Новый год начался с сильных морозов. Для лагерного электрика работы было мало, меня признали трудоспособным и послали на фабрику подсобным рабочим. Там нашей задачей была переноска пустых ящиков из-под боеприпасов. На одно плечо клали два ящика общим весом примерно 25 кг, а на другое — палку для поддержки ящиков снизу. Их необходимо было переносить из одного ‘цеха в Другой, то есть проделывать немалый путь, и притом быстро. Мы подсчитали, что нам нужно будет пройти примерно 25 км. В 17 часов, После конца работы, когда мы уже совсем устали, нашей бригаде было дано особое задание. Мы :должны были отправиться на железнодорожную платформу фабрики и загрузить вагон бомбами. Это были такие же бомбы, какие русские самолеты на фронте сбрасывали на нас по ночам. У меня с этим связаны самые плохие воспоминания, так как работа довела нас до смертельной усталости. Отработав Свои восемь часов, все другие бригады отправились домой, а нашей работе, казалось, не будет конца. Еще точно помню, как кроваво-красное солнце, заходящее за горизонт, опускалось очень медленно, но я знал, что оно обязательно сядет, утешая себя мыслью, что и работа когда-нибудь кончится. Я занимался непривычной для меня примитивной работой. Наш бригадир, немец, как и русский мастер, вели себя по-хамски. Они обходились с нами невежливо и грубо, особенно это было Заметно, когда мы просили их о каком-либо одолжении. Нам, пленным, не разрешалось ходить за покупками на «черный рынок». Обычно это делали для нас русские мастера, для чего брали с собой наших бригадиров. До сих пор все делалось честно, никто нас не обманывал Но наш тогдашний мастер не брал с собой бригадира, а деньги за покупки принимал, однако либо ничего не приносил, либо требовал двойную цену Полученные деньги он, видимо, оставлял себе и грубо отмахивался, если ему напоминали о них, или вообще отрицал получение денег.
На свое счастье, в этой бригаде я пробыл только две недели. Искали электрика в мастерскую, которая занималась капитальным ремонтом слаботочных генераторов-стартеров, осветительных генераторов для автомобилей и тракторов, а также электромоторов и генераторов сильного тока. Сначала туда назначили только профессионалов. Из-за примитивного оснащения мастерской многие работы приходилось делать вручную, а многие электрики этого не умели, так как привыкли работать только с помощью специальных механизмов. Рабочих рук не хватало. Так я и мой помощник Зепп Лейтенбауэр подали на предприятие под названием «Сельэлектро». Оно находилось не на заводе, а в одном из ближних сел. Правда, несколько километров приходилось идти пешком и выходить еще затемно, часто при трескучем морозе, но мы были не единственными на улице. Мы проходили через учебный армейский плац, видели новобранцев, ползущих по-пластунски по снегу при ледяной снежной буре. Мы думали при этом, что находимся в лучшем положении, так как работаем в теплой мастерской и выполняем достаточно интересную работу. Вначале, мы демонтировали отработанные стартеры неисправных машин, осветительные генераторы автомобилей и тракторов, разбирали, чистили и после ремонта деталей опять собирали. Мы учились не только бережно разбирать такие агрегаты, обновлять подшипники, устанавливать новые обмотки в коллекторах, которые были обработаны на токарном станке, но и вычищать промежутки, чтобы имеющаяся там слюда опять становилась изолятором. Я научился также бескислотно припаивать присоединительные клеммы перемотанных сердечников к пластинкам, для этого мы клали сердечник для разогрева на теплую печь. С нами работали двое пленных, которые занимались обмоткой магнитов осветительных генераторов и их сердечников, а необходимые для этого провода предварительно изолировали в мастерской лаковым покрытием. Один наматывал провод на сердечники и магниты для электродвигателей мощностью до нескольких киловатт. Другой все обмотки проверял самодельным простым прибором, выясняя, нет ли в них короткого замыкания, хотя каждый слой был проложен гуттаперчевой изолирующей пленкой. Приходилось также перематывать трансформаторы. Лучше всего справлялись с работой те мастера-любители, которые и дома работали не в лучших технических условиях. Обстановка в мастерской поначалу была хорошая, даже наш бригадир из Силезии, который до сих пор не уяснил, кем себя считать — немцем или поляком, не внушал неприязни. Только уж очень он старался угодить русским.
Когда производство было налажено, русские решили повысить норму. При такой работе это было очень затруднительно, так как мы имели дело только со старым изношенным материалом, работа с которым в различных случаях требовала разных усилий и затрат времени. Любителя мастерить трудности не пугают, главное для него — достичь результата, не считаясь со временем. А русские не хотели признавать различную затрату времени и повысили норму, что привело к увеличению брака. Я не был свидетелем дальнейшего развития событий в «Сельэлектро», так как с наступлением весны опять стал лагерным электриком.
Хотелось бы еще описать нашу встречу с верблюдом. Большой верблюд с длинной, косматой шерстью в сосульках привозил нам ежедневно обед на санях, похожих на те, которые у нас дома использовали женщины для доставки продуктов на базар. Такие сани обычно тянула женщина вместе с весело лающей собакой, что не доставляло им особого труда. Вес нашей еды вместе с посудой на верблюжьих санях составлял максимум 30–40 кг. Верблюд обычно устраивал настоящий спектакль: кричал, брыкался, скалил зубы, разъяренно глядел на нас своими налитыми кровью глазами и ни в какую не желал тащить сани. Может быть, он считал это недостойным для себя занятием и терпеть готов был только седока. Встречая порой людей с явно завышенной самооценкой, я вспоминаю этого верблюда.
Как уже говорилось, зима выдалась очень холодной, ночи были для нас непривычно звездными, так как воздух имел минимальную влажность. Луна тоже сияла зачастую так ярко, что, казалось, можно было различить каждый бугорок на ее поверхности. Ежедневно мы возвращались в наш барак очень уставшие, ели свою вечернюю кашу, суп, рыбу и пили чай, если он был, в противном случае довольствовались кипятком без заварки. Весь день у нас не было потребности выйти по нужде, так как наши сердца были ослаблены, чтобы поддерживать нормальную деятельность почек. Бараки, несмотря на холод, не отапливались, а только слабо освещались. Поэтому мы рано ложились на свои двухярусные нары, под одно-единственное одеяло. Мы вынуждены были спать в одежде или накрываться ею, а поверх клали одеяло. Я предложил Зеппу Лейтенбауэру спать рядом, чтобы можно было укрываться двумя одеялами. Таким образом в эту зиму мы мерзли меньше других. Мы спали в тепле, но не в «пылу», так как сексуальных желаний друг к другу никто из нас не испытывал, да и были мы слишком ослаблены, чтобы что-то такое ощущать.
В эту вторую зиму нашего плена, когда почти каждый уже отек от голода, нам приходилось, как и в прошлом году бегать морозными ночами к новой, сооруженной из жести уборной за пределы барака, а утром совсем обессиленными идти на работу. Но лагерное руководство на этот раз быстро среагировало на наше предложение установить у входа в каждый барак деревянный чан, который по мере наполнения дежурные относили бы к отхожему месту. С некоторого времени начальство стало заботиться о том, чтобы пленные за свою работу на производстве получали бы как можно больше процентов (стахановская система), а для этого они должны быть работоспособными. Теперь следили за сменой обуви в зависимости от перемены погоды. Мы получали каждый раз сухие валенки или сухие ботинки. Чувствовалось влияние наших представителей, работавших в управлении.
В феврале, в очень холодный день, русские созвали нас по особо важному для них поводу. Нас информировали о создании «Организации Объединенных наций». Нам прочитали все параграфы устава ООН. Выслушивать их пришлось, стоя на сильном морозе, мы даже боялись обморозиться и приняли информацию без особого энтузиазма.
Когда наступила весна, русские часто приносили нам оперативные сводки и постоянно информировали о военном положении. Мы узнавали о немецких потерях, о постоянном отступлении вермахта, причем нам сообщали о каждом городе, которым овладели русские или их союзники. Эти сообщения вначале принимались скептически, но затем им стали верить и все больше обсуждали их. Это повлекло за собой пробуждение австрийцев от той летаргии, в которую вверг их Гитлер насильственным присоединением и последующей войной. Появилась новая надежда на воссоздание независимой, свободной Австрии. Немцы нас часто втягивали в жаркие дебаты, осыпали упреками, что сейчас, когда война явно проиграна, мы не хотим встать на их сторону. Но ведь это естественно, возражал я, так как у нас силой отобрали свободу и ввергли в войну, которая была нам не нужна и которую мы всегда, как и многие немцы, осуждали. Кроме того, мы не болваны» которых можно заставить принять сторону тех, кто всегда помыкал нами. В ответ я услышал, что это не так: скорее уж немцев угнетал один неистовый австриец. Я продолжал спорить: хотя Гитлер родился в Австрии и провел там детство и свои школьные годы, а затем в Вене безуспешно пытался чего-то добиться в жизни, он всегда отвергал Австрию и даже уклонился от службы в австрийской армии. Во время Первой мировой войны он служил в немецкой армии, стал ефрейтором и был награжден Железным крестом. Командир, вручивший ему Железный крест, в эту войну командовал 44-й пехотной дивизией в которой служил и я. После Первой мировой войны Гитлер занимался политической деятельностью в Германии, а не в Австрии. В крепости Ландсберг, будучи заключенным, он написал свою книгу «Майн Кампф», основал нацистскую партию вместе с штурмовыми отрядами и карательными службами, а затем создал немецкий вермахт и напал на Австрию, которая стала первой его жертвой. Хотя многие австрийцы вначале и приветствовали его, как создателя Великой германской империи, однако на деле она выглядела совсем не так, как они себе представляли. Вместо свободы и лучшей жизни нас ожидали насилие и подавление всякого инакомыслия, полицейский сыск, тюрьмы, смерть и концентрационные лагеря, а относились к нам как к колониальному народу. Из нашей страны тоже сделали милитаристское государство. Но вот наступило отрезвление.
Все время спорили о том, что нам, австрийцам, следовало делать, когда Гитлер 13 марта 1938 года вступил в Австрию. Мы, австрийцы, восхищались всем, что совершали немцы. Только возрожденный Гитлером милитаризм с СА и СС нам не нравился, хотя и у нас имелись радикальные военные формирования — хаймвер и республиканский шуцбунд. Лишь очень немногие, даже из правоверных нацистов, читали «Майн Кампф» и сочинения Розенберга. Во время учебы в Вене я вел многочисленные споры со своими противниками, чаще всего с преподавателями. Я им зачитывал соответствующие пассажи из «Майн Кампф», но они не хотели слушать, их единственный аргумент состоял в том, что я слишком молод. Я видел, конечно, бедственное положение громадной армии безработных. В то же время тот, кто имел работу, хорошо получал за нее. Правительство Дольфуса и его преемника Шушнигга начало создавать рабочие места, привлекая государственные средства, и при этом снизило австрийский золотой стандарт на 25 %. В Австрии по желанию можно было тогда получить в кассе банка 100 шиллингов банкнотой или золотой монетой. Существовали валютные залоги с начислением 8 %. Строилась дорога через Гросглокнерский перевал, которая была открыта в 1935 году. В Линце и Вене построили высокоскоростные дороги, а также — многие отрезки федеральных дорог. При этом частично использовался и труд помещенных в лагеря нищих и бездомных. Но Гитлер установил въездную пошлину в 1000 марок, которую должен был платить каждый немец, желающий провести отпуск в Австрии. Одна имперская марка равнялась тогда 1.32 шиллинга, что соответствовало стоимости 1,5 л пива в Клосгсргофе и 1,3 часа работы каменщика. 1000 тогдашних им-исрских марок — это примерно 40 000 шиллингов сегодня.
Иностранный туризм в то время имел большое значение для бюджета. Наша стальная индустрия, «Альпине Монтан», была в немецких руках и не получала из Германии заказов, поэтому вынуждена была увольнять рабочих. Ежедневно в телефонных будках и перед витринами еврейских магазинов взрывались бомбы, подложенные нацистами. 25 июля эсэсовцы пытались устроить путч в государственной канцелярии и застрелили австрийского федерального канцлера Дольфуса, но не были поддержаны СА.
Это было первое поражение Гитлера. Он был разгневан и отрицал свою причастность к этой акции. Он не хотел второго поражения, когда Шушнигг, после своего воззвания в Оберзальцберге. срочно назначил референдум по вопросу присоединения Австрии к Германии.
Поэтому Гитлер и воспрепятствовал его проведению внезапным вторжением в Австрию 13 марта 1938 года.
Я не уставал утверждать, что если бы Гитлер проиграл референдум, он все равно направил бы войска в Австрию. Если бы мы оказали сопротивление, это повлекло бы за собой международно-правовые последствия. Разумеется, не обошлось бы без жертв, но не таких громадных и бессмысленных, как во Второй мировой войне. Гитлеру не удалось бы так просто включить австрийцев в свой вермахт, а каждый, кто вступил бы в него, считался бы коллаборационистом. Именно так обстояло дело во Франции, Голландии и Бельгии после их оккупации. Война могла бы закончиться заслуженным освобождением без оккупации державами-победительницами.
Политическое положение Австрии в то время было очень сложным. У нас была великогермански ориентированная социал-демократическая партия, кстати, с самой радикальной программой из всех социалистических партий Европы. Но ее вожди, несмотря на пламенные воскресные речи, которыми они провоцировали и пытались запугать своих противников, совершенно обуржуазились. После событий 12 февраля 1934 года эта партия, вместе со своей собственной армией — республиканским шуцбундом — была распущена и запрещена и питала злобу к правительству Шушнигга, опиравшемуся на Муссолини и фашиствующий хаймвер, собственные военные формирования Штархемберга, Пфримера, Штайдлс, а христианско-социалистическая часть партии стремилась к созданию в Австрии сословного государства. При этом постоянно предпринимались попытки восстановления монархии, как в Венгрии. Тут впервые была пущена в ход концепция исконности австрийской нации, утверждалось, что в силу более ранней принадлежности к «Священной римской империи германской нации» австрийцы являются и самыми истинными из немцев.
