Где-то числа 10 января 1944 года в лагере прошел слух, что якобы приказано основательно проинспектировать наш лагерь. Комиссия прибыла уже на следующий день и пленных не погнали на работу. До сих пор явственно вижу, как от будки через лагерные ворота поднимается группа людей. Возглавлял ее высокий, импозатный военный, очевидно, генерал, в светлой каракулевой папахе с небесно-голубым верхом и вышитым золотом знаком. Его сопровождали лагерное начальство, сумрачный немолодой врач в штатском, несколько врачих, ассистенты, сестры, словом, целая свита, как в большой больнице. У них были с собой весы и масса медицинских инструментов для обследования.
Нас построили, сделали перекличку, затем каждого военнопленного тщательно обследовали, взвесили и обмерили. У меня сразу определили мой незалеченный плеврит и осмотрели больной палец, при этом от моего врача потребовали подробно доложить, как он меня лечил.
После медосмотра в бараках комиссия направилась на кухню. Там как раз готовились к раздаче неизменно водянистого супа и жиденькой каши. Тучный шеф-повар подкатил к генералу свои 130 кг. Потом мы не раз обсуждали разыгравшуюся у нас на глазах сцену.
Вопрос генерала:
— Что у вас в этой посудине?
— Наш лагерный суп.
— А в этой?
— Наша каша.
— Что? Это вы называете супом и кашей? — возмутился генерал, который, кстати, произнес все это по-немецки.
— У нас всегда так.
— Почти одна вода?
Шеф-повар занервничал, невиновным он себя чувствовать не мог. Достаточно было взглянуть на него и его помощников, чтобы сразу сказать: на обычной норме они бы так не раздобрели. Кроме того, в лагере хватало и других, в том числе и русских, которые извлекали выгоду из доступа к нашей кухне. Наконец, после некоторого промедления, шеф-повар сказал:
— Мы получаем мало продуктов, господин генерал.
— Что? Вы получаете мало продуктов? Не может быть! В Советском Союзе пленные не должны голодать, так решило правительство, — сказал генерал и снова спросил: — Вы умеете читать и писать?
— Да, конечно, — ответил шеф.
— Тогда напишите письмо в Москву обо всем, что вам требуется. Вы получите столько продуктов, что ни один пленный лагеря не будет голодать.
Шеф кухни и мы смотрели на генерала с некоторым сомнением.
— Да, да, напишите, только сразу, вы определенно получите, сколько нужно, — добавил тот.
Слова генерала Попова — я хорошо запомнил его фамилию — очень нас порадовали, но мы сомневались в возможности перемен. Однако то, что мы узнали потом, дало пищу для новых раздумий и новых надежд.
Все мы были объявлены больными, нас заставили сдать свою верхнюю одежду и разрешили находиться в бараке только в чистом нижнем белье: рубашке и длинных кальсонах из х/б. Каждый день главный врач в сопровождении медработников совершал обход, как в госпитале. При этом интересовались самочувствием каждого. Пища также сразу стала намного сытнее, очевидно, стали меньше воровать. Хорошо откормленный кухонный персонал и все, кто производил впечатление здоровяков, ежедневно направлялись на работу за Волгу. Там в пойменном лесу они заготавливали дрова для отопления наших бараков. Начальник лагеря, латыш, был снят как не справившийся с должностными обязанностями. Он ненавидел немцев и придерживался мнения, что водянистый суп слишком хорош для немецких военнопленных. Его жена была совершенно другой, она жалела нас и старалась помочь. Тем, что мы не пропали, мы обязаны ей. Был назначен новый начальник лагеря, капитан Барбасов. Это был высокий, симпатичный молодцеватый офицер, примерно сорока пяти лет. Супруга начальника, молодая и красивая женщина лет двадцати пяти, с пленными разговаривала доброжелательно. Говорили, что за какую-то аферу начальника понизили в чине и отправили командовать лагерем.
Началась совсем другая жизнь, и как раз вовремя, а то, наверное, никто из нас не вернулся бы домой. Особенно радовала забота о чистоте. Мы получили новое чистое белье из мягкой хлопчатобумажной ткани бежевого цвета, его регулярно меняли и стирали. Верхнюю одежду, старую грязную форму, у нас отобрали. Перед отправкой на склад ее подвергли санобработке в специальных печах. Теперь со вшами велась решительная борьба.
Все чаще, хотя и не каждую неделю, нас водили мыться в баню и обрабатывать одежду, чтобы избавиться от вшей. Это происходило всегда одинаково: в сравнительно большом подвале мы раздевались догола, одежду вешали в сушильную печь, в которой она находилась примерно час при темпера-туре 100°. Этого не выдерживала ни одна вошь, и с каждым разом насекомых в бараках становилось все меньше. Оставались вши на теле, их изгоняли мытьем. Каждый раз мы получали деревянные шайки (примерно 50 см в диаметре и 20 см глубиной с двумя ручками по бокам). Мне они напоминали лохани наших крестьян, в которых они мыли посуду после еды, так случайно вспомнилось далекое детство. Горячую воду наливали деревянным черпаком, и, вооружившись небольшим куском хозяйственного мыла, мы могли хорошо вымыться и сполоснуться водой, как под душем. Для вытирания у нас были вафельные полотенца. Вскоре все ползающие и кусающие твари исчезли, правда, у некоторых из нас оставались гниды, приклеившиеся к недобритым и неостриженным волосам, иногда даже на бровях и бороде. Труднее было зимой, так как из-за холода мы почти никогда не снимали верхнюю одежду. А если и снимали, то только для того, чтобы ею накрыться. Обувь совали под матрас в изголовье. Для стрижки волос и бритья русские почти всегда назначали румынских цыган. Я не знаю, почему они так делали. О гигиене цыгане, к сожалению, мало заботились. Одним и тем же помазком намыливали все волосы на нашем теле, кроме волос на голове, которые стригли машинкой. Больных явной трихофитией брили догола той же бритвой без всякой последующей дезинфекции и даже без мытья помазка. Никакого одеколона или лосьона, конечно, не было и в помине. Никто не мог уберечься от их неряшливости, разве что русский охранник. Страдания от вшей значительно уменьшились, но после посещений «цыганской» парикмахерской люди стали заболевать трихофитией, которая неожиданно появлялась в самых разных местах, и мы выглядели, как прокаженные. Эффективного лечения было мало.
Со мной этого не случилось, так как, на зависть курильщикам, я брился всегда сам собственными лезвиями и станочком. Бритвенные ножи, как и любые ножи, были запрещены, потому что могли служить оружием. У меня для бритья было даже туалетное мыло, правда, туалетной воды не было. Среди вновь прибывших я всегда находил тех, у кого были лезвия и мыло, и менял их на махорку. Бритвенные ножи, употребляемые румынскими цыганами, делались из кусков стальной пилы, которые сначала умело точили, потом шлифовали на точильной камне, а затем окончательно правили на кожаном ремне. Когда цыганам некого было брить, они занимались точкой нового бритвенного ножа. Они заметно превосходили нас в приспособляемости к примитивным условиям. Только румынам разрешалось иметь в бараках бритвенные ножи.
Кто сидел, а кто лежал в сносно натопленном бараке, глядя в те окна, которые не были замурованы, на падающий снег и на приметы крепчающей зимы. Мы были довольны теплом и едой, которая немного улучшилась. Примерно дней через десять после посещения лагеря генералом произошло неожиданное событие, весть о котором разнеслась по всему лагерю.
Все заговорили о больших грузовиках, якобы доставивших нам продовольствие. Мы были весьма удивлены, потому что не вполне всерьез восприняли заверения генерала. Мы знали русскую пословицу: «До неба высоко, а до царя далеко». Правда, вместо «царь» лучше было бы сказать «Сталин». Отныне мы зажили хорошо, трижды в день нам давали пищу в соответствии с больничным рационом. Так продолжалось в течение шести недель, затем постепенно питание стало попроще. Вот примерно ежедневное меню: сладкий чай, три раза в день по 200 г серого хлеба, жирный суп, жирная пшенная, перловая или гречневая каша с бараниной, изредка даже верблюжье мясо, кислая капуста, консервированные зеленые помидоры, а на десерт — витаминный препарат из побочных продуктов пивоварения, который выглядел, как рассыпчатая выпечка. Вставать разрешалось только для построения, принятия пищи и по нужде. Все это принесло очень заметные результаты. Я уже рассказывал о наших болезнях и страданиях от водянки. Теперь люди стали поправляться, спать всю ночь, восстановилась и укрепилась работа почек и сердца. Мы убедились, что состоим не только из кожи и костей. Правда, не наращивалась мышечная ткань.
Наконец наше медицинское начальство решило, как, наверно, и было задумано с самого начала, что нам пора почаще вставать и побольше двигаться. Теперь мы каждый день делали гимнастику: нам приказывали нагибаться, разгибаться, совершать повороты и лупить кулаками по воздуху. Это еще кое-как удавалось, но когда мы пытались делать упор лежа, то падали носом в пол. Так же жалко выглядели и приседания, присесть удавалось легко, а подняться не очень. Наступила весна, уже выпадали погожие солнечные дни, мы выходили на воздух, брали лопаты и убирали снег, играли перед бараком в третьего лишнего. Мы являли собой весьма жалкую картину: когда трое вставали друг за другом и третьего ударяли, то вместе с ним валились на землю и двое других. Со мной тоже так было. В ту пору, когда от нас стали добиваться подвижности, я уже не лежал целыми днями, а по собственном воле делал гимнастику, особенно упоры лежа и приседания.
Я узнал, что в нашем лагере имеется большая библиотека, насчитывающая 22 000 томов, и все на немецком языке. Книги были выпущены в России в довольно дешевом оформлении. Разумеется, при их подборе не обошлось без идеологического сита, но тем они и были для меня интересны, я получил доступ к книгам, которые дома трудно было достать. Прежде всего я прочитал «Капитал» Маркса, труды Энгельса, несколько темно-коричневых томов Ленина, которые, конечно же, отличались полиграфическим качеством, отчеты съездов Коммунистической партии, проводившихся один раз в несколько лет. Меня они особенно интересовали с точки зрения отношения России с Австрией и предистории II-й мировой войны, всегда полезно знать мнение другой стороны. «Да будет выслушана и другая сторона» — это основное положение римского права я усвоил еще в гимназии. Взгляды нацистов я изучил достаточно хорошо и относился к ним с большим скептицизмом. Теперь хотелось узнать и взгляды коммунистов. Кроме уже названных книг я вновь прочитал книгу русского академика Евгения Варги «25 лет капитализма и социализма» и др. Мой скептицизм стал распространяться и на многие вопросы незнакомой мне до сих пор другой стороны. Я прочитал также «Годы странствий Вильгельма Мейстера» Гёте. В гимназии мне не удалось его одолеть. Много и с большим удовольствием я читал Тургенева, Пушкина, Толстого, Горького, Шолохова — «Тихий Дон» и «Поднятую целину» и др. Произведения Достоевского и Шиллера в библиотеке отсутствовали.
Часто я устраивался с книжкой на своих верхних нарах и часами читал вслух своим товарищам. Разумеется, для них я выбирал что-нибудь попроще, и они вновь и вновь просили меня читать. Слушать они любили, но самостоятельно читать большинство из них ленилось. Мы постепенно оживали физически и духовно, вновь обретали чувство человеческого достоинства. Правда, многие пленные еще предпочитали убивать время, лежа на нарах, а заядлые шахматисты вновь сели за шахматные доски. С большим искусством вырезали они из дерева фигуры и мастерили доски, а играли часами.
Каждый раз они искали партнеров. Несколько раз приглашали и меня. Им казалось, что я не умею играть в шахматы, и они вызывались меня обучить. В шахматы я, конечно, играл, и достаточно хорошо. Свое увлечение я прервал лишь, готовясь к диплому, а вообще раньше играл очень азартно, и после трудной партии не мог заснуть, что сильно мешало учебе.
В лагере я не садился за шахматную доску: меня так околдовало чтение, что было жаль каждой минуты, проведенной не за книгой. После сыпного тифа понадобилось немало времени, чтобы восстановить способности к чтению, письму и математике.
Мой друг Зепп тоже вырезал себе шахматы и был заядлым игроком. Чаще всего он выигрывал. Мне он не давал покоя, предлагая сыграть. Я отвечал, что у меня нет времени, он же считал, что я просто не умею играть и стесняюсь в этом признаться. Я не мог допустить, чтобы обо мне так думали, и сыграл с ним три партии, которые он быстро проиграл. Теперь Зепп поверил мне и оставил меня в покое. Он, правда, не читал ни одной книги, но всегда хотел, чтобы я читал вслух. Он всегда был немного инертным, и это я ощутил, когда много лет спустя он стал моим сотрудником.
При хорошем питании и внимательном уходе мы постепенно приходили в себя, только физические силы возвращались не так быстро. Наше медицинское начальство раздумывало над тем, что можно сделать для нашего полного выздоровления, когда придет весна. Оно пришло к заключению, что лучший способ — это отправить нас весной в колхоз, где на свежем воздухе мы выполняли бы легкую работу. Идея на самом деле действительно заманчивая. Многие радовались этой перспективе, но меня удерживало какое-то смутное опасение. В колхоз можно было либо ехать добровольно, либо по команде, которую рано или поздно дадут.
Решение за меня приняла лагерная врачиха, у которой я часто производил ремонтные работы и которая была доброжелательно расположена ко мне. Она меня не отпустила в колхоз, а оставила в лагере, и я был согласен с ней. Раньше я достаточно много читал о колхозах и относился к ним недоверчиво, тем более, что в юности я проводил лето у родственников в крестьянском хозяйстве и участвовал почти во всех работах. Я знал, что при интенсивных сельскохозяйственных работах каждый человек выкладывается полностью, тут не считаются со слабостью выздоравливающих. В России к тому же существовали рабочие нормы и стахановское движение. С какой же стати здесь будут считаться именно с военнопленными?
Время показало, насколько я был прав! Когда пришла весна и с питанием стало похуже, нас снова обследовали и приняли соответствующие решения: трудоспособных послали работать на завод, а тех, кто еще был для этого слабоват, но уже преодолел водянку и выглядел более или менее нормально, направили в колхоз за Волгу для отдыха и легкой работы до осени. Постепенно люди стали возвращаться оттуда больными. Потом мы узнали, что с ними там происходило.
Их разместили в палатках, и сначала они помогали сажать сахарную свеклу и картофель, а затем занимались текущими работами. Еда была скудная, поэтому частично в пищу употреблялся семенной картофель. День начинался очень рано, в 5 утра, а в полдень, когда было очень жарко, делали большой перерыв, во время которого пленные лежали или спали в палатках. Там было очень жарко, а тучи мух и мошек не давали людям спать. Когда солнце опускалось и жара спадала, люди снова выходили на работу, которая продолжалась до темноты. Затем они мылись и ужинали. Заканчивался трудовой день примерно в И часов вечера. Но и потом они долго не могли уснуть из-за полчищ комаров. Существовали жесткие нормы для каждого вида работ. Не хватало питьевой воды, приходилось пить озерную, застоявшуюся, или речную. Поэтому все больше людей с кишечными расстройствами доставляли к нам в лагерь. Здоровее, чем прежде, никто не стал.
Когда наступила осень, началась уборка картошки. За день каждый пленный, как и колхозник, должен был выкопать и засыпать в мешки картошку с определенной площади, при этом учитывалась именно площадь, а не сам урожай. Год выдался урожайным. Поэтому охватить всю площадь по предписанной норме люди не могли. При тщательном выборе картошки они не выполнили бы норму на 100 % и получили бы меньше хлеба. Поэтому убирали лишь крупный и средний картофель, остальной урожай оставался в земле.
Разумеется, для еды картошки было достаточно, ее пекли на костре из сухой картофельной ботвы. Особенно это любили немцы из Восточной Пруссии. Поздней осенью люди вернулись из колхоза, работа в котором едва оправдала их надежды на восстановление сил.
Время, которое мы проводили зимой в бараке, дало нам возможность преодолеть первоначальную фазу апатии, люди стали больше и охотнее общаться, окрепли земляческие и просто дружеские узы.
У нас, австрийцев, все больше развивалось чувство солидарности, что в конце концов привело к образованию австрийской группы, она становилась все сплоченнее и была замечена русскими. Они почувствовали, что по отношению к ним мы более открыты и доброжелательны, чем немцы. Чужой язык, другое мышление, другая политика и иной образ жизни не отталкивали нас. Мы уже не ощущали себя врагами и не презирали русских. Многие немцы все еще продолжали высмеивать русских, считая их людьми примитивной культуры. Насмехались даже над их рогатым скотом, который давал мало молока, забывая о том, что земля здесь не обеспечивает полноценного корма, а летом из-за большой жары травы быстро сохнут. Немецкий скот не смог бы есть эту сухую массу, а если бы и ел, то давал бы мало молока. Немцев потешали низкорослые русские лошади: дома, в Германии, все крупнее и лучше. Но дома у них не было сорокаградусных морозов, при которых зимовали русские лохматые лошаденки, покрытые сосульками, в холодном хлеву, где единственным кормом в это время служило сено. Я видел собственными глазами, как породистые немецкие лошади зимой быстро погибали, а русские лошаденки суровой зимой прытко катили меня на санях по степи.
Русским охранникам очень нравились немецкие песни. Когда бригады пленных отправлялись строем на завод, охранники часто командовали «Запевай!». Но немцы тогда делали это неохотно, а если и пели, то всегда военные песни, нередко и откровенно нацистские. До того, как русские узнали их содержание, песни им нравились, но когда кто-то обратил внимание на переведенный текст, отношение круто изменилось. Позже появилось несколько австрийских бригад, в одной из которых работал и я. И от нас охранники тоже требовали пения в строю. Нам же никогда не приходило в голову горланить нацистские солдатские песни. По-настоящему петь можно только тогда, когда это тебе по душе. Мы пели только австрийские песни, например, «Земли нет в мире краше, чем мой тирольский край» или «Как мир прекрасен и широк» и др. Все они заканчивались чудесными переливами на тирольский лад. Среди нас были настоящие мастера разноголосной колоратуры, любившие состязаться между собой. Наши песни не походили на строевые, но русские были в восторге, они симпатизировали нам, австрийцам. При пении мы часто забывали про голод и усталость, тоску по родине и все печали. Мы сердцем чувствовали, что наши часовые никакие нам не враги, а просто люди, почти друзья.
В один весенний день 1944 года, кажется, это было воскресенье, во время построения на обед Зепп Лейтепбауэр сказал мне, что вчера познакомился с двумя австрийцами: штирийцем Вилли Харрером и Карлом из Грюнбурга (Верхняя Австрия), что оба они симпатичные парни и мне будет интересно познакомиться с ними, так как в плен они попали не в котле, а один — раньше, другой позднее. То, что они избежали котла, явилось чистой случайностью. Они воевали на разных фронтах и попали в плен в разное время. Штириец был лейтенантом и оказался в плену тяжелораненным в августе 1943 года; Карл, унтер-офицер, был пленен в декабре того же года, будучи в дозоре, тут обошлось без ранения. Оба были захвачены в плен поодиночке. Харрера направили в наш лагерь в январе, но большую часть времени он находился в лазарете, Карла доставили недавно с этапом, о котором говорили, что он состоит из заключенных из категории особо опасных и склонных к побегу. Мы заранее знали о прибытии этапа, так как до этого ограда из колючей проволоки была тщательно укреплена. Любопытный Зепп уже имел кое-какие сведения об этих двоих австрийцах и рассказал мне, что унтер довольно хорошо говорит по-русски и даже умеет писать, но это создавало ему трудности в отношениях с комиссарами НКВД, которые подозревали в нем шпиона и часто допрашивали. Карл же думал, что кто-то из пленных очернил его в глазах НКВД. Он, конечно, не знал, кто это сделал и в чем состоит донос. Сейчас, сказал Зепп, он работает в бригаде Дозована, которая числилась штрафной и находилась на подземных работах.
Новые знакомые Зеппа заинтересовали меня во многих отношениях. Не только потому, что были земляками, но, прежде всего, потому, что от них я мог узнать, как обстояли дела на фронте вне котла и на родине. Меня интересовало также, как русские обращались с одиночными пленными, имевшими тяжелые ранения, ведь при движении уже в плену мы вынуждены были бросать тех, кто не мог передвигаться. Сам я, несмотря на тяжелое обморожение пальцев ног, отшагал многие километры, вполне понимая, что русские определенно не захотят, да и не смогут утруждать себя доставкой таких пленных в лазарет. У русских было слишком много своих солдат, нуждавшихся в госпитализации, поэтому я был убежден, что действовал правильно. Пока я размышлял об этом, Зепп сказал, что там, наверху, у лазаретного барака показался Харрер. Я посмотрел в указанном направлении и увидел высокого, тощего пленного в потрепанной форме, ковылявшего, опираясь на суковатую палку, в барак. Мы пошли навстречу, и тут же нам встретился еще один пленный, он поздоровался с Зеппом. Зепп сказал мне, что это и есть Карл из Грюнбурга. Он был первым верхнеавстрийцем, с которым я познакомился в плену. Мы быстро сблизились. Я ему сообщил, что благодаря служебным поездкам хорошо знаю Грюнбург в романтичном Штейертале. Он, конечно, хорошо знал Линц. Я ему сказал, что мне очень интересно узнать: когда, где и как он попал в плен и как с ним обращались русские. Одно дело то, что я сам видел и пережил как пленный при капитуляции всей 6-й армии, другое дело — он как одиночный пленный. Потом он мне рассказал всю свою биографию, включая службу в армии. Родился он в 1920 году в Грюнбурге. 28 февраля 1938 года получил аттестат зрелости, окончив гимназию за две недели до вступления гитлеровских войск. Он был одним из последних, кто получил аттестат по австрийским правилам.
Я сказал, что это происходило в то же самое время, когда я сдавал второй (письменный) государственный экзамен в Техническом университете и тоже в последний раз по австрийским правилам. Кстати, нам все время усложняли учебу и экзамены по причине того, что мы не сможем найти работу как дипломированные инженеры, об этом нас постоянно предупреждали.
Устный экзамен я сдавал уже тогда, когда гитлеровцы вступили в Австрию, но еще по старым правилам и с прежней экзаменационной комиссией. Чуть позднее, при Гитлере, дипломированных инженеров уже не хватало и экзаменовали не так строго. И неудивительно, что большинство окончивших высшую школу шло к нацистам.
А Карл рассказал, как он пробавлялся временной работой, потому что ему еще не исполнилось восемнадцати лет и его не принимали на федеральную службу. В октябре 1938 года он устроился в финансовое управление и работал там до конца 1940 года, когда его призвали выполнять военную трудовую повинность. Вначале его направили на строительство пресловутого Западного вала. В июне он был прикомандирован к саперной части под Саарбрюккеном и там в частях полевой жандармерии обучался регулированию дорожного движения. Его пост находился на трассе, идущей от Нанси. В конце сентября Карл демобилизовался, а в начале октября его призвали в армию в Линце и поместили в артиллерийской казарме, где он был обучен как пехотинец. Затем он сам стал инструктором, пока его не послали в Россию на центральный участок фронта под Орлом. В конце октября он вернулся в Линц, будучи ефрейтором, а в конце ноября его прикомандировали к маршевой роте в Винер-Нойштадте, рота предназначалась для пополнения 100-й истребительной дивизии в районе Винницы и Гайсина. Там он заболел дизентерией и лечился в госпитале сначала в Кракове, а потом в Линце и был уволен как пригодный только для гарнизонной службы. В феврале 1942 года открылись лыжные курсы на Пестлингберге. Ему очень хотелось закончить их, хотя он еще не был годен к строевой службе. Он добился, чтобы врач признал его годным к строевой службе, и его зачислили на курсы. В марте 1942 года после их окончания его опять направили в Санкт-Пельтен, а затем он попал в Кёнигсбрюк под Дрезденом, где формировалась 384-я воздушно-десантная дивизия «Рейнгольд». Это было аэромобильное соединение в составе 6-й армии. Оттуда дивизия еще в апреле была переброшена в Россию в район Славянск — Сваровка, где оставалась в резерве до 17 мая 1942 г. 17 мая 1942 года началось второе сражение под Харьковом.
Я вспомнил и сказал Карлу, что тоже воевал под Харьковом радистом 44-й пехотной дивизии генерала Дебуа, того самого, который наградил Гитлера во время 1-й мировой войны железным крестом. Что касается событий под Харьковом, то он был захвачен немцами осенью 1941 года и удерживался в течении всей зимы, несмотря на все усилия русских вернуть его. Наша дивизия занимала позиции восточнее Харькова в Андреевке на Северном Донце. По этой причине солдаты не получали отпусков, несмотря на то, что многие уже были почти два года в армии и более полутора лет на фронте. Русские, как нам казалось, боялись нашей дивизии, они были хорошо информированы о нас. Когда положение под Харьковом выправилось, нас хотели вывести с этого участка. На смену нам пришла дивизия «Лунный свет». Но в первый же день русские заметили это и совершили прорыв. Нас вынуждены были вернуть обратно и направить на помощь нашим преемникам. Как только русские об этом узнали, они сразу же прекратили свои атаки. Дивизия осталась на фронте и участвовала в дальнейшем наступлении до Сталинграда. Я ни разу не имел отпуска. «Вы тогда стояли у Изюма, я хорошо помню 44-ю дивизию», — заметил Карл. Он был тогда в велосипедном взводе полка особого назначения. Затем началось наступление на Барвенково, Лозовую, Харьков и Воронеж. В ходе наступления дивизия снова сменила направление и пошла на Старый Оскол. В конце сентября 1942 года его ранило, и он попал сначала в главный полевой сортировочный госпиталь в Кизиляки, а затем в госпиталь в Лемберге (Львове). После выздоровления его направили в запасную воинскую часть в Брандау на Эльбе у Праги, которая вскоре была переведена в Плауэн в Фогтланде, а затем под Дрезден. В ноябре 1942 года с маршевым пополнением его опять направили в Россию, под Сталинград, в состав 6-й полевой армии. Это было еще до сталинградского окружения. Вначале они прибыли в Сталино, где находился большой аэродром, там их расквартировали и распределили по номерным группам для переброски в «котел». Они сидели на аэродроме и ждали вылета, теряя терпение, так как вылет все откладывался, а они не могли понять, по какой причине. В то время, можно сказать, на их счастье, как они поняли потом, русские захватили сначала аэродром у Питомника, а вскоре за ним и аэродром у Гумрака. Теперь отправка самолетами была уже невозможна.
В ходе беседы я рассказал ему о трагическом случае, который произошел в радиоотделении, где я был радистом. Только мы знали, другие не знали, о чреватой роковыми последствиями ошибке радиосвязи, которая привела в какой-то степени к неожиданному падению полевого аэродрома «Гумрак». Радиостанция, осуществлявшая связь для защиты аэродрома, получила приказ передать радиограмму, зашифрованную, как обычно, шифровальной машинкой: «Занять силой подразделения аэродром «Гумрак»». Однако при зашифровке они допустили ошибку и радировали: «Занять мот. силой аэродром Гумрак». Но так как принимающее подразделение служило для военно-воздушного обслуживания дивизии и не располагало «мот.» (моторизованной) силой, то там решили что радиограмма попала к ним ошибочно и их не касается. Поэтому командование ничего не предприняло и даже не сделало запрос. Им даже не бросилось в глаза, что в радиограмме было строго запрещено применять словесные сокращения слов, чтобы исключить подобные ошибки. К тому же радисты не знали, что русские прорвались и были совсем близко.
Последствия были ужасными. Аэродром некому было и нельзя было защитить, так как русские появились внезапно, а воевавшие на переднем крае части отошли в другую сторону и на аэродром об этом не сообщили. Произошло нападение на самолеты как раз в тот момент, когда в них загружали раненых и больных. Чтобы не отдать самолеты в руки русских, со взлетом очень спешили, оставляя раненых и больных на произвол судьбы. Некоторые из них в паническом отчаянии хватались за крылья и колеса самолетов, только бы не остаться и не попасть в плен, но, обессилев и окоченев от мороза, падали и разбивались, их, разумеется не подбирали и не хоронили. Так мы остались без самолетов. В руки русских попал последний аэродром. Это тоже явилось одной из причин, хотя и не решающей, гибели 6-й немецкой армии в Сталинграде.
Карл с ужасом выслушал мое сообщение и продолжал рассказывать дальше. Так как воздушный путь был уже невозможен, их присоединили к танковой части, которая прибыла со стороны Ростова через калмыцкую степь и должна была наступать на Сталинград. Они двигались за танками, это был изматывающий переход. По пути всех встречных и отставших брали с собой. Собралась пестрая и довольно странная группа солдат, многие из которых даже стрелять не умели. Раньше они служили в обозе, на кухне или в других военно-вспомогательных службах, и стрельба в их обязанности не входила. Хотя Карл все еще был ефрейтором, он возглавлял большой сборный взвод в 40 человек.
Однажды, в феврале 1943 года, когда русские глубоко прорвались на запад от Сталинграда в направлении Днепропетровска, от командира их роты пришел приказ довольно странного содержания: «Солдаты, от скорости вашего продвижения зависит, удастся ли вам выбраться из этого дерьма!» Их поделили на мелкие группы и приказали идти и доложить о себе в некоем штабе «Штефанус». Они предприняли все, чтобы узнать, где находится этот штаб. Было уже холодно, стоял мороз. Они лежали на понтонах в ожидании какой-нибудь попутной колонны. Им нужно было торопиться с явкой в штаб «Штефанус» и успеть перейти Днепр по плотине у Запорожья до ее взрыва. Тут они встретили солдат, которые отсоветовали им спешить с явкой в этот штаб, потому что их сразу пошлют обратно через Днепр в другую часть и введут в бой против русских, которые уже глубоко прорвались. Они приняли этот совет к сведению и в штаб явились не сразу.
Я спросил Карла, в каком звании он тогда был. Карл ответил, что все еще носил ефрейторские погоны, так как никогда не ходатайствовал о направлении на курсы унтер-офицеров. Позже его кое-кто этим укорял. Карл был старшим по званию в этом сборном отряде и единственным, кто имел аттестат зрелости. Он вырос в бедности, и у него развился комплекс неполноценности, из-за чего он и не помышлял выслуживаться в унтера. Я возразил: довод мне кажется неубедительным хотя и свидетельствует о скромности. Я тоже был на военной службе только ефрейтором, несмотря на высшее образование, но как австриец я не хотел быть офицером немецкой армии.
Они тогда долго проторчали у железнодорожного моста, который охраняла австрийская команда, и хорошо отдохнули, в чем очень нуждались. Затем им стало известно, что остатки 44-й, 100-й и 384-й дивизий должны собираться в небольшом селении под Днепропетровском. Там они узнали, что отправка предполагается через три дня. Их погрузили в товарные вагоны и куда-то повезли. Все думали, что едут на восток. Но их повезли на запад. Говорили, что 6-я армия вновь дислоцируется во Франции. Так как в вагоне не было окон, то они не могли ориентироваться, даже по характеру местности. Однажды утром Карл проснулся от громкого треска, дверь вагона открылась, и он выглянул наружу. Он не поверил своим глазам: в небе висели аэростаты заграждения, и ему показалось, что они в Силезии. Он не ошибся. Без остановок проехали через Германию до Антверпена. В порту их маленькими группами пропустили через большую дезинфекционную камеру.
Затем путь их пролегал по Северной Франции до Сент-Омера близ Лилля, оттуда в конце августа Карл прибыл в Бретань, а в начале сентября 1943 года — в департамент Кальвадос. В тех пунктах, которые они проезжали, формировались части и подразделения, а Карла направили на курсы младших командиров, которые он успешно закончил и стал унтер-офицером. После учебы ему и его другу предоставили право выбора: получить пасхальный отпуск или сразу пойти учиться в школу офицеров. Он выбрал отпуск. Друг — школу, решив пойти по стопам своего брата. Карл получил трехнедельный пасхальный отпуск и поехал домой. Во время отпуска пришла телеграмма с предписанием прибыть в Дёбельн под Лейпцигом и в составе саксонского батальона отправиться в свою дивизию. В подразделении было много австрийцев.
Карл так и не попал на офицерские курсы, в отличие от своего друга и земляка, который был отправлен в Югославию и пал в первом же бою с партизанами.
