной, кинозалом и перестроенной ванной комнатой, подражая своему начальнику, главе украинского НКВД Балицкому, у которого имелся еще более впечатляющий особняк на Днепре, где в 1936 году за счет государства была отпразднована свадьба Миронова и его второй жены Агнессы[2800]. Водка, шампанское и ночные игры в карты на большие деньги сочетались со слежкой за партийной элитой под предлогом заботы о ее безопасности. Ежов с подачи Фриновского назначил Миронова начальником Управления НКВД по Западной Сибири, где тот забрал себе особняк бывшего царского генерал-губернатора и продолжал вести роскошную жизнь, устраивая обильные пиршества и содержа целый штат слуг.

Миронов жил в чекистском мире. Когда-то это означало защиту советской власти от вооруженных врагов; теперь под этим имелась в виду лицемерная игра в выявление «троцкистов» и «шпионов» на железных дорогах и заводах. В частных разговорах с Агнессой Миронов называл широко освещавшееся в ноябре 1936 года (еще до его назначения в Сибирь) дело о вредительстве в Кемеровской области «липой». Пытки назывались «санкционированными методами физического воздействия», причем протокол допроса нередко составляли в отсутствие допрашиваемого, следуя циничным указаниям («в этот протокол надо добавить пару бомбежек, кусочек террорка, добавить повстанчество, привести несколько фактов диверсий — тогда он будет полноценным»). Массовые расстрелы получили название «свадеб». Чекисты шутили, что один из них расстрелял не тех, кого надо, но обещал «исправить ошибку»[2801]. За этим мрачным юмором скрывалось чувство глубокой уязвимости: Миронов не мог отделаться от мысли, что и он окончит свои дни в новосибирском «скворечнике» (тюрьме). В марте 1937 года он получил чин комиссара госбезопасности 3-го ранга, тем самым войдя в самую верхушку элиты. Однажды, играя в бильярд, он увидел, как снаружи подходят люди в форме — и побелел. Но оказалось, что это просто сменялась внешняя охрана. Ранее начальником Миронова был «враг» Ягода, а заместитель Миронова Александр Успенский был более близок к Ежову и мог получить повышение, свалив своего нового босса. По словам Агнессы, «Сережа говорил, что это [Успенский] не человек, а слизь»[2802].

Реакция на этот животный страх могла принимать самые разные формы. Некоторые сотрудники НКВД впадали в апатию, другие выбрасывались из окон, кто-то пытался доказать свою профессиональную пригодность повальными арестами. Этот же вариант избрал и Миронов. Именно он отправил Ежову телеграмму с доносом на Балицкого, пока тот добирался до места своего нового назначения, на Дальний Восток. Еще 17 июня 1937 года, накануне того пленума ЦК, на котором Ежов заявил о существовании «центра центров», Миронов «обратился за разрешением» создать западносибирскую «тройку» для ускоренного вынесения смертных приговоров в составе регионального главы НКВД, прокурора и партийного босса. Миронов писал, что тысячи ссыльных готовы создать контрреволюционную армию. «Тройки» широко использовались в ходе раскулачивания, а до этого, в 1920-е годы, — в антибандитских операциях на Северном Кавказе и потому были хорошо знакомы Миронову. Вероятно, совет возродить «тройки» Миронов получил от Дейча (из секретариата НКВД) или Фриновского, знавших, как высоко Сталин ценит запросы «снизу». Как бы то ни было, 22 июня Ежов передал «просьбу» Миронова Сталину.

25 июня 1937 года Сталин в перерыве между заседаниями пленума ЦК вместе со своей свитой отправился на московский аэродром, чтобы встретить летчиков из состава первой в истории воздушной полярной экспедиции, предпринятой с целью создания научной станции на дрейфующей льдине. Жарким летним днем в Кремле по этому поводу был устроен импровизированный банкет. «Накрыты столы были так, как никогда прежде не видел, поскольку не бывал в ресторанах», — вспоминал 15-летний (в то время) Сигурд Шмидт, чей отец, Отто, возглавлял Арктический институт[2803]. Сергей Образцов, артист Московского художественного театра и кукольник, выступил с новаторскими стихами о полярниках, доставившими огромное удовольствие Сталину. Он пригласил Образцова выпить с ним вина[2804].

Во время июньского пленума 1937 года с прозвучавшими на нем заявлениями о «центре центров» Миронов частным образом жаловался Фриновскому, что все эти сфабрикованные дела препятствуют расследованию настоящих преступлений. «Что ты занимаешься философией? — резко ответил Фриновский. — Сейчас темпы такие, когда надо показывать результаты работы не через месяцы и годы, а через дни»[2805]. 28 июня, еще до завершения работы пленума, было принято решение о создании «тройки» по Западной Сибири. 2 июля Сталин подписал резолюцию «Об антисоветских элементах», в которой приказывалось создать во всех регионах «тройки» для вынесения внесудебных приговоров[2806]. (Резолюция была издана от имени Политбюро, но его формальные заседания к тому времени уже не проводились[2807].) Она стала самым кровавым из всех документов сталинского режима. 3 июля во все 65 республиканских и региональных управлений НКВД была отправлена шифрованная телеграмма за подписью Ежова с требованием в кратчайшие сроки провести учет ранее сосланных кулаков, обычных преступников и бывших заключенных[2808]. 5 июля, пока шли эти подсчеты, был издан указ, согласно которому жены «врагов народа» подлежали заключению в лагеря на срок от пяти до восьми лет — за то, что были их женами[2809]. Узбекское руководство просило разрешения о рассмотрении «тройками» дел «национал-террористов» (то есть не узбеков, особенно таджиков); западносибирская «тройка» во главе с Мироновым просила о том, чтобы ее юрисдикция была распространена на бывших эсеров, бывших меньшевиков, бывших белогвардейцев, бывших священников — словом, всех «бывших»[2810]. Просьбы были удовлетворены[2811]. На тот случай, если кому-то требовалась дополнительная мотивация, были арестованы главы управлений НКВД по Челябинской области и Татарстану, из-за чего Миронов провел ночь без сна — начальник татарского Управления НКВД когда-то был его шефом[2812].

Помимо кнута, имелись и пряники: всего за один месяц 179 оперработников было удостоено государственных наград, в том числе не менее 46 орденов Ленина (один из них достался Миронову). 17 июля 1937 года орден Ленина получил и Ежов «За выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД по выполнению правительственных заданий». В тот же день Политбюро формально одобрило решение о существенном повышении окладов сотрудникам государственной безопасности в Москве, Ленинграде и на Украине[2813]. Отныне рядовые оперативники получали от 500 до 800 рублей в месяц, в то время как оклад руководителей республиканских НКВД был повышен до 3500 рублей — на 300 %. (В то же время региональный партийный босс получал 2 тысячи рублей в месяц, за исключением дополнительных конвертов с деньгами, а глава Верховного Совета СССР — 1200 рублей.) Помимо этого, если начальники НКВД, подобно дворянам, уже давно имели в своем распоряжении особняки с прислугой, в то время как их подчиненные нередко проживали в коммуналках или общежитиях, в годы террора многие рядовые оперработники получили заветные квартиры, а также государственные дачи, отобранные у арестованных «врагов»[2814]. Имущество, конфискованное у врагов народа, включая сбережения, считалось законной добычей (известно, что некоторые чекисты жаловались на то, что арестованные оказывались «бедными крестьянами»). Часть этой добычи законным образом перепродавалась через специальные магазины, созданные для того, чтобы обращать конфискованные вещи в деньги, однако многое просто присваивалось. На свою долю претендовали и боссы, остававшиеся за кулисами[2815].

Вернувшись домой с московского совещания, Миронов уведомил своих подчиненных (25 июля), что действие требования о получении от прокуратуры санкции на арест (статья 127 Конституции 1936 г.) «приостановлено» и что им следует без огласки «найти место, где будут приводиться приговора в исполнение, и место, где закапывать трупы»[2816].

26 июля 1937 года Сталин устроил в Кремле прием для летчиков Чкалова, Байдукова и Белякова, которые вернулись из Северной Америки, где их принимали в Белом доме. Они ехали в Кремль в открытых машинах, украшенных гирляндами цветов. Сталин обнял и расцеловал героев. Те попросили, чтобы в программу праздничного концерта был включен джаз-банд Утесова, и тот исполнил со сцены песню «Сердце» из знаменитого фильма «Веселые ребята». Хотя в Грановитой палате отсутствовали микрофоны, акустика в этом небольшом помещении была превосходной. Кроме того, джазисты сыграли американскую мелодию «Отражение в воде» с русскими словами о женщине, ожидающей возвращения возлюбленного, от которой Сталин якобы прослезился. Деспот аплодировал стоя, вызвав длительную овацию. Утесов снова спел эту песню, и по щекам у Сталина снова катились слезы; затем песня была исполнена в третий раз. Вождь был так тронут, что сам сделал заявку, попросив исполнить «С одесского кичмана» — полный уголовного жаргона манифест преступного мира, официально запрещенный цензурой[2817].

Грязной работой занимался Фриновский, составивший оперативный приказ НКВД № 00447 (от 31 июля), одобренный Сталиным (двойной нуль в номере указывал на совершенно секретный характер приказа). «Перед органами государственной безопасности стоит задача — самым беспощадным образом разгромить всю эту банду антисоветских элементов», — указывалось в приказе, который требовал «раз и навсегда покончить с их подлой подрывной работой против основ Советского государства»[2818]. Всякий потенциальный враг — объявленный таковым в административном порядке — подлежал либо расстрелу (1-я категория), либо высылке в отдаленные лагеря ГУЛАГа (2-я категория). Архивисты региональных и республиканских управлений НКВД обновляли свои картотеки «антисоветских элементов», бывших «кулаков» и преступников-«рецидивистов». Ежов и Фриновский на основе сообщенных им цифр устанавливали местные лимиты на аресты, в масштабах всего Союза составившие 269 тысяч человек (76 тысяч предполагалось расстрелять, 193 тысячи приговорить к восьми либо к десяти годам заключения в ГУЛАГе)[2819]. Понятно, что местные должностные лица НКВД запрашивали все более высокие лимиты. Западная Сибирь, где наблюдалась самая высокая концентрация сосланных кулаков (более 200 тысяч), имелось множество трудовых лагерей, переполненных обычными преступниками, и в большом количестве селились освобожденные заключенные, получила их без труда[2820]. В Туркменистане Управление НКВД отправляло автозаки на базар, чтобы набивать их там людьми; в Свердловске в кабинете функционера, арестованного как «контрреволюционер», агенты НКВД нашли список стахановцев, который очень пригодился, чтобы выполнить лимит[2821]. Всего за первые две недели августа 1937 года было арестовано 100 тысяч человек, что намного превышало число арестованных за весь год, прошедший после московского публичного процесса, с августа 1936 года[2822].

НКВД срезало целые слои населения подобно жнецу на пшеничном поле. В том, что касается «кулацкого саботажа», уровня преступности или потребности ГУЛАГа в рабочей силе, никаких принципиальных изменений не наблюдалось. На местах антикулацкие операции порой почти не затрагивали бывших кулаков. На Урале, в Пермской области (где открыт доступ к бывшим архивам КГБ), большинство жертв составляли рабочие и служащие. Здесь благодаря сверхсекретному приказу № 00447 местные оперработники получили карт-бланш на искоренение уже «раскрытых» ими «заговоров», о которых шла речь в многочисленных донесениях НКВД, относящихся к осени 1936 года и особенно к весне 1937 года (они составлялись вслед за центральными пленумами и поступавшими из центра директивами). Происходившее напоминало эпидемию заразной болезни — после того, как кто-то был арестован, лица, находившиеся с ним в контакте, тоже оказывались заражены «виной» и так далее, во все более обширных масштабах[2823].

В то же время региональные функционеры тайной полиции точно так же не могли продолжать массовое уничтожение населения после получения директивы из центра с требованием остановиться, как они не могли начать его без команды из центра[2824]. В данном случае Сталин принял решение о массовых убийствах и мог рассчитывать на то, что его выполнением займутся Фриновский в центре и Миронов и подобные ему на местах[2825].

Для параллельно проводившихся «национальных» операций лимиты не назначались, но сама принадлежность к данной национальности в ряде случаев была равносильна лимиту[2826]. Каждый, принадлежавший к одной из советских национальностей, имевших соответствующее национальное государство за пределами СССР, становился потенциальной мишенью НКВД. Вообще говоря, повальные этнические депортации начались ранее[2827]. Однако размах таких мер нарастал по экспоненте: вся община этнических корейцев на советском Дальнем Востоке была депортирована в Казахстан и Узбекистан, где им приходилось рыть себе землянки, служившие им «жильем». Масштабы действий против советских корейцев — к концу октября 1937 года было выселено 135 тысяч человек, а всего до 185 тысяч человек — повлекли за собой осложнения, которые вызвали гнев Сталина. «Людей, саботирующих дело, кто бы они ни были, арестовывать немедля и наказывать примерно», — писал он руководству советского Дальнего Востока[2828]. Также региональные управления НКВД начали составлять «альбомы» проживавших на подконтрольных им территориях иностранцев и представителей других народов, сортируя их в зависимости от степени их подозрительности. Главной мишенью являлись советские поляки: из их числа было арестовано 144 тысячи и расстреляно 111 тысяч человек, что составляло почти половину всех жертв нерусской национальности[2829],[2830]. (Всего в СССР проживало около 636 тысяч этнических поляков.) «Очень хорошо! — написал грузин Сталин на докладной записке Ежова, имевшего в том числе и литовские корни (что скрывалось). — Копайте и вычищайте и впредь эту польско-шпионскую грязь. Крушите ее в интересах СССР»[2831].

Затем взялись за советских этнических немцев: 55 тысяч было арестовано, почти 42 тысячи расстреляно[2832]. Охота велась и на граждан Германии[2833]. Фриновский 20 июля переслал Сталину донесение контрразведки НКВД: «…на Ладожском озере была убита ворона, на которой обнаружено кольцо за № Д-72291 с надписью „Германия“. Одновременно с этим вблизи дер. Русыня Батецкого района Ленинградской области коршуном сбита ворона, на которой имелось кольцо за Д-70398 также с надписью „Германия“. Надо полагать, что немцы при помощи ворон исследуют направление ветров, с целью использования их в чисто диверсионных и бактериологических целях (поджог населенных пунктов, скирд хлеба и т. п.)»[2834]. На самом деле вороны были окольцованы немецкими орнитологами, изучавшими пути их миграций.

После того как Ежов назначил Алексея Наседкина начальником Управления НКВД по Смоленской области и дал ему совет смелее арестовывать советских поляков и немцев, Наседкин обнаружил в своем ведомстве «показания» о «контрреволюционном» латышском культурном обществе. Он бросился обратно в Москву. По словам Наседкина, «Ежов оживился» и спросил, «много ли в Смоленской области латышей». Наседкин ответил: пять тысяч, из которых, по его оценке, можно было арестовать 450–500. «Чепуха, — сказал Ежов, — я согласую с ЦК ВКП(б), и надо будет пустить кровь латышам — арестуйте не менее 1500–2000 человек, они все националисты». Наседкин лично был вызван в «Уголок» к Сталину с докладом о «латышском заговоре». В результате его «бдительности» были арестованы почти все видные советские латыши: талантливый начальник советских ВВС Яков (Екабс) Алкснис, измученный начальник военной разведки Ян Берзин (Петерис Кюзис), известные чекисты Яков (Екабс) Петерс и Мартын Лацис (Ян Судрабс), первый верховный главнокомандующий Красной армии Иоаким (Юкумс) Вацетис, спасший большевистский режим от левых эсеров в 1918 году, партийный босс Западной Сибири Роберт Эйхе, кандидат в члены Политбюро Ян Рудзутак[2835]. По всему СССР ради выполнения лимитов многих людей внезапно записывали в «латыши». Наседкин, вернувшись в Смоленск, осведомился, можно ли арестовывать тех латышей, на которых нет никаких компрометирующих материалов. «Материал добудете в ходе следствия», — ответил Ежов[2836].

Место Рудзутака в Политбюро фактически занял Ежов; дача Рудзутака досталась Жданову[2837]. «Он же ни в чем не признался! — вспоминал Молотов о своем давнем и верном заместителе Рудзутаке. — Я думаю, что он не был сознательным участником, но либеральничал с этой братией и считал, что все это чепуха, все это мелочи. А простить нельзя было. Он не понимал опасности… Довольно умный человек, безусловно. Своего рода нелатышская гибкость у него была. Латыши в среднем не то что медленно думают, а немного упрощенно. Выдающихся мыслителей у нас в партии не было среди латышей»[2838].

Разгром военной разведки

Ежов получил перевод перехваченного донесения одного из западноевропейских военных атташе в Москве, в котором утверждалось, что почти все иностранные представители в Москве считают объявления, предъявленные Тухачевскому и другим военачальникам, нелепостью, плодом сталинской сверхподозрительности и полагают, что эти расправы резко ослабили Советский Союз в военном отношении. Хватило ли Ежову отваги переслать этот документ Сталину, неизвестно[2839]. Однако то, что Сталин не обращал внимания на последствия, доказывает другой случай. В начале 1937 года Ежов направил ему подробную схему дислокации германских войск за 1935–1936 годы, сообщив, что этот ценный документ хранился в сейфе у германского военного атташе Эрнста Кестринга и был переснят втайне от последнего. Ежов писал, что это сделал сотрудник советской разведки лейтенант Бела Биро (г. р. 1891), этнический венгр, которого он превозносил за «инициативу, смелость, находчивость и выдержку». Сталин одобрил рекомендацию Ежова о награждении Биро орденом Красного Знамени «За особые заслуги». Однако уже 2 июля 1937 года Биро с санкции Сталина был арестован НКВД и 2 сентября расстрелян за шпионаж на полигоне в совхозе «Коммунарка»[2840]. Такая же участь постигла многих других коллег Биро[2841],[2842].

Михаил Александровский, только что назначенный заместителем начальника военной разведки, был арестован в июле 1937 года. 1 августа Берзина — менее чем через два месяца после того, как Сталин вернул его на должность начальника военной разведки, — сменил его другой заместитель, Александр Никонов. Тот пробыл на этой должности всего несколько дней, прежде чем тоже был арестован. Все они под пыткой сознавались и называли новые имена. Сталин мог бы использовать их допросы, чтобы выяснить, кто завербовал их (если они были завербованы) и какой ущерб они причинили (если он был). С другой стороны, он мог не трогать их и установить за ними слежку, чтобы выявить их контакты с иностранцами (если таковые имелись). Но ничего подобного не было сделано[2843]. Руководство военной разведкой было поручено человеку Ежова, сотруднику контрразведки НКВД, как будто главной задачей была полицейская операция против собственной разведки[2844]. Всего в одной лишь Москве было арестовано не менее 300 офицеров военной разведки[2845]. Начальник отдела кадров военной разведки сообщал, что половина должностей в ней оказалась вакантной. Мария Полякова, секретная сотрудница разведки, вернувшаяся осенью 1937 года в Москву из Швейцарии, не знала, к кому ей идти с докладом. «Я не могла понять, что происходит, и не знала, кого можно спросить об этом, — вспоминала она. — Познакомилась с товарищами в отделе, в основном это были командиры, [недавно] окончившие академии, языков и нашей работы не знали»[2846].

Сталин недвусмысленно отвергал мысль о циничном характере этих арестов. В августе 1937 года, на совещании армейских политработников, в котором участвовал и Сталин, начальник политуправления Дальневосточной армии стал сетовать на то, что «мы не могли ни партийной массе, ни начальствующему составу, ни красноармейцам сказать, в чем состоит вредительская деятельность того или иного из этих вредителей», отметив, что «между прочим, интерес к этому делу огромный»: его пробудили сами сотрудники НКВД, зачитывавшие выдержки из протоколов допросов на партийных собраниях в Красной армии. Один из участников совещания спросил: «Разве недостаточно было сказать, что они вели дело к восстановлению капитализма?» Сталин заметил: «Все-таки показания имеют значение»[2847].

Дальневосточная «империалистическая война»

Японские сухопутные и военно-воздушные силы в марионеточном государстве Маньчжоу-Го более 150 раз нарушали советскую границу в 1935 году и продолжали это делать в 1936 году[2848]. В 1937 году произошел серьезный инцидент из-за стратегически важных островков на реке Амур[2849]. Принадлежность островов на пограничной реке обычно определяется исходя из их расположения относительно главного фарватера. Однако за время, прошедшее после заключения русско-китайских договоров о границе 1858 и 1860 годов, из-за бурь и других естественных причин главный фарватер на Амуре поменял положение, из-за чего два островка примерно в 60 и 50 милях ниже Благовещенска оказались по отношению к фарватеру на маньчжурской стороне. Советские власти требовали, чтобы теперь границей считалась самая глубокая протока реки, благодаря чему островки вернулись бы на советскую территорию. 19 июня 1937 года японцы сообщили, что на два этих островка — известные в Маньчжурии как Канчазу — приплыли на моторных лодках около двадцати советских солдат, снявших бакены и прогнавших с островков маньчжурских старателей, после чего то же самое повторилось и на других амурских островках. Протесты маньчжурского правительства остались без ответа. Японская Квантунская армия была готова прогнать советские войска силой, но 28 июня 1937 года токийские военачальники решили, что «проблема этих островков, расположенных в столь отдаленной местности, не стоит того, чтобы ради нее идти на риск войны с напряжением всех сил государства». Однако в тот же самый день в осакской газете был напечатан доклад недавно вернувшегося из Москвы высокопоставленного офицера японской военной разведки, указывавшего, что вследствие казни высших военачальников Красной армии ей грозит полный развал, а следовательно, Японии нечего бояться[2850].

Сталинский террор — объявленный необходимой мерой перед лицом грядущей «неизбежной войны» — в потенциале сам служил приглашением к этой самой войне. 29 июня, когда прошло всего несколько недель после смерти Тухачевского и других командиров, а Красная армия находилась в полном расстройстве, советские дипломаты уведомили японцев, что Москва отведет войска с амурских островков.

Впрочем, к тому времени на сцене появились три небольших советских канонерки, и 30 июня японская Квантунская армия открыла огонь, потопив одну канонерку и повредив другую; погибло 37 советских моряков. Недовольство «робостью», проявленной в Токио, и желание дать отпор советской «угрозе» были весьма сильны. Сталин приказал дипломатам заявить протест, но воздержался от ответных военных действий. Японская разведка перехватила отправленный из Хабаровска командиру Амурской флотилии приказ Блюхера об отступлении. 3 июля — в тот же день, когда в управления НКВД был разослан приказ Ежова о подготовке «массовых операций» против населения самого СССР, — советские войска начали эвакуацию с островков. 6 июля силы Маньчжоу-Го заполнили вакуум, заняв эвакуированные (и до недавнего времени никем не охранявшиеся) островки и превратив Канчазу в де-факто маньчжурскую территорию, что опять не вызвало никакой реакции с советской стороны. Японская разведка едва могла поверить истерике, сквозившей в перехваченных советских армейских депешах: казалось, что Красную армию испугало несколько артиллерийских снарядов, несмотря на то что она имела на этом театре трехкратное преимущество в войсках. «Думаю, это была действительно удачная „разведка боем“», — высказался офицер японской разведки по поводу незапланированной стычки. Таким образом, хотя амурский инцидент убедил многих командиров Квантунской армии в робости Токио, в токийском Генеральном штабе начались разговоры о слабости Красной армии[2851].

При этом японские войска (насчитывавшие от 5 до 7 тысяч человек) также контролировали все территории Китая непосредственно к северу, востоку и западу от Пекина — регионы, граничившие с СССР и Монголией, советским сателлитом. 7 июля 1937 года около 135 японских солдат участвовало в ночных учениях в десяти милях к западу от Пекина, на мосту Марко Поло — старинном гранитном сооружении возрастом 800 лет, восстановленном великим цинским императором Канси. Япония уже давно зарилась на этот мост, расположенный поблизости от узкого места на железной дороге, поскольку по нему проходил единственный путь между Пекином и территорией Китая, контролируемой националистами. Эти японские учения были устроены без традиционного заблаговременного уведомления, и около 10.30 вечера китайские войска, возможно, опасаясь того, что японцы всерьез напали на мост, начали стрелять по ним из винтовок. Японцы открыли ответный огонь. После взаимных извинений за перестрелку, принесенных дежурными офицерами связи, а также ряда воинственных заявлений японский бригадный командир отказался отводить войска и отдал приказ об артиллерийской канонаде. В ответ китайцы тоже обстреляли японцев из орудий. Наконец, 9 июля командующие японскими и китайскими войсками в районе моста Марко Поло договорились о прекращении огня и отводе войск.

Чан Кайши в это время находился на военном совещании в Лушане; полученные по радио сообщения не позволяли ему понять, была ли эта перестрелка незапланированной или же она представляла собой японскую провокацию того же порядка, что и Мукденский инцидент, предшествовавший оккупации Маньчжурии. Он счел необходимым развернуть несколько из своих лучших дивизий, ввести военное положение и объявить всеобщую мобилизацию. Японское правительство, во главе которого теперь стоял премьер-министр князь Фумимаро Коноэ, расценил инцидент как китайскую «провокацию» и направил к месту событий три дивизии. 12 июля, когда японские войска прибыли в Тяньцзинь, Чан Кайши отправил своим войскам телеграмму: «Я намерен объявить войну Японии»[2852]. 22 июля японский командующий на мосту Марко Поло установил крайний срок для вывода китайских войск, и тогда Чан Кайши отдал приказ об атаке. Лишь немногие в кабинете Коноэ выступали за полномасштабную войну, но против нее выступали тоже лишь немногие. Токио к удовольствию японского населения объявил, что был «вынужден прибегнуть к решительным действиям»[2853]. С одобрения императора Хирохито японцы подвергли бомбардировке и захватили Пекин (28 июля) и соседний Тяньцзинь (30 июля)[2854].

Сталин был спасен. Его требование о создании «единого фронта» в Китае вместо захвата власти коммунистами сейчас казалось провидческим, однако дальнейшая поддержка антияпонского сопротивления в Китае грозила спровоцировать Японию на объявление войны Советскому Союзу. Советский отдел японской военной разведки справедливо предположил, что Москва не станет вмешиваться в случае японского наступления на Пекин[2855].

Японцы молниеносно оккупировали северный Китай. Но выйдет ли война за пределы северного Китая, оставалось неясным. Однако Чжан Чжичжун, командир шанхайско-нанкинского гарнизона и бывший преподаватель военной академии Вампу, финансировавшейся Советским Союзом, который требовал от Чан Кайши атаковать слабо защищенные японские позиции в Шанхае, устроил собственный инцидент: 9 августа 1937 года китайские солдаты обстреляли и убили японских лейтенанта и солдата рядом с шанхайским аэропортом. С тем чтобы все решили, что первыми открыли огонь японцы, у ворот аэропорта был расстрелян приговоренный к казни китаец, одетый в военную форму. После этого Чжан Чжичжун снова потребовал от Чан Кайши, чтобы тот открыл широкомасштабные действия против Японии, не ограничиваясь обороной на севере, но Чан Кайши отвечал отказом. Тогда Чжан Чжичжун стал устраивать обстрелы японских кораблей, приземляющихся самолетов и войск. В Шанхай начали прибывать японские подкрепления. Чан Кайши предложил Москве заключить договор о взаимной помощи. Сталин, который желал предотвратить завоевание Китая Японией, но не собирался втягиваться в прямую войну с Японией, соглашался только на договор о ненападении, который и был подписан в Нанкине 21 августа[2856]. (В тот же самый день Совнарком и Политбюро приняли совместный указ о депортации всех этнических корейцев с советского Дальнего Востока[2857].) 22 августа японские войска вступили в Шанхай.

Как сообщал в Вашингтон американский посол в Москве, Литвинов заявил Леону Блюму, что «он и Советский Союз совершенно довольны нападением Японии на Китай» и что «Советский Союз надеется, что война между Китаем и Японией продлится как можно дольше»[2858]. Высказывалось мнение о том, что Чжан Чжичжун был советским агентом, спровоцировавшим войну по приказу из Москвы[2859]. (Чан Кайши в сентябре 1937 года заставил Чжан Чжичжуна подать в отставку, но не обвинял его в работе на иностранную державу.) 14 сентября советская сторона и Чан Кайши подписали дополнительное соглашение о поставке в кредит советского оружия на 50 миллионов долларов при условии, что от одной пятой до одной четверти достанется Китайской красной армии[2860].

Чан Кайши, получивший свободу после Сианьского инцидента, признал законность китайских коммунистических сил, но те не должны были подчиняться его приказам. Коммунистическая армия на севере страны, сосредоточенная вокруг Яньаня и насчитывавшая 46 тысяч человек, была переименована в 8-ю армию. 23 сентября Чан Кайши признал публичную декларацию китайских коммунистов, днем ранее опубликованную в гоминьдановской печати, что представляло собой своего рода легализацию. Мао, на словах выступая за единый фронт, замышлял вести на севере партизанскую войну независимо от националистов и тем самым фактически не вовлекать свои силы в основные военные действия.

Сталин тоже воспользовался событиями. Он уже отправил 5 тысяч советских бойцов, одетых в китайскую форму, в Синьцзян, спровоцировав восстание против марионеточной просоветской местной власти, но одновременно укрепив этот советский плацдарм[2861]. Чан Кайши опасался, что СССР и Япония заключат соглашение и поделят Китай — в конце концов, Москва уже отторгла у Китая Внешнюю Монголию, — но сейчас он в большей степени, чем когда-либо прежде, был вынужден смириться с советскими посягательствами[2862]. Дело в том, что Сталин наконец согласился продать ему крайне необходимые боевые самолеты и помочь с подготовкой войск, как в Испании, хотя в случае Китая он делал это в кредит (с целью покрытия издержек предоставив китайскому правительству три отдельных займа на общую сумму 250 миллионов долларов)[2863]. Сталин сворачивал военное присутствие в Испании, где продолжалась гражданская война («Операция X»), зато в Китай еще до конца года прибыло не менее 450 советских летчиков («Операция Z»)[2864]. За последние несколько месяцев 1937 года из СССР на китайские аэродромы перелетело 297 истребителей и бомбардировщиков, в то время как грузовиками и кораблями (через Кантон) было доставлено почти 300 пушек, 82 танка, 400 автомобилей и огромное количество оружия и боеприпасов. Кроме того, Сталин оказывал поддержку китайским партизанам, чтобы еще сильнее связать руки японцам, и снова приказал главе Коминтерна Димитрову подхлестнуть революционный дух Китайской коммунистической партии.

В Ташкенте обучалось 400 уйгуров — будущих советских агентов в китайском Синьцзяне, но затем все они были расстреляны в течение одной ночи. Уничтожив собственную пятую колонну в Синьцзяне, Сталин сам «выколол себе глаза», отозвав и казнив своих дипломатов из полудюжины консульств в западных регионах Китая, включая Урумчи и Кашгар. Тем не менее его позиции в Синьцзяне укрепились после того, как благодаря использованию китайских кули всего за несколько месяцев под советским руководством была проложена дорога протяженностью почти в 2 тысячи миль из Сары-Озека (Казахстан) через Урумчи в Ланьчжоу для доставки военных грузов китайским силам, ведущим борьбу с японцами[2865].

Другой фронт

В Испании по-прежнему бушевал пожар войны. «Фронт растянулся очень далеко, — лирически писал в своем „Испанском дневнике“ (07.07.1937) Михаил Кольцов. — Он выходит из окопов Мадрида, он проходит через всю Европу, через весь мир. Он пересекает страны, деревни и города, он проходит через шумные митинговые залы, он тихо извивается по полкам книжных магазинов»[2866]. И через квартиры: 16 августа Маленков сообщил Сталину о доносе от советского функционера в Испании, который писал: «Не знаю, известно ли в Москве, что в Мадриде вместе с Кольцовым живут на совершенно одинаковых правах (по крайней мере, для внешнего мира) две его жены. Об этом, в частности в Мадриде, очень много разговоров и недоуменных вопросов. Речь идет не только о том, чтобы суметь ответить на вопросы испанских друзей, легализовано ли двоеженство у советских писателей, а о том, что, например, квартира [гражданской] жены Кольцова, Марии Остен, превращена в салон, где собираются видные товарищи разных национальностей и где обсуждаются деликатнейшие вопросы в присутствии не совсем проверенных людей»[2867].

Советские советники пытались предотвратить поражение, проведя реорганизацию интербригад. В сентябре 1937 года Викторио Кодовилья (г. р. 1894), итальянско-аргентинский представитель Коминтерна в Испании, был отозван в Москву. Димитров передал Сталину (8 сентября) письмо от Кодовильи с вопросом: «Какую тактику нам советует ИККИ [Коминтерн]», чтобы обеспечить победу в Испании? Сталин написал на полях: «Совместно с соц[иали]стами, не отрываясь от них, — разоблачать и бить врагов ед[иным] фронт[ом]». В том месте, где Кодовилья отмечал, что парламент прекратил работу, Сталин написал: «Восстановить парламент, муницип[али]теты». В том месте, где Кодовилья снова предложил объединить Испанскую социалистическую партию с коммунистической и использовать оба эти названия, Сталин приписал на полях: «Объединенная Рабочая партия»[2868].

На переднем крае обороны

Чан Кайши не собирался капитулировать перед японцами. Тем не менее Сталина, вероятно, ужасала перспектива поражения Китая, после чего Япония получала возможность направить свои войска на Советский Союз. Предпринятое японцами в августе 1937 года наступление за Пекин, на Калган — город на старом караванном пути в Монголию, — угрожало этому советскому сателлиту, служившему потенциальным трамплином для вторжения в Восточную Сибирь и отсечения советского Дальнего Востока от остальной страны. Однако Сталин все так же рьяно разваливал Красную армию, уничтожая ее командиров по сфабрикованным обвинениям, в том числе и на Дальнем Востоке. Кроме того, он давал добро на продолжение кровавых «массовых операций», поглощавших громадные промышленные и транспортные ресурсы. Что самое поразительное, он устроил погром и в Монголии[2869].

13 августа Сталин четыре часа совещался у себя в «Уголке» с Молотовым, Ворошиловым, Ежовым, Фриновским и Петром Смирновым, который был только что назначен заместителем наркома обороны; к концу совещания в нем принял участие и начальник штаба Шапошников[2870]. Ежов докладывал об угрозе переворота в монгольской столице, «спонсируемого японцами». (Монгольский премьер-министр Гэндэн, которого подозревали в прояпонских симпатиях, уже был арестован в Сочи.) Сталин решил послать в Монголию секретную делегацию во главе с Фриновским. Кроме того, вместо прежнего советского посла (сотрудника советской разведки, арестованного НКВД как японского шпиона) Сталин назначил полномочным представителем в Монголии Миронова, начальника Управления НКВД по Западной Сибири. «Еще как только повеяло повышением, — вспоминала жена Миронова, Агнесса, — Мироша заметно приободрился, а тут сразу вернулась к нему былая его самоуверенность». И все же, когда Фриновский и его вооруженный отряд сели в поезд, чтобы по пути в Монголию захватить Миронова в Новосибирске, у того возникли опасения, что это повышение может быть уловкой, чтобы скрыть приготовления к его аресту[2871]. Но на этот раз обошлось. В Восточной Сибири, в Иркутске, Фриновский на глазах у местных руководителей жестоко избил одного из встречающих, показав, как следует обращаться с «врагами»[2872]. Они с Мироновым сошли с поезда в Улан-Удэ (советская Бурятия), откуда проделали оставшиеся 350 миль до Улан-Батора в автомобиле, без всякого предупреждения прибыв в монгольскую столицу 24 августа. Переворот устроили вовсе не японцы, а советские посланцы.

Маршал Дэмид, популярный монгольский министр обороны, к которому в его стране было не подступиться, был приглашен на переговоры в Москву и по пути туда 20 августа ненадолго остановился в Иркутске, примерно тогда же, когда в этот город прибыл Фриновский. 22 августа, поблизости от станции Тайга (в районе Новосибирска), Дэмид поел советских консервов и умер от «пищевого отравления». Тело довезли до Москвы, где его на Казанском вокзале встретил почетный караул, а затем доставили в крематорий[2873]. По настоянию Москвы Дэмид сыграл ключевую роль в отстранении Гэндэна[2874]. Судя по всему, Сталин не ожидал от Дэмида согласия на повальное уничтожение монгольского офицерского корпуса, назначенного им в «японские агенты». Соперник Дэмида, другой монгольский маршал, министр внутренних дел Хорлогийн Чойбалсан, в апреле 1936 — мае 1937 года устроил пять публичных процессов над ламами как «японскими и китайскими шпионами». «Мы последовали совету товарища Сталина», — докладывал он Ежову. Однако теперь Фриновский сообщил Чойбалсану о новых шпионах и заговорах и настоял на том, чтобы тот пригласил в страну еще больше советских войск. Формальное приглашение было отправлено 25 августа; спустя два дня Молотов и Ворошилов дали телеграфом положительный ответ[2875]. Советская армия под командованием Ивана Конева из Забайкальского военного округа — почти 30 тысяч хорошо оснащенных бойцов — уже перешла границу. Ее задача состояла в том, чтобы предотвратить японское вторжение и превратить Монголию в базу по снабжению китайских националистов (впоследствии с запозданием выяснилось, что пески в пустыне Гоби непроходимы).