Но в правительстве Шушнигга министерское кресло занимал навязанный Гитлером в Оберзальцберге предатель австрийских интересов Зейс-Инкварт. Усилия Шушнигга прийти к соглашению с социал-демократами не дали положительного результата. Но тут вмешался Гитлер, который после договоренности с Муссолини об уступке Южного Тироля сорвал референдум, введя свои войска в Австрию 13 марта 1938 года, так как после событий 25 июля 1934 года он мог ожидать от австрийцев чего угодно. Федеральный канцлер и Верховный главнокомандующий Австрии не отдал приказа о сопротивлении вторжению, ссылаясь на то, что стремился избежать кровопролития. Это казалось мне нелогичным, потому что в 1934 году федеральная армия получила приказ об открытии огня, хотя имела дело с внутренним врагом. Почему же не последовало такого приказа в 1938 году, когда речь шла о внешнем враге, угрожающем независимости страны? Однако, как видим, не было референдума и не было приказа о сопротивлении. Общественное настроение австрийцев страдало двойственностью, и поначалу они примирились с оккупацией. Потом расправы эсэсовцев над евреями в «хрустальную ночь» с 9 на 10 ноября показали сущность гитлеровского режима во всей его жестокости и разбудили от летаргии многих людей у нас и в Германии, но не во влиятельных кругах других стран, продолжавших идти на уступки Гитлеру. Неужели политики других держав не видели агрессивной политики Гитлера, а евреи были так слепы? Неужели никто из них не читал «Майн Кампф» с рассуждениями об «окончательном решении»? Или книг Пауля Хайдена «Путь Гитлера к власти» и «Один против Европы», в которых описаны бесчеловечные методы Гитлера и поддержка его крупным капиталом?
Прочитав эти книги, я пришел в ужас. В «Майн Кампф» указывалось, что задачей прессы является распространение нужной для партии информации. Как бы далека ни была она от истины, в нее поверят, если ее часто повторять.
Многие вынуждены были задуматься о том, как можно противостоять жестокой силе. Я пошел по пути пассивного сопротивления, насколько это было возможно. В самом начале я хотел эмигрировать, но не получил паспорта, потому что был военнообязанным. Несмотря на новый режим, я пытался выхлопотать у земельного правительства обещанное мне ранее, еще до вступления немецких войск, место работы; в администрации у меня были друзья. Но я не вступал ни в партию, ни в СА, НСП и СС и даже отказался от чиновничьей службы, когда мне ее предложили, иначе я должен был бы присоединиться к ним или вступить в партию. Как дипломированный инженер я располагал большей свободой в этом смысле, нежели как юрист. Я часто бывал на выездных работах, а так как нигде не состоял, то мне вменялось в обязанность проходить доармейскую подготовку в СА по воскресеньям, куда меня обычно вызывали повесткой. Когда приходила такая повестка, жена сразу давала мне знать, и я просил директора строительства писыменным распоряжением направить меня на неотложную выездную работу. Так как по вызову я не являлся, за мной приходили из СА, но не заставали дома. Жена говорила, что она сама меня почти не видит, так как я постоянно нахожусь в командировках на срочных работах. Постепенно они отстали. Однажды начальство решило послать меня на курсы шоферов, но когда я узнал, что в армии требуются водители грузовиков, то сразу прекратил учебу. Точно так же я повел себя, когда искали лыжников, хотя достаточно хорошо ходил на лыжах. Наконец, меня призвали в армию, и один человек из СС принял мои строительные объекты.
Я попал в подразделение связи, восемнадцать месяцев служил радистом и стал ефрейтором, каковым и оставался до конца, так как не стремился в унтер-офицеры. Я всегда следил за тем, чтобы своим поведением не вредить товарищам. Я не чувствовал себя связанным военной присягой, потому что служить в немецком вермахте меня принудили, а отказ означал бы верную смерть. Никто не заметил, что, стоя в торжественном строю, я не произносил текста присяги. Пленение русскими в Сталинграде было для меня желанным концом принудительного участия в военных действиях немецкого вермахта. Окончание войны принесло освобождение и оккупацию страны четырьмя державами, что явилось, к сожалению, неизбежным следствием войны, в которой многие австрийцы повели себя не лучше, чем немцы и эсэсовцы. Я слышал от товарищей из Австрии, особенно из Вены, что во Франции, немецкое командование позволяло им «делать все, только не попадаться!»
Гитлер и его режим безусловно не имели бы успеха, если бы каждый, кто не принимал его, вместо «исполнения долга» поступал бы так, чтобы не делать ничего сверх необходимого, поскольку собственная совесть важнее исполнения долга.
Я все время подчеркивал, что в австрийском вермахте я приложил бы все силы, чтобы стать офицером, хотя ненавижу жизнь по команде. Не отвергаю я и присягу, но она должна приниматься добровольно. Каждый человек должен ясно понимать, что будучи гражданином любого государства он обязывается служить ему в случае внешней угрозы. А если не хочет, пусть выбирает другую страну, где этого не требуется.
Не все соглашались со мной, но многие задумались о том, всегда ли правильно поступали.
Эти дискуссии, как правило, собирали много людей, среди них я часто видел немецкого обер-лейтенанта из Рейнской области. Когда мне пришлось отбиваться от многих оппонентов, он вступил в спор и признал мою правоту в отношении немецкого гнета. Он сказал, что был в оккупированной Хорватии, которая когда-то относилась к Австро-Венгрии. Он нашел общий язык с хорватами, и они часто дискутировали. Они говорили, что их предки когда-то жили под властью Австро-Венгерской монархии, к которой добровольно присоединились для защиты от турок, но затеям были разочарованы. При разделе монархии в 1864 году они оказались в венгерской части империи и почувствовали себя угнетенными. В 1918 году, когда монархия развалилась, они вместе с сербами и словенами основали свое государство. И тут австро-венгерский гнет сменился сербским, и снова хорваты почувствовали крушение надежд. И вот немецкие «освободители» пообещали им собственное государство, что на деле обернулось немецкой оккупацией. Так что теперь они на собственном опыте знают, что такое угнетение.
Некоторые с удивлением спрашивали меня, что я, собственно, имею против Гитлера. Он же навел порядок и заботился о лучшей жизни. «Вот именно, — говорил я, — каждый свиновод беспокоится о хорошем хлеве и сытном корме для своей скотины, прежде чем пустить ее на колбасу. Вы же сейчас именно в этом положении, вас обрекли на плен, и вы не знаете, попадете ли когда-нибудь домой целыми и невредимыми. Пора бы об этом задуматься. Сколько миллионов легковерных уже лежат в земле! Война рано или поздно закончится, жизнь будет продолжаться без Гитлера и нацистов, мы тоже, может быть, будем опять дома, а австрийцы опять станут свободными», — «Если мы вернемся домой, тебя вздернут как изменника!» — кричали мне. — «Этого уж точно не случится, мы никогда больше не позволим вам напасть на нас, а в страну пустим только тех, кто будет вести себя как подобает гостю, а не как колонизатору!» — отвечал я.
Приближающийся конец войны усилил размежевание пленных. Немцы пытались сплотить соотечественников вокруг «Новой Германии», что очень поощрялось русскими. Румыны, которые еще раньше тяготели к обособлению на языковой почве, еще более усиливали свою национальную труппу, а хорваты уже исчезли из лагеря. Теперь и австрийцы, которых в лагере было примерно сто двадцать человек, сплотились более тесно, не давая себя втянуть в споры и трения с имперскими немцами. Вначале мы основали общий немецкий хор (без инструментального сопровождения) и пели многоголосные народные песни. Руководителем хора был мюнхенский профессор музыки Керних, а когда он уехал домой, его место занял тирольский преподаватель математики Пухвальд. Потом был создан австрийский хор. Я пел вторым басом в австрийском хоре и одновременно — в немецком, против чего никто не возражал. Мы с немцами не были врагами, хотя отдельные немцы враждовали с нами. Постепенно у нас образовался маленький круг земляков, которые почти ежедневно собирались после ужина: Харрер, Карл из Грюнвальда, доктор Вагнер из больницы Франца-Иосифа в Вене, Лео Пухвальд из Тироля и я. Это был круг, в которого можно было говорить обо всем — содружество совершенно откровенных собеседников, какое едва ли возможно дома. Все мы ничего не имели, кроме жизни, сохранить которую нам пока удавалось. Мы уже так много испытали на себе и осознали, как мало нужно человеку, когда он умеет ценить саму жизнь. Ибо сам факт существования жизни является чудом природы, тем более, что оно совершается в узких температурных границах от +50 °C до -50 °C. Ниже температуры 273°, то есть ниже абсолютной нулевой точки, заканчивается любое молекулярное движение, а внутри небесных светил температура достигает миллионов градусов. Поэтому жизнь нужно беречь, как чудом зажженный огонь, даже если она только теплится. Жить — значит преодолеть все проблемы, которые ставит сама жизнь. Смысл нашей жизни не только в материальном удовлетворении, а в постоянном преодолении возникающих трудностей, в крепнущем чувстве уверенности, что разрешимы все проблемы: как сегодняшние, так и грядущие.
Однажды вечером, собравшись у Вилли Харрера, мы заметили, что суп и кашу он ест не своей обычной деревянной ложкой, как было до сих пор, а какой-то благородной, даже изысканной, похожей на серебряную. Мы спросили его, кто ему дал такую красивую ложку и действительно ли она серебряная. «Да, — сказал он, — вы будете удивлены, но она действительно серебряная. Я ее вчера выменял на свою деревянную у унтер-офицера Нагеля. Вы же его знаете, у него собственная бригада на заводе. Каждый день он проходит через контроль, когда возвращается в лагерь, бригадиров обычно не обыскивают, а его обыскивали неоднократно, и ему приходилось идти на разные ухищрения, чтобы спрятать ложку. Вчера он мне об этом снова рассказал при встрече. Его опять обыскивали, и лишь случайно ему удалось уберечь ложку. Ему очень не хочется, чтобы та ложка, которую он взял в качестве сувенира в одном из замков Франции, досталась русскому охраннику. Нагель сам предложил обменять ее на деревянную. Тебе, мол, все равно, тебя как офицера не обыскивают, да и из лагеря ты выходишь редко».
Так они обменялись ложками. Харрер благополучно принес ложку домой и теперь намерен хранить ее как память.
«Я убежден, что охранник не имел права отнимать ложку и его наказали бы, если бы Нагель пожаловался в НКВД, — сказал я. — Ему же ложка была необходима ежедневно для еды, другой у него не было, а лагерное управление никогда не выдавало пленным столовых приборов. В худшем случае, ее могли бы конфисковать, как ценную вещь, и положить в лагерном управлении на хранение, как собственность пленного с обязательным возвращением при отъезде домой, кроме того, взамен выдали бы другую ложку, хотя бы деревянную». — «Может быть, ты и прав, — сказал Харрер, — но Нагель никогда не осмелится жаловаться. Ты не допускал произвола и до сих пор имеешь бритвенный прибор и прочее. Я же хорошо помню, как ты отстаивал свои права перед часовыми».
После своей неудавшейся «попытки к бегству я уже не мирился с превышением власти со стороны русских охранников. У меня все еще находились аттестаты первых и вторых государственных экзаменов, семейные фотографии» зубная щетка, бритва с лезвиями, кистью и мылом, и брился я всегда сам. Капитан НКВД возвратил мне мои вещи и сказал, что я могу их себе оставить. Все это я носил в мешочке и не позволял его отобрать. Если что, я всегда ссылался на капитана НКВД. Но однажды рано утром нас так быстро подняли с нар, что я не успел взять свой мешочек, висевший рядом на стене, мне удалось лишь зажать в кулаке перочинный нож, который целую неделю я мастерил из куска стальной пилы и снабдил рукояткой из листовой меди. За владение ножом меня посадили бы под арест не менее, чем на две недели. Часовой ощупал все тело, но не заметил сжатый кулак. Я всегда так прятал нож и даже привез его домой, но затем потерял во время прогулки в лесу за горой Пёстлинг-берг, местом паломничества к северу от Линца.
Стоявшие вместе со мной в строю тогда насмехались, дескать, вот и уплыл твой мешочек, больше не можешь бриться и сикоз бороды тебе обеспечен. Я сказал, что если часовые присвоят мои вещи, я этого не потерплю и буду жаловаться их командиру, старшему лейтенанту Сковеронскому, который меня хорошо знал. На гражданке он был преподавателем математики. Они считали, что в этом случае я получу пинка вместо своих вещей Я ответил: «Вы забываете, что мы уже не в немецком вермахте, где всякий, кто старше по званию, может куражиться над младшим, как ефрейтор над простыми солдатами, мы — военнопленные, которые находятся под защитой Женевской конвенции и уже имеют некоторые права, 12 пунктов которых вывешены НКВД на лагерном стенде. Личных вещей у меня было не больше, чем разрешено этими предписаниями, и охранники обязаны вернуть мне все, в общем-то они соблюдают правила».
Когда осмотр был закончен, я сразу же побежал в барак и обнаружил, что мешочек, как и следовало ожидать, исчез. Я поспешил обратно к коменданту, который еще стоял у входа вместе с часовыми. Я спросил, что, собственно, они у нас искали. Оказалось, инструменты: клещи, щипцы, которые были украдены на заводе. Я заявил, что часовые взяли мой мешочек и перечислил вещи, добавив, что капитан НКВД разрешил мне иметь их при себе. Он согласился со мной, но сказал, что охранники не могли их присвоить. Я уверял, что они все-таки взяли мешочек, а, стало быть, украли. Он страшно возмутился и закричал, что я оскорбляю русскую армию. Я заметил, что в каждой армии могут быть негодяи, в том числе, и в русской. Он выругался и пригрозил, сейчас же построить всех своих охранников и осмотреть их, но если ничего не найдет, то арестуют меня на три недели. Я сказал только «Ничево!» Тут он велел всём охранникам построиться и поднять руки, как делали мы, и начал тщательную проверку. Мешочек обнаружился уже у третьего по счету, комендант закричал, ударил солдата по лицу и дал ему пинков под зад. Затем предложил мне проверить, все ли вещи целы. Я убедился, что все в порядке, и поблагодарил, но он заметил мне, что аттестаты надо сдать в комендатуру, а получить можно при выходе из лагеря. Аттестаты он все-таки оставил мне, и я их привез домой.
В лагерь все продолжали прибывать новые пленные, и мы узнавали о наступлении русских, американцев и англичан. Информированы новички были не очень хорошо. Некоторые говорили о чудо-оружии, которое переломит ход войны, другие уже не верили в конечную победу, казались удрученными и апатичными.
