Остаюсь с тобой (повесть)

А я остаюся с тобою,

Родная моя сторона!

(Из песни)


Мальчишкой, помню, я часто принимался расспрашивать отца: "Откуда наша речка Чурайка берется?" Отец тогда клал мне на плечо сильную руку, задумчиво говорил: "Откуда речка наша берется? Это, сынок, не близко, полдня надо шагать. В роще из-под земли бьет родничок, вода в нем чистая, холодная, ручейком по траве разливается. Это и есть наша Чурайка. Через нее даже ты свободно перешагнешь, а возле Камы она широко разливается, по ней бегают пароходики. Понял?"

— Понял.

— А что понял-то?

— Из-под земли Чурайка выбегает!

— То-то! Эх ты… Ну иди, иди гуляй.

Я выскакиваю на улицу — там ждут друзья. Отец с усмешкой смотрит вслед, качая головой. Потом он усаживается на свое рабочее место, и я, пробегая под окошками, слышу, как он стучит молотком. Отец без ноги, ходит с костылями. Смутно, словно сквозь сон, помню день, когда он пришел с войны, а мать, завидев его на костылях, схватилась за сердце и тихонько заплакала… Но горевать в ту пору было некогда. Потом отец пристроил себе возле окна низенький столик, вроде тех, какие бывают у сапожников, и принялся шить и ремонтировать хомуты, седелки, уздечки. В колхозе ему за это начисляли трудодни. Случалось, я прибегал с улицы в разорванных ботинках, тогда отец, вздыхая говорил:

— Эх, Алешка, обувка твоя опять каши просит… Тебе хоть железные ботинки сшей — все равно истреплешь…

Будто горит на тебе. Ты поберег бы немного: сам видишь — обновку пока не в силах мы купить…

Да, я понимал, надо беречь одежду, ведь когда еще новое купят. Но что поделаешь, если на мне в самом деле "все горит"! Уйдешь с друзьями на Чурайку, купаешься там, загораешь, а потом, известно, затевается борьба, — кто кого? — и уж обязательно порвешь рубашку или штаны. И как ни старайся — мать все равно заметит, руками всплеснет: "Господи, Алеша, опять рубаху порвал? Да на тебя этак не напасешься!.."

"Не напасешься…" Слова эти мне приходилось слышать часто. Но когда я стал ходить в школу, мать все-таки старалась одевать меня получше. Летом хорошо: можно бегать босиком, в одной рубашке, а вот зимой… Справят пальтишко и говорят: это Сергею. Скатают валенки — опять ему. Сергею, мол, надо теплее одеваться, он работает. А мне пока сойдет: в школе небось и так тепло. Брат мой Сергей уже работал в колхозе, по утрам я его видел редко — уходит спозаранок. Проучился он в школе до шестого класса, а потом отец сказал: "Сергей, ты школу свою… оставь пока. Видишь, матери одной-то тяжело достается. После доучишься, не убежит от тебя…" Сергей забросил школьную сумку на полати и отправился на работу.

А я продолжал ходить в школу. После пятого класса тоже собрался было бросить учебу и начать работать в колхозе, но отец, услышав такое, неожиданно рассердился:

— Я тебе покажу колхоз!..

Потом успокоился, завздыхал:

— Ты не дури, Алешка. Давай учись, старайся, человеком станешь… Нынче без ученья дорога — не дальше порога. Учись, Алешка.

Вот так и получилось: Сергей с матерью работали в поле, отец чинил старые хомуты, а я ходил в школу. В шестом классе сидел два года: осенью по перволедку пошли с ребятами на Чурайку, мне захотелось первым пробежаться по льду, и на самом глубоком месте провалился… Вытащили меня из полыньи, в тот же день затрясла лихорадка, увезли в больницу, там определили: воспаление легких. Пока лежал, пропустил в школе две четверти. Когда поправился, отец снова сказал: "Эх. Алешка, хоть бы ты поскорее закончил ученье. У людей, вон, сыновья в инженерах ходят…"

Давно война закончилась, но дела в Чураеве все равно не поправлялись, колхоз оставался маломощным. Дома у нас тоже не легче было. Как раз Сергею пришло время призываться в армию, и вскоре он уехал. Проводив его, отец как-то многозначительно проговорил: "Ну вот, Алешка, теперь вся надежда на тебя. Еще два года тебе учиться в школе…. А там, глядишь, поступишь в институт, стипендию станешь получать, на себя одного хватит. Человеком зато будешь!"

Отец уже давно решил: мне обязательно надо выучиться на инженера. Не знаю, понимал ли он, чем занимаются инженеры; должно быть, прослышал, что живут инженеры хорошо, получают большие деньги…

Сам я долго не мог решить, кем мне хочется стать. Но вот как-то раз к нам в школу пришел военный летчик-майор, с золотой звездой Героя. Вся грудь у него в орденах, форма очень ловко сидела на нем. Все мы, мальчишки, были в восхищении: настоящий герой, летчик! Оказывается, когда-то он учился в нашей школе, а во время войны летал на истребителях. Майор рассказывал о сражениях с фашистами, а я, как зачарованный, смотрел на него и мучительно завидовал: эх, вот бы мне стать таким! С того дня часто стали сниться серебристые самолеты, стрелой проносящиеся по синему небу. Летчик-истребитель!.. И до слез было обидно, что еще так мало годов, до призыва в армию ждать целую вечность! А дни тянулись нестерпимо медленно, вместо того, чтобы летать на стреле-самолете, приходилось решать скучные уравнения, писать длинные сочинения. Перед моими глазами неотступно стояла красивая крылатая машина, а старая учительница русского языка и литературы, добрая Мария Петровка укоризненно качала головой: "Эх, Курбатов, Курбатов, и когда ты научишься писать без ошибок? Голова у тебя неглупая, а вот ленишься… Сколько раз повторять: слово "серебряный" пишется с одним н!" Словно нарочно преследует меня это злополучное слово, каждый раз ошибаюсь в его написании. А мой сосед по парте Юра Черняев хохочет: "А ты, Алешка, вообще не употребляй это слово. Далось оно тебе!"

Юра — русский, учеба дается ему легко. Отец Юрия работает в райисполкоме, но сам Юра ничуть не задается. Мы с ним вот уже второй год сидим за одной партой. Третий в нашей компании — Семен Малков, белобрысый, тихий и рассудительный. Мы его прошили "Кочаном", а Семке хоть бы что, нисколько не обижается. Попробовали бы так Юрку или меня — ого!.. "Кочан" еще в прошлом году окончательно решил выучится на агронома. Даже немножко жалко стало его: что толку вечно рыться в земле? Невелика птица — агроном… Нет, я не был согласен всю жизнь определить какую-то там всхожесть, кондицию, кислотность. В небе, в синем бездонном небе — вот где человеку просторно, там, по крайней мере, он сам себе хозяин!

Юра Черняев решил стать геологом. Дома у него имеется настоящая коллекция камней, и карманы всегда полны какими-то камешками — подбирает их прямо на улице. Я и геологом тоже не хотел быть: если они и лазают по горам, все равно остаются на земле.

Но неожиданно все мои планы полетели вверх тормашками.

В год окончания школы в Чураеве проходила районная спартакиада. Мы бегали, плавали, прыгали, стреляли. Вначале у меня очков набралось чуть ли не больше всех, а на стрельбе выбил до обидного мало, даже меньше, чем девчонки из нашего класса. Юрка разозлился: "Ты что, слепой? Такую мишень не видишь! Мазила несчастный! Из-за тебя вся наша команда погорела". А что мне было сказать? Я и сам последнее время чувствовал неладное с глазами: силюсь разобрать, что написано на классной доске, а буквы расплываются, вижу их будто в тумане… Пришлось распрощаться с "камчатной" и пересесть ближе к доске, рядом с Раей Березиной. В поликлинике определили близорукость, это очень расстроило меня: неужели придется расстаться с мечтой стать летчиком? Неужели не суждено сидеть за штурвалом самолета, стрелой прочерчивать синее небо? Нет, так просто я не сдамся! Пусть не буду летчиком, но поступлю в авиационный институт, там все равно буду иметь дело с самолетами!..

Отец не возражал: ведь из авиационного института тоже выходят инженеры…

А нынешней весной, отслужив срок, вернулся из армии брат Сергей. Вначале я даже не узнал его: шагнул через порог дюжий солдат с чемоданом, загорелый, широкоплечий. Здорово вытянулся он за три года! До призыва выглядел совсем мальчишкой, отец не верил, что признают годным. Со службы он писал редко и очень скупо: "Жив, здоров, выучился на шофера. Все в порядке, не беспокойтесь за меня…" Мать огорчалась: "Ах, не мог уж побольше отписать! Да как же не беспокоиться, господи?.."