После похорон Дэмида Чойбалсан стал министром обороны и верховным главнокомандующим (02.09.1937). Фриновский вместе с ним составил список 115 «шпионов», подробно докладывая обо всем Ежову. Дэмид, награжденный советским орденом Красного Знамени и многочисленными монгольскими военными медалями, посмертно был объявлен японским шпионом. 10 сентября были взяты 65 людей из списка. На следующий день высшим монгольским военачальникам было приказано явиться в полном облачении в кабинет Чойбалсана, где их одного за другим арестовывали, отвозили в тюрьму и там пытали, требуя признаний[2876]. Фриновский учредил «чрезвычайную комиссию» наподобие тройки для ускоренного вынесения смертных приговоров, после чего отбыл домой[2877]. «Дипломат» Миронов остался.

4–7 октября 1937 года в Улан-Баторе, в Государственном центральном театре (где также проходили заседания национального парламента), состоялся публичный процесс над «реакционными ламами», обвиненными в шпионаже на Японию[2878]. В театре, рассчитанном всего на 1200 зрителей, собралось 1323 человека; ход процесса освещался через репродукторы, установленные в публичных местах, и подробно излагался в партийной газете «Унэн» («Правда»). Все 23 подсудимых, которых пытали раскаленными железными прутьями, обещая сохранить им жизнь, если они признают свою вину, так и сделали; четверо были приговорены к заключению в ГУЛАГе, остальные 19 — к казни. Они были расстреляны прямо перед театром. 18 октября в том же здании открылся второй публичный процесс над 14 высокопоставленными функционерами, якобы принадлежавшими к «организации» Гэндэна-Дэмида. Спустя два дня все они были признаны виновными; один был отправлен в лагерь, а остальных тринадцать отвезли в лощину за пределами столицы, где их расстреляли в свете фар грузовиков и легковых машин. Те монгольские вожди, которые избежали расстрела, были вынуждены присутствовать при казни. Пьяный Чойбалсан размахивал пистолетом и выкрикивал революционные лозунги[2879].

Руководители приходят и уходят

Сталина время от времени посещали мечты о том, чтобы найти много способных «новых людей», и сейчас вакансии на вершинах власти были заполнены множеством молодых людей, как способных, так и не очень. Из 12 500 человек, окончивших высшие учебные заведения в четвертом квартале 1937 года, 2127 сразу же получили высокие должности: 278 из них были назначены директорами или заместителями директоров промышленных предприятий, 22 — директорами, заместителями директоров, начальниками или заместителями начальников отделов трестов и еще 294 — начальниками или заместителями начальников отделов или секторов в Совнаркоме. Вскоре после этого многих ожидало дальнейшее повышение. В сентябре 1937 года М. С. Лазарев, начальник цеха на Горьковском автомобильном заводе, был назначен директором Ярославского завода электродвигателей. «Мне буквально пришлось отправляться туда неподготовленным, потому что все руководство было арестовано, а оборудование было совершенно новым», — рассказывал он на совещании недавних назначенцев при ЦК. Но уже 1 октября он получил еще более высокую должность, возглавив управление автотракторной промышленности в наркомате машиностроения[2880]. Не все из тех, кто получил повышение, справлялись со своими новыми обязанностями. «Я честно хочу сказать, что, несмотря на девять месяцев работы, мне так и не удалось войти в ритм дела и выработать соответствующие экономические навыки», — признавался С. М. Доброхотов, заместитель начальника и главный инженер управления стратегически важной резиновой промышленности, тоже подчинявшейся наркомату машиностроения.

Несмотря на эти повышения советская система не могла обеспечить достаточного числа молодых людей для заполнения всех вакантных должностей как в центре, так и на местах, потому что и в годы террора, и в дальнейшем управленческий аппарат непрерывно разбухал[2881]. Осенью 1937 года прием в вузы резко возрос, составив 130 тысяч студентов[2882]. 23 октября 1937 года Политбюро создало комиссию для трудоустройства выпускников вузов непосредственно через Центральный Комитет[2883].

Вечером 29 октября Сталин устроил в Грановитой палате Кремля прием для участников только что завершившегося четырехдневного совещания примерно 400 работников металлургической и угольной промышленности. Он уже однозначно отождествил свое правление с ростом числа «кадров» среднего уровня, выдвинув звучный лозунг «Кадры решают все» (1935), однако к 1937 году он уделял все больше и больше внимания подрастающему поколению, принимая его представителей в своей святая святых — «Уголке» или, как сейчас, в роскошных парадных залах Кремля[2884]. «Руководители приходят и уходят, а народ остается, — заявил он на собрании угольщиков и металлургов. — Только народ бессмертен. Все остальное — преходяще. Поэтому надо уметь дорожить доверием народа». Он не мог не сообщить по секрету: «Я не уверен, что и среди вас, я еще раз извиняюсь, есть люди, которые работают при советской власти и там еще застрахованы на западе у какой-либо разведки — японской, немецкой или польской». (Эти слова были вычеркнуты из текста его выступления, напечатанного в «Правде».) Но все же он ставил на первый план позитивные моменты. «Товарищи! Тост у меня будет несколько своеобразный и необычный, — заявил Сталин. — У нас принято провозглашать тосты за здоровье руководителей, шефов, за вождей, за наркомов. Это, конечно, неплохо. Но кроме больших руководителей есть еще руководители средние и малые. Их, этих руководителей, малых и средних, имеется у нас десятки тысяч. Они скромные люди, они не лезут вперед, их почти незаметно. Но было бы слепотой не замечать их. Ибо от этих людей зависит судьба производства во всем нашем народном хозяйстве… За здоровье наших средних и малых хозяйственных руководителей! (Овация. Возгласы „ура“!)»[2885].

Популизм Сталина был адресован не рабочим, а функционерам среднего и нижнего звена — людям, которых он называл «советской интеллигенцией». Сталин обладал сверхъестественным умением завоевывать сердца людей, которые, подобно ему самому, благодаря образованию поднялись со дна общества. Он отождествлял себя с этими выходцами из низов, называя себя одним из них, и они с готовностью отвечали ему взаимностью. Вообще говоря, Сталин подавлял и подчинял себе людей, требуя безусловного повиновения, лично оценивая соответствие его проявлений своим ожиданиям. И все же, при всей своей жестокости и своенравии, Сталин мог быть очень обаятельным. «До самого конца жизни его не оставляла способность находить людей и продвигать их, — вспоминала Светлана, — и потому-то многие хранили ему преданность — нередко это были молодые люди, которых он вытаскивал и продвигал поверх голов старой гвардии. Это была одна из его сторон: общительность и внимание к людям»[2886].

Стремление внушать честолюбие молодым карьеристам и пестовать их отвечало характеру Сталина в той же мере, что и патологическая подозрительность и беспредельная кровожадность. Рютин в своем манифесте 1932 года «Сталин и кризис пролетарской диктатуры» призывал «новые силы» из рядов партии и рабочего класса к «разрушению сталинской диктатуры», но Сталин сам заклинал эти новые силы прийти на смену уничтоженным функционерам его диктатуры[2887]. Разумеется, если бы он считал, что необходимо расчистить место для рвущегося наверх младшего поколения, он бы мог отправить имеющихся функционеров в отставку[2888]. Однако путем назначения новых людей на место тех, кого без всякой нужды подвергали пыткам и расстреливали, он скомпрометировал всех своих выдвиженцев.

Петр I и советский патриотизм

Ни один из членов сталинского Политбюро, сформированного в 1930 году, включая самого деспота, не закончил университета, но Сталин неистово верил в преобразующую силу образования, и в его глазах одним из самых действенных педагогических инструментов являлась русская история. Однако созданная им комиссия по составлению нового учебника истории для начальных школ сумела разработать лишь невнятные инструкции, которые были приведены в окончательный вид и подписаны им самим, Ждановым и Кировым у него на даче в Сочи еще летом 1934 года; они были опубликованы с существенной задержкой в «Правде» (27 января 1936 года), после чего был объявлен открытый конкурс. 22 августа 1937 года был объявлен конкурсант, занявший второе место (первое место никому не присудили). Им оказался скромный коллектив Московского государственного педагогического института во главе с Андреем Шестаковым (г. р. 1877)[2889]. Тот был одним из девяти детей крестьянина и рыбачки с побережья Белого моря; закончив только пять классов местной школы, он пошел работать на лесопилку, но продолжал заниматься по ночам[2890]. В 1921 году, уже став квалифицированным механиком, он перебрался в Москву и в 44-летнем возрасте поступил в Институт красной профессуры, где изучал историю сельского хозяйства. К 1930-м годам он стал сперва заместителем директора, а затем директором Музея революции[2891]. Его группа работала над рукописью учебника «Краткий курс истории СССР. Учебник для 3-го и 4-го классов» с марта 1936 по июль 1937 года и, после того как та выдержала политическую проверку, опубликовала ее в сентябре 1937 года к началу нового учебного года и в преддверии 20-й годовщины революции.

В целом придерживаясь марксистской схемы о классовой борьбе, учебник излагал националистический сюжет о «собирании русских земель» — от Киевской Руси X века до Сталинской конституции 1936 года — в духе историографии XIX века. «Мы любим нашу родину, и мы должны хорошо знать ее замечательную историю, — указывалось в учебнике. — Кто знает историю, тот лучше поймет и теперешнюю жизнь, тот лучше будет бороться с врагами нашей страны и укреплять социализм»[2892]. В последнем квартале 1937 года было напечатано 6,5 миллиона экземпляров учебника в варианте на русском языке; одновременно он был переведен на языки народов СССР[2893]. Тем не менее достать его было непросто[2894]. В СССР насчитывалось около 30 миллионов школьников, а учебник Шестакова рекомендовался не только для школ[2895]. «По нему будут учиться не только миллионы детей и молодежи, — распинался партийный журнал „Большевик“, — но и миллионы рабочих и крестьян, сотни тысяч партийных активистов, пропагандистов и агитаторов»[2896]. Находились и критики. «Получается, что это вовсе не история СССР, — писал о рукописи учебника Владимир Затонский, украинский нарком просвещения. — По сути, это история Российского государства»[2897]. Поднимая на щит великую державу, а не ее народы, авторы учебника отводили видное место личностям в пику таким абстрактным категориям, как «феодальная эпоха»[2898]. Шестаков изображал Петра I не угнетателем, выстроившим барочную столицу на костях низших сословий, а динамичным вождем, едва ли не в одиночку преобразовавшим Россию, насаждая в стране техническое обучение и военные навыки[2899].

Сталин тщательно отредактировал текст Шестакова, вставив в раздел о Древней Руси слова о том, что «христианство в свое время было в сравнении с язычеством шагом вперед в развитии России». Просматривая гранки учебника, Сталин наткнулся на репродукцию картины Ильи Репина «Иван Грозный убивает своего сына» и с похвалой отозвался об ужасной опричнине, написав, что она укрепляла «самодержавную власть в русском царстве, уничтожая боярские преимущества». В этих словах отразились размышления советского деспота о том, как вставить и Ивана в этатистскую трактовку русской истории[2900]. Сталин расценивал централизацию русского государства как прогрессивное явление, позволившее русскому народу вступить на путь капиталистического развития и в то же время принесшее просвещение в отсталые регионы; что касается советской власти, то она на законных основаниях изменила классовую основу государства, позволив советской пропаганде прославлять и российское имперское государство, и революционное движение, боровшееся с ним.

Одновременно с этим 1 сентября 1937 года, в первый день нового учебного года, состоялась премьера фильма Владимира Петрова «Петр Первый», снятого по популярному роману Алексея Толстого[2901]. В нем показывалось, как царь решительно и безжалостно строил себе новую столицу и выковывал кадры. «Эпоха Петра I — это одна из величайших страниц истории русского народа, — говорил Толстой рабочим фабрики „Скороход“ (11 сентября). — Темная, некультурная боярская Русь с ее отсталой, кабальной техникой и патриархальными бородами была бы в скором времени целиком поглощена иноземными захватчиками. Нужно было сделать решительный переворот во всей жизни страны, нужно было поднять Россию на уровень культурных стран Европы. И Петр это сделал. Русский народ отстоял свою независимость»[2902]. Одна советская гражданка с гордостью отмечала в своем дневнике: «Содержание и превосходное выполнение наших фильмов вызывают восхищение даже за границей. Если взять такие фильмы, как „Чапаев“ [и] „Петр Первый“… просто забываешь, что сидишь в кинотеатре, а не принимаешь участие в том, что ты видишь»[2903].

Сталин, как и Петр I (хотя, в отличие от него, обойдясь без обширных путешествий), пришел к пониманию Европы и как сокровищницы технологий, которыми следовало овладеть, и как политической и геополитической угрозы, которую нужно было сдерживать, чтобы защитить незападную идентичность России и ее недемократическую систему правления. От него осталось мало зафиксированных высказываний о Петре (1926, 1928, 1931 годы), но все они подчеркивали классовый характер правления этого царя. И включение Петра в советский пантеон не рассматривалось как отступление от марксистской позиции или классовой критики[2904]. Более того, Сталин не стал восстанавливать торжественные процессии в сопровождении духовенства. Вместо земельного дворянства и чиновников в СССР имелись только функционеры; на смену крестьянским хозяйствам и самоорганизованным коммунам пришли огосударствленные коллективы; на смену православной церкви — марксизм-ленинизм. Сталин не пожелал делать из своих детей царевичей. Узнав, что его сын Василий в очередной раз решил, будто благодаря его фамилии ему все сойдет с рук, он вышел из себя: «Ты не Сталин и я не Сталин! Сталин — это советская власть! Сталин — тот, кто в газетах и на портретах, а не ты и даже не я!»[2905] В целом, невзирая на поверхностное сходство — самодержавное правление, навязчивое государство, этос государственной службы, одержимость безопасностью, ускоренная модернизация, — не только крестьяне и набожные люди, но любой, кто жил при обеих системах, понимал разницу между ними[2906].

В Советском Союзе даже не требовалось учить русский язык, и большинство нерусских школьников не умели читать и писать на нем. Когда нарком просвещения Российской Федерации предложил провести широкую русификацию образования, Сталин выступил против этой затеи, заявив, что русский язык — только один из предметов, и не надо превращать его в средство обучения к ущербу для местных языков[2907]. Тем не менее государство испытывало соответствующую потребность. «Есть лишь один язык, на котором более или менее способны выражаться все граждане СССР, — русский, — указывал Сталин на пленуме ЦК (12 октября 1937 года). — И потому мы решили сделать его обязательным. Было бы хорошо, если бы все граждане, призванные в армию, могли хотя бы немного говорить по-русски, с тем чтобы, если та или иная дивизия была перемещена — скажем, узбекская в Самару, — она могла бы общаться с населением»[2908].

Болтливый автопортрет

6 ноября 1937 года, накануне 20-й годовщины революции, в Большом театре, сиявшем красным бархатом и позолотой и получившем новый дорогой занавес, состоялась премьера фильма Михаила Ромма «Ленин в Октябре». Это был первый полнометражный художественный фильм, в котором одним из главных персонажей был Сталин — его сыграл еврейский актер с Украины Семен Гольдштаб. Сталин в этом фильме был единственным, на кого мог положиться симпатичный, похожий на дедушку Ленин (сыгранный Борисом Щукиным), в то время как Каменев с Зиновьевым, Троцкий, меньшевики и эсеры изображались как объекты ленинской ненависти, коварно противившиеся захвату власти. После просмотра Сталин велел Ромму переснять ряд сцен, включая штурм Зимнего дворца и арест Временного правительства Антоновым-Овсеенко (который недавно вернулся из Испании и сам был арестован)[2909]. Основная идея фильма, равно как и описаний юбилейных торжеств в газетах, заключалась в том, что Сталин был ровней Ленину.

7 ноября, пока к Красной площади стекались элитные части Красной армии, на трибунах занимали свои места высокопоставленные зрители. Справа от мавзолея расположился иностранный дипломатический корпус в меховых шапках и подбитых мехом пальто; слева — высшие советские должностные лица; в последнюю минуту на мавзолей поднялся сам Сталин со своей свитой. Когда часы на Спасской башне пробили 10 часов утра, Ворошилов на белом коне объехал выстроившиеся войска и по очереди обратился к каждой части с приветствием. Войска, проходившие парадом по площади, разом делали равнение на мавзолей. «Это было чрезвычайно трогательно, вне зависимости от ваших политических убеждений, — отмечал американский наблюдатель. — Я слышал, как самые циничные дипломаты признавали, что это было „впечатляющее зрелище“»[2910].

Тем же вечером, как было заведено, примерно два десятка первых лиц режима частным образом собрались на кремлевской квартире Ворошилова. После того как уже прозвучало тридцать с чем-то тостов, слово взял Сталин. «Русские цари сделали много плохого, — так он начал свой длинный тост. — Они обирали и порабощали народ. Они вели войны и захватывали земли в интересах помещиков. Но они сделали одну хорошую вещь: они сколотили огромное государство, до самой Камчатки. И мы унаследовали это государство». Это влекло за собой серьезную ответственность — и явно подвыпивший Сталин добавил предупреждение: «Всякий, кто попытается разрушить единство социалистического государства, всякий, кто стремится к отделению каких-либо его частей или народов — этот человек враг… И мы уничтожим всех таких врагов; даже если он старый большевик, мы уничтожим весь его род, его семью»[2911].

Его выступление прерывали возгласы «За великого Сталина!», но он нетерпеливо продолжал («Я еще не кончил свой тост») и снова завел речь о решающей роли кадров среднего звена, невзирая на возражения присутствующих — попробуй тут промолчать — о том, что решающая роль принадлежит ему: «О великих вождях сказано много слов. Но невозможно одержать победу, если не созданы необходимые условия. А главное здесь — кадры среднего звена в партии, в экономике, в армии. Именно они выбирают вождя, разъясняют наши позиции массам и обеспечивают успех нашего дела. Они не пытаются подняться выше своих должностей; вы их даже не заметите». Димитров снова попытался возразить, что роль Сталина тем не менее более важна, но Сталин стоял на своем: «Принципиальная вещь — кадры среднего уровня. Следует отметить и нельзя никогда забывать, что при прочих равных условиях исход нашего дела решают кадры среднего звена»[2912].

Затем Сталин нарушил большинство табу на обсуждаемые темы. «Почему мы взяли верх над Троцким и прочими? — спросил он. — Как мы знаем, Троцкий был самым популярным человеком в нашей стране после Ленина». Троцкий — второй человек в стране! «Бухарин, Зиновьев, Рыков, Томский — все они были популярны. Нас — вашего покорного слугу, Молотова, Ворошилова и Калинина — в то время знали плохо»[2913]. Впрочем, далее Сталин объяснил, что Троцкий совершил фатальную ошибку, игнорируя кадры среднего звена. «Сама партия желала» торжества тех, кто был менее известен.

Той пьяной ночью Сталин еще раз раскрыл свое лицо, без стеснения заявив о себе как о человеке из приграничья: «тов. Димитров, я извиняюсь, что Вас перебил, я не европеец, а обрусевший грузин-азиат»[2914]. Мы можем только догадываться, каким мучением были для Сталина его портреты в эмигрантской прессе: кинто (грузинский бандит), шпик царской охранки, ничтожество, узурпатор, азиат.

Сталин в своем тосте называл себя «практиком», в отличие от тех знаменитых персонажей. «Кто у нас был? — спрашивал он и сам отвечал: — Ну, я вел в Ц. К. организационную работу», как будто это была самая скучная, тягомотная должность. «Ну что я был в сравнении с Ильичом? Замухрышка». Он перечислил свою фракцию: «Был тов. Молотов, Калинин, Каганович, Ворошилов — все это были люди неизвестные». Однако, продолжал Сталин, «народ сам выдвинет людей, которые поведут к победе, личности в истории появляются и уходят, народ остается, и он никогда не ошибается». Народ всегда прав: именно поэтому трудолюбивая фракция «замухрышек» одержала победу над такими знаменитыми фигурами, как Троцкий. «…напомню вам следующее, — добавил Сталин с очевидной гордостью, — в 1927 году за линию Ц. К. голосовало 720 000 членов партии, это и есть основной костяк, который голосовал за нас — замухрышек. За Троцкого голосовало 4–6 тысяч человек, 20 000 не голосовало, воздержалось»[2915]. В заключение он напомнил о смерти Кирова, призвав к бдительности: «Киров своей кровью нам, дуракам (извиняюсь за ясность выраженных мыслей), открыл глаза»[2916]. После того как все тосты были исчерпаны, собравшиеся отправились в кремлевский кинозал, где еще раз посмотрели «Ленина в Октябре» Ромма.

Постскриптум

11 ноября 1937 года Сталин принял Димитрова и Ван Мина, молодого соперника Мао, и заявил им: «Нужно выслеживать троцкистов [в Китае], расстреливать их, уничтожать. Они — международные провокаторы, самые свирепые агенты фашизма!» Также Сталин указал им: «Главное сейчас — война, не аграрная революция, не конфискация земель, — и отметил: — Ни Англия, ни Америка не хотят победы Китая. Они боятся китайской победы из-за собственных империалистических амбиций». (Сразу после этого Ван Мин покинул Москву, в которой прожил шесть лет, и вернулся в Китай, где потребовал проведения партийного съезда, на котором выступил с политическим докладом[2917].) В разговоре с людьми из Коминтерна Сталин подчеркнул, что ненадежные элементы в партии проявляли нерешительность в каждый трудный момент, каковыми были 1905 год, октябрь 1917 года, Брест-Литовск в 1918 году, Гражданская война «и особенно коллективизация, совершенно новое, исторически беспрецедентное событие. Различные слабые элементы отпали от партии… они ушли в подполье. Сами бессильные, они наладили связи с внешними врагами, пообещав Украину немцам, Белоруссию полякам, Дальний Восток японцам. Они надеялись на войну и особенно настаивали, чтобы немецкие фашисты как можно скорее начали войну с СССР». И далее: «Они собирались действовать в начале этого года. У них сдали нервы. Они готовились в июле [1937 года] нанести удар по Политбюро и Кремлю. Но у них сдали нервы»[2918].

Какая нелепость: у давних коммунистов не было никакой возможности «наладить связи» с зарубежными врагами либо устроить переворот. И тем не менее всякий раз, как Сталин раскрывал свое отношение к массовым арестам и казням, он возвращался к партийной оппозиции, в 1932 году выступавшей против коллективизации, и к заговорам против него. Мнимые покушения на Сталина упоминались не где-нибудь, а в журнале Time (15.11.1937). «Наше солнце!» — то ли в шутку, то ли всерьез писал журнал о чествовании Сталина не только в Москве, но и в Мадриде и даже, без такого размаха, в нью-йоркском Карнеги-холле в связи с двадцатой годовщиной русской революции, сравнивая Сталина с Людовиком XIV. Time обращал внимание читателей на новый фильм Ромма, в котором «революцию 1917 года совершили не Ленин и Троцкий, а Ленин и Сталин», добавляя: «Когда Солнце-Сталин затмил Троцкого не только в России, но и в Испании, диктатор ощутил себя достаточно сильным, чтобы на прошлой неделе позволить в суде пролить свет на два покушения на его жизнь много лет назад». Речь шла о двух инцидентах 1933 и 1935 годов на Кавказе, ни один из которых не был (как мы видели) покушением на жизнь Сталина, хотя незадолго до этого они подробно описывались именно в этом качестве в «Заре Востока», грузинской партийной газете, которую контролировал Берия[2919].

Ставка на Чан Кайши

Сталин и его посредники по-прежнему отвечали отказом на мольбы Китая о том, чтобы Советский Союз объявил войну Японии, однако Москва издалека и с большим трудом, главным образом через Синьцзян, поставляла Китаю оружие, чтобы не допустить его капитуляции[2920]. Япония навязала Чан Кайши полномасштабную войну, благодаря чему он приобрел в своей стране огромную популярность, какой, возможно, не было ни у одного правителя Китая со времен расцвета династии Цин, однако Чан Кайши не сразу сумел нащупать действенную стратегию обороны. Его попытки одолеть японцев силой оружия обернулись катастрофой. В ноябре 1937 года японцы захватили Шанхай, после чего 13 декабря та же участь постигла и Нанкин, гоминьдановскую столицу Китая, где японские императорские войска убили до 300 тысяч мирных жителей. Гоминьдановское правительство бежало в глубь страны, в Ухань. Только теперь, когда были разбиты даже его отборные войска, Чан Кайши наконец перешел от столкновений лоб в лоб к затяжной войне на истощение[2921].

Сталин придерживался своей стратегии единого антияпонского фронта во главе с Гоминьданом, полагая, что Япония не в силах воевать одновременно и с Китаем, и с Советским Союзом, и используя Димитрова и Ван Мина, чтобы добиться от китайских коммунистов повиновения. Ван Мин отправился в Ухань как связной от китайских коммунистов при Гоминьдане; Мао оставался в Яньане, базе коммунистических отрядов, существенно выросших в численности — примерно от 40 тысяч человек в 1937 году до 200 тысяч в следующем году[2922]. Отчаянный Великий поход в отдаленный Яньань, предпринятый с целью вырваться из гоминьдановского окружения, обернулся благом для уцелевших, так как коммунисты оказались избавлены от необходимости нести на себе основную тяжесть боев с японской армией. Вторжение японцев в Китай непреднамеренно изменило соотношение сил между Гоминьданом во главе с Чан Кайши и коммунистами во главе с Мао в пользу последних. В декабре 1937 года Чан Кайши, предприняв еще одну попытку втянуть Советский Союз в войну, публично объявил, что Китай получает существенную советскую военную помощь. «Чан Кайши поступил не совсем осторожно, — писал Сталин Молотову и Ворошилову, — ну и черт с ним»[2923]. Однако он продолжал поддерживать Чан Кайши.

Торжества в разгар казней

В декабре 1937 года в СССР состоялись выборы в новый двухпалатный Верховный Совет — постоянный орган, пришедший на смену съезду Советов. Он состоял из Совета Союза (569 мест) и Совета национальностей (574 места), избиравшихся по принципу всеобщего избирательного права[2924]. Положение о выдвижении нескольких кандидатов было бесцеремонно отброшено[2925]. Сталин тоже участвовал в выборах, решив выдвинуться от «Сталинского избирательного округа» Москвы, и 11 декабря 1937 года выступил как кандидат в императорской ложе Большого театра. («Товарищи, сказать по правде, я не собирался произносить речи. Однако наш уважаемый Никита Сергеевич [Хрущев], так сказать, затащил меня на это собрание. „Выступите с хорошей речью“, — сказал он».) На следующий день на участках прошло безальтернативное голосование с угощением, напитками, музыкой и танцами, о чем позаботился режим[2926]. В стороне от этого процесса не осталось ни одной деревни, причем тех, кто не являлся на голосование, брали на заметку. Печать сообщала, что было подано более 91 миллиона голосов — 96,8 % от числа избирателей — и что все выдвинутые кандидаты были должным образом «избраны»[2927].

20 декабря отмечался 20-летний юбилей НКВД. Сергей Миронов, прибыв из залитой кровью Монголии, видел во всех советских газетах портреты Дзержинского и Ежова и узнал, что пионеры состязаются за право назвать свои отряды в их честь[2928]. На торжественном заседании в Большом театре в президиуме сидели Ворошилов, Жданов, Димитров и прочие. Кагановича, явившегося с опозданием, встретили овацией — так же, как и Молотова (ему зал аплодировал стоя). Микоян, который вел заседание, выступил с панегириком Ежову, назвав его «талантливым и верным учеником Сталина… любимцем советского народа»[2929]. Утром того же дня Фриновский в «Правде» осуждал арестованных мерзавцев и фашистских бандитов из НКВД; в заключение своей речи Микоян воспел хвалу тем, кто пришел им на смену. «Славно поработал НКВД за это время! — заявил он. — Мы можем пожелать работникам НКВД и впредь так же славно работать, как они работали»[2930]. Орденами Ленина были награждены еще десять оперработников НКВД, в дополнение к 46, награжденным летом[2931]. На концерте, состоявшемся после выступлений, присутствовал Сталин[2932].

Следующим вечером в Ленинграде, в Белом зале бывшей Ассоциации камерной музыки, состоялась премьера 5-й симфонии Шостаковича. «Было много писателей и поэтов, музыкантов и артистов, ученых и военных. Зал был набит битком, — вспоминал Елагин. — Молодежь стояла в проходах у стен… стоя аплодировали бесконечно долго, ни на мгновение не ослабляя аплодисментов. Шостакович выходил на авансцену кланяться бесчисленное количество раз». Он уже не был «формалистом»[2933]. В тот же день отмечался официальный 59-й день рождения Сталина. Молотов, Ежов, Ворошилов, Каганович и Микоян пробыли у него три часа, удалившись только в час ночи. Также он неожиданно вызвал к себе Петра Пумпура, отвечавшего в советских ВВС за подготовку летчиков, и Якова Смушкевича, 35-летнего летчика-истребителя, удостоенных наград ветеранов гражданской войны в Испании, сейчас отвечавших за отправку советских летчиков в Китай[2934]. НКВД докладывал о громадных организационных упущениях в советских военно-воздушных силах: не только о скудном питании, потере ценного оборудования, алкоголизме и дедовщине, но и о колоссальном числе авиакатастроф. Сталину присылали протоколы допросов, из которых следовало, что скверно построенные новые аэродромы на советском Дальнем Востоке затапливало паводками, из-за чего они становились непригодными к использованию, а самолеты приходилось хранить под открытым небом. «Очень важное», — написал Сталин на документе, возвращая его Ежову[2935]. Ответом на этот раз стали новые аресты, новые расстрелы[2936].

Последние посетители Сталина вечером 23 декабря, члены его ближайшего окружения, покинули его кабинет в 10.05 вечера[2937]. Отправились ли они вместе с ним ужинать на Ближнюю дачу, неизвестно. В 5 утра Сталин проснулся с температурой 38,9º Цельсия, которая спа́ла только к 12.20 следующего дня, за десять минут до того, как он принял Ежова. В записи, сделанной в тот день в истории болезни Сталина профессором Валединским и начальником кремлевской больницы Петром Мандрыкой, отмечалось: «Общая слабость, крылья носа гиперемированы слегка, конъюнктивы также. Не резко выражена бледность покровов и небольшая одутловатость лица. Голова тяжелая… При глотании небольшая боль справа… справа большие кзади пробки. Задняя стенка зева (глотки) покрыта слизью, слегка гиперемирована». Сталину был поставлен диагноз «фолликулярная ангина» (воспаление лимфатического кольца в горле) и «миостения» (хроническое аутоиммунное нервно-мышечное заболевание). Болезнь затянулась. Сталин плохо спал. Например, 30 декабря он проснулся в 0.40 ночи, после четырехчасового отдыха. В 1.45 ночи у него была взята моча на анализ (это делалось часто). В 2.25 ночи он захотел выпить теплого молока. В 3.45 ночи он потребовал стакан горячей воды, чтобы побриться. Также он почистил зубы, сходил в туалет. В 5.40 утра он снова заснул, через три часа поднявшись и потребовав подать ему чай и завтрак. В 4 часа пополудни он опять заснул и спал до 8.20 вечера, после чего выпил чаю и в 11.15 вечера заснул на 25 минут, а затем поужинал. В дальнейшем у него был диагностирован стрептококк. Согласно журналу посещений, он никого не принимал с 24 декабря по 6 января[2938].

Красная армия против вермахта

На заседании Главного военного совета, по традиции состоявшемся в конце года — оно прошло еще до того, как Сталин заболел, но он на нем не присутствовал, — Николай Куйбышев, недавно назначенный командиром Закавказского военного округа (стратегически важного приграничного района), отметил, что новые командиры дивизий до этого никогда не командовали хотя бы батальоном. Ворошилов, формально утверждавший подобные назначения, изобразил шок. «Я заверяю, товарищ народный комиссар, что лучшего мы не нашли», — сказал Куйбышев, добавив, что все остальные «переведены» в НКВД. Это был ослепительный момент истины. Но он миновал. Ворошилов в своем заключительном выступлении указал, что «гангрена» вырезана еще не полностью. Вскоре Куйбышев тоже оказался среди жертв террора[2939]. Вообще говоря, некоторые советские офицеры, обвиненные в выдуманных преступлениях и расстрелянные, с большим успехом расхищали государственные средства, чем командовали войсками[2940]. Тем не менее их преемники — если вакантные офицерские должности вообще кем-то заполнялись — не всегда были более честными или компетентными[2941]. У Красной армии имелись проблемы еще до террора, а расстрелы лишь создавали новые.

Совсем не так обстояло дело у Гитлера. Офицеры германской армии лично приносили ему клятву верности — это новшество ввел военный министр фельдмаршал Вернер фон Бломберг, — но Гитлер, в отличие от Сталина, все равно сталкивался с серьезными проблемами лояльности среди генералитета. Офицеры вермахта за спиной у фюрера не стеснялись говорить о его безответственном и дилетантском подходе к военным делам. 5 ноября 1937 года Гитлер провел в рейхсканцелярии совещание о том, как распределить имеющуюся в наличии сталь между люфтваффе (Геринг) и флотом (Эрих Редер); на совещание также были приглашены главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник Вернер фон Фрич и министр иностранных дел Нейрат. Вместо того чтобы сыграть роль арбитра в дискуссии, Гитлер воспользовался случаем для разглагольствований о месте Германии в мире, ее потребности в сырье и «жизненном пространстве». «Цель германской политики — обезопасить и сохранить расовое сообщество и расширить его, — заявил он. — Таким образом, перед нами встает вопрос пространства». Но удовлетворить потребность в пространстве мешают «два исполненных ненависти противника, Англия и Франция, для которых немецкий колосс в центре Европы всегда был костью в горле». Фюрер обрисовал сценарий вступления (не возможного, а неизбежного) Германии во всеобщую европейскую войну: это должно было произойти не позже 1943–1945 годов, а может быть, и раньше. Пока же этого не случилось, — сказал Гитлер, — необходимо будет «решить чешский и австрийский вопросы» путем маленьких грабительских войн, на которые, по его прогнозу, Англия и Франция не решатся дать военный ответ.

Эти четырехчасовые разглагольствования были отмечены двумя чрезвычайно примечательными моментами. Во-первых, фюрер упомянул Советский Союз лишь мимоходом и ничего не сказал о «жидобольшевизме». Во-вторых, Бломбергу и Фричу хватило безрассудства, чтобы возразить фюреру. Они «неоднократно подчеркивали необходимость того, чтобы Англия и Франция не выступили в роли наших врагов» (согласно записи, сделанной адъютантом Бломберга)[2942]. В течение трех месяцев и Бломберг, и Фрич были сняты со своих должностей, после чего главнокомандующие сухопутными силами, флотом и авиацией стали подчиняться напрямую Гитлеру[2943]. Такая перестановка давно напрашивалась, но повод к ней оказался причудливым.

60-летний Бломберг, вдовец с пятью детьми, 12 января 1938 года снова женился; шафером у него был Геринг, а свидетелем — Гитлер. Вскоре после этого стало известно, что 25-летняя невеста Бломберга уже давно состояла под надзором «полиции нравов», позировала для порнографических снимков, была осуждена за проституцию и освобождена условно-досрочно. Бломберг имел возможность спасти положение, если бы аннулировал брак, но он отказался это делать и 27 января был отправлен в отставку. «Худший кризис режима со времен дела Рема, — записывал в своем дневнике Геббельс. — Фюрер похож на мертвеца»[2944]. Первым в очереди кандидатов на должность Бломберга стоял Фрич, но он стал героем очередного скандала, вызвавшего озабоченность Гитлера: еще с лета 1936 года шеф СД Гейдрих собирал досье о гомосексуальных связях, якобы имевшихся у холостяка Фрича. Военный адъютант Гитлера, почуяв неладное, нарушил субординацию и показал досье Фричу. Гитлер спокойно отнесся к проступку адъютанта; он велел привезти из концлагеря человека, давшего сомнительные показания на Фрича, и устроил ему очную ставку с Фричем, одетым в гражданское, в личной библиотеке рейхсканцлера. Гестапо сочло обвинения несостоятельными. Тем не менее Фрич 3 февраля был вынужден подать в отставку. (На суде он был оправдан по причине того, что Фрича перепутали с другим человеком, неким Фришем.) Некоторые полагали, что Фрича подставил Гейдрих, но даже если это было правдой, СД не извлекла из этого никакой выгоды; по мнению других, это были интриги Геринга, желавшего подчинить себе армию, но опять же, если дело обстояло именно так, он ничего не добился.