Подразделение было переброшено на восток и прибыло в Перемышль. Там уже были тысячи солдат. Их отправляли в Одессу, Кривой Рог и Кировоград. Карл присоединился к своей части. Из-за больших потерь его направили в штаб пехотного батальона, где он сразу был назначен командиром пехотного взвода. По положению все кандидаты в офицеры должны командовать взводом. Бои шли на высоком берегу реки. Карл получил задачу: спуститься со своим взводом вниз и удерживать мост. Темнело рано, был ноябрь 1943 года. Он со своими людьми пошел в разведку. Но их остановила атака русских в направлении села, и они сразу попали в полукольцо. Со всех сторон началась стрельба, а в небо взлетали русские ракеты, которые отличались от немецких белых немного желтоватым оттенком. Карл доложил в штаб батальона и командиру роты что их положение становится почти безнадежным, но получил приказ оборонять позицию и поддерживать огнем контратаку. Однако никакой контратаки ни в этот день, ни на следующий не было, шел вязкий, упорный бой. 27 ноября 1943 года в первой половине дня русские почти полностью овладели селом. Вначале Карл удерживал своих солдат на позиции, а потом приказал отступать в направлении штаба батальона, но тут вдруг появились русские уже с другой стороны и преградили путь отхода. Все смешалось в паническом беспорядке. Карл осознал всю безвыходность положения и дал приказ сдаваться в плен. Они бросили оружие и подняли руки.
— Во всяком случае вы не намеревались бороться до последнего патрона, как требовало немецкое командование, — сказал я. В «котле» у Сталинграда такое бывало. Мой брат погиб 10 января 1943 года, когда русские начали свое генеральное наступление с целью ликвидации окруженной группировки и совершили прорыв у Бабуркина. Об этом мне позже уже в лагере рассказал оставшийся в живых солдат его подразделения.
— Это было бы полной бессмыслицей, потому что мы находились внизу и должны были перейти через реку, а наверху стояли русские, для которых мы стали бы хорошей мишенью. Нас и так осталось четверо из двадцати трех, — ответил Карл.
Я сказал, что они поступили правильно, ибо сражаться в той обстановке было бы самоубийством. Нацисты, правда, прославили бы их героизм, разумеется, схоронясь глубоко в тылу.
Путь к русским преграждала небольшая илистая река. Вода была очень холодная, шли последние дни ноября. Переправа оказалась очень тяжелой. Карл подумал, что он ранен, но когда вышли из воды, понял, что никакого ранения нет, просто сапоги отяжелели от воды и тины. Люди находились в шоковом состоянии, а один из четверых был ранен, что с ним потом сталось, Карл не знает. Когда подошли к русским, метров на тридцать, Карл увидел как русские направили на них винтовки и инстинктивно упал на землю, казалось, что русские хотят подпустить их поближе и уничтожить. Наблюдавшие эту картину в бинокль люди из его батальона решили, что все четверо погибли. Позже об этом сообщили домой. Они не могли видеть, что произошло потом. Русские подошли к залегшим солдатам и, как обычно, спросили: «Часы есть? Сдавай оружие!» Я сказал Карлу, что мне это знакомо из собственного опыта.
Потом они все время шли быстрым шагом с поднятыми руками. Карл полагал, что русские его расстреляют, так как унтер-офицеров они считали все же офицерами, а офицеров, как ему внушили, обычно расстреливали. У русских низший офицерский чин — младший лейтенант, в австрийской армии — вице-лейтенант, хотя это был старший из унтер-офицеров. Карлу страшно не хотелось получить пулю в голову, пусть уж лучше стреляют в спину. Пленение произошло вблизи Александрии, где-то в районе Кривого Рога и Кировограда. У него сохранилась табакерка, на которой он записал эти названия.
Их привели в какой-то дом. Там с него сняли маскировочную куртку, и среди русских возник спор, кому она достанется. В это время пришел лейтенант и прекратил спор. Он просто скомандовал: «Шагом марш из помещения!» Карл быстро взял свою куртку и отправился вслед за всеми. Если до сих пор он смиренно ожидал расстрела, то теперь у него снова проснулся интерес к жизни, и с этого момента он начал внимательно следить за всем происходящим вокруг. Позже с Карла сняли его добротные сапоги, а взамен дали более тесные и плохие. На следующем привале отобрали и эти, а взамен дали ботинки. Один из его пленных товарищей, выходец из Северной Германии, мучился в невероятно тесных для него сапогах. Но на привале в одном здании, где охранники развели костерок, они обратили внимание на эти сапоги и велели ему их снять. Пленный утверждал, что не может этого сделать, их просто не стащить. Тогда Карл получил приказ помочь ему снять сапоги. Он делал вид, будто пытается это сделать, но не может. Тут один из русских, грозя пистолетом скомандовал: «Давай! Давай!». Теперь ему ничего не оставалось, как снять с товарища сапоги, взамен которых тот тоже получил ботинки.
Затеям начались первые допросы. Молодой бравый капитан, хорошо говоривший по-немецки, допросил Карла. Но до этого он с двумя другими пленными сидел на скамейке и ждал вызова. Четвертого пленного не трогали из-за огнестрельного ранения бедра. Пока они ждали, их полукругом обступили русские солдаты и с ненавистью смотрели на них. Время от времени кто-нибудь из русских подходил к ним ближе и давал пинка.
Потом Карла вызвали на допрос к молодому капитану. Тот спросил, в какой войсковой части он служил и какие части находились справа и слева. Он ответил, что только за день до этого пришел из отпуска и действительно не знает. Капитан, как и учили самого Карла на офицерских курсах, не утратил корректного топа, а просто вынул карту местности и приветливо объяснил: «Видите, я хочу вам помочь». Он показал на карту и сказал: «Мы сейчас находимся здесь, вот тут вас пленили, а тут стоит ваш полк». Он называл номера и наименование полков их дивизии, показал на позиции соседних полков и назвал их номера. Карл понял, что русские знают на самом деле больше, чем он, ибо он только что вернулся из отпуска и его сразу отправили на передовую, где в первом же бою он попал в плен.
Но тут случилось небольшое происшествие, которого он не забудет никогда. У него на шее была серебряная цепочка с серебряным медальоном в виде сердца, в котором хранилась фотография девушки из Инсбрука. На предыдущих осмотрах русские солдаты не заметили этого памятного подарка, а может, и заметили, но не отобрали, теперь же один охранник увидел медальон, с криком схватил цепочку и сорвал ее. Но капитан приказал положить вещь на стол и спросил Карла, что связано с медальоном и кто на фотографии. Он ответил, что получил это от жены на память. Капитан отчитал часового и вернул Карлу цепочку с медальоном. Карл увидел в этом красивый человеческий поступок. Затем им даже дали поесть и после небольшого перерыва допрос продолжился.
На следующий день его опять допрашивали, но на этот раз допрос вел майор с переводчицей. На столе лежал фаустпатрон. Майор спросил Карла, что это такое? Тот ответил, что не знает. Майор, видимо, считал, что, унтер-офицеру эта штука должна быть хорошо знакома. Карл сказал, что совсем недавно вернулся из отпуска, а это, наверно, какая-то новинка. Переводчица сказала, что майор не верит ему. Офицер снова поговорил с переводчицей и уже явно злился, она сказала: майор спрашивает, знает ли пленный, что рискует головой. Затем майор интересовался простыми вещами: сколько человек в отделении и сколько отделений во взводе? Тут Карл сообразил, что русские наверняка знают армейские уставы и дал точные ответы. Затем всех троих в сопровождении охранников повели обратно, причем часовой, шедший рядом с Карлом, нес фауст-патрон и все время играл с ним. Карл был обеспокоен, так как при таком обращении ничего не стоило задеть предохранитель и патрон мог взорваться. Но он не мог сказать об этом охраннику, поскольку только что уверял майора, что впервые видит эту штуку. А ситуация была не безопасна: выстрел сопровождается сильной отдачей, которую надо умело принять плечом. В руках человека неопытного патрон мог натворить бог знает что. Но все прошло благополучно. Было уже 6 часов вечера, и стало совсем темно, а они все шагали. В каком-то селении их заперли в курятнике. Там уже находилось не меньше сорока человек. Все они стояли вплотную друг к другу и почти не могли шевелиться. Над ними на насестах сидели переполошенные куры. Они кудахтали и вспархивали. Остро воняло куриным пометом и пылью от перьев. Все это пленные должны были терпеть всю ночь, стоя, тесно прижавшись друг к другу, так как места не хватало даже для того, чтобы присесть. Наконец ночь все же кончилась.
Утром, когда вышли из курятника, Карл встретил немало знакомых сослуживцев. Все они попали в плен во время боев на возвышенности. Тут русский старшина обратился к Карлу: «Господин унтер-офицер постройте-ка пленных!» Карл ответил, что не имеет на это права, так как среди них есть несколько фельдфебелей. Тут русский повторил: «Никаких фельдфебелей, команды подают унтер-офицеры!» Таким образом, ему пришлось построить всех, в том числе фельдфебелей и даже одного обер-фельдфебеля. В глазах русских у него, видимо, был самый высокий чин. Затем, после проверки, все сорок пять пленных зашагали дальше. Для Карла это был очень трудный переход. К тому времени ему снова сменили ботинки, новые были малы, поэтому вскоре он вынужден был их снять и в течение шести первых декабрьских дней идти в одних портянках на ногах. Это было самое страшное время, к тому же их почти не кормили. Часовые, видимо, не знали, что пленных полагается кормить. Вечером им готовили только суп из пшенки в железных ведрах или тазах. Пленные кто как мог размещались вокруг ведра, а у некоторых не было своих ложек, им приходилось ждать, пока кто-нибудь не выручит. К супу выдавался небольшой кусок хлеба. Мела вьюга, было холодно, а у Карла из-за тесной обуви болели ноги, положение становилось отчаянным. Постоянно им встречались русские солдаты, направляющиеся на фронт, некоторые из них подбегали к пленным и давали пинка, а одного даже сбили с ног.
Однажды им объявили, что они скоро прибудут в лагерь-распределитель. Во второй половине дня они действительно добрались до него. Там уже находились другие пленные. Их сразу, до наступления темноты отправили на санитарную обработку. Прежде всего нужно было постричь друг друга, для этого им выдали несколько ножниц и две машинки для стрижки волос. Они решили стричь машинкой, вещь хорошая, все когда-то видели, как элегантно ими пощелкивали парикмахеры. Но вскоре пришлось разочароваться. После нескольких минут работы с машинкой затекали пальцы и стричь было невмоготу. Пришлось перейти на стрижку ножницами. Это тоже было не просто, никому не удавалось ровно срезать волосы. Результат был отвратительный, все с ужасом и смехом глядели друг на друга.
Когда санобработка закончилась и они вышли из помещения, как раз началась раздача пищи. В первую очередь ее получали пленные, прибывшие раньше, так как вскоре им предстояло двигаться дальше. Вновь прибывших решили кормить во вторую смену, пока не подготовят следующую партию для отправки. Но едва успела поесть первая партия, как раздалась команда: вновь прибывшие будут есть сейчас же, так как и им тоже предстоит двигаться дальше. Но у многих не было никакой посуды, даже пустых консервных банок, поэтому одним удавалось поесть быстро, а другие ждали, когда у кого-либо можно одолжить банку. Около пяти часов вечера колонна двинулась в дальнейший путь. Наступила ночь. Вереница пленных растянулась гармошкой, все были одинаково изнурены и слабы. Постепенно многие начали отставать и оказывались в хвосте, иногда люди слышали, как оттуда гремел в темноте выстрел, и собрав последние силы, старались идти вперед. Вскоре усталость снова брала верх, и опять понемногу отставали. Снова слышался выстрел, пленные встряхивались и двигались дальше. Карл, конечно, не знал, действительно ли часовые убивали отставших или просто стреляли в воздух, подгоняя таким образом пленных. Было очень тяжело, не хватало сил, но несмотря ни на что, пленные продолжали идти, опасаясь быть застреленными. Правда, многих из отставших потом видели в лагере.
Наконец они пришли в колхоз, и их поместили в пустой коровник, сухой, но пропитанный запахом навоза. Это не помешало смертельно уставшим людям повалиться на пол и моментально заснуть. Примерно в полночь им сказали, что здесь они пробудут до утра. Но едва прошел час, как поднялась суматоха, пленных будили, поднимали, приказывали выходить и идти дальше, на вокзал, до которого оставалось около часа ходу. Русские предпринимали все, чтобы заставить их подняться, среди многих сотен пленных были и такие, кто предпочел бы дать себя застрелить, только бы не вставать и не шагать дальше. Но в конце концов усилие русских увенчалось успехом, и жалкое шествие возобновилось. Говорили, что нужно идти только до вокзала. Сколько километров они прошагали, Карл уже не помнит, так как пребывал, наряду со всеми, в состоянии крайней апатии. В предрассветные сумерки они действительно пришли на вокзал, где их уже ожидало большое количество товарных вагонов, в которых они доехали до Полтавы, немного передохнув в дороге. Выгрузились на вокзале за городом, и колонна двинулась вверх по улице к центру. Население было очень враждебно настроено к пленным немцам. Люди кидали в них снежками, мелкими камнями и кричали: «Нема молоко! Нема курица! Нема яйцо!» Эти продукты немцы в период оккупации силой у них забирали.
На окраине города располагался лагерь, для военнопленных, в который Карл попал в середине декабря, это был его первый лагерь. В нем находились как колхозные сараи и конюшни, так и настоящие лагерные сооружения. Жило там около 2000 военнопленных, примерно по 500 человек в каждом сарае. Помещения были сильно переполнены, люди лежали на полу тесными рядами, поджав ноги, которые почти всегда упирались в чью-нибудь голову. Было много больных. Ежедневно умирали несколько человек, главным образом от поноса и сыпного тифа. Однажды Карла чуть не посадили под арест, так как он не поприветствовал русского офицера, хотя никто до этого не говорил, как вести себя при встречах с офицерами. Офицер задержал его и привел к переводчику, тут ему объяснили, что если он не будет приветствовать русских офицеров, его накажут.
В сараях были два торцевых выхода и один в центре. Почти всем приходилось из-за поноса часто бегать по нужде. Поэтому внутри бараков не прекращалось хождение, что по ночам очень беспокоило спящих, так как бараки не освещались. Лежащие с края постоянно получали пинки, на них то и дело наступали, кто-то падал, слышалась ругань: «Эй! Недоумок! Поосторожнее не можешь!» Но все было бесполезно, поскольку в темноте люди натыкались друг на друга, а для прохода почти не оставалось места.
Иногда пленных привлекали к каким-либо работам: расчистке дорожек от снега, захоронению трупов своих же солдат. Последнее происходило так: покойников раздевали, одежду бросали в кучу на задах лагеря, а голые трупы складывали на телегу с решетчатыми бортиками. Затем их отвозили на кладбище в километре от лагеря, где отрывали ряды могил. Мерзлая земля была покрыта толстым слоем снега, ведь уже подходил к концу декабрь 1943 года. Пленные разгребали снег, долбили землю и в неглубокую могилу опускали трупы, засыпая их землей со снегом. При этом многие думали, что весной их тут уже не будет и не боялись скандала из-за неправильного захоронения. Они поступали вопреки совести, отказываясь достойно захоронить своих же товарищей.
Из этого лагеря многие пленные, в том числе и Карл, были перевезены в Харьков. Там их разместили в недостроенных зданиях. Все окна были заколочены досками, и только в самом верху был оставлен небольшой просвет, через который проникало немного воздуха и света. Лежать приходилось на каменном полу. Среди заключенных нашлись такие, которые, мягко говоря, вели себя не по-товарищески. Это были свирепые типы, в основном из верхнесилезцев, настоящие громилы. Такие были бригадирами и в Красноармейске. Мы их между собой называли «разбавленными поляками». Один из них в лагере под Харьковом так отделал Карла, что тот попал в лазарет. Правда, это был не настоящий лазарет, а просто дом вне лагеря с деревянными полами и кое-какими медикаментами. Там он познакомился с одним венцем и еще одним пленным, у которого так болело горло, что изо рта сочилась гнойная жидкость. Они решили, что его необходимо доставить в настоящий лазарет. Карл вместе с венцем повели больного. Когда они вошли в приемный покой, то уговорились притвориться тоже больными и сделали это так успешно, что всех троих приняли в лазарет как тяжело больных. Их поместили в палату для безнадежных. Душевное состояние Карла было ужасным, так как ежедневно из палаты выносили умерших.
— Дело знакомое, — прервал я рассказ Карла. — Помню, в начале нашего пребывания в лагере Бекетовка там была большая смертность. Проснешься утром, а рядом — труп. Но мы уже и внимания не обращали, отупели от долгого голодания.
Карл ответил, что на него это очень действовало. Он с ужасом слышал предсмертные хрипы и последние вздохи, но он понимал, что в лазарете надо продержаться как можно дольше, чтобы набраться сил и отдохнуть.
В лазарете Карл находился три недели. Когда русские установили, что он здоров, его отправили обратно в лагерь. Пробыв там не очень долго, он был переведен в Усмань. Прежде тут был монастырь, состоявший из маленьких домиков и старой церкви и окруженный высокой стеной. Потом его превратили в склад и сельский клуб. В этом лагере пленные находились на карантине, весна была ранняя, их отправляли вскапывать поле, причем дневной нормой считалась полоса в сто метров длиной и метр шириной.
В этом лагере завязался первый узелок его сложных отношений с НКВД. Он познакомился с одним молодым человеком, утверждавшим, что он был студентом в Граце и просившим Карла подтвердить русским, что знаком с ним с довоенных времен. Позже Карл и сам говорил о себе, что он студент. К этому человеку он испытывал доверие и как-то сказал, что ждет-не дождется настоящего тепла, чтобы унести ноги. Он даже не подозревал, что в лагере были шпики НКВД, и одним из них оказался «студент из Граца». Когда формировали этап для отправки в Сталинград, его назначили старшим в вагоне. Он начал возражать: у них уже был староста комнаты, но его не послушали и сделали старшим. По его мнению, причиной тому могло быть только желание всегда иметь его под рукой и в поле зрения.
Он вновь отказался принять на себя эти обязанности, потому что прежний староста, очень приятный парень из Силезии, легко объяснялся с русскими, чего Карл еще делать не мог. В апреле, когда прибыли в Бекетовку, он имел при себе дневник, где были записаны названия всех населенных пунктов, в которых он побывал в течении войны, что вряд ли представляло интерес для русских. В Бекетовке вновь прибывшим зачитали список пленных, которым запрещалось выходить за территорию лагеря. В этот список был включен и Карл. Сначала его работа состояла в помощи русскому врачу — доктору Васильеву. Русские, вероятно, никогда не сомневались в том, что он студент. Однажды доктор Васильев подошел к нему с латинской книгой и попросил кое-что перевести, так как сам он, якобы, не разбирается. Карл с охотой ему перевел, ведь в школе он хорошо успевал по латыни. Наверняка это было проверкой, потому что рядом находилось помещение НКВД, и дверь была только притворена. Позже оттуда вышел офицер и спросил доктора Васильева, доволен ли тот своим ассистентом. Офицер когда-то уже допрашивал Карла, но явно ему не доверял, поскольку Карл попал в список подозреваемых. Ранее двое бежали из бекетовского лагеря, но вскоре были пойманы. В НКВД всех их считали опасными, к ним причислили и Карла, все они были на заметке.
Я сказал, что помню, как начали вдруг укреплять проволочные ограждения. Нам говорили, что в лагерь должен прибыть очень опасный контингент. Помню, как кто-то из нас спросил одного из беглецов, осмелится ли он бежать при такой ограде? А тот посмотрел на нее и сказал: «Было бы смешно здесь не пройти».
Три дня спустя он бежал с еще одним пленным. Через две недели второго поймали. Он уже успел довольно далеко уйти, но был пойман при попытке достать еду у местного населения. Его привезли в лагерь, и он, весь в крови, предстал перед строем пленных, вероятно, как предостережение остальным. Затем его посадили под арест и много раз допрашивали, чтобы он сказал, в каком направлении двинулся первый беглец. Но он этого не знал. Я не помню, нашли беглеца или нет.
Потом Карл был помощником лагерного врача. Он дважды ассистировал доктору Гиргенсен при вскрытии трупов двух умерших пленных, кстати, при вскрытии не разрешалось присутствовать кому-либо из лагеря. Уже тогда существовало предписание тщательно расследовать каждый случай смерти пленного, чтобы установить причину смерти и возможность ее предотвращения. Так было еще в Бекетовке. Когда Карл прибыл в Красноармейск, его направили в бригаду румына Лозована, которая работала на подземных участках. Румыны как бригадиры пользовались у нас дурной славой: они были жестоки со своими людьми и раболепствовали перед русскими. Бригада Лозована, по-видимому, числилась штрафной. Она выполняла самые тяжелые работы. Говорили, что Лозован не дает в обиду своих людей и обращается с ними нормально. Он придерживался инструкции, но знал и свои права и не допускал перегибов. Когда надо, он становился твердым, как камень. Люди чувствовали это, и он мог опираться на них. Если они хорошо справлялись с работой, а русский начальник писал только 100 %, то Лозован рвал лист наряда и говорил, что если будет указано меньше 130 %, то он, Лозован, позаботится, чтобы на эту работу пленных больше не давали. Управление лагеря тоже было заинтересовано, чтобы пленным записывали больше 100 %, так как это влияло на доход лагеря: чем больше значилось процентов, тем больше платили лагерю. Но с немцами Лозован обходился лучше, чем с румынами. Последние привыкли к рукоприкладству и ползали на коленях перед каждым, у кого чуть больше власти. Для Лозована они были примитивным народцем, цыганами, а себя он причислял к более высокой касте. Он был «господином», обер-фельдфебелем «железной гвардии». У меня было свое мнение в отношении румын: среди них попадались люди, выросшие в хороших условиях, образованные и тонко чувствующие, но были и крайне неразвитые, примитивные, которые позволяли обращаться с собой, как с низшей кастой. В то время в нашем лагере уже существовала австрийская группа, к ней сразу присоединился Карл. Так мы и познакомились. Он даже участвовал в оформлении стенных газет с пространными статьями, для чего сам изготовлял письменные принадлежности и чернила. Это была кропотливая работа, но она во многом способствовала постепенному сплочению всех австрийцев лагеря, что вселяло новые надежды на восстановление свободной Австрии. Правда, активно работали лишь немногие. Чем больше мы сталкивались с немцами, тем сильнее становилось наше убеждение, что мы, австрийцы, являемся самостоятельной нацией. Вначале нас было немного, и мы встречались у Харрера в каменоломне, что тоже побуждало к сплочению. Разумеется, встречи происходили в свободное от работы время, так как все, кроме Харрера, проводили весь день в разных рабочих бригадах. Карл, как уже упоминалось, наряду со многими пленными, был на земляных работах. Зимой они вели канал вниз к Волге, летом строили дорогу, для чего добывали необходимый материал в руинах каменных зданий, где и я находил свои электродетали. Вскоре русские произвели его в «специалисты по мощению дорог». Это произошло следующим образом.
Румынские дорожники почти весь день просиживали в ожидании материала, а когда его доставляли, быстро пускали в дело и снова ждали. Когда их подгоняли, они отговаривались тем, что постоянно задерживается доставка материала. А Карлу с товарищами приходилось таскать на носилках песок и булыжник с развалин, каждый раз проделывая немалый путь. И никогда им не удавалось доставить столько материала, чтобы обеспечить строителям бесперебойную работу, хотя носили и другие пленные. К тому же дорожники получали свои проценты, а грузчики нет. Когда стали искать дополнительных рабочих, умеющих мостить, Карл сразу вызвался и тоже стал получать проценты. Работа оценивалась по количеству квадратных метров за день, а качество не учитывалось. Поэтому он мостил так, чтобы занять камнями как можно больше площади. Правда, такая дорога не выдержала бы серьезной нагрузки. Камни нужно было укладывать так, чтобы поверхность была покатой, снижаясь к обочинам, но никто не знал, как это делается, в том числе и румыны.
Затем им пришлось строить еще один канал. Между лагерем и заводом протекала маленькая речка, надо было прокопать для нее траншею под железной дорогой. Каждый день выкопанную траншею заливала вода, которую приходилось вычерпывать, предварительно разбив и выбрав лед, образовавшийся за ночь. Был февраль, стояли сильные морозы. Однажды Карл провалился по грудь в воду. Его отвели сначала в находившуюся поблизости будку путевого обходчика, а затем в лазарет. Он получил двухстороннее воспаление легких и снова попал в палату для тяжелобольных, где умирали люди. Он с ужасом видел, как из лазарета то и дело выносят покойников.
Вернулся он в таком состоянии, что его не сразу узнали друзья, он весил всего 45 кг. Тут Харрер помог ему определиться денщиком к Тротцу, немецкому пленному, лагерному бухгалтеру. Он относился к лагерной аристократии и был очень уважаем среди русских. Кроме того, он превосходно говорил по-русски, был толковым специалистом и корректным человеком с хорошими манерами и потому стал опорой лагерного начальства. Таким пленным разрешалось иметь кого-либо в услужении, в Англии для этого существовали слуги, в немецком вермахте офицеры, часто даже унтер-офицеры, имели денщиков. В австрийской армии во время первой мировой войны их называли «пфайфендекелями» (крышка для трубки, затычка).
Это назначение давало Карлу новые шансы, хотя вначале пришлось убирать маленькую комнату Тротца на втором этаже каменного здания, а Карлу стоило больших усилий под-пять полведра воды. Зато завязались контакты с разными людьми, и он часто слышал, что ищут пленных, которые могли бы хорошо говорить — а еще лучше и писать — по-русски. Было несколько таких, которые могли говорить, но писать не умели, это Никель Ганс, Тротц, Шлее, инженер Хрдличка — будущий президент Австрийской рабочей палаты. Карл не упустил свой шанс и с помощью Тротца начал учиться писать по-русски. Вскоре ему это пригодилось. Когда пришел этап и знающих русский язык не хватало для регистрации пленных, старший лейтенант Сковеронский спросил у Тротца, не может ли тот дать в помощь денщика. Карл постарался, и русский офицер, — до войны он был преподавателем математики, — остался очень доволен им. Я тоже хорошо знал старшего лейтенанта Сковеронского, он помнил, что я изучал прикладную математику и был геодезистом. Однажды он увидел написанные на моем котелке дифференциальные уравнения, которые я часто решал для тренировки мозга, ослабленного после сыпного тифа, и спросил, не был ли я раньше преподавателем математики. С тех пор я с ним иногда разговаривал.
Теперь по прибытии очередного этапа Сковеронский брал в помощники Карла в качестве писаря и счетовода. Карл уже окреп, и его признали трудоспособным. Они все больше сближались и вместе решали математические задачи. Карлу это давалось легко, он недавно сдал на аттестат зрелости и был лучшим в классе по математике. По складу характера Сковеронский больше напоминал гражданского, чем военного. Правда, он мог вспылить, но в целом был хорошим человеком.
Затем случилось непредвиденное происшествие с Тротцем, которого НКВД подозревало в том, что он являлся участником украинского националистического движения. У него была какая-то история с русской женщиной, поэтому его перевели в другой лагерь. Преемником стал Михаэль Шлее, который еще лучше владел русским языком, порой даже поправлял Тротца по части грамматики. Шлее прежде работал в немецком посольстве в Болгарии, он, кажется, тоже был на подозрении у НКВД. Вскоре у Шлее обнаружили тяжелую форму туберкулеза, и он стал непригодным к службе. Карл остался один, как писарь бухгалтерии он уже хорошо освоил работу, очень старался и даже придумал много разных наглядных таблиц для улучшения отчетности.
Взяв всю работу в свои руки, Карл сумел оценить заслуги Тротца перед военнопленными. Тот привел в полный порядок склад, это дало возможность вовремя раздавать зимнюю одежду, а при необходимости заменять ее.
Я тоже заметил, как постепенно налаживался наш быт. Если наступала оттепель и мы возвращались в лагерь в мокрых валенках, их уже вечером заменяли ботинками, затем сушили и при наступлении холодов вновь выдавали вместо ботинок. Мы только не знали, что в улучшение быта вместе с русскими много сил вложил и Тротц. Русские нам выдали валенки и теплую одежду, а все это нужно было беречь и хорошо хранить. Тротц был прирожденными организатором. Благодаря ему мы всегда имели чистую одежду.
Теперь эту работу выполнял Карл, правда, только до 20 апреля 1946 года, когда сотрудники НКВД, заподозрив его в подготовке попытки к бегству, решили изолировать Карла. Он мне рассказывал об этом уже после возвращения домой. В этот период я и Харрер уже пять месяцев находились в лагере 165/2 под Москвой на антифашистских курсах и попали домой в середине августа 1946 года. Карлу не разрешили поехать домой с нами, и он вернулся только год спустя.
Неприятности начались в ту пору, когда он жил в каменном здании в маленькой комнате с печкой. Между печью и стеной была небольшая щель, закрытая сеткой от мух. Раньше здесь жил Тротц, и Карл оставил все как было. Во время общих осмотров ему разрешалось оставаться в комнате, не выходя на построения. Однажды пришли с проверкой, он, как обычно, разделся догола, его осмотрели, обыскали всю комнату, но ничего не нашли. Позже вновь пришли часовые, подошли к печке и выдернули сетку, при этом выпали ножницы для резки проволоки. Он сразу заметил, что обыск был целенаправленный, но не знал, зачем это делалось. Он этих ножниц не приносил и тем более не прятал. Сама мысль об их применении казалась ему безумной. Тем не менее за попытку к бегству его сразу поместили в подвальный карцер. Его товарищ Шлее написал коменданту лагеря, что Карл к этим ножницам не имеет никакого отношения и никогда не собирался бежать, но это не помогло. Он оставался в заключении, а двое румын заняли его место. Комендант лагеря капитан Барбасов, который хорошо относился к пленным, ничего не мог сделать, власть НКВД распространялась и на него. Один из преемников Карла, румынский профессор Катаня, противный субъект, ходил к нему поинтересоваться происшедшим и вел себя так, как будто ничего не знает, хотя сам уже занял его комнату.
Русские, напротив, сочувствовали Карлу и хорошо к нему относились. Как арестованный он имел право только на маленький кусочек хлеба и баланду. Но часовые тайком приносили ему куски побольше. Они, как могли, заботились о нем. Карл же делал все, чтобы не затосковать, и даже принялся за изучение Живущих в карцере муравьев. 26 апреля бухгалтерии пришлось подводить итоги месяца, то есть составлять отчет, однако вновь назначенные люди в этом совсем не разбирались. Они испросили разрешения НКВД и пошли к Карлу за разъяснениями. Он сообщил только то, что они спрашивали, но ни слова больше, понимая, что пока они в нем нуждаются, ему ничто не угрожает. Выпустить его должны были 1 мая, но в связи с праздничным днем этого не случилось.
2 мая его освободили из-под ареста и направили в бригаду истопников — подвозить на тачке уголь в котельную. Утром следующего дня он пришел к будке и встал в строй, но тут ему сказали, что выход из лагеря запрещен и назначили его на работу в прачечную, а перед этим велели сделать дезинфекцию в помещении румын. В прачечной пленные имели возможность получать кое-что дополнительно, потому что стирали белье и для русских, и для лагерной знати.