С неделю Сергей пожил дома, гулял, ходил куда-то, справлялся насчет работы. Однажды вечером они долго засиделись с отцом, я спал за дощатой перегородкой. Разбудил меня их громкий гонор:

— А какой мне расчет оставаться в Чураеве? Болтаюсь вторую педелю и все без толку. Писарить в учреждении — не мое дело, нос не дорос, грамоты не хватает! — невесело усмехнулся Сергей. — Пока другие учились, я за плугом ходил… Да и будь я с образованием, все равно без пользы: везде забито, до меня успели. Каждый норовит ухватиться за мало-мальскую денежную работенку. А с моим образованием — куда там! Люди грамотнее и то в колхоз не идут. А я что, глупее их?

Стул под отцом тяжело заскрипел, он долго не отвечал Сергею.

— Да-а, пожалуй… В нашем колхозе толку пока немного. В соседях, слышно, крепко живут, в газетах про них пишут. А у нас… Эх, не везет с председателями!

Ну что ты возьмешь с Беляева? Чтоб он направил дела в колхозе? Не-е-ет… Дом себе поставил, не дом — игрушечка! А к общественному делу сердце у него не лежит. Надо бы к нам председателем такого человека, чтоб народный интерес понимал!

Помолчали. Потом Сергей начал осторожно:

— Думай не думай, а сто рублей — не деньги!.. Смотрю я на эту картину и соображаю: надо подаваться отсюда! Куда? Это — другой вопрос. Перед демобилизацией друзья звали меня в Донбасс, даже в Сибирь ехать подбивали. Мол, устроишься… До Сибири, конечно, далековато. Надо поблизости место сыскать. Толковал я кое с кем, советуют на Урал, в шахты…

Снова отец долго не отвечал: видно раздумывал над словами Сергея.

— Работа — она везде одна… Раньше говорили: за Камой телушка — полушка, да рубль перевоз. Не знаю, Сергей, как тебе и сказать. Может, со временем у нас дело тоже наладится…

Я понял: нелегко отцу, не хочется ему отпускать от себя старшего сына. А удержать Сергея — тоже нельзя: что может отец пообещать ему в Чураеве?.. Наконец он проговорил глухим голосом:

— Ладно, Сергей, так и быть, поезжай, коли надумал. Держать — не держу, но отпускаю тоже без особой охоты. Смотри сам как лучше, не маленький… Нам, вон, Алешку надо выучить, хотя бы его в люди вывести. Человеку без места нельзя, понятное дело. Съездишь, посмотришь, оно, может, и получится. А то после жалеть станешь: мол, хотел, да не отпустили. Поезжай…

После этого разговора брат еще дня три побыл дома, получил паспорт. Матери жалко было отпускать его, уговаривала: "Дома не успел погостить, Сергунька… Остался бы, может, и у нас не все так будет. Живут же люди…" Сергей на это качал головой: "Попробую, съезжу. Попытка, говорят, не пытка. Подыщу денежную работу. На нашем Чураеве земля клином не сошлась!"

Со мной Сергей все эти дни был не особо приветлив, разговаривал мало. Лишь раз, заметив, что я сижу за книжкой, подошел сзади, усмехаясь, сказал:

— Все читаешь? Ну-ну, давай. Станешь инженером — не забывай нас…

— Что ты, Сергей… Еще ничего неизвестно…

— Ладно, чего там! Учись. Видно, кому что: одному с книжкой, другому с киркой!

На другое утро Сергей оделся во все солдатское, спорол только погоны, захватил небольшой чемодан и уехал на станцию в тряском кузове попутной машины.

Проводив старшего сына, отец долго сидел за своим столиком в тяжелом раздумье, опустив лохматую голову на грудь. Мать за печкой неслышно вздыхала. Я готовился к последним экзаменам в школе…

* * *

В колхозе сенокос был в полном разгаре, а мы сдавали экзамены. Потом на выпускном вечере директор по одному вызывал нас к столу и каждому вручал новенький аттестат зрелости. Плотные, гладкие листы, казалось, даже чуть позванивали — до того они были новые, незахватанные. Директор поздравил нас с окончанием школы и сказал небольшую речь. Мы — восемнадцать выпускников — сидели в передних рядах, а по бокам и сзади толпились учащиеся младших классов, с нескрываемой завистью смотрели на нас, заглядывали в аттестаты: им-то такого дня еще долго ждать.

Потом в просторной учительской сдвинули в один ряд столы, уселись вокруг. Впервые в жизни, на глазах у наших учителей, мы неумело чокнулись, сдвинув над столом восемнадцать стаканов, выпили вина. Девочки тут же оживились, заговорили все разом, стали без причины хохотать. Я был вместе со всеми, но слышал голос и смех одной Раи Березиной. Она сидела на другом конце стола по соседству с Юрой Черняевым, я видел, что ей очень весело, лицо раскраснелось, в этот вечер она казалась мне по-особенному красивой. Юра закурил было папироску, но Мария Петровна, наша классная руководительница, укоризненно покачала головой:

— Ах, Черняев, Черняев, получил аттестат и думаешь, теперь все позволено? Еще не поздно переправить оценку по поведению!

Юрка покраснел, смял папироску и бросил под стол.

Неприметно для остальных я приглядывался к Рае. Вот близко к ней придвинулся Черняев, что-то зашептал, Рая звонко расхохоталась. О чем они там? Меня так и подмывало подойти, прислушаться, но это казалось невозможным: все заметят… Волосы Раи касаются Юркиного лица, она счастливыми глазами посматривает на него. Чем-то острым кольнуло сердце, я отвернулся.

Сказать по правде, Рая Березина давно нравилась мне. Когда это началось? В прошлом ила позапрошлом году? Но она об этом не знает, да и я ничего ей не говорил. Несколько раз провожал ее со школьных вечеров, но, даже оставаясь вдвоем, не решался взять под руку… А однажды у нас с Юркой возник разговор: кто лучше всех из девчат нашего класса? Мне было мучительно неловко признаться, но я все-таки сказал, что Рая Березина неплохая девушка… Юра сплюнул сквозь зубы (это у него получалось здорово!) и небрежно процедит: "А мне, например, никто из них не нравится. Все они на одно лицо, сейчас корчат из себя кого-то, носы задирают, а потом…" Что именно "потом" — Юрка не договорил. Было обидно, что самый близкий товарищ так отзывается о девушках, и особенно о Рае. Неужели он сейчас пересказывает ей наш разговор?

От этой мысли у меня даже в горле перехватило.

— Алеша, Алеш! Не слышит…

— Кто меня зовет? А, это она, Рая, тянется через стол, в руке у нее стакан. Вина там осталось чуть-чуть, на донышке. Я поднял пустой стакан.

— Алешка, нехорошо пустым чокаться, а то вся жизнь будет неполной. Сегодня у нас такой день! Давай, я тебе чуть-чуточку налью. Вот так! Ну, за что?.. За исполнение всех желаний. Чтоб исполнилось то, о чем думает сейчас каждый из нас!

Мы выпили. Рая смотрит на меня поверх стакана блестящими глазами, будто говорит: "Выше голову, Алеша, выше! Перед большой дорогой надо быть веселым. Все вы очень хорошие ребята, но ты лучше всех!.." Нет, теперь я нисколько не сердился на Раю. Все-таки она самая лучшая из девчат нашего десятого "Б"!

К концу вечера я здорово устал, голоса вокруг стали сливаться в сплошной гул. Слишком много волнений выпало в этот день. Друзья мне что-то говорят, зовут куда-то, я смеюсь, а у самого в голове стоит звон.

Потом все пошли в физкультурный зал танцевать. Я приотстал от ребят, и в эту минуту кто-то взял меня за руку. Это была Рая.

— Подожди…

Мы остались в учительской вдвоем. Рая, не глядя на меня, спросила:

— Ты… сердишься на меня?

— Что ты? Нет, нисколько даже!

— А мне показалось… Не сердись, Алеша… Просто я сегодня самая счастливая, не верится, что можно быть такой счастливой! Алешенька, слышишь?..

Я не успел опомниться, как Рая встала на цыпочки, потянулась ко мне и звонко поцеловала в щеку. Потом быстро повернулась и убежала по коридору. Я остался стоять, прижав руку к лицу, где горел след торопливого, горячего поцелуя. Щека моя и в самом деле пылала, точно в огне.

Танцевать вместе со всеми я не пошел: во-первых, не умел, а во-вторых, на ногах были огромные кирзовые сапоги, доставшиеся от Сергея. Я стоял в темном коридоре, прижавшись лицом к холодному стеклу.

Значит, напрасно я тревожил себя: Рае никто другой, кроме меня, не нравится, она сама дала об этом понять. Иначе не стала бы ни с того ни с сего целовать! На Юрку также зря обиделся, он, по-видимому, и не собирается ухаживать за ней. От этой мысли сразу стало легко и весело. Незачем горевать! Рая всегда будет со мной!..

На другой день мы всем классом отправились прогуляться по лугам. Юрка захватил с собой аккордеон, мы с песнями бродили вдоль Чурайки, смеялись, словом, дурачились как могли. Юрка принялся в шутку передразнивать нашу учительницу литературы, выводил тоненьким голоском Марии Петровны.