4 февраля 1938 года мрачный Гитлер по совету Геббельса упразднил германское военное министерство и де-факто взял на себя обязанности военного министра, в то же время назначив Вильгельма Кейтеля, «верного как пес», начальником штаба. Двенадцать германских генералов лишились своих должностей, однако Гитлер, отнюдь не собираясь брать их под арест и пытками выбивать у них признания в измене и работе на зарубежных врагов, назначил им пенсии. Бломберга он на год сослал в Италию, выдав ему выходное пособие в 50 тысяч рейхсмарок. Так фюрер встал во главе армии, а СС получили разрешение создать собственные войска численностью до 600 тысяч человек — но это не сопровождалось ни массовой истерией, ни тем более массовыми убийствами. Гитлер внимательнейшим образом заботился не только о лояльности военачальников, но и об общественном мнении и о состоянии германских вооруженных сил[2945].

Невидимые враги

Сталин тонул в письмах о «незаконных» арестах членов партии органами НКВД. 7 января 1938 года он созвал пленум ЦК, который должен был открыться через четыре дня, одновременно с ранее запланированной, первой в истории сессией Верховного Совета СССР. (В этот псевдопарламент были «выбраны» все члены ЦК.) Вопросом, который предполагалось рассматривать на пленуме, заседания которого прошли 11, 14, 18 и 20 января, были «ошибки, совершенные партийными организациями во время исключения коммунистов»[2946]. Партийные функционеры, получив такой шанс, были только рады поставить НКВД на место — ведь речь шла об (их) жизни и смерти. Маленков сообщил, что 65 тысяч из 100 тысяч членов партии, исключенных за последние шесть месяцев 1937 года, подали апелляции[2947]. Сталин позволил несколько снизить градус накала: за первые шесть месяцев 1938 года из партии было исключено «всего» 37 тысяч коммунистов. Помимо этого, за 1938 год 77 тысяч исключенных получили назад свои партбилеты и еще 148 тысяч человек было принято в партию впервые (по сравнению с 32 тысячами годом ранее)[2948]. В то же время реальной отсрочки никто не получил. «Линия эсеров (левых и правых вместе) не размотана, — писал Сталин Ежову (17 января). — Есть ли у НКВД учет эсеров („бывших“) в армии? Я бы хотел его получить и поскорее. Есть ли у НКВД учет „бывш.“ эсеров вне армии (в гражданских учреждениях)? Я бы хотел также получить его недели через 2–3… Что сделано по выявлению и аресту всех иранцев в Баку и Азербайджане?.. Нужно действовать поживее и потолковее»[2949].

Новый Верховный Совет открылся с невероятной помпой 12 января, три дня спустя анонсировав еще более обширную программу строительства Военно-морского флота, а также наделив свой президиум, формальным председателем которого был Калинин, правом в случае необходимости объявлять военное положение. Ежов сообщил о «просьбе трудящихся» переименовать Москву в Сталинодар, однако Сталин отказался от такой чести[2950]. 17 января Жданов выступил с речью, в которой осудил шпионскую деятельность иностранных консульств в Ленинграде, одобрил массовые аресты представителей тех этнических групп, у которых имелись соотечественники за границей (поляков, финнов, эстонцев, латышей, немцев), обрушился на работу наркомата водного транспорта во главе с Рыковым и раскритиковал Керженцева, председателя комитета по делам искусств, за потворство «чуждой» культуре (такой, как театр Мейерхольда)[2951]. 20 января на кремлевском приеме для делегатов Верховного Совета по случаю окончания сессии Сталин, выступивший с пятью тостами, назвал Бухарина и Рыкова «иностранными агентами» и «членами правотроцкистского антисоветского блока»[2952]. Следующим вечером в Большом театре, где отмечалась 14-я годовщина смерти Ленина, артисты московского Театра им. Вахтангова сыграли последний акт пьесы Николая Погодина «Человек с ружьем» об Октябрьской революции. Роль молодого Сталина исполнил опытный актер Рубен Симонов, этнический армянин. Взволнованный тем, по какому случаю и перед какой аудиторией ему предстоит играть, он несколько дней не мог ничего есть и очень нервничал. Тем не менее Елагин, находившийся в оркестровой яме, видел, что Сталин из императорской ложи восторженно аплодировал Симонову в роли самого себя[2953].

13 февраля 1938 года после поправок, внесенных Сталиным, состоялась премьера фильма «Великий гражданин», в основу которого легло убийство Кирова. Один из персонажей фильма, коммунист (Кац), произносит речь над гробом главного героя: «Партия большевиков строит новую жизнь, осуществляет вековую мечту человечества. И всякого, кто встанет на ее пути, кто попытается остановить нашу работу, народ уничтожит». Критик из «Правды» распинался о том, что «„Великий гражданин“ учит бдительности, учит умению отличать врага от друга и друга от врага». Не считая Каца, практически все персонажи фильма, состоящие в партии, изображены как возможные иностранные агенты[2954].

Тогда же, в середине февраля, после операции по поводу острого приступа аппендицита в частной парижской клинике, принадлежавшей эмигрантам-белогвардейцам, связанным с НКВД, умер сын Троцкого Лев Седов (г. р. 1906). Была ли его смерть естественной или насильственной, неизвестно. Троцкий лишился своего главного сторонника, игравшего роль основного координатора его деятельности, а агенты НКВД лишились возможности почти без всяких усилий отслеживать каждый шаг Троцкого[2955].

В конце февраля 1938 года, после того как все испанское золото, вывезенное в Советский Союз (550 миллионов долларов), было потрачено на покупку оружия, из Испании прибыл посланник, обратившись к советскому правительству с просьбой о кредите для очередных закупок. Сталин уже отозвал из Испании своих военных советников и танкистов. Димитров по приказу Сталина заставил испанских коммунистов втихомолку выйти из правительства Народного фронта, отчасти для того, чтобы выбить почву из-под ног у франкистской пропаганды[2956]. Однако Сталин, не желая быстрой победы Франко, все же выдал республиканскому правительству кредит (который так и не был возвращен), хотя и начал проявлять нетерпение. «Вы никогда не относились всерьез и не проявляли большого интереса к вашей собственной промышленности, — выговаривал он испанскому послу, подчеркивая экономические выгоды наличия военной индустрии. — Вы могли бы сделать гораздо больше. Мы дадим вам моторизованную технику, поскольку это самое сложное. Но вы должны развивать свою военную промышленность»[2957]. Что касается советской военной промышленности, то, несмотря на рост инвестиций в 2,8 раза по сравнению с 1933 годом, из-за сталинских чисток она находилась в расстройстве.

Третий (и последний) публичный процесс

Сталин непрерывно требовал новых публичных процессов. После решительного приказа деспота, недовольного тем, что «ликвидация вредителей секретно проводится НКВД, а колхозники не мобилизованы на борьбу», осенью 1937 года по всем регионам прошли десятки процессов. Сталин диктовал приговоры по телеграфу («расстрел»), хотя некоторые судьи на местах не пожелали приговаривать к смерти своих бывших товарищей по партии, и прокуроры протестовали против этого судейского милосердия (то есть 10-летних сроков в ГУЛАГе)[2958]. Некоторые коммунисты, несмотря на пытки в застенках НКВД и угрозы в адрес их родных, отказывались оговаривать себя. В их число входил и Мартемьян Рютин, автор распространявшегося среди членов партии решительного протеста против насильственной коллективизации и сталинской диктатуры. Еще в октябре 1936 года, отбывая 10-летний срок, он был помещен в одиночную камеру и доставлен на Лубянку, где от него требовали «показаний» для замышлявшегося процесса над правыми уклонистами. (Осуждая коллективизацию, Рютин в глазах Сталина стал «правым».) Однако Рютин упорно отвергал новые обвинения в «терроризме», и его заново «судили» закрытым судом Военной коллегии (10 января 1937 года). Суд продолжался сорок минут, и сразу после этого Рютина расстреляли в подвале[2959]. Рютин писал, обращаясь к ЦИКу — а не к деградировавшей партии: «Я не намерен и не буду на себя говорить неправду, чего бы мне это ни стоило»[2960].

О «платформе Рютина» шла речь на втором московском процессе в конце января 1937 года, но она не была его главной темой[2961]. Бухарин, которого шантажировали угрозами в адрес его жены и дочери, пошел на сотрудничество и получил самую видную роль в сталинском сценарии террора. Будучи в самом расцвете сил (его возраст приближался к 50 годам), он провел в тюрьме почти год. За это время (февраль 1937 — март 1938 года) он написал автобиографический роман («Времена»), философский трактат, книгу стихотворений и несколько бессвязных писем «дорогому Кобе», в которых просил оставить ему жизнь и спрашивал, зачем Сталину понадобилось убивать его. Это был превосходный вопрос, но на него имелся готовый ответ. В то время как Рютин был настоящим непримиримым оппонентом, а Бухарин никогда не состоял в партийной оппозиции, фигура последнего служила заметнейшим символом[2962]. Выдуманный Сталиным «правый уклон» — молчаливое признание, что эти «уклонисты», по сути, не были оппозицией, — и его нападки, искажавшие их политическую позицию, подразумевали структурную угрозу, ложное или мелкобуржуазное классовое сознание. В конечном счете именно это и обеспечило Бухарину и «правым» ключевое место в сталинском сценарии террора.

Третий московский процесс наконец открылся 2 марта 1938 года, как и два первых, в Октябрьском зале Дома Союзов, в присутствии почти 200 зрителей, включая, как обычно, специально отобранных зарубежных журналистов и дипломатов. Всего прошло 18 заседаний. Перед судом предстал 21 человек, включая девять бывших членов Центрального комитета. Также в их число входили кремлевские врачи. Речь генерального прокурора Вышинского была отредактирована Сталиным. (Вышинский и сам отредактировал стенограмму, вычеркнув слова адвокатов в защиту подсудимых и с рассуждениями по поводу закона.) Обвиняемых в течение многих часов заставляли учить наизусть их показания. Стойкие большевики Бухарин, Крестинский, Рыков, Христиан Раковский признавались в том, что они замышляли убить Ленина и Сталина еще с 1918 года, убили Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького и его сына Максима, вступили в сговор с нацистской Германией, Японией и Великобританией с целью расчленения Советского Союза, передачи им ряда территорий (Украины, Белоруссии) и упразднения колхозов[2963]. Ежов лживо пообещал по крайней мере нескольким подсудимым жизнь в обмен на самооговор[2964]. В первом ряду сидели следователи НКВД, своим присутствием напоминая о том, что в перерывах между заседаниями могут состояться повторные «допросы»[2965]. Согласно начальнику отдела гигиены Лефортовской тюрьмы, Крестинский был «ужасно избит». «Вся его спина — рана»[2966]. Тем не менее в первый день процесса Крестинский отказался от своих показаний и объявил себя невиновным, вызвав сенсацию. Той же ночью его снова допросили — а у него была жена и дети — и на второй день на вопрос о своей виновности он кивнул в знак согласия[2967]. «Теперь понятно, почему здесь и там возникали проблемы со снабжением, почему, при наших богатствах и изобилии товаров, бывают нехватки то одного, то другого, — распинался Вышинский. — За все ответственны эти предатели»[2968].

Сталин ежедневно получал от Ежова сводки реакции на процесс, собиравшиеся управлениями НКВД по всему Союзу, причем некоторые функционеры тайной полиции на местах осмеливались доводить до сведения вышестоящих утверждения о неубедительности судебного разбирательства[2969]. Вызванный из Испании Михаил Кольцов в статьях в «Правде» и в не менее свирепых выступлениях на советском радио гладко освещал партийную линию в отношении процесса, проклиная коварных змей и до небес превознося Ежова. Впрочем, в частном порядке Кольцов якобы сказал коллеге-писателю, желавшему лично увидеть это зрелище: «Не ходи!.. Там такое творится — уму непостижимо… Странный процесс. Очень странный»[2970]. Отчасти это безумие удалось передать газете New York Times. «Словно через двадцать лет после Йорктауна кто-нибудь власть имущий из Вашингтона счел необходимым ради безопасности государства отправить на эшафот Томаса Джефферсона, Мэдисона, Джона Адамса, Гамильтона, Джея и большинство их соратников, — писала газета. — Их бы обвиняли в том, что они сговорились отдать Соединенные Штаты Георгу III»[2971].

Сразу после полуночи 13 марта Василий Ульрих в свете софитов зачитал приговоры каждому подсудимому лично. Трое были приговорены к длительным срокам заключения в ГУЛАГе. Другие приговоры — «расстрел» — прогремели в зале суда восемнадцать раз. «Я переживаю чувство горячего стыда, особенно здесь на суде, когда я узнал и понял всю контрреволюционную гнусность преступлений правотроцкистской банды, в которой я был наемным убийцей, — сказал в своем последнем слове Петр Крючков, бывший секретарь Горького (приставленный к нему Ягодой). — Я прошу вас, граждане судьи, о смягчении приговора». 15 марта осужденные были расстреляны один за другим, причем Ягоду и Бухарина, по слухам, оставили напоследок, чтобы они могли увидеть казнь остальных[2972].

Ягода никогда не поднимался выше кандидата в члены ЦК без права голоса и никогда не являлся публичным лицом режима, отсутствуя на известных публичных фотоснимках (исключением была книга о Беломорско-Балтийском канале, впрочем, изъятая из обращения). Но его тело якобы было выставлено напоказ на территории его легендарной дачи, расположенной под Москвой на Калужском шоссе, на месте дореволюционного имения, занятого им в 1927 году. Этот комплекс вошел в состав совхоза «Коммунарка» и играл роль благоустроенного загородного клуба, находившегося в распоряжении Ягоды, но затем там был устроен полигон, на котором производились расстрелы. «Коммунарка» делила эту функцию с соседним Бутовым — бывшим подмосковным конным заводом, отобранным НКВД у его владельца. Массовое захоронение праха также производилось в бывшем Донском монастыре (основанном в 1591 году), где построили первый в России и в СССР крематорий (он был открыт в октябре 1927 года). Туда в братскую могилу был выброшен и прах Тухачевского. Первоначально прах жертв закапывали в братских могилах лопатами, но вскоре у НКВД появились экскаватор и бульдозер. Всего в «Коммунарке» было расстреляно до 14 тысяч человек, главным образом политических, военных, научных и культурных деятелей, кости которых порой видели в зубах у бродячих собак[2973].

Ошибки современников-кремленологов

Современники не могли понять смысл всех этих событий. «У нас тут происходит что-то непонятное», — говорил секретарь партийной организации Новосибирского управления НКВД Сергей Плесцов начальнику одного из украинских областных управлений НКВД, осенью 1937 года ненадолго вернувшемуся в Новосибирск, свое бывшее место службы[2974]. Орлов, глава резидентуры НКВД в Испании, тоже считал массовые аресты необъяснимыми[2975]. «За что?» — воскликнул, согласно слухам, ходившим в партийной верхушке, замнаркома путей сообщения Лившиц, когда его забирали[2976]. Этот вопрос, на который не было ответа, пронизывал все советское пространство, будучи нацарапан на стенах переполненных тюрем и исправительных лагерей, отпечатан в душах детей, отправляемых в детские дома, эхом отдаваясь в подвалах, где производились расстрелы, и раздаваясь во всех слоях общества, среди людей, спрашивавших себя — не они ли станут следующими[2977]. Участь жертв ничуть не облегчали даже частые контакты со Сталиным. По его приказу одним из подсудимых на процессе правотроцкистского блока в марте 1938 года стал Розенгольц, много лет служивший наркомом внешней торговли (1930–1937). Розенгольц сказал своему палачу-следователю, что в былые годы, когда он приносил документы Сталину, тот, доверяя ему, задавал всего два-три вопроса, прежде чем поставить свою подпись, однако в последнее время его «подозрительность доходит до сумасшествия». Он мог только предположить, что Сталин «в припадке, безумном припадке ярости против измены, против подлости»[2978]. «Объяснять нынешний режим личным „властолюбием“ Сталина слишком поверхностно», — писал Троцкий в мае 1938 года. Это верно, но Троцкий был не в состоянии объяснить, почему террор уничтожает тот самый аппарат, в чьих «классовых интересах» он якобы и был развязан[2979].

Кремленологи всех мастей собирали любые слухи и напрягали все силы, чтобы разгадать загадку. «Все показания, прозвучавшие на процессе Бухарина — Рыкова [в марте 1938 года], служили темой бесконечных обсуждений в посольстве, — вспоминал Чарльз Болен, служивший переводчиком у нового американского посла Джозефа Дэвиса. — Мы предавались размышлениям о том, что послужило причиной чисток, с какой целью они затевались, не сошел ли Сталин с ума, не вынашивает ли он какие-то другие зловещие замыслы, насколько правдивы все эти обвинения»[2980]. Лишь немногие были настолько же наивны, как Дэвис, принимавший процессы за чистую монету (и полагавший, что Советский Союз движется верным курсом и стремится к сотрудничеству с капиталистами). Болен наряду с Джорджем Кеннаном считал, что марксизм-ленинизм до крайности обострил те интриги в верхах, которые скрывались за процессами. Большинство других иностранных послов — Вернер фон дер Шуленбург (Германия), Робер Кулондр (Франция), виконт Чилстон (Англия) — объясняли эти странные события одной лишь борьбой за власть[2981]. Подход Дэвиса — соглашаться со всеми обвинениями и признаниями — был распространен и в советском обществе. «Кому же могло понадобиться без вины осудить и расстрелять таких людей… если бы они были не виноваты? — много лет спустя вспоминал советский писатель Константин Симонов, имея в виду Тухачевского и других военачальников. — …или они виноваты, или это невозможно понять»[2982].

Старых революционеров, которых избивала еще царская полиция за работу на революцию, теперь избивали кнутами, дубинками и палками, чтобы они признали, что издавна устраивали заговоры против революции. В партии и среди партийных вдов ходили слухи об особой мстительности Сталина и о вендетте, объявленной им «старым большевикам» (тем, кто вступил в партию до 1917 года), которые знали его настоящую биографию и помнили завещание Ленина с призывом отстранить Сталина от власти[2983]. В 1934 году насчитывалось 182 тысячи старых большевиков, в 1939 году их было уже всего 125 тысяч — на треть меньше, что примерно соответствует доле всех уничтоженных функционеров[2984]. Другая гипотеза исходила из страха аппаратчиков перед предполагаемым «переходом к демократии», поскольку проект конституции предусматривал возвращение избирательных прав бывшим кулакам и выборы на альтернативной основе[2985]. Сталин презрительно отмахивался от подобных опасений, но затем все же вернул безальтернативные выборы. Но, пожалуй, наибольшее распространение среди современников, пытавшихся найти объяснение террора, получила вера — или желание верить — в то, что Сталин ничего не знал. «Мы думали… что Сталин не знает о бессмысленной расправе с коммунистами, с советской интеллигенцией», — вспоминал писатель Эренбург. Мейерхольд говорил: «От Сталина скрывают…». От Пастернака Эренбург услышал: «Вот если бы кто-нибудь рассказал про все Сталину!»..[2986]

Аналогичные иллюзии питали и функционеры из сил правопорядка. Израиль Шрейдер, известный под именем Михаил, крупный чин в милиции, подчинявшейся НКВД, отмечал, что Сталина он «в то время боготворил и слепо верил, что он не знает о том, что творится в органах НКВД». Когда же он сам был арестован, его доставили в московскую Бутырскую тюрьму, камеры которой были битком набиты большими шишками. Во время «допросов» их избивали до потери сознания. Никто из них не желал говорить с другими, подозревая в своих сокамерниках «наседок», и каждый требовал бумаги, чтобы писать Сталину заявления о своей невиновности. «…все обычно писали на имя Сталина, — сообщал Шрейдер. — Естественно, постоянно думая о нем, мы часто видели Сталина во сне, говорили с ним, доказывали ему свою невиновность, жаловались на палачей-следователей и т. п». При этом, — продолжает Шрейдер, — они замечали, что тех, кому снился Сталин, на следующий день вызвали на «допрос» и избивали. «…когда кто-либо рассказывал о своем сне, где фигурировал Сталин, — отмечал он, — вся камера выражала сочувствие увидевшему такой сон». Во время допросов заключенные замечали свои прошения Сталину на столе у следователей. «Знает ли Сталин? — снова задавали они себе вопрос. — Ведь заявления и жалобы к нему не доходят»[2987].

Следствием иллюзии о том, что Сталин ни о чем не знает, были легенды о проникновении в ряды НКВД врагов, замышляющих уничтожение честных людей. «Все больше говорят о болезни или вредительстве руководителей НКВД», — писал в своем дневнике (25.01.1938) профессор Владимир Вернадский (г. р. 1863), прославленный геохимик и член Академии наук СССР. «Все больше слышишь о вредительстве Ежова. Опять ненужная, возмущающая кругом жестокость. Опять разговоры о сознательном вредительстве» (20.02)[2988]. Армейский политкомиссар из Вязьмы (Смоленская область) говорил товарищу по службе: «Похоже, что партийные кадры уничтожают сознательно»[2989].

Эти и другие гипотезы — нашедшие отражение в последующей научной литературе, — дают представление о том, о чем думали советские люди того времени, но не объясняют причин террора[2990]. В Монголии не было ни старых большевиков, ни квазиперехода к демократии. Миронов, снова отправившись в Улан-Батор, лично принял меры к аресту не менее 10 тысяч жителей этой слабо населенной страны, включая 300 служащих министерств и 180 высших военачальников, после чего в апреле 1938 года навсегда возвратился в Москву[2991]. Этот бывший прапорщик царской армии, служивший затем в советских пограничных войсках, получил должность заместителя наркома иностранных дел, ответственного за стратегически важное дальневосточное направление, переселился в «Дом на набережной», где получил шестикомнатную квартиру на одном из верхних этажей с видом на купола кремлевских церквей, и мечтал о должности наркома иностранных дел. Но его дни были сочтены[2992].

Всего за 1937–1938 годы было казнено не менее 20 тысяч монголов. Была ликвидирована большая часть монгольского чиновничества — за исключением Чойбалсана[2993]. (Советский террор в Испании по сравнению с этими цифрами был ничтожным.) К тому времени на вооруженные силы тратилось более половины монгольского государственного бюджета, однако офицеры, которых и без того было очень немного, уничтожались по приказу из Москвы. Но даже после этих массовых расправ и прихода новых людей советские представители все равно не доверяли монгольской армии — и опять же, расстрелы и ложь порождали активные антирусские настроения[2994]. Это кровопролитие казалось абсолютно бессмысленным, полным безумием.

Логика извращенного ума

Еще на февральско-мартовском пленуме 1937 года Сталин говорил «примерно о 12 тысячах членов партии, в той или иной степени сочувствовавших Троцкому [в 1927 году]. Вот вам все силы господ троцкистов»[2995]. Вне зависимости от точности этой цифры Сталин привел ее в пренебрежительном, а вовсе не в алармистском ключе. Аналогичным образом, открывая в ноябре 1936 года VIII съезд Советов, он сказал, затрагивая вопрос об участии бывших кулаков в голосовании на выборах в новый Верховный Совет: «Говорят, что это опасно, так как могут пролезть в верховные органы враждебные советской власти элементы, кое-кто из бывших белогвардейцев, кулаков, попов и так далее. Но чего тут, собственно, бояться?.. Во-первых, не все бывшие кулаки, белогвардейцы или попы враждебны к советской власти»[2996]. Полгода спустя он одобрил приказ о массовых расправах с бывшими кулаками из-за смертельной угрозы, которую они представляли. «…мы сейчас убедились, что там, где не выполняется задание партии и правительства, ищите врагов», — показательно говорил Маленков о причинах поездки с целью уничтожения руководства автономной республики Татарстан в составе РСФСР[2997].

Все это могло показаться полным цинизмом: «ищите» (или выдумывайте) врагов. Однако в сталинском мире, который стал и миром его подручных, всякое обвинение содержало в себе крупицу истины, пусть даже самую незначительную. Тухачевский действительно встречался с немецкими генералами (с полного согласия вышестоящих). Республиканские и региональные партийные боссы действительно не исполняли директивы центра (зачастую требовавшие почти невозможного). Польша, Германия и Япония действительно пытались вербовать на советской территории шпионов среди представителей нерусских национальностей (что было стандартной международной практикой). Раскулаченные крестьяне действительно были обижены на советскую власть (ведь их лишали собственности и ссылали в заснеженные пустыни). Враждебные державы действительно скармливали дезинформацию советской военной разведке (и Сталин активно занимался тем же самым). В Монголии действительно существовали прояпонские настроения (благодаря жестокому советскому господству). «Бухарин с Каменевым встречался, беседовали, разговаривали о политике ЦК и прочее, — в конце жизни вторил Сталину Каганович, имея в виду злосчастную встречу в июле 1928 года. — Троцкий, который был хорошим организатором, мог возглавить восстание… Кто же мог поверить, что старые, опытные конспираторы, используя весь опыт большевистской конспиративности, большевистской кооперации и подпольной организации, что эти люди не будут между собой связываться и не будут составлять организацию?»[2998]

И в первую очередь действительно оказывалось противодействие коллективизации. Судя по всему, Сталина преследовала мысль не о миллионах крестьян и кочевников, павших жертвой голода, а о тех функционерах-коммунистах, которые из-за этого осмеливались критиковать его власть[2999]. Он неоднократно нападал на них, обвиняя их в том, что им не хватало отваги осознать, что именно необходимо для страны. Сопротивление коллективизации стало лейтмотивом протоколов допросов, которые он требовал для ознакомления и в которых делал пометки, а также его частных и публичных высказываний. На декабрьском пленуме 1936 года Сталин, прервав Ежова, заявил по поводу правых уклонистов: «Они отрицали, что у них есть платформа. Но у них была платформа. К чему она призывала? К восстановлению частной собственности в промышленности, к открытию наших ворот для иностранного капитала, особенно английского капитала… К восстановлению частной собственности в сельском хозяйстве, к сокращению колхозов, к восстановлению кулаков, к изгнанию Коминтерна из СССР»[3000]. Оставалось только добавить ощущение угрозы внутреннего путча — с участием командиров Красной армии (окружение Тухачевского), руководства НКВД (окружение Ягоды), коменданта и управления охраны Кремля, — чтобы провести логическую цепочку от критики коллективизации к шпионажу, вредительству, путчу.

Сталин исходил из того, что выживание социалистической системы зависит от него и что его бывшие товарищи отчаянно хотят избавиться от него. Если вдобавок к этому предполагать — как предполагал он, — что нападение иностранных держав неизбежно и что в случае войны его бывшие соратники, возможно, поспешат сотрудничать с фашистами и другими иностранными врагами — не только из-за ненависти, жажды мести или амбиций, но и потому, что только его устранение позволит покончить с коллективизацией, — то вставала необходимость уничтожить всех этих людей и всех, кто сочувствовал им или разделял их точку зрения, прежде чем начнется война. Неужели критики не понимали, что любая оппозиция объективно играет на руку иностранным врагам? Кто мог отрицать, что Советский Союз окружен врагами? Кто мог отрицать, что капиталисты предприняли интервенцию против советской власти во время Гражданской войны и предпримут ее снова? Кто мог отрицать, что агрессивный империализм не остановится ни перед чем? В Испании «фашисты» подняли мятеж, причем им содействовали иностранные фашистские державы, а «демократические» государства ничего не предприняли. Что еще нужно было кому-то знать? Если контрреволюция при поддержке агрессивной фашистской интервенции могла состояться в Испании, разве не была бы подобная попытка еще более вероятной в Советском Союзе, стратегически важной стране с полноценной социалистической системой? Критики Сталина либо не понимали элементарной логики, либо «с ума сошли»[3001].

«Шпионы»

«Правда» справедливо подчеркивала, что Япония и Германия «выступают против статус-кво» и могут достичь своих целей исключительно посредством новой мировой войны: эта угроза с фланга не была выдумкой Сталина[3002]. Советская разведка сообщала, что Япония и Германия делятся сведениями о состоянии советских вооруженных сил как друг с другом, так и с Польшей, и это было правдой. Также разведывательной информацией о советских вооруженных силах с Японией делилась Финляндия. Япония отправила миссии военных наблюдателей в страны, окружающие СССР — Румынию, Латвию, Эстонию, Финляндию, Польшу, Литву, — и Сталин регулярно получал донесения, составленные на основе расшифрованных сообщений японского военного атташе, о возможном нападении Японии на Советский Союз. Адмирал Вильгельм Канарис, стоявший во главе абвера (германской военной разведки), в 1936 году встретился с японским военным атташе в Берлине (Хироси Осимой), а в следующем году — с представителем разведки из финского генштаба (Антеро Свенссоном). Кроме того, абвер оказывал финансовое содействие эстонской разведке[3003]. Само собой, в межвоенный период все державы страдали от иностранного шпионажа. Международная ситуация в 1930-е годы несла угрозу всем великим державам, но только одна из них учинила массовую резню у себя дома. Нацистская Германия кишела шпионами, особенно работавшими на Советский Союз, но Гитлер не предавал смерти своих чиновников и сотрудников разведки[3004]. Сталин же обвинял в «шпионаже» даже критиков своей политики.

Древний троп «иностранная рука» (зарубежное содействие заговору, направленному против государства) был выдуман вовсе не Сталиным. Обвинения в наличии иностранной руки при дворе внесли мощный вклад в подрыв легитимности Николая II в годы Первой мировой войны; Керенский едва не добился успеха, связав с иностранной рукой Ленина и большевиков. Этот рецепт, почерпнутый из учебников для авторитарных режимов и игравший на патриотических чувствах и ощущении уязвимости, — в случае России проистекавший из сложного географического положения, — приобрел в глазах большевиков дополнительную убедительность благодаря тому, что мир делился ими на два враждебных лагеря, социалистический и капиталистический. Сталин на протяжении многих лет требовал от советских пропагандистов и НКВД искать иностранную руку за любыми событиями: Шахтинским процессом 1928 года (французские и германские агенты), украинским сопротивлением коллективизации (польские агенты при поддержке английских и французских), восстанием 1932 года в марионеточной Монголии (японские агенты), убийством Кирова (германские агенты, хотя Сталин и препятствовал расследованию реальных нитей, ведущих в латвийское и немецкое консульства). Однако в 1937–1938 годах все было иначе.

Советское население было абсолютно не готово к взрыву шпиономании, вдруг охватившей страну[3005]. Хотя Сталин в ноябре 1934 года инструктировал монголов, что критиков необходимо обвинять в шпионаже, а в принятой с его подачи резолюции Политбюро от 29 сентября 1936 года указывалось, что зиновьевско-троцкистских заговорщиков необходимо рассматривать как «разведчиков, шпионов, диверсантов и вредителей фашистской буржуазии», во второй половине 1936 года — когда началась гражданская война в Испании и Сталин принял решение о военном вмешательстве — в стране не проводилось громких публичных кампаний массового предъявления обвинений в шпионаже. Затем Сталин позаботился о том, чтобы 4 мая 1937 года на трех полосах «Правды» была напечатана сенсационная статья «О некоторых коварных приемах вербовочной работы иностранных разведок», отредактированная им лично, широко переиздававшаяся и обсуждавшаяся на собраниях по всей стране. В ней утверждалось, что нацистская Германия располагает в СССР «резервом для вовлечения в шпионскую работу»[3006]. Сталин вставил в черновик статьи целую страницу материала с историей о советском представителе в Японии, который якобы познакомился в ресторане с местной «аристократкой». Их очередное свидание прервал японец в военной форме, объявивший себя мужем женщины. Затем на сцене появился другой японец, заявивший, что он может уладить скандал, если советский гражданин подпишет бумагу с обязательством осведомлять японцев о происходящем в СССР. Согласно объяснению Сталина этот миротворец был сотрудником японской разведки. И советский гражданин против своей воли был завербован в японские шпионы. Такое могло случиться[3007].

Однако число тех, кого обвиняли в шпионаже, было слишком большим для такой вербовки поодиночке. В 1935–1936 годах органы НКВД арестовали 9965 иностранных «шпионов». (Для сравнения во Франции в 1936 году были взяты на заметку как подозреваемые в шпионаже на враждебные державы 300 держателей зарубежных паспортов и 48 французских граждан.) Затем в 1937–1938 годах органами НКВД было арестовано 265 039 шпионов[3008]. При этом одних только латвийских шпионов насчитывалось 19 тысяч и одних только румынских — 7800. Кто же мог завербовать более четверти миллиона шпионов среди населения СССР? Кто давал им указания? Перед кем они отчитывались? Сталин на публике не затрагивал вопрос о кураторах этих шпионов, и нетрудно понять почему.

Небольшое число держателей гражданских иностранных паспортов, по-прежнему проживавших в СССР, было зарегистрировано и взято под наблюдение[3009]. Что касается аккредитованных представителей иностранных государств, их насчитывалось 1129 в московских посольствах и около 400 в 24 консульствах[3010]. И за этим иностранным дипломатическим сообществом велась самая активная слежка — о чем Сталину было известно лучше, чем кому-либо. 62 сотрудника германского посольства в Москве (по состоянию на 1938 год) находились под неусыпным наблюдением и в почти полной изоляции от советской публики[3011]. Даже без учета того факта, что каждый обитатель СССР прекрасно осознавал неизбежные последствия любого контакта с иностранцами и тем более с иностранным дипломатическим персоналом, сама идея о том, что эти немногочисленные служащие немецкого посольства могли завербовать и курировать 39 тысяч человек, обвиненных в шпионаже на Германию, выглядит совершенно фантастической. Правда, Германия содержала в СССР несколько консульств, но Сталин по принципу взаимности вынуждал немцев закрыть их одно за другим: ленинградское, киевское, харьковское, одесское, новосибирское[3012]. К весне 1938 года, помимо Германии, консульств в Советском Союзе не осталось также у Финляндии, Эстонии, Латвии, Швеции, Норвегии, Дании, Италии, Великобритании и Афганистана.

Неудивительно, что, как следует из внутренних документов германского Министерства иностранных дел, приблизительно из 1100 немецких граждан, в 1936–1941 годах арестованных в СССР за разведывательную деятельность, только двое имели подобные связи, а один исчез бесследно[3013]. Глава Управления безопасности вермахта в 1938 году признавался во внутренней переписке, что он слабо представлял себе, как работает советская военная разведка[3014].

Тех, кого обвиняли в шпионаже на Польшу, было еще больше, чем обвиняемых в работе на Германию. На самом деле польская диверсионная деятельность на советской территории не испытала внезапного усиления; она тщательно отслеживалась и пресекалась уже в течение долгого времени. До 1937 года Польша содержала консульства в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Минске и Тифлисе, но польскому правительству удалось сохранить всего два (в Киеве и Минске), в обмен на что Советский Союз содержал одно консульство в Польше (во Львове) и еще одно в вольном городе Данциге (Гданьске)[3015]. Принятые Сталиным контрразведывательные меры, судя по всему, вынудили польское посольство и консульства на советской территории отказаться от вербовки агентов среди советских поляков (тем более что в большинстве своем они жили не в Москве, не в Киеве и не в Минске)[3016]. Однако аресты польских «шпионов» среди советских граждан продолжались, и их число к концу 1938 года превысило 101 тысячу: одно посольство и два консульства никак бы не могли справиться с такой нагрузкой.

Несмотря на массовые аресты, Сталин не имел понятия, удалось ли ему поймать хоть каких-то настоящих шпионов, а если удалось, то какой ущерб они могли нанести — более того, он не предпринимал практически ничего, чтобы выяснить это. Японская армейская разведка действительно в небольшом количестве засылала эмигрантов-белогвардейцев и корейцев через едва помеченную границу с целью вербовать или подкупать недовольных советских граждан[3017]. Однако органы НКВД в 1937–1938 годах арестовали как японских агентов почти 53 тысячи советских граждан. Все «показания» об их шпионской и диверсионной деятельности были либо подсказаны следователями, либо сочинены ими лично с целью выполнения лимитов по арестам. «Шпионов» и «террористов», пойманных на границе или поблизости от нее, валили в одну кучу с контрабандистами (простыми людьми, промышлявшими мелкой торговлей)[3018]. В этом можно усомниться, но страну, ради которой арестованный советский гражданин занимался шпионажем и вредительством, нередко меняли в самую последнюю минуту. Если у арестованного была жена-полька или имелись поляки среди родственников, его обычно обвиняли в шпионаже на Польшу, если только внезапно он не становился нужен для «дела» с участием немецких шпионов (или японских, или румынских и т. д.)[3019]. Вообще говоря, оправдание для такой небрежности было под рукой: лучше срубить несколько неповинных голов, чем позволить хотя бы одному шпиону разгуливать на свободе. В конце концов, приближалась война. Однако, как мы увидим, в 1939 и 1940 годах — уже после начала новой мировой войны — органами НКВД было арестовано всего-навсего 7620 шпионов, на четверть миллиона меньше, чем в 1937–1938 годах[3020].