В сентябре 1946 года его включили в список и с несколькими другими пленными перевели в лагерь № 15 в Ельшанке под Саратовом. Контингент состоял на две трети из венгров и на одну из немцев. Напротив находился лагерь № 14, в нем жили только венгры. Некоторое время Карл работал на лесопилке, пока его не вызвал лейтенант Воронов, который был тяжело ранен на фронте и с тех пор, как поговаривали, люто ненавидел немцев. У него внезапно возникла большая проблема: недавно удрал с работы русский бухгалтер. Комендант лагеря узнал, что Карл еще в Красноармейске занимался всеми бухгалтерскими работами, производил расчеты зарплаты, продовольствия, вещевого имущества, составлял отчеты и т. д., за что получал улучшенное питание. На вопрос русских, выполнял ли он раньше самостоятельно бухгалтерские работы и решится ли выполнять их в этом лагере, Карл ответил утвердительно. Если в Красноармейском лагере было 2000 пленных и он справлялся, то здесь в лагере на 600 человек тем более справится, сомнений не было. Обрадованный русский комендант велел как следует накормить его, а затем сразу приступать к работе. Была середина сентября, а в конце месяца, а именно, 26 сентября, наступал срок подведения итогов и сдачи отчетов. 23 сентября комендант спросил Карла, укладывается ли он в срок, на что тот ответил утвердительно, потому что был хорошо подготовлен Тротцем. Все отчетные бланки ему пришлось изготовлять самому, ибо не было печатных образцов. Это позволило сделать их более наглядными. Утром 26 сентября, зашел комендант, уже хорошо знавший его, и дружески поприветствовав: «О, Карла», спросил, готов ли отчет. Да, конечно, ответил Карл. Комендант очень обрадовался, так как у него были большие неприятности из-за удравшего бухгалтера, который еще и растратил большие суммы. Комендант сказал, что мало просто сдать отчет, надо составить его правильно. Когда они проверили отчет и все сошлось, Воронов сразу подобрел и велел Карлу пойти к шеф-повару, венгру, и потребовать котелок самой лучшей еды. Такую же еду он будет получать и в будущем. Для шеф-повара в качестве ответной услуги пришлось ежедневно писать меню для разных категорий пленных: работающих, выздоравливающих, дистрофиков, госпитализированных и др. Прейскурант был необходим как подтверждение расхода продуктов и для проверки специально уполномоченными контрольными комиссиями. Карл получал каждый день котелок супа, но качество питания понемногу ухудшалось, в общем выходило не так, как распорядился лейтенант Воронов. Жаловаться Карл не хотел, считал, что это бесполезно, потому что все места на кухне были заняты венграми. Однажды, когда он вышел из кухни со своей едой, мимо проходил лейтенант Воронов. Заглянув в котелок, он спросил, почему Карлу дали обычную еду, а не лучшего качества, и говорил ли он об этом шеф-повару. Карл подтвердил, но сказал, что не стоит из-за этого беспокоиться. Лейтенант сразу же направился на кухню, разделал повара под орех и снял его с должности. На его место назначили немца, треть персонала также была заменена немцами. Воронов терпеть не мог нарушений дисциплины. Он был честным и справедливым начальником, хотя немцы его боялись. В будущем Карл не знал особых трудностей, более того, немцы стали обращаться к нему, когда им нужно было что-то получить от русского коменданта. Карл упрашивал лейтенанта Воронова оказать помощь «ненавистным» русскому офицеру немцам, и тот по возможности не отказывал.
Некоторое время все шло хорошо. Затем возникло новое осложнение. Его снова почему-то вызывали на допрос в НКВД. Он не знал, предстоит ли обычный, очередной допрос или же его могли оговорить или заподозрить в слишком тесном общении с девушками. У Карла было много дел в русском штабе, где работали две девушки, но ни с одной из них у него не было близкого знакомства, хотя он часто с ними разговаривал. Одна из них не стала бы возражать против этого, но он не хотел. Другая, секретарша майора, частенько болтала с ним, в основном о футболе, так как была страстной поклонницей сталинградского футбольного клуба. Дальше этого дело не заходило, хотя, возможно, другая девушка ревновала к подруге. Как бы там ни было, но весной его снова вызывали на допрос. В допросе участвовали: офицер НКВД, фамилия которого оканчивалась на «ман», и русский майор Федоров, с дочерью которого был близко знаком один из товарищей Карла, хорошо говоривший и писавший по-русски. Карл и сам был немного знаком с нею. Через некоторое время его, как опасного заключенного, повели пешком в бекетовский лагерь N» 2.
Там он как старого доброго знакомого встретил русского коменданта старшего лейтенанта Красовского и военнопленного Ноймана, который еще в лагере Красноармейска занимался распределением работ, а позднее ходатайствовал, чтобы меня направили на работу в мастерскую. Я тогда отказался выполнять работы по демонтажу воздушной линии без отключения тока, что было опасно для жизни. Мой преемник попытался это сделать и сгорел заживо от замыкания мощной линии.
Русский комендант обрадованно приветствовал «Карлу», которого сопровождали два конвоира. Нойман рекомендовал назначить своего друга посыльным для связи с только что созданными тремя бригадами немцев, прибывшими в январе 1947 года из Бреслау (Вроцлава). Все они занимались строительными работами, это был тяжелый труд на развалинах, но процентов за перевыполнение нормы не прибавлялось, поэтому выдавали минимум пиши. Из прежнего опыта Карл знал, что лагерь заинтересован в том, чтобы пленным начисляли как можно больше процентов. Строительные начальники говорили, что проценты не идут по вине лагеря. Карл сказал бригадирам, что теперь каждый день перед работой будет требовать наряд, как это предписывается инструкцией лагеря. Если же после начала работ к ним придет начальник и потребует людей для какой-либо другой работы, то пусть к нему пошлют кого-нибудь из русских с требованием дополнительного наряда. Вначале русские не хотели этого делать. Уже в первый день в 9 часов пришел русский, чтобы забрать десять человек. Карл сначала уточнил вид работ и обещал дать людей только при условии оформления наряда. Русский поднял было большой шум, но затем все же выписал наряд. Вечером они вернулись с подтверждением выполненной на 130 % работы. Это немало удивило Красовского. Он поинтересовался, как этого удалось достичь, и Карл объяснил, что на каждую работу требовал письменный наряд, потому что ему знакома старая уловка: вначале дается как бы официальное задание, а затем значительную часть людей забирают на другую работу, в итоге вечером бригада не получает процентов, так как не смогла выполнить первоначальное задание. За дополнительную работу при этом получал процент русский подрядчик, хотя выполняли ее не его рабочие. Как видно, стахановская система имела свои преимущества для тех, кто мог обратить ее себе на пользу.
На этой работе он оставался до июля 1947 года, когда австрийцев начали собирать в бекетовский лагерь. Он располагался на Волге у лесопилки. Там сначала выбирали из канала лесосплав, а затем затаскивали бревна на громадный транспортер с помощью длинных багров. В Тироле такой инструмент называется «заппель». Пока бревна разрезали, можно было полчасика отдохнуть. Карл чувствовал себя настоящим лесопильщиком. Вообще, атмосфера была приятной. Однажды к нему подошел русский и дал ему помидоров. Карл сказал русскому, чтобы он оставил помидоры себе, они ему нужнее, но русский не отступался, пока Карл не принял угощения. Тогда Карл спросил, почему тот дал помидоры именно ему, русский ответил, что Карл ему нравится своим веселым нравом, и работать с ним одно удовольствие.
В то время, когда пленные уже собирались ехать домой, случилось ЧП. Они увидели, как из штабного барака повалил дым, потом показались языки пламени. Все сразу подумали о документах об освобождении, так как знали, что драгоценные бумаги уже лежали в шкафу. Люди бросились в горящий дом и начали вытаскивать кипы бумаг, им удалось спасти все. Конечно же, они спасли и свои справки об освобождении. В начале сентября, попрощавшись с лагерем, они погрузились в товарные вагоны и уехали на родину.
На русско-румынской границе в местечке Сигетул — Мармацей пришел русский офицер и провел проверку, зачитывая данные каждого из них. То же самое повторилось на австрийской границе и в Верхней Австрии перед мостом через реку Энс. Они все время опасались, что их могут задержать, что иногда случалось, если кто-то отставал от эшелона. Однако они беспрепятственно попали в американскую зону. Через многие годы после нашего возвращения домой я расспрашивал Карла о его переживаниях в тот период, когда мы были в разных лагерях. Его рассказ и лег в основу того, что я уже описал. Я спросил Карла, какого он мнения о русских. Он ответил, что он не коммунист, но это не мешает его положительному отношению к ним: они давали пленным все, что было возможно. Находясь при управлении лагерем в 1945–1946 годах, Карл хорошо знал, какое продовольствие поставлялось каждый раз пленным и русским, находившимся на службе в лагерях. К тому же он распределял муку, пшено, зерно, мясо, рыбу, подсолнечное масло и другие продукты, чтобы каждый русский получил причитающуюся ему недельную норму. Пленные получали меньше и были разделены на четыре категории:
ОК — готовые к легкой работе (команда «освежения»).
Дистрофики I гр, — истощенные.
Дистрофик II гр. — крайне истощенные.
Госпитализированные 2-х видов: обычные больные, тяжелобольные.
Рационы хлеба по заработанным процентам, на день:
до 80 % — 400 г;
до 100 % — 500 г;
до 125 % — 600 г;
свыше 126 % — 700 г хлеба и 200 г пшенной каши.
Если бы мы получали этот рацион более или менее регулярно или хотя бы половину его сразу после нашего пленения, то из 123 000, взятых в плен под Сталинградом, вернулось бы домой намного больше, чем доживших до того дня, а их осталось примерно 5000 человек (я привожу данные на немцев, исключая румын, итальянцев, венгров и др.).
Однако русские и для своих людей не имели всего в достатке, они питались по карточкам и голодали порой не меньше, чем мы. Правда, с освобождением территории страны от немецких войск, особенно в конце войны, продовольственная проблема постепенно стала улучшаться. Мы это заметили, хотя и находились за колючей проволокой, ибо и мы почувствовали небольшое улучшение.
Распределение пленных по рабочим группам (на основании ежемесячного освидетельствования комиссией, включая врача):
Группа I — крепкие, сильные,
группа II — средние,
группа III — слабые,
группа ОК — им разрешалось выполнять только лагерные работы,
группа дистрофиков — никакой работы и улучшенное питание.
Когда-то учителя Карла писали в его альбомы мудрые афоризмы. Одно изречение: «Часы бедствий забудь, но то, чему они тебя научили, никогда!», он запомнил на всю жизнь. Поэтому он всегда стремился учиться у жизни, как в хорошие, так и в трудные времена.
Некоторые уроки Карл вынес из жизни в плену и на войне вообще. Помнится хороший афоризм: «Как ты себя держишь, так с тобой и обходятся. Везде, в каждом народе, есть люди хорошие и есть плохие, попробуй найти в человеке хорошее».
Карл был доброжелательно расположен к русскому народу как на войне, так и во время плена. Русские делились с ним всем, даже» тем, чего им самим не хватало.
Успешная работа каждого отдельного человека у русских ценилась значительно выше, чем у нас. Там, в плену, тоже было рационализаторство. Любые ценные предложения пленных сразу же привлекали внимание и проверялись, затем внедрялись в жизнь, а пленных премировали. Этим достигался некоторый прогресс.
У нас в Австрии господствует другое мнение: хорошую идею может предложить только начальник. Поэтому предложения сотрудников часто отклоняются без серьезной аргументации и проверки, а если и внедряются, то лишь через несколько лет и от имени начальства. Это исключает всякий прогресс или сильно тормозит его.
Карл несколько раз подводил итоги пережитого в плену и пришел к выводу, что преодоление суровых невзгод дается только волей к жизни, что для решения жизненных задач необходимо мобилизовать всю силу ума и души. Например, когда выяснилось, что почти никто из пленных не умеет писать по-русски, в чем была такая острая нужда, он взялся за учебу и вскоре добился своего, он не упустил шанса помочь и себе, и другим пленным в дальнейшей жизни.
На прощание и на добрую память он подарил мне свое стихотворение, которое написал тогда, когда сидел под арестом в подземном карцере, не зная, что ждет его завтра. Если за тебя взялся НКВД, трудно что-либо предсказать, ибо были случаи, когда пленные оставались под арестом до двух месяцев. Стихотворение удивительно передает любовь к своей земле, тоску по Родине.
РОДИНА
Мне это слово стало, как молитва,
вобравшая все помыслы мои.
Лишь человек, испытанный разлукой с тобою,
владеет даром чувствовать тебя.
Тебя я вижу в ярких бликах лета,
как в детстве, много лет назад.
Твои цветы, закаты и рассветы
мне снова кровь и душу горячат.
Какое счастье тем из нас досталось,
кто был воистину среди твоих детей.
Ведь даже боль нам радостью казалась,
когда росли мы на земле твоей.
Но все прошло, все сметено бедою,
и не понять: я жил или живу?
И было ли прекрасное былое?
Бывает ли такое наяву?
Но лишь когда, пройдя сквозь все разломы,
прильну я наконец к родной земле,
воскликнет сердце: «Родина! Я дома!
Я человек! Я кланяюсь тебе!»
27.4.1946.
Вскоре после встречи земляка из Грюпбурга я встретился со штирийцем, на которого обратил мое внимание Зепп, когда тот выходил из лазарета. Однажды мы собирались встать в кухонном бараке в очередь за едой, когда снова увидели высокую тощую фигуру. Зепп поздоровался с длинным и сказал мне: «Знаешь, это тоже австриец!», — и познакомил меня с ним. Его типично штирийское произношение сразу пробудило во мне родственные чувства. У него был изнуренный вид, лоб над глазом рассекал большой шрам, хромота вызывала сочувствие. Он опирался на самодельную палку, какие туристы находят в лесу или вырезают из ветки. Мы разговорились сидя возле нашего барака, на доске, заменяющей нам скамью во время еды. Он сказал, что находится в лагере только с конца января и, кроме Зеппа, у него почти нет знакомых, не знает он и лагерных обычаев, потому что до сих пор почти все время находился в лазарете, а сейчас живет в соседнем бараке. Я коротко рассказал о себе, сообщил, что родом из Линца. Он ответил, что его зовут Вилли Харрер. «Судя по всему, ты недавно здесь», — сказал я. — «Я тебя раньше не видел, хотя всех знать нельзя, лагерь слишком большой. Откуда ты? Выговор у тебя штирийский». «Да, я житель Граца», — подтвердил он с немного ироничной улыбкой.
В детстве ему и в голову не приходило, что когда-нибудь он назовет себя жителем Граца, так как чувствовал себя ветцельсдорфцем. Ведь Ветцельсдорф имел свое местное (земельное) самоуправление, и его обитатели гордились этим. Только в 1938 году во времена Гитлера их территория была включена в состав Граца, чему они совсем не радовались. Грац был городом, а Ветцельсдорф — просторной, зеленой зоной. Город для них означал узкие, мощеные улицы, камень и бетон, шум и вонь, жалкие клочки зелени, словом, душное заточение. Совсем по-другому у них: луга, поля, леса, фруктовые сады, утопающие в зелени крестьянские домики, здесь не было спешащих, загнанных людей. В нескольких сотнях метров от их домов начинался лесистый склон гряды между Ойльбергом и Бухкогелем. Летом там можно собирать грибы, зимой съезжать на лыжах прямо к двери дома, а у подножья гор на льду родниковых прудов — кататься на коньках или играть. К ним раньше регулярно приезжали на летний отдых туристы из Венгрии и Чехословакии.
Позже, через 40 лет, когда я был у него в гостях, он показал мне родные места, которые за эти годы сильно изменились; высоко на склонах появились виллы и огороженные участки. Я увидел дом, где прошла его юность, и большой сад, в котором отец недалеко от изгороди вдоль улицы посадил пять елей, для каждого из них по одной: сначала для себя и жены, затем в честь каждого ребенка. Они росли многие годы, почти два десятилетия. Началась война, и тут ель брата стала сохнуть, несмотря на все меры, которые предпринимались, чтобы ее сохранить. Оказалось, что брат погиб на войне. Остальные ели росли крепкими, хотя самого Вилли три с половиной года считали погибшим. Затем вдруг стала сохнуть вторая ель, и умер отец. Через несколько лет засохла третья — умерла мать. Он показал мне две оставшиеся ели, его и сестры, которые красовались в зеленом уборе, и сказал: «Кто из нас следующий? Не знаю. Сейчас мы оба здоровы». Но сорока годами раньше оба они не могли догадываться ни о каких предзнаменованиях и только со временем поверили, что здесь существует какая-то тайная связь.
У него была беззаботная, вольная юность. Я спросил Вилли о его возрасте. Он ответил, что родился в 1921 году незадолго незадолго до Рождества, в Ветцельсдорфе, брат был старше на 14 месяцев. Позже, когда ему исполнилось пять лет, у него появилась сестра. Их отец был чиновником уголовной полиции. Он воевал сначала в России, а затем на итальянском фронте, после тяжелого ранения в первую мировую войну был направлен в 1916 году в финансовую жандармерию. После первой мировой войны он служил в полицейском управлении Штирии, а потом — в полицейском комиссариате Граца. Мать была домашней хозяйкой и имела достаточно хлопот со своими тремя детьми и садом в 4000 кв. м.
Вилли ходил в старшие классы народной школы и очень хотел стать оружейником.
Я сказал, что это, вероятно, подходящая профессия для штирийца, которых считают воинственным горным народом. К своей большой печали, он не смог получить соответствующего места для обучения на оружейника, пришлось воспользоваться запасным вариантом, он пошел в федеральное училище машиностроения и электротехники в Граце. Учился с 1936 по 1940 годы на отделении электротехники и закончил его с отличием.
Его заветной мечтой была фирма «Телефункен-Кланг-фильм» в Берлине. Ей требовалась рабочая сила в любом количестве, и он получил постоянный контракт еще до окончания школы в 1940 году с неплохим первоначальным окладом в двести четыре имперские марки с четырнадцатью марками надбавки. Он невероятно радовался своей практике в Берлине, городе мирового значения, который его, молодого человека, просто околдовал. У него было несколько друзей, которые уже? проходили практику на этой фирме и вернулись, полный восторга.
Австрию занял Гитлер, производство стало расширяться и требовались специалисты. Однако существовала еще и имперская трудовая повинность, уже шла война, и все получилось не так, как планировалось.
После выпускных экзаменов в июне 1940 года он хотел отдохнуть несколько недель дома до начала работы в Берлине. Но тут пришло письмо от директора школы, в котором он сообщал, что заключил очень выгодное соглашение об имперской трудовой повинности и что все, сдавшие выпускные экзамены, обязаны отработать укороченную до семи недель трудовую повинность. Если они начнут службу 4 августа, то в конце сентября смогут демобилизоваться. Так как трудовой повинности все равно было не миновать, он с радостью написал письмо в фирму и попросил разрешения на отбывание укороченной трудовой повинности. Вскоре разрешение пришло. Кроме того, он сдал экзамены на водительские права: вождение мотоцикла и легкового автомобиля. 4 августа в Фридлане в Изарских горах началось отбывание повинности в части К-4-375. С ним были еще четверо товарищей по училищу. Служили они там вместе с верхнесилезскими добровольцами военного времени. Вилли был назначен старостой комнаты. У него было одно желание — не выделяться, но и позволять собой командовать он тоже не мог. Поэтому вел несколько обособленную жизнь, хотя при этом заботился, чтобы его звено всегда было в порядке.
Приходилось вкалывать, но для него это ничего не значило, так как физически он был крепок. Когда закончился срок службы, радости не было предела, они попросили, чтобы им прислали из дома гражданскую одежду. Их построили для прощания; каждого персонально вызывал и сообщал об окончании службы обер-фельдмейстер (старший полевой мастер). Только пятерых из Граца не вызвали. Во время трудовой повинности Вилли угораздило стать старшим рабочим. Обер-фельдмейстер сказал, что для следующего курса, на который приедут саксонцы, ему безотлагательно потребуются помощники и инструкторы, поэтому у военного командования Граца он получил разрешение оставить их как наиболее подготовленных.
Они это восприняли как удар ниже пояса, но отнюдь не как высокую честь. Им хотелось наконец выбраться из этой неволи, стать свободными, иметь профессию, которая доставляет радость, и приступить к работе в Берлине. Но что делать? Они вынуждены были подчиниться, снова облачиться в форму и продолжать служить. В глухой ярости он две недели слонялся вокруг канцелярии. При этом узнал, что в Теплиц-Шёнау, где находился штаб рабочего западно-судетского округа, которому они подчинены, с 1 ноября 1940 года требуется караул для охраны штаба, который должно выделить их подразделение. Его назначили начальником караула и дали двенадцать человек караульных и одного барабанщика. Для подготовки они в течение недели обучались караульной службе, а затем поехали в Теплиц-Шёнау. Этот красивый город-курорт в Рудных горах поразил его прекрасными зданиями, громадными скверами, степенными курортниками. Когда караул маршировал строевым шагом под барабанный бой по Рихард-Вагнер-аллее к зданиям рабочего округа, ими любовались прохожие. Самым эффектным моментом была смена караула под взорами многочисленных зевак.
Были здесь мужчины и женщины всех возрастов, кое-кто даже с маленькими детьми в колясках. Публика испытывала патриотический восторг. Что тут значили война во Франции, завершившаяся перемирием 17 июня, оккупация Австрии, Чехословакии, Польши, война с Англией, смутный страх перед будущим и ужасный призрак войны с Россией? Все это рассматривалось как само собой разумеющееся. Некоторые из тех, кто читал «Майн Кампф» Гитлера, принимали дословно все, что там было написано: расширение жизненного пространства, арийцы превыше всего. Что значили в этом милитаристском государстве молодые специалисты из других стран? Почти ничего. «Высокие» стратегические замыслы требовали пушечного мяса, пусть даже им станут столь необходимые экономике инженеры. Он, специалист-электрик, отбывал военизированную трудовую повинность с необученными товарищами, а теперь получил возможность гордо маршировать парадным строем.
Я сказал Вилли, что все это мне знакомо по моей семье. Один из моих братьев четыре семестра изучал медицину. Сразу после сдачи экзаменов на аттестат зрелости отбывал военизированную трудовую повинность на дренажных работах в соседней Судетской области. Затем его призвали на военную службу. Но не в медицинскую часть или лазарет, нет, мудрое начальство направило его в пехоту. Там из-за высокого роста его откомандировали в батальон для охраны командования штаба армии в Белграде. Но эта служба не считалась фронтовой. Чтобы получить разрешение дальше учиться, надо было служить в медицинском формировании. Это как раз совпало с походом на Россию, и он дослужился до унтер-офицера медицинской службы соседней с нами дивизии. Мы оба участвовали в наступлении, ничего не зная друг о друге, хотя воевали рядом. Только в Сталинградском «котле» мы случайно услышали друг о друге, встретились у единственного на нашем участке колодца и больше уже не увиделись. Он погиб спустя 10 дней при отражении решающего удара русских у Бабуркино. У нас с Вилли было много общего в военной биографии: я был дипломированным инженером по геодезии, а меня направили радистом в пехоту. С первого же дня мое высшее образование было бельмом на глазу для не очень грамотных вояк. Позже срочно понадобились инженеры-геодезисты, но начальство обо мне не вспомнило.
Спустя три недели Харрер случайно узнал, что его подразделение будет направлено в Бельгию для строительства аэродрома, так как готовился удар по Англии. Строительство привлекало его больше, чем караульные церемонии. Он обратился к командиру подразделения старшему обер-фельдмейстеру во Фридланде. Тот вернул личный состав караула в лагерь Фридланда. Там уже грузились в эшелоны, и Вилли с земляками присоединился к остальным. Путь лежал через Саксонию, Грац и южную Голландию, расквартировали их в Диете, недалеко от Лёвена. Они строили укрытия для защиты боевых самолетов от осколков. Взрывов бомб, которые на них по ночам сбрасывали англичане, они почти не замечали, потому что каждый день уставали на работе так, что никакой грохот не мог их разбудить. Только утром по разбросанным на земле осколкам и свежим воронкам можно было установить, что англичане не поскупились на бомбы.
За несколько дней до конца года штирийцев вдруг уведомили, что их скоро демобилизуют. И действительно, со всем скарбом их вскоре отправили в сторону Граца. В маршевом приказе указывался путь следования: Дист-Мангейм-Мюнхен-Грац. На вокзале в Диете Харрер подумал, что было бы хорошо поехать домой через Брюссель, Париж, а затем — на Мангейм, так как эти города находились не так далеко, к тому же появлялась возможность познакомиться с двумя столицами. Этот план он предложил своим товарищам, которые сразу согласились. Они сели в поезд «Лёвен-Брюссель», осмотрели бельгийскую столицу и через несколько часов поехали в Париж. Ночью они прибыли на французскую границу у Лилля, где, конечно, пришлось пройти контроль. В сопровождении нескольких патрульных появился лейтенант, он потребовал предписания. Прочитав документы, рявкнул: «Что вы здесь делаете? Вам здесь совершенно нечего делать».
— Почему же? Мы едем домой.
— Вы должны «были следовать через Ахен.
Они молчали, прикидываясь дурачками. Он утверждал, что они должны были спросить коменданта, на какой поезд им надо сесть, и он указал бы им короткий путь домой. Они начали притворно сожалеть о том, что из-за окольного пути попадут домой намного позже.
Короче говоря, удалось добраться до Парижа, где они пробыли два дня. Они, конечно, надеялись посмотреть город, но все напрасно: у каждой станции метро, где бы они не пытались выйти, стоял часовой и требовал предписание или увольнительную. За эти два дня они получили горький урок, ознакомились, в сущности, только с парижским метро. Разочарованные путешественники сели в поезд, идущий через Мец и Мангейм на Мюнхен. Перед Мюнхеном увидели первый снег. Затем были Зальцбург и Грац. Новогодний вечер они провели дома, уже в Граце.
Спустя несколько дней Харрер сдал казенные вещи в управление военизированной трудовой повинности Граца. Он хотел еще несколько дней отдохнуть дома. Снега выпало достаточно, и можно было кататься на лыжах. Он сразу оповестил «Телефункен-Клангфильм» в Берлине, что мог бы прибыть на работу 1 февраля. Ему ответили согласием. За два дня до 1 февраля 1941 года он пошел в службу труда, чтобы взять свою трудовую книжку. Там его пришлось немного подождать. Затем пришел сам шеф службы и сказал: «Вы хотите поехать в Берлин? Но вам это не разрешается». Харрер ответил, что должен поехать в Берлин, так как у него заключен с фирмой договор. На это было сказано, что штирийская индустрия сама нуждается в рабочей силе, поэтому трудовую книжку он не получит. Вилли в досаде заявил, что поедет без трудовой книжки. На что последовал столь же грубый ответ: «Посмотрим, далеко ли вы уедете!»
Два дня спустя Харрера призвали на военную службу и отправили в Штоккерау, в запасной дивизион артиллерийской инструментальной разведки № 44. Теперь Берлин стал недосягаем, во всяком случае в отношении гражданской службы. Его определили на батарею звуковой разведки дивизиона, работа оказалась очень интересной. Но сначала необходимо было пройти предварительную подготовку, что после военной трудовой повинности не представляло особого труда. В его обязанности входило обеспечение технической части, а также звуковой прием для разведки артиллерии. Их учили по направлению звука с помощью двух локационных станций определять местонахождение орудия. Занятие казалось ему увлекательным, но очень уж безобидным. Хотелось активных действий, и он подал рапорт командиру батареи переводе в боевые батареи.
Но командир батареи, капитан запаса, а на гражданке — учитель, решительно возразил: «Об этом не может быть и речи, глупый мальчишка! Ты должен служить там, куда тебя послали. Точка!»
Вскоре пришло известие о подвигах парашютистов на Крите, о войне в Греции и Югославии. Тут он снова подал рапорт о переводе, но уже в парашютно-десантные войска.
«Ты не можешь отрицать своего происхождения от «воинственного горного народа»», — бросил я с усмешкой реплику, которая вызвала у него только легкую улыбку, так говорил ему и его учитель-капитан. Результат его усилий скоро проявился. Он был первым из всей учебной команды, кого уже в начале мая 1941 года перевели в полевую батарею АИР (артиллерийской инструментальной разведки) артдивизиона № 44, который передислоцировался в Гляйвиц. В середине июня дивизион совершил марш. Сначала они переправились через Вислу, затем через Буг в 80 км севернее Лемберга (Львова) и остановились в маленькой деревне вблизи русской границы. Никто не знал, почему и для чего это, да никто вначале и не задумывался. Потом пошли разные слухи. Говорили, что происходит восстание иракцев против своих мандатарных господ, англичан, а на основе договора между Гитлером и Сталиным Советский Союз якобы разрешил безостановочный марш немецких войск через свою территорию до Кавказа, чтобы вермахт мог там вступить в боевые действия. То, что всем раздали сетки от комаров, воспринималось как подтверждение слухов. Все горели желанием принять участие в предстоящем деле. Наконец они ушли из деревни и установили свои палатки в болотистой местности. Каждый принял это за подготовку к боевым действиям.
Их разбудили в полночь с 21 на 22 июня 1941 года, но не разрешили включать освещение. Ночь выдалась темная, едва можно было различить тропинку к маленькой лесной поляне, где находился командир батареи капитан Грасдорф. Когда все перед ним построились, он в узком конусе света от маленького карманного фонаря прочел приказ фюрера, который сразу рассеял все иллюзии и буквально ошеломил. Приказ гласил примерно следующее: Советский Союз планирует вероломно напасть на Германию, чему имеется много доказательств. Противника надо во что бы то ни стало опередить. С 3.30 до 4.00 начнется война против Советского Союза. Многие почувствовали дрожь в коленках. Каждый мысленно представил себе огромную территорию Советского Союза и маленькую Великую Германию, которая уже создала свои фронты в Атлантике, по всей центральной Европе, в Африке, в Югославии и Греции и теперь обретала нового врага в лице громадного Советского Союза с его 190-миллионным населением. Они стояли совсем близко от железнодорожной линии и еще в полночь видели поезд, который вез русское зерно для Германии, согласно межгосударственному договору. Для этого факта было только одно убедительное объяснение: русские это делали, чтобы скрыть свою подготовку к нападению.
Меня, помнится, удивляло: выходит, русские были в состоянии производить так много зерна, что могли годами поставлять его Германии? Конечно, из этого нельзя было заключить, что это были излишки зерна, в Советском Союзе правил Сталин, решения которого считались непогрешимыми, правил такой же диктатор, как и Гитлер. «Вождь» приказывал, и все должны были повиноваться: и голодать до смерти, и воевать до смерти, даже если то, что приказывали делать, было безумием.
То, что русские поставляли в Германию зерно отнюдь не от его избытка, не приходило солдатам на ум, так как все были слишком молоды и не имели представления о политике диктаторов, особенно в России.
Было примерно 3 часа утра, когда послышалось гудение бомбардировщиков. Орудия по данным топографической разведки были наведены на цели, и в 4.00 утра по сигналу открыли огонь из сотен орудий. Первым же залпом были сбиты на том берегу все наблюдательные, сторожевые вышки расположение которых предварительно были тщательно вымерено приборами. Затем немецкая пехота устремилась по железнодорожному мосту через Северный Буг, и наступление началось. С первого же военного дня Харрер очень много фотографировал, запечатлев почти весь путь наступления. У него накопилось около трехсот фотоснимков. Один из его товарищей был фотографом-профессионалом, и они всегда делали фотографии вместе. Продвижение все время шло на юго-восток через Бердичев, Кировоград на Днепропетровск. Русские упорно пытались удержать, а потом и отбить город, особенно небольшое предмостное укрепление на востоке. У Кременчуга вновь началось наступление, и русские вынуждены были отходить, продвигаясь через южноукраинскую степь на Мариуполь, в 150 км от Ростова.
Внезапно начались дожди, и все застряло в грязи. Приходилось окапываться и ждать лучшей погоды. 17 ноября дождь прекратился, был отмечен первый мороз. Но на следующий день было уже — 10°, а затем — 17° и густой туман. Тут поступил приказ о наступлении на Ростов. Самолетов в небе не было видно, слышался только гул моторов. Но танки двинулись к Ростову и заняли город. Вилли со своей частью тоже попал туда, но только на неделю. Там находились громадные винные погреба, из которых солдаты выносили вино.
Но много взять не удавалось: тут был и охранный полк. Поэтому солдаты просто простреливали стенки у десятитонных бочек и наполняли свои походные фляжки вином, вытекающим через дыры. Они шлепали чуть не по колено в вине. Кое-где плавали трупы утонувших в вине русских. От одних паров могла закружиться голова. Но скоро им дали почувствовать, что русские защитники не покинули город, а ушли в подполье, укрылись в подвалах. Немцы господствовали наверху, на земле, а русские внизу, в подвалах. Через несколько дней было совершено неожиданное нападение на наблюдательный пункт в одном, наиболее крупном здании; русские поднялись по лестнице из подвала так внезапно, что немецкие солдаты смогли лишь радировать о помощи и спастись бегством через окна. Дошло до того, что если в каком-то здании предполагалось присутствие и немцев, и русских, то, чтобы вызволить своих людей, по окнам били из пушек.