Русские, наоборот, все более проникались уверенностью в близкой победе. Они были очень щедры на информацию, часто собирали нас и знакомили с военными сводками. Все чаще звучали названия городов, которые заняла Красная Армия. Фронт постепенно приближался и к Австрии. Мы слышали о боях за Будапешт, затем с большой радостью узнали, что Красная Армия перешла австрийскую границу, узнали о падении Вены и первом временном правительстве Реннера в Австрии Затем — о попытке адмирала Дёница достичь сепаратного мира и об отказе союзников по антигитлеровский коалиции, о смерти Гитлера, о безоговорочной капитуляции Германии.
Вот война и закончена. Что будет дальше? Мы видели вполне понятную радость русских по поводу окончания этой ужасной войны. Сталин использовал это время, чтобы воспитать свой народ в духе патриотизма и стойкости при освобождении отечества. Ведь раньше понятие «отечество» считалось пережитком «буржуазного» прошлого. Россия, Советский Союз стали вдруг нацией, появился национальный гимн, в котором были такие слова:
«Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки Великая Русь,
Да здравствует созданный волей народов
Единый могучий Советский Союз
Славься Отечество наше свободное,
Дружбы народов надежный оплот
Знамя Советское, знамя народное
Пусть от победы к победе ведет»
Или песня с такой строфой:
«Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек».
Как нам сказали «Интернационал» — гимн коммунистов — уже не соответствует времени и заменен новым.
Для Советского Союза началась новая эра. Но что сделают с нами, военнопленными? Попадем ли мы наконец домой или нас будут держать как своего рода средство политического давления?
Харрера еще раньше тревожила мысль о том, что после окончания войны ничто не помешает русским жестоко расправиться с нами. Мы много раз обсуждали эту проблему, но меня это не беспокоило. Еще до войны я внимательно приглядывался к России и к русским. У меня создалось впечатление, что даже диктатор Сталин стремился выглядеть перед Западом не жупелом восточной угрозы, а государственным деятелем, который защищал свою родину от гитлеровской агрессии всеми средствами и добросовестно выполняет международные обязательства по обращению с военнопленными. Я вспоминал также «Московскую декларацию», где отмечалось, что восстановление Австрии является политической целью Советского Союза, так как Австрия была первым государством, подвергшимся гитлеровскому нападению и потерявшим независимость. Я верил в это обещание русских.
Кроме того, некоторые приметы указывали на усвоение русскими некоторых западных стандартов. Вместо «комиссариатов» появились «министерства», в обиход вошло даже словосочетание «президент государства».
Наконец, мы узнали о Ялтинском соглашении, где Сталин, Рузвельт и Черчилль договорились якобы о том, что немецкие военнопленные должны оставаться в России до тех пор, пока Россия, и особенно Сталинград, не будут подняты из руин. В городе везде были видны строительные отряды военнопленных, убирающих обломки и восстанавливающих разрушенные здания. Появилось также много пленных немецких девушек, которые использовались как подсобные рабочие на стройках. Для этих работ они были слишком слабы. В России женщины имеют не только равные права с мужчиной, но и работу выполняют мужскую. Некоторым из нас удалось поговорить с этими девушками, выяснилось, что они получают слишком мало еды, так как не могут выполнить норму. Я не знаю, скольким из них посчастливилось вернуться домой.
В один из жарких дней где-то в начале сентября 1945 года меня включили в бригаду, командированную к баракам, находившимся вне лагеря, мимо которых проходила дорога к вокзалу. У нас было задание покрыть крыши бараков смолой, а затем — толем. И тут в открывшейся нам сверху панораме мы увидели вдалеке медленно двигавшуюся вверх по дороге колонну военнопленных, их было человек сто пятьдесят — двести. Спереди и сзади шагали по два охранника с винтовками и несколько конвоиров по бокам. Когда они подошли ближе, стало понятно, почему колонна так медленно движется. Все были тяжело нагружены. У каждого в обеих руках было по чемодану, а у некоторых еще и полный солдатский ранец. Они являли собой странное зрелище: их можно было бы принять за туристов, если бы не вооруженный конвой. Когда они проходили мимо нас, мы крикнули: «Куда вам столько чемоданов? Вы что, насильщики? У вас же все отберут в лагере! Нам это уже знакомо!» В ответ мы услышали: «Мы не военнопленные, мы — капитулянты». Кто-то из наших крикнул: «Вы просто дураки! Смыться вовремя не сумели. Вы еще увидите, что с вами будет»
Kогда мы вернулись в лагерь, они уже находились в карантинной зоне, отделенной от лагеря колючей проволокой и выходили из приемного барака уже без чемоданов и ранцев. Выглядели они немного растерянно. Потом их стали кормить. Мы почти с завистью смотрели на выданный им белый хлеб, на куски соленой рыбы, которые были вдвое больше наших, видели, как они пьют настоящий чай, даже с сахаром. Но они только ругали эту, по их мнению, отвратительную пищу. Некоторые даже бросали соленую рыбу на барачную крышу, только недавно покрытую толем и смолой. Но через несколько дней они уже были голодные, ели все подряд, даже соленую рыбу. Через две недели голод настолько усилился, что они стали собирать на крыше ими же брошенные куски. В конце концов, они съели всю рыбу, провялившуюся на солнце и отдававшую смолой.
После трехнедельного пребывания в карантинной зоне их перевели к нам, и мы узнали, что происходило у нас дома в конце войны. Один венец рассказал, как его взяли в плен и с большой колонной погнали через всю Вену. Им говорили, что направляют в Чехословакию, где вручат увольнительные документы. Путь его проходил по городской улице, где жили его родственники. Он их увидел, и они крикнули ему, чтобы он в суматохе постарался смыться. Это вполне можно было сделать, но он верил русским и не рискнул, о чем впоследствии горько жалел.
Был еще один, прибывший даже из Линца. Будучи раненым, он лежал в военном лазарете в Урфаре, совсем близко от моего дома. Его пленили американцы и через несколько недель, когда он выздоровел, передали русским, которые переправили его в наш лагерь. Он также мог бы сбежать, но не сделал этого, так как после американского плена чувствовал себя уверенно и в русском. Ведь он ничего не знал о соглашении, по которому всех воевавших в России надлежало передавать русским.
Среди «капитулянтов» было много венгров, в том числе венгерских офицеров, которые также чувствовали себя обманутыми, так как при капитуляции им обещали, что отпустят на родину, если они сдадут оружие. Они с яростью говорили, что если бы знали, что их увезут в Россию, тем более сюда, они уж точно продолжали бы воевать. Мы знали от русских, как фанатично эти венгры защищали Будапешт и как были рады русские, когда венгры и немцы капитулировали.
Постепенно кое-что в лагере улучшалось. Однако Харрер, как он выражался, страдал приступами «лагерного бешенства» от постоянного созерцания колючей проволоки, сторожевых вышек и недосягаемо далекой Волги. Для офицеров отрицательным моментом было как раз то, что им не разрешалось работать. Мне, как ефрейтору, в этом отношении было лучше, так как я, если не болел, всегда имел работу, нередко вне лагеря и даже на частных квартирах. От скуки Вилли иногда помогал фельдфебелю Дёрнигу из второго барака при расчетах рабочих бригад, чтобы каждый получал свой хлебный паек согласно выработке.
Однажды, когда в лагере не было никакой рабочей силы, Харрер уговорил других офицеров поехать к Волге и привезти — разумеется, с охраной — в лагерь дрова. Лейтенант Рихтер взял с собой гармонь, они выехали через лагерные ворота и спустились к деревянному складу на Волге. Пока они загружали прицеп, часовой уехал с машиной, а охранять остался калмык в военной форме, но без оружия, который, по-видимому, боялся их больше, чем они его. Пока грузовик отвозил дрова в лагерь, они решили впервые за несколько лет поплавать в реке. А лейтенант Рихтер в это время пошел к стоящим поблизости домикам и начал играть на гармошке веселые мелодии. Сразу со всей округи потянулись женщины, обступили его и наслаждались музыкой. Тут из-за угла появился русский лейтенант с несколькими солдатами и отругал женщин, которым, по его мнению, не пристало слушать игру военнопленного. Но женщины обрушились на него с такими сочными выражениями, что лейтенант со своими солдатами поспёшил ретироваться.
В августе Харрер как-то вызвался привезти в лагерь рыбу из Сталинграда. Вместе с тремя другими пленными в кузове трехтонки он поехал к раздаточному пункту. Сопровождающим был снабженец — подозрительного вида грузин с автоматом. Он сидел спереди, в кабине. В город они прибыли под палящим солнцем. Предстояло принять груз соленой селедки, прибывший из Астрахани. Когда они более внимательно осмотрели несколько рыбин, то у каждой в жабрах обнаружили личинки. Это принудило снабженца отказаться от груза, после чего начался скандал, и они услышали, как служащий рыбного склада кричал: «От этой рыбы никто не умрет, а пленные должны радоваться, что их вообще кормят!» Но этот диковатого вида грузин остался тверд, как камень, и отказался принять рыбу. Пришлось им сидеть под палящим солнцем и ждать. Весь берег был устлан стальными листами, а Вилли был босой и ему казалось, что подошвы его поджариваются. Он еле добежал по горячим листам до воды. Наконец им указали грузовую баржу. Вилли как самый высокий, спустился через грузовой люк в трюм. Вся баржа была заполнена пластами сельди. Вниз летели ивовые корзины. Он должен был укладывать в них рыбу и подавать через люк наверх. Под палубным перекрытием стояла ужасная жара и острая селедочная вонь, а руки от уколов и соли так жгло, что казалось, их опустили в крапиву. Все это было почти невыносимо, но приходилось терпеть. В конце концов работа закончилась и кузов был доверху заполнен рыбой. Когда ехали домой, пленные сидели за кабиной прямо на рыбе.
Это напоминало мне поездку весной сорок третьего на грузовике, загруженном трупами, которые мы отвозили для захоронения в Котлубань. Правда, трупы были накрыты брезентом, но при езде его откидывало ветром так, что проходившие мимо русские издавали крики ужаса. Вспоминалась мне и поездка в кузове грузовика осенью того же года, когда электрики демонтировали испорченную высоковольтную линию и при возвращении домой сидели на мешках с раками. Это вызывало странное ощущение — будто сидишь на подстилке, которая только что бегала. Мне было жутковато.
Так как в кузове лежало целых три тонны рыбы, то Вилли и его товарищи подумали, что несколько рыбин — сущий пустяк и хоть один раз можно съесть ее столько, сколько захочется, а не довольствоваться лагерной порцией в 70 г. Поэтому каждый взял по рыбине и стал откусывать лучшие куски от спинки. Но рыба была очень соленой, и вскоре все стали испытывать невыносимую жажду. К их счастью, грузовик вдруг остановился, так как у снабженца были какие-то дела. Они сразу спрыгнули вниз и стали искать воду, но обнаружили только пару луж после вчерашнего грозового дождя. Кто-то бросился к лужам и стал глотать воду, но сам Вилли дотерпел до продовольственного лагеря, где был водоразборный кран. Вилли отвернул его и направил себе в рот тугую струю, такую сильную, что он думал — живот от воды лопнет. Один из них не смог удержаться и прихватил две селедки. Он подвесил их к поясу кальсон, по одной с каждого бока, чтобы они свисали вдоль бедер и хотел пронести через охрану у ворот. Но его ощупали, как обычно, и обнаружили рыбу. Охранник взял селедку за хвост и несколько раз ударил его рыбиной по обеим щекам, а затем еще и пинков надавал. Вилли предвидел это и не взял рыбы в лагерь, а то, что они наелись вне лагеря, русским было все равно. Запрещалось лишь проносить на территорию, а тем более, не дай бог, сбывать.
На другой день было полное солнечное затмение. Небо заволокло тучами. Пленным разрешили пойти на Волгу просто поплавать, при этом Руди Киршке чуть не утонул. Вилли перешел остров и оказался перед главным руслом Волги. Громадная река произвела на него большое впечатление. Он вошел в воду и поплыл, успев сделать полсотни взмахов, он не знал, что река имеет сильное течение, и когда стал плыть обратно, его отнесло на 100 метров и пришлось выбиваться из сил, чтобы вернуться на берег. Это его так измотало, что он едва мог выйти из воды.
Не удивительно, что многие наши товарищи теряли само-обладание, когда распространился слух: перспектива попасть домой реальна только для тех, кто болен настолько, что уже не годен к труду. Все мы знали, как вредно употреблять много соли, от этого опухали суставы и появлялась водянка, чего я остерегался даже спустя годы после возвращения. Мы и так получали соли больше, чем достаточно, с ежедневной порцией рыбы, которая никогда не вымачивалась. Некоторые покупали на базаре крупную русскую соль и ели ее. Курильщики меняли свой хлеб на табак и еще больше курили. Многие умирали, особенно из вновь прибывших. Сколько из них умирало от того, что преднамеренно губили организм, я не знаю, но было их немало. Многие из вновь прибывших особенно страдали от недостатка питьевой воды. Ведь жара летом достигала иногда +40 °C, что требовало достаточного количества жидкости, а мы получали ее главным образом в виде супа, каши и 1/3 литра чая вечером, этого явно не хватало. Пленные, работавшие вне лагеря, имели больше доступа к питьевой воде, так как они работали, как правило, в контакте с русскими. Но и это не всегда спасало. Я сам работал некоторое время в бригаде на заводе, на таком рабочем участке, где водопровод подавал только воду из Волги. Было строго запрещено пить ее некипяченой, чтобы избежать тяжелых расстройств кишечника. А что делать, если больше невозможно терпеть жажду, а вскипятить воду негде? Я тоже изредка пил воду для хозяйственных нужд, и каждый раз это заканчивалось тяжелым поносом. То же самое происходило с вновь прибывшими, вышедши. ми из карантина и по какой-либо причине не покидавшими лагерь или не получавшими достаточного количества воды на рабочем месте.