Допущенные НКВД в 1937–1938 годах вопиющие нарушения элементарных правил контрразведывательной деятельности при работе с предполагаемыми шпионами имели бы значение лишь в том случае, если бы Сталин в первую очередь охотился на иностранных агентов в традиционном смысле слова, то есть на людей, совершавших конкретные деяния. Однако он ipso facto называл шпионами всех находившихся в Советском Союзе иностранцев, начиная с сотрудников благотворительных организаций, работавших в стране в 1921–1923 годах, во время первого советского голода[3021]. Судя по всему, в его глазах «шпионажем» были самые разнообразные занятия, включая вырезание заметок из газет[3022]. На закрытых партийных собраниях и заседаниях в «Уголке» у Сталина он обычно утверждал, что арестованные являются реальными шпионами, совершившими конкретные деяния[3023]. Он говорил своим подручным, что в страну проникает все больше иностранных шпионов, после чего такая информация не могла не появиться в пересылавшихся ему разведывательных донесениях, и он ссылался на них. На заседаниях он писал записки о диверсантах, шпионах и пр.[3024] Действительно ли Сталин на каком-то уровне убедил себя в том, что Советский Союз кишит шпионами и кандидатами в шпионы, готовыми действовать, когда для этого представится возможность? Пусть даже так, однако все исходившие от него обвинения в шпионаже основывались не на фактах, а на политической формуле. Каганович, усвоивший сталинский образ мышления, говорил на декабрьском пленуме 1936 года: «Раз они стоят за поражение [Советского Союза], то ясно, что они шпионы»[3025].

Резюме

Всемирная история никогда доселе не видела подобного кровопускания, устроенного каким-либо режимом и самому себе, и своему народу, — ни в годы французской революции, ни при итальянском фашизме, ни при нацизме. Хотя в тот момент никто еще не осознавал этого, зародыш будущей резни уже присутствовал в политических расправах Сталина с тем, что он называл правым уклоном, в 1928 и особенно в 1929 годах, когда он с явным удовольствием унижал Бухарина. Кроме того, грядущий террор уже ощущался в готовности Сталина арестовать Тухачевского в 1930 году, а внутрипартийная оппозиция, сложившаяся во время коллективизации и голода 1932 года, ускорила его наступление. Также ему способствовало покровительство Сталина Ежову, назначенному им на высокую должность в партийном аппарате с целью надзора за НКВД и возобновления дела об убийстве Кирова в 1935 году, вслед за чем последовали волны арестов троцкистов в конце 1935 и начале 1936 года[3026]. Сталин, не удовлетворенный осуждением Зиновьева и Каменева за создание «моральной атмосферы», способствовавшей убийству Кирова, требовал сделать их прямыми соучастниками этого преступления, как и Троцкого, находившегося в зарубежном изгнании. Отсюда оставался уже один шаг до спровоцированной публичной истерии, окружавшей проведенный в августе 1936 года первый московский показательный процесс над зиновьевцами и троцкистами, раздувавший слона из мухи встречи в 1932 году, когда две эти ничтожные, жалкие группировки предприняли попытку скоординировать свои усилия, и вылившийся в казнь Зиновьева и Каменева.

Сталин устраивал все это с намерением психологически сломить своих ближайших сторонников, прежде всего Орджоникидзе, а также Кагановича и Ворошилова; более того, его одолевало желание дать отпор Троцкому с его заявлениями о том, что Сталин предал революцию, и предотвратить возможность создания троцкистского плацдарма в Испании силами диссидентской (несталинистской) марксистской партии ПОУМ, некоторые члены которой прежде были связаны с Троцким или по-прежнему восхищались им. За вторым процессом над «троцкистами», состоявшимся в январе 1937 года, последовали самоубийство Орджоникидзе и беспрецедентный 11-дневный февральско-мартовский пленум Центрального комитета, на котором были фатально опорочены Бухарин и Ягода и прозвучала угроза Сталина полностью заменить существующую элиту; специальное заседание Главного военного совета в начале июня 1937 года и состоявшийся в середине июня закрытый процесс, завершившийся расстрелом Тухачевского и других высших военачальников; партийный пленум в конце июня 1937 года с фантасмагорическим заявлением о «центре центров»; начавшиеся в июле-августе 1937 года «массовые операции» с постоянно повышавшимися лимитами, разгром республиканских и областных партийных аппаратов, Коминтерна, наркомата иностранных дел, внешней разведки и военной разведки, подрыв промышленности, включая военную, переворот-погром августа 1937 года в Монголии, около сорока региональных показательных процессов, главным образом осенью 1937 года, проведенных по указанию центра, и январский пленум 1938 года с жалобами на жестокость НКВД, в ответ на которые были сделаны уступки, сопровождавшиеся расширением массовых операций. Третий московский процесс в марте 1938 года, казалось, стал своего рода публичной кульминацией террора, однако кровопролитие еще отнюдь не закончилось.

Массовый террор, развязанный режимом против собственной элиты и массы населения, как и коллективизация, представлял собой и возможность, заложенную в большевистском революционном проекте, и выбор, лично сделанный Сталиным — и осуществленный под его надзором. Коллективизация (насильственное привлечение крестьян на службу государству) и сопровождавшие ее ужасы были необходимы для консолидации большевистского проекта монополии на власть, одержимой стремлением построить современное некапиталистическое общество (коллективизация не была отвергнута после смерти Сталина). Массовый террор являлся ничем не оправданным феноменальным насилием, хотя в глазах Сталина поводом к террору во многих отношениях послужил наблюдавшийся в партии испуг, вызванный издержками коллективизации. Лучшим свидетельством того, что террор был неотъемлемой чертой большевизма, служила относительная легкость, с которой Сталину удалось устроить побоище в рядах тайной полиции, армии, партийного государства, культурной элиты и вообще в стране. Лучшим доказательством его исключительной роли в этих событиях служил тот факт, что даже его ближайшие подручные приходили в недоумение. Молотов, отнюдь не рохля, не разглядел грядущих массовых арестов и казней (осенью 1936 года он по-прежнему был готов поручиться за кое-кого из раскаявшихся бывших троцкистов)[3027]. «Постепенно [все] вскрывалось в острой борьбе на разных участках», — объяснял Молотов в конце жизни[3028]. В 1937–1938 годах Сталин арестовал главных помощников Молотова. Орджоникидзе, Каганович, Ворошилов — верные сталинцы — не только не сумели предвидеть, но и противились широкому вторжению мании поиска вредителей и шпионов в сферы их ответственности, публично утверждая, что вредителей и шпионов там немного.

Подобного террора не могло бы быть без Коммунистической партии и ее идеологии, но такой террор не состоялся бы без Сталина с темными глубинами его личности, гигантской силой воли и политическими талантами[3029]. До нас дошло не менее 383 подписанных им расстрельных списков, содержащих имена более чем 43 тысяч «врагов народа» — по большей части высокопоставленных функционеров и военачальников. Ключевыми исполнителями террора были Николай Ежов и Михаил Фриновский из НКВД[3030]. Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян, Жданов, Андреев и Маленков тоже подписывали списки с именами приговоренных, подготовленные для «Политбюро», и отправлялись как эмиссары в различные регионы, чтобы подлить масла в огонь. «Правда» под исступленным руководством Льва Мехлиса — чья глубоко изломанная душа производила впечатление даже на самого Сталина — играла роль незаменимого рычага в деле публичного руководства террором. Среди тех, кто проводил в жизнь террор на местах, наиболее свирепыми были такие сотрудники НКВД, как Сергей Миронов (Западная Сибирь и Монголия) и Леонид Заковский (Ленинград и Москва). Но Сталин неустанно понукал их[3031]. Если бы он желал всего лишь сломить волю своих ближайших соратников, он мог бы обойтись без массовых захоронений. Если бы он, несмотря на свою хватку диктатора, испытывал необходимость еще сильнее подчинить себе тайную полицию и генералитет, он мог бы сделать это одним ловким ударом. Если бы он хотел привести к повиновению своевольную элиту, ему не нужно было убивать столько функционеров — а затем и многих из тех, кто пришел им на смену.

Сталин ничем не показывал, что эта бойня причиняет ему хотя бы малейшие мучения — он получал горы яростных или жалостных писем от жен, матерей, дочерей, сыновей, братьев арестованных, умолявших его вмешаться и остановить безумие, и он игнорировал их, — но все же он проявлял озабоченность последствиями своих действий в том, что касается безопасности[3032]. В августе 1937 года на большом совещании политработников Красной армии он спросил у докладчика: «А как красноармейцы относятся к тому, что были командные [кадры], им доверяли, и вдруг их хлопнули, арестовали?» Вопрос застал докладчика врасплох — что это, провокация? Он постарался осторожно признать очевидное: в отношении виновности осужденных командиров Красной армии выражаются сомнения. Сталин гнул свое: «Имеются ли тут факты потери авторитета партии, авторитета военного руководства?» Был ли это риторический вопрос, даже своего рода признание вины? Деспот продолжал: «Скажет так: черт вас разберет, вы сегодня даете такого-то, потом арестовываете его. Бог вас разберет, кому верить?» Один из ораторов ответил вдогонку: «Товарищ Сталин здесь ставил вопрос относительно того, не подорван ли авторитет партии, авторитет армии. Я должен сказать, что нет». Сталин возразил: «Немного подорван»[3033]. Он-то знал.

К вопросу о причинах

Очень немногие люди хорошо знали Сталина, но он даже их ставил в тупик. «Говоря о самом себе, могу сказать, что знал двух Сталиных, — много лет спустя писал Микоян. — Сначала один, которого я очень ценил и уважал как старого товарища, в первые десять лет, а впоследствии — совершенно другой человек… Я в полной мере сумел осознать диктаторские тенденции и поступки Сталина лишь тогда, когда бороться против него было уже поздно. Орджоникидзе и Киров, с которыми я был очень близок и чьи настроения я понимал, в итоге были точно так же обмануты „первым“ обличьем Сталина». Оценка Микояна, при всем его стремлении к самооправданию, кажется справедливой. Каганович в конце жизни высказывался в том же духе. «Послевоенный — другой Сталин, — говорил он. — Довоенный — другой. Между тридцать вторым и сороковым годами — другой. До тридцать второго года — совсем другой. Он менялся. Я видел не менее пяти-шести разных Сталиных». Различие между ранним и поздним Сталиным проводил и Хрущев. «В начале 30-х годов Сталин был очень прост и доступен», — вспоминал он, но затем Сталин изменился, по причинам, которые Хрущев, по-прежнему преклонявшийся перед ним, так и не разгадал[3034].

Ожесточение Сталина нередко объясняют протестом-самоубийством его второй жены Нади в 1932 году. Некоторые также ссылаются на то, что в декабре 1934 года он потерял одного из немногих близких друзей, Кирова, убитого в Ленинграде (согласно одной из версий, по приказу самого Сталина). То, что эти события оказали на него громадное эмоциональное воздействие, вполне возможно. Один из его охранников впоследствии вспоминал, что Сталин подолгу сидел у Надиной могилы на Новодевичьем кладбище в Москве. Не допущенная на похороны матери Светлана, которой на момент смерти Нади было шесть лет, утверждала, что отец никогда не навещал ее могилу, но и она была уверена в том, что отец так и не оправился от смерти ее матери[3035]. В то же время прямые свидетельства, касающиеся того, как менялась психология Сталина, крайне ненадежны. Более того, ключевой сценарий террора в основном сложился в мозгу у Сталина еще до 1932 года, в то время как массовые убийства начались много позже событий 1932 и даже 1934 года. Таким образом, хотя утверждение, что в нем что-то сломалось в 1932 (или в 1934) году, вполне может быть правдой, но не дает ответа на вопрос, почему несколько лет спустя он развязал и долго не заканчивал эту вакханалию убийств.

Самым простым выходом было бы объяснять террор паранойей, своего рода умопомешательством[3036]. Сталин подозревал в людях худшее и получал бесчисленное количество сообщений, подтверждавших его подозрения[3037]. И неважно, что именно он был архиинтриганом: это против него плетут интриги. Неважно, что он был закоренелым лжецом: это ему лгут, саботируя исполнение его директив, скрывая свои ошибки. Он подозревал, что несдержанные выражения преданности вождю лицемерны и что функционеры в глубине души не питают к нему почтения. Ежов, как до него Ягода, прилежно собирал подслушанные реплики на этот счет (настоящие или сочиненные), и деспот читал их[3038]. Подслушивали и то, что говорили в тюрьмах, и записи этих разговоров доставлялись Сталину[3039]. Тот отличался навязчивым интересом к доносам (и потому им могли манипулировать те, кто стремился расправиться с противниками), и после того, как он знакомился с доносом на кого-либо, ему было трудно забыть прочитанное: у него уже появлялись подозрения. По словам Светланы, если Сталину говорили, что некто злословит о нем у него за спиной, с ним происходила «психологическая метаморфоза»: «Прошлое исчезало для него — в этом и была вся неумолимость и вся жестокость его натуры. Прошлого, — совместного, общего, совместной борьбы за одинаковое дело, многолетней дружбы, — всего этого как не бывало… „А-а, ты меня предал, — что-то говорило в его душе, какой-то страшный дьявол брал его в руки, — ну и я тебя больше не знаю!“»[3040].

Недоверие — болезнь тиранов. Однако «маниакальная подозрительность» Сталина была чрезмерной даже по этим стандартам, что иногда признавал он сам[3041]. И все же, даже помимо того обстоятельства, что ни один из поставленных ему психиатрических диагнозов не основывается на непосредственных медицинских фактах, упор на его паранойю может быть преувеличением. Сталин выказывал мощнейшее самообладание, редко повышал голос, редко демонстрировал гнев (причем обычно только глазами)[3042]. Во время парадов на Красной площади он не носил под шинелью бронежилет[3043]. У него не было двойника. Как вспоминал начальник его охраны, «Сталин не любил, когда его сопровождала охрана» и более того, он мог гулять по улицам Сочи и здороваться с людьми, пожимая им руки. (Мы уже обращали внимание на аналогичное поведение во время его увеселительной поездки на метро.) Сталина преследовали мысли об отравлении и убийстве. Но даже если он был параноиком, в его поступках ясно просматривается продуманная стратегия. Свидетельства, говорящие о том, что террор в чрезвычайно высокой степени диктовался расчетом, неопровержимы[3044].

Теория и практика власти

В том, что касается террора, дело было не в какой-то воображаемой склонности грузин к насилию, гипотетической преступной энергии Сталина, последствиях побоев, которым его подвергал отец, авторитарной культуре доносов в тифлисской семинарии, чувстве постыдной второсортности по сравнению с настоящими большевиками, самоубийстве его жены, смерти Кирова или параноидальных наклонностях Сталина. Террор является следствием созданного им режима.

Государство было большой головоломкой для Сталина. Он изучал искусство правления по книгам, а не на современных примерах и был хорошо знаком с немецкой философией (Фихте, Гегель), русской революционной традицией (нигилизм, «Народная воля», Плеханов) и французской революцией (якобинство, Робеспьер, термидор)[3045]. Макиавелли он знал благодаря социалистической революционной традиции, причем не так, как флорентинца знали нацисты. Сталин подчеркнул целый ряд мест в имевшемся у него русском переводе «Государя» 1869 года («Неестественно, чтобы вооруженный стал охотно покоряться невооруженному»; «Без боязни могут быть Государи жестокими в военное время»)[3046]. Подчеркнул он и слова о том, что «Чингиз-хан перебил много людей, говоря: „Смерть побежденных нужна для спокойствия победителей“»[3047]. Однако Сталин никогда не превозносил монгольского хана, разве что частным образом при монголах, а это изречение он нашел в «Курсе русской истории» Василия Ключевского (1916). Сталин систематически изучал работы об автократическом правлении — такие, как «О природе абсолютизма» Вацлава Воровского из 1-го тома его «Сочинений» (1933) и «Государство, бюрократия и абсолютизм в истории России» Михаила Ольминского (3-е издание, 1925)[3048]. Он увлеченно изучал историю Древнего Египта, Персии, Греции и Рима, подчеркнув ряд мест в «Очерках истории Римской империи» Роберта Виппера (первое изд.: Берлин, 1923) — особенно фрагменты об Августе[3049]. Сталин постигал искусство быть деспотом.

Круг его чтения, расширяясь, все равно оставался привязан к Марксу и Ленину[3050]. Однако из многих изъянов, свойственных трудам Маркса, самым вопиющим было относительное невнимание к государству, причем не только к переходному периоду от капитализма к социализму (и далее к коммунизму), но и к государству вообще — и Ленин не заполнил этот пробел[3051]. В той степени, в какой Сталин позволял себе изредка критиковать Ленина, он критиковал его именно по вопросу о государстве[3052]. Например, в своем экземпляре «Государства и революции» Ленина (переиздание 1935 года) Сталин выделил фрагмент о сохранении (а вовсе не отмирании) государства на первом этапе бесклассового общества — то есть он полагал, что Ленин в этом отношении был прав, — но в том месте, где Ленин вслед за Энгельсом пишет о классово-угнетательской природе любых государств, включая социалистические, Сталин написал на полях: «Нет!»[3053]. В своем экземпляре «Гражданской войны во Франции» Маркса, переизданной в 1937 году, после слов о том, что все государства имеют «классовый характер», Сталин приписал: «Не только»[3054]. А какой еще? И что можно сказать насчет его личной диктатуры, которая, мягко говоря, не предусматривалась теорией Маркса? В идеологизированном коммунистическом контексте эти вопросы требовали ответа. Марксизм-ленинизм не объяснял работы «бюрократии», считая ее не более чем проявлением свойственной государству деградации, которой лучше бы вообще не было.

Не случайно Советское государство и его функционеры стали одной из главных тем антисталинских марксистских работ Троцкого. Перед Сталиным стоял вопрос: следует ли ему активно бороться с консолидацией бюрократического «класса» посредством его целенаправленного перетряхивания? Но как это скажется на управлении экономикой Советского государства и на обороне страны? Должен ли он позаботиться о том, чтобы революционный режим не «деградировал» по мере того, как революционеры становятся чиновниками, и устранять их, чтобы расчистить место для новых, молодых вождей, которые вдохнут новую жизнь в революцию?[3055] В конце концов Сталин решил провести радикальное обновление советской элиты, расстреливая и отправляя в тюрьмы тех, кого он считал порождением отжившей эпохи, и продвигая и пестуя сотни тысяч новых людей — таких же молодых борцов, каким когда-то был он сам[3056].

Резня, устроенная Сталиным, заставила его более плотно, чем когда-либо прежде, заняться делом поиска и выдвижения людей ради заполнения вакантных должностей в гигантском и продолжавшем разрастаться аппарате[3057]. Он сочетал инспирированный пандемониум и массовые убийства с амбициозной, показной демонстрацией умения управлять государством. Подобное умение может показаться до нелепости неподходящей рамкой для понимания массовых расправ над своим собственным народом. Вообще говоря, проблемы управления государством и его концептуализации при социализме не были причиной террора. Его главными движителями были патологическая нетерпимость Сталина к критике коллективизации, Троцкому и независимости его собственного ближайшего окружения. И все же контекстом, в котором действовал Сталин, служили проблемы, связанные с функционированием государства и его кадрами. Сталин явно надеялся, что более молодые, более энергичные и — в конечном счете — более образованные функционеры обеспечат более высокие темпы экономического развития благодаря своей динамичности и высокой политической сознательности. Те, кто прошел через испытания революции, коллективизации и индустриализации, были изнурены и морально, и политически, податливы к искушениям, будь то посулы иностранных агентов или соблазны роскошной жизни. Не менее существенно и то, что новая смена была бы всем обязана Сталину[3058].

И речь шла отнюдь не только о покровительстве. Сталин со своим инстинктивным дидактизмом в глубине души был педагогом. Основу его «я» составляли этос и практика самосовершенствования, что было следствием его первых успехов в училище в Гори, занятий в семинарии, открытия марксизма, превращения в наставника и триумфа над интеллектуалами и псевдоинтеллектуалами в верхушке партии. Сталин «над собой много работал», — впоследствии вспоминал Молотов, знавший его дольше всего из всех близких к нему людей[3059]. В свою очередь, продвижение новых людей на высокие должности и их личный рост на этих должностях стали определяющими элементами в его представлениях о себе как о вожде, открывшем перед ними новые возможности. Молодые кадры, — указывал он, — могут стать лидерами, овладев марксистско-ленинским учением и всеми тонкостями техники. Он был зациклен на молодежи, на представителях будущего, порождениях земли и цехов, а также вечерних технических и партийных курсов, подобно ему пробивших себе дорогу собственными усилиями и нуждающихся в наставнике. Террор дал ему возможность играть роль учителя по отношению к новому многочисленному поколению функционеров, и это было фундаментальной чертой и его личности, и его концепции власти. Он диктовал и сценарии показательных процессов, и содержимое показаний, полученных даже вне рамок процессов, и газетные репортажи, призванные рассказывать о событиях и преподавать уроки.

В то же время Сталин преднамеренно нагнетал страх с целью укрепления политического контроля и приведения всей страны в состояние крайнего напряжения: эта технология власти опиралась на его теорию о том, что внутрипартийная оппозиция насильственной коллективизации неизбежно приведет к путчу в интересах иностранных держав — эта теория была одновременно и нелепой, и логичной, и он повторял ее снова и снова, и на публике, и частным образом. «Перед лицом угрозы военного нападения, — говорил он согласно цитате из книги об „оборонной драматургии“, написанной театральным критиком Зинаидой Чалой (1938), — весь наш народ должен находиться в состоянии мобилизационной готовности с тем, чтобы никакие „случайности“ или уловки наших внешних врагов не застали нас врасплох»[3060]. Сталин неустанно трудился над тем, чтобы страна была охвачена страхом — это делалось якобы для ее же блага.

* * *

Никто не говорил о грядущей войне больше, чем Сталин, наращивавший оборонную мощь страны, но затем он сам нанес удар по институтам, принципиально важным для ведения войны, причем не только по вооруженным силам. Было расстреляно или посажено за решетку не менее трети всего персонала наркомата иностранных дел, включая почти две трети его руководителей[3061]. Также в массовом порядке уничтожались советские торговые представители за рубежом, абсурдно обвинявшиеся в присвоении и передаче сотен тысяч рублей Троцкому и Седову, несмотря на то что агент внешней разведки НКВД в Париже одалживал сыну Троцкого то 10, то 15 франков, и тот не мог их вернуть[3062]. Во внешней разведке НКВД в 1937–1938 годах было арестовано почти 100 человек, включая не менее дюжины глав зарубежных резидентур; в Берлине Сталин произвел тотальную зачистку, арестовав почти всех находившихся там оперработников НКВД. Еще сильнее досталось военной разведке: в 1937–1938 годах она лишилась из-за арестов 182 сотрудников. «Вам известно о том, что, по существу, разведки у нас нет, — докладывал в 1938 году Мехлису начальник политотдела советской военной разведки. — Нет военных атташе в Америке, Японии, Англии, Франции, Италии, Чехословакии, Германии, Финляндии, Иране, Турции, то есть почти во всех главнейших странах»[3063]. В 1938 году Сталин в течение 127 дней подряд не получал никакой информации от внешней разведки НКВД.

Террор Сталина, не будучи порождением какого-либо фундаментального кризиса, сам породил множество кризисов. Многие функционеры, оставшиеся на свободе, мечтали о конце массовых арестов, поскольку боялись не только за себя, но и за страну[3064]. Сомнения по поводу сталинского правления отныне выражали даже те люди и в СССР, и за рубежом, у которых прежде таких сомнений не было[3065]. Осознает ли он масштабы нанесенного им ущерба? Или же «центр центров», орудующий из кремлевского «Уголка», так и будет без конца подставлять людей и уничтожать их?

Глава 9. Недостающая фигура

На торжественном заседании в президиуме сидел Берия. Некоторые выступавшие его прославляли, и тогда все стоя аплодировали. Берия хлопал в ладоши и самодовольно улыбался. Я уже понимал, что при имени Сталина все аплодируют, а если это в конце речи, встают; но удивился — кто такой Берия?

Илья Эренбург (Тбилиси, декабрь 1937 года, 750-летие грузинской эпической поэмы «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели)[3066]

Я превозносил его за то, что он не побоялся произвести чистку партии и тем самым сплотить ее.

Никита Хрущев о Сталине[3067]

Диктаторская власть никогда не бывает эффективной, обо всем знающей и все контролирующей; она демонстрирует свою силу, жестоко подавляя любой намек на альтернативу, но в прочих отношениях прискорбно неэффективна. Так или иначе, сталинский конвейер арестов и расстрелов, призванный ликвидировать врагов, порождал не дисциплину и безопасность, а хаос и уязвимость. В лагерях на колымских золотых приисках производительность на одного заключенного, едва ли не самая высокая в ГУЛАГе, резко снизилась. Беглецы из разраставшегося комплекса лагерей в Караганде находили пристанище в Алма-Ате, столице Казахстана. В апреле 1938 года в самом центре Москвы, в переполненной Таганской тюрьме, произошли массовые протесты: тысячи заключенных в массовом порядке отказывались от своих показаний, полученных под пыткой, после чего Ежов и Фриновский, смертельно напуганные возможностью того, что до Сталина дойдет хотя бы капля негативной информации, поспешили в московское областное Управление НКВД и потребовали предпринять решительные контрмеры. (Слухи о волнениях в тюрьме уже ходили по всей Москве[3068].) Наконец, проблемой было разрастание рядов НКВД. К весне 1938 года, несмотря на массовые аресты среди сотрудников НКВД, их численность достигла гигантской цифры в 1 миллион человек. В это число входили 54 тысяч сотрудников собственно органов государственной безопасности (ГУГБ), как центральных, так и региональных, что было в два с лишним раза больше, чем до начала террора; 195 тысяч работников милиции; 125 тысяч служивших в железнодорожной и дорожной милиции; 259 тысяч служивших в пограничных и внутренних войсках; и 132 тысяч человек персонала разбросанных по всей стране пунктов архипелага ГУЛАГ с его заключенными (даже после всех расстрелов их набралось 2 миллиона человек)[3069]. Срочно требовалось наладить управление этим огромным государством в государстве. Как было известно Сталину, Ежов, не справлявшийся с работой, днем со своими подручными напивался у себя в кабинете на Лубянке, после чего отправлялся в Лефортово, где избивал заключенных во время «допросов»[3070]. Все, кто встречался с главой тайной полиции, замечали, что с каждым днем он выглядит все хуже и хуже. О болезненной бледности Ежова, которую публично объясняли попыткой отравления, говорилось в марте 1938 года на процессе Бухарина — Рыкова — Ягоды, после чего преданные рядовые партийцы по наивности или из карьеристских соображений стали писать ему письма с просьбой «беречь себя».

Сталин получал множество прошений с предупреждениями о том, что органы НКВД занимаются массовой ликвидацией лояльных советских людей. Первоначально он ответил на сбои в работе НКВД и на вопрос о законности тем, что 8 апреля 1938 года одновременно назначил Ежова наркомом водного транспорта. Это назначение имело определенный смысл, поскольку водный транспорт, занимавший второе место после железных дорог по объемам грузоперевозок, являлся главным средством снабжения многих лагерей ГУЛАГа, но не справлялся с работой и нуждался в помощи[3071]. Однако Ежов никогда не работал на водном транспорте, а кроме того, считалось, что он не только руководит НКВД, но и по-прежнему исполняет обязанности секретаря Центрального комитета. Между тем Сталин все так же давил на него, требуя не снижать лихорадочных темпов внутреннего террора[3072]. Такая нагрузка раздавила бы любого функционера, а не только неврастеника и алкоголика. Поэтому Сталин едва ли мог ожидать, что Ежов наладит дела еще в одном наркомате. Скорее, это назначение представляло собой типичную для деспота уловку на пути к окончательному уничтожению Ежова, точно так же как окончательному уничтожению Ягоды предшествовал его перевод в другой наркомат — связи, — где Ягода прослужил еще полгода, прежде чем был арестован. Угрожающие ходы против Ежова были такими же неуклюжими и окольными.

30 апреля 1938 года был арестован главный заместитель Ежова в НКВД, Заковский. Прежде он был фаворитом Сталина, в качестве оперативника охраняя Сталина в одной из его редких поездок по стране (в 1928 году, по Сибири), и после смерти Кирова он был назначен в Ленинград с тем, чтобы покарать виновных. На московском совещании всех руководителей НКВД 24 января 1938 года маниакальную работу Заковского расхваливали на все лады — особенно высокую долю признавшихся в своей вине, — после чего он был переведен с повышением в центральный аппарат НКВД в Москве[3073]. (Заковский будто бы хвастался, что он и Карла Маркса заставил бы сознаться в работе на Бисмарка[3074].) Ежов, вынужденный объяснять арест Заковского другим сотрудникам НКВД, утверждал, что его удостоенный наград подчиненный фабриковал «дутые дела» и установил для Ленинграда возмутительно высокие лимиты на аресты. Вообще-то говоря, именно по этим причинам Заковский был назначен заместителем начальника НКВД СССР. Более того, Ежов заявил на собрании оперработников, что повальные аресты будут продолжаться, тем самым усилив впечатление, что Заковский был уничтожен вопреки желанию Ежова[3075]. Над тайной полицией нависло чувство обреченности. Накануне устранения Заковского Василий Каруцкий, оперработник, недавно переведенный в Центральное управление НКВД, на даче у Фриновского прямо в лицо Заковскому назвал его «изменником и шпионом и говорил о том, что он скоро будет арестован». Как добавлял присутствовавший при этом свидетель, «Заковский, в свою очередь, называл Каруцкого предателем и заявил, что если он и будет арестован, то только после Каруцкого»[3076]. Прав оказался Каруцкий: он сменил Заковского на посту начальника Московского управления НКВД. На второй день работы на этой должности он застрелился[3077].

Над Ежовым и его ближайшим окружением в НКВД — представителями «клана» Евдокимова, чье коллективное выдвижение способствовало уничтожению ягодовцев, — начали сгущаться тучи. Еще 19 октября 1937 года на Северном Кавказе был арестован верный Евдокимову Александр Кауль, и хотя Фриновскому удалось перевести его в Москву и поместить во внутреннюю тюрьму (чтобы тот тихо сидел там, не подвергаясь допросам), осенью 1937 года «Правда» сообщала о связях Евдокимова, в то время возглавлявшего партийную организацию Ростовской области, с «врагами народа». В ноябре 1937 года Сталин назначил в Ростов вторым секретарем парторганизации Бориса Двинского, ценного работника из его личного секретариата. Ежов и Фриновский сумели сделать начальником управления НКВД в Ростове своего человека, Якова Дейча, но тот, к их потрясению, передал в Москву материалы на Евдокимова. «Ежов и Фриновский <…> так озлились за это на Дейча, — свидетельствовал Александр Успенский, еще один из ближайших помощников Ежова, — что Фриновский заявил мне лично, что он Дейча расстреляет»[3078]. Ежов приказал отозвать Дейча, но человек, сменивший его в ростовском управлении НКВД, тоже предпочел выполнять указания Двинского, а не Ежова, и продолжил аресты людей Евдокимова. (Дейч был арестован 29 марта 1938 года.) 3 мая Сталин перевел Евдокимова в Москву как нового первого замнаркома водного транспорта, с запозданием исполнив мечту Евдокимова стать заместителем Ежова — только не в НКВД. Евдокимов превозносил Ежова с тем, чтобы реабилитировать его в глазах Сталина, и Ежов отправил в Ростов «комиссию» (во главе с верным ему Литвиным), приложившую все усилия к тому, чтобы заставить многих арестованных подручных Евдокимова отказаться от сфабрикованных показаний на своего патрона[3079].

Перевод Евдокимова в Москву и соответствующее избиение его кадров в Ростове — за которым чувствовалась рука Сталина — представляли собой очевидную угрозу для Ежова. Решив, что рост числа «врагов» позволит ему вернуть расположение Сталина, Ежов требовал от Фриновского повышать градус террора, однако даже Фриновский начал тянуть с выполнением приказов Ежова[3080]. С марта по май 1938 года Каганович, прежде вынужденный участвовать в уничтожении большинства его собственных подчиненных, теперь даже не реагировал на присылавшиеся ему из НКВД материалы о необходимости новых арестов на железных дорогах; когда же эти аресты навязывались ему, он саботировал грязную работу НКВД[3081]. Ежов угрожал Молотову арестом, сказав ему: «На вашем месте, Вячеслав Михайлович, я бы не ставил таких вопросов перед компетентными органами. Не забывайте, что председатель Совнаркома А. И. Рыков уже побывал в моем ведомстве». Однако Молотов отправился к Сталину, и тот посоветовал ему потребовать от Ежова извинения, которое и было получено[3082]. Ежов производил впечатление подранка, и все другие звери в лесу вели себя соответственно. Однако начальник тайной полиции без клыков — угроза для режима.

Даже деспоту нужен кто-то на другом конце телефонной или телеграфной линии, чтобы исполнять его указания. И дело не ограничивалось должностью начальника НКВД; Сталин вообще испытывал крайнюю потребность в элементарных административных кадрах. Из девятнадцати наркомов, входивших в состав правительства, наряду с Молотовым (председатель), уцелело только пятеро: Ворошилов (наркомат обороны), Каганович (наркоматы путей сообщения и тяжелой промышленности), Микоян (наркомат торговли), Ежов (НКВД и наркомат водного транспорта) и Литвинов (наркомат иностранных дел). Из пяти секретарей ЦК — которым было положено присматривать за огромным государством — двое (Каганович и Ежов) одновременно занимали по две должности в промышленности, из-за чего для надзора над повседневной работой секретариата и пропагандой оставались, не считая Сталина, только Андрей Жданов и Андрей Андреев. При этом Жданов возглавлял огромную ленинградскую парторганизацию. Ярким признаком дефицита высших руководителей служил тот факт, что с главным докладом на январском пленуме ЦК 1938 года выступал Маленков, а ведь он даже не был членом ЦК. В качестве начальника партийного отдела, контролировавшего республиканские и региональные партийные аппараты, он тонул в просьбах о кадрах для заполнения множества вакансий, образовавшихся после арестов. При этом ему самому приходилось беспокоиться за свою жизнь — в конце концов, Маленков прежде был заместителем Ежова в том же самом партийном отделе.

В силу того, что дни Ежова, казалось, были сочтены, что Каганович был перегружен обязанностями и отчасти потерял расположение Сталина (в том числе из-за своей дружбы с Орджоникидзе) и что Ворошилов не справлялся с делами и был психологически раздавлен, Сталину срочно требовался еще один верный помощник наряду с грозным Молотовым. И выбор деспота пал на его кавказского соотечественника.

Лаврентий Берия никогда не занимал никаких должностей в Москве. И все же в глазах Сталина за ним числилось одно великое достижение: он разделался не только с грузинскими меньшевиками, но и с грузинскими большевиками. Более того, он отнюдь не обладал той общесоюзной известностью, которая имелась у другого высокопоставленного грузина, которого он сменил, — Орджоникидзе. Берия быстро обижался и сваливал вину на других, был нетерпим к малейшим признакам неуважения и никогда не забывал сводить счеты — совсем как Сталин. Главным источником этого сходства (или подражания) были отнюдь не общие культурные наклонности: ведь хотя и Сталин, и Берия были грузинами (Берия происходил из мингрелов — народа, родственного грузинам), к тому же обрусевшими, огромное множество других обрусевших грузин, даже из числа большевиков, вело себя совершенно иначе. Скорее, оба они были порождением конкретной диктаторской системы и стали непревзойденными специалистами по работе в ней. Каждый из них завел себе покровителя на вершинах власти: для Сталина им был Ленин, для Берии — Сталин; и каждый проявлял отвагу в отношениях с соперниками, властолюбие и глубокое чувство собственного высокого предназначения. Берия, в отличие от почти всех прочих региональных партийных боссов, не только пережил террор в своей вотчине, но и сам руководил им, диктуя направления допросов и вызывая руководителей НКВД к себе в партийный секретариат. В СССР не было другого региона, в котором бы так же верховодила одна-единственная фигура. «Берия был полновластным хозяином Грузии, и все организации и учреждения, в том числе и НКВД, беспрекословно выполняли его требования», — говорил на допросе его ближайший подручный, Богдан (Бахчо) Кобулов[3083]. Берия правил Кавказом точно так же, как Сталин правил всем Советским Союзом.