Одновременно распространялось известие, что русские формируют несколько кавалерийских армий и только ждут, когда Дон замерзнет до такой степени, чтобы можно было начать атаку. 29 ноября температура была — 20°, и нужно было решать, как выйти из этих клещей, так как русские продолжали успешно наступать. Охранный полк должен был прикрывать отход остатков 11-й и 14-й танковых дивизий, 60-ой моторизированной и других частей, которые уже спешно отходили первыми. При слепом «победоносном» натиске отход был неминуем. Так как вся немецкая стратегия ориентировалась только на наступление, а тактика отхода не оттачивалась, сразу же обнаружилось, что означает плохая организация отступления, а именно полная неразбериха, с единственным правилом: «Спасайся, кто может!» У Харрера остались в памяти брошенные на месте 21-сантиметровые орудия. Все спасались бегством и стремились как можно скорее покинуть город, бросая все, что захватили раньше. Отходили от тылового рубежа на реке Миус, там проходила железная дорога на Донбасс. Перед первой станцией Кошкино у Таганрога им приказали остановиться, быстро окопаться и занять свои зимние позиции. Там они пробыли всю зиму. На протяжении зимы ничего существенно не произошло. До откомандирования в тыл, в Таганрог, Харрер спал в жилой комнате русской рабочей семьи, в которой была шестнадцатилетняя дочь, тихая, приятная девушка. Была уже весна. Как-то ночью девушке понадобилось выйти: в русских домах не было клозетов, а чаше его заменяла просто яма, отгороженная от посторонних взглядов, где-нибудь в стороне, в саду. Племянник командира, ефрейтор Хельмберг, стоял на часах. Когда в ночной темноте ефрейтор увидел бегущую по саду фигуру, он крикнул: «Стой, кто тут?» Но так как после окрика она не остановилась, он вскинул карабин и выстрелил. Фигура осела. Он подбежал и увидел, что убил молодую девушку точным выстрелом в сердце. Для него это было, конечно, горькой неожиданностью. Против стрелка было возбуждено дело за превышение прав часового, а для Харрера пребывание в доме стало мукой. Он боялся попасться на глаза людям, единственного ребенка которых погубил немецкий постовой. Он с горечью понял, что война несет с собой и такое.
Той долгой зимой, чтобы чем-то занять себя, Харрер посещал школу радистов, а также лекции, если таковые были. Зима миновала, но на фронте оживления не отмечалось. Многие заболели желтухой; он не заболел, хотя желал себе этого, чтобы выбраться оттуда. В жаркие летние дни пришел приказ прорвать русские позиции. Вновь они наступали на Ростов, опять заняли город и продолжали продвигаться на юг, в степь, в направлении Кубани. Незадолго до переправы у Армавира поступил приказ о переводе Вилли и двух его венских товарищей в запасную часть в Оломоуц, их произвели в унтер-офицеры. Это было отмечено в солдатских книжках, хотя знаки различия остались прежними, ефрейторскими. Им сунули в руки предписания и со своими военными пожитками они неожиданно оказались посреди степи, им предстояло решить, как попасть к месту своей новой службы в Оломоуце. Их часть продолжала двигаться на юг к горам Кавказа, вершины которых виднелись вдали, напоминая картины их родины. Но вокруг была голая степь. Возле пыльной дороги в дрожащем мареве они увидели пасущегося, вероятно, бесхозного верблюда. Нагрузив на него свои вещи, они двинулись на запад и вышли на трассу. Им удалось остановить грузовую машину, которая их подобрала. Так, на колесах, но донимаемые пылью и жарой, они доехали до Ростова. Дальнейший путь проделали на товарных поездах через Донбасс до Лемберга (Львова); Харрер со всем своим багажом и карабином устроился в тормозной будке вагона. В Лемберге они решили, что не могут ехать в Оломоуц в своих грязных и рваных мундирах, поэтому на вокзале они спросили, где можно получить другую одежду, и их послали в одну казарму. Там им пришлось пережить неприятную историю.
Они спросили, где находится вещевой склад, и их отправили на второй этаж. Там они никого не нашли, постучали в соседнюю дверь и открыли ее. Их взорам представилось помещение, уставленное походными кроватями, на которых лежали солдаты и курили сигареты. Между кроватями носилась темноволосая девушка лет пятнадцати, она только и делала, что подставляла курильщикам пепельницу. Каждый раз, когда кто-то из «господ солдат» звал ее, она подбегала с пепельницей, куда он стряхивал пепел. Никто не стряхивал пепел на пол и не желал дотягиваться до пепельницы, если девушка стояла у кровати соседа; каждый требовал, чтобы его обслужили особо. «Господин кладовщик», ефрейтор, был явно недоволен, что нарушили его заслуженный и приятный отдых и нужно было идти на вещевой склад. Харрера и его товарищей взяла злость: ведь они только что вернулись с фронта и им было странно видеть, что здоровый солдат среди бела дня валяется без дела на кровати, курит и помыкает несчастной девчонкой, как турецкий паша.
Мундиры им заменили, и они попросили, чтобы им сменили нашивки. Кладовщик послал их в соседнее помещение и крикнул кому-то, что есть работа. Они с удивлением увидели там пятерых прилично одетых гражданских, которые вежливо и быстро выполнили их пожелание. Харрер понял, что это — евреи, и ему вдруг стало их жалко. Он, хотя и не курил, всегда имел при себе несколько пачек сигарет, которые быстро и с чувством неловкости положил на стол, когда уходил. «Целую руку, целую руку!» — в волнении забормотал один из этих людей.
Так как их поезд отправлялся только вечером, а была еще первая половина дня, они захотели осмотреть город, при этом их интересовало и гетто. Вещи оставили в комендатуре вокзала. Вначале ничего особенного не бросалось в глаза; старые городские кварталы, как и везде. Они пришли к отлогой улице с трамвайными рельсами и медленно пошли вверх. Тут подошел трамвай — моторный вагон, но без обычного пассажирского вагона, а с двумя прицепленными грузовыми платформами с поднятыми бортами. Они выглядели, как железнодорожные, но были меньше размером. Трамвай остановился. Он доставил нескольких немецких полицейских в своих типичных форменных фуражках, а также нескольких людей в синих мундирах. Позже он узнал, что эти, в синих мундирах, были украинские помощники полиции, «полицаи». В руках у них были резиновые дубинки, палки и другие тяжелые предметы. Они стали заходить в расположенные поблизости дома, откуда тотчас же послышались крики и плач. Из домов выгоняли жителей — старых, лет под восемьдесят, и совсем юных женщин, некоторых с грудными детьми на руках. Плачущих и кричащих, их всех загнали на платформы. Затем по углам платформ встали украинские полицаи с дубинками. Людей набили так плотно, что никто не мог пошевелиться. Еще и сегодня перед глазами Харрера стоит ужасная сцена: молодая, не старше восемнадцати, девушка в шелковом платье, стоявшая у края, ухватилась за борт платформы перекинула через него ногу, вероятно, пытаясь убежать. В этот момент полицай сильно ударил ее палкой по руке. Возможно, он перебил ей запястье. Девушка закричала, и трамвай вместе с грузом укатил прочь.
Все трое оцепенели от ужаса и ничего не могли понять. Сбежалась толпа. Мимо шли полицейские. Одного они спросили, что же тут происходит. Он ответил, что опять проводилась акция. На следующий день надо снова доставить 40 000 евреев в каменоломню. Фронтовикам это показалось безумием: что же там должны делать эти старые люди, женщины и дети, они ведь не могут работать? Им ответили, что их не для работы туда отправляют. На краю каменоломни стоят пулеметы. Их туда загоняют и расстреливают.
Это чудовищное известие просто ошеломило. На войне они навидались смертей, сами часто стояли на краю гибели, но подобного зверства видеть не приходилось. Да они и не могли даже подумать, что подобное может происходить.
Кратчайшей дорогой они отправились на вокзал, много часов еще сидели на перроне, совершенно оглушенные, не способные сделать ни шага по городу, где творилось нечто чудовищное. Это событие произошло на их глазах в августе 1942 года.
Вскоре они прибыли в Оломоуц, в свою запасную часть. Там они прежде всего получили полагающийся им отпуск. После него они снова возвратились в Оломоуц. В сентябре их направили в военную школу Ютербога. Харрера обучили на артиллерийского офицера и 16.12.1942 произвели в лейтенанты. Два его товарища получили только чин вахмистра артиллерии, так как оказались недостаточно подготовленными.
В берлинском Дворце спорта состоялись торжества по случаю очередного выпуска. С речью перед 10 000 молодых офицеров выступил рейхсмаршал Геринг. До сих пор Харрер видит его перед своими глазами, слышит, как Геринг вещает с трибуны, что сейчас на фронте имеются некоторые затруднения из-за того, что части порой попадают в окружение. Существует только одна возможность — занять круговую оборону, как это происходит сейчас в Сталинграде, и упорно защищать позиции. Пусть враг атакует. Те, кто даст врагу соответствующий отпор, будут обеспечены всем необходимым и могут быть уверены, что в свое время их вызволят. В своей речи он кичливо сравнил теперешние бои с героической битвой спартанцев у Фермопильского ущелья.
Когда они вернулись на вокзал, то увидели там поезд рейхсмаршала. Спереди и сзади он был бронирован и был оснащен зенитными пушками калибром от 5 до 8,8 см. Потом приехал сам Геринг, вошел в поезд, удобно расположился в своем салоне-вагоне и уехал. Харрер сказал своему мюнхенскому другу: «Им легко говорить о круговой обороне и железной стойкости, когда они путешествуют в ощетинившемся орудиями бронированном салон-вагоне. Устроили себе хорошую жизнь, а людей миллионами гонят на бойню».
Вскоре Харрер получил еще один отпуск с поездкой домой. В начале января 1943 года он вернулся в Оломоуц и как новоиспеченный офицер стал обучать солдат-новобранцев. Его друг Хартунг получил назначение в 60-ю моторизированную дивизию в Сталинграде. Это было 2-го или 3-го января 1943 года.
«В то время мы уже давно были окружены в Сталинграде и имели лишь минимальное количество топлива для моторизированных средств передвижения», — сказал я Харреру. — «Плохо функционировало снабжение продовольствием. Начался голод. Не было тяжелых орудий, потому что мы их взорвали при переправе через Дон, чтобы занять круговую оборону. На помощь нам отправили с востока части из армии, которая должна была двигаться на Кавказ, но они понесли большие потери и были остановлены русскими. Мы уже чувствовали себя, как беспомощная толпа, брошенная и потерянная командованием сухопутных войск».
На фронт пополнение должны были доставить самолетами. Харрер, еще совсем молодой офицер, двадцати одного года от роду, имел новобранцев, годившихся ему в отцы. Он подавал им команду: «Вперед, марш!», — но они на это почти не реагировали, так что уже на второй день он перестал их подгонять. Вместе с Хартунгом должен был отправиться еще один лейтенант, который уже получил приказ прибыть на боевые позиции, но собирался жениться, уже приехала его невеста, а ему приходилось ехать на фронт. Он был в полном отчаянии. Харрер посочувствовал ему и подал командованию полка рапорт, в котором просился на фронт со своим другом Хартунгом вместо того лейтенанта. Командир полка хотя и обратил его внимание на то, что Вилли имеет право не ехать на фронт, так как год назад погиб его брат и он остался последним сыном в семье, но это было добровольное желание, и он, командир, не возражает и вносит изменение в приказ.
Они отправились 7.1.1943 с Восточного вокзала Вены. Для прощания из Мюнхена приехала жена Хартунга. А сам Харрер еще раз ненадолго заглянул к своим родственникам в Грац. До них дошли сведения, что на Западной Украине уже очень холодно, и поэтому они были готовы ко всему, так во всяком случае они думали.
До Лемберга (Львова) добрались сносно, но затем пересели в допотопные немецкие пассажирские вагоны, которые не отапливались, потому что не были для этого оборудованы. Сразу же дала о себе знать его слабое горло — он заболел ангиной. После Днепропетровска у Вилли поднялась высокая температура. Ночью они прибыли на узловую железнодорожную станцию Синельниково в 50 км восточнее Днепропетровска. Там поезд остановился на более длительное время, был сильный мороз, и паровозный котел сразу замерз. На станции уже стояли несколько паровозов с лопнувшими котлами, из которых свешивались ледяные глыбы. Железнодорожники должны были привести вспомогательный паровоз из Днепропетровска. Хартунг использовал эту заминку, чтобы отвезти Вилли назад, в Днепропетровск, в лазарет. Так они не доехали до своего пункта назначения — главного резерва группы войск «Юг» в Ростове.
Сначала Хартунг привел Харрера, у которого помимо жара началось такое воспаление горла, что трудно было глотать, в комендантскую службу. На следующий день их послали к врачу гарнизонной комендатуры. Друг всюду сопровождал Харрера, они доложили о себе капитану медицинской службы доктору Мёкке, врачу военно-воздушных сил, который оказался очень приятным человеком. Он осмотрел Вилли и сказал, что есть небольшая больничная палата, где можно остаться, а можно идти в госпиталь. Харрер, конечно, охотно принял предложение, так как уже еле на ногах держался. В палате стояли четыре кровати, одна была свободной. Таким образом он получил все необходимое, чтобы вылечиться. Там его и застало известие о конце сталинградской катастрофы. Медикаменты, покой, внимательное отношение медперсонала быстро подняли его на ноги. Друг его Хартунг тоже не поехал в Ростов, а затерялся где-то в Днепропетровске, пока не пришло известие о последних днях «котла».
Но тут уже началось наступление советских воинских частей на запад через Донецкую область на Днепропетровск. Положение немецкого вермахта становилось все более опасным и неустойчивым. Русские могли внезапно занять Днепропетровск, перекрыть каналы снабжения, а это означало бы крушение всего Южного фронта.
Генерал Штейнбауэр, назначенный военным комендантом города, созвал всех офицеров на собрание в гостиницу «Астория», и друг Харрера тоже пошел туда. Собрались 60 офицеров. Оказалось, что в городе находилось примерно 100 000 бежавших с фронта немецких солдат. Когда генерал начал распределять обязанности среди офицеров, их количество начало постепенно уменьшаться. Когда же дошла очередь до артиллерии, то из артиллерийских офицеров, Хартунг оказался единственным. Надо же было такому случиться, что человек, всего месяц назад ставший артиллерийским лейтенантом, получил задание защищать орудийным огнем город с полумиллионным населением. Он сразу направился к Харреру и спросил, выздоровел ли тот настолько, чтобы участвовать в работе. Вилли ответил утвердительно, и они договорились, что друг должен заняться орудиями, боеприпасами, а Харрер командовать артиллеристами. Хартунг раздобыл две грузовые машины и один легковой автомобиль. Харрер поставил весь транспорт на улице и стал обращаться к каждому, у кого были красные погоны артиллериста. Это все были отбившиеся от своих частей солдаты. Каждому он предлагал занять место в строю и получить довольствие. Таким образом удалось собрать восемьдесят человек, почти целую батарею. За это время его друг нашел на одном саперном складе, принадлежавшем словацкой дивизии, пять чешских орудий фирмы Шкода и 3500 снарядов. Харрер разыскал артиллеристов из числа судетских немцев, которые были обучены чехами и разбирались в этих 10-ти сантиметровых пушках и гаубицах. Они установили орудия на юго-восточной окраине Днепропетровска и подготовили команду для ведения огня по возможным целям.
Но, к счастью, до этого не дошло. Кроме тех пяти орудий были у них еще две пушки калибра 8,8 см и несколько горных орудий калибра 7,5 см, оставшихся от горно-стрелковой части, которые они установили вдоль восточной магистрали павлоградского направления. В этом и состояла вся оборонная мощь города. Русские иногда попадали в поле зрения, но нападать не рисковали. Если бы они начали атаку с десятью или двадцатью танками, то беспрепятственно могли бы перейти мост и свободно перемещаться по городу. Это было бы катастрофой. Но русские находились еще далеко, на реке Миус.
Итальянцы, которые спаслись после разгрома под Сталинградом, продавали на базаре свои винтовки, чтобы получить немного еды. Многие немецкие солдаты прошли сотни километров в обмотках на ногах, потому что не имели сапог. Это было жалкое зрелище, свидетельство наступавшего краха. На снабженческих базах все — от ефрейторов до самых высших чинов — носили шинели на подкладках из роскошного меха. Меха армия получила как пожертвования от народа Германии, но фронтовики их никогда не видели. Не доходили до солдат и многочисленные подарки, в том числе лыжи, так необходимые зимой, но сожженные в печках тыловиков.
За это время, по слухам, из Франции в район Днепра прибыли свежие дивизии, среди них воздушно-полевая дивизия и дивизия СС «Рейх», вооруженная танками «Тигр». Русские не наступали. Немцы провели контратаку на советские части на юге Украины, пока те не были отброшены на позиции зимы 1941/1942 гг. Их часть, называвшаяся «Батарея» Березы»», сохраняла личный состав до 12 марта, так как люди не хотели возвращаться в свои части: здесь им было хорошо и не грозил голод. Но имелся приказ направить людей обратно в свои воинские части. Для Харрера и его друга Хартунга тоже пришло время возвращаться в свой «резерв главного командования». Но их часть была уже не в Ростове, который опять стал русским, а в Хортице, в деревне немецких колонистов у плотины Днепра. Там они проторчали до мая, так как в первую очередь требовались пехотинцы, а не артиллеристы. Вероятно, не хватало орудий. Только когда закончилась вся реорганизация, их послали на фронт. Он вместе с другом Хартунгом был направлен в Макеевку около Сталино, в 128-й полк самоходных штурмовых орудий, Хартунга во 2-ю, а Вилли — в 3-ю батарею. Там он совершил свой «самый большой, не простительный для солдата проступок». Произошло это так. Командир подразделения представил их командиру полка, полковнику доктору фон Хорну — сначала Хартунга, а затем — его. Полковник благосклонно-покровительственным жестом достал из нагрудного кармана свою золотую табакерку и протянул ее, сначала Хартунгу, а затем Харреру. Друг взял сигарету, а Вилли не взял, так как был некурящим, но по-военному щелкнул каблуками и сказал: «Спасибо, господин полковник, я не курящий!» Полковник так побледнел, что Харрер с состраданием подумал, не хватил ли старика удар, двое командиров также побледнели, будто увидели верный знак поражения в войне, раз существуют солдаты, которые рискуют так говорить. Ведь всем им, как высшую заповедь, вдалбливали: если начальник что-то дает, должен быть один ответ «Спасибо!» и больше ни слова. Как, видно, ему уже надоело быть покорным служакой, а может, бес попутал, прокомментировал свою выходку Вилли.
Я напомнил ему пережитое в Лемберге, хвастливую болтливость Геринга, крушение под Сталинградом, что, конечно, наложило отпечаток на его сознание: он же все-таки австриец, к тому же из «воинственного горного племени». Рабское, слепое повиновение и покорность не в нашем духе. Я поступил бы точно так же, так как я тоже некурящий и всегда ненавидел прусский милитаризм.
Когда господин полковник немного оправился от шока, он повернулся на 180° и ушел.
Командир батареи Роде, 26-летний капитан, был хорошим человеком и единственное, что смог вымолвить: «Лейтенант Харрер, что же вы за глупость совершили?» На что Вилли ответил: «Господин капитан, я же некурящий, о чем и сказал господину полковнику, как полагается, добавив «спасибо». Почему я должен курить, только потому, что господину полковнику захотелось нас побаловать?» Но капитану Роде этого было не понять.
Полковник знал, как отомстить за свой «позор» с куревом. Это происходило примерно так, как описано в книжках о восточных племенах, когда кто-либо осмеливался не выполнить волю или оскорбить святейшие чувства вождя. Это напоминало персонажей Карла Мая. Вилли теперь доставалось больше других. Ежедневно слышалось: «Лейтенант Харрер — дежурный по дивизиону!» После этого полагался свободный день, но лейтенант Харрер назначался дежурным по батарее, посыльным офицером в штабе дивизии, в штабе корпуса и т. д. И этой круговерти не было конца. Он не имел свободного времени. Но более ощутимые каверзы он испытал, когда проводились учения моторизированной пехоты с танками. Харрер, назначенный наблюдателем, должен был вместе с двумя радистами явиться к 4 утра и пробыть на жаре целый день до поздней ночи. На его счастье, он был человеком тренированным и находился в хорошей форме, так что месть полковника не могла причинить существенного вреда его здоровью.
В начале июля была в разгаре битва под Курском, громадное сражение, в котором с обеих сторон участвовали более 2 миллионов человек, более 6 тысяч танков, почти 30 тысяч орудий и минометов и свыше 4 тысяч самолетов. Дела там шли все хуже и хуже. Командование войсками пыталось ослабить напор противника. 23-я танковая дивизия, в состав которой входил их артиллерийский полк, и 16-я моторизированная дивизия находились в резерве и имели задачу оперативно отрезать весь Донбасс вплоть до берега Азовского моря. На их участке восточнее Сталино активные действия не происходили. Они получили приказ имитировать наступление, то есть провести ложную атаку на Донце, якобы с целью переправиться через него. Они скрытно выдвинули 23-ю танковую дивизию, а самолеты-разведчики следили за реакций русских, которые, как предполагалось, должны получить разведданные о наступлении противника. Но русские никак не реагировали; вероятно, они поняли, что эту акцию не стоит принимать всерьез. Поскольку весь фронт был в огне, они получили приказ вступить теперь в бой под Курском. Когда заняли позиции на окраине Харькова, русские прорвались с тыла. 16-ой моторизированной дивизии пришлось сдерживать натиск этого клина, так как там наступала почти целая армия. Удалось остановить прорыв русских па позициях 294-й и 295-й пехотных дивизий. Форсированным маршем 23-я танковая дивизия возвратилась из-под Харькова в район восточнее Сталино и также была брошена на прорвавшиеся русские части. В боях также участвовала дивизия СС «Рейх» со своими «тиграми». В конце концов в тяжелых боях почти удалось отбросить русских на их исходные позиции на Миусе, где они смогли только удержать небольшой плацдарм в 1 кв. км в районе Дмитриевки.
26 июля Харрер получил первое легкое ранение, оно его не очень беспокоило, и 4 августа 1943 года ночью его послали вперед, чтобы сменить выдвинутого вперед артиллерийского наблюдателя от дивизии СС «Рейх», так как эта дивизия после выполнения специального задания выводилась из боя, получала новое подкрепление и готовилась в качестве «пожарной части» для нового специального ввода в бой. Ночью он добрался до наблюдательного пункта на переднем склоне. В темноте ничего не было видно, он хотел получить информацию и данные для стрельбы у эсэсовца-наблюдателя, шар-фюрера, который уже заждался смены, но тот очень торопился и только сказал, что на рассвете сам все увидит, а данные очень скудны. По-видимому, он стремился только к тому, чтобы как можно скорее уйти. Когда рассвело, Харрера ожидал сюрприз. Траншеи находились не на переднем склоне, а на некотором расстоянии, там имелись убежища типа маленьких земляных бункеров, где можно было укрыться. Сразу перед их позициями был крутой спуск. Рано утром русские начали стрелять из орудий и минометов вглубь их позиций, снаряды и мины буквально утюжили местность. На другой стороне стояла разрушенная церковь, где находились снайперы, которые незамедлительно открывали огонь, стоило кому-то из немцев высунуть голову из траншеи. Многие получили ранения в голову, пули даже пробивали каску. Русские минометы постоянно сбивали антенну передатчика, как только он ее выдвигал, поэтому у него все время была плохая связь. 5 августа около полудня стало намного спокойнее, слышалось меньше выстрелов, но стояла сильная жара, и даже при слабом дуновении ветра чувствовалась все более нестерпимая вонь от разлагающихся трупов, лежавших по всему переднему краю. Он направился в укрытие к радистам, чтобы спросить, как функционирует связь с их основными позициями. За вражескими целями в Дмитриевке он наблюдать не мог, так как сразу получил бы пулю в голову, стоило только на секунду поднять ее над краем траншеи. Радисты клевали носом от усталости. Он попытался связаться самостоятельно, снял каску, надел наушники и начал налаживать связь. Вдруг, к своему удивлению, он услышал: «Урра! урра! урра!» и решил, что звуки идут от передатчика. Когда же снял наушники, выяснилось, что крики доносятся снаружи, а не из наушников. Он быстро надел каску, схватил со стола гранаты. Рядом со столом на полу лежало несколько раненых пехотинцев. Он выбежал с двумя «лимонками» в руках, пробежал пару метров к траншее, но тут увидел, что вся траншея уже полна русскими, одетыми в летнюю форму, в пилотках, но без касок, и у каждого в руке автомат. Вилли внезапно поднялся до пояса, снял с предохранителя гранату и скатил ее к ним в траншею, которая была всего в двух метрах, так что они почти могли дотронуться друг до друга руками. Тут перед ним мелькнуло десятка два вскинутых автоматов, он бросился на землю и скатился вниз, к бункеру, в голове пронеслась мысль: если граната взорвется, то в возникшем облаке пыли надо бросить вторую. Но граната не взорвалась, то ли не было взрывателя внутри, то ли кто-то из русских быстро подхватил ее и отбросил дальше, то ли он просто не услышал взрыва. Он понял, что приходит конец его фронтовой службы. Он раздавил каблуком шкалу передатчика и зарыл документы связи в землю. Тут он увидел, как в блиндаж влетело что-то темное. Это оказалась ручная граната, которая тотчас же взорвалась. Он стоял у дверного косяка с пистолетом в руке. Взрывом ему почти полностью раздробило правую кисть, сжимавшую рукоятку пистолета, так что он уже ничего не мог ею делать. Пистолет куда-то отбросило. Он только успел еще крикнуть своим радистам, чтобы они вслед за ним укрылись в маленьком бункере. Гарь, дым, пыль, вонь, крики раненых — все это превращало укрытие в настоящий ад. Харрер ничего не мог видеть, да и дышать почти не мог. Один из его радистов бросился вперед, видимо, в паническом страхе пытался куда-нибудь убежать, и когда он уже выходил, в укрытие влетела вторая граната, ударившись о туловище радиста. В тот же миг она разворотила ему брюшную полость, и он упал мертвым. Русские бросили еще три ручные гранаты, затем наступила тишина.
Харрер рассказывал, что очень точно запомнил то мгновение, когда стоял на месте в ожидании своего конца, но без боя принимать его не хотел. На левом боку у него висел финский нож. Ему подарил этот нож знакомый, воевавший в Финляндии. Левой рукой, которая еще действовала, он намеревался обороняться и не дать застрелить себя без боя.
Он стоял, прислонившись к стене у двери, и увидел что-то странное: сначала — только сапоги, затем колени, штаны, и перед ним возник маленький мужчина, который спустился вниз без автомата и сказал: «Камерад, выходи! Камерад, выходи!» Радисты, находившиеся позади него, крикнули: «Господин лейтенант, сдаемся, сдаемся!» — «Да, да, — сказал он, — мы ведь ничего другого не можем сделать». Тут маленький русский оказался внизу; у него было круглое лицо с рыжими усами, возраст его был примерно 35–38 лет. Харрер не знал, как с ним поступить. Наверное, у того семья и дети, а здесь дело безнадежное. Поэтому он поднял руки вверх и только тут заметил, что у него оторвана вся штанина, и кровь течет по ноге. Русский схватил его и вытолкнул из укрытия, наверху в траншее его приняли двое других русских, приставили к нему справа и слева дула своих автоматов и погнали по склону до Миуса. На ходу русские обшарили его брючные карманы и вытащили сложенную газету, которую он всегда носил с собой для определенных целей. Они тут же пустили ее на самокрутки и спросили, нет ли у него табака.
Но ему пришлось увидеть и совсем другую картину пленения. На земле лежал пехотинец. Потерял ли он сознание или только притворялся, нельзя было понять. Русские его сразу пристрелили. Такое их поведение он объяснил тем, что они ожидали скорого контрнаступления.
Двое оставшихся в живых радистов также были схвачены русскими, их тоже вели вместе с Харрером. Только сейчас Харрер заметил, что не может как следует ступать правой ногой, а обувь полна крови. Он должен был почти километр прыгать на левой ноге, а перед этим еще переходить через реку Миус по двум огромным бревнам. Посреди этого импровизированного моста он оторвал свой личный знак и бросил его в воду вместе с каской. Так они перебрались на другой берег. Он понял, что война для него закончилась и начинается новый отрезок жизни. Что он принесет?
Они пришли в полковой медицинский пункт. Там находилось несколько очень молодых девушек, которые начали обрабатывать и перебинтовывать его раны. Затем его привели к капитану, и тот сразу спросил по-немецки его имя. Вилли сказал, что он немецкий солдат. Но капитан заявил, что это ложь, он лейтенант Липпе. Вилли оспаривал это. Капитан остался при своем мнении, и показал ему военный билет лейтенанта Липпе, который нашли в форменной куртке Вилли, когда девушка его перевязывала. Оказалось, Вилли ошибочно надел китель лейтенанта Липпе, который служил на батарее и избежал плена. Потом Вилли признался, что является лейтенантов Харрером, это подтвердили двое радистов, которых к тому времени тоже доставили. Капитан приостановил дознание. Вилли окончательно перебинтовали, и ему пришлось некоторое время лежать, хотя сильной боли он пока не испытывал. Тут подъехала телега, застланная сеном, на которой уже лежал русский с раздробленным осколками предплечьем и, как оказалось, его ранило как раз в том районе, который обстреливала батарея Вилли. Его положили на сено рядом с русским, поодаль шагал один из радистов, другой примостился на передке телеги. Они поехали в лощину, где стоял джип.
Вилли с радистами посадили на заднее сидение, впереди — водитель и младший лейтенант с автоматом. Они проехали часть пути вдоль откоса, младший лейтенант приказал вдруг остановиться и велел Харреру выйти. Вилли попробовал встать, что удалось с большим трудом, слегка опираясь на свою онемевшую ногу без сапога, который санитары при перевязке вынуждены были разрезать и снять, так как в ноге сидел осколок гранаты, а сапог был залит кровью. Он уцепился за джип, но русский приказал ему отойти от автомобиля. Сначала Харрер не понял, чего же от него хотят, ведь ясно было, что идти пешком не сможет. Все-таки Вилли немного отошел и при этом невольно оглянулся. Тут он увидел, что русский со словами «Давай! Давай!» снимает свой автомат с плеча. Харрер понял, что пришел его последний час. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов, оглянулся и увидел, что русский прицеливается. Харрер сжался в ожидании выстрелов. Вдруг он услышал крики радистов: «Господин Харрер! Господин лейтенант Харрер!» Он выпрямился и впереди вдруг увидел над холмом сначала фуражку русского офицера, а затем его голову, и наконец — всю фигуру. Офицер приблизился, и по знакам различия Харрер понял, что это был русский полковник, который, не обращая на него внимания, прошел к джипу и стал спокойно, но внушительно разговаривать с младшим лейтенантом. Тот убрал свой автомат. Оба радиста помогли Вилли снова сесть в автомобиль, так как самостоятельно он уже не смог этого сделать. Полковник пошел дальше. Очевидно, он что-то осматривал. Он спас Харрера. Подумать только, что бы произошло, приди он несколькими секундами позже. Но он появился в нужный момент и с нужной стороны. Поэтому Вилли жив.
Они поехали дальше и прибыли на командный пункт дивизии. Там его еще раз перевязали и снова допросили. Русские, вероятно, предполагали, что лейтенант должен знать все, даже фамилии командиров. Они, очевидно, не могли себе представить, что младший офицер если и знал свою батарею, то был слабо осведомлен о своей части и ничего не знал о том, что могло интересовать русских в отношении дивизии.