Как уже говорилось, в лагере был колодец, но он не всегда давал воду, годную для питья. Считалось, что он накапливает грунтовую, непитьевую воду, но после ливня, подмывшего место захоронения, она стала просто отравленной. Днем никто не смел приближаться к колодцу, а ночью кое-кто тайно пробирался к нему и утолял невыносимую жажду, результатом чего была тяжелая диарея. Сколько человек умерло в результате этого, я не знаю, но понос приводил к опасному для жизни ослаблению организма, и выздоравливали люди очень медленно. Я познакомился с «капитулянтом», пожилым австрийцем, который рассказал, что был капельмейстером у Ронахера в Вене и что под конец войны в возрасте старше шестидесяти лет его призвали в ополчение. Он говорил, что больше не может выносить несусветную жару и прошлой ночью из душного клоповного, барака пробрался к запретному колодцу и напился из него. Он уже чувствует, что это не пошло ему на: пользу. На следующий день я его не увидел, а потом узнал; что его положили в лазарет с тяжелой диареей. Это было очень опасно для него, так как ко всем проблемам пожилого человека, психически сломленного пленом, добавилась еще и болезнь. Больше я его никогда не видел, так и не знаю, пережил ли он свою болезнь и вернулся ли домой.
Среди «капитулянтов» был также помещик Домбровски из Восточной Пруссии, приятный малый. Он рассказывал о своем имении и конном заводе, название которого мне было известно из иллюстрированного журнала. Там остановились русские, и он явно понимал, что уже не увидит своего владения. Я ему говорил, что прочитал мемуары барона Фогельзанга, у которого в Восточной Пруссии было дворянское поместье с таким же названием, и он должен был оставить его, так как стал католиком. Он описывал тогдашние условия, по которым очень богатые землевладельцы могли выбрать только две социальных роли: помещика или офицера. Любая другая профессия, даже если она требовала высшего образования, считалась не подобающей положению. Но основная часть населения состояла из бедняков и полностью зависела от помещиков. Домбровски полагал, что в этом, к сожалению, мало что изменилось. Я ответил, что по этой причине немецкая колонизация Восточной Пруссии оказалась несостоятельной и этот край, вероятно, станет коммунистическим. Он тоже так считал, потому что помещики убежали, офицеры дискредитированы войной, а население привыкло к тому, что им правят.
Среди вновь прибывших был также князь Витгенштейн. Я предполагал, что он откуда-то из Рейнской области С ним было очень приятно разговаривать. Но русские обращались с ним так же, как и со всеми остальными военнопленными.
Среди вновь прибывших оказался и офицер СС. Русские, вопреки обыкновению, не изолировали его как особого врага, одного из главных виновников нацистских преступлений, а назначили старшим барака прибывших пленных. На наш вопрос, знают ли в НКВД, что он был офицером СС, нам ответили, что знают, но дали понять, что их политику мы никогда не уразумеем. Однако мы эту политику хорошо поняли: послушный офицер СС был очень необходим русским. Они наверняка знали о его эсэсовском прошлом, потому что каждый пленный раздевался догола и осматривался на предмет наличия татуированной метки СС.
Часто наш разговор сводился к тому печальному факту, что никто из нас не имел часов и невозможно было мало-мальски точно определять время. Мы обычно ориентировались по командам русских: когда нужно было вставать, идти за едой, строиться у будки для отправки на работу или когда проводилась поверка. Так как большую часть года светило солнце, я вызвался соорудить солнечные часы. Сначала пришлось поломать голову: мы находились не на московском меридиане и даже не знали, сколько градусов было между меридианами Москвы и Сталинграда. Но я нашел выход. Надо было определить южную точку не по положению солнца, а по часам, то есть узнать от русских точное время полдня, взять планку и посредством самостоятельного визира с гвоздиками направить ее ночью на полярную звезду. Если затем на эту планку наложить деревянный диск с делениями, обозначающими 24 часа так, чтобы диск вращался перпендикулярно к оси, то нужно будет только дождаться, когда солнце даст самую короткую тень, и тогда у меня будет полдень по местному времени. Затем уточнить у русских, имевших часы, время московского полдня, и тень оси маркировать точкой — 12 часов, а уже от нее плясать, нанося деления до и после.
По этой системе я сделал солнечные часы в верхней части лагеря, а затем, выполняя всеобщее пожелание, еще одни в нижней части. Время, которое они показывали, удивительным образом совпадало.
Но часы были побочным занятием, потому что я опять работал электриком. И снова у меня возник конфликт с русским охранником, который всегда давал мне рабочие задания. Нулевой провод подводящей к лагерю линии был порван и свисал вниз. Мне было приказано немедленно снять и починить его, а затем вновь повесить. Я сказал, что это возможно лишь при отключении 380-вольтовой линии в трансформаторе, иначе работа будет связана с большим риском.
Как раз за несколько дней до этого я столкнулся с очень опасным случаем. Я залез на осветительный столб лагеря, чтобы заменить перегоревшую 1000-ваттную лампу. Эту работу я считал безопасной, так как оголенный провод проходил выше лампы, а к выключателю шла изолированная проводка, которую, правда, прокладывал не я, а кто-то другой: я в то время болел. Заменив лампу, я начал спускаться и своей «кошкой» зацепил столб немного выше выключателя, таким образом попал под напряжение, и у меня сильно закружилась голова. К счастью, я смог быстро оторвать «кошку», иначе определенно упал бы вниз. Затем я увидел причину своего злоключения. Провод над выключателем оказался оголенным. К тому же, столб был влажным. В другой раз из-за плохой изоляции я попал под ток на кухне. Чтобы не отключать ток и устранить неисправность под напряжением Тогда меня отбросило далеко в сторону, и мне стало плохо. Этих приключений мне хватило с избытком. Теперь меня заставляли ремонтировать оборванный провод без отключения тока. При этом у меня был только страховочный монтажный пояс из оголенного медного провода, не было даже хорошо изолированных пассатижей. Поэтому я сказал русскому, что эту работу нельзя делать без отключения тока, это опасно для жизни и нельзя исключать смертельного случая. Тут русский в бешенстве закричал, что если я не подчинюсь, он расценит это как отказ приступить к работе и посадит меня на три недели под арест, на паек в 200 г хлеба. Я ему возразил, что я военнопленный и меня нельзя принуждать к такой опасной для жизни работе. Если же он меня и посадит, то я, вероятно, как-нибудь переживу три недели, но если начну делать эту работу, то определенно буду покойником. Тут он выматерился и отстранил меня от работы. На следующий день, при содействии моего друга Карла из Грюнбурга, я попал в бригаду слесарей, работавших совсем близко от лагеря. Бригадиром был бургенландский крестьянин из хорватского села вблизи Нойзидлер-Зее. Помнится, его звали У манн, и для меня он был во всех отношениях самым приятным начальником. Наш русский мастер, еврей, вроде бы член. Коммунистической партий, оказался очень интеллигентным и деловым человеком. Вся бригада с утра до вечера занималась слесарными работами. Вначале я не понял, в чем именно состоит задача, видел только, как кузнечным зубилом они пытались разрубить на части листы семимиллиметровой толщины. Одни пленный держал зубило за рукоятку, а другой ударял по нему тяжелым кузнечным молотом. Грохот был сильнейший, а результат — минимальный. Эта работа выполнялась под открытым небом при палящем зное, и к вечеру все были совершенно обессилены. Меня же мастер отвел в холодок и сразу же начал выяснять, что я умею делать. Во всяком случае, как я заметил, это не имело ничего общего с работой остальных. Я был ему необходим для «халтуры». Позже я узнал от своего друга из Грюнбурга, что мастер искал квалифицированного электрика, вот земляк и рекомендовал меня.
В первый же день мастер принес какие-то ребристые чугунные резервуары на колесиках, сверху закрытые крышками с толстыми и тонкими проводами. Я понятия не имел, что это за электроаппараты, так как никогда таких не видел Он сказал, что они испорчены и поинтересовался, смогу ли я их исправить. Я подумал, что сначала их надо разобрать и поискать неисправность, вероятно, все дело в проводах Ему я сказал, что попробую отремонтировать. Потом я узнал от бригадира, что этих штук, назначение которых он тоже не знает, полным-полно на заводской свалке. Из инструмента я получил гаечный ключ, пассатижи, молоток, зубило, отвертку и т. д. и вскрыл корпус. Внутри находились две обмотки — одна вставлена в другую — из оголенного медного провода, снаружи шел пятимиллиметровый, а внутри — сплавившийся в одном месте десятимиллиметровый. Я открепил внутреннюю обмотку, вытащил ее и соединил оплавленные концы отдельных медных проволок, скручивая их пассатижами, а затем все снова собрал. Я сказал мастеру, чтобы он залил в аппарат масла, и тогда можно испытывать. Тот немедленно включил аппарат и с радостью убедился, что он снова функционирует. Только тут я узнал, что это были сварочные дроссели, служившие для того, чтобы при сварке дугу приводить в соответствие с толщиной листа. От перегрузки у них оплавилась обмотка.
Вечером, когда мы возвращались в лагерь, нас встретил взволнованный охранник. В нем я узнал того русского, который давал задания электрикам. Он попросил меня отойти с ним в сторону и обескураженно сообщил о случившемся происшествии. После моего отказа ремонтировать линию он нашел другого электрика — жителя Саара по фамилии Гирлингер, если не ошибаюсь. Тот был профессиональным электриком и очень приятным человеком. Русский поручил ему демонтировать свисающий нулевой провод и починить его без отключения тока. Гирлингер якобы сказал, что дома на работе он такое нередко делал. «Возможно, — ответил я, — но там у него наверняка имелось другое оснащение, а страховочный пояс, надо полагать, был не из оголенной медной проволоки». Русский сказал, что этот человек погиб. Он сорвался, повис и попал под ток. Весь ужас его смерти я смог себе представить, когда позднее услышал рассказ пленных, видевших, как в течение получаса он находился под воздействием тока и никто не мог ему помочь, а он медленно обугливался. Когда русский отыскал меня, было слишком поздно. Ток уже отключили без меня. Совершенно потрясенный, я сказал русскому: «В гибели виноват ты. Ты — убийца! Я же тебя предупреждал, чем это может кончиться Для тебя пленные не люди, но представь себе, что ты — военнопленный и тот, кто распоряжается тобой, поступает так же, как ты». Русский был настолько подавлен случившимся, что мне стало жаль его.
Затем я починил провод п подключил его к трансформатору
На следующий день я опять пошел в слесарную мастерскую и снова мастер принес мне сломанные сварочные дроссели. Я ремонтировал их по единой схеме, сколько их прошло через мои руки, не знаю, а мастер продавал их на черном рынке, на чем и наживался. Мне и всей бригаде он записывал по 150 % выработки, как стахановцам; правда, моя выработка приносила денежную выгоду только ему. На основе наших процентов мы получали в лагере дополнительно хлеб и кашу. У меня с ним не обходилось без конфликтов, когда он требовал чего-то явно невыполнимого. В таких случаях ни я, ни остальные двенадцать членов бригады не получали дополнительных процентов, даже если работали как полагается.
Потом я чинил электродвигатели, в которых не требовалось перематывать провода, и даже менял обмотку трансформаторов с тонкими проводами. Наконец, мастер попросил, чтобы я изготовил ему репродуктор. Я подробно обсудил это дело с одним радиолюбителем из пленных, пока не уяснил, как и из каких материалов я мог бы сделать радио. С деталями проблем не было, требовался только магнит. Нам пришло в голову использовать автомобильные катушки зажигания, но для этого нужно было сделать 2000 витков из тончайшей изолированной проволоки. Работая вручную, мы все время ошибались в счете, поэтому я изготовил обмоточную машину, которая одновременно отмечала количество витков. Проволока часто рвалась, и каждый раз мне приходилось ее паять, вновь изолировать лаком и между каждым слоем прокладывать резинку как особое средство изоляции. Наконец, дело было закончено, но тут у меня украли катушку, и нужно было сделать новую, а проволоки для обеспечения необходимого напряжения не хватало. Я не знал, на какое напряжение рассчитан репродуктор, и изготовил маленький трансформатор, который имел несколько выходов, начиная с 6 вольт, с удвоенным напряжением в каждом следующем. Когда репродуктор был готов, мы не могли его испытать, так как у нас не было радиосети. Тем немногим русским, кто имел радио, подключали репродукторы к воздушной радиолинии. Но в мастерской она отсутствовала. Для проверки я мог лишь использовать мгновенный контакт с электросварочным аппаратом, при этом слышался глухой шум. Катушка ток проводила, это было единственное, что я теперь знал. Испытать репродуктор на квартире русский мне не разрешил, ему отнес репродуктор мой бригадир. На следующий день русский мне сообщил, что прибор не функционирует. Однако бригадир, побывавший на квартире начальника, сказал мне, что приемник работает очень хорошо, русский просто решил сэкономить килограмм хлеба, обещанный мне за эту работу. Меня больше интересовало, работает ли репродуктор, а об обещанном хлебе пришлось забыть.
В это время бригада трудилась над особым заказом. Из семимиллиметровых стальных листов строили две уборных для нашего лагеря. Каждая состояла из открытой коробки размером 5x3x1,5 м? Передняя сторона имела высоту 2 метра, в середине был проем для входа. Справа и слева коридора метровой ширины находились продольные возвышения, сваренные из стальных листов с одинаковыми отверстиями, так что нужду справлять могли двенадцать человек одновременно. Между отверстиями не было перегородок, как во дворцах древнего Рима. По-видимому, в Красноармейске для этой цели было проще достать стальные листы, чем древесину.
Мне казалось, что из-за веса и громоздкости коробки могут возникнуть трудности с транспортировкой. Но тут я недооценил импровизационный талант русских. Они велели приварить к нижним ребрам по узкой, закругленной с краев стальной полосе, и получилось что-то вроде саней. Затем коробку подцепили к списанному танку Т-34 без башни, и в большом облаке пыли по грунтовой дороге потащили в лагерь. Весь этот поезд выглядел очень необычно, но все же догромыхал до цели. Широкие гусеницы танка оставляли рубцы на дороге, но влекомая им стальная коробка выравнивала поверхность. После этого дорога выглядела, пожалуй, лучше, чем раньше. Выбоин на ней уже не было, зато значительно прибавилось пыли.
По этому образцу наша слесарная бригада соорудила из стальных листов сначала вторую, а затем и третью уборные. Но с третьей возникла заминка у пропускного пункта завода, так как заказ был оформлен только на две. Третью мастер хотел протащить, так сказать, контрабандой. Сумел ли он это сделать, я не знаю. Наверное, на нее у него был свой заказчик, который из экономии предпочел нелегальный путь.