— Ребята, сегодня у нас тема — Маяковский. Как бы обращаясь к вам, он писал… Вот послушайте:

У меня растут года,

Будет мне семнадцать…

Всем это показалось смешным. Рая захлопала в ладоши: "Он, Юрка, да ты настоящий артист!"

Шумной ватагой взбежали мы на высокий холм. Отсюда видно далеко: луга с островками ольховых рощиц, зелень на полях, серебрится под солнцем извилистая речушка Чурайка. Село лежит перед нами как на ладони, дома вдали кажутся игрушечными. Среди них бросается в глаза голубая крыша сельского клуба, а рядом с ним — двухэтажное здание нашей школы; посреди села — большая площадь с рядами магазинов; дальше — вся в кудрявых тополях Советская улица. Где-то за теми тополями мой дом.

— Ой, смотрите, во-о-н там возле рощи видите? — звонко закричала Рая. — Будто журавли летят, правда? Ой, как красиво!

— Тоже, высказалась! — пренебрежительно откликнулся Юрка. — Просто колхозницы там косят сено, вот и все. Ха, журавли! Вот и шла бы сама туда, а мы бы полюбовались на эту красоту со стороны!

Рая вспыхнула, обернулась к Юрке, с вызовом ответила:

— Очень мне надо! Если хочешь, иди сам, коси. На каникулах я работала, знаю.

— На прополке, да? Горох полола?

— А хоть бы и так! Там тоже работа.

— Ну, если тебе нравится в колхозе, зачем же метишь в институт? — не унимался Юрка. — Сдала бы аттестат свой в колхозную контору, там обсудят на правлении, глядишь, и в колхоз примут!

Ссора вот-вот готова была вспыхнуть, но вмешались ребята.

— Нашли, о чем спорить, — рассудительно сказал Семен Малков. — Каждый идет туда, где ему больше по душе. И каждый приносит пользу на своем месте…

Кто-то со смехом заметил:

— О-о, пошло-поехало! Философ…

Долго стояли мы на холме, любуясь родными просторами, и давно привычные, примелькавшиеся картины будто предстали перед нами в новом свете. Ребята под конец все притихли, и я подумал: "Как это я раньше не замечал этой красоты? Хороша моя родная сторонка, и всегда, всюду, куда бы меня ни закинула жизнь, буду в сердце своем хранить ее образ". Словно угадав мою мысль, Семен задумчиво проговорил вслух:

— Да-а, хорошо у нас… Не представляю, как я расстанусь с Чурайкой? А расстаться придется, ничего не поделаешь. Велика земля, ребята… Ну, пошли!

Перед тем как войти в село, мы взялись под руки, Юрка Черняев развернул аккордеон и заиграл. Не сговариваясь, мы дружно запели. Восемнадцать звонких, сильных голосов разбудили тишину полуденных улиц. Мы шли прямо через площадь, заслышав наше пение, из магазинов высыпали люди, прохожие останавливались. А мы шагали с гордо поднятыми головами и пели:

До свиданья, мама,

Не горюй, не грусти,

Пожелай нам доброго пути!..

Все вокруг смотрят на нас, любуются, говорят о чем-то между собой, женщины утирают платками глаза. А мы шагаем по самой середине площади, нога в ногу, песня, захватив нас, несет, словно на крыльях. Какая-то неведомая сила вливалась в меня в эти минуты, хотелось петь громче всех, чтоб было слышно далеко, далеко. И ничто меня не тревожило сейчас, я готов был вот так, в тесном ряду с друзьями-товарищами пройти через весь мир. "Ничего, Алешка, держись крепче, все будет хорошо, ты обязательно возьмешь свое, ты должен взять, дойти, победить!" — вот о чем стучало мое сердце в те чудесные минуты, пока мы проходили по площади на виду у всех, и от неведомого восторга по всему телу пробегал холодок. Эх, до чего красиво, всем на зависть прошли мы по улице, через всю площадь! А люди радуются за нас, улыбаются вслед нам добрыми улыбками, и мне кажется, что я слышу их голоса: "Смотрите, смот-рите, вон шагает высокий, крепкий парень, он выделяется среди своих товарищей, это — Алексей Курбатов! Смотрите на него, — разве не ясно, что он далеко пойдет, станет настоящим человеком!.."

Дойдя до школы, мы остановились. Оглядываюсь на ребят: у всех возбужденно поблескивают глаза, должно быть, каждый чувствовал то же самое, что и я…

— Вот было здорово! — с восхищением сказала Рая.

Но Семен Малков будто облил нас ушатом холодной воды.

— Да, прошли, нечего сказать!.. Подумаешь, победители какие выискались. Пока ничего полезного не сделали, а людей уже насмешили!

Всем сразу стало неловко, ребята притихли, смущенно поглядывая на Семена. Юрка Черняев пожал плечами, закинул аккордеон за спину.

— Ну чего ты, Кочан… раскаркался! А что плохого сделали? По-твоему, запрещено на улице песни петь?

Юрка по привычке ловко сплюнул. Семен промолчал. Постояв еще немного, стали расходиться, каждый пошел своей дорогой.

* * *

На другой день мы с Юркой пошли на почту — отправлять документы. Пожилая женщина, взяв наши пакеты, взглянула на адреса, потом внимательно посмотрела на нас и вздохнула:

— Доброго пути вам, ребятки! Да, теперь все хотят учиться. А мы вот скоро уйдем на пенсию, и неизвестно, кто будет за нас квитанции выписывать…

Юрка покрутил головой, нашелся быстро?

— А вы не беспокойтесь, к тому времени придумают автоматы, они вас полностью заменят. Вам останется лишь чаек распивать с белой булочкой!

Женщина невесело улыбнулась:

— Быстрый ты очень, сынок!

На крыльце почты мы столкнулись с Раей. Она сделала большие глаза, с упреком сказала:

— Ой, ребята, вы уже отправили документы? А меня не позвали? А еще товарищами считаетесь, бессовестные! Вы хоть подождите, я сейчас…

Рая убежала. Юрка косо глянул ей вслед:

— Сорока на колу! Да чего с ней… Пошли, Лешка!

…Недели две мы, сгорая от нетерпения, ждали ответа. Юрка первым получил отпечатанную на машинке открыточку — вызывали на приемные экзамены. Отец проводил его на станцию на исполкомовской легковушке. Прощаясь, мы крепко пожали друг другу руки. Юрка сказал:

— Ничего, Лешка, может быть, завтра ты тоже получишь. Будь здоров, не вешай носа! Увидимся…

Юрка уехал. Мне стало грустно, показалось, будто в Чураеве я остался один. Семен Малков — тот сидит дома и носа не кажет: должно быть, грызет учебники, готовится в сельхозинститут. Он напористый, как червячок-короед: будет грызть и грызть, пока своего не добьется. Иногда я даже завидую его терпению и упорству, в классе он был самый старательный и, пожалуй, самый рассудительный. И чего его потянуло в агрономию?

Я ждал вызова, дни тянулись нестерпимо медленно. Как нарочно, захворала мать: она у нас давно мучается с ногами, в войну по холодной грязи выбирала картошку, с той поры и жалуется на боли в костях. Вот и сейчас сидит на печке, на горячих кирпичах греет ноги.

— Алешка, — позвала она меня негромко, — поди сюда… Ты бы сходил, подменил меня на работе… Что-то мне совсем неможется, видно, с неделю дома придется побыть. Бригадир Василий еще с вечера наказывал, чтобы шла навоз нагружать с фермы. Пойди, Алешенька, денек поработай…

Переодевшись в старое, взяв вилы, я направился к колхозным фермам. Там уже собралось с десяток женщин, тоже все с вилами. Завидев меня, они разом повернулись в мою сторону, молча стали рассматривать. Я подошел близко, остановился, чувствуя себя очень стесненно.

— Здравствуйте…

— Здравствуй, коли не шутишь! — отозвалась за всех полная, не по погоде одетая в теплую шерстяную фуфайку женщина. Это — тетя Фекла, мать Раи Березиной. — Ты чего с вилами шляешься, Алешка?

— Мать заболела. Пришел на подмену…

— Вон оно что! Значит, захотелось испробовать нашей кашки? — усмехнулась тетя Фекла. Остальные тоже заулыбались. Я знал, что Раина мать на язык бойкая, и хотелось, чтобы она скорей оставила меня в покое. А она продолжала, усмехаясь и оглядываясь на других женщин:

— Вот-вот, попробуй-ка, сыночек, потрудись с нами да понюхай, чем пахнет хлебушек! А то бегаете, как молодые жеребятки, носы воротите от рабочего народа! Ученые все стали, как же!..