Они еще спрашивали, где была позиция его батареи. Сейчас кажется невероятным, что в тот момент можно было соображать так ясно. Он вспомнил, что по прибытии в последний район боевых действий искал удачную огневую позицию для своей батареи и нашел место, казавшееся ему наиболее подходящим. Но там стояли щиты с надписью: «Внимание, мины!» Это-то место он и указал русским, как позицию батареи, когда они пришли с картой. Русские направили на этот участок огонь артиллерии, а затем с глубоким удовлетворением услышали несколько взрывов мин. Переводчиком на допросе был преподаватель истории из Москвы, очень вежливый и хорошо говоривший по-немецки. Внезапно Вилли упал без сознания и пришел в себя, только когда его подняли и опять посадили на стул. Это повторялось еще два или три раза, пока его не перестали допрашивать, поняв, видимо, что от него мало толку. Наступил уже вечер. Из-за потери крови и болей у Вилли усилилась лихорадка. Его осторожно поднял уже немолодой солдат и отнес в находящийся поблизости коровник, где лежали две коровы. Там солдат уложил его на подстилку, привалив к теплому брюху одной из коров, которая как-то успокаивающе жевала свою жвачку. Он лежал на чистом сене, нигде не было грязи, и он чувствовал себя совершенно защищенным. С тех пор он питает к коровам особо теплые чувства.
На следующий день утром его вынесли из коровника и положили на землю перед крестьянским домом, в котором его допрашивали. У него были невыносимые боли, особенно в правой ноге, и держалась высокая температура. Когда медсестра вновь перевязывала его, он услышал, как кто-то, проходя мимо, сказал по-немецки: «Да, этого здорово зацепило. Если и выберется, то только с одной ногой». Когда он открыл глаза, то увидел нескольких немецких пленных, среди них был и немецкий врач. Тут он с ужасом понял, что над ним нависла огромная опасность — потерять ногу, да еще после всех ужасов с ручной гранатой, разорвавшей живот радисту, а также вчерашней сцены, когда младший лейтенант мог застрелить его, не появись в нужный момент русский полковник.
Затем его отвезли на грузовой автомашине в ближайший русский полевой госпиталь, который был оборудован в бывшей помещичьей усадьбе. Его положили на носилки, а когда несли, он увидел, что в здании много комнат, в которых прямо на полу, без подушек и постели, лежали раненые русские солдаты, в том числе и перенесшие операции по ампутации ног и рук. Его же внесли в маленькую комнату и положили на железную кровать.
Вскоре после этого из ближней деревни пришло несколько молодых женщин, работавших добровольно санитарками. Они увидели его тяжелые раны, вернулись в деревню и принесли перьевые подушки. Такая забота очень удивила и растрогала его, он же видел, как плохо было раненым русским. К нему часто приходил охранник, наблюдал за ним, хотя в таком состоянии он не смог бы сбежать.
Своих двух радистов он больше не видел. Спустя несколько лет, после возвращения из плена домой, он узнал, что их отправили в Сибирь, но они выжили и возвратились на родину. Один из них даже давал показания о нем в земельном ведомстве по делам инвалидов, не зная, жив ли Вилли.
В госпитале он сразу попал на операционный стол. Главный врач, маленький жилистый человек, лет шестидесяти, еврей, как понял Вилли, немного знал немецкий язык, и они побеседовали о том, что с ними со всеми сделала война. Затем он вышел и вернулся с молодой белокурой военной врачихой, которой было не больше тридцати. Из-за жары она была легко одета: под легким белым халатом только бюстгальтер и трусики, как он смог заметить несмотря на свое скверное состояние. Она сразу начала оперировать его колено. Несколько операционных сестер извлекали осколок за осколком.
За это время в его комнату на вторую койку положили молодого раненого, двадцатилетнего пехотного лейтенанта Арнольда Классена, которому в рукопашной схватке прикладом выбили все зубы и разбили челюсть. Это был высокий, стройный, белобрысый парень, в которого сразу влюбилась одна из медицинских сестер и принесла ему несколько подушек. Каждый раз она нежно прижимала его к себе, когда после перевязки опускала на постель. Но из-за постоянного жара он чувствовал себя ужасно и был апатичен. Вскоре эта медсестра привела из деревни женщину, которая стала особо заботиться о Вилли и принесла ему несколько помидоров и лук. Ей было лет за тридцать, она рассказала, что ее муж погиб на войне, а ей нужен мужчина, который заботился бы о ней и ее детях, так что пусть Вилли останется у них в деревне. Свое желание она высказала по-человечески естественно, без какой-либо враждебности. Харрер был для нее не врагом, а мужчиной, который должен был выполнить свой долг по содержанию ее семьи, вместо мужа, погибшего на войне, в которой не повинны ни муж, ни Харрер.
В палату приходил капитан, который просил его помочь в овладении немецким языком, так как русские скоро займут Германию и знание языка могло бы пригодиться. Он также не проявлял никакой враждебности и высказала свое желание как нечто само собой разумеющееся, так, будто не было войны между их странами. О том, что для Вилли из-за постоянной лихорадки это непростая задача, он, вероятно, не подумал. Вилли только сказал ему, что это трудно сделать, так как нет необходимой учебной литературы, о болях и высокой температуре он не говорил. В следующий раз, примерно через неделю, капитан принес немецкую хрестоматию для начальных классов. Немецкий язык тогда был первым иностранным языком в русских школах. Хрестоматия оказалась совсем неплохой. В разделе для чтения он нашел «Проклятие певца» Людвига Уланда, «Дорогу через луг» Петера Розеггера и несколько других рассказов, а в конце необходимый немецкий словарик. При головных болях и постоянном жаре Вилли приходилось очень напрягаться, но так как капитан был очень приветлив и вежлив, то ему не хотелось его обижать, и он с железным самообладанием старался помочь офицеру. И они продолжали заниматься. В конце августа состояние его здоровья настолько ухудшилось, что возникла опасность гангрены ноги. 28 августа 1943 года еще раз оперировали колено. При этом удалили оставшиеся осколки и все, что было поражено нарывами, в течение получаса гной насквозь пропитывал толстую повязку.
Сразу после операции и наркоза с эфиром или хлороформом он еще больше ослаб. К этому добавилась и такая скверная штука, как дизентерия с сильным кровавым поносом.
Он лежал на кровати и смотрел в окно на пыльную деревенскую улицу, по которой в течении трех дней двигались в западном направлении длинные колонны красноармейцев. У каждого на плече висела винтовка, а у некоторых вместо рюкзака был просто синий холщевый мешок, в котором, видимо, лежали патроны или хлеб. Пленные понимали, что эти части приведены в полную боевую готовность для нового наступления в общем направлении на Сталино. В первые сентябрьские дни в госпитале началось беспокойное оживление, так как стало известно, что советское наступление проходило успешно и госпиталь должен последовать за наступающими войсками.
В один из последующих дней он увидел в окно, как на близлежащем лугу приземлился маленький биплан, из него вышли две девушки в легких платьях и летних шлемах, они вошли с носилками в госпиталь и вскоре вышли, неся к самолету одного из больных, погрузили его в самолет и сразу улетели. Как потом стало известно, они улетели в Ростов.
Почти всех русских раненых уже эвакуировали, только он и его сосед по койке Классен оставались на месте. Однажды в дверь заглянула тихая, худенькая русская девушка, у которой было ранение в предплечье. Может быть, она хотела убедиться, не осталась ли одна. Девушка безмолвно исчезла, но им это показалось немым укором. Она, конечно, этого не хотела, уж слишком была застенчивой.
В конце эвакуации его и Классена погрузили в застеленный сеном кузов грузовика, и они поехали. Перед этим Вилли наложили гипсовую повязку от пальцев ног до груди, оставив лишь отдушины над гноящимися местами. Во время поездки даже при минимальной тряске у него начинались безумные боли. Он беспрерывно кричал, а по прибытии в хирургический госпиталь почти потерял голос.
Госпиталь состоял из большой палатки рядом со зданием, которое вероятно, было школой, но сейчас использовалось для других целей. Вначале их приняли в большой палатке, затем направили в помещение с многочисленными нарами, на которых лежали раненые русские солдаты, но было и несколько немцев. Среди последних находился и горный стрелок Давид Хангль из Пфундса в Тироле, у Давида было сквозное ранение груди; входное и выходное отверстия были заклеены пластырем. Это его особенно не беспокоило: пуля прошла навылет.
Вскоре пришли молодые русские и спросили его о профессии. Услышав, что он инженер-электрик, они сразу попросили помочь в решении интегральной задачи. Но он был уже так физически и умственно изнурен, что и помыслить не мог об интегралах, к тому же в школе он не блистал по части интегральных исчислений. Помочь русским он не мог, хотя они были удивительно любознательными.
Затем его перевели в этом же здании в другую палату площадью примерно 4 на 4 метра, у которой было два выхода. Она стала его домом с начала сентября 1943 до конца января 1944 года. С ним в комнате находились лейтенант Классен и низкорослый саксонец обер-ефрейтор Вальтер Фогт или Фойгт — он уже не помнит точно его фамилию — у которого было сквозное огнестрельное ранение бедра, оно не гноилось, но доставляло ему определенное беспокойство. Саксонец считал, что ногу надо оставить негнущейся, чтобы по возвращении домой больше не работать, но получать хорошую пенсию по инвалидности. Обер-ефрейтор долгое время был вместе с ним, в том числе и в лагере 108/1. В феврале 1945 года он умер от воспаления легких. Но Харреру он доставил много неприятностей, поэтому Вилли неохотно вспоминает о нем. Их комната, вероятно, была раньше кухней, имевшей свой выход во двор через сени с чуланом. Он все еще лежал на носилках, на которых его привезли в госпиталь. Они были сломаны в изголовье и в качестве возвышения ему подкладывали кирпичи. На нем был все тот же мундир и затвердевшие, как доски, от засохшей крови штаны с многочисленными дырками от осколков гранаты. Полуоторванная штанина лежала рядом. Ничего другого ему не дали. Одежда и носилки вполне соответствовали друг другу. Рядом с его носилками находились небольшие нары, на которых помещались два человека, там лежали Фогт и Хангль. У другой стены были еще одни, пока еще пустые нары; в углу находилась немудреная, но экономичная плита из кирпичей с толстым железным листом наверху. На пустые нары немного позже поместили пленного Гуго Цундля из Лодзи, а затем русского «самострела». Такие солдаты встречались и у русских.
Вначале лечение было неплохое. Начальствовала рыжеволосая, немолодая женщина в чине капитана, медицинской службы, еврейка, вроде бы из Полтавы. Он упомянул об этом лишь потому, что указанные обстоятельства приобрели для него потом трагическое значение. Каждое утро им неукоснительно выдавали примерно четверть литра перловой каши и 200 г черного хлеба, в обед чуть больше каши и столько же хлеба, на ужин тоже четверть литра каши и 150–200 г хлеба, изредка, как особое дополнение, на ужин к чаю давали даже конфету. Поздним вечером в четвертый раз получали кружку чая или горячей воды. На питание не жаловались, жить было можно.
Состояние Вилли оставалось неважным, лечение продвигалось плохо, а понос не прекращался. Физически он составлял половину себя прежнего. Из-за гипсовой повязки не мог вставать и ходить в уборную, поэтому русские дали ему спаянное из железных банок подкладное судно. Ежечасно охранник вынужден был спускать ему штаны и подставлять судно. Штаны были надеты поверх гипсовой повязки, к счастью они были широкие, как у солдат-танкистов. Каждый раз при этой процедуре солдат закидывал за спину винтовку, чтобы освободить руки, затем подтирал его, надевал штаны, выносил судно и выливал его содержимое вместе со слизью и кровью. Вилли часто спрашивал себя, стал бы так поступать немецкий охранник с русским пленным? Нет, вряд ли. Часовые менялись, но почти все относились к нему хорошо. Правда, по некоторым было заметно, что они привыкли прислуживать и в охраняемых видели скорее начальство, чем пленных.
Местонахождения госпиталя он точно не знал, по-видимому, он находился в угольном районе, где-то севернее города Шахты. Когда было холодно, часовые ходили за углем и возвращались с корзиной антрацита. Вилли хорошо и регулярно снабжали всем необходимым, в том числе и свежим бельем, но непрекращающийся понос приводил его в уныние. Однажды к нему зашла старушка, с которой он когда-то поделился кусочком мыла. Она дала ему тогда несколько помидоров, он их съел, хотя никогда не любил. Теперь она снова принесла ему помидоры, лук и соль. Она нарезала помидоры и лук, посолила их в консервной банке и велела ему съесть. Он подумал, что все равно кишечник ничего не удерживает. Решив, чем медленно погибать от поноса и слабости, лучше уже умереть от того, что выберешь сам, и съел все. И вдруг сразу стало лучше, кровавый понос прекратился, а ведь до этого он продолжался несколько месяцев.
Я рассказал ему об аналогичном случае, происшедшем со мной еще за два месяца до сталинградского «котла» при строительстве зимних квартир в излучине Дона. Я тогда заболел дизентерией от немытых помидоров, которые мне подарила старая женщина, когда я ждал очереди к зубному врачу. Я вообще не любил помидоров из-за их запаха, а тут польстился на слишком красный спелый помидор. Вскоре у меня начался понос, меня положили в госпиталь. В течение нескольких недель его никак не могли остановить. В немецком полевом госпитале не было действенных средств. Тогда я попросил лечащего врача доктора Дибольта из Линца назначить мне вместо диеты, которая из-за отсутствия продуктов все равно была невозможна, обычное питание. Так или иначе все съеденное почти сразу выбрасывалось со слизью и кровью. Когда я начал получать нормальное питание, понос почти мгновенно прекратился. Правда, кишечник остался слишком чувствительным к инфекциям, и в плену часто повторялись тяжелые поносы. Я потом лечил их резкой сменой питания: сначала менял хлеб на рыбу, потом наоборот, рыбу на хлеб. Кашу переносил и ел только в малых количествах. При этом как исполняющий обязанности лагерного электрика я получал в качестве вознаграждения 1 литр каши ежедневно. Эту добавочную порцию я всегда отдавал товарищам, а сам съедал только положенные четверть литра, иначе начинался понос. Предрасположение оставалось у меня до отъезда домой и даже дома сохранялось по отношению к отдельным продуктам. Когда о загадочном выздоровлении я разговаривал со своим домашним врачом и одним терапевтом, то они объяснили, что от резкой смены пищи часто погибают бактерии, находящиеся в органах пищеварения.
Сестры госпиталя, где лежал Вилли, были очень разные. Одна, черноволосая, неприветливая, даже грубая, много командовала, видимо, это была старшая сестра; но запомнилась и высокая, стройная блондинка из Москвы, Маруся. Она всегда относилась к нам с теплом и сочувствием — настоящая медицинская сестра, какой ее себе представляет каждый пациент.
На свободные места в палате позднее положили несколько советских «самострелов», каждый прострелил себе левую руку, это были пожилой узбек из Ташкента, молодой армянин из Еревана и молодой еврей. Один из них даже отстрелил себе палец. Восторженная защита Отечества, вероятно, не была характерной чертой для всех русских, хотя Вилли считал это чуть ли не национальной чертой их характера. Во всяком случае, в этом маленьком помещении собрались очень разные люди, к тому же у дверей всегда стоял русский часовой с винтовкой.
Однажды дверь распахнулась и вошла главврач с белым, как мел лицом, за ней следовало несколько сестер. Он сразу подумал, что случилось нечто особенное. Она обрушила свой гнев на Цундля, «фольксдойча» из Лодзи, знающего в совершенстве польский и немного — русский. Именно на него она показывала пальцем и что-то кричала. Никто, кроме него, не понял, в чем дело. Главврач резко повернулась и вышла из палаты. Тут Цундль объяснил, что наступили черные дни. У главврача страшное горе, и она ненавидит всех немцев. Ее родной город Полтава был захвачена немцами, а осенью 1943 года освобожден русскими войсками. И вот она получила известие от местных властей, что при отходе из города эсэсовцы расстреляли ее родителей как евреев и разрушили их дом.
Это был конец их сносного существования в госпитале. Врачиха больше не показывалась, их перестали лечить, даже не перевязывали, не меняли белье. Теперь они просто лежали в своей комнате, к ним относились так, будто их вообще не существовало. Это очень угнетало, поскольку, хоть им и пришлось пострадать, они могли понять русских, и зверства эсэсовцев будили в них ярость. При этом Вилли вспомнил случай в Лемберге. Теперь, когда он порой стонал от боли, русский охранник только сердился: «А чего вы хотите? Отправляйтесь в Треблинку или Освенцим и посмотрите там, как ваши обращаются с людьми». Вилли ответил, что названий Освенцим и Треблинка никогда не слышал и не знает, где это и что означает. На это русский возразил: «Да, вы все ничего не знаете или не хотите знать. Когда вам больно, зовете на помощь. А там убиваете людей самым зверским образом!» Об этом они узнали от русских. Мы на фронте ничего об этом не знали, от нас скрывали всякую информацию о таких делах.
Лечение Вилли приостановилось; боли в колене стали просто невыносимы. Однажды, когда он посмотрел на свой гипсовый грудной панцирь — а промежуток между гипсом и грудной клеткой все увеличивался из-за усыхания тела — он увидел множество выползавших из-под гипса червей. Ему показалось, что их сотни и даже тысячи. Трудно описать, что может испытывать человек, чувствующий, что его заживо могут сожрать черви. Тут и рассудок не мудрено потерять. И он был недалек от этого. Он постоянно стонал от боли. Часовой по этому поводу ничего не говорил, только отворачивался, когда выползали черви. От отчаяния Вилли хотел повеситься. Над его головой в стене торчал толстый гвоздь, выступавший на 5–7 см. От предыдущих перевязок осталось в запасе несколько марлевых бинтов, из которых Вилли хотел сделать петлю и повеситься. Но гипсовый панцирь не позволял дотянуться до гвоздя. Отчаяние было безграничным, жизнь стала невыносимой, но и свою смерть приблизить не удавалось.
Однажды в комнату вошла медсестра Маруся, посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла. Казалось, она не обратила серьезного внимания на его жалкое состояние. Тогда он твердо решил ночью, когда все уснут, приложить все силы, чтобы повеситься, так как понял, что сильные боли причиняют черви, копошащиеся в ране.
Наступила ночь, которую он считал последней. Боли не прекращались, и он все стонал. Снова пришла Маруся и еще одна сестра, но на него не обратили внимания, а подошли к часовому и стали с ним пересмеиваться и флиртовать. Затем все трое в хорошем настроении удалились. Вскоре дверь открылась и вошла Маруся, на этот раз одна. В одной руке она держала свечу (электричества не было), а в другой — какой-то бочкообразный тазик. Она приложила палец к губам, шепнув: «Тсс», взяла ножницы, наклонилась и быстро разрезала повязку. Затем крепко прижала тазик к краю раны и стала ватой счищать червей, пока не удалила всех и не показалось обнаженное мясо. Гноя не было видно, как будто его сожрали черви. Она сделала Вилли знак, чтобы лежал тихо, закрыла повязку и вышла со своим тазиком. Через некоторое время вернулись часовой с другой медсестрой, еще немного пофлиртовали, затем часовой занял свое место. Он изредка посматривал на Вилли, явно удивляясь, что тот перестал стонать и по-видимому уснул. Рана больше не покалывала и болей не было. С этого времени начался процесс заживления, рана стала чистой, личинки мясной мухи, вероятно, питались гноем, струпьями, словом, всем, что отторгалось телом. Теперь мысли Вилли приняли иной оборот: появилась вера в жизнь.
Харрера поразило человеческое величие Маруси. Несмотря на строжайший запрет своей начальницы, главного врача, она совершила гуманный поступок в отношении врага, немецкого пленного, тяжелораненого, беспомощного офицера, для чего ей пришлось напрячь всю свою женскую смышленость. Вероятно, вторая медсестра и охранник помогли Марусе в выполнении этой сложной медицинской процедуры. Конечно, ей грозило строгое наказание за этот акт человечности, да еще в стране, запрещавшей всякую религию. Она совершила это по отношению к пленному врагу, гражданину народа, воюющего против ее страны, представители которого в эсэсовских мундирах творили звериную расправу над родственниками ее начальницы, над гражданами ее страны. Маруся не действовала по ветхозаветному принципу: «Око за око, зуб за зуб». Она с честью и достоинством выполнила свой медицинский долг, спасая жизнь человеку. Она действовала не в слепом повиновении, а полагаясь на свои человеческие чувства, которые подсказывали ей, что нуждающемуся в помощи надо помочь, не раздумывая, принесет ли это тебе пользу или нет.
В ночь с 24 на 25 ноября 1943 года умер лейтенант Классен. Он тоже болел дизентерией, может быть, заразился от Харрера, потому что всегда помогал ему. Ночью Вилли слышал, как Классен из своего угла все звал: «Лейтенант Харрер! Лейтенант Харрер! Вилли!» Он еще что-то говорил, но тот не мог уже разобрать. Вдруг он крикнул «Мама!» и затих. Но Харрер не мог помочь Классену, так как был совершенно неподвижен из-за гипса. Утром Классена нашли мертвым, осевшим на полу. После возвращения домой Харрер, несмотря на все усилия, не смог узнать адрес его родственников. У него осталось в памяти название Герихсвейлер под Дюреном, которое Вилли как-то услышал от Классена; Вилли ездил в те края несколько раз, но не мог найти это место.
8 декабря умер лежавший рядом тиролец Давид Хангль, который всегда выносил его горшок и, наверное, тоже заразился. Он умер тогда, когда, казалось, начал было поправляться, но затем стал быстро худеть, его кишки буквально выворачивало, он слабел на глазах. В палате остались только лодзинец, которого затем отправили с этапом, так как он был уже здоров, и Вальтер Фогт. За это время постепенно увезли всех «самострелов». Теперь в холодной комнате лежали трое.
Однажды открылась дверь, вошли двое русских, положили Вилли на носилки и вынесли. Он понятия не имел, что это означало. Его внесли в операционную, где сидели главврач и мужчина в белом халате. Он уже достаточно хорошо понимал по-русски и уразумел, что вопросы этого человека к главврачу касаются его, Харрера. Она не отвечала. Тогда мужчина попросил дать документы и, не получив их, подошел к Вилли и спросил, когда тот был ранен. Харрер сказал: «5 августа». Затем врач поинтересовался, когда его последний раз перевязывали и не старая ли на нем повязка. Вилли сказал, как было дело. «Да-а-а», — удивился врач, затем обернулся и грозно спросил главврача, о чем она думает. А Харреру задал вопрос о том, когда наложили ему гипсовую повязку. «28 августа», — последовал ответ. Услышав это, мужчина закричал: «28 августа ему наложили гипс, сейчас декабрь, и до сих пор гипс не меняли! Вы что, хотите из людей калек сделать!» Но женщина сидела молча и вообще, казалось, не реагировала, но было видно, что она взволнована. Вилли даже стало ее немного жалко. Врач опять подошел к нему, взяв ножницы, разрезал бинты, раздвинул гипсовую повязку и осмотрел ногу. Он разрезал повязку выше колена и снял весь грудной панцирь. Оставшуюся на ноге шину он поправил и попросил Харрера подвигать ногой. Вначале Вилли не мог даже заставить шевельнуть тазобедренный сустав и стопу, вся нога была совсем неподвижна. Затем врач приказал все убрать, а его отправил обратно в комнату. Но главврач и позднее почти не заботилась о нем. Перед Рождеством с него сняли и эту гипсовую шину, но он продолжал ее использовать в качестве утепляющей оболочки ноги.
Рождество уже стучалось в дверь и появилось желание хоть как-то отметить этот праздник семьи и мира. Он подумывал об этом давно и стал по-возможности экономить топливо, чтобы хоть в этот день не мерзнуть. Он начал прятать за деревянные нары все, что могло гореть: чурку, щепку, кусочки угля и т. п. Если уж нечем отметить праздник, то пусть будет хотя бы чуть потеплее. Обычно в комнате температура не превышала +5–7 градусов. Часовой довольно часто приносил с собой несколько кусочков угля, но он не умел его растапливать. Он был казах и, видимо, привык иметь дело с кизяком, но не с каменным углем. Харрер умел, но для этого требовалось немного дров, которые приходилось особенно экономить. Для разжигания угля приходилось сначала разжигать маленькие лучинки, затем класть на них мелкие угольки и долго дуть на огонь. При этом надо было преодолевать барьер — перелезать через нары, ложиться наискосок перед печкой и, непрерывно дуя, добавлять более крупные кусочки угля, пока не разгорится.
С приближением Сочельника у Вилли уже накопился кое-какой запас дров и угля, и он радовался предстоящему теплому и уютному вечеру. Когда стало темно, он в первый раз встал и попробовал ходить, но голова закружилась, и он упал. Тогда он пополз между нарами к печке. Он думал, что печка пустая, так как они уже давно не топили, и ему надо будет только положить дрова, приготовить уголь и начать затяжную церемонию разжигания. Но печь не была пустой, в ней оказалась зола, а когда он сунул руку за нары, то не нашел там ни дров, ни угля. Полный разочарования, он спросил Фогта, не знает ли тот, куда девалось топливо, не взял ли его кто, когда Вилли спал. Сначала Фогт не дал ответа, но потом сказал, он все сжег несколько дней тому назад, когда было очень холодно, а в печке еще оставался жар. Тут Харрер почувствовал ненависть к этому человеку, потому что расценил его поступок как обман доверия и обворовывание беззащитного и тяжелобольного. В течение многих недель он по крохам собирал топливо, Фогт знал это и все-таки сжег.
Сочельник пришлось встречать в темной, холодной комнате, без всякого намека на праздник. Ничего не поделаешь, выдержали они и это. Но через несколько дней произошло гораздо худшее.
Казаха, который в последнее время был их постоянным охранником, послали за углем для лазарета. Было очень холодно. Единственное окно комнаты было застеклено только вверху в виде узкой полоски, а все остальное заколочено досками с маленькими щелями между ними. Когда свирепствовала метель, через них задувало снег. Харрер всегда припрятывал немного ваты, чтобы затыкать эти щели. Но это можно было делать только тогда, когда уходил часовой. Вот и теперь он ушел за углем, и Вилли стал затыкать щели. Внезапно распахивается дверь, и он слышит грозное: «Што!» Захваченный врасплох, Вилли оглянулся и увидел крепкого тридцатилетнего русского солдата с немецким карабином через плечо. Зная значение слова «што», он сказал по-русски: «Ветер, снег, сегодня здесь очень холодно, я хотел это закрыть». В этот момент он почувствовал, как русский схватил его за шиворот и рванул так, что Вилли упал на пол. Сил для этого русскому много не потребовалось. Он начал бить лежащего Вилли ногами. Собрав свои слабые силы, тот попытался подняться. Всего три недели назад с него сняли гипс, к тому же недавно он перенес дизентерию, поэтому поднимался с трудом. Только страх смерти придавал ему силы, и он сумел встать.
За день до этого к нему приходила медсестра и принесла листок из календаря, где были изображены наступающие советские солдаты и раненый со склонившимися над ним двумя медсестрами, которые перевязывали его. Девушка, вероятно, думала, что немцы, а к ним тогда относились и австрийцы — умеют все, в том числе, и отлично рисовать. Поэтому она попросила, чтобы из рисунка он сделал настоящую картину, уж очень ей нравится сюжет. Ему хотелось выразить ей свою признательность, но вначале он не решался, потому что не знал, сумеет ли он это сделать, и Вилли сказал, что не умеет рисовать. Когда он увидел ее разочарование, то ему пришла в голову идея нанести на рисунок сетку, на другом листке начертить то же самое в более крупном масштабе и таким образом по частям увеличить картину. И он дал согласие, но попросил, чтобы она принесла ему карандаш, бумагу, линейку и доску, на которой можно рисовать. Она принесла все требуемое, а вместо доски поставила маленькую школьную парту, на которой до тех пор сидел часовой. Харрер садился за парту и рисовал, пока не деревенели от холода пальцы, негнущуюся ногу он выставлял в сторону.
Когда на него набросился человек с карабином, парта стояла на прежнем месте. Поднявшись на ноги, Харрер взял свой костыль, проковылял к парте и сел за нее. Русский уже успел заметить рисунок, он взял лист и прочитал: «Смерть немецким оккупантам!» Выкрикнув эти слова как девиз, он двинулся на Харрера с кулаками. Но теперь между ними находилась парта. Кроме того, раньше Вилли немного занимался боксом, и когда русский наносил удары, Вилли прикрывался и уклонялся, так что тот не мог нанести точный удар, и это выводило его из себя. Русский вырвал у Харрера примитивный костыль, вернее, треснувшую палку, и разбил ее об голову и плечи бедняги. Затем он крикнул: «Ложись!» Вилли повалился на свою постель, по-другому поступить он не мог, потому что русский так рассвирепел, что можно было ожидать самого худшего. Тут он увидел прислоненную к стене палку длиной примерно с метр, которую ему принес казах, чтобы Вилли мог опираться не только на костыль. Когда русский отвернулся к окну, Харрер подумал, что палку нужно спрятать под нары, пока русский не увидел и не стал ею бить его. Но русский будто прочитал его мысли. Он резко обернулся и закричал: «Кто тут офицер?» Фогт, который все видел, но не понимал по-русски, спросил, что говорит русский. Вилли объяснил. Тут Фогт указал на Харрера и сказал: «И я тоже». Тогда русский схватил палку и в бешенстве нанес Вилли пять ударов по голове. Уже первым ударом он разбил ему скуловую кость и рассек правую бровь. Харрер показал мне широкий шрам и в дальнейшем рассказе отметил, как быстро в таких ситуациях работает мысль. Как только он почувствовал, что течет кровь, а поврежденная бровь обычно кровоточит сильно, он притворился, что убит: опустил голову на край носилок и больше не двигался, при этом на полу сразу образовалась лужа крови. Это утихомирило русского, он прислонил палку к стене и стоял молча.
Шум и крики не остались незамеченными, одним ухом — другое было залито кровью — Вилли услышал, как открылась дверь, а затем — взволнованный голос Маруси: «Что с тобой, Вильгельм?», потом она окликнула часового, тот не ответил и выбежал из комнаты. Вилли понял, что спасен, и повернулся к ней. Она увидела его залитое кровью лицо и ласковым тоном спросила: «Что, Вильгельм, часовой бил?» Он тихо ответил: «Часовой — Палка». Маруся тут же куда-то побежала. Через несколько секунд в комнате уже были главврач и сестры. Главврач посмотрела и ушла, но все же вернулась и встала рядом с постелью, а сестры накладывали на рассеченную бровь вату, однако рану не сшивали, а просто перебинтовали голову. Это произошло 29 декабря 1943 года. Голова его гудела, и он не мог открыть рот. Того русского он больше не видел.
Несмотря на то, что посещения были строго запрещены, к Харреру началось настоящее паломничество, большинство посетителей было одето только в рубашку и кальсоны. Слух о нападении часового разнесся с быстротой молнии. Приходило много незнакомых людей, в том числе несколько молодых русских евреев, еще совсем юных, но уже раненных на войне. Первым делом они спрашивали, не разбит ли глаз и сильные ли боли. Из-за разбитых губ ему было трудно отвечать. Кроме того, он и сам не знал, поврежден ли его забинтованный глаз, хотя боли в нем не чувствовалось. У Вилли создалось впечатление, что юношам были крайне неприятны действия часового.
В этот день ему даже дали куриный суп, видимо, на главврача оказали моральное давление. Но он не мог есть без посторонней помощи: из-за сломанной скулы и разбитых губ невозможно было открыть рот, тем более, жевать. Поэтому маленькие кусочки мяса ему разминали пальцами, а затем, осторожно раздвинув губы, просовывали в рот. Куриный суп способствовал выздоровлению в прямом и в переносном смысле, уже как сам факт какого-то внимания.
Приходили все новые посетители, и было заметно, что их очень возмущал этот инцидент. Они интересовались, по какому поводу часовой набросился на него. Вилли объяснял, как мог, что никакого повода не было и почему тот так поступил, не знает. Через несколько дней, когда опухоль с губ спала и он смог говорить, то сам начал спрашивать, может, кто-нибудь знает, почему часовой пришел в такую ярость. Ему рассказали, что этот человек из Донбасса, жил в деревне, которую бомбили немецкие самолеты. Прямым попаданием был разрушен его дом, при этом погибли жена и трое детей. Тогда он поклялся, что будет убивать каждого немца на своем пути. «Это война», — задумавшись, сказал Харрер, — «Что поделаешь?» «Почему? Ничего!»