Для меня у мастера сразу появились новые заказы. Война в Европе закончилась, но советская экономика еще не могла удовлетворить нужды своих граждан. Производственные задания, определились в пятилетних планах центральной властью. Мнением простых граждан, приученных к диктату властей, при этом нисколько не интересовались. Даже за время войны руководящие функционеры не уразумели, что существует проблема элементарного дефицита, например, топлива, хотя бы для приготовления пищи, не говоря уже о том, чтобы учитывать это в мирное время. При «капиталистической» системе подобная проблема решается людьми, которые ломают голову над ее решением просто постольку, поскольку могут на том заработать. Но с точки зрения коммунистов — это уже эксплуатация, а получение всякой прибыли — смертный грех.
Вообще же при коммунистическом строе есть люди, которые думают и действуют не столь ортодоксально. Одним из таких был наш начальник, еврей, правда тоже член партии. Если до сих пор он извлекал выгоду из моих работ по починке электроприборов, а затем поручил изготовить репродуктор, то потом у него возникла идея «помочь» домохозяйкам, а именно — делать простые электроплитки и продавать их на рынке. Я ему сказал, что изготовить изолирующий корпус из шамотного кирпича с канавками для спирали — не ахти какая проблема, тоже самое — муфты, труднее будет со спиралью, тут требуется провод из никелина. Про такой провод он не слышал и велел взять оцинкованную железную проволоку, она, дескать, сгорит не сразу. Мне ничего не оставалось делать, как наматывать такую проволоку в качестве нагревательной спирали на изогнутом остове электрода, зажав его в тиски, а затем вставлять эту спираль в плитку. Один из наших слесарей изготовил подставку. Таким образом мы сделали дюжину плиток, и начальник быстро сбывал их. Но через неделю поступили первые рекламации — спирали перегорали. Мы изготавливали для починки плиток новые спирали, но снова из оцинкованной железной проволоки. Они, конечно, опять перегорали. Только теперь он мне поверил, что необходима никелиновая проволока. Но где ее взять?
Тут мы узнали от товарищей, что на завод постоянно прибывают грузовые поезда, вагоны которых загружены машинами и станками, вывезеннььми из Германии, среди которых есть современнейшие специальные токарные станки. Их осторожно разгружали и устанавливали в пустые цеха, которые постоянно охранялись специально выделенными постовыми. Только от нас русские и узнали, что эти станки были демонтированы как военные трофеи на фабриках занятых территорий. В лагере, конечно, тоже знали об этих станках с тонкой настройкой механизмов управления, без которых они не могли бы работать, проведали и о том, что никелиновый провод в них — важнейший элемент. Об этом мы сообщили начальнику. Теперь он только и думал о том, как бы подобраться к станкам, чтобы извлечь никелиновые катушки. Порча станков его ничуть не волновала. Он подобрал специальную группу из двух сведущих пленных и охранника, с их помощью ему удалось добыть несколько никелиновых катушек, и мы стали изготовлять безукоризненно работающие электроплитки, которые он выгодно продавал на базаре.
Лето опять выдалось очень жарким. На работе я этого не почувствовал, так как трудился в сносно проветриваемом помещении. Когда утром мы шли на работу, было еще не так жарко, а вечером, когда возвращались, жара уже спадала. Мучения начинались ночью в жарком каменном здании, где раньше жили румыны, вернувшиеся домой почти в полном составе. Русские были очень расположены к ним, так как те вовремя отделили свою страну от немцев. Затем отправка оставшихся румын почему-то застопорилась. Наконец, стало известно, что русские изменили отношение к ним и больше им не доверяют, потому что в Румынии застрелили русского генерала, посланного «исключительно ради помощи при реорганизации страны с дружественными намерениями».
Итак, мы заняли здание, где раньше жили румыны. Каменные стены в течение дня очень сильно нагревались, к тому же они были сплошным гнездилищем клопов. Ни одну ночь мы не могли спокойно спать от жары и укусов. В конце концов мы брали свои мешки с сеном и выходили спать на свежий воздух, о чем я уже писал.
Внезапно у меня опять начался сильный понос. Я пошел в амбулаторию, потому что чувствовал себя нетрудоспособным, то и дело приходилось бегать в уборную. Дежурный немецкий врач доктор Лютге, который меня уже давно знал и был осведомлен о моих частых поносах, сказал, что не считает диарею моей единственной болезнью. Это лишь побочное явление, он думает — у меня малярия. Когда он узнал от меня, что из-за жары и клопов я уже некоторое время сплю на улице, то еще более утвердился в своем диагнозе и сказал, чтобы с этой минуты я остался в лазарете, так как вскоре у меня определенно будет приступ, а малярию можно вылечить, если начать лечение при первом же приступе. Иначе возбудители малярии, трепаносомы, инкапсулируются в печени и станут почти неуязвимы. Я не совсем верил в его диагноз, но остался в лазарете, чтобы подлечить кишечник. Понос сравнительно быстро ослаб, но на третий день в половине второго ночи у меня вдруг начался озноб, температура повысилась до 39. Меня сильно трясло, я чувствовал себя отвратительно. Находящиеся рядом товарищи вызвали медсестру. Ее звали Нина. Это была светловолосая молодая украинка. Она уже была проинформирована врачом относительно малярии и предупреждена, что при первом приступе должна его позвать. Он немедленно пришел. Несмотря на сильный жар, я еще точно помню, как он почти с удовлетворением сказал: «Я же говорил, это — малярия». Мне сразу дали зеленые таблетки. Он сказал, что так они выглядят из-за красителя, это — русский медикамент, он более эффективен, чем наш атебрин, который действует только профилактически. Я должен принимать это средство длительное время. На первых порах — каждые два часа, днем и ночью. Сестра позаботится. И вот каждые два часа сестра приносила мне эти таблетки в течение многих дней и была неизменно благожелательна. Когда только она успевала спать? Во всяком случае, каждые два часа она появлялась у моей кровати. После каждого приступа, которые меня очень изнуряли, жар исчезал на один день, затем снова повторялся приступ, и всякий раз за полчаса до полуночи. Постепенно они становились все слабее и, наконец, прекратились. Врач, ощупав мою печень, велел принимать лекарство в меньшей дозе, уже не так часто, но в течение еще нескольких недель. Когда приступы малярии у меня прекратились, я решил, что исцелен. Но малярия меня очень ослабила. Поэтому я должен был еще некоторое время оставаться в лазарете и беречься. Мое состояние уже позволяло осмыслить все, что происходило вокруг нас. Мы получали хотя и русскую, но хорошую, вкусную пишу с белым хлебом и жирной кашей из пшена, перловой крупы и гречки. Ее поставляли с кухни в ведрах, и начальник лазарета, типичный служака из Восточной Пруссии, обер-вахмистр, лично раздавал ее черпаком по 1,4 л. При этом я обнаружил, что он раздавал не все содержимое ведра, а каждый раз оставлял не менее 1 литра каши. Другие товарищи тоже это заметили и возмущались, когда он уходил с остатком каши: это свинство, ворчали они, каша для нас, а он и так получает с кухни причитающееся ему лазаретное питание, так что нечего ему нас обворовывать. Они, мол, знают, куда он девает кашу. Достаточно только посмотреть на него и его походку, он и на пленного-то не похож, вышагивает как бравый вояка, спрыгнувший со своего скакуна, лощеный и надушенный, в мундире на заказ и в начищенных офицерских сапогах. Такое расточительство стоит денег, а в плену каша — та же валюта. Так они, а это были немцы, ворчали целый день. Я им посоветовал: если его действия их не устраивают, они должны ему об этом сказать. Но они отклонили мое предложение, так как не осмеливались на это.
Меня тоже злило, что свои личные прихоти он удовлетворял за наш счет и притом так открыто. Злило также его надменное поведение, все же мы не на плацу. Я всегда ненавидел плац и громкие команды мастеров муштры, ухитрявшихся превратить всякого лояльного гражданина во врага военных, даже если он хорошо понимал, что без военных, к сожалению, нельзя обходиться. Но кому охота терпеть унижения от твердолобых солдафонов?
Теперь и меня взяла злость, раньше я мало что замечал вокруг из-за апатии, вызванной малярией. Моей натуре претят бесполезное хныканье или заглазное обвинение кого-либо. Я всегда взвешиваю возможность реально что-либо изменить и, приняв решение, действую уже, так сказать, не взирая на лица. Если я убежден, что положение дел изменить невозможно, то и не завожу об этом речи.
В данном случае можно было что-то сделать, справедливость была на нашей стороне, и не исключалась возможность отстоять ее, правда, с некоторым риском. На следующий день, в обед, когда обер-вахмистр, как обычно, раздал не всю кашу, я спросил, почему он так поступает? Тут он рявкнул, что это меня не касается и что мое дело молчать в тряпочку. Я пригрозил сообщить о его проделках старшему лейтенанту Клейнману из НКВД, с которым я хорошо знаком. После этого он тут же раздал весь остаток и показал нам пустое ведро. С тех пор это стало правилом.
В один из последующих дней лечащий врач при обходе обратил мое внимание на одного больного, который лежал неподалеку от меня. Врач сказал, что больной крайне апатичен, ни с кем не, разговаривает и весь день мрачно глядит куда-то в пространство. Трудно понять, что с ним. Хорошо бы попытаться войти с ним в контакт и вывести его из опасного состояния. Я сел на край нар, на которых лежал молчун, и заговорил с ним. Мне было даже неизвестно, какой он национальности. Он очень быстро отреагировал на мои слова, устремив на меня удивленный взгляд. Я вкратце рассказал о себе, он поддержал разговор. Оказалось, что это — румын, инженер-строитель и владелец строительной фирмы в Бухаресте. Я поинтересовался, почему у него такое подавленное настроение, почему он так молчалив? Этот человек был одним из немногих румын, которые еще оставались в лагере. Он сказал, что очень страдает от плена, в который попал в конце сталинградского разгрома, а особенно от невыносимых для него условий. Помимо профессии, он все силы души отдавал музыке, без которой жить не может. Я его утешал, что плен продлится недолго, он скоро будет дома и опять сможет жить своей работой и музыкой. Оказалось, что как раз это его и беспокоит, так как будущее Румынии туманно. Я ему возразил, что мы также не знаем, что принесет будущее, но как-нибудь справимся.
Вам, австрийцам, ответил он, будет легче, так как у вас однородное общество со здоровой структурой, в Румынии же все намного сложнее. Тут очень резкое социальное разделение. Есть настоящие румыны, которые считают своими предками римлян, и некоторое количество немцев. И те, и другие относятся к высшему слою и были опорой режима, который недавно свергнут. Существует еще низший слой — это примитивные румынские цыгане, бедняки, полуграмотные и совсем неграмотные. Прежнего режима не существует. Новый формируется под сильным воздействием русских. Что станет с Румынией, когда будет господствовать низший слой? Что станет лично с ним как предпринимателем и владельцем строительной фирмы? Что будет с его семьей? Я сказал, что все мы не знаем, чего нам ждать в будущем, и можем только гадать на этот счет. Мы радуемся, что закончилась война и что людей больше не заставляют убивать друг друга. Все мы вынуждены будем приспосабливаться. У нас дома тоже многое разрушено.
Мы все чаще вступали в разговоры, и вскоре выяснилось, что оба мы посещали гуманитарные гимназии и учили латынь и греческий. Мы стали беседовать на философские темы и декламировали начальные строки «Илиады» и «Одиссеи» Гомера. Я всегда — и после плена тоже — быстро сходился с людьми на какой-либо общей основе, когда узнавал, что мой собеседник — выпускник гуманитарной гимназии. Ничто не объединяет людей больше, чем настоящий гуманизм.
Я помог ему преодолеть отчужденность и почувствовать прилив жизненной энергии. Наш врач был очень доволен и спросил, как мне это удалось. Я рассказал. В ходе беседы я убедился в том, что врач тоже по складу гуманитарий и не случайно выбрал гуманную профессию, он не мог спокойно наблюдать душевные страдания человека.
Но на другой день мой друг из Бухареста неожиданно подошел к моим нарам, и взгляд его показался мне каким-то странным. Соседи по палате громко обсуждали слухи о том, что ждет всех нас, пленных. Я лежал и читал книгу Тургенева. У меня было такое чувство, что моего нового друга что-то угнетает, однако он не заводит об этом разговора. Я спросил, откуда он так хорошо знает немецкий язык. Он сказал, что хотя и является румынским подданным и был призван в румынскую армию, его семья происходит из Трансильвании и является немецкоговорящей. В Бухаресте он учился в высшей школе и познакомился со своей теперешней женой. Но особой его любовью всегда была музыка. Будучи скрипачом-виртуозом, он, однако, не мог выбрать эту профессию и по желанию своего уже довольно старого отца (он был, как говорится, последышем) учился на инженера-строителя, так как имел также большие способности к математике. Я ему сказал, что и я выпускник высшей школы по прикладной математике и тоже очень увлекаюсь музыкой. Правда, исполнитель я не слишком искусный, но охотно слушаю хорошую музыку. Когда-то я прочила книгу Джеймса Джейнса, главного астронома обсерватории в Доркинге, о «математических основах музыки», которая подробно истолковывает связь между музыкой и математикой. Книга произвела на меня сильное впечатление, ход мыслей автора увлек меня новизной.
Конечно, я чувствовал, что сосед хотел поговорить со мной не только о музыке, сколько о других проблемах, которые приводили его в уныние. Чтобы иметь обеспеченную жизнь, он стал инженером-строителем. В школе танцев он познакомился с девушкой, которая произвела на него впечатление очаровательного существа и удивила своей начитанностью. Они часто встречались на праздничных вечерах и в доме ее родителей. Они были румынами, говорили только по-румынски и плохо знали немецкий. Отец и мать принадлежали к высшему слою общества, владели большой строительной фирмой. Дочь же в совершенстве говорила по-немецки, так как каникулы часто проводила у своей тети, преподавателя немецкого языка в румынском городе Германштадте. Родители имели большой дом со слугами и вели барский образ жизни. Но сам он тоже был не из бедных, вырос в немецкой трудолюбивой, экономной семье. Он понравился ее родителям, да и сами молодые считали себя хорошей и любящей парой. Они поженились, и он стал сотрудником фирмы ее отца, который был уже достаточно стар и не мог работать с прежней энергией. Фирма имела много заказов по строительству во всей Румынии, в том числе и военных, а когда началась война, работать приходилось до изнурения, кроме того, вскоре стало не хватать специалистов. Часто приходилось ночевать на работе, а если и удавалось вернуться домой, то очень поздно, чуть не валясь с ног от усталости. Дома нужен был прежде всего покой, что не встречало понимания со стороны молодой жены. Она желала разговоров, развлечений, удовольствий. Ее мать, знавшая лишь комфортную жизнь, и бабушка, почтенная матрона, которая жила с ними, всегда держали сторону своего «бедного ребенка».