Берия оказался недостающей фигурой. Этот 39-летний человек был не единственной находкой, которой предстояло заполнить пробел в окружении Сталина и в верхушке режима; был еще и 44-летний выдвиженец Никита Хрущев, ставший незаменимым членом внутреннего круга, а впоследствии и лучшим другом Берии. И все же никто не воплощает в себе эволюцию сталинского строя лучше, чем человек, которого Сталин в августе 1938 года перевел из Грузии в советскую столицу. И этот шаг был сделан очень вовремя. Как раз перед переводом Берии Сталин вдобавок ко всему прочему столкнулся с наихудшим кризисом с 1932 года: побегом высокопоставленного лица с советского Дальнего Востока в вооруженную до зубов Японию. Отслеживая путь из Грузии в Москву, проделанный Берией во время террора, будет необходимо также посетить Украину и советский Дальний Восток. Перевод Берии в Москву отражал глубокие изменения сталинского режима и повлек за собой новые изменения.

«Развеять в прах врагов социализма»

Берия правил состоявшей из трех республик Закавказской Федерацией — родиной Сталина — на манер персидского шаха[3084]. В своем благоустроенном и красиво обставленном двухэтажном особняке в Крцаниси, на холме в окрестностях грузинской столицы, он задавал роскошные воскресные обеды, на которых многочисленным приглашенным гостям — пользовавшимся его расположением функционерам из партийного аппарата и тайной полиции и их семьям, проживавшим в более скромных домах в том же дачном поселке, — подавались острые мингрельские и грузинские кушанья. Другой витриной щедрости Берии как хозяина и покровителя и отправной точкой его льстивых визитов на южные дачи царя царей (Сталина) служила дача, построенная Берией на возвышенности над Черным морем в Гаграх. Там Берия представал взорам посетителей как увлеченный фотограф, человек, лучше всех игравший в волейбол, дальше всех заплывавший в море и очень любивший детей. «Берия <…> привлекал всех тогда своей внутренней силой, каким-то неясным магнетизмом, обаянием личности», — вспоминала будущая невестка Анастаса Микояна, тогда еще маленькая девочка, которой в 1935–1936 гг. доводилось видеть отдыхающего Берию у него на дачах и в городской квартире. — «Он был некрасив, носил пенсне — тогда это было редкостью. Его взгляд был пронзительным, ястребиным. Бросались в глаза его лидерство, смелость и уверенность в себе, сильный мингрельский акцент»[3085].

Берия не смог бы подчинить себе Кавказ без покровительства со стороны Сталина, но он был не просто сатрапом. Он особенно энергично реагировал на призывы искоренять «троцкизм». В Грузии в троцкисты зачислили 30 % коммунистов, арестованных во время проверки и обмена партбилетов в 1935–1936 гг.; для сравнения — в Татарстане эта цифра составляла 7 %[3086]. Берия делал все для того, чтобы Сталин остался доволен, вместе с тем расчищая и путь перед собой.

Берия убрал Арменака Абуляна с должности начальника армянского НКВД, назначив его вторым заместителем наркома внутренних дел Закавказья; после этого Абулян, как считается, погиб в автокатастрофе (в начале 1935 года)[3087]. Мир Джафар Багиров, партийный босс Азербайджана (с декабря 1933 года), был человеком Берии, но этого нельзя сказать про Агаси Ханджяна, партийного босса Армении (с 1930 года). Берия назначил заместителем начальника армянского НКВД Георгия Цатурова и за ужином у него на квартире поручил ему сбор компромата. «Надо убрать Ханджяна, кого я посылал с этой целью, они провалились, надо умело будет подойти к Ханджяну», — инструктировал его Берия. Пока Цатуров и те, кого он завербовал в Ереване, собирали и фабриковали клеветнические материалы, Берия лицемерно дистанцировался от них: однажды, когда в кабинете у Берии находился Ханджян и явился Цатуров, Берия демонстративно обругал своего подручного за то, что тот конфликтует с Ханджяном. «…он больной человек и его надо беречь», — сказал Берия, выставляя Цатурова негодяем[3088]. На собраниях Закавказской парторганизации Берия тоже изображал великодушие, утверждая, что предпочел бы, чтобы Ханджян сам исправил свои ошибки (тем самым напоминая всем, что ошибки были). Это были хорошо известные уловки из сталинского репертуара, да и вообще из репертуара любого авторитарного правителя, хотя Берия освоил их в совершенстве.

Нерсес (Нерсик) Степанян (г. р. 1898), директор армянского Института марксизма-ленинизма и, соответственно, подчиненный Ханджяна, втайне написал мемуары, целью которых было разоблачить лживые утверждения о достижениях Берии (прозвучавшие в его книге «К истории большевистских организаций Закавказья»)[3089]. Степанян был арестован НКВД (21 мая 1936 года) как «контрреволюционный национал-троцкист» и Берия 9 июля провел в Тифлисе, который к тому времени официально назывался по-грузински — Тбилиси, заседание закавказского партбюро. Гоглидзе при поддержке Багирова и Берии нападал на «Армянский ЦК» (то есть на Ханджяна) за то, что тот покрывает врага Степаняна и его «группу»[3090]. После окончания заседания, около 5.30 вечера, Ханджян отправился в представительство Армянской республики в Тбилиси. Два его охранника показали, что нашли Ханджяна в его комнате между 7 и 8 часами вечера с пулей в голове. В тбилисской больнице скорой помощи был зафиксирован звонок в 9.25 вечера. Ханджян был доставлен в больницу в 10.25. Около 1.30 ночи (10 июля) ему была сделана «операция», но он был объявлен мертвым, причем в качестве даты смерти было указано 9 июля[3091].

Так ушел из жизни еще один функционер, неудобный для Берии. Некоторые кавказские функционеры, а также армянские эмигранты, многие из которых видели в Ханджяне патриота, подозревали, что его хладнокровно застрелил Берия в своем собственном кабинете. Однако прибывшая из Москвы партийная контрольная комиссия сидела в соседней комнате и должна была услышать выстрел, а затем наблюдать этот инцидент. Собственно говоря, Ханджян оставил несколько предсмертных писем, причем его жена признала по крайней мере одно из них как написанное почерком мужа. Берия был человеком неразборчивым в средствах, но скорее расчетливым, чем импульсивным. В любом случае дни Ханджяна как партийного босса Армении однозначно были сочтены. Непрерывной травли и подготовки к аресту, проводившейся подручными Берии, было вполне достаточно, чтобы довести человека до самоубийства[3092].

Берия сообщил Сталину о происшествии по ВЧ. 10 июля закавказское партбюро провело еще одно заседание, продолжавшееся шесть часов, и приняло решение отправить Сталину телеграмму с просьбой прислать уполномоченного для проведения расследования. «ЦК ВКП(б), — ответил Сталин, — не считает нужным направить своего представителя для выяснения обстоятельств самоубийства Ханджяна, ибо в этом деле все и так ясно и никакого расследования не требуется»[3093]. После этого Берия перешел в наступление. 11 июля 1936 года «Заря Востока» объявила, что Ханджян покончил с собой, и назвала этот шаг «проявлением трусости, особенно недостойной руководителя партийной организации», отмечая также, что Ханджян «делал ошибки, проявляя нехватку бдительности в деле раскрытия националистических, контрреволюционных и троцкистских группировок» и был болен «острой формой туберкулеза»[3094]. Ханджян был похоронен без публичной церемонии под цементным надгробием в Ереване; среди армянских функционеров прошла волна арестов, причем некоторые из них якобы пытались сбежать в Иран[3095]. 20 июля «Заря Востока» за подписью Берии выступила с яростными нападками на Степаняна, объявив о раскрытии «троцкистско-зиновьевских террористических группировок» в Тбилиси, Баку и Ереване. «Коммунист, который проявляет примиренчество и гнилой либерализм к двурушничеству, — писал Берия, — совершает величайшее преступление перед партией, перед советской властью, перед нашей родиной»[3096].

19 августа 1936 года, в день открытия первого московского публичного процесса над троцкистами, «Правда» перепечатала статью Берии «Развеять в прах врагов социализма». Кремленологи не могли получить более четкого сигнала о положении Берии. С 1935 по 1938 год в «Правде» было напечатано восемь статей Берии — неслыханное дело для регионального партийного секретаря[3097].

Антитроцкистская кампания, развязанная Сталиным, стала настоящим подарком для Берии. Человек Берии в Армении (Аматуни Аматуни) в сентябре 1936 года, как и положено, стал из второго секретаря партийным боссом. На следующий месяц Берия по приказу Сталина арестовал в Тбилиси брата Орджоникидзе Папулию — это была сладкая месть: больше не приходилось заискивать перед «дорогим Серго»[3098]. Мингрел мог укреплять свою власть на Кавказе. Понятно, что почти каждый местный партийный босс использовал развернувшуюся кампанию против врагов в своих интересах: сводились счеты, зарабатывались очки, освобождались квартиры и дачи, которые можно было раздавать приближенным. Однако по всему Союзу из 65 региональных боссов уцелели лишь немногие: Жданов (Ленинград), Хрущев (Москва, Украина), Берия (Грузия) и Багиров (Азербайджан), превратившийся из его покровителя в клиента. Оба последних, прежде чем возглавить местные партаппараты, сделали карьеру в тайной полиции.

Ночь в опере

Сталину нравилось поддевать Берию — который гордился своими спортивными достижениями, — и напоминать ему о том, что маленький «Глухой», Нестор Лакоба, лучше него стреляет и играет на бильярде. Сталин демонстративно сажал Лакобу к себе в машину и заставлял Берию ехать отдельно. Выступая в 1936 году в Сухуме, Лакоба вполне справедливо сказал: «Верховный вождь нашей партии, верховный вождь пролетарских масс всего мира, этот величайший человек, этот замечательный товарищ, друг всех трудящихся, товарищ Сталин, навещает нас почти каждый год»[3099]. Берия непрерывно пытался подставить ножку Лакобе[3100]. Одним воскресным вечером весной 1936 года Берия вместе со своей женой, Ниной, без предупреждения явился в Сухум, находившийся в 180 милях от Тбилиси, домой к Лакобе, словно это был светский визит, и начал задавать ему вопросы по поводу доноса, поступившего от отца некоей женщины (ее звали Адиле), который утверждал, что еще подростком она была похищена по горскому обычаю (она вышла замуж за одного из пяти братьев жены Лакобы, Сарии)[3101]. В другой раз, когда Сталин и Берия приехали гостями в родное село Лакобы и Сария готовила обед, Берия в последний момент поменял свою тарелку с тарелкой Сталина, как будто боялся, что вождя могут отравить[3102].

Лакоба изгнал из Абхазии Алексея Агрбу, уполномоченного тайной полиции, однако Берия, используя свои полномочия как главы партийного комитета Закавказья, назначил Агрбу первым секретарем абхазского республиканского партийного комитета, что вызывало у Лакобы бесконечную досаду. Летом 1936 года, во время антитроцкистской кампании и вмешательства в испанские события, Сталин, проводивший отпуск в Сочи, посетил свою новую дачу в абхазском местечке Мюссера, специально построенную для него Лакобой, но тот там так и не появился. Сталин велел своим людям навести справки, и Лакоба ответил, что Агрба не разрешил ему покидать столицу Абхазии и что Сталин сам требовал от него (Лакобы) подчинения партийной дисциплине. Сталин разрешил ему приехать и велел Берии отозвать Агрбу в Тбилиси[3103]. Однако 17 августа 1936 года Берия добился от Сталина, чтобы ЦИК СССР «огрузинил» абхазские топонимы: Сухум официально был переименован в Сухуми, что стало ударом для Лакобы, который отказывался даже выдавать в Абхазии автомобильные номера, потому что на них было написано «Грузия».

Лакоба и Сария присутствовали на VIII съезде Советов в Москве (25 ноября — 5 декабря 1936 года). По слухам, Сталин, как обычно, прислал за ними машину в гостиницу «Метрополь», пригласив их к себе на обед, и что в связи с принятием новой советской конституции Лакоба просил Сталина о том, чтобы Абхазию передали из Грузии в РСФСР, подчинив ее Краснодарскому краю, и, как всегда, ожесточенно жаловался на Берию[3104]. Как бы то ни было, Берия вызвал Лакобу на заседание грузинского «партактива», назначенное на 28 декабря 1936 года; 26 декабря Лакоба выехал из Сухуми и остановился в Тбилиси в гостинице «Ориент» на проспекте Руставели[3105]. На следующий день, 27 декабря, он то ли обедал, то ли ужинал (источники на этот счет противоречат друг другу) дома у Берии с ним и Ниной, то ли, согласно шоферу и охраннику Лакобы Давлету Кандалии, дома у основателя ансамбля грузинского народного танца (Сухишвили). После этого Лакоба отправился в тбилисский Национальный театр оперы и балета, где в тот вечер исполнялся первый грузинский балет «Мзечабуки» («Сердце гор») на музыку Андрея Баланчивадзе (брата Джорджа Баланчина). Во время представления Лакобе неожиданно стало плохо и после первого акта он вернулся к себе в гостиницу «Ориент», находившуюся поблизости от театра. Там он и умер в 4.20 утра 28 декабря[3106].

После того как на сцену прибыли Берия и его подручные, врач диагностировал сердечный приступ[3107]. Лакоба страдал болезнью крови и считалось, что он принимал антикоагулянты. Годом ранее в секретном медицинском докладе из кремлевской больницы в Москве (Воздвиженка, 6) у него были диагностированы грипп и рожа в левой ушной раковине, распространившаяся на соседние части уха и верхнюю часть шеи и сопровождавшаяся хроническим нагноением, которое и вызвало у него сильную глухоту. Кроме того, у него были выявлены артериосклероз и кардиосклероз (уплотнение сердца)[3108]. Тем не менее сразу же пошли слухи об отравлении. Лакобе было 43 года.

Берия — несомненно, после консультации с «Уголком», — похоронил Лакобу со всеми почестями. 29 декабря 1936 года тело было перевезено в Абхазию и выставлено для прощания в Государственном драматическом театре в Сухуме. Бюро абхазского республиканского партийного комитета постановило назвать именем Лакобы строившуюся Сухумскую гидроэлектростанцию, учредить десять студенческих стипендий его имени в Сухумском педагогическом институте, сообщив об этом в печати, и отдать его машину «Линкольн» и строившуюся дачу его семье[3109]. Два дня спустя состоялись похороны, на которых присутствовало 13 тысяч человек; Берия был в числе тех, кто нес гроб. Лакобу похоронили в специальном склепе в городском ботаническом саду[3110]. Сталин не прислал соболезнований. Группа работников НКВД из Тбилиси обшаривала абхазские архивы. Портреты Лакобы начали исчезать уже в январе 1937 года. Его могилу перенесли за пределы города, на Михайловское кладбище, а склеп был уничтожен. Шептались о том, что из тела Лакобы были извлечены все внутренности — желудок, почки, мозг и даже гортань, — а само тело было сожжено[3111]. Вдова Лакобы отправилась в Москву (где она остановилась у другой только что овдовевшей женщины, Зинаиды Орджоникидзе), но не смогла добиться аудиенции у Сталина.

Подозрительная смерть Лакобы, последовавшая за самоубийством Ханджяна, усилила окружавшую Берию атмосферу тайны и его влияние. Лакоба был близким другом Сталина (и именно с его подачи Сталину был представлен Берия), однако Сталин, насколько известно, не стал расследовать возможную причастность Берии к смерти Лакобы, вместо этого в сговоре с Берией решив посмертно превратить Лакобу, имевшего подлинную популярность, во врага народа. Лакоба был обвинен в национал-уклонизме, в том, что в 1929 году он позволил Троцкому «сбежать» в Турцию, и в планах убийства Сталина и Берии. (Человеку, в присутствии Сталина демонстрировавшему меткую стрельбу из своего браунинга, едва ли нужно было «планировать» покушение на него.) Берия занялся систематическим уничтожением родных Лакобы и его приближенных[3112]. Агрба, креатура Берии, снова получил должность партийного босса Абхазии[3113].

Право экстрадиции

Берии приходилось утверждать в ЦК назначение не только региональных, районных и городских партийных функционеров, но и директоров заводов и кандидатов на выборах в местные советы[3114]. Согласно директивам оргбюро (от 15 октября и 26 декабря 1936 года), отныне региональные партийные аппараты должны были шесть раз в год отчитываться о своей работе: это была попытка обеспечить подчинение директивам из центра, которое составляло вечный предмет беспокойства Сталина. Берия принял меры к тому, чтобы грузинская парторганизация выполнила это требование, отослав ее полный итоговый отчет за 1936 год после того, как то же самое сделали низовые организации, однако он воспользовался поводом, чтобы указать Сталину (17 февраля 1937 года), что новые бумажные отчеты не освобождают представителей на местах от необходимости предоставлять прочие запрашиваемые подробные документы или статистические сводки в оргбюро и различные отделы ЦК. «Центральный комитет Коммунистической партии Грузии не уверен в том, что такие требования в плане отчетности принесут какую-либо пользу, — писал Берия. — Вместо абсолютно необходимой постоянной живой связи между нижними и верхними парторганизациями создается письменная бумажная связь, отнимающая много времени у парторганизаций». Такая деловая критика и соответствующие примеры, при их полной уместности, были совершенно поразительны. Сталин решил не призывать нахала к ответу[3115].

Берия служил воплощением усиления НКВД по отношению к партии, которому способствовал террор, однако сам он приобрел этот статус много лет назад. Во время визитов в Москву он жил в собственной квартире в жилом доме НКВД в Троицком переулке (около Самотечной площади), где сплошь и рядом устраивались шумные попойки с песнями, танцами и женщинами — эту квартиру он сохранил за собой и после перехода в партийный аппарат[3116]. Ягода по-прежнему присылал за кавказским партийным боссом машину из центрального гаража НКВД. Когда Ягоду арестовали, Берия с легкостью перебрался под крыло к Ежову[3117]. Он уже много лет не работал на Ягоду, а когда Ежов отдыхал в Грузии, в санатории в Абастумани, Берия изображал радушного хозяина; когда Берия приезжал в Москву, Ежов отвечал ему тем же[3118]. Ежов знал, что Берию приглашают на Ближнюю дачу. На февральско-мартовском пленуме 1937 года в Москве Берия одним из последних получил слово (на утреннем заседании 4 марта). Он прибег к проверенному приему, много раз повторив, что товарищ Сталин оказался прав[3119].

После пленума, 20 марта, Мехлис в «Правде» куснул Берию за пятку передовицей «Серьезное предупреждение южным районам», в которой, среди прочих, упоминалось имя Берии. В апреле 1937 года Закавказская партийная организация была распущена, после чего вотчиной Берии формально осталась одна только Грузия. На самом же деле его власть распространилась даже за пределы Кавказа.

Берию уже много лет выводило из себя то, что презиравшие его старые кавказские партийцы собирались у Орджоникидзе на его кремлевской квартире или на подмосковной даче (сперва в Волынском, затем в Сосновке), чтобы позлословить на его, Берии, счет, — это тоже объединяло его со Сталиным. Однако, воспользовавшись возможностью, которую давал террор, Берия поручил своему кавказскому оперработнику Всеволоду Меркулову заняться бывшими кавказскими сановниками, перебравшимися в другие края[3120]. Леван Гогоберидзе был арестован в Азово-Черноморском крае и доставлен в бериевские застенки. Богдан Кобулов, протеже Берии, возглавлявший НКВД Грузии, в ноябре 1936 года докладывал, что Гогоберидзе сознался в том, что распространял «к[онтр]р[еволюционные] клеветнические измышления о прошлом тов. Берии <…> со слов т. Серго Орджоникидзе»[3121]. Мамия Орахелашвили, которого Берия сменил на должности партийного босса Закавказья и который благодаря Орджоникидзе нашел пристанище в Москве в качестве заместителя директора Института Маркса — Энгельса — Ленина, в апреле 1937 года, через несколько недель после самоубийства Орджоникидзе, был сослан в Астрахань; там он был арестован (26 июня 1937 года) и выдан Берии. «Мне стало известно, — якобы показывал Орахелашвили, — что Серго Орджоникидзе вкупе с Леваном Гогоберидзе, Петре Аниашвили и Нестором Лакобой ведут самую активную борьбу против секретаря ЦК КП(б) Грузии Лаврентия Берии, распространяя по его адресу заведомо клеветнические и возмутительные замыслы»[3122].

Их товарищей, рассеявшихся по прочим регионам, вылавливали и пытали, выбивая уличающие показания на действующих региональных партийных боссов. Один лишь Берия получил право экстрадиции — отчасти благодаря собственной наглости, отчасти благодаря тому, что его враги были и врагами Сталина. Ключевым звеном в связи Сталин — Берия являлся Орджоникидзе. Как далее указывается в показаниях Орахелашвили, «я клеветнически отзывался о Сталине, как о диктаторе партии, а его политику считал чрезмерно жестокой. В этом отношении большое влияние на меня оказал Серго Орджоникидзе, который еще в 1936 году, говоря со мной об отношении Сталина к тогдашним лидерам ленинградской оппозиции (Зиновьев, Каменев…), доказывал, что Сталин своей чрезмерной жестокостью доводит партию до раскола и в конце концов заведет страну в тупик»[3123].

Берия был даже способен одолеть Ежова в перетягивании каната. Берия арестовал Поликарпа (Буду) Мдивани, давнего врага Сталина, однако в Москве на Мдивани были получены уличающие «показания», потому Ежов добился его доставки в Москву, где он был снова допрошен на Лубянке и «сознался» в преступлениях[3124]. Однако Берия, насколько известно, обратился к Сталину, и Мдивани вернули в Грузию. 12 апреля 1937 года Берия отправил Сталину протоколы 13 допросов Мдивани, проведенных в тбилисской тюрьме Метехи (где при царском режиме находился в заключении сам Сталин). Сталин подчеркнул несколько мест в этом досье объемом более 200 страниц, а затем разослал копии Молотову, Кагановичу и Ворошилову[3125]. На X съезде грузинской компартии (15–21 мая 1937 года) Берия, выступая под собственным портретом, обвинил Мдивани и его соратников в «болтовне о якобы „невыносимом режиме“ <…> о применении каких-то „чекистских“ методов, о том, что положение трудящихся в Грузии ухудшается»[3126].

Берия пытался оградить некоторых из своих людей. «Мы должны бороться против всех разновидностей контрреволюции; вместе с тем мы должны действовать мудро, с тем чтобы не впадать из крайности в крайность, — заявил он на X съезде грузинской компартии. — Огульный подход ко всем бывшим националистам и троцкистам, часть которых случайно оказалась в их рядах, но уже давным-давно отказалась от троцкизма, может только повредить делу борьбы с настоящими троцкистами, вредителями и шпионами». Однако он получил отпор от грозного Мехлиса, принявший вид статьи тбилисского корреспондента «Правды», который в последний день грузинского съезда (22 мая 1937 года) сообщал о нехватке «критики и самокритики» и множестве «аллилуйских речей». Берия опять отличился: 27 мая он телеграфировал Сталину о «неправильной и тенденциозной» статье, утверждая, что самокритика широко развернулась не только на грузинском съезде, но и на предшествовавших ему районных и городских партийных конференциях, задачей которых, по его словам, было «основательно и верно разъяснить партийным массам решения мартовского [1937] пленума ЦК и речь тов. Сталина»[3127].

Берия даже сообщил Сталину, как он подслушивал переговоры вышеупомянутого корреспондента «Правды» Михаила Мезенина с редакторами в Москве, словно тот был иностранным агентом на грузинской земле[3128]. Называя репортаж в «Правде» согласованной попыткой «дискредитировать работу съезда Коммунистической партии (большевиков) Грузии», Берия требовал, чтобы ЦК приказал газете ознакомиться с материалами грузинского съезда и правильно осветить его; Сталину была отправлена стенограмма съезда. Трудно себе представить, чтобы какой-либо другой региональный партийный босс предпринял подобную контратаку и тем более уцелел после нее. Берии было разрешено напечатать в «Правде» (5.06.1937) собственную статью, в которой грузинский съезд восхвалялся за строгое следование партийной линии против троцкистов и других врагов. Между тем 31 марта в Тбилиси прибыл первый из множества списков врагов, подписанный Сталиным и Молотовым; в нем было перечислено 139 человек, проходящих по «первой категории» (расстрел), и 39 по «второй категории» (10 лет заключения)[3129]. Этот прямой приказ Берия не мог не выполнить.

Предпочтения деспота

Темные пятна в биографии Берии времен Гражданской войны продолжали служить источником слухов. Григорий Гофман (известный как Каминский), нарком здравоохранения СССР, в этом качестве подписавший фальшивое заключение о смерти Орджоникидзе от сердечного приступа, на проходившем в июне 1937 года в Москве пленуме ЦК заявил, что во время оккупации Баку англичанами Берия служил в буржуазно-националистической мусаватистской контрразведке, что делало его английским шпионом[3130]. Из всех участников пленума только Каминский лично присутствовал на состоявшемся в 1920 году в Баку партийном собрании, на котором формально обсуждалась служба Берии у мусаватистов, — Каминский в то время был партийным секретарем Азербайджана, — и потому он знал, что Берия в тот раз был оправдан. Некоторые члены ЦК даже никогда не слышали об этих обвинениях. Свердловский зал замер, словно пораженный громом. «Никто не пытался выступить с опровержением, — вспоминал Хрущев, присутствовавший при этом. — Даже Берия не брал слово, чтобы дать какое-то объяснение. Стояла тишина»[3131]. Сталин объявил перерыв.

Каминский (г. р. 1895) был поразительной личностью. Еще в Туле, древнем центре русской оружейной промышленности, Каминский, в то время молодой одаренный горячий парень из евреев, в 1918–1920 гг. — примерно тогда же, когда Берия служил в буржуазной мусаватистской контрразведке, — редактировал большевистскую газету «Коммунар». Поначалу она выходила тиражом в 300 экземпляров, но Каминский поднял его выше планки в 10 тысяч экземпляров, лично обращаясь через газету к рабочим и крестьянам[3132]. «„Коммунар“ одной рукой будет помогать трудящимся организовывать жизнь, налаживать народное хозяйство, звать к дисциплине, труду и порядку, — писал он в самом первом номере газеты (4.07.1918), — а другой будет безжалостно глушить голову этой контрреволюции». 19 лет спустя, на пленуме, он сам стал «контрреволюцией». Вместо того чтобы начать дискуссию о прошлом Берии, Сталин в тот же день велел арестовать Каминского и исключить его из партии[3133]. Агенты НКВД обыскали его квартиру в огромном Доме на набережной и его государственную дачу в элитной Барвихе, забрав его гипсовые бюсты работы знаменитого скульптора Веры Мухиной, а также все до единой фотографии и бумаги, включая рисунок его 11-летней дочери с изображением их дачного сада[3134]. Также были арестованы два его брата. Его мать каждый день ходила в Александровский сад около Кремля и Красной площади и стояла там, ожидая, что «вот-вот должен выйти Иосиф Виссарионович и тогда она ему пожалуется, что у нее трех сыновей посадили, и он ее пожалеет и их выпустит»[3135]. Каминскому дали «10 лет без права переписки», что означало расстрел[3136].

Сталин признавал сфабрикованные «показания» как истинные, но он предпочел закрыть глаза на реальные события в жизни Берии, которые в случае других людей задним числом становились для них фатальными. По-видимому, выступление Каминского на пленуме побудило бывшего главу тайной полиции Закавказья, Ивана Павлуновского, который уже довольно давно лишился этой должности из-за Берии, в тот же день (25 июня) обратиться с письмом к Сталину. Павлуновский (г. р. 1888), кандидат в члены ЦК, при Орджоникидзе служил в ключевом военно-мобилизационном управлении наркомата тяжелой промышленности. В своем личном письме Сталину он утверждал, что когда еще в 1926 году был назначен начальником Закавказского ГПУ, Дзержинский вызвал его и сообщил, что один из его новых подчиненных, Берия, работал в мусаватистской контрразведке, но этого не нужно вменять ему в вину, потому что он делал это по партийному заданию. Как добавлял Павлуновский, Орджоникидзе говорил ему, «что об этом [прошлом Берии] т. Сталину известно и что об этом и он [Орджоникидзе] т. Сталину говорил»[3137]. Частное выступление Павлуновского в защиту сталинского фаворита было попыткой спасти свою собственную шкуру. Попытка оказалась неудачной. Он был арестован 28 июня в рамках предпринятого Сталиным уничтожения «клана» Орджоникидзе[3138].

Верховный вождь в миниатюре

Берия подражал Сталину и в том, что играл роль единственного «покровителя» искусств в своей вотчине. Было известно, что он приходит на репетиции, вызывает на частные аудиенции актеров и актрис и дает интеллигенции понять, что цель ее существования — служить государству и воспевать его руководителей[3139]. Отчасти это даже отвечало настроениям в творческой среде. В то время как многие грузинские большевики называли Шота Руставели «феодалом», а Илью Чавчавадзе — «буржуазным идеалистом», Берия объявил их великими национальными художниками и по его приказанию их произведения издавались огромными тиражами. Кроме того, Берия постарался взять под свой контроль Театр им. Руставели, грузинский аналог Большого театра. (Здание Театра им. Руставели в стиле рококо, расположенное в центре Тбилиси, было достроено к 1901 году на деньги армянского нефтяного магната Александра Манташова, на предприятиях которого молодой Джугашвили вел политическую агитацию.) Сперва Берия прогнал в Москву из Театра им. Руставели (в ноябре 1935 года) грузинского Мейерхольда, своенравного и темпераментного Сандро Ахметели (Ахметелашвили); затем, когда антитроцкистская кампания обеспечила соответствующую возможность, Берия велел арестовать Ахметели и доставить обратно в Грузию, где ему предъявили обвинение в создании в Театре им. Руставели террористической организации. Во время декады грузинской культуры, с большой помпой проходившей в Москве и в Ленинграде (4–13 января 1937 года), Берия возглавлял грузинскую делегацию и на банкете в Кремле (14 января) сидел за столом президиума вместе со Сталиным[3140]. Тем временем Ахметели в результате пыток был парализован и вскоре после этого расстрелян[3141].

От запуганной интеллигенции можно было добиваться все большей покорности. В мае 1937 года в докладе на X грузинском партийном съезде, Берия называл арестованного Ахметели «фашистским вредителем» и давал предупреждение тем, кто еще ходил на свободе. «Для [Паоло] Яшвили, [Константина] Гамсахурдии, [Михаила] Джавахишвили, [Николо] Мицишвили и некоторых других было бы нелишним подумать над тем, чем они занимаются», — указал Берия, добавив, что «Паоло не дворянин <…> Ему уже больше сорока, и пора, наконец, прийти в чувство»[3142]. (Текст речи Берии был напечатан в журнале «Литературная Грузия», словно это было литературное произведение.) В конце мая и позже президиум грузинского Союза писателей провел несколько заседаний с целью выполнения предписаний Берии. Давняя вражда, зависть и конфликты, порожденные совместным существованием замкнутого мирка элиты в нескольких дворах на улицах Лермонтова и Грибоедова в Тбилиси, равно как и страх, вылились в поток взаимных доносов[3143]. Посредственный критик Давид Деметрадзе поносил период до правления Берии, когда были запрещены грузинские классики Руставели и Чавчавадзе, и осуждал «левацкий» экстремизм российской и грузинской ассоциаций пролетарских писателей, равно как и европейский «буржуазный» декаданс и кутежи поэтов-символистов из правой группы «Голубые роги» (Яшвили и Тициан Табидзе), а также романиста Гамсахурдию и его Академическую группу. Последний ответил, вызвав взрыв смеха: «Я совершал все грехи, какие есть под солнцем, но никогда не делал этого вместе с хулиганами, ворами и врагами народа».

Сталин отправил на X съезд грузинской компартии писателя-функционера Александра Фадеева, чтобы тот лично изложил ему свои впечатления. «Написали, что нас смутило, — вспоминал Фадеев (который взял с собой помощника). — А смутило нас то, что уже тогда бюст Берии стоял где-то на площади, а съезд каждый раз вставал, когда входил Лаврентий Павлович». Впоследствии, во время ужина на Ближней даче, Сталин заговорил с Берией о его культе в Грузии. Опытный Берия якобы стал спрашивать, кто его «топит». Судя по всему, Сталин намекнул, что получил такие сведения от писателей. По словам Фадеева, Сталин показал Берии его личное письмо[3144]. Если это правда, Сталин таким путем навсегда поссорил Берию с главой Союза писателей СССР.

22 июня 1937 года в Тбилиси, во время очередного заседания, на котором обсуждался вопрос об исключении Паоло Яшвили, тот сумел пронести в здание охотничье ружье, поднялся на верхний этаж и выстрелил в себя из обоих стволов. (По описанию Пастернака он был «блестящий светский человек, образованный, занимательный собеседник, европеец, красавец».) Снаружи шел дождь, и глубоко потрясенный поэт Джавахишвили, как говорили, ходил взад-вперед по фойе и бормотал, что ему нужна машина, чтобы доехать домой, не испортив своего белого костюма[3145]. Джавахишвили тоже погиб, как и Табидзе, переводивший Пастернака на грузинский[3146]. Гибель настигла и верного бериевского приспешника Деметрадзе, но Гамсахурдия — интеллектуал, за которым числилось едва ли не больше всего прегрешений, — уцелел. Гамсахурдия, обучавшийся в Санкт-Петербурге и Берлине, где он получил докторскую степень — предмет вожделений Берии, — был, как и тот, мингрелом и тоже ненавидел Орджоникидзе и филистера от культуры Филиппа Махарадзе. Однако Гамсахурдия входил в число высланных на Соловки в связи с восстанием 1924 года, и после его освобождения и возвращения он был по приказу Берии снова арестован за связь с молодой женщиной — директором издательства, арестованной за троцкизм. Но затем Берия простил его, сказав, что сексуальных связей с врагами народа никто не запрещал[3147].

Проситель

Берия в своих письмах Сталину 1937 года часто поднимал вопрос об экономических проблемах, тем самым ставя себя в положение просителя. При содействии Микояна он занимался реорганизацией местной легкой промышленности с тем, чтобы увеличить производство потребительских товаров, но для этого требовалось согласие со стороны наркомата финансов СССР и Госплана, а также грозного Молотова[3148]. В переписке со Сталиным и Молотовым Берия жаловался на то, что из 61 705 автомобильных шин, выделенных для Грузии, было получено только 22 346, причем больше десятой части полученного было либо браком, либо непригодным для использования в грузинских условиях. В том же месяце он просил прислать муки и зерна в дополнение к квотам, установленным в центре, ссылаясь на плохой урожай, причиной которого была скверная погода в западной Грузии, Абхазии и Аджарии, и соответствующий рост цен. (Берия сообщал Сталину, что уже обращался к Молотову.) Также в посланиях Сталину и Молотову Берия прогнозировал невыполнение плана по поставкам молока (указывая, что у большинства домохозяйств в западной Грузии имеется только одна корова) и просил, чтобы Абхазия, Аджария и западная Грузия в 1937–1938 годах были освобождены от поставок молока. Вскоре после повторной просьбы о помощи продовольствием он сообщал о длинных хлебных очередях в Кутаиси, Сухуми, Батуми, Самтредиа, Зестафони, Чиатуре и Поти[3149].

Берия писал Сталину и Молотову об угольных копях в Тквибе, которые снабжали углем все промышленные предприятия Закавказья и по плану на 1937 год должны были дать 350 тысяч тонн, однако вследствие промышленного роста ожидалось повышение спроса на местах, в то время как из-за проблем с двумя главными пластами в 1938 году предполагалось сокращение добычи (к 1942 году она была полностью остановлена). Еще в 1935 году наркомат тяжелой промышленности планировал начать разработку новых пластов, которые к 1939 году должны были давать 800 тысяч тонн, однако к 1937 году не имелось еще ни готовых проектов, ни финансирования. Берия просил немедленно прислать комиссию[3150]. Кроме того, Совнарком СССР постановил построить в Тбилиси в 1936 году электростанцию мощностью в 12 тысяч киловатт, с тем чтобы она давала ток уже к концу того года, однако турбины и котлы так и не были поставлены. Запланированная мощность электростанции была уменьшена до 8 тысяч киловатт. Невский завод в Ленинграде должен был поставить две турбины, но не ранее декабря 1937 года и марта 1938 года; Берия докладывал о том, что до сих пор не были поставлены котлы и прочее оборудование, называя предприятия, сорвавшие поставки, и предсказывая, что, если ситуация не будет исправлена, нехватка электричества в 1937 году, как и в 1936 году, время от времени будет приводить к закрытию местных предприятий. Более того, завершение строительства нескольких новых предприятий в 1937 году должно было только усугубить дефицит электроэнергии[3151].

Берия неустанно добивался решения проблем со снабжением. «Грузинская ССР и, в частности, город Тбилиси ощущают острую нехватку промышленных товаров в запланированном ассортименте, особенно хлопчатобумажных и шерстяных тканей и кожаной обуви», — писал он Сталину и Молотову 2 июля 1937 года, требуя, чтобы Тбилиси снабжали по тем же нормам, что и Москву, Ленинград, Киев и Минск, и чтобы наркомат легкой промышленности СССР строил в его республике специализированные текстильные и кожевенные предприятия. 15 августа 1937 года он обратился к Сталину и Молотову с просьбой о дополнительном семенном материале, сообщая, что более 10 тысяч гектаров посевов побито градом, из-за чего на западе центральной части Грузии не был собран урожай, а у колхозников нет семян для нового сева. В конце августа некоторые районы Грузии, особенно Южная Осетия, пострадали от сильных наводнений, разрушивших мосты и дороги, в том числе Военно-Грузинскую дорогу, и Берия был вынужден просить о срочном выделении денежных средств[3152].