«Да, это война», — сказал я, — страшное испытание для людей, на них обрушивается такое, с чем они не в силах справиться. «Око за око, зуб за зуб!» — стучит в висках некоторых отчаявшихся и убитых горем людей, которые в нормальных условиях не способны на жестокость. Ни у кого нет права начинать войну и принуждать людей видеть врагов в тех, кого они лично таковыми не считают и кого даже не знают вовсе. Есть примеры и того, как экстремальные условия побуждают людей к благородным свершениям. Будучи инженером, я давно столкнулся с проблемой прочности материалов, с испытаниями их на разрыв. Такие испытания необходимы в интересах надежности строений, мостов и стен, сооружаемых из этих материалов. Но речь шла именно о материалах: бетоне и стали и т. п. Сегодня подобные исследования в технике обязательны, и для этого имеется разнообразное оборудование. Однако люди тоже становятся материалом для фанатичных политиков и военных. Ни у кого нет права своей властью низводить людей до «материала». Больше так нельзя. И каждый, кто не хочет стать «материалом», должен не спускать глаз с политиков и партий, не поддаваться пропагандистскому обману. Особенно опасны диктатуры, превращающие людей в марионеток, манипулирующие ими и принуждающие их к бесчеловечным поступкам. Слава богу, многим, несмотря ни на что, удается сохранить человеческое лицо и быть человеком в любой ситуации».
Итак, своего обидчика он больше не видел, вернулся тихий казах, ему было интересно наблюдать перемены, происшедшие за то короткое время, пока он ходил за углем. Дальше все шло своим чередом. Вилли выздоравливал, поправлялся. Помнится, как после 1 января 1944 года русские часто пели новую песню, которая оказалась новым государственным гимном, и его мелодия многие годы звучала в Советском Союзе. До этого пели «Интернационал». Сталин разбудил в людях национальные чувства и призывал к защите Отечества. Мы этот гимн тоже выучили — сначала по-немецки, а потом по-русски — и пели его в немецком и австрийском хоре, я и сам пел как второй бас; нам он нравился, и русские этому радовались. Между прочим, мы пели также «Интернационал» и даже с восторгом, потому что его слова очень подходили к нам: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» Что такое голод, мы знали слишком хорошо, да и заклейменными нас в ту пору тоже можно было назвать.
Так прошел почти весь январь. Харреру часто меняли повязку на голове, при этом каждый раз он старался приберечь использованные остатки ваты и бинтов. Их он засовывал в свою форменную куртку под подкладку, чтобы немного ее утеплить, и со временем куртка стала похожа на ватник. Куртка — это единственное, чем он мог накрываться при отсутствии одеяла, а в комнате было очень холодно.
Однажды зашел молодой раненый красноармеец и увидел стопку тюфяков, которую соорудила сестра в углу комнаты. Так как Харрер лежал на своих носилках без одеяла, тот взял два тюфяка и накрыл Вилли. Харрер высказал опасение: не попадет ли за это. Но солдат сказал, что все возьмет на себя. На вопрос Харрера, где его дом, тот ответил, что он башкир из Уфы, с Урала. Парень был очень дружелюбен и приветлив. Через несколько часов, когда в комнату вошла сестра и увидела Вилли, укрытого тюфяками, она спросила, кто их положил. Он не выдал башкирца, а только сказал, что это сделал незнакомый солдат. Тюфяки сразу убрали. Выяснилось, что они принадлежали солдатам, — умершим от разных болезней, в том числе от дизентерии. Никто не хотел, чтобы Вилли снова заразился. Тюфяки-то убрали, но одеяла он не получил.
Он неоднократно уговаривал своего соседа, саксонца Фогта, чтобы тот начал вставать и старался двигать простреленной ногой, так как рана уже зажила и нет оснований для такой неподвижности, но Фогт каждый раз отвечал: «Об этом не может быть и речи: если я когда-нибудь вернусь домой, то никогда больше не буду работать. Получу приличную пенсию по инвалидности и буду хорошо жить». Харрер говорил ему, что когда-нибудь их отсюда отправят, тогда придется идти, никто его не понесет. Но это не производило на Фогта никакого впечатления. Вставал он редко, только по нужде, и не делал никаких двигательных упражнений. Сам Харрер вновь и вновь пробовал ходить, сгибать ногу в колене, развивал чувство равновесия, и у него было ощущение, что дело, хоть и медленно, идет на поправку.
26 января в комнату вошла главврач, которая давно уже не показывалась. Она сообщила, что из госпиталя их выписывают и отправят в лагерь. Сестры принесли им русские шинели и ботинки, которые были ему велики. Но он не горевал, так как видел в этом даже преимущество. Можно было плотно обмотать ноги сэкономленными бинтами, ведь ни портянок, ни носков им не давали. Оторванную еще при ранении часть левой штанины он привязал бинтами, с нижней кромки длинной шинели оторвал полоску и сделал настоящие теплые обмотки. Из вещей у него остались только поллитровая жестяная банка с ручкой и небольшая ложка, которые ему дала сестра Маруся. Сломанная скуловая кость еще затрудняла еду, трудно было раскрывать рот. Но маленькой ложкой он мог, хотя и не без усилий, есть суп и кашу. Наконец они покинули комнату, где так много прожили, затем прошли через большое здание и вышли на улицу, к воротам. Там их ожидал конвоир в стеганке, штанах на вате и меховой шапке. Его экипировка выглядела не по-солдатски, только винтовка позволяла узнать в нем военного. Стояла настоящая русская зима, мела метель, и за полсотни метров ничего не было видно. На улице Фогту сразу же пришлось туго. Он не мог спуститься по ступенькам, так как никогда не пробовал сгибать простреленную ногу, и тут же стал просить помощи: «Иди сюда, помоги мне, поддержи меня, ты ведь ходишь почти нормально». Харрер, конечно, поддержал его, хотя самому приходилось бороться с порывами ветра, чтобы не упасть. Весу в нем было не больше 50 кг. Его охватила сильнейшая ненависть к этому человеку, который всегда хотел жить за счет других.
Через некоторое время часовой немного отстал от них и вдруг дважды выстрелил. Они вздрогнули, не зная, зачем он это сделал. Хотел ли он застрелить или только предупреждал, что сразу будет стрелять при попытке к бегству, а, может, подавал сигнал кому-то. Но они все равно не смогли бы сбежать. Так и шли они втроем сквозь белое, метельное ненастье.
Путь длился уже не один час, охранник заметил, что они устали, что с ними далеко не уйдешь. Тут они услышали звон колокольчика, и из снежной бури вынырнули сани, запряженные двумя маленькими мохнатыми лошадками. На длинной светлокоричневой шерсти висели ледяные комья, в санях сидел старый бородатый мужичок, закутанный в типично русский меховой тулуп, в валенках и белой масовой шапке из овчины. Часовой остановил его и попросил подбросить их до вокзала. Тот согласился, так как ему было по пути. Охранник сел к вознице на козлы, Вилли с Фогтом попытались сесть сзади. Но собственными силами они забраться в сани не могли, часовой с кучером помогли им. Между кучером и охранником вскоре завязалась беседа. Кучер спросил, куда они едут. Тот ответил: «В Сталинград». Тут они впервые узнали, куда их направили. Кучер спросил: «Для чего?» Охранник объяснил, что везет пленных в лагерь. Так кучер узнал, что мы военнопленные, о чем не догадался сразу из-за наших русских шинелей. «Так это военнопленные!» — сказал он и продолжал: — «Я слышал, что военнопленные в этом лагере получают каждый день по 600 г хлеба и тарелку супа. Не лучше ли пристрелить этих двух, чтобы их харч достался нашим». Сказал он это без всякой агрессивности, совсем по-деловому, как будто искал выхода из тяжелого положения, избавления от голода, который терпели люди в тылу. На это часовой только сказал, что это невозможно, ибо у него приказ привести пленных живыми в Сталинград. Затем последовало типичное русское: «Ничего».
«Ты и сам знаешь, как тяжело тогда было русским и как они голодали, ведь весь тот край страшно пострадал от войны», — сказал Харрер. К счастью, он тогда уже неплохо понимал русскую речь, и уже не приходилось бояться неизвестности. Когда сани остановились, они двинулись пешком по направлению, указанному кучером. Вскоре вышли к занесенной снегом железнодорожной насыпи, побрели вдоль нее и вдруг сквозь вьюгу увидели здание. Вилли запомнилось название станции — «Зверево». Они вошли в зал ожидания, который хотя и не отапливался, но защищал от холодного ветра и метели. Пленные сели на скамейку, а охранник несколько раз выходил, вероятно, чтобы узнать, как двигаться дальше. Харрер и Фогт были на пределе физической и моральной усталости, им так не хватало хоть какого-то знака надежды. И такой знак неожиданно появился.
Дверь открылась, и в зал вошла красивая, крепкая, высокая молодая девушка. На ней была толстая вязаная накидка, закрывавшая верхнюю часть фигуры, облаченную в фуфайку, а в руках — корзина с дужкой. Девушка села на скамейку напротив и некоторое время наблюдала за ними. Когда охранник вышел в очередной раз, она подошла к ним и участливо спросила, причем по-немецки: «Камрад голодный?» Харрер ожидал чего угодно, только не такого вопроса. Если бы она на него накричала, проклинала войну и его как убийцу, обозвала бы его дьяволом в образе человека, это его отнюдь не удивило бы. Она так приветливо спросила: «Камерад, голодный?», что это вывело его из равновесия. Слезы сами собой брызнули из глаз, и он даже не смог сказать «Да», а только кивнул головой. Она достала из корзины плоский каравай хлеба, разломила его, дала им половину и вернулась на скамейку. Он был так потрясен, слезы текли по щекам, и он не смог даже сказать ей русское «Спасибо». Вскоре девушка ушла.
Они дождались поезда и поехали дальше. Следующая остановка была на станции «Лихая». Это место он тоже не забудет, там произошло неприятное недоразумение. Они ждали поезда, стоя и сидя на холодном каменном полу. Вдруг ожидавшие обратили внимание на то, что это немецкие военнопленные. Особенно негодовали один немолодой мужчина и женщина, которые громко и все возбужденнее напоминали другим о том, какие зверства совершали немцы во время войны: бросали детей в колодцы, поджигали дома, насиловали женщин и так далее, им на память приходили все новые злодеяния. В конце концов вокруг пленных сгустилась враждебная атмосфера и, когда часовой вышел, их окружила толпа. Люди были настроены явно агрессивно, и Вилли с Фогтом уже подумали, что им собираются устроить самосуд. В это время открылась дверь и вошла группа красноармейцев, среди которых был молодой сержант. Он остановился и с любопытством посмотрел на них и на столпившихся вокруг людей. Некоторое время он слушал, затем протиснулся и встал перед ними. Харрер уже стал опасаться худшего, потому что солдаты были вооружены автоматами. И вдруг он услышал, обращенный к нему вопрос, звучавший на совершенно чистом венском диалекте: «Товарищ, что случилось?» Вилли был так поражен, что не Смог сразу ответить, а затем задал встречный вопрос: «Откуда вы так хорошо знаете немецкий, да еще венский диалект?» Тот ответил, что родился в Вене. Его отец был связан с февральскими событиями 1934 года и вынужден был с семьей спасаться бегством через Чехословакию в Россию. Они осели в Днепропетровске, где он и вырос, посещал школу, а сейчас находится на военной службе в Красной Армии. Вилли ему объяснил, в чем их обвиняют, хотя они ничего плохого не сделали. Тот быстро привел своих солдат, которые тоже протиснулись через толпу, обступили их и увели в другое помещение, предназначенное для военных. Там накормили чечевицей, которую они ели впервые в жизни, но с большим удовольствием. Затем сержант спросил, что Вилли думает о Гитлере, только пусть скажет честно. Вилли, не лукавя, ответил, что вначале австрийцы принимали Гитлера как спасителя от невзгод, но позже увидели, что политика Гитлера приняла совсем неожиданное направление и привела к мировой войне. Сам Вилли вдоволь нагляделся на его дела, как и многие австрийцы, поэтому они слышать о нем не хотят, но пока не могут ничего изменить. В это время вернулся часовой, увидел их в прекрасной компании и опять ушел.
Наступил вечер, прибыл поезд и увез солдат на запад, вероятно, на фронт. Их перевели в старое помещение, где были уже другие люди. Так как они очень устали, а все окружающие уже лежали на каменном полу, пленные тоже легли и постарались заснуть, но тут снова возник повод для тревоги. Вошли два солдата и стали говорить между собой. Один из них показал на Харрера и сказал: «Завтра в 5 часов его расстреляют». Похолодев от страха, Вилли задавался вопросом, что же опять случилось. Каждые полчаса заходил один из солдат проверять, на месте ли он. Это была жуткая ночь, Вилли думал, что его не отправят в Сталинград, а завтра расстреляют на месте, другое не приходило ему в голову. Прошла ночь, но солдаты не приходили за ним, а часовой охотно рассказал, что случилось вчера. Те двое русских, мужчина и женщина, которые обвиняли их во всех смертных грехах, утверждали, что за время короткого отсутствия этих русских Харрер якобы стащил хлеб из их багажа. Но охранник расследовал это дело, а утром на базаре он увидел, как те продавали свой хлеб. Об этом он сообщил солдатам и добавил, чтобы они оставили его в покое. Но эту ужасную ночь он никогда не сможет забыть.
Утром пришел поезд на Сталинград, и они сели в купе, которое, как принято в России, было трехярусным, и на нижней полке приходилось сидеть троим. Харрер сразу забрался на багажную полку и во время движения смотрел через окно на зимний пейзаж. Снег лежал неравномерно, местами были сугробы, а местами чернела голая земля. В вагоне было тепло, женщина-проводник следила за чистотой и порядком и постоянно топила печку. На печке стоял большой жестяной бидон с горячей водой. Его товарищ лежал на противоположной багажной полке, и охранник остался доволен таким размещением. Под ними расположились другие русские, сменявшие друг друга на станциях. Поздно вечером прибыли в Сталинград и пересели на поезд в Красноармейск, предместье Сталинграда, где находился лагерь 108/2, относящийся к бекетовскому кусту. Они долго ждали у ворот лагеря. Наконец появился часовой и сказал: «Ступайте назад». Им следовало вернуться в Бекетовку, в главный лагерь, видимо, что-то перепутали с документами. По железнодорожной насыпи они приковыляли в Бекетовку, там все быстро разрешилось, и им опять пришлось возвращаться в Красноармейск. Обратно добрались очень поздно, уже за полночь, и были совершенно измучены.
У будки часового их уже ждала медсестра в белом халате. Она повела вновь прибывших в лагерь, к так называемому «немецкому каменному дому». Так называлось одно из двух каменных строений, в котором жили немецкие военнопленные, во втором находились румыны. Сначала нужно было пройти санобработку в бане, находящейся в подвале того же здания. Затем их повели в румынский корпус и разместили в карантине — маленьком помещении у входа. От усталости они попадали на нары и сразу заснули.
Утром, было это 29 января 1944 года, им захотелось выбраться из своей каморки, но дверь оказалась запертой. Время от времени приходил румын удостовериться, что они никуда не исчезли. Они спросили его насчет еды. Но понять друг друга было трудно, он не говорил по-немецки, а они по-румынски. Наконец они попробовали сказать по-русски «кушать» и делали соответствующие жесты. Тут он их понял, помотал головой и сказал: «Кушать нет». Так они и сидели в ожидании подходящего случая, чтобы выйти из изолятора. Спасительная надежда, связанная с лагерем, дала трещину. Они начали подозревать, что и в обычном лагере состояние пленных мало кого волнует. Сейчас о них никто не заботился, их просто держали взаперти. Они размышляли о том, как выбраться из этой дыры.
Спасение пришло неожиданно: при утренней поверке не хватало одного человека. Это в лагере случалось часто, что доставляло немало хлопот всем, так бывало, когда кто-нибудь из пленных пускался в бега или «по крайней нужде» сидел в уборной. Нередко охрана ошибалась при пересчете, и приходилось все начинать заново, пока цифры не сходились, случалось и так, что кто-нибудь из уже пересчитанного ряда незаметно переходил в еще непересчитанный, дабы наконец получилась нужная цифра. Был один охранник, который безошибочно мог считать только до тридцати, после чего сбивался и быстро начинал снова, но где-то на тридцати опять все кончалось. В конце концов он отводил душу чисто русским ругательством, а затем со словами: «Ну, хорошо!» отпускал всех. Ввиду того, что у него часто не сходились результаты — вероятно, он слишком торопился — мы прозвали этого добродушного маленького человека «Быстро». Кстати, слово «быстро» мы то и дело слышали на работе и привыкли к нему.
Вилли и Фогт вздрогнули от звука отпираемой двери. Вошел румын и знаком приказал следовать за ним. Он провел их на улицу перед домом. На углу стоял столик с двумя стульями и сидели двое русских с листами бумаги. Рядом стояло несколько пленных румын, ответственных за размещенных в каменном здании. Русские что-то писали, и каждый пленный должен был ждать, когда его вызовут. Это уже была не просто поверка, а регистрация, проходившая ежегодно. Фиксировались все те же данные: имя, фамилия, имена отца и матери, дата рождения, место рождения, домашний адрес, специальность, национальность. Как я уже говорил, вначале мы считали повторение этих данных бессмыслицей, так как каждый уже сообщал их много раз, но позже сообразили: у русских наши данные, конечно, имелись, и они сравнивали с ними новые наши ответы. Возможно, кто-то что-то утаивал, говорил неправильно или врал, возникало разночтение, так как трудно было запомнить, что ты говорил в прошлый раз. Тот, кто изменял данные, попадал под подозрение.
Харрер и его товарищ тоже дали свои показания и снова встали в строй. Потом они увидели, как подошли несколько пленных в белых спецовках. К удивлению Харрера, они говорили между собой на чисто австрийских диалектах. Он обернулся и спросил одного из них, откуда они. Тот удивленно оглядел его и сказал своему соседу: «Я уж было подумал, что это русские оборванцы, однако это австриец!» Как выяснилось, это был Пауль Швайфер из Санкт-Маргаретена в Бургенланде, а обращался он к Карлу Вайбелю из Войтсдорфа в Верхней Австрии, тот был раздатчиком еды и хлеба в лагерной кухне. Все, одетые в белое, были работниками кухни. «Откуда же ты?» — спросил его Пауль Швайфер. Харрер ответил, что он из Граца, лейтенант, прибыл в лагерь прошлой ночью, но никто о нем не заботится и не может ли Пауль дать совет, что предпринять. Тот сказал, что в данный момент не может помочь, поскольку сразу должен идти на кухню раздавать обед, но пусть Харрер спустится к бараку № 2, там он встретит немецких врачей и наверняка узнает, что предпринять. Но приставленный к ним румын был уже тут как тут и снова вернул в их каморку. Через несколько минут снаружи послышались быстрые шаги и характерный стук посуды. Харрер встал на нары и увидел через маленькую щель в окне, как со всех сторон пленные с посудой в руках устремились к стоящему далеко внизу бараку. Он предположил, что это и есть кухонный барак. Надо было как-то попасть туда. Стук посуды послышался и в их бараке, появилась надежда, что охрана пошла за обедом. Он толкнул дверь, оказавшейся незапертой и осторожно выглянул, чтобы узнать, не ушел ли часовой. Того действительно на месте не было. Вилли посоветовал Фогту остаться, а сам решил отправиться на разведку. На всякий случай он обогнул барак, чтобы его не увидели из румынского корпуса, спустился к следующему бараку, предположив, что это и есть барак № 2. По дороге он встретил пленного, который подтвердил его предположения. Вилли вошел в барак с длинным коридором и, увидев санитара, спросил его, где врач. Тот указал ему на одну из дверей. Вилли постучал и, войдя, увидел высокого рыжего мужчину с веснушчатым лицом. Это был старший врач Бёкелер, как потом выяснилось, хирург. Харрер представился. Тот посмотрел на него не очень приветливо, ведь выглядел Вилли, как грязный нищий в лохмотьях, а не как офицер и инженер. Может быть, врач принял его за доносчика, за какого-нибудь афериста. Доктор заведомо не видел в нем человека, нуждающегося в срочной помощи, а приглядывался к нему, как у себя в клинике, определяя, кто явился к нему на прием: пациент больничной кассы или богатый частный пациент, или же это просто опустившийся бродяга, который сулит не гонорар, а работу и расходы и одним своим видом может распугать платных больных. Вилли рассказал врачу о своих фронтовых перипетиях, о тяжелых ранениях при пленении, о мучениях в лазарете, о гипсовом панцире, из-за которого нога осталась негнущейся, о длинном пути в Красноармейск, куда он прибыл совершенно изнуренным только вчера ночью, о том, что здесь о нем никто не заботится, что его заперли в румынском здании и не дают еды и что он нуждается в лечении. О негнущейся ноге врач только сказал: «Радуйтесь, что она хоть цела», а о еде добавил: «Вы должны знать, что в плену каждый должен сам соображать, как выжить, каждый сам себе ближний!»
Вышел Вилли в полной растерянности. За полгода он пережил так много трудностей, стремясь быстрее попасть в лагерь, с чем связывал надежду на лечение и выздоровление. Он прибыл в лагерь совсем без сил, ему срочно требуется помощь, а эти идиотские румыны зачем-то держат его взаперти. I I вот от немецкого врача, назначенного, чтобы заботиться о пленных, он узнает, что в плену каждый должен беспокоиться о себе сам.
«Я понимаю, что творилось у тебя на душе», — прервал я рассказ Вилли и привел ему аналогичный пример. В первые недели плена, когда нам было хуже всего, когда люди умирали не только от голода, но и от отчаяния и безысходности, многим из нас еще в «котле» плен казался единственной надеждой, и это помогало переносить тяготы. Нам и в голову не приходило, что для русских наша капитуляция обернется невероятной проблемой, связанной с размещением и обеспечением массы военнопленных. Сталинград был совсем разрушен, а окрестности опустошены. Немецкие интенданты распорядились взорвать все продовольственные склады. Они даже собственным людям ничего не оставили. Русские из-за длительных боев сами не имели под рукой необходимых запасов, железные дороги были разрушены, Дон и Волга покрыты почти метровым слоем льда. К тому же транспорт всегда был слабым местом русских. А им, кроме своих боевых частей и гражданского населения, приходилось обеспечивать свыше 90 000 пленных жильем, продовольствием, медикаментами, да еще во время ужасной войны, которая забирала все силы и средства. Вначале мы получали очень мало еды, поэтому многие погибали от голода. Затем стали получать нормированный паек, а со временем — даже больше, чем гражданское население, хотя и этого было недостаточно, чтобы восстановить силы. Прежде всего, не хватало жиров и витаминов. Следствием были дистрофия, водянка, флегмоны, простуда, сводившие в могилу многих пленных. Чтобы справиться с этими трудностями, особенно с болезнями, русские стали назначать старостами бараков врачей, но это не оправдало себя, потому что врачи подвергались тем же испытаниям, что и все пленные. Они думали в первую очередь о том, как выжить самим. Сначала у них не было медикаментов, гонораров за работу им никто не платил, самое большее, что они могли иметь — скудное наследство умерших. Да и это они должны были передавать руководителям бараков. Среди оставшихся вещей попадались золотые или бриллиантовые кольца, которые можно было утаить и продать русским за хлеб. Каждому приходилось думать о собственном выживании, но оставаться при этом человеком. Не всем удалось продержаться долго. Всегда были врачи, которых пленные ценили за помощь и которые голодали как и мы. Но встречались и бездушные, черствые и высокомерные бюрократы, а иным просто не хотелось работать, и они создавали видимость работы. Вскоре врачей перестали допускать к руководству, их место заняли гаупт-фельдфебели немецкого вермахта. Они, по крайней мере, умели организовать людей и обеспечить порядок и чистоту. Врачей использовали только по специальности: в лазаретах, аптеках, медпунктах, причем заведующими лазаретами и всей медицинской частью были русские врачи. В здешнем лазарете это была рыжеволосая, веснушчатая русская женщина лет сорока пяти, которая в прошлом декабре выгнала меня из лазарета с тяжелым плевритом по настоянию старшего санитара, тоже пленного, отомстившего мне за нелицеприятный упрек. Немецкий врач, как я уже писал, отказал мне в помощи. Я рассказал Вилли, как в прошлую зиму у меня развился панариций правого большого пальца, были жуткие боли, а лагерный врач (пленный немёц) не пожелал разрезать почерневшую опухоль. Это сделал молодой австрийский врач доктор Хацль, лежавший в малярийной лихорадке. Однако некоторые врачи при мало-мальски нормальных условиях стали опять такими, какими их желает видеть больной, но это произошло не со всеми, и уж никак не с теми двумя, которых я уже упомянул. Рыжий был хирургом, другой — имел на родине частную клинику. Два надменных ученых педанта, они думали только о своей выгоде, и наверняка не только в плену. Тип не столь уж редкий, для таких спецов человек — всего лишь материал, источник заработка. С того самого времени я не могу преодолеть неприязнь к хирургам и частным клиникам, где находишься полностью в их руках. Слишком многим врачам не удалось выдержать «искус», запах денег заглушал принципы.
Харрер продолжил свой рассказ. Ошеломленный беседой с немецким врачом, он надел русскую шинель и по длинному коридору пошел к выходу. Вдруг он увидел стоящих перед дверью нескольких полураздетых мужчин упитанных и сильных, настоящих быков. Он спросил одного, что здесь происходит. Тот ответил, что у них очередное контрольное обследование у русского главврача Кринкхаус. Харрер решил тоже попробовать попасть на прием, авось что-нибудь получится. Когда за очередным пленным открылась дверь, он заглянул в комнату. Там за письменным столом сидела седая женщина в белом халате, а рядом с ней — медсестра с бумагами. Он быстро разделся и, когда вышел последний пациент, постучался и вошел, сказав по-русски: «Здравствуйте». Женщина подняла голову и сквозь очки посмотрела на него своими умными глазами, а затем на ломаном немецком спросила: «Кто Вы?» Он ответил: «Я вчера прибыл с этапом». В этот момент он увидел, что сестра заерзала, и понял: это она отвела их ночью в баню. «Да, этот прибыл вчера ночью», — сказала сестра. Главврач обернулась к ней и строго спросила: «В чем дело? Почему не доложили?» Сестра что-то пролепетала про баню и запнулась. Доктор Кринкхаус грозно приказала: «Немедленно отведите его наверх в лазарет!» Вилли сообщил, что с ним прибыл еще товарищ, который находится в румынском корпусе. Она сказала, что позаботится о порядке. Сестра немедленно отведет их в лазарет. Он вышел вместе с сестрой и быстро оделся. Он заметил, что сестру трясло от злости, но она обязана была послушно выполнить приказ, даже поддерживала Вилли по дороге в лазарет, так как у него подкашивались ноги и он сам не смог бы подняться по ступенькам. Сестра открыла дверь в карантинное отделение. Он вошел. Вскоре появились румыны и сказали ему, чтобы он сел. Ему часами пришлось сидеть и лежать на полу, но пол был деревянный, и Харрер не мерз. Его товарищ попал не в лазарет, а в немецкий каменный дом, где и остался, так как физически выглядел достаточно хорошо, не имел ран и повязок. У Харрера же были перевязаны голова и колено, а полуоторванная штанина обмотана марлей. Выглядел он очень жалко, особенно когда ковылял, опираясь на две палки. Уже вечером ого отвели в баню, где его обработали санитары. Потом он попал в помещение с немногочисленными нарами, на которых лежали хлопчатобумажные синие одеяла и маленькие подушки. Он прилег и почувствовал, что наконец спасен. Он сразу уснул, а затем целыми сутками чередовал долгие часы сна с минутами полудремы, когда его будили для еды. Только через несколько дней он пришел в себя, начал интересоваться окружающей жизнью и обнаружил, что в комнате находились еще три австрийца: штириец Петер Шварценеггер, венец Лео Корнфайль и Тони Харольд из Нижней Австрии. Главной темой разговора была еда и ее приготовление. Каждый умел готовить и говорил о своих методах и рецептах. Харрер чуть было не поссорился с Лео Корнфайлем, который готов был наброситься на Вилли, когда тот рассказал о своем рецепте приготовления «настоящей гречневой каши». Много лет спустя, в 1952 году, он опять услышал о Лео. Тот стал мужем лучшей подруги его жены.
«Да», — сказал я, — «и это состояние в первые недели плена мне хорошо знакомо. Такое наступает, наверное, тогда, когда после бурного и опасного периода становишься спокойнее и имеешь время для сна и безделья. Мы еще сильно голодали, а вы уже не испытывали такого голода, но все равно были трудные условия: холод, неволя, недостаточное питание».
Когда Харрер стал способен передвигаться, он начал ходить в столовую, где в глиняную плошку ему накладывали еду. Там он опять встретил Пауля Швайфера, который стоял на раздаче и всегда заботился о том, чтобы Вилли перепало кое-что из остатков. Это помогло ему набрать силу и отдохнуть психически. На десерт в качестве витаминной добавки часто давали пересохшие, крошащиеся кубики дрожжей. При этом много крошек оставалось в раздаточной посуде, и Пауль приберегал для Вилли несколько столовых ложек добавки. Сейчас это может показаться мелочью, но тогда имело большое значение.
Его сосед по койке немец Петцольд был заядлым курильщиком, и Харрер часто наблюдал, как свои 100 граммов белого хлеба, который выдавали только в лазарете, Петцольд совал в щель между стеной и окопной рамой, а кто-то передавал ему взамен сигареты. Это были самокрутки из газетной бумаги с горсточкой табака или махорки. Харрер внушал ему, что нельзя отдавать свой хлеб за сигареты, так как он сам нуждается в каждом грамме и сам себя губит. Петцольд ему возражал: курение для него — все, и если он не сможет курить, то не сможет и жить. Так оно и произошло. Случилось это в марте. Как обычно, утром пришли румыны из хозкоманды и всех разбудили. Надо было ровно заправить все постели. Стали будить Петцольда, толкали его, трясли, кричали: «Вставай, приятель!», но тот не двигался, он был мертв. В 4 часа утра он еще сходил в уборную и выкурил сигарету, это была его последняя сигарета.
…И вот дальше, в настоящую Россию, к Сталинграду (из книги Бека).
Мост через реку Чир (из книги Бека)
Преодоленный огневой рубеж под Сталинградом (из альбома Итерта).
Беженцы под Сталинградом
Они не могли ничего взять с собой (из книги Шрётера).
Разрушенный квартал (фото Вайихоп).
Грозный сталинский «орган» (из альбома Миттерекера).
Генерал Паулюс у генерала Пфеффера (из альбома Миттерекера)
Вши замучили (из альбома Миттерэкера).
Танки и наземный транспорт были уже для нас бесполезны. Только Ю-52 могли что-то доставить и забрать тяжелораненных, до тех пор, пока мы не потеряли последний аэродром (из книги Шрётера).
Харрер уже мог вставать и ходить, в лазарете он встречался и с другими австрийцами: Зеппом Лейтенбауэром и Тони Эренхофером из восточной Штирии. Я сам в то время находился в лазарете и сказал Харреру, что хорошо знаком с доктором Кринкхаус, она еврейка, прекрасный специалист и очень человечная врачиха. Она очень хорошо относится ко мне. Ей я обязан тем, что меня оставили в этом лагере, а не переводили в другие и не направляли в колхоз, на изматывающую работу. Если в квартире требовался ремонт электроприборов или проводки, она всегда приглашала меня. Помню, когда первый раз она вызвала меня, то спросила, где мой дом. Я ответил, что в Линце, в Верхней Австрии. Она как-то сразу потеплела и сообщила, что хорошо знает, где находится Линц, так как изучала медицину в Вене. Но это было уже так давно. Она упрекала в высокомерии тех немцев, которые считали русских глупыми. Но это далеко не так, сказала она, вы это еще заметите. Я ответил, что считаю эту позицию немцев совершенно беспочвенной, что у них отсутствует чувство понимания других народов и других условий жизни, так как каждый народ имеет свои особенности и по-своему решает собственные проблемы. Мы, австрийцы, наследники старого многонационального государства, привыкли общаться с представителями народов, очень разных по языку, мировоззрению и нравам. Главврач охотно со мной согласилась.
Харреру были назначены инъекции кальция. Однажды произошла накладка. После укола в плечо, сделанного неопытной сестрой, у него начались боли и опухло все предплечье. Ему стали накладывать холодные влажные компрессы, и опухоль постепенно спала; на спину ставили банки, которые посредством их всасывающего действия обеспечивали лучшее кровообращение и смягчение болей.
Мало-помалу к Вилли возвращались силы. Пища была неплохая, и для таких истощенных, как он, ее вполне хватало, им даже пять раз в день выдавали по стограммовому кусочку белого хлеба.
С восстановлением физических сил пробуждались умственные интересы. В лагере был немец-активист по имени Пильц, который заведывал немецкоязычной лагерной библиотекой. Он часто приходил в лазарет и предлагал книги. Харрер очень интересовался литературой. Правда, он отдавал предпочтение — что понятно при его тогдашнем состоянии здоровья — художественно-развлекательной литературе, но она, к сожалению, была дефицитом. Он читал «Капитал» Карла Маркса, кое-что из произведений Тургенева, Пушкина, Бределя и «Тихий Дон» Шолохова. «Капитал» давался ему трудно. Если прочитывал две страницы, то мог после этого с гарантией прекрасно спать несколько часов подряд. Но Шолохов очаровал его своей книгой «Тихий Дон», где в захватывающей манере описывалась трагическая история русского казачества в эпоху первой мировой войны, свержения царя, в период смуты, революции — вплоть до горького конца. Я сказал ему, что тоже прочитал много книг из лагерной библиотеки, в том числе, и названные им. «Капитал» я хорошо проштудировал и согласен, что это трудная книга. Раньше я привык читать социально-критическую литературу, например, об идеях христианско-социальных реформ в книге барона фон Фогельзанга; с «Капиталом» я был знаком поверхностно, по названию, но эта книга меня интересовала, как и «Майн Кампф» Гитлера или книга партийного догматика Розенберга. Я стал понимать, что к чему, поскольку вырос в семье, очень интересующейся политикой. Конечно, я тогда не мог читать «Капитал», как читают роман, но ведь как роман нельзя читать и книги по-специальности, их приходится изучать, точно так же, как труды Энгельса или «Вопросы ленинизма». Названные книги я прочитал, находясь в лазарете, с особым интересом, так как дома не мог этого сделать, иначе меня заподозрили бы в симпатиях к коммунизму.
Мне было непонятно, почему Харрер находился в нашем лагере, ведь всех пленных офицеров русские отправили в специальные офицерские лагеря под Москвой. Оказалось, что в тот момент он был нетранспортабельным и не смог бы перенести поездку, длившуюся несколько недель. Он остался здесь и как офицер, пользовался некоторыми привилегиями: его не перевели в общий барак, оставив в лазарете и помещении для выздоравливающих. Позднее он с тремя офицерами занимал небольшую комнату. Кроме того, работать он мог лишь на добровольных началах; еду получал без очереди, хотя ту же, что и солдаты и в том же количестве. Когда выдавали курево, офицеры вместо махорки получали табак мелкой резки. Мы познакомились при выдаче курева, и когда его и меня отпустили из лазарета, мы были уже хорошо знакомы.
В лагерь опять прибыла «большая комиссия», которая, как обычно, вызвала всеобщее волнение. Она состояла из простых людей с фабрики, лагерного коменданта, главврача лагеря доктора Кринкхаус, несколько других врачей, старших по бараку и т. д. Пленным было приказано построиться в длинном коридоре лазарета, раздеться догола и по одному заходить в комнату для освидетельствования. Там наши жалкие скелеты обследовали и распределяли по следующим группам:
Группа 1 — полностью работоспособные.
Группа 2 — ограниченно работоспособные.
Группа 3 — выздоравливающие, нуждающиеся в реабилитации.
Группа 4 — дистрофики, делилась на три подгруппы:
а) дистрофики 1 — физически ослабленные и истощенные,
б) дистрофики 2 — более тяжелая стадия истощения, но есть шанс выздоровления,
в) дистрофики 3 — физически очень ослабленные. Их называли кандидатами в могильную яму.
Харрера, как и меня, отнесли к дистрофикам второй степени, он жил теперь в бараке N» 17. Немного позже меня перевели в группу дистрофиков первой степени, а потом в третью группу, к выздоравливающим. Мы виделись почти ежедневно, когда я возвращался с электротехнических работ. В бараке N» 17, где жили только дистрофики, старшим был капитан медицинской службы Людке, он с самого начала и до конца плена показал себя хорошим и добрым врачом.
В мае Вилли ничего не делал и лишь наблюдал, как по проходящей внизу железнодорожной линии, с Кавказа по направлению на Москву, проезжало по нескольку эшелонов в день, каждый примерно по 60–70 вагонов, загруженных американскими автомобилями. Харрер насчитал около 20 000 машин. Он предполагал, что с их помощью начнется новое советское наступление. Так и произошло, в июне 1944 года на центральном участке восточного фронта началось наступление русских.
В конце июня прибыл новый этап военнопленных с этого участка фронта. Приказано было освободить для них бараки № 2 и N" 17, которые становились карантинными. Харрер теперь попал в барак для выздоравливающих, в которым был и я.
Однажды, дело было на Троицу, в 1944 году, Харрер рассказал мне о радостном событии. Он сидел как-то перед своим бараком, когда к нему подошел пленный лет пятидесяти, небольшого роста с седыми коротко стриженными волосами. Это был берлинец по имени Карл Нойфельд. Он спросил, почему Вилли хромает и ходит с палкой. Тот рассказал, какие подучил ранения и как его лечили. Немец попросил показать ногу, так как работал до войны массажистом и раньше занимался подобными травмами. Харрер сказал, что врачи не оставили ему никаких надежд, нога сгибаться не будет, хорошо еще, что вообще ее не потерял. Нойфельд тщательно осмотрел ногу, ощупал и сказал, что, по его мнению, есть надежда на исправление. Если Вилли согласен, то он, Нойфельд, будет массировать ему ногу. Харрер, конечно, согласился, но предупредил, что ничего не сможет ему за это дать. Массажист заявил, что ему не надо вознаграждения, он хочет лечить ногу из профессионального интереса, чтобы не терять навык и попытаться достичь результата. В троицын понедельник состоялся первый сеанс массажа. Вилли лег на нары лицом вниз. Нойфельд сел ему на бедро и затем рывком попробовал согнуть ногу в колене. Вилли так закричал от боли, что, казалось, его крик услышит весь лагерь. Нойфельд объяснил, что вынужден был так поступить, чтобы достичь эффекта и чтобы сустав постепенно становился более подвижным. С тех пор Карл Нойфельд приходил каждый день, а когда стал работать на фабрике, то приходил массировать ногу после работы. Занимался он этим почти целый год, пока его не перевели в другой лагерь, вероятно, к лесорубам. Это лечение так помогло Харреру, что он мог сгибать ногу в колене примерно на 25–30°, и ходить ему стало легче. Правда, потом ему снова не повезло. Это случилось по дороге из кухни в барак N» 17, когда он спешил на поверку. Вилли споткнулся о бугорок и упал в неглубокую канаву с водой перед кухней, да так неудачно, что вывихнул правую руку в плечевом суставе и ушиб ногу. Боль была безумной, и он не мог подняться. Товарищи подняли его и отвели в лазарет, где капитан медслужбы Людке рывком вправил ему плечо. Следствием, конечно, было сильное растяжение с отеком и последующим кровоизлиянием.
Когда его затем перевели в барак для выздоравливающих, он попал в комнату с двухярусными нарами. Вилли спал внизу, а над ним — один баварец. Из-за многочисленных клопов Харрер решил ночевать на полу рядом с нарами. Однажды ночью баварец спросонок спрыгнул прямо на его больную руку и снова вывихнул ему сустав. Харрер взвыл от страшной боли и разбудил весь барак. Это произошло примерно около 4-х часов утра. Ночью время определяли по звездам, а днем по солнцу, разумеется весьма приблизительно. Так как в это время врача еще не было, то ему, несмотря на сильные сверлящие боли, пришлось ждать начала приема. Врач снова вправил ему руку, при этом ассистировал русский врач и из-за сильных болей руку вправляли под наркозом. Затем руку стянули жгутом, потому что кровоизлияние распространилось почти до локтя.
За бараком N» 17 было место для курения со скамейкой, на которой он часто сидел, работать ему было нельзя, и он слушал разговоры курящих. Однажды, когда он сидел на своем обычном месте и глядел на Волгу, его укусило какое-то насекомое, причинив при этом довольно странную боль. Затем все прошло, Вилли забыл об укусе. Но через две недели случился первый приступ малярии: насекомое оказалось малярийным комаром. Приступы повторялись и сопровождались депрессией, бывало и так, что один приступ тут же переходил в следующий. Это подрывало последние силы, и процесс выздоровления затягивался.
Как уже упоминалось, в конце июня прибыли пленные с центрального участка фронта. Многие из них были еще хорошо одеты, некоторые имели рюкзаки, набитые разными вещами. Хотя вновь прибывшие были отгорожены от прочих дополнительным рядом колючей проволоки и разговаривать с ними строго запрещалось. Харреру, как инвалиду, позволяли бродить по территории, и он мог общаться с ними через проволоку. При этом он констатировал, что вновь прибывшие немецкие пленные еще неколебимо верили в конечную победу, а теперешнее поражение считали лишь временной неудачей. Они не могли правильно оценить положение и еще находились под влиянием пропаганды.
Вилли познакомился с Зеппом Штамплером из Граца, который был обручен с дочерью мясника Лампля из Эггенберга. Вилли часто разговаривал с ним и завидовал его здоровью; будь он, Харрер, так же крепок, можно было бы не сомневаться в благополучном возвращении домой. Однако все произошло иначе. Штамплера после карантина направили в лагерь лесорубов, где он заболел тропической малярией и, возвратившись в старый лагерь, вскоре умер.
Картина в точности напоминала ситуацию первых месяцев моего плена, когда из-за голода и болезней, как правило, умирали крепкие, упитанные люди. Создавалось впечатление, что они сгорали физически и психически намного быстрее тех, кто казался не таким сильным. В то время я вновь встретился с одним земляком, бургенландцем, которого знал с начала нашего пленения. Он был выходцем из хорватской деревни на австро-венгерской границе, а в лагере его поставили бригадиром на фабрике, потому что как хорват он хорошо понимал русскую речь. Выглядел он здоровым, как бык. Я тогда был очень слаб и уже сомневался, сумею ли пережить плен. Увидев- меня, бригадир сказал: «Слушай, как же ты выглядишь, нельзя так опускаться!» Это стало для меня своего рода спасительной оплеухой. Я взял себя в руки и стал понемногу выздоравливать, хотя это был единственный случай, когда я отчаялся. Прошло несколько недель, и я уже не встречал больше бургенландца и не слышал его имени при упоминании бригад. Бригады всегда назывались по бригадиру. Мне сообщили печальную новость: этот человек внезапно умер от инфекции. Подробностей узнать не удалось.
За карантинным бараком Харрер разговаривал с вновь прибывшими, которые, кстати, интересовались, откуда он родом и в каком чине. Когда он ответил, они достаточно агрессивно стали допытываться: если он на самом деле лейтенант, то почему у него такой убогий и поношенный мундир и нет военной выправки, словом, нет ничего офицерского. Он ответил, что после всего пережитого им это неудивительно. Они еще сами увидят, что делает с людьми длительный плен. У него вся надежда на то, что война скоро кончится и он вернется домой живым. Но они верили в то, что вермахт скоро их вызволит. Харрер посоветовал им выбросить это из головы, так как вермахт скоро будет вне России. На их вопрос, что же произойдет дальше, он убежденно заявил, что немецкий вермахт проиграл войну. Тогда они невероятно рассвирепели, и только колючая проволока спасла его от расправы. Для них он был изменником, который не верил в окончательную победу. С одним из таких упрямых новичков вскоре произошел казус, позабавивший Харрера. Он видел, как лейтенант Якобсон, переведенный из карантина в барак для выздоравливающих, молодцевато шагал по коридору барака и посвистывал. На другом конце как раз появился русский врач доктор Сковеронский и спросил: «Кто свистел?» Лейтенант Якобсон откликнулся: «Я». Тут русский врач дал ему звонкую оплеуху и сказал: «Свистеть нике культура!» Это было уроком усвоения новой реальности. Позже Вилли с лейтенантом Якобсоном, обер-лейтенантом Лефлером и лейтенантом Рихтером были помещены в маленькую комнатку в немецком каменном доме. Как офицеры они могли не работать и не работали, а проводили время за чтением книг или просто слонялись. Лейтенант Рихтер был великолепным аккордеонистом и часто играл на разных мероприятиях. Со старостой каменного дома гаупт-фельдфебелем Кнебелем удавалось ладить. Он был «образцовым немецким фельдфебелем», вполне справлялся со своими обязанностями, несмотря на некоторые разногласия между русскими и пленными, а также справляться с проблемами ежедневных поверок, однообразной еды и обеспечения водой. Он помогал находить ошибку, когда число пленных не совпадало, а мы часами стояли и ждали. Кнебель неукоснительно выполнял все распоряжения русских и стремился, чтобы их выполняли и другие пленные, и строго наказывали тех, кто-нарушал запрет и пил воду из колодца, потому что от недоброкачественной воды многие заболевали дизентерией, что являлось основной причиной смерти. Умываться приходилось «по-русски», набирая в рот воды, тонкой струйкой выплескивая ее на намыленную ладонь и уж затем растирая лицо. Мы все знали как осторожно надо пользоваться водой, и врачи тоже относились к этому очень серьезно, видимо, следуя распоряжениям русских, которые очень беспокоились о нас как о рабочей силе.
Однажды летом из-за сильных гроз с ливнями случилась настоящая беда. Вода из колодца, а затем и водопроводная вода из Красноармейска стала вдруг издавать трупный запах. Сразу 200 человек из нашего лагеря были доставлены в лазарет с признаками отравления. В городе вспыхнула эпидемия. Сколько человек там заболело, мы не знали, но, должно быть, много. На фабрике во время работы русские теряли сознание, и их уносили в медпункт. Специальная комиссия расследовала причины этого бедствия и пришла к заключению, что ливни размыли холм, расположенный выше нашего лагеря, где образовались канавы, вода проникла глубоко в землю и залила братские могилы, в которых было захоронено примерно 35 000 человек. Трупный яд попал и в грунтовую воду, служившую источником питьевой воды для водопровода. Многие видели, как после одного из ливней хлынувшая вода принесла к лагерю людские черепа и кости. Это случилось потому, что зимой военнопленным, которые хоронили своих же товарищей, трудно было копать могилы в мерзлой земле, поэтому захоронения были неглубокими. Потом все черепа и кости собрали и захоронили в братскую могилу. Наш колодец заперли на замок. Питьевая вода находилась в ведрах, но ее было явно недостаточно из-за сильной летней жары. После окончания войны колодец так и оставался запертым, а воду давали с добавкой углекислоты или подслащенной.
За это время Харрер привык к «домашнему укладу» лагеря: ежедневно, как и все, в ожидании своей порции, следил, глубоко ли повар опускает черпак в котел с супом и можно ли рассчитывать на похлебку погуще, старался, как и мы, заполучить вторую порцию каши, при раздаче хлеба взять кусок потолще, а когда давали рыбу, ухватить не голову или хвост, а среднюю часть. Мне порой приходило на ум, что за время плена я съел такое количество рыбы, которого хватило бы мне на всю жизнь и решил больше ее не есть. Правда, дома я изменил отношение к рыбе, но соленую больше не ел никогда.
Вскоре Харрер убедился, что совсем неплохо свести знакомство с кем-нибудь из кухонной обслуги, то есть из лагерной аристократии, которая не голодала даже в плену. При поддержке своего друга Швайфера он смог получить хорошие брюки и китель, а позже и пару венгерских ботинок для горных стрелков. Никто этим не возмущался, ибо обычным официальным путем ему это сделать не удалось.
Мне вспомнилось, как в лагере после первой зимы я получил вместо своих меховых сапог два разных ботинка и оба на левую ногу: один — австрийский, с коваными гвоздями, а второй — обычный русский, хотя их выдавал немецкий фельдфебель. И то я радовался тогда, что вообще получил обувь. Я наловчился ходить в этих ботинках, правда, было немного непривычно. Изредка кое-кто из товарищей меня поддразнивал, но я им отвечал, что сам виноват, потому что при получении не мог достаточно быстро сообразить, что мне больше подходит, горные ботинки — как австрийцу или русские — как военнопленному. После этого они меня оставили в покое. Каждое общество имеет свои подчас строгие правила, но всегда есть «лазейки», чтобы легче к этим правилам приспособиться. Вскоре я заменил австрийский ботинок на русский, он был более удобен при работах на электролиниях, особенно при лазании по столбам.
Затем Харрер познакомился с Эдмундом Дункелем из Граца, который работал в лагерной пошивочной мастерской, где не только чинил одежду пленным, но и шил форму для русских. После своего возвращения на родину, в Грац, Дункель создал фешенебельное пошивочное ателье. Их дружба продолжилась и после войны.
Заканчивался апрель 1944 года, и русские готовились к празднованию 1-е Мая, который у них, наряду с годовщиной Октябрьской революции, отмечается как большой праздник. На фабрике из числа добровольцев формировались специальные смены, чтобы успеть выполнить все нормы и навести порядок. Нас тоже привлекали к этому. На электростанции, где работал одноцилиндровый двигатель на сырой нефти, мы должны были вычистить подземный бак, куда поступали остатки нефти. По случаю праздника двигатель не включали. Это была грязная, хотя не очень утомительная работа.
Мы быстро поняли, что часовые и охранники в такие дни настроены по-праздничному, все повторяют политические лозунги и, кроме того, получают дополнительную порцию водки. Мы старались не раздражать их, иначе последовали бы крепкие русские ругательства, удар ногой или прикладом, а то и предупредительный выстрел. Мы были рады вернуться в лагерь, хотя отмываться пришлось долго. В лагере тоже был наведен порядок, даже повара постарались приготовить еду получше.
Мы слышали звуки праздника, оркестр играл русские марши и песни, а затем все пели, особенно мне запомнилась песня танкистов, которая заканчивалась одним и тем же припевом: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…» При этом преобладали высокие женские голоса, потому что мужчины были на фронте, а инвалидам и старикам было, видимо, не до песен. Но к вечеру мы вдруг услышали духовую музыку, звучали знакомые мелодии: «Дунайские волны», «Марш Радецкого» и др. Они казались нам близкими, но все же немного чужими, хотя нам, австрийцам, они напоминали о родине и пробуждали в нас симпатии к русским, убеждали нас в объединяющей силе музыки. Кстати, я никогда не слышал, чтобы русские играли немецкие марши.
На следующий день, когда я пришел с работы и сидел, греясь в лучах медленно заходящего солнца, ко мне подсел незнакомый товарищ. Завязался разговор. Говорили сначала о вчерашнем дне, о лагере, о нашей жизни, а потом к обоюдному удивлению установили, что мы оба австрийцы и даже из одного города, из Линца. Выяснилось, что его зовут Алекс Грюн, он артист цирка и работал на трапеции, но на войне получил тяжелое повреждение позвоночника и теперь, если вернется домой, то уж определенно не будет выполнять прежнюю работу. Он сильно тоскует по родине. Раньше он вел кочевую жизнь, и ему невыносимо трудно находиться в заключении. Дома осталась жена, которую он очень любит, но нацисты стерилизовали ее как цыганку. Когда его призвали в немецкий вермахт, он был водителем грузовой машины. Его посадили за руль автофургона с герметичной будкой, куда при езде поступали выхлопные газы. Через заднюю дверь в фургон загружали людей. Кто они были, он не знал, вероятно, евреи. Машина ехала и через какое-то время по приказу нацистов, останавливалась в глухом месте. Когда дверцу кузова открывали, все находившиеся в нем были мертвы, оставалось их только захоронить. Ему, стало быть, пришлось водить газовую камеру на колесах. Он рассказывал, как все это было ужасно, он до сих пор страдает от этих воспоминаний, а в душе таит злость на нацистов за их преступления, в том числе и за то, что они сделали с его женой. Сам он из цирковой семьи. Его отец выступал с шестью дрессированными тиграми. Отец брал его с собой в Малайзию охотиться на тигров, они отлавливали там и тигрят. Однажды зверь напал на него, и на спине у Алекса остались большие рубцы. Потом отец был вынужден отдать тигров, так как их нечем было кормить. Сам же Алекс уже никогда не будет выступать с тиграми.
Кстати, по возвращении домой он открыл небольшой цирк шапито и однажды зашел ко мне в гости. Он рассказал моему сыну о своих приключениях на охоте и даже показал ему шрамы. Мой сын был околдован. Открывая мне дверь, сын встретил меня взволнованными словами: «Папа, там тебя ждет человек, которого чуть не сожрал тигр!» Я сразу догадался, кто этот гость, и был рад нашей встрече. Дела у нас обоих шли еще неважно, но мы были дома, и страшные испытания остались позади.
Вскоре я случайно познакомился с интересным человеком, тирольцем из Куфштайна. Он рассказал, что у него дома остался магазин по продаже часов и что сам он учился на часовщика, но ему не нравилась эта специальность. Ведь он закончил гимназию и сдал экзамен на аттестат зрелости. В процессе учебы у него появился недюжинный математический талант, он закончил институт и хотел стать преподавателем математики, но по новой специальности работать не пришлось, началась война, и его призвали в армию. В лагере он недавно и работает на кухне. О себе я сказал, что я дипломированный инженер-геодезист, перенес сыпной тиф с последующими осложнениями и описал, как понемногу, путем постоянной тренировки в решении задач восстанавливал память и нормальное мышление. Поскольку пленные не имели писчей бумаги, я использовал наружную поверхность котелка, а стержень для карандаша делал из графита скользящего контакта электродвигателя, приклеив его между двумя щепками. Когда наружные стенки котелка были исписаны интегральными и дифференциальными уравнениями, я их счищал, чтобы можно было писать новые уравнения. Кое-кто из наблюдавших за мной думал, что у меня не все дома. Правда, никто ничего не говорил, так как в этом отношении все были очень терпимыми друг к другу. Мой новый знакомый и я радовались, что обрели партнера для совместных занятий высшей математикой. Поверхности котелка нам уже не хватало. Тут нас осенила блестящая мысль. В нашем распоряжении была большая темная плита из немного проржавевшего стального листа толщиною 7 мм. Это была дверь уборной. Мой земляк сказал мне, что требуемый для письма мел он легко достанет. Теперь нас ежедневно после работы видели за решением задач на двери уборной, мы занимались этим до тех пор, пока дверь не покрывалась уравнениями сверху донизу. Запахи и шумы нам никогда не мешали. Нас самих удивляло, что мы еще можем решать задачи по высшей математике без всякого учебника.
Однажды произошел неприятный случай. Мой новый друг; я об этом еще не упоминал, был занят на кухне на обработке рыбы. Почти ежедневно на ужин мы получали кусок (примерно 70 г) соленой рыбы, чаще всего селедки, но иногда и соленую речную рыбу. — Эта рыба была для нас единственным источником белка. Ее поступление в лагерь определялось количеством пленных из расчета 70 г на человека. Но в этот вес входили голова и хвост. Поэтому случалось, что кому-то доставалась только голова, а кому-то только хвост большой селедки. Тогда приходилось есть все целиком, с костями, ели даже глаза. Я тоже однажды их попробовал, но потом долго не мог забыть противного вкуса, и впоследствии, если мне досталась голова, я отдавал глаза тем, кому они были по вкусу. Разделка рыбы на порции одинакового веса была непростой задачей. Мой друг Пухвальд старался делить еду как можно справедливее. Будучи математиком, он сделал простой расчет. Полученное количество рыбы было ему известно, как и количество людей. Так что необходимо было поделить одно число на другое и таким образом определить вес порции. Но для этого требовались весы и гири. Весов не было, их предстояло изготовить. Он попросил сделать это меня. Через товарища, работавшего на фабрике, я достал алюминия из отходов и из них смастерил легкие, удобные и довольно точные весы. В качестве вознаграждения я получил, как обычно, 1 кг хлеба, половину которого должен был отдать тому, кто снабдил меня алюминием.
Однажды мы так увлеклись математическими упражнениями, что Пухвальд забыл про разделку рыбы, полученной в тот вечер немного позднее. Обычно он разделывал рыбу до наших занятий математикой. Дифференциальные уравнения так захватили нас, что о рыбе мы вспомнили только по возвращении рабочих бригад. В тот вечер весь лагерь остался без рыбы: заниматься ей было слишком поздно. Все получили рыбу утром на завтрак. К счастью, опоздание не было замечено, потому что и раньше были случаи, когда какие-то продукты не доставлялись вовремя. Но мы оба очень переживали, и хорошо, что все обошлось.
Особые неприятности доставляли пленным различные паразиты и, прежде всего — вши. Я уже рассказывал, какие муки мы терпели из-за них. Многие заражались сыпным тифом, не выдерживали болезни и умирали. В начале 1943 года я тоже заболел и перенес тяжелую форму сыпного тифа. В то время у меня было так много вшей на голове и теле, что когда я притрагивался к зудящей под грязным бельем коже, то она казалась покрытой песком, так густо ее облепили паразиты. У тех, кому удавалось выжить, вырабатывался иммунитет к тифу, но вши оставались. Когда стало теплее, нам начали выдавать по небольшому кубику хозяйственного мыла, вроде того самодельного, какое у нас раньше варили крестьяне из древесной золы и нутряного сала. Беда большинства из нас состояла в том, что мы не знали, как бороться с насекомыми. Многие даже не догадывались, что хозяйственное мыло изгоняет вшей, что они его не терпят.
В бекетовском лагере был колодец с журавлем, можно было принести ведро воды, чтобы помыться с мылом и постирать белье, которое на солнце быстро высыхало, ведь другого у нас не было. Благодаря этому вшей становилось все меньше. Когда мы попали в лагерь под Красноармейском, там тоже выдавали по кусочку такого же примитивного мыла, и мы часто ходили в баню, находившуюся в подвальном помещении каменного здания. Там мы раздевались и мылись примерно в течение часа. В это время наша верхняя одежда находилась в дезинфекционной камере с температурой 100–120°. Затем мы одевали чистое белье и свою одежду. Такая эффективная обработка являлась лучшим средством борьбы с вшами. Правда, полностью они не выводились, так как отдельные гниды могли выживать, да и на нарах вшей тоже хватало.
Однажды при такой дезинфекции случилось очень неприятное событие, заставившее меня изрядно поволноваться. Я снял свою одежду, повесил ее в камеру и уже собрался идти мыться, как вдруг вспомнил, что в моем кителе осталась пачка запалов, которые мы использовали для получения огня с помощью, как мы выражались, «каменной зажигалки». Если эти запалы загорятся, то сгорит вся наша одежда. Если бы я об этом сообщил, то меня сразу посадили бы в карцер, потому что нам было строго запрещено иметь эти запалы. Я лихорадочно соображал: если сообщу, меня запрут в подвал, если запалы воспламенятся — сгорит вся одежда. Надо решать, что мы, голые, будем делать. Но, с другой стороны, если сгорит одежда, мы получим новую. Найти виновника будет очень трудно, практически невозможно. А вдруг ничего не случится? Хоть я и нарушил дисциплину, но сохранял спокойствие и не подал виду. К счастью, все обошлось. Получив одежду, я осторожно осмотрел ее и успокоился: макаронообразные запалы сплавились, но не загорелись. У меня отлегло от сердца, но я зарекся когда-либо носить их с собой в баню.
А вот другой случай. Однажды я по рассеянности забыл в кителе алюминиевую кружку с маленьким кусочком масла, который мне принесли за рубль с базара. На сей раз мне было просто жаль масла, а волноваться не пришлось. Я сам пошел за вещами, не дожидаясь, когда их свалят в общую кучу. Поскольку китель висел, а не лежал, масло просто растопилось и не вытекло. Потом я намазывал на хлеб коричневое топленое масло вместо обычного. Попали в него вши или нет, меня даже не волновало, я еще не мог себе представить, что когда-нибудь наступит жизнь без вшей. Харрер сказал мне однажды, что у него никогда не было вшей, но он очень страдал от клопов, из-за которых не мог спать на нарах и спал на полу барака.
Да, паразиты часто доставляли невыносимые мучения. Сначала нас кусали вши, затем — камышовые блохи, когда наши соломенные тюфяки обновлялись и вместо соломы заполнялись камышом, который специальная команда заготавливала на заволжских пойменных лугах. С камышом в бараки попадало множество блох, они прыгали повсюду и кусали нас, правда, только некоторое время, потом мы заметили, что они стали исчезать.
Затем появились клопы, причем количество их все время увеличивалось и они не покидали нас до самого отъезда домой. Против вшей была санобработка, блохи исчезли сами собой, а вот против клопов у русских не было никаких быстродействующих средств.
К концу войны нам дали немного американского дуста для уничтожения вшей. Русские столь же мало верили в его действие, как и мы. Мы насыпали дуст на стол так, чтобы из порошка получилось кольцо, помешали внутрь вшей в ожидании их быстрой гибели, но они продолжали жить, даже когда мы их совсем засыпали. Мы, да и русские тоже, не знали, что ДДТ — нервно-паралитическое отравляющее вещество и действует смертельно на всех насекомых, но не мгновенно. На клопах мы его не испытывали. Они были слишком проворны, почти неуловимы, а при дневном свете глубоко прятались в порах штукатурки.
Чтобы понять секрет столь быстрого размножения клопов, нам пришлось изучить строение наших бараков. Они были деревянные и стояли на каменном цоколе. Снаружи стены были обшиты досками, под ними находился толевый картон, затем — деревянная конструкция из брусьев, внутри опять рубероид и на нем — толстая пористая штукатурка из глины, песка и навоза, побеленная известью. Между деревянными конструкциями был слой шлака. Такие стены очень хорошо защищали нас от сильных холодов, даже от Сорокаградусного мороза. Если внутри и появлялась наледь, то лишь на откосах больших окон, которые были заложены кирпичами и имели небольшой застекленный просвет наверху, служивший единственным источником дневного освещения.1 Там зимой образовывался небольшой слой льда. Наши бараки отапливались двойным способом: теплом печи и, в основном, дыханием людей. Пористая внутренняя поверхность стен имела много трещин, а иногда и отверстий, в которых гнездились клопы всех размеров. Часто они были такие маленькие, что при плохом дневном освещении были просто незаметны. Но достаточно было поковырять в щели тонкой щепкой, как они сыпали сотнями.
Как-то наш австрийский хор собрался в бараке, в котором уже несколько месяцев никто не жил. Я сидел на нижних нарах и вдруг почувствовал, что руки покрываются какой-то липкой жидкостью. Я не мог понять, в чем дело, хотя меня это удивило. Вскоре я ощутил усиливающий зуд на тыльной стороне ладоней. Я пригляделся и увидел, что руки в крови. То же самое случилось и с другими пленными. Мы поспешно покинули пустой барак и больше никогда в нем не встречались, предпочитая заниматься на улице.
Клопы в бараках особенно донимали нас в теплое время года по ночам. Мы уничтожали их как могли, делали все возможное, чтобы избавиться от этой напасти. Пришлось изучить повадки клопов. Прежде всего, мы пытались заткнуть и замазать всякое отверстие, каждую щель в штукатурке, что, конечно, принесло определенные результаты, но лучше было бы побелить заново все помещения известью, а нары разобрать и почистить на свежем воздухе. Но это было невозможно, такое могли себе позволить только лагерные «аристократы», вроде кухонных работников, которые за все могли платить хлебом, уворованным у нас.
Они заказали себе на фабрике кровати из арматурного железа, поставили под ножки консервные банки с керосином, чтобы клопы не могли заползать снизу. На потолке ввернули тысячеваттную лампу, которая ярко освещала всю комнату, так как «клопология» показала, что клопы при ярком свете не выползают из щелей и, разумеется, не кусают. Правда, спать приходилось при сильном свете, но это не так страшно, как укусы клопов.
«Лагерную аристократию» мы понимали, хотя и не имели возможности принять подобные меры, однако мы сообразили, что клопы, в основном, попадают на нары не снизу, а сверху, с потолка. Они бегают по нему в темноте, пока не почувствуют теплый воздух от дыхания спящего, затем падают вниз и начинают кусать открытые участки кожи. Но под одеяло и даже под простыню они, как правило, не заползают. Поэтому если руки держать под одеялом, а лицо закрывать платком, клопы не кусают и можно спать. Однако в жаркие летние ночи накрываться было невозможно из-за ужасной духоты в бараках, поэтому каждую ночь нас безжалостно кусали насекомые. Утром руки, ноги и лицо были усеяны пятнами от укусов, а веки порой так распухали, что с трудом открывались глаза, а губы становились толстыми, как у негров. Как часто заставлял нас просыпаться ползущий по лицу жирный клоп. Прихлопнешь его, а лицо в крови, и кажется, будто все вокруг пропитано мерзким кисловатым запахом клопов, который я не могу забыть и по сей день.
Много позднее, во время поездок в страны, в которых условия ночлега оставляли желать лучшего, моя способность чуять этот запах каждый раз помогала определить, есть ли в комнате клопы или она просто выглядит запущенной. Достаточно мне было принюхаться к запаху рваных обоев или штукатурки, особенно вокруг выключателя или розетки, и я безошибочно угадывал присутствие клопов по характерному запаху.
В конце лета 1945 года из-за клопов я заболел малярией. Жил я тогда в румынском корпусе. Румыны уже уехали домой, для них война была закончена. Стояло необыкновенно жаркое лето. Комнаты так нагревались, что ночью невозможно было спать. Клопы тоже чувствовали жару и невероятно быстро размножались. Их многочисленное потомство жаждало нашей крови, и все они, молодые и старые, кусали нас всю ночь напролет. Тогда мы брали свои тюфяки, выносили их на террасу перед домом и, пользуясь ночной прохладой, которой не любили клопы, крепко спали. На работе мы порой очень уставали, после чего спали беспробудно, и однажды нас даже застала во сне гроза. Хлынувший ливень разбудил нас, и насквозь мокрые, мы побежали со своими тюфяками в барак. В одну из ночей, когда я спал на террасе, меня укусил малярийный комар, и я заболел малярией. Но об этом расскажу особо.
Когда у меня наконец зажил после панариция большой палец, хотя мне уже казалось, что этого никогда не произойдет, так как с гноем выходили кусочки костной ткани, я вновь стал работать лагерным электриком. Большой палец стал чуть короче, но я все же мог успешно работать пассатижами и отверткой. Я старался быть осторожным и следил за тем, чтобы не задеть шрам на пальце. Эта привычка в какой-то мере сохранилась и по сей день. Мой прежний напарник Бернхард был переведен в другой лагерь. Некоторое время я работал один, таскал стремянку, сумку с инструментами, арматуру и детали, среди которых не было ни целых патронов и выключателей, ни настоящего провода. Недостающие части я вынужден был искать в разрушенных зданиях.
20 июля 1944 года меня направили в офицерский клуб, чтобы отремонтировать несколько выключателей. Меня сопровождал красноармеец-охранник, выглядевший, как настоящий монгол или татарин. Он был не очень высокий, широкоскулый, с узким разрезом глаз, желтоватым цветом лица и бритой головой. Особого доверия он не вызывал. Охранник встретил меня у будки и проводил к месту работы. В длинном подвальном коридоре, когда мы были одни, он подошел поближе, бросил на меня цепкий взгляд и на ломаном русском языке спросил: «Покушение на Гитлер, ты об этом знаешь?» Я ответил: «Нет, не знаю». Он еще не знал, к чему привело покушение, но спросил, что я об этом думаю. Я сказал: «Если Гитлеру капут, то скоро конец войне и будет мир». Тут он сказал: «Нет, это не так». А потом пояснил: «Только когда Сталину будет капут, тогда будет мир. Ты понял?» Я ответил: «Да, все понял». Кто-то вошел в коридор, и мы не успели закончить разговор. Я чувствовал, что ему хотелось еще о чем-то спросить.
Комендант лагеря капитан Барбасов, назначенный к нам в начале этого года, очень деятельно занимался техническим оснащением лагеря, и работы для меня как электрика всегда находилось порядочно.
Он также распорядился, чтобы мне выделили помощника, которым стал штириец Зепп Лейтенбауэр. Хотя большой помощи он оказать не мог, но от него веяло удивительным спокойствием, да и работать вдвоем было веселее и легче. Ему хоть и удалось потом вернуться с войны домой, но прожил он недолго, так как будучи хозяином питейного заведения, не устоял перед ежедневным искушением. В электричестве он разбирался неважно и всегда ждал моих указаний. Он носил лестницу и держал ее, когда я работал, стоя на перекладине. У лестнице не хватало специальной перекладины, чтобы разложить инструменты и детали, а сумки у меня не было, зато был Зепп, который обещал мне, что будет идеальным помощником и сразу подаст все необходимое. Если, стоя на лестнице, я кричал: «Зепп, подай мне молоток!» он невозмутимо отвечал: «Сперва выкурю штучку». Он считал, что прежде всего надо покурить. Зепп спокойно насыпал махорку на клочок бумажки, делал самокрутку, подносил самодельную зажигалку и затягивался, а я стоял на лестнице и ждал. Тут никакая ругань не помогала. Чаще всего мне приходилось спускаться и самому брать все необходимое. Если бы я пожаловался, то такого помощника моментально убрали бы, но мне не хотелось этого делать. Он был очень истощен и нуждался в моей ежедневной литровой порции каши, которую я как электрик получал дополнительно, но не мог есть, поскольку не переносил пшена. Стоило мне съесть чуть больше обычной порции, то есть четверти литра, как тут же начинался понос. Я думаю, это было следствием дизентерии. В остальном я мог есть все, что мы получали. За короткое время от моей дополнительной каши Зепп заметно поправился.
Меня часто вызывали чинить электричество в квартиры лагерной обслуги. Обычно мне, некурящему, давали за это горсть махорки. Ее я продавал курильщикам в лагере по обычной цене за рубли, которые те получали на работе, но никогда не менял на хлеб, так как придерживался мнения, что не имеющие денег курить не должны.
Иногда за ремонт электроприборов мне давали несколько черных сухарей. Мне очень нравились эти сухари своим сладковатым и как бы солодовым вкусом. Их грызут, как кекс, или размачивают в чае. Каждая русская семья держала под кроватью большую коробку или корзину таких сухарей. Когда возникали трудности в снабжении хлебом — главным продуктом питания у русских — их выручал запас сухарей. Иногда мне давали за работу сушеную рыбу. Ее обычно распластывают, погружают в рассол, а затем сушат на солнце. Она становится ломкой и покрывается кристалликами соли. Ее можно потом размачивать в воде или просто грызть сухой, что мы обычно и делали. Почти каждый русский с берегов больших рек имеет в кладовке запас такой вяленой рыбы. Эту кладовую можно легко узнать по рыбному запаху. Однажды меня послали на квартиру коменданта лагеря капитана Барбасова. Там нужно было починить «кипятильник». Однако я не знал, что это за прибор. Зепп пошел со мной, его помощь могла понадобиться. Жена капитана уже стояла у дверей и ожидала меня. У нее был маленький ребенок, она хотела его купать, но не было горячей воды, испортился «кипятильник». Она показала мне конструкцию из жести, бакелитовой прокладки и провода со штепселем. Это было русское изобретение, о котором я до сих пор только слышал — гениально простое, эффективное, но и опасное при неправильном обращении. Она все повторяла слова: «Кипятильник капут». Я внимательно осмотрел эту вещь и понял, что бакелитовая прокладка разделяла две жестяных пластины, каждая из которых присоединялась к изолированному проводу. Если это устройство поместить в сосуд с водой, ток проходит через воду и согревает ее в силу сопротивления: В это время нельзя зажигать огонь, так как может вспыхнуть образующийся при нагревании гремучий газ. Опускать в воду руку тоже нельзя — попадешь под ток. Русские это знали и соблюдали осторожность. Я починил контакты на пластинах, и молодая мамаша (ей было примерно лет двадцать, а мужу под сорок) была счастлива. Она сразу включила прибор, и вскоре вода в ведре забурлила. Теперь мы все убедились, что он исправный, но я предупредил о мерах предосторожности. Хозяйка пригласила нас к накрытому столу с пирогом и чаем, затем отвела в угол комнаты, где лежала большая куча яблок, — зрелище, от которого мы за многие годы отвыкли. Она предложила нам взять яблок, но заметила, что они кислые. Мы не знали, что означает это слово, отмахнулись и взяли по нескольку штук. Но она предложила взять еще. Мы набили полные карманы, но женщина настаивала, чтобы мы брали больше. На нас были стянутые внизу брюки горных стрелков. Она сказала, что этим можно воспользоваться. Мы наполнили штанины, так что с трудом могли передвигаться. «Вот видите, — сказала хозяйка, — а яблок на полу почти не убыло». Это была красивая и доброжелательная русская женщина. Конечно, мы горячо благодарили ее. Скоро нам стало понятно, что означает слово «кислые», но это нам не мешало. Так как съесть много, а тем более все яблоки сразу, было невозможно, часть их я продал пленным, прибывшим несколько недель назад, и получил за это мыло и кисточку для бритья, несколько пачек бритвенных лезвий и зубную пасту. Старые щетка и лезвия, которые я после каждого употребления точил о брючный ремень, уже пришли в негодность. Теперь я снова мог чистить зубы и обходиться своей бритвой. Я всегда был чисто выбрит и подтянут, чего требовал и от Зеппа, чтобы тот не опускался. Правда, часть моих лезвий у меня отобрал низкорослый охранник, которого мы прозвали «Быстро». С тех пор мы видели его чисто выбритым. Спасибо ему и на том, что он взял только половину моих лезвий.
Позже я по образцу русского «кипятильника» изготовил много таких приборов. Проблема была одна — материалы. Изолирующие прокладки я обычно доставал из патронов, которые находил в воронках на развалинах, там же находил провода и штепсели, а металлические пластины получал от одного товарища, который работал в бригаде слесарей на фабрике. Часто это были алюминиевые пластины или куски оцинкованного железа. И те, и другие быстро разлагались при прохождении переменного тока через воду. Для меня это имело положительные последствия, так как выходившие из строя «кипятильники» вновь сдавали мне в ремонт. Но имеющаяся конструкция уже не удовлетворяла меня. Мне хотелось найти такой материал, который бы не так быстро разлагался, и в конце концов я остановился на графите. Но испытать графит я не мог, и не потому, что было трудно его достать, для этого можно было использовать угольные щетки в моторах. Проблема заключалась в их изоляции, так как щетки имели форму стержня. Прикоснувшись к воде или металлическому сосуду с водой, можно было попасть под ток. Я хотел ликвидировать эту опасность с помощью металлической предохранительной сетки вокруг кипятильника, присоединенной к заземлению, но его в сети никто не предусмотрел, были только «фаза» и «ноль». Так что я продолжал изготавливать кипятильники по русской схеме. Все продолжали пользоваться этими гениально простыми, дешевыми, хотя и не очень надежными и не очень безопасными приборами.
Шло время, война продолжалась, покушение на Гитлера не увенчалось успехом, как нам сообщили русские на политинформации. Из оперативных сводок мы узнали о высадке союзников во Франции и в Италии, о постоянном отступлении немцев с их союзниками. В лагерь прибывали все новые военнопленные, среди них были и австрийцы, с которыми мы стремились познакомиться поближе.
В лагерь прибыл даже один оперный певец, который охотно радовал нас своим пением. Он был высокого роста и тощ, но имел благозвучный бас. Любимыми вещами его репертуара были: арии из опер «Почтальон из Лонжюмо», «Виндзорские проказницы», старая студенческая песня «В глубоком погребке сижу». Я еще дома увлекался пением, любил басовые регистры, и не только в вокале, но и в музыке. Поэтому моими любимыми инструментами были виолончель и контрабас. Вот почему меня радовали и побуждали к подражанию выступления певца. Когда я бывал один и пробовал петь, я обнаружил, что мне не хуже, чем нашему певцу, удаются низкие ноты. В то время как раз создавался немецкий хор и ему требовался второй бас, я охотно предложил свою кандидатуру. Позже, когда был создан австрийский хор, я в нем пел вторым басом. Этот хор исполнял почти только австрийские народные песни, а в немецком хоре, который был создан на базе «Новой Германии», пели на официальных мероприятиях новый русский гимн, патриотические песни и те, что любил Сталин (причем по-русски), «Интернационал», «Партизанскую песню» и другие. Я охотно пел новый советский гимн, так как партия второго баса звучит в нем особенно эффектно. Вообще, в лагере часто проходили культурные мероприятия. На гармони всегда играл один немец. Его звали Макс Бем, он был активным членом «Новой Германии», организации немцев, которые отвергали нацизм, но стали истово служить коммунистам. Эту организацию очень поддерживали русские, но большинство из нас это не волновало. Многие из нас не хотели перевоспитываться политически, хотелось просто облегчить себе жизнь и отвлечься от войны. Еще в гимназии мы выучили латинское изречение: «Сначала жить, затем философствовать!» Да, вот такие были дела! Голодная смерть уже не грозила, мы получали столько, сколько нужно для жизни, конечно, без всяких излишеств. Изредка за свои рубли, которые я выручал за махорку и кипятильники, я мог приобретать кое-что с базара: чеснок, лук, молодые луковицы с перьями, редиску, яйцо, немного масла, черный хлеб (который стоил 30 рублей за килограмм, а по карточкам — 96 копеек). Пленные, работавшие на фабрике, получали 50 рублей в месяц, а мне за работу электриком в лагере ничего не платили.
Иногда у меня появлялось особое желание хотя бы за едой быть немного цивилизованнее. Почти каждый день мы получали на ужин кусок в 50–70 г соленой рыбы. Как-то я решил не просто съесть хлеб и рыбу, а сделать себе бутерброды. Я попросил принести мне с базара (разумеется, за деньги) вареное яйцо и редиску, а вечером после раздачи еды отправился в укромное место за немецким каменным зданием и сел на остаток кирпичной стены в тени куста бузины. Примерно в десяти метрах от меня начиналась пятиметровая, всегда свежевскопанная полоса ограждения, позволявшая быстро обнаружить следы сбежавшего. Так что охраняли нас очень надежно. По ту сторону проволоки стоял часовой в каске и с винтовкой. Представляю, как ему было жарко! Я положил дощечку на кирпич, тонко нарезал хлеб складным ножом, который изготовил из кусочка железной пилы и медного листа, нашинковал яйцо, лук и рыбу и положил их на хлеб, получились очень аппетитные бутерброды.
Охранник все время наблюдал за мной, и когда я начал с аппетитом уплетать свои бутерброды, крикнул мне, чтобы я ушел. На мой удивленный вопрос он ответил, что я нахожусь на защитной полосе. Я сказал, что это неправда, что полоса в десяти метрах от меня. Он снова приказал уходить. На это я заметил, что его дело не заниматься заключенными, а охранять лагерь снаружи. Сам же я не даю повода думать о побеге Тут он крикнул, что если я не уйду, он будет стрелять Я сказал «Ничево!» Тогда он снял винтовку и зарядил ее. Но я оказался быстрее. Когда я понял, что он действительно хочет выстрелить, я мгновенно скатился в находящуюся рядом канаву. Он выстрелил, и пуля пролетела у меня над головой через весь лагерь и попала скорее всего в один из стоявших за лагерем бараков для русских офицеров. Тут рядом с нами появился старший лейтенант Клейнеман из НКВД. Он меня сравнительно хорошо знал и был ко мне расположен Он даже не стал нас ни о чем расспрашивать, а сразу накинулся на часового: «Ты что рехнулся, свинья!», затем повернул обратно и побежал вниз» к будке, откуда по телефону распорядился, чтобы часового немедленно сменили. Позже мои товарищи упрекали меня в том, что я отказался незамедлительно подчиниться часовому, ведь по отношению к пленным он является начальником. На это я ответил: «Вы забываете, что мы уже не в немецком вермахте, где все строилось на рабском повиновении любому начальству. Там мы были рабами, а сейчас мы пленные, мы опять стали людьми и находимся под защитой Женевской конвенции. Часовой сильно превысил свои полномочия и я этого не потерпел». Мне тут же возразили: «Но он мог тебя убить!» — «Да, это верно, но я оказался проворнее. Человек из НКВД был на моей стороне и велел сменить часового. Меня он ни о чем — не спрашивал Он признал мое право свободного передвижения по лагерю и защитил от произвола охранника. Я сказал, что ненавижу беспрекословное рабское послушание в немецком вермахте. — Оно недостойно свободного, современного человека и является позорным пережитком прошлого. Именно оно позволило высокопоставленным чинам начать войну по приказу сумасшедшего из Браунау, они до сих пор слепо выполняют его приказы, хотя пора бы им уже разглядеть его умственную ущербность и несостоятельность как верховного главнокомандующего. Недостаток гражданского мужества у этих вояк стоил жизни миллионам людей, принес непомерные страдания гражданскому населению, а это дало возможность большинству австрийцев убедиться, что их заветная мечта о «Великой Германий» является ужасным заблуждением. Но зато окрепло «австрийское самосознание». Мы с вами — жертвы бредовой «великодержавной политики».
Основные электротехнические работы в лагере подходили к концу. Был установлен последний осветительный столб с 1000-ваттной лампой. Кухню оснастили машинами, которые сконструировали и изготовили пленные. Например, картофелечисткой, которая обслуживалась всего тремя человеками и за ночь чистила до 1500 кг картофеля. Она чистила даже самые мелкие клубни, которые с трудом поддавались ручной обработке, при этом в отходы уходило только 3 %, а значит больше картофеля оставалось для еды. Раньше команда двадцать пять человек чистила эту норму целую ночь, отходов было до 25 %, да еще приходилось эту ораву чистильщиков обеспечивать дополнительным пайком. В ту пору чистка картофеля была желанной работой. Многие немцы были помешаны на картошке и не хотели верить, что ее питательность в три раза ниже, чем у русского черного хлеба, а некоторые отдавали свой черный хлеб за картошку. Конечно, мы сознавали, что в картошке содержатся важные для нашего питания соли и витамины, но в ней было мало калорий, а калории для нас были очень важны. За время плена многие из нас хорошо научились оценивать наш паек по калорийности и другим параметрам. Это помогало выживать.
Я уже упоминал, что каждая лампочка, каждый инструмент, каждый мотор были украдены пленными на фабрике, правда, с ведома, а часто и по желанию охранников. На фабрике, например, цеха были освещены гирляндами лампочек. Если в лагере требовалась лампочка, то здесь она или исчезала, или заменялась перегоревшей. Специализировавшиеся на этом пленные контрабандой Выносили даже моторы мощностью от 1,5 до 16 квт, хотя в проходной всех подвергали тщательному контролю. «Контрабандисты», или «организаторы», как их называли, вознаграждались хлебом из лагеря.
Среди нас был инженер Хрдличка, позже он, кажется, стал президентом Рабочей палаты в Вене, а до войны, говорят, работал в России. Он сконструировал наши кухонные машины. Рассказывали, что для русских он создал машину для уборки сахарной свеклы.
Так как надобность в постоянном лагерном электрике, за исключением необходимости в общем наблюдении, практически отпала, а я уже набрался сил, мой друг из Грюнбурга помог мне устроиться на фабрику. Я уже давно хотел пойти туда работать, ведь там платили деньги, но слабость организма не позволяла это сделать, к тому же в лагере хватало электротехнических дел. Теперь все изменилось, и меня направили на работу в бригаду, работавшую в слесарной мастерской. Однако первым моим заданием стало участие в доставке в соседние помещения нескольких несгораемых шкафов, высотой примерно 2 м, шириной 1 м и глубиной 60 см.
Они были сделаны в нашей мастерской из семимиллиметрового стального листа. Не знаю, сколько они весили, но тяжесть была неподъемная, двенадцать человек, взявшись за штанги, просунутые под первый шкаф при помощи кругляков, смогли лишь на мгновение оторвать его от пела. Сдвинуть же с места не удавалось. Бригада состояла из немцев и венцев, командовали венцы. Все вновь и вновь раздавались команды на венском диалекте, как при перекатывании винных бочек: «Хо…рук! Хо…рук! (И…раз! И…раз!), Взяли! Взяли!» Но никак не получалось, чтобы все двенадцать человек поднимали свои штанги одновременно. Это не удавалось из-за разной величины плеча, и, кроме того, все поднимали с разной силой, в любом случае невеликой. Рабочий процесс напомнил мне строительство пирамид древними египтянами. У них была та же проблема, и они, как мы предполагаем, решали ее путем перекатывания глыб по цилиндрам. Убедившись в нашей беспомощности, я сказал товарищам, что нам надо поступить, как древние египтяне: положить на пол пару деревянных рельсов, а поперек — кругляки диаметром 5-10 см и длиной примерно метр, получится деревянный настил с подвижными роликами-катками. Для транспортировки необходимо с помощью багра поднять стальной шкаф и подсунуть под него кругляки, а затем, как на колесах, передвигать вперед. Но надо следить, чтобы под шкафом всегда было достаточное количество катков. Поэтому освободившиеся позади катки и доски — «рельсы» следует тут же переносить вперед и укладывать новый отрезок пути. Мне удалось всех убедить в преимуществе этого способа. Мы быстро нашли доски с катками, и шкафы были переправлены к месту назначения сравнительно малыми усилиями. Мой совет, который существенно облегчил работу, удостоился похвальных слов: «Вы, ученые умники, слишком ленивы, чтобы работать!» В этих словах я узнал особый «шарм» венцев.
Транспортировка стальных шкафов была разовым заданием. Обычно мы выполняли всякие слесарные работы. В мастерской были разные механизмы и станки: токарные, сверлильные, шлифовальные, тиски, Приборы для электро- и автогенной сварки и много всякого инструмента. Работа меня захватила, хотя вся техника была старой и запущенной и к концу дня ты был весь в грязи. Рабочая обстановка была неплохой, работали обычно вдвоем или втроем. Большинство членов бригады знали слесарное дело. А я как подмастерье учился обращаться с пилой по металлу, работать напильником, зубилом, нарезать резьбу, высверливать и выкручивать сломанные стержни болтов, сверлить на станке отверстия диаметром до 10 мм. Я быстро овладел этой операцией: сначала в нужном месте кернилось углубление, чтобы не соскальзывало сверло, потом плавным нажимом на рычаг опускалось сверло, и когда оно прошивало деталь, надо было быстро ослабить нажим. Дело немудреное, но требующее внимания. Если передержать нажим, деталь может закрутить, а это грозит увечьями. При сверлении мы всегда менялись, сначала один из нас нажимал на рычаг, а затем держал деталь Каждый был внимателен и ничего не случалось.
Однажды мне дали в подручные двух северных немцев. Мы сразу не понравились друг другу. Один из них, невысокий черноволосый парень лет двадцати, все время выпендривался, что привело к драке между нами. Правда, для настоящей драки у нас не хватило сил, к тому же нас быстро разняли товарищи. Другой немец был старше нас, но очень тупой и упрямый. Некоторое время мы сверлили поочередно в привычной манере. Нажимая на рычаг, я, как всегда, подавал сигнал: «Осторожно! Проходит!» и сразу ослаблял усилие, так что отверстие безупречно просверливалось до конца. Затем за рычаг взялся блондин, а я держал металлическую деталь. Я видел, как сверло проникало все глубже и скоро должно было пройти насквозь, поэтому сказал ему: «Не налегай, проходим». Но он нарочно нажимал сильнее. Сверло прошло, захватило и закрутило деталь, я не смог ее удержать, и она своими острыми краями сорвала мне кожу с кончиков пальцев правой руки. «Ты мог бы быть внимательнее» — это все, что я ему сказал. Но вместо извинения услышал ругань: «Вы, австрийцы — глупый народ, плевать на вас охота». Пальцы сильно кровоточили, их перевязали бинтом из аптечки мастерской, и некоторое время я не работал.
После этого я снова пришел в слесарную мастерскую и стал, работать вместе с мастером художественной ковки Крафтом из Саксонии. Из алюминиевых пластин, медных отходов и использованных снарядных гильз он изготавливал красивые люстры для русских. Было ли это его официальной работой или только заданиями для «мастера» (русские тоже употребляли слово «мастер» для заводского умельца), сказать. не могу. У него я научился штамповать алюминиевые ложки, которые хорошо шли «а рынке. Из тонких кусков алюминия я наловчился с помощью Крафта делать портсигары и украшать их красивым цветочным орнаментом. Для этого он изготовил из стали простые пуансоны, на которых были прямая линия, точка, дуга, другие знаки, посредством которых он ударом молотка мог делать все орнаменты. Например, пользуясь слегка полусферическим луансоном, он получал красивую рельефную поверхность. Я видел, как, стоя у наковальни, он изготавливал великолепные решетки из раскаленной стальной полосы. Было интересно наблюдать за его ювелирной работой с необработанным материалом: железом, кусками и обрезками меди и алюминия.
В этой мастерской я овладел также электросваркой. Для защиты глаз использовался щиток с темным стеклом. Однажды меня так увлекло наблюдение за процессом сварки, что я обжег глаза и на следующий день не мог их открыть Тогда мне дали мазь, и через день я уже годился для работы Особенно опасной была работа с большими наждачными кругами Они были настолько изношены, что в любой момент могли разлететься на куски Я видел, как курильщики, в том числе и русские, прижимали к большому кругу стальной прут, раскаляли его и прикуривали На круге уже образовалось несколько глубоких канавок. Однажды один немецкий пленный пренебрег техникой безопасности и стал работать без защитного кожуха. Круг неожиданно раскололся и распорол ему живот. Человек умер на месте.
«Уже глубокой осенью нам приказали помочь в монтаже отопительного котла в новой котельной. Мне это было очень интересно, так как я учился гнуть трубы, придавая «им самые различные очертания. Для этого всегда имелся шаблон. Мы гнули трубы диаметром от полудюйма до двадцати дюймов одним и тем же методом. Делалось это так. Отрезали трубу нужной длины. Разводили огонь под железным листом, на него насыпали мелкий песок и раскаляли до тех пор, пока песок не станет совсем сухим. Один конец трубы закрывали деревянной пробкой, а через другой в трубу засыпали песок и тоже затыкали пробкой. После этого трубу в месте сгиба нагревали до тех пор, пока она не раскалится, а затем медленно и осторожно сгибали, прижав к цилиндрическому предмету и таким образом добивались нужной конфигурации. При этом те части трубы, которые надо, было оставить прямыми, постоянно охлаждались холодной водой. Под руководством русского мастера это делалось, так искусно, что я не помню ни одного неудачного случая. Толстые трубы приходилось нагревать и гнуть несколько дней, при этом огонь поддерживался даже ночью. Сгибали трубы обычно вокруг забитого столба из твердой древесины, который тоже постоянно поливали водой. К моему удивлению, нам поддавались даже большие трубы.
У меня вновь начался тяжелый дизентерийный понос, и меня отправили и лазарет. Понос держался — более 2-х недель и так меня измотал, что я с трудом вставал. Чтобы подняться с нар, мне приходилось призывать на помощь всю силу рук. Об отжиманиях и приседаниях, которые раньше были ежедневной гимнастикой, не могло быть и речи. Слабость не позволяла мне вставать до самого выздоровления. Почувствовав себя лучше, я опять попробовал сделать упор лежа, но вначале мне это не удавалось, я падал, приседания получались немного лучше. Правда, руками приходилось держаться за опоры нар. Понемногу я все же набирался сил и окреп, потому что не прекращал гимнастических упражнений.
Вскоре я начал работать, иногда приходилось работать даже дома. Мне приносили неисправные электроприборы, кипятильники, выключатели, штепсельные розетки, и я чинил их прямо на одеяле, а когда поправился, то смог и устанавливать их. Из лазарета меня выписали неработоспособным, нуждающимся в отдыхе и сразу назначили лагерным электриком.
Осень была на исходе, стало очень холодно, темнело рано, поэтому сильно увеличилось потребление электроэнергии и начались повреждения в осветительной сети. Надо учесть, что ток вырабатывался на местной электростанции, которая приводилась в движение одноцилиндровым дизельным двигателем на сырой нефти. Электроэнергия тратилась неэкономно. Из-за дефицита бытовых лампочек снова появились гирлянды ламп от грузовых автомобилей, лампы соединялись в основном последовательно и выдерживали напряжение в 220 вольт.
Особую проблему создавали в лагере кипятильники, которые потребляли много энергии, но вести с ними борьбу было бесполезно, собственно говоря, ее никто и не вел в тех условиях.
Пришла зима. С каждой ночью становилось все холоднее. Русские выдали нам зимнюю одежду: настоящие русские валенки без единого кусочка кожи, стеганки, ватные штаны и меховые шапки. Я получил белую сибирскую шапку из овчины и немецкую лётную куртку с капюшоном, которую при суровом морозе и вьюге натягивал на ватник и на меховую шапку, открытыми оставались только глаза, кончик носа, и часть щек. За махорку я приобрел варежки из — заячьего меха. Все пленные были одеты очень тепло. Несмотря на хорошую экипировку, зима доставила мне много хлопот и тревоги. Снова у меня начался понос, я попал в лазарет и потерял место лагерного электрика. Правда, на этот раз я болел не так долго, но выписали меня как непригодного для работы.
На пороге было Рождество, хотелось хотя бы очень скромно его отпраздновать. Мне удалось за 30 рублей, заработанных на заводе, купить небольшой кусок копченого сала. Эта скромная снедь напомнила мне о родных краях, о той поре, когда я ездил на каникулы в деревню к родственникам. Неужели там все по-прежнему? Вернемся ли мы домой хотя бы относительно здоровыми? Несмотря на все перипетии, меня никогда не покидала надежда, я твердо верил, что вернусь домой, но только в 1946 году, как предвещал мне сон в ночь на 2 мая 1941 года. Русские отмечают Рождество еще по старому, юлианскому календарю, когда мы празднуем Крещение. Поэтому во время нашего. Рождества у них были обычные рабочие дни. Но в лагере среди пленных царило праздничное настроение, к которому мы привыкли с детства.
Зима оказалась очень холодной, к тому же температура резко менялась. При температуре минус 10–15° было пасмурно и шел снег. Затем усилился северо-западный ветер, прояснилось, температура стала постепенно понижаться, а при минус 30° ветер совсем прекратился. Большие морозы стояли около недели. Затем начал дуть юго-восточный ветер и постепенно теплело, температура даже поднялась выше нуля и достигала в солнечные дни плюс 10°. Снег начал таять и везде образовались лужи. Потом в течение недели установились морозы до минус 20°. Такой цикл составлял четыре недели и длился вплоть до конца марта. А потом быстро наступила весна. Снег таял быстро, везде появились лужи и маленькие озера, земля не успевала впитывать воду, и все утопало в грязи.
Наше лагерное руководство учло особенности этой зимы, особенно температурные колебания, и позаботилось о том, чтобы пленные не болели из-за мокрых валенок. Как только наступала оттепель, нам меняли валенки на ботинки. Валенки просушивались в дезинсекционной печи, и когда опять начинались морозы, выдавались снова, а ботинки сушились. Смена обуви происходила обычно вечером, после раздачи еды. Мы думали, что всем этим обязаны новому лагерному руководству, но много позднее узнали, что тут проявил инициативу кое-кто из толковых пленных, работавших в лагерном управлении, а русские оказали им содействие,
Однажды вечером — 8 ноября 1944 года — меня вызвали в русский офицерский клуб. Мне сообщили, что офицеры собрались, чтобы отметить праздник, а освещение было слишком плохое. Я зашел в праздничный зал и едва разглядел офицеров, уныло сидевших за праздничным столом: люстра в середине зала почти не давала света. Они попросили наладить освещение, чтобы нормально провести свой праздник. Я сразу обнаружил, что напряжение тока упало наполовину, как и в прошлом году, и сказал, что необходимо заменить лампочки, рассчитанные на 220 вольт, 110-вольтовыми, Лампочки сразу появились, я произвел замену, офицеры обрадовались хорошему освещению, пожалуй, самому яркому в радиусе действия нашего трансформатора. Я предупредил, чтобы сразу после празднования лампочки заменили старыми. Офицеры были очень благодарны, говорили, что я не дал угаснуть праздничному настроению.