Кроме того, жизнь осложняли еще и сексуальные проблемы Жена была очень хорошенькой и очень следила за внешностью, ибо ценила ее выше всего, наряду с начитанностью и богатством. При этом она совершенно забывала, что и то и другое преходяще, а в совместной жизни решающую роль играют совсем другие ценности и прежде всего любовь к спутнику жизни и способность понимать его. В тяжелые военные времена обнаружилось, что милая приветливость и веселый шарм были только лоском, одной лишь видимостью, исчезавшей в узком кругу при малейших трудностях. Она быстро теряла терпение, всех домашних, особенно его, тиранила громкими истериками. К тому же не ладилась интимная жизнь, трудно было угодить беспрерывно фыркающей кошке, когда сам не готов на это, да к тому же пансионное и семейное воспитание сделали ее фригидной. Все, что относилось к сексуальной жизни, она рассматривала как нечто заведомо аморальное и позорное для женщины. Она ни в малейшей степени не поощряла его, а лишь холодно терпела. Так что совместная жизнь у них не ладилась. В ярости она назвала его импотентом. Ей и в голову не приходило, что как женщина она оказалась неспособной для совместной жизни, впрочем, может быть, она просто не хотела этого признавать.
Вот пришел приказ о его призыве в вермахт, что он воспринял почти как спасение. Тут жена решила, что хочет ребенка. Он пошел ей навстречу, но не без внутреннего принуждения.
За все военные годы он ни разу не имел отпуска. Она писала ему о своей беременности и затем о рождении сына, которого он никогда не видел, так как был пленен в Сталинграде. Он сполна испытал всю тяжесть боев за этот город, нужду в «котле» Сталинграда, плен, которого многие не выдерживали, и убогую, так медленно менявшуюся к лучшему жизнь в лагере (правда, не в нашем, к нам он прибыл недавно). Как и я, он целые годы ничего не слышал о своей семье, жене и сыне, ему даже неизвестно, живы ли они еще. Дома его определенно не числят в живых, так как он давно считается пропавшим без вести. Что будет, когда из плена его отправят домой? Где его родина, если в Румынии его, румынского немца, рассматривают как нациста? Что будут делать новые властелины Румынии со своими немцами? Как к нему отнесется жена, румынка из высшего общества, которая еще в мирное время так усложняла их жизнь, никогда не умела довольствоваться малым, знала только роскошь и благополучие? Как начинать жизнь с ней заново? Он страшится своего будущего. Охотнее всего он остался бы в России и работал бы инженером-строителем. Эта страна определенно могла бы его использовать как специалиста, но в России он не видит будущего, ведь это коммунистическая страна, а он воспитан при другом строе. Нет, уж лучше податься на Запад, принять как печальную необходимость всю неясность послевоенной ситуации и использовать каждый шанс, который дает жизнь. Лучше работать на свободе, даже если работа вначале не будет соответствовать образованию и желаниям, чем, совершая насилие над самим собой, чахнуть при диктаторском режиме до конца своих дней.
Жизнь для нас, конечно, не остановится, но она пойдет иначе, чем до сих пор. Эта проблема волнует почти всех нас. Такова жизнь, она все время меняется, как вода в реке. Еще в древней Греции философ заметил: «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку». Большинство из нас тревожили судьбы оставленных жен и семей. Это удивительно выразил Гомер в «Одиссее», однако не каждая жена — Пенелопа. Греческие драмы очень подробно показывают, какие жестокие удары ждали троянских «героев» после их возвращения домой. Да и Гомер не дает нам понять, стала ли Пенелопа снова счастлива с Одиссеем, вернувшимся через двадцать лет. Кого-то из нас мучает вопрос, сможет ли он вообще еще быть полноценным мужчиной после многолетнего голодания. Этот вопрос нас до сих пор не особенно интересовал, потому что все думали только о выживании. Сексуальные проблемы были актуальны только для нескольких лагерных аристократов.
Некоторые из пленных Сталинграда знали или предчувствовали, что ожидает их по возвращении домой. Мирная жизнь будет совсем другой, чем до этой бесчеловечной войны. Мы тоже стали совсем другими. Мы можем лишь надеяться, что найдем дома человека, который встретит нас с пониманием и будет думать не только о тех бедах и ужасах, которые пришлось пережить в тылу, о бомбовых атаках, нужде и разрушениях. Все это далось нелегко, но все же люди были на родине и пользовались свободой, хотя она и была ограничена беспощадной диктатурой.
В углу палаты, где собрались другие больные, разгоралась дискуссия. В размышлениях и спорах о будущем слышалась большая тревога. Одного берлинца спросили, какую он изберет профессию, ведь он был кадровым военным — больше ничему не обучался, тем более, что Германия разделена и в Берлине властвуют русские. Он сказал, что в каждом государстве, при каждом режиме требуется учреждение, которое заботится о спокойствии и порядке. До сих пор он не мыслил свою жизнь без мундира, и будущую тоже не мыслит. Ему все равно, какой государственной системе он будет служить. После всех испытаний он имеет одно желание — жить.
Я думаю, он прав. Мы все мечтали о продолжении нашей жизни, сохраненной ценою таких испытаний. Но не каждый из нас был готов идти ради этого на любые уступки и находить достойной любую жизнь, какой бы она ни была.
Дискуссия вспыхнула после того, как один из больных повторил слух о том, что скоро больных отправят на родину. Трудно было понять, как этот слух зародился: был ли он чьем-либо фантазией или имел под собой реальную подоплеку. Вскоре мы узнали, что слух распространился по всему лагерю и, наверно, имеет какие-то основания. Нас волновало множество вопросов. Вся наша жизнь на фронте и в плену была непрерывным испытанием Перенесли ли мы его без непоправимых психических и физических последствий? Можем ли мы считать себя тем «материалом», который еще пригоден в условиях гражданской жизни среди людей, которые тоже были подвержены испытаниям? Сумеем ли мы когда-нибудь забыть пережитое и вернуться к нормальной жизни?
Когда меня выписали из лазарета, я был еще нетрудоспособным и меня записали в ОК (в отдыхающую команду), то есть отнесли к выздоравливающим.
Расставаясь со мной, врач сказал, что у него есть возможность отправить меня домой, так как скоро больных австрийцев должны везти на родину. Он предложил включить меня в их число. Мне эта перспектива казалась просто невероятной, совершенно нереальной. Ведь у меня перед глазами стояла картина, увиденная во сне 2 мая 1941 года в венской казарме, в первую ночь моих солдатских будней. Мне снилось, как я вернулся домой, мой сын шел рядом со школьным ранцем за спиной; это могло случиться не ранее позднего лета 1946 года, когда сын стал бы уже школьником, если он вообще остался жив. Вот уже более двух с половиной лет меня считают без вести пропавшим.
Меня вызвали на русскую комиссию, где решающее слово было за доктором Кринкхаус и старшим лейтенантом НКВД. Оба были ко мне расположены, знали о моих многочисленных болезнях, в том числе и о последней — малярии, видели, как она меня потрепала. Разногласий не было, и меня, как больного и нетрудоспособного, внесли в список отправляемых домой. Отправку больных и нетрудоспособных нельзя рассматривать только как некий акт милосердия, тут руководствовались и трезвым рассуждением: «Они не являются для нас рабочей силой, это — лишние едоки. Война закончилась, пусть противник сам заботится о своих людях, об их лечении и питании».
Меня послали в складской барак, и я получил там другой, чистый мундир и более добротную обувь. Все это казалось мне чем-то нереальным. На следующий день нас, всех австрийцев, которые должны были ехать домой, вызвали к караульной будке, чтобы затем строем везти на вокзал. Это было в воскресенье утром. Всех вызывали поименно, кроме меня. На мой вопрос, почему меня не вызвали, мне сказали, что я зарегистрирован как немец и поэтому не могу ехать, так как отправляют только больных австрийцев. Я сказал, что, видимо, произошла ошибка при регистрации Я всегда указывал, что я австриец и могу доказать это документами Я показал им мои государственные аттестаты Они посмотрели их и сказали, что ничего не могу сделать, так как в воскресенье канцелярия не работает. На следующий день я смогу внести ясность относительно своей национальности и меня отправят следующим этапом для больных, который отбывает через несколько недель. Но он формировался из немцев, и я снова не мог ехать, так как был австрийцем.
Когда я вернулся к баракам, мои австрийские товарищи никак не решались заговорить со мной. Они думали, что я совсем убит горем, мое спокойствие было для них полной неожиданностью. Я им сказал, что был бы очень удивлен, если бы все прошло гладко Кроме того, при моей слабости после болезни я мог бы не перенести длинную дорогу.
Я напомнил им, как в тяжелые часы плена я всегда говорил, что надеюсь и верю в наше возвращение домой. Что касается меня, то это будет приурочено к началу учебы сына в 1946 году. Я же видел его в последний раз в сорок первом, когда ему было всего 10 месяцев, а в сновидении он шел рядом со мной в синем матросском костюмчике, матросской шапочке на голове и со школьным ранцем за спиной. Именно таким он меня и приветствовал, когда 15 августа 1946 года я действительно вернулся. Правда, ранец еще лежал в комнате и сын не надел его, потому что занятия в школе начались лишь через три недели.
И перед этой неудавшейся отправкой у меня было смутное предчувствие неудачи, и я даже начал сомневаться в пророческом смысле сна, который за четыре года войны и плена сначала тревожил меня, а потом неизменно ободрял и укреплял в моих надеждах. Наконец, я истолковал сон как лишь указание на то, что дома я окажусь очень нескоро, хотя это непременно произойдет. Меня не особенно удивляла способность, позволявшая мне предвидеть будущие события часто весьма точно. Этот дар был у меня всегда, сохранился и поныне Я родился под созвездием Стрельца, говорят, что люди, рожденные в эти дни, могут обладать такими способностями.
Весть о моей неудаче из-за неправильной регистрации распространилась по всему лагерю и имела важные последствия. Другие австрийцы тоже стали выяснять, как их обозначили в соответствующей графе. Особенно это касалось тех, кто уже давно был в плену, так как при первой регистрации переводчиком был немец из Рейнской области, Августин, в общем-то, приятный малый. Каждому он задавал вопрос насчет национальности С итальянцами, голландцами, румынами, хорватами не было проблем, но когда кто-либо называл себя австрийцем, как это всегда делал я, он говорил, что таких больше не существует: «Вы немцы, как и мы». Я каждый раз возражал ему, но какую он делал запись, я не знал. Мой друг из Грюнбурга решил это проверить, что при его работе было совсем не трудно. Он увидел, что и сам зарегистрирован как немец. Многим землякам Грюнберг помог соответствующим исправлением в регистрационном листе. Все они были жертвами милого Августина.
По инициативе доктора Кринкхауз, которая явно благоволила к австрийцам, Харрера также вызвали на комиссию. Но у него все произошло по-другому, домой его не отправили по иной причине. Он с грустью рассказал мне об этом. Намного раньше, чем все мы, он узнал о готовящемся этапе для больных и втайне питал надежду. Его вызвали на принимающую окончательное решение «большую комиссию» в поликлинику. Он, как обычно в таких случаях, должен был раздеться догола (мы называли это осмотром мяса) и предстать перед комиссией, которая состояла из гражданских и военных и куда входили также врач Кринкхауз и старший лейтенант Клейнеман из НКВД. Когда подошла его очередь, доктор Кринкхауз объяснила, что он инвалид и непригоден для работы, что он уже перенес много различных заболеваний, в том числе дизентерию и малярию, а также несколько несчастных случаев. Как рабочую силу его рассматривать никак нельзя. Поэтому она предлагает отправить его домой. Он понимал, о чем говорят русские и был уже преисполнен радостных надежд. Но Харрер делал вид, что ни слова не понимает по-русски. Затем ему сказали, что он может идти, он повернулся и уже хотел выйти, но тут старший лейтенант Клейнеман преградил ему путь и спросил: «Лейтенант Харрер, вы ведь офицер?» Вилли сказал: «Да». Тот взмахнул перед его носом рукой, как строгий учитель, и огорошил: «Офицеры не отправляются домой!»
Для Вилли это было ужасным ударом, и в первый момент он лишился дара речи. Затем только и смог выдавить: «Когда-нибудь наступит день, когда и офицеры поедут домой. Буду ждать».
Когда он вышел из поликлиники, у него слезы текли по щекам. Однако его мрачное настроение рассеялось, как только он узнал о моем злоключении.
В число отъезжающих все же попал один венец, который перед самым окончанием войны предпринял попытку к бегству и был схвачен. Избитого до крови, его приволокли в лагерь и три недели продержали в карцере на воде и 200 г хлеба. Разумеется, от этого он вконец отощал и затем попал в лазарет к дистрофикам и как неработоспособный был с первым же этапом отправлен домой. Вот уж, действительно, ирония судьбы, за попытку к бегству он был награжден первоочередным освобождением, а другие, будучи работоспособными, еще долго оставались в плену. У Харрера еще стоят перед глазами три товарных вагона, в которые люди из лагеря носили солому, а «счастливчики» усаживались на нее, чтобы первыми вернуться домой. Он утешал себя мыслью, что их будущее тоже не совсем ясно и, может быть, лучше пока оставаться здесь. Кто знает, как встретят их любимые и близкие и будет ли новая жизнь лучше прежней?
Условия в лагере все улучшались. Но мы еще не знали, что решающую роль в этом играла умелая и энергичная организаторская работа наших товарищей в лагерном управлении, постаравшихся завоевать доверие русских служащих, с которыми некоторые из пленных даже стали друзьями, так что просьбы заключенных часто находили понимание. Мой друг из Грюнбурга был одним из них, я знал, какую положительную роль он играл, хотя из скромности он никогда об этом не говорил.
Я медленно поправлялся после малярии и вскоре вновь пошел работать, правда, опять лагерным электриком. Вечно что-то было испорчено. С фабрики по-прежнему тайком выносили моторы для разных нужд, и линия, идущая от трансформатора, была весьма перегружена. Однажды принесли двигатель мощностью 15 квт, чтобы установить насос в нашем колодце, который требовал максимум от 2 до 2,5 квт. Насос чуть слышно всхлипнул, и ток во всем лагере отключился, причем, электродвигатель не сделал ни одного оборота. Для меня было загадкой, как, несмотря на контроль, сумели пронести через фабричные ворота этот большой и тяжелый мотор. Чего не сделаешь ради буханки хлеба! А вот зачем понадобилось качать воду электрическим насосом, мне было непонятно. Ведь вода залегала очень близко к поверхности, кроме того, была заражена трупным ядом и опасна для здоровья. Однажды, в октябре, снова началось большое волнение: готовился новый этап, на этот раз с немецкими больными военнопленными. Вновь собралась «большая комиссия» для отбора больных. Я тоже заявил о себе, так как мне обещали, что я смогу поехать следующим поездом, который пойдет в Мюнхен. Но и в этот раз меня не взяли, потому что теперь я был зарегистрирован как австриец, а отправляли только немцев.
Работать лагерным электриком становилось все неприятнее, время было дождливое и быстро холодало. Однажды ко мне пришел Харрер и сказал, что вызвался работать автомехаником, после перекличка поляк Вилли сделал такой запрос. Вилли узнал, что необходимо отремонтировать немецкий тягач Имеются три негодных тягача, и из их деталей требуется собрать один действующий. Он решил рискнуть, так как в немецком вермахте несколько раз ремонтировал такие тягачи. Кроме того, ему разрешили подыскать себе помощника, и он подумал обо мне. Моя работа зависит от погоды, а зимой лучше трудиться под крышей. Я обратил его внимание на то, что никогда не занимался этим, но охотно поработал бы с Вилли, если я ему нужен. Он ответил, что ему надоело слоняться по лагерю, а после окончания войны офицерам разрешено браться за любую работу.
На следующее утро мы отправились к находящейся неподалеку от лагеря автомастерской с бензоколонкой. При этом он мне рассказал о разговоре с Витусом.
Витус распределял пленных по бригадам, и когда Вилли вызвался идти на работу, тот первым делом заговорил об ущербе, который нанесли немцы России, а теперь обязаны возместить его. Но если бы это действительно было возможно, то каждый пленный должен был бы прожить в Советском Союзе почти шестьдесят лет. Как офицер, заметил Витус, Харрер может не работать, но моральная обязанность каждого немецкого пленного — хорошо и добросовестно работать, чтобы помочь ликвидировать эти потери. Этот заученный монолог поляк повторял часто. К этому его обязывало и положение верного слуги русских.
Сначала он послал Вилли в бригаду каменщиков на стройку, где уже закончили кладку. Нужно было установить стальные конструкции на крышу. При этом Харрер стоял на узкой кирпичной стене на втором этаже и принимал тонкие стальные конструкции, которые поднимались лебедкой. От высоты у него так кружилась голова, что он еле устоял. Его нога еще не была достаточно подвижной, хотя лечение массажем дало некоторые результаты и она уже немного сгибалась. Для работы, при которой приходилось нагибаться, сгибать ногу в колене и держать равновесие, он еще не годился. Поэтому работать по-настоящему он не мог. Он был очень благодарен своим товарищам, которые щадили его и давали посильные задания, иначе он сорвался бы уже в первый день. Вилли прилагал все усилия, чтобы первый день прошел без несчастного случая. Многое за него делали товарищи. Работать в этой бригаде и во второй день он никак не хотел, ибо определенно упал бы, да и совесть не позволяла переваливать работу на чужие плечи. Спасение пришло вечером после переклички, когда Витус объявил, что ищут автомехаников.
Еще за день до разговора со мной Харрер побывал в мастерской, все осмотрел, поговорил с начальником и сказал что ему нужен помощник. Русский поручил ему самому подыскать себе помощника, и он сразу подумал обо мне. Мы стали вместе работать в мастерской, менее чем в 300 м от лагеря, у самой железнодорожной насыпи. Вилли показал мне тягач, который мы должны были отремонтировать, и два других, предназначавшихся на запчасти. В отличие от подлежащего ремонту, два других тягача были так занесены песком, что наружу выступали только отдельные части. Но его не испугало это унылое зрелище, хотелось взяться за работу. Сразу возникли трудности, так как подходящий инструмент практически отсутствовал. Мне это было давно знакомо: меня всегда немного смешила русская команда: «Взять инструмент!» — и при этом имелись в виду лом и кувалда. В автомастерской им тоже находилось чрезмерно широкое применение. Было еще несколько тупых зубил, обломанных напильников, изношенных гаечных ключей. Вилли сказал, что я внушал жалость, когда вечером, усталый и измотанный, возвращался в лагерь: плохой инструмент очень осложнял работу. Мы с Вилли образовали как бы отдельную рабочую группу из двух человек в бригаде Гёрке и так проработали месяц, пока тягач не был готов к эксплуатации. Вилли точно знал, что подшипники, которые ему удалось подогнать и отшлифовать лишь вручную, долго не выдержат, и теперь боялся, что машина испортится еще до первого испытания. И у него были основания для опасения, хотя все произошло совсем по-другому.
Он завел машину и выехал во двор. Вилли умел ездить на таких машинах, так как раньше как офицер пользовался ими в разных условиях. Он не успел объяснить русскому мастеру, как обращаться с машиной. Как только она появилась во дворе, русский сразу кинулся к ней и, не желая ничего слушать, сел за руль. Он не знал, что управлять надо с учетом поворота гусениц, а не только передних колес, как он это делал. При той скорости, которую он включил, этого было мало. Он поехал, вернее, машина с ним поехала на полной скорости вверх по откосу высокой насыпи железнодорожной линии, идущей с Кавказа на Москву через Сталинград. Он пересек ее, перескочив через рельсы, и покатился вниз. И вдруг машина внезапно остановилась, так как сломался топливный насос. Белый как полотно мастер вылез из машины. Ему просто повезло. А что было бы, если бы в этот момент шел поезд или машина перевернулась?
Харрер, конечно, попенял ему, сказав, что машина вышла из строя по причине неосторожной езды и потому вновь нуждается в ремонте. Но в то время, когда заканчивался еще первый ремонт, русский сообщил в лагерь, что МЫ V боль шс не нужны, и нам должны были дать новую работу. Машина снова была поломана, и мы вновь понадобились ему на некоторое время. Но заполучить нас ему не удалось, потому что, как сказал Витус, он ничего не платил лагерю за нашу работу.
Наступило время уборки урожая. Харрер вспоминал о той поре как о лучших днях своего плена. В ближнем колхозе проходили практику студентки автомобильно-механического института Сталинграда, которые частенько проезжали мимо нас на грузовой машине, и когда она ломалась, Вилли устранял неисправности. Милые студентки были за это очень благодарны ему и приносили за работу огурцы и помидоры, крупную соль или кусок черного хлеба. Они были хороши собой и всегда в отличном настроении. Приятно было смотреть на них, босоногих, в воздушных платьях.
С русским он договорился, чтобы тот ежедневно записывал им 101 % выполнения, что означало дополнительные 200 г хлеба и черпак каши. Тогда не надо будет перечислять лагерю деньги в качестве премии. Как рабочая сила мы его мало интересовали. Но это длилось недолго. Рядом с нашей мастерской была вторая, которая тоже обслуживалась бригадой Гёрке. Начальник той мастерской часто приходил к нам и смотрел, как мы работаем. Когда он услышал от Гёрке, что мы со следующего дня будем свободны, он привел нас в свою мастерскую.
Мастерская состояла из просторного помещения с ремонтной ямой и закрывалась железными дверями. Кроме того, был еще один закрытый цех со станками для ремонта автомобилей. В этой мастерской ремонтировали грузовые автомашины, разбирали и дооснащали двигатели. Повсюду лежали разобранные моторы, которые нельзя было собрать из-за отсутствия каких-либо деталей. Снаружи цеха имелись навесы, под которыми тоже проводились разные работы, например, разборка двигателей. Здесь тоже их ремонтировали и готовили к эксплуатации, если удавалось найти недостающие запчасти. Многие двигатели нередко пускали на запасные части. Некоторые запчасти невозможно было доставать, так как на них был слишком большой спрос, например, малую ведущую шестерню, кольца и вкладыши для поршней, конические шестерни, детали дифференциальной передачи. Я разбирал дифференциальную передачу и промывал детали в керосине. Чаще всего приходилось извлекать отколотые зубья малой шестерни и плоского конического колеса. Если у нас еще были малые шестерни, то плоских конических колес почти не было. Но тут нас выручала совсем юная, пятнадцатилетняя электросварщица, которая мастерски приваривала отломанные зубья сварочным трансформатором, то есть пользуясь переменным током. Каждому, кто что-нибудь понимает в автомобилях, известно, с какой точностью изготавливаются эти эвольвентные фрезерованные зубья и как легко вывести их из строя. Сварочные швы на зубьях, конечно, приходилось шлифовать вручную. Отремонтированные детали показывали начальнику, он их проверял, и только потом их устанавливали. Долгой нагрузки они не выдерживали, и в скором времени автомобили опять поступали в ремонт. Харрер специализировался на ремонте грузовиков марки ЗИС. Эти тяжелые машины часто ездили по бездорожью сильно перегруженными, так что дифференциалы ломались, а затем снова ремонтировались.
Были также большие трудности с установкой шин. Мы не имели манометра. Давление в шинах приходилось определять наугад. Это нередко вызывало поломки и случалось, что грузовик доезжал до нас на ободах.
Моей задачей было также разбирать под руководством мастера двигатели, снимать коленчатый вал, менять вкладыши подшипников и устанавливать новые уплотнительные кольца на поршнях. У нас был хороший бригадир — разумеется, поляк — который хорошо знал двигатели, умел обращаться с ними и приводить в порядок даже в примитивных условиях. Мне не доставляло особого труда выполнять столь непривычную для меня работу, так как бригадир или Харрер предварительно подробнейшим образом инструктировали меня. Уберечь одежду от грязи, конечно, не удавалось, спецовок нам не выдавали. В лагере каждого из бригады Гёрке узнавали по замасленной одежде.
Особенно этим отличался Харрер, ведь он часто работал в яме, сливая старое загустевшее моторное масло. Когда он отвертывал сливную пробку, черное масло по руке стекало на мундир. Эту работу он, конечно, не любил, но она имела одно преимущество. С каждым днем становилось все холоднее, возникала проблема отопления. Поначалу сжигали старое масло, при этом образовывалось большое количество дыма, который заполнял цеха, а в яме дышать было легче. Тут человек хоть как-то защищен был от холода, кроме того, над головой сохранялся слой сравнительно чистого и прозрачного воздуха, в то время как вокруг стоял сплошной чад. Промежутки дощатых стен были заполнены опилками. Выломав доски, выгребали опилки, поливали их маслом и жгли. Можно себе представить, какой при этом валил дым! Но запас опилок быстро таял. Вскоре им нашли замену, используя столбы телефонной линии, проходящей вдоль дороги. При густом тумане кто-нибудь, вооружившись «кошками», поднимался на столб, перепиливал его под изоляторами и спускался. Затем столб подрезали внизу, быстро распиливали и пускали на дрова. Когда туман рассеивался — и держался он порой не один день — открывалась странная картина: между двумя столбами раскачивался на проводах линии обрубок с изоляторами. Уцелел лишь каждый второй столб. Все деревянные ограды и все, что могло гореть, постепенно исчезало, превращаясь в топливо.
Благодаря образцовой работе Вилли Харрер — русские его звали Василием — был на лучшем счету у начальника. Однажды тот привел его в свою контору, где уже сидели трое русских. Начальник велел ему присесть, достал из ящика стола стакан, бутылку водки, наполнил стакан и предложил ему выпить. Вилли сказал по-русски: «Не могу… военнопленный!» Однако начальник настаивал. Вилли не хотел обижать начальника, к тому же ему дали еще и хлеба. Он выпил водку и съел хлеб. Но водка оказалась ему не по силам. Он еле добрел до гаража, а вскоре предстояло возвращение в лагерь. Вилли был почти не в состоянии идти, во всяком случае — без помощи. Он рассказал нам, как было дело. Употреблять алкоголь военнопленным строго запрещалось, и Вилли мог на несколько дней угодить под арест. Мы решили взять его под руки и, окружив с двух сторон, повели в лагерь, охране у будки мы сказали, что у него только что был приступ малярии. Так мы довели его до нар. Ему же было не до ужина, он сразу прилег и уснул. На его счастье, все обошлось без последствий.
Харрер рассказал мне, что в начале года старший лейтенант Клейнеман вызвал его в свой кабинет и спросил, чем он, собственно, занимается. Вилли сказал, что из-за ранения стал инвалидом с негнущейся ногой и может выполнять лишь вспомогательную работу. Клейнеман ответил ему, что офицеры вермахта гнали своих солдат в атаку, вели их на гибель, а в плену о земляках не заботятся. Было бы разумно, если бы Харрер побольше уделял внимания пленным австрийцам. Клейнеман дал ему брошюру, изданную антифашистским комитетом австрийских военнопленных.
В этой брошюре были и написанные ими статьи, и материалы о расстановке политических сил в Австрии и военном положении. Вилли, в частности, узнал о новом правительстве во главе с Карлом Реннером. Кто был издателем брошюры, выяснить не удалось. Получив брошюры, Вилли созывал как можно больше земляков и читал статьи вслух, что затем переходило в горячие» дебаты. После этого его часто вызывал Клейнеман и расспрашивал о реакции товарищей. Вилли описывал ее в самом общем виде, но русский офицер этим не удовлетворялся и хотел точно знать, кто что сказал. Вилли же никому не желал навредить. Зная по опыту, что из него пытаются сделать доносчика, имен Харрер не называл.
Я вспоминаю, что этот энкаведешник меня тоже вызывал к себе и задавал подобные вопросы. От меня он также получал лишь общую информацию, но никогда не слышал имен. В конце концов он оставил меня в покое. У Харрера он допытывался о взглядах наших земляков на Советский Союз. Но Вилли уже убедился в том, что от военнопленного нельзя ожидать продуманных, зрелых политических суждений по таким вопросам и опять-таки давал общую картину взглядов, но не говорил, кому они принадлежат. У русского, видимо, создавалось впечатление, что Харрер либо не хочет, либо не может дать нужную информацию, так как не подходит для такой задачи, может быть, слишком глуп. Во всяком случае, с того времени его оставили в покое, как и меня.
Наступил ноябрь, и Харрера вновь вызвали в НКВД. На этот раз там сидел молодой мужчина, который говорил на хорошем немецком языке, даже с австрийским акцентом. Это был явно не военнопленный, а, скорее, принадлежал к детям рабочих, скрывавшихся от властей после февральского выступления 1934 года. Он говорил на самые разные темы, но не о личном, а затем коснулся вопроса о предстоящих выборах в Австрии. Он спросил Вилли, за какую из трех партий: социалистов, христианскую народную или коммунистическую тот бы проголосовал. Вилли ответил, что голосовал бы за социалистическую партию, и привел свои аргументы. Затем его спросили об общих впечатлениях о Сталинграде, особенно о лагере. Ответы Вилли вряд ли пришлись по вкусу. После этого его-спроси ли, интересуется ли он политикой и не хочет ли повышать свое образование. Вилли ответил, что охотно расширял бы свой политический кругозор. Поскольку он инвалид и не может работать, то имеет достаточно времени для чтения. Все, что ему предлагали, было интересно, и он использует всякую возможность для получения новой информации. На этом разговор закончился. Своего собеседника Вилли встретил еще раз, много позже, в декабре сорок пятого в лагере N«165 в Талице.
В это же время меня тоже вызвали в НКВД к тому же молодому человеку, и я был вовлечен в довольно эмоциональную политическую беседу. Помимо всего прочего, я сообщил, что уже с самого начала отвергал национал-социализм, как только прочел «Майн Кампф» Гитлера, и отказался от службы в качестве государственного чиновника. Потому что иначе пришлось бы стать членом НСДАП или хотя бы одного из ее детищ — СА, националистического клуба автомобилистов или СС. Прочитав опус «фюрера» я понял что Гитлер и его люди готовили, а затем неожиданно развязали вторую мировую войну. Я знал о свирепом антисемитизме нацистов, но ничего не знал о массовых казнях. Я обдумал все и решил, что просто не вынесу участи официального чиновника. Я понимал, если они выиграют войну, то меня, как штатного служащего, пошлют куда-нибудь на периферию и наверняка будут считать заблудшей овцой. Если же они проиграют войну, на что я надеялся, то мне как «наци» пришлось бы расплачиваться за убеждения, которые я всегда ненавидел. Намного легче держать ответ за собственные взгляды.
Наконец, он меня спросил, хочу ли я продолжить свое образование, ибо для меня есть возможность посещать «антифашистские курсы». Я сказал, что согласен. Конечно, я с самого начала понял, что русские пытаются сделать из нас своих сотрудников. Для этого они готовы преподать нам основы марксизма. Но именно это и интересовало меня. Я же вышел из политически активной, строго католической семьи, затем вник в идеи национал-социализма и пережил его губительные последствия. Теперь мне представлялась возможность ознакомиться с третьей, актуальной в то системой взглядов. Правда, я не знал, как отнесутся ко мне, когда узнают, что коммунизм вызывает у меня чисто теоретический интерес. Ведь я согласился на антифашистскую, но не коммунистическую учебу и сделал это в строгом соответствии со своими убеждениями.
21 ноября 1945 года Вилли и меня, наряду с некоторыми другими австрийцами и немцами, поименно вызвали к будке охраны, где сообщили, что нас переводят в другой лагерь. До этого нам выдали чистые мундиры. Этап был укомплектован, и в тот же день мы прибыли в лагерь N® 108 в Бекетовке. Вечером был концерт в духе варьете, который давали военнопленные. У нас возникло чувство, что теперь, после долгих лет пребывания в пустынной местности под Красноармейском, которая летом выгорала от жары, а зимой застывала от мороза, для нас понемногу начинается новая жизнь. Может быть, этому отчасти способствовало варьете, может быть, гамбургская песня «Под красным фонарем Санкт-Паули», которую многие из нас слышали впервые. Варьете и особенно песня еще выше подняли радостное настроение, которое охватило многих из нас еще при отъезде из Красноармейска
На следующий день нас погрузили в вагоны В центре каждого из них находилась маленькая железная печка с трубой, выведенной на крышу, справа и слева от нее располагались нары. Было уже очень холодно. На ближайшие две недели вагон становился нашим домом. Начальником караула был русский младший лейтенант. Путь пролегал через студеный снежный край, и по мере продвижения на север снег все плотнее укрывал землю. Проблем с едой поначалу не было, но с топливом вскоре возникли трудности, так как об этом заранее не позаботились. Пришлось обеспечивать, или — как говорили в армии — «организовывать» его самим. Часто это происходило так: поезд останавливался на каком-нибудь глухом полустанке, железнодорожный служащий выходил из служебного помещения для выполнения своих обязанностей. В это время несколько пленных выскакивали из вагона так, чтобы он не мог их видеть, бежали в пустое, никем не занятое помещение, снимали дверь и приносили ее в свой вагон. Там ее разбивали, дружно ударяя каблуками, и превращали в дрова.
Запас еды вскоре стал истощаться, и наконец ее не осталось вовсе. Был ли в этом виноват младший лейтенант, который, возможно, плохо распределял дневной рацион или использовал продукты для каких-то иных целей, мы не могли знать. Во всяком случае, в последние дни у нас не было никакой еды. Высказывалось предположение, что нам дали с собой продуктов на одну неделю, а поездка продолжалась две недели. Положение — хуже некуда, ни еды, ни тепла, а дороге конца не видно. И тут надо было как-то выручать самих себя. Нередко на остановках нам попадались на глаза эшелоны с зерном, кое-кто из нас подползал под вагон и находил в днище плохо закрепленную доску или трещину. Тут пускали в дело острый железный прут, проделывали отверстие и подставляли тару под струйку зерна. Так мы наполняли свои котелки или консервные банки. Затем зерно смешивали со снегом, разваривали и ели. Попадались нам и вагоны с замерзшей до каменной твердости сахарной свеклой. Мы приносили ее в вагон, оттаивали, нарезали и варили. Наконец, через Рязань и Владимир, мы доехали до поймы Оки.
Во Владимире изрядную часть ночи простояли на большой товарной станции. Нам довелось наблюдать совершенно незнакомую систему формирования составов. Грузовой поезд ставили на холме, от которого вниз расходились несколько перекрещивающихся рельсовых путей, и там, где был ровный участок местности, формировались новые составы. От поезда на холме поочередно отцеплялись отдельные вагоны, локомотив подавал каждый вагон назад, вагон ехал под уклон без всякой посторонней силы через стрелочный перевод и присоединяясь к новому составу. Торможение достигалось силой трения и устройством, имеющимся в каждом вагоне, и таким образом вагон останавливался там, где требовалось. Чтобы избежать столкновения, на рельсы устанавливали тормозные «башмаки». Так постепенно вагоны перекатывались из одного состава в другой.
5 декабря, совершенно измотанные, мы прибыли на конечную станцию Вязники в 300-х километрах от Москвы и 120-ти от города Горького и покинули свои вагоны. Нам открылся великолепный зимний пейзаж, глубокие снега, лес вокруг и яркое солнце в синем небе. От вокзала предстояло пройти несколько километров пешком к поселку, расположенному в небольшой низине. Мы уже не чувствовали холода: пригревало солнце, да и от ходьбы становилось теплее, хотя под ногами скрипел снег. Мы вспомнили о том, что на родине сейчас празднует день Крампуса — спутника Деда Мороза, это — праздник первого снега, одно из самых дорогих впечатлений детства многих из нас. Но здесь зима уже вошла в полную силу. Нас привели в какой-то дом и покормили. Нам выдали по 20 г сала, 200 г хлеба и немного сахара. Не слишком богато, но все же еда. Низенький сутулый старший лейтенант в больших валенках сказал нам, что мы попадем в лагерь, где будет и тепло, и достаточно сытно, но туда необходимо идти пешком. Он пойдет впереди, а мы должны следовать за ним. Мы спросили его, далеко ли до цели и узнали, что 45 км. Тут нам стало понятно, что для некоторых из нас это может быть последним походом. Вилли взял свою клюку, и мы отправились в путь. Сначала перешли по льду реку Клязьму, приток Оки, и через некоторое время миновали первую деревню с настоящими русскими избами, на крышах которых лежали толстые снеговые подушки; все тонуло в глубоком снегу. Некоторые из нас остались в деревне, так как уже не могли идти. Но мы, Вилли и я, решили двигаться, вернее, тащиться дальше. Стемнело, наступила ночь, было, вероятно, около 10 часов, когда мы добрались до следующей деревни. От усталости мы едва переставляли ноги, двигаясь, как во сне.
Те, кто еще не обессилел окончательно, пошли вперед, а многие стучались в дома, просясь на ночлег, но им не открывали: узнав, что мы военнопленные, хозяева стали опасаться, как бы не подожгли их дома. Наш русский офицер добился наконец разрешения переночевать в помещении сельского совета. Этот дом, как и прочие, был деревянным. I? комнате площадью примерно 30 кв. м трудно было поместиться шести десяткам человек, но, тесно усевшись на полу, мы все же смогли как-то передохнуть за ночь и набраться новых сил для остатка пути.
Вилли опустился на пол в углу. Там было отверстие в деревянном полу для стока воды при мытье полов, оттуда очень дуло. Он закрыл дыру своим котелком. Помещение, видимо, давно не протапливалось, только живое тепло наших тел кое-как согревало воздух. На улице стоял двадцатиградусный мороз. На следующее утро нас подняли и повели дальше. Необходимо было преодолеть еще 25 километров. Снаружи нас опять ждал ослепительный, прекрасный зимний день. Путь проходил через еловый лес по просеке, заснеженные ветви свисали до земли. Мы шли и шли за нашим русским проводником. 25 километров — это дальняя дорога. Мы уже давно не ели по-настоящему, ночью толком не выспались, прошедший день отнял у нас все силы, и тем не менее приходилось как-то шагать, вытаскивая ноги из сыпучего снега. Ни я, ни Вилли не были готовы к такому переходу. Два месяца тому назад нас чуть не отправили домой в числе больных, мы смахивали на скелетов. А теперь перед нами лежал путь, который в таких условиях и здоровым-то одолеть не просто. Но русский бодро шагал вперед, а за ним шли те, что покрепче. Остальные тащились растянутой цепью. Все понимали, что если не дойдем до лагеря, исход один — умереть от голода или замерзнуть в снегу.
Один из наших товарищей, венец Мидлер, просто валился с ног. Шатаясь, он свернул с протоптанной дороги, заметив покрытый глубоким снегом стожок сена. Мидлер отгреб снег и зарылся в сухое сено. Ему повезло: на следующий день его нашли еще живым и отвезли в лагерь. На розыск была выслана целая поисковая команда. Мы с Вилли тоже совершенно обессилели и сами не понимали, каким чудом приводятся в движение ноги. Тут мне вдруг страшно захотелось сесть на голый темный пень у дороги, который словно манил к себе. Вероятно, еще до меня на нем уже сидел кто-то из наших. Солнце пригревало так ласково, что нельзя было отказать себе в передышке. Вилли с тревогой смотрел на меня, он не садился, так как знал, что потом не встанет, и продолжал стоять, опершись на клюку. Я же сел и мгновенно забылся. Несмотря на все увещевания, Вилли не удавалось меня поднять. Но это было необходимо, иначе я определенно замерз бы. Тогда он ударил меня несколько раз клюкой, с которой не расставался из-за своей негнущейся ноги. Как опытный альпинист он знал, что нужно делать в таких ситуациях. Я по сей день ему благодарен за то, что в тот миг он оказался настоящим другом, заставил меня встать и вернул к жизни Ударов я, правда, не ощущал, но все-таки как-то ожил, и мы, шатаясь, двинулись дальше. Наступили сумерки, и страшно было подумать о ночи, которую предстояло провести в этом лесу.
Вдруг мы услышали уже знакомый нам звон бубенцов. Мы вышли на санный путь. С обеих сторон к нам приближались типично русские санные повозки, порожние и с дровами. Маленькие косматые лошадки бодро бежали рысью под звон бубенцов. На облучках саней сидели румынские пленные в высоких меховых шапках и коричневых румынских шинелях. Ехавшие нам навстречу сани были без груза, а загруженные дровами двигались в одном направлении с нами, но проезжали мимо. Тут Вилли сказал, что теперь можно сделать привал: кто-нибудь нас подберет. Какое-то время мы сидели на снегу и махали возницам, но никто не остановился, и нам пришлось подняться, чтобы снова идти, так как сумерки сгущались. Вскоре лес расступился, мы увидели рубленые дома с мерцающим светом маленьких окон и повеявшими теплом дымящимися трубами, лагерный забор и ворота с ярко освещенной площадкой перед ними, словом, отрадную картину. Мы прибыли в лагерь № 165, ранее — лагерь для малолетних преступников, который был распущен в начале войны и переоборудован в лагерь для военнопленных. Все беды кончились. Нам предстояло пробыть здесь более полугода. Шатаясь, мы двинулись к воротам, но охранник нас не впустил, а велел идти вдоль забора мыться в бане. Мы толкнули дверь, и нас обдало волной жаркого пара, мы сделали еще пару шагов и упали на ближайшую скамейку. Встать уже не могли. Банщики, тоже пленные, подняли нас, раздели, затем, как обычно, помыли горячей водой из деревянных шаек. За это время наша одежда освобождалась от вшей в дезинфекционной печи. Потом пришлось идти к ней за одеждой, каменный пол вокруг был так горяч, что жгло ноги. Мы получили свою одежду. После этого нас отвели в рубленый дом без освещения. В свете прожекторов, проникающем через маленькие окна, мы разглядели стоящие вдоль стены деревянные нары. Мы бухнулись на те, что были поближе, и погрузились в полное забытье.