Теперь уже все женщины откровенно посмеивались, кто-то даже по-обидному захихикал. Тетя Фекла притворно вздохнула:

— Говорят, в город уезжаешь, на инженера учиться? Охо-хо, прости господи, все куда-то бегут и бегут, а нам, видно, на роду так написано, чтобы всю жизнь в грязи да навозе копаться…

Меня взяла злость, я готов был огрызнуться: чего на чужих указывать? Разве один я уезжаю? Дочку свою небось тоже услала в город учиться! Но в этот момент, грохоча, подкатил гусеничный трактор с огромной, на железном ходу телегой. Не телега — целая платформа! Все взялись за вилы, стали кидать навоз. Работали молча, слышно было лишь тяжелое дыхание женщин, да чавкала под ногами грязь. Стиснув зубы, я вместе со всеми ворочал пласты слежавшегося навоза, швырял тяжелые шмотья. Наконец телега была нагружена доверху, тетя Фекла с размаху воткнула вилы, передником смахнула со лба капельки пота.

— Хватит, бабы, трактор не увезет! А ты, Алешка, оказывается, можешь работать. Силенка-то мужская, не наша!.. Оставайся с нами в колхозе, вон девчата обрадуются. Как, Аннушка, оставим его?

В бригаде было двое девушек, одну из них, Анну Балашову, я знал хорошо: до седьмого класса вместе учились… Потом она бросила школу: похоронили отца, и Анне пришлось принять на себя нелегкую заботу о семье.

Услышав вопрос тети Феклы, Анна смутилась, украдкой взглянула на меня и, растягивая слова, нарочито весело ответила:

— Хорошо бы в колхоз побольше таких… А то у нас совсем ребят не остается. На таких мужиках, как дед Парамон, в передовые не скоро выйдешь!

Все засмеялись, поглядывая на меня. Ну вот, опять они за свое. Я стал жалеть, что послушался матери, пришел сюда: нужна мне эта работа! А женщины только и знают насмешничать, не стесняясь, рассказывают такое, от чего кидает в пот. И руки у них большие, красные, совсем не женские.

Кое-как дождался я вечера. Перед концом дня явился бригадир, заметив меня, удивился:

— Ого, среди овец появился молодец! Ты чего это, Курбатов, не в колхозе ли надумал оставаться?

— Мать заболела…

— A-а… Ну, тогда ясно! Ты не очень поддавайся этим сорокам, они тебя вмиг заклюют. У них только и делов, что языком трепаться…

— Ладно, иди, иди, Василий, проваливай отсюда, пока не попало по хребтине! — сердито замахнулась вилами на бригадира тетя Фекла. — Глазом не успеешь моргнуть! Ты нашего парня не тронь, пусть-ка он хоть в последние денечки попробует нашей работы, какова она есть на вкус. А то ихний брат только и знает, что со стола таскать… Поедет в город, пусть расскажет, как в деревне хлеб растет!

Я промолчал. Подумал со злостью: "Расскажу, расскажу, жди дольше! Очень нужен мне этот ваш навоз…"

Придя домой, я сразу заметил на столе конверт, С бьющимся сердцем разорвал, читаю: "…приемная комиссия вызывает Вас для сдачи экзаменов… Необходимо прибыть в институт к…"

— Завтра мне выезжать! — не скрывая радости, сообщил я отцу. Он с минуту молчал за своим столиком, затем медленно поднял голову и с дрожью в голосе сказал:

— Смотри, Алешка, ты уж как-нибудь… постарайся там. Надежда вся… на тебя!

* * *

Желающих попасть в институт было много, на одно место — пять человек. Чтобы попасть в число счастливцев, нужно было набрать двадцать три балла.

Сдавали несколькими "потоками", я попал в первый. Сдан последний экзамен, все с нетерпением ждут решения приемной комиссии. Наконец в институтском коридоре вывесили длинный список зачисленных. Все столпились около. С трудом протолкавшись ближе, я с замирающим сердцем стал искать свою фамилию, торопливо пробегая глазами по чужим, незнакомым: "…Кардашев, Кибардин, Козлин, Ковин, Кузнецов, Кунц… Ломакин, Лузин…" Моей фамилии в списке не было… Что-то обор-валось в груди, голова сразу наполнилась звоном, я перестал слышать голоса вокруг. И тут же, словно током, пронизало всего: куда теперь? Гулко застучало сердце, каждый удар отзывался мучительным вопросом: "Куда? Куда? Куда?.."

…В тот день я до позднего вечера бродил по улицам незнакомого города, подолгу стоял перед объявлениями о приеме на работу. Их было много, и все разные, отпечатанные броскими буквами: "…Требуется слесарь… механик… токарь… шофер… плотник… электротехник. Обращаться по адресу…" Постепенно назрело твердое решение: остаться в городе. Иначе с какими глазами я покажусь в Чураеве, что отвечу на вопрос отца? Нет, решил я, надо во что бы то ни стало устроиться на работу!

Несколько адресов я переписал в тетрадку и отправился по ним искать удачи. В том, что меня примут на работу, я не сомневался. Как-никак, у меня есть аттестат зрелости, а в нем одни "четверки" и "пятерки". Но в первой же конторе, куда я пришел, сказали: "Окончил десятилетку? Ах, специальности не имеешь? Очень жаль, но нам нужны рабочие с разрядом". Во второй конторе пообещали: "Можем принять помощником маляра. Будешь готовить известковый раствор…"

Ну нет, на это я не был согласен! Чтобы работать помощником маляра, не обязательно оканчивать среднюю школу! Не ради какого-то там известкового раствора с таким трудом я получил аттестат зрелости. Я даже не обиделся на такое предложение, просто на душе стало очень горько. Вконец уставший, еле держась на ногах (сказывалась непривычка к городу), вернулся я в общежитие института. Комендант — сухая сердитая женщина с птичьими глазами — нехотя отозвалась на мою просьбу о ночлеге:

— У нас здесь не гостиница! — она покосилась на мои серые от пыли сапоги и, поджав губы, покачала головой. — Ох! Идут и идут, а куда — сами не знают. Надо было школу с медалью кончить, вот что! Учат вас там… Ладно уж, ночь переспи, а завтра чтоб я тебя тут не видела. Студенты скоро понаедут, а за вами грязь убирать придется…

Ночь я провалялся на старом жестком матраце, не сомкнув глаз. Невеселые думы не давали уснуть. Вспомнилось некстати, как лихо прошли мы с песней по площади Чураева, — стало стыдно до слез.

"Куда теперь?" — этот вопрос не выходил из головы. Никогда не думалось, что жизнь может так посмеяться надо мной. Все оказалось иначе, не похожим на ту жизнь, которую рисовали мы себе. Учителя чуть ли не каждый день напоминали нам: "Для вас открыты светлые пути-дороги, вы — молодые хозяева жизни! Вы — самые счастливые дети на земле, вы призваны претворить дерзновенные мечты…" Вот я, один из "самых счастливых детей", коротаю ночь в чужом общежитии и не знаю, куда пойду утром. Ничего не скажешь, мечты мои дерзновенные!.. Разве учителя говорили нам неправду? Ведь если подумать, передо мной сейчас не то что широкого, светлого пути, а даже простой тропиночки не видно. А сколько нам внушали: "Вы — будущие строители коммунизма". Но почему никто толком не рассказал, где и как строить его? Если бы знать, как это делать! Сейчас я никому не нужен. Давай, Курбатов, подумаем, выясним спокойно, на что ты пригоден? Скажем прямо: ты должен уметь многое — не зря у тебя в кармане лежит совершенно новенький аттестат зрелости! "Зрелости" — это значит, что ты уже возмужал, созрел для самостоятельной жизни, значит, теперь у тебя на плечах голова со "своим царем"; это значит, ты уже не нуждаешься в поводырях. Так? Выходит, что так!

Но все-таки, Алексей Курбатов, что ты умеешь?

Управлять автомашиной, скажем, я не умею. Да и не обязательно иметь аттестат зрелости, чтобы крутить баранку руля. Зато я знаю, что такое бином Ньютона, знаю тригонометрические функции и строение цветка примулы. Пожалуй, ни один шофер ничего такого не знает… Работать электротехником я не смогу, зато разбудите меня в ночь-полночь — без запинки расскажу формулу "куба суммы"! Или вон какой-то начальник предлагал пойти в помощники маляра, разводить известковый раствор. А спросить его, знает он, что такое анапест или амфибрахий? Должно быть, представления не имеет… А я знаю. О-о, много кое-чего усвоил я: не зря десять лет подряд сидел над книгами, учебниками, даже зрение свое испортил. Пусть школу окончил без медали, но в моей голове множество всяких знаний. И тем не менее, оказался никому не нужным. Все, к кому я обращался, в первую очередь спрашивали: "А какую работу ты можешь выполнять?" Конечно, пока ни к какому делу я не приучен, но зато у меня есть аттестат, а его, надо думать, дают не зря и не каждому. Нет, здесь что-то не так. Или учителя говорили неправду о том, что все дороги передо мной открыты, или мне просто не повезло.

Вот какие мысли беспокойно метались в голове, пока лежал я на жестком матраце в общежитии института, куда так хотел и не смог поступить. Да, в жизни и впрямь много путей-дорожек, но оказалось, что для меня ни одной пока не протоптано. Первая же дверь, куда я постучался, оказалась закрытой. Отец часто повторял, что в жизни каждому надо иметь свое место. Я остался без места. Все люди вокруг имеют свои места, им нет никакого дела до молодого паренька, который только вчера окончил школу, пусть он сам устраивается, как может. Конечно, Юрка Черняев в жизни найдет себе пристанище — его даже на станцию проводили на легковой машине. Семен Малков тоже не останется без места: он будет упрямо бить в одну точку, пока не добьется своего. А я не могу так: не хватит терпения, и на станцию я добирался в тряском кузове попутного грузовика…

Утром я взял свой старенький, потрепанный чемодан и вышел на улицу. "Куда пойти?" — этот вопрос неотступно сверлил мозг. Здесь я недолго продержусь: в чемодане всего лишь пара белья и несколько учебников; в левом нагрудном кармане тринадцать рублей — весь мой наличный капитал. Отец, провожая в город, дал двадцать пять рублей (продал на базаре овцу) и сказал: "Продадим последнее, только постарайся выучиться, Алешка". Вот, пожалуйста, выучился… В правом кармане тоже хрустят бумаги — там документы, в канцелярии института их вернули обратно. Совсем новенький, хрустящий аттестат, затем автобиография (сколько ни старался, а больше полстранички не мог написать), справка о здоровье, две фотокарточки… Да, документы у меня очень хорошие, еще вчера я был уверен, что они откроют передо мной все двери. А сегодня…

Следуя невеселому течению мыслей, я бесцельно шел по улице, не замечая людей, и в этот момент кто-то окликнул меня:

— Алешка! Курбатов!..

Оглянулся — догоняет Аня Шкляева, невысокая рябоватая девчонка, кончила школу вместе со мной.

В классе она была самой тихой, мы даже не замечали ее. Как это она оказалась в городе?

— Алешка, здравствуй! Ты только сейчас с вокзала, да? — указывая глазами на мой чемодан, спросила она.

Я и раньше считал Аньку самой простоватой из всех девчат нашего класса. Вот и теперь — неужели она не видит? Кажется, должна бы догадаться…

— Я? Н-нет, не с вокзала. Я тут… уже вторую неделю.

Аня глядела на меня, часто моргая глазами, и поняв, наконец, прикрыла рукой рот, тихонько ойкнула:

— Он… Правда, Алешка? Конкурс… большой был?

— Пять человек на место…

— Ой, Алеша!.. Как же так? И куда ты теперь?

— Не знаю. Хожу вот…

Аня стояла передо мной, о чем-то думая и все так же часто моргая, потом сразу засуетилась, стала дергать меня за рукав.

— Знаешь, Алеша, придумала: идем к нам, в педагогический! У нас тоже конкурс, только небольшой, понимаешь? Пойдем, сдашь свои документы, тебя обязательно примут. У нас ребят мало, они не идут в педагогический… Идем, Алеша?

На какой-то миг вспыхнула мысль: "В самом деле, может, так и сделать? Поступлю в педагогический, дальше видно будет… Конечно, учитель — это не то, что инженер, но все равно, учителям тоже дают дипломы!"

Аня продолжала теребить меня: пойдем да пойдем, нечего раздумывать.

— Погоди, Аня, — сказал я со вздохом, ставя чемодан на землю, — подожди, не тяни… Все это не так просто. Разве для того мы учились, чтобы приземлиться, куда придется? Нет, не могу я так. Я никогда, даже во сне, не думал стать учителем. Не лежит душа к этому делу, не тянет. Спасибо, Аня, но я не пойду с тобой. Если тебе нравится эта профессия, иди в педагогический. А я… как-нибудь найду свою дорогу. До свидания!

Взяв чемодан, я пошел дальше, не оглядываясь. Аня осталась стоять, удивленная и обиженная моим отказом.

Долго бродил я по улицам города. Люди все куда-то спешат, о чем-то разговаривают, смеются, толкаются. Кому я тут нужен? Еще недавно сердце мое радостно сжималось в ожидании: "Скоро буду жить в городе! В деревне скучища, должно быть, наше Чураево — самое скучное место в целом мире. Надо уезжать отсюда в город, в город!.." Немного прошло времени — и вот я в городе, а вместо того чтобы радоваться, с тоской вышагиваю по раскаленному асфальту, не зная, куда приткнуться. Конечно, здесь интереснее, чем в Чураеве, даже никакого сравнения не может быть. Одно плохо; в городе у меня нет своего места.

…Устал, проголодался. Решил зайти пообедать в ресторан (сказали, что днем здесь столовая). Усатый швейцар с золотыми нашивками мельком взглянул на меня и неохотно пробурчал:

— С ручной кладью сюда нельзя.

Я растерялся.

— Да мне только пообедать… В чемодане ничего такого нет, поставьте в гардероб…

Человек с нашивками даже головы не повернул.

— Сказано: в гардероб ручную кладь от клиентов не принимаем! Понял? Видишь, написано, читай, если грамотный…

"Понял, понял, чего расшумелся!" — со злостью подумал я и вышел на улицу. Невдалеке, в тени деревьев, женщина в белом халате торговала пирожками с мясом. Она с удивлением оглядела меня с ног до головы: должно быть, впервые видела, чтобы человек брал сразу пятнадцать пирожков. Отойдя за угол, я присел на чемодан, и, не обращая ни на кого внимания, принялся расправляться с остывшими, чуть прогорклыми пирожками. Серебристо-белый репродуктор надо мной гремел на всю улицу:

И куда ни пойдешь,

Всюду счастье найдешь!..

Интересно, для чего в городах репродукторы включают "на полную катушку"? Гремят и гремят — оглохнуть можно…

* * *

В вагоне я забрался на самую верхотуру: здесь хоть и душно, зато никто не станет докучать вопросами, откуда, мол, и куда.

Да, я еду домой. А скажите, куда мне было деваться? В городе без прописки и денег долго не прожить.

Душно в вагоне, едкий табачный дым пластами висит под потолком. Колеса выстукивают свое заученное "тук-трак". Сквозь этот перестук я краем уха улавливаю разговор пассажиров. Судя по говору, они мои земляки, быть может, даже из соседнего колхоза.

— …уехал в Челябинск, сперва один, а через год и семью к себе выписал. Домишко в деревне продал, с колхозом распрощался… Годов шесть не был, а тут на-ко — письмо в контору написал, дескать, так и так, семья моя и сам я в том же числе просим обратно принять нас в артель. Специальность, дескать, новую имею, могу кузнецом или токарем. Рассудили мы это дело на правлении, председатель наш и говорит: "Значит, дошло и до него, что колхоз наш третий год в миллионерах ходит. Не зря обратно запросился! Только поздновато хватился — у нас теперь своих, доморощенных специалистов полно. И народу рабочего хватает, все-таки времена другие. Нет ему обратного пути в колхоз, и точка!" Ну, мы поддержали председателя, письмо отписали, мол, так и так, Сидор Петрович, может, ты и стал в бегах хорошим специалистом, а только у нас для тебя вакансии свободной не имеется, своими специалистами обеспечены.

— Выходит, отказали?

— А то как же! Сдезертировал, а потом обратно принимай? Н-е-т, такого положения не должно быть! Не-ет, не положено человеку по-блошиному скакать! Имей свое определенное место!

— Ну, а если колхоз… это самое… плох и даже нечем ему кормить блох, хе-хе, тогда как?

— Ты хозяин, ты и выводи свой колхоз на уровень! До того как стать миллионерами, у нас вовсе другое положение было: жили так себе, ни шатко, ни валко, тонуть не тонули, но и вперед не плыли. Поверху держались, водой захлебывались… Земля отощала за войну, мужики, те, что оставались, больше на шабашку ходили… Уж не говорю о денежной оплате — хлебом кое-как кормились… Теперь, конечно, не сравнишь! А как началось, с чего? Вот, послушай…

Пассажиры с нижних полок ведут бесконечную беседу о хлебе, деньгах, навозе, трудоднях. Я даже позавидовал: счастливые, у них есть свое место, свои заботы и радости на этой земле!

В сумерки, когда стали укладываться спать, один из них, лысый старичок с острой бородкой, задрав голову, стрельнул глазками по мне и вполголоса сообщил товарищу:

— Миколай, на верхних полатях парень чей-то едет, как сел, так ни разу и не сходил… Как бы он ночью… не тово?

— А ты котомку свою сунь под голову, заместо подушки. Ну, ежели что, — я его прямым транзитом через окно…

На станцию поезд прибыл утром. Начинало светать, и небо в той стороне, где должно быть мое родное село, нежно золотилось. В такую рань, конечно, ждать машину бесполезно. Решил двинуться пешком, а если в дороге нагонит какая машина, заскочу в кузов: вещей у меня всего-навсего фанерный чемодан. Сняв с пояса ремень, я зацепил его к ручке, закинул через плечо и налегке зашагал в сторону Чураева.

Эх, будь другие времена, шагать при такой красоте было бы одно удовольствие! В низинах стелется легкий туман, спускаешься с бугра в лощинку — чувствуешь, как постепенно воздух становится холоднее, на одежду оседает тончайшая водяная пыль. Минуя лощину, поднимаешься на бугор, и снова с каждым шагом теплеет воздух. На гребне бугра уже совсем тепло, видно далеко окрест. На самой вершине холма стоит разлапистый дуб-богатырь, совсем как в песне: "Среди долины ровный…" Первые лучи солнца пронизали его крону, и запылал богатырь немым светлым пламенем, загорелся без дыма. В следующее мгновение те же лучи потревожили в траве жаворонка, вспорхнул он, трепеща крылышками, взвился в прозрачную синь, рассыпал на безмолвную землю первую звонкую трель. А за первым взвился второй, третий… Долго стоял я на вершине бугра, забыв обо всем, любуясь трепетным полетом поднебесных веселых певцов. Будь у меня крылья — поднялся бы я вместе с ними, поднялся высоко, насколько можно, и поглядел с высоты на путь-дорогу свою. Кто знает, может, иду я не той тропой, может, следует свернуть с нее, чтобы поискать другую, настоящую, верную… Но нет у меня крыльев, и поэтому вышагиваю я по пыльной, избитой сотнями железных и резиновых шин дороге. Она доведет меня до самого Чураева. А дальше… Пока не представляю, что будет дальше. Среди других все чаще мелькает одна тревожная, острая мысль: "Как я покажусь на глаза отцу?. А что скажу знакомым, соседям?" Отец спросит прямо, без окольностей: "Зачем вернулся?.."

Позади послышался шум легковой машины, не оглядываясь, я свернул на обочину. Мимо меня пронесся крытый брезентом "газик", взлохматил улегшуюся за ночь дорожную пыль. "Голосовать" я не стал: в такую не возьмут… Но через минуту машина затормозила, открылась дверца, и кто-то закричал сквозь шум мотора:

— Эй, парень, живо сюда!.. Садись, пристраивайся рядом. Осторожно с узлом, лимоны передавишь. Ну, устроился? Давай, Гриша, нажимай!

Словно сорвавшись с привязи, "газик" бойко запылил по дороге.

Человек, пригласивший меня в машину, сидит рядом с шофером. Я его знаю, это Алексей Кириллович Захаров, второй секретарь райкома партии. Он высок и широк в кости, его рука раза в три больше моей. На продолговатом лице — крупный нос и глубокие морщины; когда секретарь улыбается, морщины выступают резче. А глаза не по лицу — небольшие, прикрытые тяжелыми, чуть набухшими веками. Голос глуховатый, и говорит он не спеша, будто прислушивается к самому себе. Сказать по правде, я не очень обрадовался "попутке", когда в хозяине машины узнал Захарова: начнет расспрашивать, что да как, куда, откуда…

Так оно и вышло. Проехав молча с полкилометра, Захаров вставил в зубы папироску и, не закуривая, обернулся ко мне:

— Не боишься один в такую рань? Хотя… мужчину дорога не должна пугать. Любая!.. Далеко собрался, если не секрет?

Не глядя на него, я пробормотал:

— Домой. В Чураево…

— Ага, вот как! Значит, подбросим к самому порогу? Повезло тебе! А там… чей будешь?

— Курбатова Петра сын.

— А, знаю, знаю его! Отец у ‘тебя на костылях? Ну, правильно… А сам — далеко гулял?

"Началось… Как ему ответить? Сказать, что в гостях был… неприятно лгать. А расспросов так или иначе не избежать. Не сейчас, так после, дома спросят!"

Захаров слушал, не прерывая. В маленькое зеркальце над головой шофера я вижу его лицо, серьезные, внимательные глаза. Когда я кончил рассказывать, Захаров выбросил в боковое окошечко недокуренную папироску, задумчиво протянул:

— Мм-да-а… Неприятная петрушка, прямо скажем.

Тебя как звать? Ага, значит, мы с тобой тезки. Так ног, тезка, я отлично понимаю гною неудачу, — в свое время со мной точно такая история приключилась…

Видя мое недоверие, Захаров чуть приметно улыбнулся, вокруг широкого рта обозначились морщины.

— Не веришь? А было такое дело, не смог попасть и я в институт. Тебе сейчас сколько? Восемнадцать? Мне было примерно столько же, но я мечтал стать агрономом. Отцу хотелось направить меня по преподавательскому делу, а я зарубил на своем: агроном и точка! Да-а… Послал документы в сельскохозяйственный институт, на другой день война началась… Таким вот образом, тезка, и накрылся мой институт, с того времени никак не могу стать агрономом. Теперь вроде и поздно начинать… После войны тоже не до учебы было. Так и получилось, что будущий агроном пахал землю снарядами, засевал ее свинцом, удобрял своей кровью. Страшная это работа, не приводись снова испытать такое! Ох, как помешала мне война…

Вижу в зеркальце: шофер тоже слушает внимательно, не отрывая взгляда от дороги. Шоссе здесь все в выбоинах, машину кидает в стороны, безжалостно трясет.

— Гриша, возьми-ка ближе к той канаве. Во-во!.. Выходит, Алексей, обоим нам не повезло, а? Стало быть, так. Но у тебя, как я понимаю, дело чуточку иначе выглядит: друзья-товарищи учиться поехали, а ты вроде как бы от стаи своей отбился. Бывает такое у птиц перелетных — журавль или гусь от косяка родного отстанет. Ну, мало ли что… — Захаров чуть нахмурился, брови сошлись на переносице. — Молод, силенок не хватило, или страх вдруг взял? Вот ты на время и оказался отставшим… — Он резко обернулся, испытующе посмотрел на меня, в глазах блеснула искорка и тут же исчезла. Отвернувшись, он продолжил с едва приметной усмешкой:

— Молодежь у нас привыкла: окончат десять классов, а амбиции — прямо на академика! Мол, я — не я, и никто мне не родня.

Тут Захаров еще раз обернулся ко мне, спросил в упор:

— Куда теперь думаешь?

Не выдержав его пристального взгляда, я отвел глаза.

— Не знаю. Пока не решил. Год как-нибудь проживу дома, а на будущий… попробую снова.

Захаров кашлянул в руку, помедлил с ответом.

— Правильно, от своего не отступайся! — сказал он наконец, хлопнув по колену рукой. — Думку насчет дальнейшей учебы не бросай, при себе держи. Это — надо! А вот до будущей осени срок немалый, триста шестьдесят пять дней. Дома будешь сидеть? Ты не девка-перестарок: женихов не ждать. Да и отец не позволит бездельничать: не миллионер пока. Нынче, брат, не любят, чтобы человек без дела шатался. Надо тебе устроиться, только вот вопрос — куда?

Этот проклятый вопрос я задавал уже себе тысячу раз, но пока ничего неизвестно, просто плыву по течению, точно сухая щепочка: куда вынесет…

— Мда-а… — протянул Захаров в раздумье. — В районных учреждениях навряд ли устроишься: полно везде, сокращать надо лишних. Я бы не советовал туда: сидеть над протоколами, акты переписывать — самое нудное дело… бумага вконец может засушить человека. Надо тебе, дружок, другую работу подыскать, чтоб по душе! Ну ладно, подъезжаем к Чураеву… Ты, Алексей, не шибко горюй, держи хвост пистолетом, а в случае, если отец расшумится, скажи ему: мол, Захаров обещал устроить на хорошую работу. Понял? Ну вот, давай, действуй!

Он сказал шоферу, чтобы тот свернул на мою улицу, машина остановилась возле наших ворот. В окне мелькнула лохматая голова отца, должно быть, он немало удивился: до сих пор легковые машины у нас не останавливались, некому было ездить…

— Так не забудь, тезка, что я тебе сказал! — крикнул Захаров, прощаясь. Взметнув легкое облако пыли, "газик" рванулся вперед и вскоре исчез за поворотом. Я остался стоять с чемоданом. Теперь самое трудное — встреча с отцом. Знаю наперед: мать ничем не попрекнет, она даже обрадуется, что младший сын вернулся к ней! Наверное, все матери неохотно отпускают от себя детей. А вот отец… Ну что ж, будь, что будет, раз вернулся, мимо дома не пройдешь.

— Отец, я… мне пришлось вернуться.

Он долго не отвечал. Сидел, опустив голову, упорно разглядывая носок своего сапога, и молчал. Это было самое неприятное. Уж лучше бы начал ругаться!

— Вижу, что вернулся, — выдохнул он наконец.

А потом будто кольнул чем-то острым в самое сердце: — Зачем?

— Конкурс, отец… Большой был конкурс. У меня не хватило балла…

Он, кажется, не поверил. Как объяснить ему, что это такое "балл"? Нет, он прав, что не верит. Как это один-единственный какой-то "балл" помешал его сыну стать инженером?

…Отец понуро сидел за низеньким столиком, подавленный свалившимся на его плечи несчастьем. Причиной несчастья был я, его сын. Уж лучше бы он отругал меня. Но он молчит, и от этого мне в тысячу раз тяжелее. Я вижу, ему тоже очень тяжело: в его воображении я уже давно был инженером. Неважно каким, но — инженером!

— Та-а-ак, Олешка… — покачав головой, хрипло вздохнул отец. — Дальше как думаешь? Эх, сын! Человеком хотел тебя сделать! Теперь всю жизнь в земле будешь копаться? Вон, как мы с матерью… А?

В какую-то долго минуты я остро пожалел, что не пошел с Аней Шкляевой в педагогический институт. Как бы там ни было, а все-таки место…

— Работать стану, а на будущий год… все равно поеду учиться! Захаров, секретарь райкома, на работу устроить обещал…

Отец снова уронил голову, глядя в одну точку на полу, сказал безразличным тоном:

— Сам знаешь… Ты теперь не маленький.

Пришла с работы мать, завидев меня, всплеснула руками, спросила встревоженно:

— Господи-и, Алешенька, приехал? Случилось что-нибудь? Неужто заболел?

— Нет, мама, ничего со мной не случилось. Не смог я поступить…

— A-а… Ну и ладно, коли вернулся! Никто тебя из дому не гонит. А уж я подумала, не приключилось ли с тобой чего плохого. Как ни говори, кругом чужие, захвораешь — помочь некому. Мало ли как бывает. Ну и живи с отцом, с матерью, а с учебой, может, уладится…

Всю свою жизнь мать провела в Чураеве, всего лишь раз видела железную дорогу, когда провожала отца на фронт, и представить даже не может, как это в городе люди живут на пятом этаже. Ей очень не хотелось отпускать меня из дома, вздыхала тайком от отца: "Ты уж там, Алешенька, посматривай за собой, не приведи господь, чтобы заболел или что… Чужие — не свои". Теперь, видя, что меньшой ее вернулся живой и невредимый, она обрадовалась, хотя отцу вида не показывала.

Тягостно было в тот день у нас в доме, не передохнуть.

* * *

Колхоз в Чураеве называется "Вперед", Однажды отец невесело пошутил?

— Одно только название, что "Вперед", а который год все назад да назад пятимся!..

Мать часто вспоминала, что до войны дела в колхозе шли хорошо. "Осенью, как справимся, бывало, с работой — развозим по дворам на трудодни всякую всячину: и хлеб, и картошку, и овощь разную. Не знали, куда сыпать это добро, вот как! Война проклятая все порушила, с той поры никак не выправимся…"

А мы со сверстниками войну помнили смутно — слишком маленькими были в ту пору, да и сама война грохотала где-то очень далеко. Уходили туда наши отцы, братья. Кончилась война, во многих домах в Чураеве плакали, голосили по убитым отцам, сыновьям. Не было дома, чтобы не коснулась его война каким-то краем. Взять хотя бы нашу улицу, я могу рассказать о каждой семье.

По соседству с нами живет старая Чочия, никого родных у нее на свете не осталось. Еще молодой она схоронила мужа, с той поры всю свою любовь, все ласки отдавала единственному сыну, жила для него. В войну сын ушел на фронт и пропал без вести. Прислали старой женщине повестку, в сельсовете прочитали ей, что сын числится в списках пропавших без вести. Много лет прошло с тех пор, а старая Чочия все еще не верит, что сын не вернется… Однажды мать послала меня к ней, не помню, по какой надобности. Запомнилось: зашел в избу, а там такая тишина, будто дом нежилой. Я собрался уже уходить, но в эту минуту за печкой что-то зашуршало, неслышно вышла хозяйка — маленькая, высохшая женщина. Смотрит на меня вопросительно, словно ждет, не скажу ли что-нибудь о сыне… На стене висят две большие рамы, под стеклом тесно разложены пожелтевшие фотокарточки. Одна из них увеличена и раскрашена: это пропавший без вести… А рядом — множество разных фотокарточек. Чочия выпрашивает у знакомых карточки и вкладывает в рамку. Ей хочется, чтобы сын красовался среди живых друзей… Под рамами на гвозде висит новенький пиджак и фуражка из того же материала: ждет старая, что вернется сын, и захочется ему пройтись по деревне во всем новеньком! Теперь бы ему давно жениться пора, а сама Чочия стала бы нянчить внуков… А пока, в ожидании сына, она на себе таскает из рощи вязанки дров, ходит по воду с одним ведром: с двумя ей не управиться. Получает небольшую пенсию: пропавший без вести сынок кормит, содержит свою мать…

Дальше, рядом с Чочией — дом дяди Олексана. Такого сильного и здорового человека я еще нигде не встречал. С фронта он, как и мой отец, вернулся с культей вместо ноги, сделали ему протез, но он почему-то не стал им пользоваться, а смастерил простую деревяшку и ходит, тяжело переваливаясь, поскрипывая и занося в бок на каждом шагу свою липовую ногу. В нашем магазине никак не могут подобрать ему костюм по плечу: не привозят сюда такие размеры, продавцы говорят, что дядя Олексан "не стандарт". Отец рассказывает, что в молодости дядя Олексан шутя играл двухпудовыми гирями, подбрасывая и ловя их на лету… А однажды зимой мы с ребятами играли возле колхозных амбаров, и я видел, как дядя Олексан нёс на плече огромный мешок с зерном; не успел донести до весов, деревянная нога оступилась в снег, дядя Олексан как-то странно покачнулся вбок, будто переламываясь в поясе, и тяжело, повалился на землю. Поднялся он не сразу, повернул голову в нашу сторону, и тут я увидел, как из глаз его выкатились большие слезинки, черкнув по скулам, упали в снег… Дом у дяди Олексана маленький, прямо удивительно, как он живет в нём, с женой и пятью ребятишками. Каждый раз, встречаясь с ним, я с болью вспоминаю, как этот большой, сильный человек лежал на снегу и молча плакал…

А еще через двор красуется новенький, из свежерубленых бревен дом. Каждый раз, проходя мимо, я удивляюсь: хватило же у мастера терпения вырезать, выпилить все эти цветочки, кривулинки, затейливые фигурки на наличниках! Хозяин покрасил их в голубой цвет, от этого весь домик заиграл, словно игрушечный. На крыше — высокая мачта с антенной, оттого дом кажется маленьким кораблем, только кораблик этот никуда не плывет, стоит на якоре в зеленой заводи тополей. В доме с резными наличниками живет Волков Архип. Он работает в чураевской промартели не то кладовщиком, не то счетоводом, а жена числится в колхозе, работает по охотке: день выйдет, два нет. Вырабатывает минимум трудодней. Держат они полный хлев скотины, на колхозные луга выгоняют. Волкова в деревне вслух поругивают, дескать, "волк и есть, только в овечьей шкурке". А есть и такие, что завидуют ему: мол, безбедно живет этот Волков, не каждый может так! Часто приходится слышать и такие разговоры: "Что ни говори, а жить надо уметь. Правильное направление должно быть…" А вот как найти это самое правильное направление?

Я мог бы рассказать по порядку о всех людях улицы. Заречная наша улица небольшая, на ней около пяти десятков домов, но люди здесь живут разные. Всех я знаю в лицо и по имени, это и понятно: на этой улице прожиты все мои восемнадцать лет. Я бывал почти во всех домах: заходил к своим друзьям-товарищам или мать посылала за чем-либо. Не был я лишь в доме старого Парамона. Он живет в самом конце улицы, у самой речки, вдвоем со своей женой. О ней среди чураевских мальчишек бытует мнение, как о самой настоящей ведьме. Бывало, летом отправишься с друзьями в ночное, разведешь высоченный костер из старых, сухих пней, и тут ребята постарше нарочно заводят страшные разговоры, и обязательно про Парамонову старуху: кто-то своими глазами видел, как она огненным шаром нырнула в чью-то печную трубу; другой тоже самолично видел, как она, обернувшись черной кошкой, бегала по крышам, а потом кто-то не забоялся и отрубил ей лапу. Оттого-то и ходит теперь Парамониха с перевязанной рукой… Чего-чего не наслушаешься в ночном у большого костра! И все же, собравшись ватагой, мы наведывались в огород Парамона за огурцами, подсолнухами: грядки у него спускаются почти к воде, оттого и вызревали здесь самые ранние огурцы, а шляпки подсолнуха вымахивали с добрую сковороду. Однажды, забравшись в дедов огород, я чересчур увлекся, нащупывая среди листьев большие, прохладные огурцы, и не заметил, как ребята вдруг поспешно убежали. Неожиданно из-за сарая выросла чья-то высокая тень. Метнувшись с грядок, я в два прыжка очутился возле изгороди, одним махом перелетел поверх суковатого вершинника и шлепнулся на спину по ту сторону. В следующую секунду в полуметре от меня вонзились в землю вилы-тройчатки, и я услышал тугой, угрожающий звон стали…

Но одну семью с нашей улицы воина все-таки обошла стороной. Возле моста через Чурайку стоит дом-пятистенок, крытый железом. Кажется, ему не страшны ни время, ни непогода, сруб надежно укрыт тесовой обшивкой, прочно стоит на фундаменте из дикого песчаника. К дубовым столбам ворог прибита дощечка с нарисованной остроухой овчаркой, снизу четкими буквами выведено: "Остерегайтесь злой собаки". В этом доме живет Иван Карпович Беляев — председатель чураевского колхоза "Вперед". Не знаю, которым он здесь по счету председателем после войны. Не везет в Чураеве с председателями выберут нового, немного поработает, и оказывается, что он вовсе не такой, как его расхваливали. Отец говорит, что по этой самой причине колхоз наш пятится взад… Иван Карпович председателем с прошлого года, а до этого он работал в райисполкоме. В годы войны ему не пришлось даже подержать в руках винтовку. Теперь Беляев уже в годах, лицо у него оплывшее и всегда иссиня-багровое, кажется, тронь пальцем — струйкой брызнет густая, точно сок переспелой вишни, кровь…

Но мне сейчас не до чужих — своих дел по самые ноздри. Сидеть сложа руки никто не даст, надо где-то устраиваться. Интересно, какую работу хочет мне предложить Захаров? Уже три дня, как я дома, но нигде еще не был, Захарова тоже не видел. Признаться, было стыдно показаться на улице: чудилось заранее, что каждый встречный станет ухмыляться: ого, мол, инженер-то вернулся!.. За спиной чувствую косые взгляды отца. Он пока молчит, не ругается, но я знаю, что он думает: "Чего же ты, так и будешь сидеть, как девка на выданье? На готовом я тебя долго держать не стану!" Будь что будет, схожу к Захарову!

На улице никого. Идет уборка, в такую пору народ весь в поле. Возле дома дяди Олексана ребятишки шумно играют в "ляпу", гоняются друг за дружкой. Завидев меня, они враз притихли, молча уставились глазенками, но едва я успел пройти мимо, они вновь зашумели с прежним азартом. Им-то до меня нет никакого дела!

Из-за угла выскочил озабоченный, потный бригадир Василин. Завидев меня, он остановился удивленный:

— Эге, Алешка, ты разве дома? А болтали, что учиться уехал! Врут?

Я не сразу нашелся, — что ему ответить, но он сам догадался.

— Ага, ясно! Конкурс и все такое прочее? Ничего, ничего, поживи в деревне, это полезно!.. Отец твой дома? Собрание у нас. Ого, Алешка, дела в артели завариваются, во! — Василий подмигнул нахальным глазом и выставил торчком большой палец. Он всего года на три-четыре старше меня, а вот, поди ж ты, каким индюком держится. Правда, он успел побывать в армии, отслужил свой срок и теперь не расстается с зеленой пограничной фуражкой. А вообще говоря, меня это не интересует, пусть хоть генеральскую нацепит! Мне с ним из одной чашки не хлебать.

— Слушай, Алешка, ты приходи на собрание, там дела будут та-а-кие! Беляеву зададим баньку…

— Некогда мне. В райком иду, к Захарову…

— А Захаров там! Валяй в контору. Вот увидишь, зададут Беляеву тинти-финти!

Вот не везет! Придется идти в контору, а там полно людей… Но раз Захаров там, видно, не миновать встреч с односельчанами. А чему радуется этот рыжий бригадир? Говорит, Беляеву баню устроят. Интересно, за какие дела?

Шагая к конторе, я еще издали заметил, что народу там множество, люди теснятся в открытых настежь дверях, толпятся под раскрытыми окнами, вытянув шеи, напряженно слушают. Пришел даже старый Парамон, над толпой маячит его неизменная островерхая шапка. На меня никто не обратил внимания. Подойдя ближе, я заглянул внутрь конторы. Там тоже тесно; сидят мужчины, женщины, некуда иголку бросить; за столом — Захаров, чуть поодаль от него нахохлился Беляев. Лицо у него мрачное, застывшим взглядом уставился куда-то. Выступал дядя Олексан. Говорил он разгоряченно, выставляя перед собой огромные кулачищи.

— …Каждому хочется по-людски жить! А то что получается? Работаешь, трудишься, а на деле ни тпру ни ну! Вон, у соседей на трудодни получают хлебом по два кило да деньгами, и хозяйство колхозное в порядке, а в Чураеве портки латаем да перелатываем! Что мы, хуже людей? Ответь, Иван Карпович, перед народом ответь: до каких пор у нас такой срам будет продолжаться? Почему мы от людей отстаем? Говори, люди ждут!

В конторе стало тихо, было слышно только тяжелое дыхание множества людей. Беляев медленно поднял голову, пряча глаза, зло выдавил:

— Устал я с вами… Устал, понимаете? Снимайте с должности, ставьте другого!

Ух, что там началось! Каждый кричал свое, среди этого шума можно было разобрать лишь отдельные выкрики:

— Не бойся, снимем!

— Просто не уйдешь, судить будем!..

— Товарищи, тише…

— Судить его! Хватит, доменялись!..

Кто-то за столом постучал чугунной пепельницей, стало тише. Тогда попросил слова Захаров. Когда в конторе все шумели и кричали, он сидел с виду спокойный, покусывал углы губ, раза два искоса глянул в сторону Беляева.

— Спокойно, товарищи, — не повышая голоса, заговорил Алексей Кириллович. — Нам без горячки нужно решить важные вопросы… Вот ты, Иван Карпович, признался здесь, что устал работать с народом. А я бы сказал так: люди везде одинаковые, и зря ты унижаешь, — да, да, унижаешь! — народ. Похоже, что плюешь в колодец, из которого сам же и воду пьешь?

— Правильно, товарищ Захаров, чего там! — выкрикнул кто-то около дверей. Захаров поднял правую руку:

— Подождите, минутку терпения. Вот и я говорю, что люди у нас везде одинаковые — что в Чураеве, что в Буранове или Калиновке. Если так рассуждать, выходит, что ты, Иван Карпович, не очень-то любишь свой народ? И в том, что в вашем колхозе дела идут неважно, виноваты не колхозники, а мы, руководители, об этом надо сказать прямо!

Снова взрыв возгласов:

— Верно!

— Правильно, чего там! Беляев одного себя знает… У них в роду все таковские! Знаем, чем жили…

Захаров снова поднял руку.

— Вот, товарищи, теперь вам предстоит выбрать нового председателя. Смотрите, не ошибитесь. Я не могу заранее ничего пообещать, это было бы неправильно. Знаю твердо лишь одно: нам придется работать сообща, советоваться и решать дела вместе… И если вы сегодня изберете меня председателем своего колхоза, могу пообещать только одно: бездельникам, пьяницам и прочим придется туго. Лучше пусть сразу уходят!

Не веря своим ушам, я оглянулся на людей, стоявших вокруг. Они очень внимательно слушали Захарова, и никому не было до меня дела. Что же это такое происходит? Значит, Алексей Кириллович переходит работать в чураевский колхоз, его выбирают вместо Беляева? Как же так? Ведь он обещал устроить меня на хорошее место! Как же быть теперь?..

Собрание шло своим чередом, но я уже не слушал, о чем там говорили. Голосовали за нового председателя, секретарю собрания пришлось даже выйти на крыльцо, чтобы подсчитать все голоса. А потом народ валом повалил из дверей, оживленно переговариваясь. Мужики гудели, точно рассерженные шмели, а женщин было слышно за две улицы… Подождав, пока все разойдутся, я побрел домой, но меня кто-то окликнул:

— Эй, Курбатов!

На крылечке конторы стоит Захаров, в пальцах дымится папироска. Он возбужден, с веселым лицом обращается ко мне:

— Ты чего, тезка, не здороваешься? Ай-яй, и чему только учили вас в школе. Ну, что нового, рассказывай!

— Нового? Ничего… Шел к вам, в райком…

Алексей Кириллович смял папироску, щелчком отбросил в сторону и сразу посерьезнел.

— В райком, говоришь? Да-а, брат, с этого дня я и сам в райком стану приходить как проситель, за советом да за помощью… Видел, что тут было? Беляева народ выгнал, придется оформлять материалы в суд — грехов за ним набралось немало. Ну, этим займется прокуратура… Да-а, вот оно как получилось. Хотя… неожиданного для меня тут не было — сам согласился. Попробуем поработать в колхозе!

"Знал, что будет в колхозе? Почему же он пообещал мне хорошую работу? Начать работать в колхозе я мог бы и без рекомендации секретаря райкома! Выходит, зря понадеялся…"

Захаров внимательно посмотрел на меня, улыбнулся.

— Вижу, тезка, тебя не очень радует, что меня избрали председателем? А почему, если не секрет?

— Вы… сами приглашали меня в райком, насчет работы…

— A-а, точно… Вот что, Курбатов. — Он помолчал, что-то припоминая или решая трудный вопрос. — