Он долго смотрел в окно. Бродяга с места тронул крупной рысью - качнулись резко две понурые фигуры в санях. Из-под копыт мерина комьями взлетел снег, осыпал тулупы отъезжающих. Два четких следа заструились под полозьями, и чем дальше уходили они, эти ровно прочерченные линейки, тем уже и уже становилось заключенное в них пространство. Где-то,- так почудилось Паньке,- непременно должны сойтись они на остро отточенный клин.
А когда пропали сани из видимости, Панька наклонился к подпечку, разворошил груду тряпок, достал оттуда завернутую в грязный половичок гранату - «лимонку».
Она лежала на ладони, вселяя в Панькино сердце силу и уверенность, этот тяжелый металлический шарик в рубчатой рубашке, смазанный поверху для лучшей сохранности лампадным маслом, начиненный смертью. Стоит только потянуть кольцо и - ваших нету… Гранату Панька подобрал летом в наспех вырытом окопе - тогда близ Незнамовки целый день шли бои, красноармейцы отчаянно отстреливались от наседавших немцев, а ночью, забрав убитых и раненых, незаметно ушли. Только и оставили обрывки окровавленных бинтов, горки латунных гильз да вот эту, в зеленый цвет выкрашенную «лимонку». Кто-то забывчивый, нескладный оставил, наверно…
Панька опустил гранату в левый карман штанов - и сразу штаны отяжелели, поползли с его тощего бедра. Попробовал ремешок перетянуть потуже - не помогло. Да и заметно очень. Панька подумал малость и перепрятал гранату в карман шубенки. «Днем пусть при мне будет, а на ночь опять в подпечек захороню»,- решил он.
- Ма,- негромко позвал Панька, но мать не отозвалась, только хриплое, со свистом, дыхание услышал мальчик. Наверно, сном забылась.
Тогда Панька тщательно запер на щеколду и большой крючок входную дверь, отрезал от початой ковриги ломоть хлеба, круто посолил его. Сходил в горенку, обнаружил на столе недопитую бутылку водки и прихватил ее, а в другую бутылку, порожнюю, свежей воды налил и стремглав бросился в сарай.
Взлететь по лесенке на сеновал теперь для него делом одной секунды было. Уселся, как и ночью, на верхней перекладине, свалил на сено весь небогатый припас, огляделся. Наверху, под самым коньком крыши, в зимний день ненамного светлее, чем ночью.
- Эй, ты,- покликал Панька, не зная, как назвать летчика по имени.- Живой? Отзовись, я это…
Сено ворохнулось слегка, и Панька увидел голову в кожаном шлеме.
- Значит, живой,- обрадовался мальчик.- Ползи сюда, я тебе пожрать принес.
- Не могу я, Павел, шевельнуться, не могу,- пожаловался летчик.- Только руки и работают.
- Тяжело, значит? Дай-ка, я помогу. Сейчас, сейчас… Ты не унывай, не тужи: руки - это самое главное. Ног не будет - наплевать, а руки целы - важно: кончится война - сапожничать научишься, проживешь помаленьку. А что, очень даже просто: тяни и тяни дратву да гвоздочки березовые вколачивай. Руки и голова - первеющее дело.
Панька подвинул к летчику хлеб, бутылку с водой, выковырнул пробку из другой бутылки и все говорил-говорил, суматошливо и радостно:
- Ты ешь, ешь, поправляйся скорей.
И на вот, вылей. Водка.
- Водка? - оживился летчик.- Ну-ка, давай, может, впрямь полегчает.
Он пил, неудобно и неумело запрокинув голову, шея его обнажилась, острый мальчишеский кадык бегал под бледной кожей. И Панька подивился тому, что у летчика такое темное, обугленное лицо и такая бледная шея.
«Наверно, от удара лицом почернел,- подумал он.- И кружку я не прихватил - неудобно из горлышка-то».
Летчик меж тем выронил бутылку и ухватил в руки хлебный ломоть. Съел его с торопливой жадностью, не просыпав и крошки.
«Проворный,- подумал Панька.- Лопать умеет, значит, не хилый».
- Павел, я, наверно, захмелею сейчас. Слаб я.
- Вот еще надумал!- осердился Панька.- Мужик - и охмелеет. Скажешь тоже!
Он не на шутку испугался, что летчик и в самом деле сникнет, впадет в забытье, а Паньке очень о многом хотелось поговорить с ним, с человеком, прилетевшим оттуда, с той стороны.
- Слышь,- сказал Панька.- Промерз ночью-то?
- Не знаю, не чувствовал.
- А как зовут тебя? Вчера не спросил - не до того было, и мучился всю ночь. Ей-богу, не вру. Думаю, умрет - за кого свечку ставить?
Летчик с трудом приподнялся на локтях, круглыми от изумления глазами уставился на Паньку.
- Ты что, в бога веруешь? Я не ослышался? Паша, дружок, ты до войны хоть раз в пионерском лагере был?
- Был раз. Почти неделю жил, а потом убег. Скучная там жизнь, никчемушная, не по мне. Ходи строем, вставай по дудке и спать ложись по дудке. Купаться на реку пойдешь - так вожатая за штаны держит: не утони, Пашенька. Сбег я оттуда к отцу на сенокос. Вот где привольно-то… У меня и коса есть своя, батька по росту сделал. С утра по росе намахаешься, а в полдень где-нибудь на стожке лежишь себе, отдыхаешь. На земле у нас нельзя - змей много! Тетка Авдотья как-то прилегла на лужку, на траве прямо, да заснула ненароком, а рот-то раскрыла. Змея ей через рот вовнутрь и заползи. Стала Авдотья потом пухнуть, толстеть. Думали все в деревне, забрюхатела она, спрашивали бабы, когда, мол, родить-то? - и смеялись над ней: старая уже. А это змеюка там оказалась. И ненасытная попалась - никак Авдотья прокормить ее не могла. Молоко целыми горшками пила, бывало. Хотела Авдотья огуречным рассолом ^у змею выгнать, а ничего не получилось. Что ей, змее-то, плохо в животе-брюхе? Тепло и сытно. А потом умерла тетка Авдотья и ее разрезали…
Летчик усмехнулся:
- Сказки рассказываешь, Паша. Забавные, горазд заливать… А я в лагере планеры строить научился, модели. На соревнованиях первое место брал. Да-а. И никаких змей никогда не видел, только в зоопарке… Смешные сказки.
- Не сказки, а истинная правда,- обиделся Панька.- И ты мне верь. А что про бога, так я знаю, что его нет. Опиум это для народа, обман один. Я грамотный, шесть классов кончил, для седьмого учебники у мамки в сундуке лежат. А порядок такой есть - свечки ставить… Так как звать-то тебя?
- Звать меня просто: Егор Иванович Иванов. А по воинскому званию - младший лейтенант я, летчик-истребитель.
- Скажи-ка,- удивился Панька, явственно услышав в голосе летчика горделивые нотки, и уважительно сказал:
- Ты, Егор Иванович, небось, самолетов немецких много насшибал. Штук десять, да?
Летчик промолчал.
- Ну, не десять - пять? - с отчаянием и надеждой в голосе и боясь ошибиться, переспросил Панька.
Егор Иванович развел руки - видно, локти плохо держали его,- глухо, в сено сказал:
- Никого я не сшиб, Паша, не повезло мне. На первом вылете срезали, гады…
Паньку честное признание летчика повергло в уныние. Он долго не мог проронить и слова, а когда чуть успокоился - запахнул плотнее от внезапной зябкости полы шубенки, сказал с досадой:
- Эх ты, неумеха: ни одного самолета! Вот Чкалов…
- Что Чкалов?! Был…- отозвался летчик тусклым голосом.- Не слабее есть ребята. Вон Витька Талалихин! Дружок, можно сказать. На таран пошел. Да когда? - ночью. «Юнкерса» в щепки развалил. Героя получил. И я не хуже. Не хуже - понял? Только не повезло мне.
Панька отчетливо услышал в интонациях Егора Ивановича злые слезы. И, жалея его внезапной жалостью, примирительно махнул рукой.
- Ладно, не тужи, Егор Иванович. Слышь-ка… Вот поставлю тебя на ноги - ты еще насшибаешь фашистюг.
От непомерного сострадания к летчику зародилась в Паньке уверенность и надежда, что непременно сумеет он подлечить младшего лейтенанта Егора Иванова, отчаянного истребителя, которому просто-напросто не повезло. Не всем же сразу везет…
- Насшибаешь, говорю. Верно ведь?
- Насшибаю, верно,- как-то по-детски согласился летчик.
- Ну вот. А ты мне самое главное скажи: когда немцы Москву-то взяли и как теперь отбирать ее обратно?
- Москву? Взяли? - пораженно спросил летчик и снова приподнялся на локтях.- Ты что, спятил, парень? Я с подмосковного аэродрома вчера подымался. Москву им никогда не взять. Трудно ей, а выстоит. Выстоим…
Панька смутился и восхитился одновременно:
- Ух ты, здорово! Гляди-ка… А мне откуда ж знать. Болтают всякое.
Он едва не обмолвился о Соленом, но сообразил, что не стоит расстраивать летчика рассказом о полицае.
- Мы ж тут все равно как на том свете. Ни радио, ни газет - все запретили гады…
- Павел, ты с кем живешь-то? Отец где, на фронте?
Егор Иванович пристально смотрел на Паньку, Вопрос мальчишке не понравился.
- Ладно, Егор Иванович, потом об этом расскажу. У меня ноги застыли, а тебе отдохнуть надобно. Ты поспи чуток, а я пойду. Наведаюсь еще.