Расправы и торжества

Однажды летом 1937 года Берия отправился на машине в очередную из своих нередких поездок Сухуми в сопровождении шофера, одного партийного функционера и охранника Бориса Соколова, но на этот раз им повстречались три бандита с пистолетами. Соколов якобы прикрывал Берию; водитель и функционер выскочили из машины. Бандиты в итоге разбежались. Соколова доставили в больницу с пулевыми ранениями в руке. Звезда Берии взошла еще выше[3153].

В своем стремлении к новым успехам Берия неустанно испрашивал указаний у Сталина (письменных, устных или угаданных), выполнял их и докладывал о результатах. 20 июля 1937 года в записке Сталину («Дорогой Коба!») он приводил длинный список арестованных функционеров, перечисляя подробности их мнимой шпионской и вредительской деятельности и указывая, когда они установили «связи» с правыми уклонистами Рыковым и Бухариным. В этот перечень были включены практически все, кто играл видную роль в Грузии, Армении и Азербайджане с середины 1920-х гг. — кроме Берии. Он ссылался на показания, которые жертвы давали друг на друга: «Обширные показания о шпионской работе Давида Канделаки дали Г. Мгалоблишвили и Ш. Элиава». Сталин подчеркнул это и другие места («Пока еще молчит этот мерзавец и предатель Орахелашвили Мамия. Боимся крепко брать его в работу, т. к. каждый раз при допросе он падает в обморок»). Берия докладывал, что уже расстреляно 200 человек и что от Ежова ожидается санкция еще на 250 арестов. «Считаю, что придется расстрелять не менее 1000 человек из числа к.[онтр]р.[еволюционных] правых, троцкистов, шпионов, диверсантов, вредителей и проч». — добавлял Берия (Сталин подчеркнул и эти слова). Также Берия не забыл о том, что нужно арестовать жену и мать Лакобы («Прошу ваших указаний»)[3154].

Мдивани отказался публично свидетельствовать против себя, и его пришлось осудить в ходе однодневного закрытого «процесса» (9 июля 1937 года), после чего он был расстрелян[3155]. Однако Берия летом-осенью 1937 года энергично выполнял указания Сталина об организации публичных процессов и привлечении к ним «трудящихся» посредством радиопередач и их коллективных прослушиваний, устраиваемых агитаторами. Ключевой фигурой на одном из таких процессов был Зекерия Лордкипанидзе, функционер из Аджарской автономной республики в составе Грузии, который якобы был «связан» с эмигрировавшими муллами и с турецким консульством в Батуме и участвовал в заговоре по отделению мусульманской Аджарии и ее передаче Турции[3156]. Осуждению родственников и соратников покойного Лакобы, этого «троцкистского пигмея», был посвящен другой процесс, состоявшийся в абхазском Государственном театре драмы, — на нем присутствовал сам Берия[3157]. Заранее вынесенные смертные приговоры одобрялись на общих собраниях колхозников, в точном соответствии с циркуляром Сталина. В связи с публичным процессом над «правыми уклонистами», обвинявшимися в попытке восстановить капитализм в восточной Грузии, Берия похвалялся Сталину (29 августа 1937 года), что «процесс сыграл исключительно важную роль в повышении осведомленности широких масс трудящихся о контрреволюционной, вредительской и подрывной деятельности врагов народа»[3158].

Сталин тем не менее счел нужным преподать урок Берии. 8 сентября 1937 года деспот отправил в Армению шифровку, в которой утверждалось о плачевном положении дел в этой республике и о том, что там находят прибежище троцкисты. Армянский партийный босс Аматуни Аматуни, креатура Берии, и Степан Акопов, возглавлявший Ереванский горком партии, незадолго до этого получили подтверждение своих полномочий, но сейчас их обвиняли в попустительстве врагам, вследствие чего вставали вопросы и в отношении главы НКВД Армении Хачика Мугдуси (Аствацатурова), еще одной креатуры Берии[3159]. 15 сентября в Ереван прибыли Микоян и Маленков в сопровождении бригады чекистов, которые арестовали и подвергли пытке Мугдуси и его заместителей. В тот же день на пленуме армянского ЦК Маленков зачитал недавнюю шифровку Сталина, отправленную в Армению, вслед за чем последовали три дня «дискуссии», вылившейся во взаимные обвинения и доносы. 18 сентября своих должностей лишились семеро из девяти членов армянского Политбюро. В тот же день Берия отдал приказ об аресте своего протеже в Абхазии, Алексея Агрбы, объявленного контрреволюционным буржуазным националистом, и прибыл в Ереван[3160]. «Неожиданностью для меня стало появление в зале Берия, — вспоминал Микоян. — Он вошел, когда я выступал с трибуны <…> я решил, что Сталин поручил ему приехать, чтобы арестовать меня прямо на Пленуме. Однако, надеюсь, я сумел скрыть свое волнение, и его не заметили»[3161].

Ни одно из многих исключений, состоявшихся на армянском партийном пленуме, продолжавшемся до 23 сентября, не было согласовано с Берией. После упразднения Закавказской федерации Армения перестала ему подчиняться. Тем не менее он явился, чтобы удостовериться, что новым партийным боссом Армении будет назначен еще один его протеже, бывший руководитель тбилисской городской парторганизации Григорий Арутюнов. (Он вернул себе родную армянскую фамилию Арутюнян[3162].) Берия назначил своих новых клиентов и на различные должности в Сухуми, где он принес в жертву своего абхазского ставленника Агрбу[3163].

10 сентября 1937 года в Грузинском национальном театре оперы и балета Берия зачитал речь Ежова о «центре центров», приведя подробности обширного заговора на Кавказе, в который были вовлечены поэты, театральные режиссеры, инженеры и функционеры, намеревавшиеся устроить в Кахетии (восточная Грузия) эпидемию тифа, продать Аджарию Турции и убить его, Берию. Грузинская интеллигенция отозвалась «продолжительными аплодисментами»[3164]. Спустя десять дней Берия в том же Театре им. Руставели вместе со своей верной командой (Меркулов, Гоглидзе, Кобулов, Владимир Деканозов, Соломон Мильштейн) отметил 20-ю годовщину основания советской ЧК. Но главным событием года стали организованные Берией с одобрения Сталина торжества по случаю 750-летия сочиненного в XII веке великого грузинского эпоса «Витязь в тигровой шкуре» авторства Шота Руставели; на них в Тбилиси приехало множество московских литераторов, включая Илью Эренбурга, который стал свидетелем устроенной Берии бурной овации, похожей на те, которыми приветствовали Сталина[3165].

Итоги

Население Грузии в 1937 году составляло около 3,4 миллиона человек, или 2 % от всего населения СССР, однако примерно из 40 тысяч человек, попавших в сохранившиеся расстрельные списки, составленные Ежовым и подписанные Сталиным, грузинами являются 3485 (9 %)[3166]. Однако в какой степени эти цифры отражают вклад Берии по сравнению со вкладом Ежова и Сталина, неизвестно. Около 21 тысяч были приговорены «тройками» в ходе «массовых операций» (причем три четверти приговоренных были неграмотными или едва грамотными), а приговоры еще 3165 были вынесены военной коллегией: эти цифры соответствуют картине лимитов, установленных советскими властями[3167]. Однако на Украине, в которой проживало в девять раз больше человек, чем в Грузии, в ходе национальных операций было произведено почти в 45 раз больше арестов (89 700 и 2100)[3168]. Из 644 делегатов, присутствовавших на X съезде компартии Грузии, было арестовано и приговорено либо к расстрелу, либо к заключению 425 человек — 66 %: примерно такой же была доля уничтоженных депутатов и XVII съезда советской компартии[3169]. По очень грубой оценке, приводящейся некоторыми исследователями, была уничтожена четверть членов Союза писателей Грузии[3170]. В своем докладе (28 октября 1937 года) о раскрытии контрреволюционной шпионской организации писателей, группировавшихся вокруг Джавахишвили, Берия отмечал, что был арестован 61 местный оперработник НКВД[3171]. А ведь впереди был еще целый год расправ[3172].

Эта ужасающая картина была менее кровавой, чем в Армении, где при населении втрое меньшем, чем в Грузии, в 1937–1938 годах 8837 человек было арестовано за контрреволюцию и 4530 — расстреляно. (За весь 1936 год в советской Армении был расстрелян всего один человек[3173].) Более свирепым был террор в Западной Сибири, где в 1937–1938 годах было расстреляно не менее 300 тысяч человек — около 4 % взрослого мужского населения[3174]. В пропорциональном отношении, пожалуй, еще более жестокой была резня на советском Дальнем Востоке[3175]. В целом Грузию нельзя назвать ни наиболее, ни наименее пострадавшей от террора[3176].

Абхазия, автономная республика в составе Грузии, место рождения этнического мингрела Берии, по-прежнему являлась одной из его главных мишеней[3177]. При нем доля этнических абхазов в партии, ранее превышавшая 21 %, сократилась до 15 %. Снизилась и доля этнических русских, с 29 до 16 %, в то время как доля этнических грузин в Компартии Абхазии выросла с 26 до 48 %[3178]. Доля этнических абхазов в общем населении автономной республики благодаря наплыву переселенцев из Грузии, особенно мингрелов, поощряемому государством, сократилась примерно с 28 % (в 1926 году) до 18 % (к 1939 году). В 1938 году, когда письменность прочих малых народов СССР была переведена с латиницы на кириллицу, Берия заставил абхазов перейти на грузинский алфавит[3179]. Также Берия в переписке со Сталиным сетовал на то, что мусульмане-аджарцы в переписи 1937 года проходили как отдельная нация, хотя, по его словам, они делили с грузинами «один и тот же язык, землю, экономическую жизнь и культуру» (но не свою исламскую веру), и просил исправить это положение[3180]. Подобный курс на национализацию, проводившийся партийным боссом в любой другой национальной республике, наверняка бы привел к его наказанию за «национальный уклон».

Помимо Берии, одним из прочих очень немногих уцелевших региональных партийных сатрапов был его бывший покровитель, а теперь протеже — Багиров из Азербайджана, в переписке со Сталиным хваставшийся тем, сколько человек он арестовал: троцкистов, иранцев, живших в приграничной зоне, не говоря уже обо всех, кто лично перебежал ему дорогу. В 1937–1938 годах в Азербайджане со своих должностей было снято более 10 тысяч функционеров[3181]. Сталин проявил особый интерес к арестам в Нахичевани, автономной республике в составе Азербайджана, граничившей и с Ираном, и с Турцией, — он называл ее «наиболее опасным пунктом во всем Закавказье». Багиров услужливо залил ее кровью[3182]. Разумеется, наряду с партийным боссом начальник азербайджанского НКВД Ювельян Сумбатов-Топуридзе, еще один протеже Берии (и грузин), тоже приказывал своим подчиненным выполнять лимиты на аресты. В то же время угроза нависла и над самим Багировым: он фигурировал в докладе Маленкова на пленуме партии в январе 1938 года об ошибках, допущенных при исключении и аресте коммунистов. В Баку прибыла комиссия НКВД из Москвы во главе с видным функционером (Михаилом Литвиным). Однако Багирову удалось свалить вину на местное Управление НКВД: 10 января Сумбатова-Топуридзе сняли с должности, но не арестовали (Берия сумел перевести его в Москву, в экономическое Управление НКВД)[3183]. Багиров тоже уцелел — вероятно, благодаря Берии.

Фаворита — на Украину

Берия был не единственной феноменальной фигурой, возникшей на политическом горизонте. В январе 1932 года, незадолго до того, как Сталин перевел Берию из тайной полиции на партийную работу, заместителем Кагановича, человеком № 2 в огромной московской парторганизации стал Никита Хрущев, который имел перед собой пример сверхчеловеческой трудовой этики в лице Кагановича. Хрущев приобрел репутацию подхалима[3184]. В январе 1934 года он возглавил московскую городскую парторганизацию, а в начале 1935 года одновременно занял должность руководителя партийной организации Московской области — региона, по площади равного Англии и Уэльсу[3185]. Один функционер, знавший его, указывал, что Хрущев с Кагановичем «восполняли (не всегда удачно) пробелы в своем образовании и общекультурном развитии интуицией, импровизацией, смекалкой, большим природным дарованием»[3186].

Осенью 1937 года, во время террора, в московской консерватории состоялось собрание городского партактива под председательством Кагановича (к тому времени — наркома тяжелой промышленности и наркома путей сообщения) и Хрущева. Хрущев говорил страстно, запинался, коверкал слова, вызывая у слушателей смех, — он воплощал в себе те низы среднего слоя, которые поднялись наверх вместе с революцией и приходом Сталина к власти. «Крупная голова, высокий лоб, светлые волосы, широкая открытая улыбка — все оставляло впечатление простоты и доброжелательства, — вспоминал один очевидец, впервые увидевший этого золотого мальчика. — И я, и мои соседи, глядя на Хрущева, испытывали не только удовольствие, но даже какое-то умиление: вот молодец, рядовой шахтер, а стал секретарем Московского комитета»[3187].

Хрущева на его подмосковной даче, занимавшей часть бывшей усадьбы одного из московских генерал-губернаторов в Ново-Огарево, буквально за день-два до своего ареста посетил военачальник Иона Якир. Его сестра была замужем за Семеном Корытным, одним из ближайших коллег Хрущева, арестованным в больнице — на следующий день после того, как его навестил там Хрущев. «Я волновался, — вспоминал потом Хрущев. — Во-первых, мне было его жалко. Во-вторых, тут могли и меня потянуть». Сталин приказал или позволил Ягоде арестовать двух главных помощников Хрущева в Москве, которые по мнению Хрущева были исключительно надежными людьми. Сталин поведал Хрущеву, что каждый из них дал на него показания и утверждал, что Хрущев — не настоящее имя, а маска; он намекнул, что такие аресты могут быть делом врагов, проникших в НКВД, хотя эта идея едва ли утешала встревоженного Хрущева[3188].

Кроме того, в его биографии имелось большое черное пятно: Хрущев признался Кагановичу, что еще в 1923 году, будучи студентом, он симпатизировал Троцкому, и это вполне могло стать темой для анонимного доноса. Каганович побелел. Тот факт, что его протеже оказался «троцкистом», угрожал и ему самому, тем более что и сам Каганович был некоторым образом связан с Троцким: во время Гражданской войны он воевал на восточном фронте, среди сторонников Троцкого, а не на южном фронте, среди сторонников Сталина. Каганович посоветовал Хрущеву немедленно сообщить обо всем Сталину. Но тот сказал, чтобы Хрущев не беспокоился. Как вспоминал Хрущев, полученное от деспота отпущение грехов «еще больше укрепляло мое доверие к Сталину, рождало уверенность, что те, кого арестовывали, действительно враги народа»[3189].

Хрущев был куда большим «троцкистом», чем бесчисленные функционеры, уничтоженные из-за этого. Если бы Сталин внезапно передумал, Хрущева бы не спасло ничто — ни какие-либо действия, ни бездействие. Из 38 руководителей московской областной парторганизации уцелели только трое, включая Хрущева и Кагановича. В качестве партийного босса Москвы Хрущев должен был давать «санкцию» на аресты; кроме того, в связи с началом «массовых операций» ему пришлось составить список «преступных и кулацких элементов», в котором в его случае содержалось 41 305 имен; он пометил 8500 из них как проходящих по «первой категории» (расстрел)[3190].

Сталин поручил своему звездному ученику новое важное задание. В конце января 1938 года этнический русский Хрущев, уроженец Украины, стал ее партийным боссом вместо этнического поляка Станислава Косиора[3191]. Он вошел в Киев по горе трупов и принял участие в новых волнах арестов. К этому моменту численность Коммунистической партии Украины сократилась вдвое, до 284 152 человек (что составляло всего 1 % населения), а украинские Политбюро и Центральный комитет фактически не работали. Во многих областях Украины не было первого, либо второго секретаря, и ни в одной (за единственным исключением) не было третьего секретаря. В газетах не хватало редакторов. В результате террора бесследно исчезли все 11 членов украинского Политбюро. Также не уцелело никого из украинского партбюро и украинской партийной контрольной комиссии. Расстрела или тюремного заключения избежали только двое из 62 членов и 40 кандидатов в члены украинского ЦК[3192]. Такое состояние дел наблюдалось не только на Украине, но это был стратегически важный индустриальный регион, примерно равный размерами Франции.

При Хрущеве в период террора в Москве и на Украине было арестовано не менее 160 тысяч человек. Эти приближенные цифры опровергают идею о том, что Берия был каким-то единственным в своем роде чудовищем, а не просто исключительно амбициозной личностью вроде Хрущева, нашедшей способ процветать в чудовищной системе. Также следует отметить, что Хрущев во время работы в Москве близко сошелся с партийным боссом Кавказа. «Что касается <…> Берии, то я познакомился с ним, видимо, в 1932 году, — вспоминал Хрущев. — Я <…> встретился с Берией по вопросу кадров <…> Пришел он ко мне с Багировым» (которого Хрущев уже знал). Речь у них зашла об армянине Рубене Мкртчяне, известном как Рубенов, возглавлявшем партийную организацию одного из московских районов, но рекомендованном на более высокую должность. «После первой встречи с Берией я сблизился с ним, — говорится далее в воспоминаниях Хрущева. — Мне Берия понравился: простой и остроумный человек. Поэтому на пленумах Центрального комитета мы чаще всего сидели рядом, обмениваясь мнениями, а другой раз и зубоскалили в адрес ораторов. Берия так мне понравился, что в 1934 году, впервые отдыхая во время отпуска в Сочи, я поехал к нему в Грузию»[3193].

Хрущев столь же честно, как Берия, хотя и отличаясь от него более жизнерадостным и идеалистическим настроем, играл роль ученика при великом учителе. Еще один подчиненный Хрущева, П. В. Лукашов, был арестован на Украине всего через несколько недель после того, как Сталин дал Хрущеву согласие на его повышение. «Это для меня был моральный удар, — вспоминал Хрущев. — Как же так? Я видел этого человека, доверял ему, уважал… Ну, что делать?» Лукашова чудесным образом освободили, после чего он описывал Хрущеву, как его пытали — чтобы добиться от него показаний на Хрущева. Когда Хрущев упомянул об аресте Лукашова Сталину, тот сказал: «Да, бывают такие извращения. И на меня тоже собирают материалы»[3194].

Во время террора, в 1937–1938 годах, Хрущев оказался одним всего лишь из двух человек, удостоенных статуса кандидатов в члены Политбюро — вторым был Ежов. Кроме того, Хрущев стал первым членом Политбюро, не имевшим дореволюционного партийного стажа[3195].

Разложение НКВД

Кроме Хрущева, Украина получила и нового главу НКВД, Александра Успенского, рекомендацией для которого служило устроенное им побоище в Оренбургской области[3196]. «В январе 1938 года я поехал на сессию Верховного Совета СССР в Москву, — говорится в показаниях Успенского. — Меня неожиданно вызвал Ежов <…> Он был совершенно пьян. Рядом с ним на столе стояла бутылка коньяка. Ежов сказал мне: Ну, поедешь на Украину?». Успенский заступил на новую должность 25 января[3197]. Успенский пришел на смену Израилю Леплевскому, который возглавлял Особый отдел НКВД и сыграл главную роль при фабрикации судебных материалов, использовавшихся при уничтожении Тухачевского и верховного командования Красной армии, а затем был переведен с понижением в Киев, где превысил и без того заоблачные лимиты по арестам для этой республики, но Ежов все равно был недоволен[3198]. В свою очередь, Успенскому тоже приходилось заглаживать вину: при Ягоде он был заместителем коменданта Кремля, а осенью 1937 года Сталин вызвал его к себе в «Уголок» вместе с Ежовым, Молотовым и Ждановым, и там во время получасовой аудиенции прямо спросил, честный ли он человек и не завербовал ли его Ягода. Ежов, вмешавшись, сказал, что Успенский регулярно сообщал ему в партаппарат о непорядках в охране Кремля[3199]. И все-таки Ежов, не зная, чем обернется это посещение «Уголка», велел своему секретариату приготовить ордер на арест Успенского. После того как Сталин смягчился, Ежов воспользовался зверствами встревоженного Успенского в Оренбурге, чтобы укрепить свои собственные позиции.

В первой половине 1938 года особенно продолжительные «массовые операции» НКВД прошли в двух стратегически наиболее важных регионах СССР. Самый высокий новый лимит был установлен для советского Дальнего Востока, обращенного к Японии; на втором месте — Украина, обращенная к нацистской Германии[3200]. Успенский пачками посылал в Москву доклады о раскрытых «заговорах», превышая показатели всех прочих региональных главарей НКВД[3201]. Впрочем, сперва Ежов лично приехал в новую вотчину Хрущева и Успенского с целью еще сильнее раскрутить маховик расправ. 12 февраля 1938 года, перед отбытием в Киев, он вызвал к себе нескольких оперработников. «Ежов нам задал вопрос: „Кто из вас знает украинский язык?“ — говорил в своих показаниях один из участников этой встречи, Григорий Кобызев. — Оказалось, что из присутствующих почти никто не знал украинского языка, тогда Ежов задал другой вопрос: „Как же мы будем там на Украине разговаривать?“ Фриновский засмеялся громко и сказал: — „Да там нет ни одного украинца, там ведь сплошные евреи“». Ежов тоже засмеялся, после чего Кобызев был назначен главой отдела кадров НКВД на Украине и получил задачу вычистить оттуда евреев. На смену впечатляющему восхождению людей из «черты оседлости», ставшему результатом большевистской революции, шел их закат. «Ох кадры, кадры, у них здесь не Украина, а целый Биробиджан», — уже на Украине в присутствии Кобызева вздыхал Ежов, имея в виду специальный еврейский анклав на советском Дальнем Востоке.

Ежов просмотрел список всех сотрудников украинского НКВД, отмечая тех, кто подлежал аресту или переводу с понижением (например, на работу в ГУЛАГ)[3202]. Кроме того, он выступил с речью, в которой отчитал собравшихся работников украинского НКВД за то, что у них на свободе якобы разгуливает множество антисоветских элементов. На протяжении всего своего выступления он мял во рту папиросу, а на лице у него были хорошо заметны шрамы. «На столь ответственном совещании и в такой обстановке я был впервые и, естественно, всему изумлялся, — писал в своих мемуарах еврей Михаил Жабокрицкий, начальник Особого отдела НКВД Молдавской автономной республики в составе Украины, арестованный спустя несколько дней. — Но больше всего меня поразил сам Ежов — невысокого, даже карликового роста, худенький, щуплый. Когда он присел в кресле, то из-за стола еле была видна только его голова». Хотя Ежов был генеральным комиссаром государственной безопасности — этот чин соответствовал маршальскому, — он не носил соответствующих знаков отличия. «Самоуверенная поза, независимый тон речи не гармонировали с его внешностью, и выглядело это смешновато», — отмечал Жабокрицкий. На прощальном банкете в Киеве Ежов так напился, что его охранникам пришлось на глазах у всех тащить его на себе[3203]. «Этот год для советской страны был особенный», — резюмировал Хрущев на следующем съезде украинских коммунистов, превознося массовые аресты и в то же время добавляя, что «После приезда Николая Ивановича Ежова на Украину, с приходом тов. Успенского в наркомат внутренних дел УССР начался на Украине настоящий разгром вражеских гнезд»[3204].

Пока жалкий глава НКВД СССР громил Украину, подрывая моральный дух и собственную репутацию, Фриновский в Москве 17 февраля 1938 года вызвал к себе Абрама Слуцкого, начальника внешней разведки НКВД. Слуцкий, сын еврея-железнодорожника из украинского села, был единственным из руководителей центральных управлений НКВД при Ягоде, удержавшимся на своей должности. Он сделал выдающуюся карьеру в области промышленного шпионажа, в конце 1920-х годов выкрав в Швеции чертежи шариковых подшипников, а в 1930-е годы занимался похищением архивов Троцкого в Париже, внедрением агентов в эмигрантские группировки и устраивал за границей политические убийства[3205]. Однако поток доносов вызывал настоятельную необходимость снять последнего человека Ягоды. Ежов и Фриновский явно опасались, что арест Слуцкого побудит агентов НКВД за границей к массовой измене — пока их не отозвали на родину и не расстреляли, — и потому они прибегли к трюку, достойному шпионского романа. Пока Слуцкий и Фриновский разговаривали в кабинете у последнего, явился еще один сотрудник; делая вид, что дожидается своей очереди обратиться к начальнику с докладом, он потихоньку подкрался сзади и прижал к лицу Слуцкого маску с хлороформом. Когда тот лишился сознания, в кабинет вошел еще один человек и сделал в правую руку Слуцкому инъекцию яда. «Правда», объявив причиной смерти Слуцкого сердечный приступ, 18 февраля напечатала хвалебный некролог: «Прощай, верный друг и товарищ!». Гроб с телом начальника разведки с приставленным к нему почетным караулом тем же вечером был выставлен в Центральном клубе НКВД на Большой Лубянке, 14, в двухэтажном барочном дворце XVIII века, описанном у Толстого в «Войне и мире».

В одиночестве

19 февраля у Сталина родилась внучка Галина, дочь Якова Джугашвили и его жены Юлии Мельцер. Первая внучка, Елена, дочь Якова и его первой жены, умерла вскоре после рождения в 1929 году. Бывшая невеста Якова Ольга Голышева 10 января 1936 года в Урюпинске (Сталинградская область) родила Сталину внука Евгения, но Яков не присутствовал при его рождении и мать дала сыну собственную фамилию. Когда Яков узнал об этом — судя по всему, в 1938 году, — он обратился к властям с просьбой официально зарегистрировать мальчика как Джугашвили. Сталин так и не признал Евгения своим внуком[3206]. Между тем Слуцкий был кремирован и похоронен на престижном Новодевичьем кладбище. До Орлова, главы резидентуры НКВД в Испании, дошли слухи о том, что коллеги заметили на лице Слуцкого, лежавшего в гробу, следы действия синильной кислоты[3207]. Даже если это было неправдой, все понимали, что Слуцкий был убит. Хотя вначале его устранение пытались выдать за смерть от естественных причин, чтобы не спровоцировать волну предательств среди агентов за границей, в апреле 1938 года Сталин отбросил осторожность и позволил объявить Слуцкого «врагом народа»[3208]. Это была игра с огнем.

Сталин не занимал никаких должностей в правительстве, не присутствовал на дипломатических церемониях и очень редко встречался с иностранцами[3209]. По большей части он был недоступен и для представителей советской элиты. Он по-прежнему жил на Ближней даче, где помогал садовникам сажать яблони, вишни, липы, березы, сосны и клены, а также разводить виноград, жасмин, калину, шиповник, петунии, ландыши, сирень, желтофиоли и фиалки. Однако здание дачи, поспешно сооруженное из сборных элементов, не простояло в первоначальном виде и четырех лет. Весной 1938 года вместо него был возведен кирпичный дом с оштукатуренными стенами, выкрашенными в тот же темно-зеленый цвет — судя по всему, любимый цвет Сталина, — хотя такая окраска могла играть и роль камуфляжа, чтобы дом был мало заметен среди леса. (К тому времени в зеленый цвет часто стали красить дачи в Подмосковье и на Юге.) Новое главное здание дачи было выстроено по тому же плану: это был одноэтажный дом с семью комнатами и солярием на крыше. С главным зданием длинным коридором соединялось новое, большое служебное здание, где находилась кухня и размещалась обслуга. Также на территории дачи построили новую столовую для охраны и обслуги, офис начальника охраны, помещения для медицинского персонала и кинозал. Сталин работал и принимал пищу — либо в одиночестве, либо в обществе нескольких человек, — в такой же, как прежде, небольшой столовой на 8–10 человек площадью около 75 кв. м, с высокими окнами, дававшими много света, и камином в углу.

На его любимом месте, на дальней левой стороне стола, размещалась специальная глубокая мраморная пепельница, в которую он мог класть трубку; здесь же было разложено множество цветных карандашей и блокнотов. У Сталина был электрический чайник, с которым он управлялся сам. На круглом столике, расположенном между двумя из четырех окон, стояло несколько черных телефонов (марки Siemens) и была устроена кнопка для вызова обслуги. Телефон высокочастотной связи цвета слоновой кости позволял делать междугородные звонки, не опасаясь подслушивания, особенно в случаях разговоров на военные и политические темы. Звонки на дачу принимал дежурный, который по внутренней связи оповещал Сталина о том, что его вызывают. Если деспот желал ответить на звонок, он поднимал трубку, нажимал рычаг и говорил: «Сталин». У Сталина в том числе имелся обычный городской телефон, который он, возможно, установил для того, чтобы ему могли звонить в обход обслуги (люди, звонившие из телефонов-автоматов, иногда случайно попадали на дачу, и в конце концов от городской линии избавились)[3210]. В маленькой столовой, как и в прочих комнатах, стоял диван, на котором Сталин читал, а также небольшой письменный стол. Дверь из этой комнаты вела на застекленную веранду с северной стороны от дома, где тоже стоял письменный (он же обеденный) стол. В общем, здесь не было ни роскоши, ни помпезности.

Бенито Муссолини в 1938 году, как правило, каждый день во второй половине дня проводил час-другой у своей любовницы Кларетты Петаччи, которую он называл «маленькой Валевской», имея в виду любовницу Наполеона; она жила в частной квартире на первом этаже Палаццо Венеция. Там после секса дуче дремал, слушал музыку по радио, съедал несколько фруктов, предавался воспоминаниям о безумствах молодости, жаловался на вившихся вокруг него женщин (включая его жену), а затем его Валевская одевала его. До и после этих ежедневных свиданий — незадолго до этого Муссолини заявил своему зятю, что «гений скрывается в гениталиях» — дуче десяток раз звонил Кларетте, чтобы поведать ей о своих трудах и своей язве. Кларетта записывала его «мысли» в своем дневнике: евреи — «свиньи… люди, которым суждено быть стертыми с лица земли»; англичане — «омерзительный народ… они способны думать только своей задницей»; испанцы — «сонные лентяи… восемь веков мусульманского господства, вот в чем дело». Также она записывала, как они занимаются любовью, и восторги Муссолини по поводу ее «восхитительного маленького тела». Муссолини был не просто главой правительства — он возглавлял пять отдельных министерств, однако Италия располагала только очень маленькими танками, флотом, который не мог выйти со стоянок из-за отсутствия воздушного прикрытия, и всего десятью армейскими дивизиями. В августе 1938 года он был потрясен, обнаружив, что министр финансов знает о сильной нехватке артиллерии, в то время как ему, военному министру, не было об этом известно. Впрочем, в тех случаях, когда проявлялись недоступность, невнимательность и некомпетентность Муссолини, он никогда не признавал своей вины. В конце концов, что такое техника в сравнении с духом, характером, волей?[3211]

Сталин существовал в совсем ином мире по сравнению с миром бравого итальянца. В его жизни почти не осталось женщин. (При этом женщины почти не были представлены и в руководстве страны.) Он так и не завел себе гарема, несмотря на то что это было совсем несложно[3212]. В народе, конечно же, ходили слухи о его романах: с женой покойного члена Политбюро, имя которой начиналось на «З» (то есть с Зинаидой Орджоникидзе); с сестрой Кагановича, Розой, которой не существовало в природе; с балериной Большого театра или певицей[3213]. Если у Сталина была любовница, ею могла быть грузинская летчица Рузадан Пачкория, красавица лет на двадцать младше него, которую он встретил на выставке на Тушинском аэродроме. Она жила в Тбилиси, а когда приезжала в Москву, останавливалась в спортивном общежитии (потом ей выдали большую квартиру на ул. Горького). По словам одного из уцелевших охранников Сталина (который является единственным источником сведений по данной теме), тот, возможно, время от времени встречался с Пачкория на частных квартирах под предлогом получения консультаций по вопросам «авиации»[3214]. Но даже если Сталин изредка и предавался плотским удовольствиям, он был женат на Советской власти. Уже дважды овдовев, он опирался не на женщин, а на военную технику и кадры.

Каролина Тиль, этническая немка из Риги, долго служившая в семье Сталина экономкой и первой нашедшая мертвую Надю, в 1938 году вышла на пенсию. Осенью того же года Василий (которому исполнилось 17) покинул родной дом и поступил в Качинское высшее военное авиационное училище, находившееся в Крыму поблизости от Севастополя. Артем, неформально усыновленный Сталиным, учился на артиллериста; Яков Джугашвили был зачислен в Артиллерийскую академию. 12-летняя Светлана по-прежнему ходила в экспериментальную школу-коммуну им. Лепешинского в Москве, на Остоженке; она жила в кремлевской квартире. Сталин обожал свою одинокую дочь, но редко видел ее. После того как один за другим были арестованы начальники отдела охраны — сперва Паукер, а затем Курский и Дагин, — в число домочадцев Сталина вошел новый человек: Николай Власик (г. р. 1896), сын белорусских крестьян, окончивший только несколько классов школы, прежде чем начать зарабатывать на жизнь неквалифицированным трудом[3215]. Судя по всему, благодаря своему скромному образованию, низкому росту и собачьей преданности в глазах Сталина он не представлял никакой угрозы. В сферу компетенции Власика, как и Паукера, входили безопасность Сталина, его питание, личная жизнь и дети. Поскребышев, который по-прежнему занимался всеми техническими аспектами работы режима, не мог не сблизиться с Власиком (который нес охрану в первой приемной). Кроме того, в подчинении у Власика благодаря его должности оказался Большой театр, как и другие главные московские театры (Малый, Художественный, им. Вахтангова), и он свел личное знакомство со многими артистами, особенно с женщинами[3216]. Сталин видел Власика и Поскребышева чаще, чем кого-либо еще. Власик стал для Берии опасным соперником.

В отравленных глубинах своего бытия Сталин был в высшей степени одиноким человеком. Но он ненавидел одиночество. И его неуклюжесть в отношениях с людьми лишь усугубляла изоляцию, неизбежно преследующую тиранов, от которых зависит жизнь прочих людей. Он не только довел свою вторую жену до самоубийства, но и лишился большинства из близких друзей: Кирова, Лакобы, Орджоникидзе. Сталин был причастен к смерти третьего, а также, возможно, второго, притом, что молва приписывала ему ответственность и за смерть первого. Он преднамеренно уничтожил почти всех своих соратников, включая тех, которых искренне любил — таких, как Бухарин. Те немногие, кто уцелел — Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян, — по большей части превратились в подручных. Берия тоже вступил в их круг как подручный, но он оказался более предприимчивым.

Агент иностранной державы

Японский посол в Москве жаловался в Токио, что сотрудники советской контрразведки «крадут чемоданы военных атташе»[3217]. Однако в облачные дни над Владивостоком, Хабаровском и Комсомольском появлялись японские самолеты-разведчики; заглушив моторы, они бесшумно снижались, фотографируя камерами Fairchild советские военные объекты. При содействии финских специалистов по криптографии японцы взломали шифры, использовавшиеся на советском Дальнем Востоке. Кроме того, они тянули по советской территории подземные кабели из Маньчжоу-Го, чтобы прослушивать советские телефонные разговоры. Японская разведка справедливо расценивала польскую разведку как лучшую в мире антисоветскую службу и совместно с поляками проводила совещания военных разведчиков в Харбине и Варшаве[3218]. Сталин закрыл японские консульства в Одессе, Новосибирске, Хабаровске и Благовещенске. Однако у японцев на Дальнем Востоке остались четыре консульства и еще два имелись у Маньчжоу-Го, японского марионеточного государства[3219]. Тем не менее «Правда», утверждая, что советский Дальний Восток кишит шпионами (23.04, 28.04.1937), имела в виду советских военачальников.

Гамарник, совершивший самоубийство перед тем, как мог попасть на «процесс» Тухачевского в качестве одного из подсудимых, командовал войсками на советском Дальнем Востоке, и его бывшие подчиненные были арестованы. Также был арестован и ряд подчиненных действующего командующего советской Дальневосточной армией Блюхера, вследствие чего подозрения в шпионаже на японцев падали и на него[3220]. Однако больше всего помогали японцам не Гамарник, Блюхер, прочие советские функционеры или бывшие кулаки, а сам Сталин. Его приказы о массовых арестах японских «шпионов» в конце концов привели к тому, что в распоряжении Токио оказались подробнейшие сведения о состоянии советских вооруженных сил, их дислокации и советских военных планах.

В число тех немногих вождей НКВД, которые в годы террора были удостоены аудиенции в «Уголке» у Сталина, входил и Генрих Люшков — «коренастый, черноволосый, черноглазый человек с усиками Чарли Чаплина и ярко выраженной еврейской внешностью»[3221]. Этот сын еврейского портного, родившийся в 1900 году в Одессе, в 1920 году поступил на службу в ЧК, в совершенстве овладел немецким языком и занимался в Германии промышленным шпионажем. Кроме того, он был одним из немногих высокопоставленных чекистов, имевших высшее юридическое образование. Правда, за ним не числилось ярких достижений (один московский коллега называл его «довольно скромным человеком и неплохим работником») и он не имел крупных наград[3222]. Однако в декабре 1934 года, после убийства Кирова, Люшков, служивший в Москве заместителем начальника секретно-политического отдела НКВД, прибыл в составе свиты Сталина в Ленинград и участвовал в «допросах», благодаря чему привлек внимание Ежова (тогда еще работавшего в партаппарате). В августе 1936 года Ягода поставил Люшкова во главе управления НКВД по Азово-Черноморскому краю с тем, чтобы тот собирал компрометирующие материалы на тамошнего партийного босса (и врага Ягоды) Евдокимова. В сентябре Ягода был уволен. Тем не менее Люшков в бешеном темпе фабриковал обвинения в адрес евдокимовского клана, приобретя среди подчиненных репутацию высокомерного громилы. Фриновский и Ежов пытались обуздать его, но Люшков получал указания от самого Сталина[3223].

После того как на исполнителей террора посыпались награды, Люшков 3 июля 1937 года тоже получил орден Ленина[3224]. Он был переведен из Ростова на Дальний Восток, чтобы выполнять там связанные с большим террором задания, которые были выданы (несколькими неделями ранее) Балицкому[3225]. 28 июля Люшков пятнадцать минут беседовал со Сталиным в «Уголке», а три дня спустя он с большой свитой отбыл на поезде в Хабаровск, прибыв туда 9 августа[3226]. В телеграммах в Москву он хвастался о раскрытии одного «заговора» за другим; Сталин жадно читал протоколы допросов, особенно после того, как на Терентия Дерибаса (долго занимавшего свою должность предшественника Балицкого) поступил донос о присвоении золота посредством махинации, в ходе которой один сотрудник НКВД упал под поезд. (Сталин: «Ежову. Важно. Возможно, что Дерибас, кроме всего прочего, серьезный уголовный преступник. Нужно расследовать это дело»)[3227]. Именно Люшков в конце лета — начале осени 1937 года провел операцию по депортации около 170 тысяч советских корейцев; «Правда» сообщала, что он был награжден за выполнение важного задания «в области транспорта»[3228]. В декабре 1937 года с санкции Сталина его «выбрали» депутатом в новый Верховный Совет СССР. «Я счастлив, — сказал Люшков, обращаясь к трудящимся, формально выдвинувшим его в депутаты, — что принадлежу к числу работников карательных органов»[3229].

Люшков только начинал. С декабря 1937-го по май 1938 года он арестовал или выслал 19 тысяч из 25 тысяч этнических китайцев, проживавших на советском Дальнем Востоке, включая всех до единого во Владивостоке[3230]. Вследствие такой «бдительности» он испытывал потребность в переводчиках с азиатских языков и просил о переводе в НКВД восьми поименно названных студентов Дальневосточного университета[3231]. Также он просил прислать ему новых оперработников: 37 сотрудников НКВД томились в местной тюрьме как иностранные «шпионы». Однако у Люшкова имелись проблемы посерьезнее, чем нехватка кадров: он служил в органах при Ягоде. Из 41 служивших при Ягоде офицеров НКВД, имевших чин комиссара государственной безопасности (первого, второго или третьего ранга), аналогичного генеральскому, только десять, включая Люшкова, оставались живыми и на свободе. Один (Слуцкий) был отравлен, трое покончили с собой, а остальные были арестованы и по большей части расстреляны[3232]. Люшков, в январе 1938 года прибывший в столицу на сессию Верховного Совета, жаловался Фриновскому, что обнаружил за собой слежку, когда вышел из московской гостиницы. Фриновский ответил, что Ежов просто пытается охранять его, и это было правдой. Арестованный грузин Лордкипанидзе дал показания на Люшкова.

Вместо того чтобы передать протоколы допроса Лордкипанидзе Сталину, Ежов велел Фриновскому еще раз допросить Ягоду. Тот заявил, что Люшков не участвовал в «заговоре». Однако, на Люшкова поступали новые показания, и Фриновский давил на Ягоду, спрашивая, зачем они покрывают этого «человека Ягоды», тем более что внутри их ведомства люди уже знали о том, что на него накопились «показания». Ежов попал в ловушку. В случае запоздалого ареста Люшкова Ежову пришлось бы объяснять Сталину, почему он не передал ему те протоколы допросов. Тем не менее тучи над Люшковым сгущались, и 16 апреля 1938 года Фриновский приказал ему отправить в Москву своего заместителя, Моисея Кагана, которого якобы ожидало новое назначение. Люшков втайне договорился с Каганом, чтобы тот по прибытии дал ему знать, что все в порядке. Но он так и не дождался никакого сигнала (Каган был арестован)[3233].

Еще одной огромной проблемой для Люшкова был человек, на которого он должен был собирать компрометирующий материал: маршал Блюхер. Несмотря на свою немецкую фамилию (насколько известно, такое прозвище получил его дед), Блюхер родился в семье русских крестьян; он командовал советской Дальневосточной армией с момента ее создания (1930), имел чин маршала с момента его учреждения (1935) и был обладателем не менее пяти орденов Красного Знамени и двух орденов Ленина[3234]. После того как Блюхер в качестве одного из судей был в 1937 году привлечен к участию в закрытом суде над Тухачевским и другими военачальниками, окончившемся их расстрелом, он запил, начав в ту же ночь в своем номере в гостинице «Москва». Тем временем на Дальнем Востоке арестовывали его собственных подчиненных[3235]. «Василий Константинович все более замыкался, — вспоминала его молодая вторая жена Глафира, — но еще верил в защиту его Сталиным, хотя, размышляя дома вслух, нередко говорил, что Главный Хозяин слишком жесток, своенравен, порою взбалмошен, и все-таки верил в его партийную совесть»[3236]. В январе 1938 года Блюхер возглавлял дальневосточную делегацию, приехавшую в Москву на сессию Верховного Совета и, более того, оказался среди тех немногих, кто был избран в президиум этого органа. В свою очередь, Люшков знал, что Сталин перестал доверять Блюхеру. «Блюхер очень властолюбив, — впоследствии утверждал Люшков. — Его роль на Дальнем Востоке не устраивает его; он хочет большего. Он считает себя превосходящим Ворошилова. В политическом плане сомнительно, чтобы его удовлетворяла общая ситуация, хотя он очень осторожен. В армии он более популярен, чем Ворошилов»[3237].

Разумеется, Блюхер знал, что Люшков копает под него, и перешел в наступление, распространяя слухи о том, что Москва утратила «политическое доверие» к Люшкову[3238]. В результате они взаимно усиливали свою уязвимость.

Сталину повезло на Дальнем Востоке: Япония увязла в Китае. «Ситуация в Китае превосходная», — говорил советский замнаркома иностранных дел Потемкин, как докладывал в Париж французский посол в Москве Кулондр. Потемкин «рассчитывал на то, что эта страна будет несколько лет сопротивляться, после чего Япония окажется слишком ослабленной, чтобы быть способной к нападению на СССР. По-видимому, эту точку зрения разделяет и советское руководство»[3239]. Сам Сталин говорил китайскому спецпосланнику (сыну Сунь Ятсена), что «Китай сражается не только за себя, но и за Россию» и что «Китай продолжит получать всю возможную помощь от России в виде боеприпасов, самолетов и прочих предметов снабжения»[3240]. Однако он избегал прямой конфронтации с Японией, строго предупреждая (7.04.1938) партийного босса северного Сахалина, чтобы тот перестал чинить препятствия японской экономической деятельности на подчиненной ему территории, поскольку любые конфликты из-за иностранных концессий могут послужить поводом к войне. Аналогичным образом, имея в виду японского посла в Лондоне, Сталин инструктировал своего посла Майского: «не избегайте встреч с [Сигеру] Йосидой, а в случае такой встречи внимательно выслушайте его. Попросите его обрисовать конкретные меры по улучшению взаимоотношений между Японией и Советским Союзом. Говорите, что СССР стремится к улучшению взаимоотношений. Докладывайте мне об этом»[3241].

Впрочем, понятно, что Сталин плел свои собственные интриги. 12 апреля 1938 года Москва, ссылаясь на информацию, полученную от Чан Кайши, уведомляла Блюхера о неминуемом японском нападении на советские позиции[3242]. Сталин не мог не понимать, что подобные «разведданные» связаны с непрестанными попытками Чан Кайши добиться вовлечения Советского Союза в войну, но деспот не смог совладать с желанием воспользоваться этой китайской провокацией. Помимо того, что советская Дальневосточная армия в 1938 году дополнительно получила более 100 тысяч бойцов из Поволжского и Сибирского военных округов, а также большое число самолетов и танков, Сталин послал в Хабаровск Льва Мехлиса, назначенного заместителем наркома обороны — с вооруженным конвоем и свитой из армейских офицеров, отправленных на смену предыдущим: в месте назначения их прозвали «черносотенцами» (по аналогии с погромщиками царских времен)[3243]. Это был конец для 38-летнего босса НКВД на Дальнем Востоке Люшкова.

Однако Люшков не явился встречать Мехлиса. Ежов уже формально освободил лояльного Люшкова от его должности (26.05.1938) под предлогом перевода на новую должность в центральном аппарате НКВД, однако Люшков понимал, что это означает смертный приговор; пользуясь своими тесными взаимоотношениями с Ежовым, он тянул с отъездом в Москву. (Судя по всему, Ежов отправил на Дальний Восток эмиссара, чтобы арестовать его.) 9 июня Люшков сказал своему заместителю, что отправляется в приграничную зону на встречу с очень важным агентом. Он выехал на поезде из Хабаровска во Владивосток, оттуда добрался на машине до Посьета, провел там инспекцию местных пограничных отрядов и 12 июня отправился на место, где якобы должен был встречаться с агентом. Велев своему единственному спутнику держаться поодаль и для «маскировки» облачившись в штатскую одежду и охотничью шапку, под которыми на нем была надета полная форма НКВД, Люшков скрылся под покровом дождя и темноты. Однако около реки Хунчун он нашел двух маньчжурских пограничников и тут же сдался им, продемонстрировав им свой офицерский мундир. Можно только представить себе состояние этих рядовых пограничников, когда из предрассветного утреннего тумана, словно из ниоткуда, перед ними неожиданно объявился не какой-то заблудившийся мелкий контрабандист, а человек в форме НКВД, имеющий при себе партийный билет, удостоверение депутата Верховного Совета и документы за подписью Ежова, указывающие, что их обладатель — комиссар госбезопасности 3-го ранга, то есть все равно что генерал-майор Императорской японской армии.

Московское начальство было потрясено. Оставил ли он какую-то записку? Может быть, японцы похитили его? Ежов не переставая плакал и говорил: «Теперь я пропал»[3244]. Он уведомил Сталина, но скрыл от него существование протоколов допросов с «показаниями» на Люшкова и о том, что долго укрывал его от ареста[3245]. 15 июня 1938 года жена Люшкова Нина была арестована в их московской квартире и обвинена в том, что знала о готовящемся побеге мужа, но не донесла на него[3246]. Тем же вечером к Ежову на Лубянку явился Блюхер с целью узнать, как обстоят дела с Люшковым и, несомненно, с ним самим. Как раз в тот момент Ежова вызвали к Сталину. Тот решил отправить в Хабаровск врага Люшкова, Фриновского, чтобы тот провел расследование; Фриновский выехал 17 июня поездом — ему предстояло проделать путь в 5 с лишним тысяч миль. Между тем с Дальнего Востока самолетом вернулся Мехлис, 20 июня отчитавшись в «Уголке», после чего Сталин тут же отправил его обратно на восток, чтобы он продолжил уничтожение кадров в Сибирском и Забайкальском военных округах, а затем устроил новое кровопролитие в рядах советской Дальневосточной армии[3247].

Случайно или нарочно, но Люшков пересек границу с Маньчжоу-Го в том месте, находившемся примерно в восьмидесяти милях к юго-западу от Владивостока, которое лежало в сфере ответственности японской Корейской армии, а не более агрессивной Квантунской армии, которая, может быть, отказалась бы расставаться с такой ценной добычей после того, как выяснила бы, кто попал ей в руки. Но обстоятельства сложились так, что Люшковым занялся служивший в Корейской армии переводчик с русского; он немедленно понял, что имеет дело с «беглецом столетия» и связался по радио со штабом в Сеуле; несмотря на подозрения в том, что побег Люшкова был подстроен, его поспешно отправили в Токио. Стараниями офицера разведки Квантунской армии, недовольного тем, что ему не удалось допросить Люшкова, 24 июня известие о предателе просочилось в газеты на китайском, выходившие в Маньчжоу-Го; еще до того, как Фриновский сумел лично выяснить, что же произошло, сенсационная новость из малоизвестной газеты уже стала достоянием польской военной разведки. 1 июля о побеге Люшкова сообщили нацистские газеты, тем самым подав сигнал тревоги японским дипломатам в Москве.

3 июля 1938 года в «Йомиури Симбун» было опубликовано заявление Люшкова, обнародованное японской военной разведкой. «Я до последнего времени совершал большие преступления перед народом, так как я активно сотрудничал со Сталиным в проведении его политики обмана и терроризма, — утверждалось в заявлении. — Я действительно предатель. Но я предатель только по отношению к Сталину». Люшков, лично участвовавший в расследовании убийства Кирова, называл его «фатальным для страны так же, как и для партии», и сообщал о лживости протоколов допросов Каменева и Зиновьева. (Люшков заявил работавшим с ним японским следователям, что фабрикация показаний в связи с убийством Кирова заставила его усомниться в советской системе.) «Николаев <…> не принадлежал к группе Зиновьева, — говорилось далее в заявлении. — Он был ненормальный человек, страдавший манией величия. Он решил погибнуть, чтобы стать историческим героем. Это явствует из его дневника». Люшков называл процессы 1936–1938 годов «полностью сфабрикованными», плодом «истерической подозрительности» Сталина и «его твердой решимости избавиться от всех троцкистов и правых, которые <…> могут представить собой политическую опасность в будущем». К этому Люшков добавлял, что были арестованы сотни тысяч невинных людей. Также он указывал, что Сталин стремился спровоцировать войну между Китаем и Японией с тем, чтобы добиться их взаимного ослабления и в итоге большевизировать Китай[3248]. Люшков утверждал, что арест множества мнимых вредителей повлек за собой реальное, хотя и молчаливое, вредительство: люди на заводах и железных дорогах, озлобленные арестами невиновных, проявляли в работе равнодушие и небрежность[3249].

Японская разведка получает подарок

Сталинский террор, цель которого по идее заключалась в ликвидации иностранных агентов в СССР, породил к жизни агента в лице Генриха Люшкова, ставшего для японцев бесценным источником информации. Прежде Сталину не приходилось сталкиваться ни с чем подобным — ни в случае его бывшего помощника Бориса Бажанова, бежавшего за границу в 1928 году, ни даже в случае высылки Троцкого в 1929 году. Люшков захватил с собой драматическое обличительное письмо в ЦК от комкора Альберта Лапина, командующего ВВС на Дальнем Востоке, который 21 сентября 1937 года покончил с собой в камере хабаровской тюрьмы. «Я верно служил советскому правительству 17 лет, — писал Лапин. — Неужели я заслужил такую участь? Я больше не в силах это вынести». Письмо Лапина было написано кровью[3250].

Втайне от общественности Люшков дал японцам подробную информацию о советском Дальнем Востоке — от количества грузовиков, включая число неисправных, до состояния всех железных дорог и аэродромов, сведений о подготовке и использовании китайских и корейских агентов, сигналов советской разведки, а также точной численности и расположении частей Красной армии и НКВД к востоку от озера Байкал (400 тысяч человек), самолетов (почти 2 тысячи) и подводных лодок (90). Люшков негативно оценивал состояние советской Дальневосточной армии, указывая на нехватку резервов и инфраструктуры, неисправную артиллерию и авиацию, недостаточную подготовку и скверную организацию. Особенно он упирал на нехватку высших военачальников, причиной чему был разгром, устроенный Мехлисом. Люшков признавал, что Блюхер считал все эти проблемы исправимыми, но объяснял это страхом Блюхера перед тем, что Москва узнает реальное положение дел. Так или иначе, Люшков сообщил японцам, что Сталин уже утратил доверие к Блюхеру. Кроме того, он провокационно заявил своим японским следователям, что Блюхер и даже Ворошилов пришли к выводу о необходимости нанести превентивный удар, поскольку война с Японией неизбежна, но сама Япония благодаря вторжению в Китай оказалась в уязвимом положении. Соответственно, советские военные приготовления носили отнюдь не оборонительный характер. Люшков даже вкратце описал чрезвычайные планы нападения на Японию — реально существовавшие или сочиненные им самим. Он явно поставил своей целью спровоцировать японо-советскую войну, чтобы низложить кровавого деспота.

Люшков благодаря своему личному опыту располагал редкими сведениями о человеке в Кремле и его «ненормальной подозрительности» — по его словам, такую оценку разделяли многие из тех, кто имел дело со Сталиным[3251]. В мозгу «у Сталина засел страх перед неготовностью к войне, но в первую очередь острый страх перед заговорщиками, особенно в армии», — полагал Люшков, добавляя, что деспот испытывает страх перед «войной, которая может быть использована для революции» против него. Он утверждал, что Сталин не слишком уверен в надежности положения Чан Кайши и что его тревожит возможное нападение Германии на западе. Наконец, по словам Люшкова, советский вождь подозревал, что Япония использует в Китае дивизии второй и третьей линии, приберегая свои лучшие войска для борьбы с СССР[3252].

Рихард Зорге, агент советской военной разведки, работавший в токийском посольстве нацистской Германии, подтвердил ущерб, нанесенный этой изменой. Берлин послал в Токио офицера разведки, чтобы тот принял участие в допросе Люшкова, и Зорге добыл в немецком посольстве копию секретного доклада, в котором указывалось, что Люшков заявил японцам о глубоком разочаровании страны в Сталине и утверждал, что в случае японского нападения Красная армия «может развалиться за день»[3253]. Зорге сообщал, что смертельный враг СССР узнал от Люшкова, как в реальности функционирует советская система и что на самом деле думают советские должностные лица и простые граждане — включая самого Сталина. Зорге резюмировал, что «Люшков был неисчерпаемым кладезем информации о Красной армии, НКВД, партии, и динамике советского народа в целом»[3254].

А затем все повторилось: 9 июля 1938 года агент НКВД Орлов получил в Каталонии шифрованную телеграмму от Ежова, в которой ему приказывалось прибыть на советское судно, стоявшее в порту Антверпена, для встречи с известным ему, но не названным по имени лицом. Орлов достал из сейфа 60 тысяч долларов — гигантскую сумму по тем временам — и сбежал. По словам одного осведомленного сотрудника НКВД, Орлов совершил ошибку: его отзывали не для того, чтобы расстрелять, а чтобы назначить новым начальником внешней разведки НКВД. Как бы то ни было, он вместе с женой и дочерью улизнул в Канаду, а оттуда — в США. Ежов не решался сообщить Сталину об этом втором крупном предательстве, спровоцированном террором. Орлов знал очень много — от подробностей о советских операциях в Испании, таких, как убийство лидера ПОУМ Андреу Нина, до имен советских тайных агентов в Европе[3255]. Однако, насколько известно, в личном письме Ежову он заявлял, что хотел всего лишь избежать расстрела[3256]. Орлов, еврей и убежденный левый, сбежал не в нацистскую Германию, а в безвестность[3257]. Сталин не заслуживал такого подарка судьбы.

Даже предательство, нанесшее Сталину наибольший ущерб — следствие развязанного им террора, — не заставило его смягчиться. Наоборот, после побега Люшкова Фриновский и Мехлис развернулись на Дальнем Востоке вовсю. Если в 1937 году на советском Дальнем Востоке из вооруженных сил было уволено 2969 офицеров, 383 из которых было арестовано, то в 1938 году было уволено еще 2272 и 865 арестовано[3258]. Кроме того, Фриновский получил задание «укрепить» восточную границу СССР. Органы НКВД приступили к отселению всех до единого жителей из приграничной полосы шириной в две мили и обозначили зону, в которой без предупреждения открывался огонь на поражение, что делало переход границы японскими агентами, равно как и новые попытки бегства с советской стороны, самоубийственным поступком[3259]. Однако японцам уже достался ценный приз. Зорге, отправляя в Москву копии секретных документов, в своих донесениях подчеркивал, что Люшков, подобно немцам, бежавшим из нацистской Германии, преувеличивал готовность преданного им режима к крушению, однако Зорге предполагал, что Япония и Германия, желая воспользоваться слабостями противника, о которых сообщил Люшков, могут предпринять совместные военные действия против СССР[3260]. Понятно, что в глазах Сталина это был самый страшный сценарий, возможное последствие его собственного беспричинного террора.

(Почти) «неизбежная война»

Шестого июля 1938 года радисты японской Квантунской армии перехватили и сумели расшифровать депешу в Хабаровск, в штаб советской Дальневосточной армии, от командира пограничных войск, предлагавшего, чтобы советские пограничники заняли ничейную высоту к западу от озера Хасан. Японское правительство, уже взбешенное советской военной помощью Китаю, поглядывало на эти стратегические высоты[3261]. Речь шла о сопке, расположенной поблизости от узла границ Советского Союза, Кореи (японской колонии) и Маньчжоу-Го (японского марионеточного государства), и известной в России как высота Заозерная (китайцы называли ее Чжангуфэн, то есть «Гора тугого барабана», а японцы — Тёкохо). Вся эта спорная безлюдная местность, находившаяся в десяти милях от Японского моря и в опасной близости от Владивостока, состояла из болот и песчаных холмов и отличалась жарой в дневное время, когда температура могла подниматься до 50 ºС, и холодными ночами. Фактически здесь никто не жил, но она господствовала над корейским портовым городом Наджин-Сонбон, а также стратегическими железными дорогами, пересекавшими северную Корею и соединявшими ее с Маньчжурией[3262]. 9 июля с целью «предотвратить занятие этой высоты японцами как выгодной для постоянного наблюдения за нашей территорией», около тридцати бойцов пограничных войск НКВД заняли Заозерную, вырыли на ней окопы и натянули колючую проволоку[3263].

Через четыре дня после этих событий на границе Люшков давал пресс-конференцию для международных журналистов в токийском отеле «Санно», на которой дал отпор сомневающимся в том, что он — тот, за кого себя выдает, и нанес еще один удар по престижу Сталина. «Что заставило вас предать свою страну?» — спросил его английский корреспондент. Люшков ответил: «Мы должны убить Сталина»[3264].

15 июля японский военный атташе и поверенный в делах в Москве потребовали ликвидировать новые укрепления на Заозерной, утверждая, что они сооружены на территории Маньчжоу-Го (согласно японской интерпретации Пекинского договора 1860 года между Российской империей и империей Цин). Блюхер отправил на Заозерную собственную армейскую комиссию и, исходя из сделанных ею выводов, обвинил Фриновского в нарушении маньчжурской границы; японцы тут же ухватились за эти разногласия[3265]. Блюхер подозревал провокацию со стороны Фриновского и Мехлиса, полагая, что они намерены развязать войну с тем, чтобы подставить и свалить его. И эти подозрения были отнюдь не безумными. Пока что советская Дальневосточная армия не принимала никакого участия в происходящем: Фриновский не желал ничего согласовывать с будущим врагом народа. Разозленный Блюхер отправил телеграмму Фриновскому (копия — Ежову), предупреждая, что «какой-то сукин сын мог устроить военный конфликт», и требуя отозвать «всех подозрительных лиц, которые могли преднамеренно обострить ситуацию». В свою очередь, Фриновский посылал в Москву убийственные донесения о действиях Блюхера[3266]. 27 июля Блюхер без ведома Фриновского и Мехлиса тайно телеграфировал Ворошилову, что нарушителями границы являются советские пограничники, а не японцы. Однако 28 июля Ворошилов резко отчитал Блюхера, называя виновными японцев; в то же время он подчеркнуто обращался и к Фриновскому с Мехлисом, не делая тайны из частного послания Блюхера. Ворошилов, действуя за спиной и у Фриновского, и у Блюхера, требовал от Мехлиса «расследовать это дело» и поведение Блюхера[3267]. Все это едва ли приличествовало великой державе перед лицом грозного противника[3268].

К весне 1938 года японские силы в Маньчжоу-Го насчитывали 300 тысяч человек, что означало, что в случае мобилизации резервистов японцы могли сравняться с советской Дальневосточной армией численностью, если не количеством самолетов и танков[3269]. Более того, Сталин знал, что японские войска сосредоточиваются около озера Хасан. Как они собирались отвечать на «укрепление» советской границы, было неясно[3270]. Многие должностные лица в Токио считали неразумным начинать еще и войну с Советским Союзом, не завершив покорения Китая. Но так как Сталин отступил в случае пограничного инцидента на Амуре в июне 1937 года и уничтожил множество офицеров Красной армии как «иностранных агентов», вдобавок к чему к японцам перебежал Люшков, сообщивший множество ценных сведений, в Токио находились и те, кто считал, что было бы неплохо проверить советскую решимость и рефлексы[3271]. Озеро Хасан находилось в полосе ответственности японской Корейской армии, однако ястребы из Квантунской армии намекали, что они сами возьмутся за дело, если их коллеги воздержатся от решительных действий. «Мы по-прежнему не горели особым энтузиазмом, — вспоминал один офицер Корейской армии, — но тут вмешалась Квантунская армия и двинула нам ногой под зад». Все могло обернуться той самой войной, которой боялся Сталин, причем она была бы спровоцирована его же подручными, исполнявшими его приказы об аресте и уничтожении верных ему полководцев.

Но тут на выручку Сталину пришел император Хирохито: 20 июля, дав в Токио несколько аудиенций, император, которого не убедили противоречивые доклады и тревожил авантюризм его военных, отказался санкционировать полномасштабную войну[3272]. Японские солдаты получили приказ отойти. Тем не менее напряжение нарастало: советские пограничники заняли вторую приграничную высоту, известную как Безымянная, и 29 июля командир японского пограничного отряда — при отсутствии формального одобрения со стороны как штаба японской Корейской армии (в Сеуле), так и верховного главнокомандования (в Токио), но при попустительстве своего дивизионного командира, — под предлогом этого наращивания советских пограничных сил пересек реку Туманган с тремя батальонами. В последующем столкновении японские части были отброшены[3273]. Однако ссылаясь на эту советскую «провокацию» и «концентрацию войск», местный японский гарнизон в ночь с 30 на 31 июля предпринял новую лобовую атаку, называвшуюся «контратакой», и на этот раз японцам удалось оттеснить пограничные войска НКВД и занять как Заозерную, так и Безымянную, при тяжелых потерях с обеих сторон. Японское командование смирилось со свершившимся фактом. Сталин предполагал, что Токио сознательно испытывает его решимость, и по его требованию Ворошилов 31 июля отдал приказ уничтожить врага[3274].

Зорге извинялся, что не сумел предупредить Москву о неминуемых японских действиях на границе (хотя в действительности это была непредвиденная местная инициатива). В той же шифровке, переданной по радио 1 августа 1938 года, он доносил, что немецкому послу и военному атташе стало известно о желании японцев уладить конфликт дипломатическими средствами, но только после захвата спорных высот[3275]. Когда Сталин получил депешу от Зорге, и получил ли он ее вообще, и какой была его реакция на нее, неизвестно[3276]. Сверхподозрительность и категорические суждения Сталина уже давно были проблемой для советской разведки. Прежде ему случалось заявлять в отношении сведений, полученных от Зорге, что это «дезориентация, идущая из германских кругов»[3277]. Так или иначе, Сталин был полон решимости взять реванш за свое поражение в 1937 году — когда он только что приступил к уничтожению командиров Красной армии — и развеять сомнения в отношении «очищенной» Красной армии.

С тем чтобы нанести массированный удар, Блюхеру нужно было сосредоточить еще больше войск в отдаленной приграничной зоне, на что требовалось время. Кроме того, ему приходилось бороться с потенциально смертоносными интригами беспринципного Мехлиса, как и Фриновского, который осуществлял командование пограничными войсками НКВД, но упорно отказывался согласовывать свои действия с Блюхером; и Мехлис, и Фриновский за спиной у Блюхера клеветали на него Сталину. 1 августа 1938 года разгневанный Сталин связался с Блюхером по ВЧ:

Сталин: Скажите-ка, Блюхер, почему приказ наркома обороны о бомбардировке авиацией всей нашей территории, занятой японцами, включая высоту Заозерную, не выполняется?

Блюхер: Докладываю. Авиация готова к вылету. Задерживается вылет по неблагоприятной метеорологической обстановке. Сию минуту [командующему ВВС Павлу] Рычагову приказал не считаясь ни с чем поднять авиацию в воздух и атаковать <…> Авиация сейчас поднимется в воздух, но боюсь, что в этой бомбардировке мы, видимо, неизбежно заденем как свои части, так и корейские поселки.

Сталин: Скажите, товарищ Блюхер, честно: есть ли у вас желание по-настоящему воевать с японцами? Если нет у вас такого желания, скажите прямо, как подобает коммунисту; а если есть желание, я бы считал, что вам следовало бы выехать на место немедля. Мне непонятна ваша боязнь задеть бомбежкой корейское население, а также боязнь, что авиация не сможет выполнить своего долга ввиду тумана. Кто это вам запретил в условиях военной стычки с японцами не задевать корейское население?.. Что значит какая-то облачность для большевистской авиации, если она хочет действительно отстоять честь своей Родины! Жду ответа.

Блюхер: Авиации приказано подняться <…> Ваши указания принимаем к исполнению и выполним их с большевистской точностью[3278].

Ни малейшего намека на гуманизм: только безжалостные государственные соображения.

Блюхера, не дождавшегося прибытия всех подкреплений, понукания Сталина побудили к действию: он приказал Григорию Штерну, своему новому начальнику штаба и ветерану испанской гражданской войны, имевшему высокую репутацию в глазах Сталина, прогнать японцев. Однако японские войска окопались на высотах, а советским войскам приходилось наступать по открытой местности, которая к тому же была почти непроходима для танков, и потому наступление, предпринятое Штерном 2–3 августа 1938 года, окончилось неудачей. Нетерпение Сталина, требовавшего немедленных мер, привело к огромным потерям с советской стороны.

Советские власти отклонили поступившее от японцев 4 августа предложение о прекращении огня[3279]. 7 августа Блюхеру было приказано покинуть зону военных действий. В тот же день и на следующий Штерн предпринял новое воздушное и сухопутное наступление, на этот раз задействовав более крупные силы. Всего с обеих сторон было брошено в бой более 30 тысяч человек. Но так как японский император не давал согласия на эскалацию конфликта, даже после того, как советские ВВС подвергли массированной бомбардировке японские тыловые позиции в Корее, японцы не пользовались ни артиллерией, ни авиацией даже на линии фронта. Тем не менее 8 августа Зорге радировал из Токио: «выступления в защиту решительных военных действий против СССР возрастают»[3280]. Императора осаждали с настойчивыми просьбами позволить задействовать более крупные силы, хотя бы в порядке самообороны. После того как японцы выдвинули на границу новые части Квантунской армии — которые могли атаковать с тыла и поймать советские войска на высотах «словно крысу в мешок», — Сталин 11 августа наконец дал согласие на перемирие. Литвинов похвалялся советским представителям за границей, что «Япония получила урок, убедившись в нашей твердости и сопротивляемости, а также в иллюзорности помощи от Германии»[3281]. В реальности же дело едва не дошло до полномасштабной эскалации. И что в этих обстоятельствах могла предпринять нацистская Германия — вопрос открытый[3282].

Как бы то ни было, Сталина и Красную армию в конечном счете спасли не советская решимость и не японская осторожность, а Китай. Советско-японский конфликт происходил на фоне грандиозной битвы за Ухань (июнь-октябрь 1938 года), куда китайское правительство эвакуировало свою военную промышленность и где сопротивление японским силам, стремящимся к решительному сражению, оказывали более 1 миллиона китайских бойцов под командой самого Чан Кайши. В итоге Императорская японская армия сумела взять Ухань, второй по величине город Китая, но ценой ошеломляющих потерь, достигавших 100 тысяч человек[3283]. Токио, окончательно увязший в китайской войне, да еще и сцепившийся с Советским Союзом, еще настойчивее призывал Берлин превратить Антикоминтерновский пакт в формальный военный союз против Москвы. Гитлер же проявлял интерес к подобному союзу лишь в том случае, если бы он был направлен и против Англии с Францией, так как это позволило бы добиться от них покорности в Европе, угрожая их колониям в Азии. Благодаря Зорге Сталин был посвящен в подробности этих переговоров, включая различные камни преткновения[3284].

Ставка Сталина на Чан Кайши приносила дивиденды. Стараниями китайского лидера японская сухопутная армия оказалась в патовой ситуации. В то же время Чан Кайши отвечал решительным отказом на требования китайских коммунистов вооружить рабочих ради «революционной войны» с японцами[3285]. Понять его мотивы несложно. «Захват власти силой оружия, решение проблемы войны — ключевая задача и высшая форма революции», — указывал Мао на пленуме Китайской коммунистической партии во второй половине 1938 года, добавляя, что Чан Кайши, которого вождь коммунистов называл контрреволюционером, «твердо стоит на том, что власть находится в руках у того, у кого есть армия, что все решает война. В этом отношении нам нужно учиться у него»[3286]. Сталин вовсе не желал разгрома Чан Кайши и Гоминьдана японцами из-за предательского поведения китайских коммунистов. Также он не хотел своими действиями заставить Токио и Берлин забыть свои разногласия. Тем не менее он проявил неуступчивость в споре с японцами по поводу границы у озера Хасан, требуя восстановления статус-кво, и на этот раз добился своего. Японское политическое руководство пошло на уступки. Вместе с тем японские «ястребы» из школы «северного удара» лишь укрепились в своем стремлении устроить испытание Красной армии[3287]. И они еще не сказали своего последнего слова.

Как было прекрасно известно Сталину, Красной армии потребовалось почти десять дней ожесточенных сражений, чтобы вытеснить немногочисленные японские войска, которым к тому же отчасти связал руки их император. Советская сторона потеряла 792 человека убитыми и 3279 ранеными; японские потери составляли 526 убитых и 913 раненых — на 2600 человек меньше[3288]. «Мы проявили излишнюю медлительность в тактике и особенно в том, что касается комбинированных операций, в нанесении врагу сосредоточенного удара», — указывал Ворошилов, не признавая, однако, собственной ответственности. К этому он добавлял, опять же перекладывая ответственность на других: «Обнаружено, что Дальневосточный театр к войне плохо подготовлен (дороги, мосты, связь)»[3289]. Ворошилов также мог отметить, что советский офицерский корпус, включая почти всех заместителей и помощников Блюхера, был обескровлен репрессиями и запуган и что сам Блюхер пребывал в прострации и был выведен из игры своими же. Тем не менее трудно сказать, был ли Блюхер готов к решению задач современной войны в большей степени, чем те, кто судил его[3290]. 16 августа 1938 года Ворошилов вызвал маршала в Москву, держать ответ. Спустя шесть дней Лаврентий Берия получил новую должность в столице. Путям Берии и Блюхера вскоре предстояло пересечься.

Первый замнаркома

Почему Сталин так долго терпел Ежова на руководящем посту, остается загадкой. К лету 1938 года безумие в НКВД дошло до того, что по крайней мере один только что назначенный начальник местного управления НКВД освободил многих заключенных и написал на Лубянку о чудовищных фальсификациях[3291]. Влас Чубарь, заместитель главы правительства, в докладной записке на имя Сталина, Молотова и Ворошилова от 16 июня 1938 года указывал на вопиющее несоответствие между советскими мобилизационными планами и наличными ресурсами[3292]. В тот же день Чубарь был исключен из Политбюро (в резолюции приводилась ссылка на «показания» арестованных кандидатов в члены Политбюро)[3293]. На следующий день он был разжалован в директоры строительства целлюлозно-бумажной фабрики, возводившейся в Соликамске силами заключенных ГУЛАГа. 25 июня Маленков сообщил Сталину, что Чубарь заказал через книжную экспедицию ЦК работы Троцкого — «Перманентная революция», «Сталинская школа фальсификаций» и «Моя жизнь» — а также несколько номеров меньшевистского эмигрантского «Социалистического вестника»[3294].

Ежов удалился на свою дачу в Мещерино, где предавался почти непрерывному пьянству. «Я буквально сходил с ума, — писал он об измене Люшкова в письме Сталину. — Я вызвал Фриновского и предложил ему вместе отправиться к вам. Идти в одиночку я не мог. Но Фриновский в тот раз сказал: „Теперь нам достанется по-крупному“»[3295]. Фриновский пребывал вдали от Москвы, и у НКВД не осталось руководства — ни наркома, который бы исполнял свои обязанности, ни замнаркома, который бы находился на своем месте. Ежов — обиженный на Сталина и даже злившийся на него — замышлял лично подыскать себе нового первого заместителя, остановив свой выбор на Литвине, который летом 1938 года возглавлял ленинградское Управление НКВД. Литвин даже несколько раз приезжал в Москву, ожидая, что Ежов наконец утвердит его назначение, но этого так и не произошло. Вместо этого Сталин велел Маленкову, заведовавшему в партийном аппарате отделом кадров, составить список кандидатур. Маленков и его помощники предложили Федора Кузнецова (г. р. 1904), заместителя начальника управления политической пропаганды Красной армии, Николая Гусарова (г. р. 1905), секретаря партийной организации Свердловска, Николая Пегова (г. р. 1905), неопытного аппаратчика из отдела Маленкова, и Сергея Круглова (г. р. 1907), еще более неопытного функционера из того же отдела[3296]. Этот список, многие имена в котором были креатурами Маленкова, представлял собой смехотворную попытку подчинить себе НКВД. Однако в составленный не без задней мысли список Маленкова все же попал один реальный кандидат.

Берия к тому моменту обладал 17-летним опытом пребывания на руководящих должностях в тайной полиции и в партии в важном регионе страны. Фриновский в начале 1930-х годов возглавлял тайную полицию в Азербайджане и потому имел представление о способностях Берии и его характере; вместе с Ежовым он предпринимал жалкие попытки собрать компрометирующий материал на Берию, включая доклад (от 26 марта 1938 года) о злоупотреблениях, чинившихся Берией и его подручным Деканозовым в грузинской партийной организации[3297]. В мае 1938 года Ежов и Фриновский пытались сфабриковать дело на Берию, используя показания бывшего начальника азербайджанского НКВД Сумбатова-Топуридзе. 1 июля один из подчинявшихся Ежову начальников отделов затребовал дела на членов меньшевистского правительства Грузии, надеясь найти доказательства о работе Берии во вражеском стане. Фриновский уговаривал Ежова передать эти материалы Сталину, и тот, судя по всему, так и сделал[3298]. Но Сталин мог только благодарить его за дополнительный компрометирующий материал, смертельно опасный для Берии.

С приближением очередной сессии Верховного Совета СССР, которая должна была открыться 10 августа, ситуация накалилась. Ежов узнал от Израиля Дагина, начальника отдела охраны, что Берия, прибывший на сессию Верховного Совета, вызван на «Ближнюю дачу». «В тот день, — говорится в показаниях Дагина, — Ежов мне беспрестанно звонил, а один раз, позвонив, стал спрашивать: „Вы не знаете, о чем они говорят?“ Я ответил: „Что вы, Николай Иванович!“ — [и] Ежов тогда прекратил разговор на эту тему»[3299]. Подслушивать разговоры Сталина было бы самоубийственно, но Ежов был близок и к этому. Ходивший в фаворитах у Ежова Успенский, начальник украинского НКВД, тоже прибывший в Москву на сессию Верховного Совета, говорил, что слышал от Исаака Шапиро, будто бы «у Ежова большие неприятности, так как в ЦК ему не доверяют. Дальше Шапиро мне сообщил, что ходят слухи, что замом к Ежову придет человек (фамилию он не назвал), которого нужно опасаться»[3300].

По словам Хрущева, незадолго до этого Сталин сказал собравшимся у него на Ближней даче: «Надо бы подкрепить НКВД, помочь товарищу Ежову, выделить ему заместителя» — и спросил Ежова, кого бы тот предпочел. Ежов назвал Маленкова. «Сталин умел сделать в разговоре паузу, вроде бы обдумывая ответ, хотя у него уже давно каждый вопрос был обдуман», — отмечал Хрущев. «Да, — наконец ответил Сталин, — конечно, Маленков был бы хорош, но Маленкова мы дать не можем. Маленков сидит на кадрах в ЦК, и сейчас же возникнет новый вопрос, кого назначить туда?». Сталин предложил рекомендовать кого-нибудь другого, но Ежов молчал. «Сталин и говорит: „А как вы посмотрите, если дать вам заместителем Берию?“. Ежов резко встрепенулся, но сдержался и отвечает: „Это — хорошая кандидатура. Конечно, товарищ Берия может работать, и не только заместителем. Он может быть и наркомом“»[3301].

21 августа 1938 года «Политбюро» официально назначило Берию к Ежову первым заместителем наркома внутренних дел. В свою очередь, Маленкову было чего бояться, ведь он когда-то был заместителем Ежова в партаппарате и поддерживал с ним тесные связи, навещая его на квартире и на даче, и потому Маленков отнес Поскребышеву длинный и подробный донос на Ежова, написав на нем: «лично Сталину»[3302]. Вместе с тем Молотов предложил вернуть Хрущева с Украины, куда тот только что был назначен, и сделать его заместителем Молотова как председателя Совнаркома; Сталин был согласен на это, но Хрущев просил оставить его на Украине, и Сталин уступил ему. Берия на Ближней даче отмахнулся от поздравлений Хрущева: «Ты что поздравляешь меня? Сам же не хочешь идти на работу в Москву <…> Я тоже не хочу идти в Москву, мне в Грузии лучше»[3303]. Один из ближайших подручных Берии, Меркулов, тоже свидетельствовал (в письме Хрущеву), что Берия был расстроен его назначением в заместители к Ежову[3304].

Ни «Правда», ни «Известия» не сообщили об этом назначении. В тот же день Сталин и Молотов подписали очередной расстрельный список (3176 человек). Ежов принял своего нового «заместителя» в своем кабинете на Лубянке вечером 22 августа[3305]. Встреча, должно быть, получилась крайне неловкой. Ежов впоследствии писал Сталину, что «у т. Берия властный характер. Не потерпит подчиненности. Не простит, что Буду Мдивани „раскололи“ в Москве, а не в Тифлисе. Не простит разгрома Армении [в сентябре 1937 года] поскольку это не по его инициативе». Также Ежов выражал сожаление, что «Допустил много вольностей для Грузии. Подозрительно, что т. Берия хочет уничтожить всех чекистов когда-либо работавших в Грузии».

Берия немедленно отбыл из Москвы в Тбилиси сдавать дела, а Ежов опять скрылся на своей даче в Мещерино, жалуясь на головную боль и бессонницу, боли в сердце и отсутствие аппетита, и вызвал врача, который предписал ему отдыхать. Когда срок предписанного отдыха истек, Ежов снова вызвал врача и оставался у себя на даче, не являясь на работу, до конца августа. 25 августа 1938 года президиум Верховного Совета обсудил предложение сохранить досрочное освобождение из ГУЛАГа за образцовый труд, но Сталин предложил вместо этого выдавать премии. «Нельзя ли сделать так, чтобы люди оставались в лагере, — возразил он. — А то мы их освободим, вернутся они к себе и пойдут по старой дорожке. В лагере атмосфера другая, там трудно испортиться». В дальнейшем был принят указ: «осужденный, отбывающий наказание в лагерях НКВД СССР, должен отбывать установленный судом срок полностью»[3306].

В тот же день, 25 августа, в Москву с Дальнего Востока вернулся Фриновский. На одной из станций на подъезде к столице в вагон к Фриновскому подсел начальник транспортного отдела НКВД Борис Берман и сообщил, что тот назначен наркомом военно-морского флота. Фриновский ответил, что он уже знает о своей новой должности и что в качестве первого замнаркома внутренних дел он сдает дела Литвину. «Я ответил, что не Литвину, а Берии, — вспоминал Берман. — „Как Берии?“ — воскликнул Фриновский». Прямо с московского вокзала он отправился на дачу к Ежову. Тот в знак приветствия расцеловал его в щеки, чего с ним раньше не случалось. «Я Ежова вообще никогда в таком удрученном состоянии не видел», — утверждал в своих показаниях Фриновский[3307]. Ежов фантазировал о «реорганизации» НКВД таким образом, чтобы уменьшить полномочия первого заместителя. Более практичный Евдокимов, в стремлении реабилитироваться бешено работавший в качестве первого заместителя Ежова в наркомате водного транспорта, предупреждал Фриновского, что те арестованные сотрудники НКВД, которые еще не были расстреляны, могут быть допрошены заново и эти дела окажутся повернуты против ежовцев. Прежде чем Берия вернулся в Москву, по застенкам НКВД прокатилась волна поспешных расстрелов[3308].

Дилеммы

Крестьяне в массовом порядке бунтовали против насильственной коллективизации и раскулачивания, которые вызывали протест даже со стороны некоторых партийных функционеров. А террор? В 1937 году на Красной площади во время первомайской демонстрации на расстоянии выстрела от Сталина и прочих вождей находилась группа кремлевских охранников с заряженными пистолетами; через несколько месяцев они покорно пошли на смерть, будучи ликвидированными как участники вымышленного «корпуса убийц», работавшего на иностранных агентов[3309]. Эта видимая пассивность и по сей день вызывает недоумение[3310]. «Не пора ли задуматься над тем, что происходит в стране? — сказал за обедом в обществе знакомых в доме отдыха для партактива Петр Смородин, второй секретарь ленинградского обкома партии. — Надо действовать, не то нас всех перехватают поодиночке, как кур с нашеста!» Все присутствующие обомлели. Почти тут же все они разошлись, и со Смородиным остались только старый друг и его приемная дочь[3311]. Многие старались не привлекать к себе внимания, надеясь, что эта черная полоса пройдет. «Все мы избрали легкий выход, — вспоминала Надежда Мандельштам, жена поэта Осипа Мандельштама, погибшего в ГУЛАГе, — замолчав в надежде, что убьют не нас, а наших соседей»[3312].

На самом деле многие активно участвовали в терроре, как из циничных побуждений, так и руководствуясь своими убеждениями[3313]. Чтобы заработать на буханку хлеба, советскому рабочему нужно было трудиться 62 часа, в отличие от американца, которому на это требовалось 17 минут, — разумеется, советским рабочим это было неизвестно, но все они знали, что их начальники забирали себе лучшие продукты и квартиры, ухитряясь избежать наказания за воровство и тираническое отношение к подчиненным. И тут все изменилось. «Вы сами вредители, — глумились рабочие над начальством в годы террора. — Завтра придут и вас арестуют. Все вы, инженеры и техники, — вредители»[3314]. Конечно, аресты и казни вызывали у многих простых людей негодование, а некоторые считали, что жертвами становятся именно те, кто хочет помочь рабочим и крестьянам. Но было немало и тех, кто считал, что функционеры заслуживают воздаяния, даже если они и не были иностранными агентами[3315]. В 1938 году власти ввели ограничение на величину дач для должностных лиц «в свете того факта, что <…> ряд арестованных заговорщиков (Рудзутак, Розенгольц, Антипов, Межлаук, Карахан, Ягода и другие) выстроили себе грандиозные дачи-дворцы с 15–20 или большим числом комнат, где они жили в роскоши и тратили народные деньги»[3316]. Помимо этого, многие предавались фатализму. В числе прочих был арестован и Иосиф Островский, который в качестве начальника административно-организационного отдела НКВД заведовал строительством (больниц, гостиницы «Москва», здания Совнаркома). «Вот уж никогда не думал, что буду сидеть в тюрьме, строительством которой сам руководил», — якобы говорил Островский, сидя в Лефортовской тюрьме (изначально построенной в 1881 году, но впоследствии расширенной). — «А тюрьма все же построена очень хорошо, ничего не скажешь»[3317]. Он был расстрелян.

Похоже, что отчасти эта пассивность диктовалась идеологией. Писатель Александр Афиногенов, исключенный из партии — при одновременном запрете его пьес — и ожидавший ареста на своей даче в привилегированном писательском поселке Переделкино под Москвой, записывал в дневнике (25.12.1937), как он «включил радио, уже к последним новостям, и странно — простые новости жизни нашей страны, наших людей, их слова и пожелания сразу подняли меня, я как будто умылся свежей водой после дня утомительных рефлексий». По его словам, он избавился от одолевавшего его чувства полной изоляции, когда он «включился в жизнь всей страны, опять ощутил размах этой жизни и понял относительность своих мелких затруднений»[3318]. В 1938 году в СССР насчитывалось 1838 санаториев, 1270 домов отдыха и 12 тысяч пионерских лагерей, и все они активно использовались. В том же 1938 году Афиногенова вновь приняли в партию.

Судьбу людей нередко решал случай — не потому, что Сталин преднамеренно прибегал к произволу, чтобы еще сильнее запугать страну, а без всяких видимых причин[3319]. Евгений Варга отважно писал деспоту (28.03.1938, копии — Димитрову и Ежову) об «опасной атмосфере паники» среди иностранцев, чьих детей в школе обзывают фашистами. «Эта деморализованность охватывает большинство работников Коминтерна и простирается вплоть до отдельных членов Секретариата ИККИ, — писал Варга о гостинице „Люкс“. — Многие иностранцы каждый вечер собирают свои вещи в ожидании возможного ареста. Многие, вследствие постоянной боязни, полусумасшедшие, неспособны к работе». В Венгерской Советской Республике Варга служил под началом Белы Куна. Кун был арестован и расстрелян (29.08.1938); Варгу не тронули[3320]. Точно так же если один красноармейский командир, чрезвычайно близкий к Сталину, его приятель времен Гражданской войны маршал Егоров, был расстрелян, другого, маршала Буденного, пощадили, хотя и на того и на другого поступило море доносов (дела тех советских военачальников, которых не расстреляли, по сути не отличались от дел тех, которых расстреляли, — в их основе нередко лежали одни и те же «показания»)[3321]. Из числа литераторов режима был арестован и казнен Михаил Кольцов («Запомните, — внушал он в Париже левому французскому писателю Луи Арагону, — что Сталин всегда прав»)[3322]. Однако Илья Эренбург, который, как и Кольцов, был в Испании и на которого втайне писали доносы все кому не лень, уцелел. «Можно вам задать вопрос? — впоследствии спрашивал у Эренбурга молодой писатель (которому в 1938 году было пять лет). — Скажите, как случилось, что вы уцелели?» Эренбург ответил: «Не знаю»[3323].

Еще одним человеком, непонятно почему не арестованным, был Демьян Бедный. 9 сентября 1938 года, через несколько месяцев после исключения этого поэта из партии и из Союза советских писателей, в НКВД на него было составлено убийственное досье с обвинениями Бедного в «антисоветизме». «Д. Бедный систематически выражает свою обиду на тт. Сталина, Молотова и других вождей <…> „Я принадлежал к партии, 99,9 % которой составляли шпионы и провокаторы. Сталин — ужасный человек, нередко руководствующийся личными счетами. Все великие вожди всегда окружали себя созвездием блестящих соратников, а кого создал Сталин? Он погубил всех, не осталось никого, все уничтожены. Такое происходило только при Иване Грозном“». Бедный якобы называл массовые обвинения безосновательными. «Армия полностью уничтожена; доверие к командирам подорвано; воевать с такой армией невозможно. Лично я в таких обстоятельствах отдал был пол-Украины только для того, чтобы на меня не напали. Уничтожен такой талантливый стратег, как Тухачевский». Бедный называл новую конституцию «небылицей», а выборы в Верховный Совет — фикцией. Он критиковал даже святая святых Сталина, колхозы, за то, что они не создают стимулов к труду. В досье отмечалось, что Бедный «несколько раз выражал желание покончить с собой». То, что Бедный говорил все это, вполне возможно, хотя материалам НКВД не обязательно было быть правдой, чтобы Сталин на их основе принял меры. Но он по каким-то причинам не пожелал давать приказ об аресте Бедного или санкцию на него[3324].

Причины, по которым уцелели некоторые люди, совершенно понятны: так, Сталин сознательно пощадил запятнанных Хрущева и Берию, среди прочих, потому что симпатизировал им. Также он позволил писателю Алексею Толстому стать депутатом Верховного Совета от Ленинграда[3325]. Сотни советских граждан доверяли Толстому, как депутату, свои сокровенные мысли, а он по той или иной причине не выдавал этих отважных людей. «Неужели нет защиты от карьеристов, подхалимов и трусов, которые на каждом лозунге, вчера на коллективизации, сегодня на бдительности, зарабатывают на хлеб, — писал ему архитектор, у которого был арестован брат. — Неужели вы, депутаты, созданы только для того, чтобы кричать „ура“ Сталину и аплодировать Ежову». Автор просил передать подписанное им письмо Сталину. «…я не сумасшедший, — добавлял он, — у меня есть семья, есть сын, есть работа, которую я люблю… Но сейчас для меня чувство правды сильнее страха перед десятью годами лагеря». Некая женщина ругала роман Толстого «Хлеб» за его лживость и прославление Сталина. «Лучшие люди, преданные ленинской идее, честные и неподкупные, сидят за решетками, их арестовывают тысячами, расстреливают, — писала она, не сообщая своего имени, — они не в силах перенести грандиозную Подлость, торжествующую по всей стране <…> И вы, инженер души человеческой, трусливо вывернулись наизнанку и мы увидели неприглядные внутренности продажного борзописца <…> Страх — вот доминирующее чувство, которым охвачены граждане СССР. А вы этого не видите?.. Где тот великолепный пафос, что в Октябре [1917 года] двинул миллионы на смертельную битву? Под зловонным дыханием Сталина и вот таких подпевал, как вы, вековая идея социализма завяла»[3326].

Некоторые жертвы террора приходили к пониманию того, как эпоха оставляет на них свою печать. Теодор Малли, советский шпион, родился в 1894 году в Темешваре (Тимишоаре), в то время принадлежавшем Австро-Венгерской империи, обучался на католического священника, во время Первой мировой войны был призван в армию, сидел в царских лагерях военнопленных и в итоге оказался в Сибири, где поступил на службу в ЧК. Этот высокий венгр, обладавший изысканными манерами, с успехом выдавал себя то за австрийца, то за немца, то за швейцарца, то за британца. В июле 1937 года, получив приказ вернуться в Москву, он, зная, что это означает расстрел, все равно подчинился. Но перед этим он попытался объяснить свое решение Элизабет Порецкой, чей муж, Игнатий Рейсс (Порецкий), тоже работал в советской разведке и впоследствии стал перебежчиком. «Я видел все ужасы, видел, как умирают в окопах юноши с отмороженными конечностями во время Первой мировой войны, — говорил ей Малли. — Все мы были покрыты паразитами и многие умирали от тифа. Я потерял веру в Бога и после революции стал большевиком. В годы гражданской войны, — продолжал Малли, — нам доводилось проходить через горящие села, несколько раз в день переходившие из рук в руки <…> Наши красные отряды „зачищали“ села точно так же, как белые. Тех людей, которые там еще оставались — стариков, женщин, детей, — расстреливали за пособничество врагу. Я не мог вынести женского плача. Просто не мог». Затем началась коллективизация: «Я знал, что мы делаем с крестьянами, сколько из них было сослано, сколько расстреляно»[3327]. Кроме того, Малли не мог не знать, что агенты НКВД способны без труда убить его за границей (как в итоге и случилось с Рейссом в швейцарской Лозанне). После того как Малли вернулся в Москву, он был, как и положено, арестован, «осужден» за шпионаж в пользу Германии и расстрелян (20 сентября 1938 года)[3328]. Малли был одним из тех бесчисленных функционеров, которые делали черную работу[3329].

Берия против Блюхера

Берия пытался сделать своим преемником в Грузии своего протеже Валериана Бакрадзе, но Сталин воспрепятствовал этому. 31 августа 1938 года прежнюю должность Берии получил 31-летний Кандид Чарквиани, третий секретарь грузинской компартии, после своего назначения пытавшийся прибрать к рукам местный партаппарат[3330]. Что касается Блюхера, 31 августа он предстал в Москве перед Главным военным советом в составе Ворошилова (председатель), Буденного, Кулика и двух других высших военачальников, а также Молотова и Сталина. Присутствовал при этом и Фриновский. Все они резко отчитывали маршала за большие потери и общую дезорганизацию на Хасане и за ложные донесения. Ворошилов и Фриновский обвиняли Блюхера в полной некомпетентности, граничившей «с сознательным пораженчеством». Сталин снял Блюхера с должности командующего Дальневосточной армией[3331]. Ворошилов рекомендовал Блюхеру в ожидании следующего назначения взять отпуск и предоставил ему свою собственную дачу в местечке Бочаров ручей на Черном море[3332]. 4 сентября 1938 года полунезависимая Дальневосточная армия была разделена на три отдельные армии, подчиненные непосредственно Ворошилову[3333]. 8 сентября Сталин официально назначил Фриновского наркомом военно-морского флота. 13 сентября Берия уже после полуночи провел почти два часа в «Уголке» у Сталина вместе с Молотовым, Ждановым и Ежовым[3334]. Он получил кабинет на третьем этаже Лубянки, рядом с кабинетом Ежова. 29 сентября Берия был официально назначен начальником Главного управления государственной безопасности (ГУГБ) НКВД, тайной полиции внутри тайной полиции.

В «Правде» (3.10.1938) был помещен снимок Михаила Геловани, играющего Сталина в фильме «Человек с ружьем» — экранизации пьесы о солдатах в дни Октябрьской революции. (Ленина играл Максим Штраух.) Геловани (г. р. 1893), игравший в тбилисском театре им. Руставели, происходил из древнего грузинского княжеского рода. Впервые он сыграл Сталина в фильме «Великое зарево», вышедшем на экраны в том же 1938 году и тоже посвященном событиям 1917 года (в США фильм демонстрировался под названием «Они хотели мира»), и сменил в этом амплуа Семена Гольдштаба, который не особенно нравился Сталину[3335]. Соответствующий грим и приклеенные усы придавали Геловани большое сходство со Сталиным, если не считать роста и тонкой шеи (которую приходилось прятать); кроме того, ему удавалось идеально имитировать грузинский акцент Сталина. В его изображении экранный деспот получался совсем как живой. Михаил Чиаурели, грузинский режиссер и киносценарист, взявший Геловани на эту роль, не подпускал его к Сталину, стремясь монополизировать эту привилегию. В своих воспоминаниях Чиаурели описывал, как проходил просмотр фильма в кремлевском кинозале. Сталин сидел в первом ряду; за ним — Молотов с Ворошиловым, Семен Дукельский, начальник комитета по делам кинематографии, и режиссер фильма. После того, как зажегся свет, в зале воцарилось долгое неловкое молчание. Сталин, не говоря ни слова, поднялся и направился к выходу. Уже в дверях он внезапно обернулся и сказал: «А я не знал, что, оказывается, я такой обаятельный. Хорошо!»[3336].

Перевод Берии в Москву дал повод для пересудов о грузинском происхождении самого Сталина. Люди уже давно шептались о «кавказской группе» во главе режима: Сталин, Орджоникидзе, Енукидзе, Микоян. По сути, Берия занял место Орджоникидзе в «ближнем кругу». «Тогда я думал, что Сталин хочет иметь в НКВД грузина», — вспоминал Хрущев. — «А мы тогда считали: все дело в том, что он кавказец, грузин, ближе к Сталину не только как член партии, но и как человек одной с ним нации»[3337]. На самом деле Сталин очень не любил напоминаний о своем грузинском происхождении, но все же он решил пойти на этот риск, демонстрируя, насколько ему понравился Геловани — и насколько он ценит Берию и нуждается в нем.

Первоклассных садистов в советской тайной полиции было все же меньше, чем могло показаться. В этом отношении очень выделялся Борис Родос, «колун», который мог гарантированно забить «допрашиваемых» почти до смерти. Он бил заключенного хлыстом по ногам, продолжая даже после того, как тот падал на пол, лил на него ледяную воду, заставлял его подбирать кружкой свой собственный понос и глотать его, а затем орал: «Подписывай! Подписывай!»[3338]. («Ничтожный человек с куриным уровнем мышления», — впоследствии говорил о нем Хрущев.) Дети Родоса, ничего не знавшие о его работе, были свидетелями того, как ему могли позвонить в любой час дня и ночи, после чего он вставал, брился, надевал форму и спускался к ожидавшей его машине; возвращаясь домой, иногда после многодневной отлучки, он мылся и отмывал руки до самых локтей, подобно хирургу[3339]. Родос занимался такими людьми, как архисталинист Роберт Эйхе, одним из первых получивший орден Ленина (в 1935 году) и кандидат в члены Политбюро, подписывавший в Западной Сибири расстрельные списки с десятками тысяч имен, прежде чем настала и его очередь. Эйхе без малейшего криводушия писал из тюрьмы Сталину: «за все время своей работы в Сибири я решительно и беспощадно проводил линию партии»[3340]. В Сухановской тюрьме, где обосновался Берия, Родос избивал Эйхе до потери сознания, не останавливаясь даже тогда, когда Эйхе уже лежал на полу бесчувственной грудой. Когда Эйхе поднимали и он снова отказывался признаваться стоявшему рядом Берии, что был латвийским шпионом, Родос снова принимался за него. Он выбил Эйхе один глаз[3341].

Многих, подобных Эйхе, не просто избивали в присутствии Берии; Берия избивал их сам, чего никогда не делал Сталин. «Интриган, карьерист, кровожадный, аморальный развратник», — так отзывался о нем один высокопоставленный сотрудник грузинского НКВД, арестованный и отправленный в ГУЛАГ. — «Ему надо было убрать с дороги неугодного человека — он убирал. Нужно было занять чье-то место — он интриговал, компрометировал человека, добивался его снятия»[3342]. Понятно, что эта сомнительная репутация служила источником влияния: кому бы хотелось оказаться в противниках у Берии? «Шестерки» тянутся к победителю. Берия был строгим, требовательным начальником, дававшим сложные поручения с жесткими сроками исполнения и не принимавшим никаких отговорок. Но тем, кто справлялся с заданиями, Берия свирепо покровительствовал, решительно поддерживая их и даже предоставляя им определенную свободу действий. Помимо страха, Берия вызывал у них и восхищение как профессионал заплечных дел и покровитель. Берия выдавал им квартиры, обеспечивал им снабжение по высшему разряду, назначал им высокие оклады и премии. Подобно Сталину, он без всяких колебаний действовал как хладнокровный убийца, и в то же время, следуя его же примеру, заботился о своих людях[3343]. Он был палачом — но не только палачом. «Берия деловой человек был, не шаляй-валяй, он был большой работник, крупный, — вспоминал ненавидевший Берию и боявшийся его член клана Эгнаташвили, в свое время заменившего Сталину отца. — Но тем не менее правде надо смотреть в глаза: он умел дело делать. Это другой вопрос, какой ценой, но то, что ему поручали, он выполнял»[3344].

22 октября 1938 года на дачу Ворошилова, где находились 39-летний Блюхер и его 23-летняя жена, явились сотрудники НКВД. Они арестовали супругов и доставили их в Москву[3345]. Ордер был подписал Ежовым, однако допрос Блюхера в Лефортово проходил под наблюдением Берии. Еще летом 1937 года Сталин утверждал, что Тухачевский и Гамарник по приказу, полученному от японцев, пытались отстранить Блюхера от командования советской Дальневосточной армией; сейчас же, осенью 1938 года, Сталин обвинял Блюхера в том, что он был японским шпионом еще с 1922 года. Люди Берии на «допросе» избили Блюхера, превратив его лицо в кровавую маску и выбив ему глаз, но маршал ни в чем не сознавался. В итоге он умер под пытками. Берия сообщил об этом Сталину по телефону, после чего тело маршала было кремировано[3346]. О его смерти так и не было объявлено[3347].

Значение Берии, как и Хрущева, многократно выросло благодаря тому, что Сталин отчаянно нуждался в руководящих кадрах, взамен уничтоженных им самим. Сталин назначил Александра Щербакова, заместителя Жданова в Ленинграде, партийным боссом в Иркутск, но весной 1938 года снова вызвал его и перевел в качестве партийного босса в Донбасс[3348]. Осенью 1938 года Сталин поставил его во главе московской партийной организации, вызвав Хрущева с Украины, чтобы тот в качестве председателя собрания осудил действующего главу московской парторганизации как врага народа и поддержал Щербакова (которому довелось работать при Хрущеве на Украине). «Только на него тоже есть показания», — сказал Сталину о Щербакове Хрущев, считавший, что в нем было что-то «ядовитое, змеиное». Сталин решил вопрос, назначив вторым секретарем человека из окружения Маленкова, чтобы присматривать за Щербаковым[3349].

Главный подручный Сталина, Молотов, не проявлял особого стремления к созданию клана своих приближенных[3350]. Напротив, Орджоникидзе сколотил огромный полуавтономный клан в наркомате тяжелой промышленности, который Сталин разделил на ряд экономических наркоматов. Однако сейчас Сталин был вынужден содействовать созданию еще одного клана, а именно — клана Берии в НКВД. Соперничество между Молотовым и Берией за благосклонность Сталина позволяло деспоту присматривать за обоими[3351]. Все же Берия заставлял его держаться начеку, и потому Сталин стремился создавать всевозможные сдержки для Берии, начав заниматься этим еще до его перевода в Москву[3352]. В отличие от Ворошилова, поставленного во главе Красной армии, Берия был человеком, не только преданным Сталину, но и исключительно пригодным для своей должности. В итоге Берия с помощью организации, которую он де-факто возглавлял, и бесспорных навыков практической работы стал обладателем огромной власти.

* * *

В рассказе Владимира Набокова (сына управляющего делами Временного правительства) «Истребление тиранов», опубликованном на русском в 1936 году, описывается эгоцентричный правитель, способный сводить своих подданных с ума, словно заражая их психозом[3353]. Сталин имел представление и о состоянии страны, и о последствиях своих действий. По сравнению со всеми прочими жителями СССР он был исключительно хорошо осведомлен, имея в своем распоряжении систему сбора информации, охватывавшую всю огромную страну и, в какой-то степени, весь мир[3354]. Тем не менее ему требовалось прилагать огромные усилия, чтобы добыть те сведения, которые функционеры не желали ему сообщать. Ему была нужна точная информация, но в его глазах это означало, что марксистско-ленинский образ мысли преломляется в предвзятом восприятии людей. Сталин проявлял склонность изображать мир таким, каким он хотел его видеть — более того, каким он мог его сделать и делал. Он требовал сведений о врагах, измене, уязвимых местах. Мы бы зашли слишком далеко, если бы назвали и его, и советскую систему, угодившими в свою собственную ловушку[3355]. Эффект эхо-камеры диктует работу механизмов контроля и отчетности при любом авторитарном режиме. Однако в случае СССР речь шла о революции, окруженной врагами, и сталинское мировоззрение лишь усиливало эту структурную паранойю.

СССР сталкивался с подлинными внешними угрозами, а террор проводился во имя государственной безопасности, однако массовые аресты в Красной армии лишь воодушевляли иностранных врагов, включая Гитлера и сторонников войны в нацистском руководстве, в то же время внушая и без того настороженным потенциальным союзникам СССР еще большую осторожность. Грандиозная кампания по искоренению врагов, развернувшаяся в 1936–1938 гг., способствовала сплочению страны перед лицом угроз, однако вселяла глубокий страх и превращала многих лояльных советских граждан во врагов советской власти. Массовое уничтожение партийных и советских функционеров, равно как и ужас, охвативший уцелевших, нисколько не способствовали преодолению неэффективности, заложенной в советскую политическую систему. Сталин в 1937–1938 годах разгромил почти все региональные партийные аппараты, но затем они возродились[3356]. Он уничтожал и руководителей государственных органов — но в них снова складывались кланы. Промышленность одолевали реальные проблемы, однако массовые аресты, призванные покончить с вредительством, еще сильнее снижали объемы производства. Причастность к массовому уничтожению офицеров Красной армии и лояльных функционеров компрометировала всех тех, кто в этом участвовал и кому это играло на руку, включая множество новых людей из числа молодежи.

В период шпиономании 1937–1938 годов в Кремле не устраивалось приемов для выпускников военных академий (было арестовано 11 из 14 начальников военных академий)[3357]. Однако подготовка военных кадров в академиях продолжалась. Сами кремлевские приемы тоже устраивались, но уже по другим поводам — их состоялось не менее 15, причем они превзошли партийные съезды своей пышностью и — наряду с парадами на Красной площади в день 1 мая, в день Октябрьской революции и в День физкультурника — превратились в главную витрину сталинского государства[3358]. Сталин устраивал приемы (и большие, и малые) для директоров, инженеров и рабочих-передовиков из различных отраслей промышленности, для женщин, спортсменов, летчиков, представителей союзных республик. Летчицу Марину Раскову вместе с другими членами экипажа самолета «Родина» сразу же после их возвращения в Москву отвезли в кремлевскую Грановитую палату (27 октября 1938 года). Увидев перед собой Сталина, Раскова разрыдалась, не в силах справиться со своими чувствами, и он успокаивал ее, обняв за плечи, гладя по голове и усадив рядом с собой. Когда Сталин встал, взяв слово, зал замер, напряженно прислушиваясь к его негромкому голосу. Сталин говорил о необходимости проявлять особую заботу к летчикам и о том, что матриархат отступает в туманы времени[3359]. В тот же вечер он присутствовал на 40-летии Московского художественного театра, прибыв почти со всей своей свитой: Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Андреевым, Микояном, Ждановым, Ежовым и Хрущевым, — все они сфотографировались вместе с ведущими актерами и актрисами театра. Щедро раздавались награды[3360]. Невыразимое зло шло рука об руку с величием, которое с гордостью славили и в Большом Кремлевском дворце, и на местах.

Гений и безумие могут быть двумя сторонами одной и той же монеты (как писал Аристотель), но Сталин не был ни тем ни другим. Порой он проявлял могучую способность к предвидению, порой — полную слепоту. Он был поразительно трудолюбив, но в то же время нередко сам себе вредил, а сверхъестественная проницательность чередовалась в нем с узостью ума и упрямством. Он обладал необычайно сильной волей, которая почти не терпела иных точек зрения[3361]. Источником этой свирепой силы воли служило трансцендентальное чувство собственного предназначения и исторической необходимости. Притом что Сталин непрестанно интриговал, он был полностью поглощен делом управления и строительства советского государства. Более того, он обладал не только властью, но и авторитетом. Он жил в Кремле — он обитал в кабинетах и парадных залах, выстроенных Екатериной Великой и Александром I. Сочетание величия могущественной Российской империи с видимой правотой марксизма-ленинизма, великого государства — с социализмом, оказалось его шедевром[3362]. И воплощением этого сочетания служили новые люди, его люди, а не люди прежней эпохи, которым было суждено быть раздавленными, подобно целым классам, под колесами истории. В рамках этих замыслов террор приобретал смысл. И все же то, что происходило в 1936–1938 годах, не вполне поддается рациональному объяснению, как не поддается ему абсолютное зло[3363].

Сталин убивал из своего «Уголка». Он убивал издалека. Он не принимал участия в кровавых ритуалах. Он не был ни палачом, ни свидетелем казней, хотя иногда все же наблюдал результаты пыток, когда обвиняемые представали перед ним и перед другими членами Политбюро в рамках так называемых очных ставок со своими обвинителями. Он составлял приказы о казнях и подписывал расстрельные списки. Общественности не было известно об этих подписях, но он позаботился о том, чтобы его ближайшее окружение тоже было причастно к расправам. Об обвинениях он говорил с ними все время точно так же, как пропаганда подавала их общественности — ведя речь о легионах шпионов, скрывающихся повсюду, о предательстве и о признаниях в этих преступлениях, на которые он ссылался как на правду, — и приказывал своим подручным из тайной полиции пытать арестованных, нередко прибегая к эвфемизмам, хотя иногда и обходясь без них («Бить во всю Рябинина, почему не выдал Варейкиса»)[3364].

К Сталину продолжали приходить письма с подробными описаниями пыток, жестокости и беззакония[3365]. Лишь немногие осознавали всю глубину его жестокости[3366]. Одним из них был Молотов; более того, он понимал, что она не была его личной прихотью, а проистекала из государственных соображений и его принципиальных политических убеждений. По-марксистски ли это — проявлять жалость к врагам и двурушникам? Неужели так называемые марксисты не видят капиталистического окружения? Неужели они не видят классовой борьбы? И кто будет отвечать, если результатом проявленной жалости станет поражение в войне и свержение советской власти? Сталин. Будучи обладателем слабого тенора, он по-прежнему напевал романтические песни — такие, как грузинская «Сулико» («Я могилу милой искал, Сердце мне томила тоска»), — однако управление советским государством почти не оставляло ему времени для сентиментальностей. Как считал он сам, его безжалостность была продиктована законами истории и социального развития. Тем не менее развязанный Сталиным террор переступал черту безрассудства. И вскоре он сам косвенно признал это.

Загрузка...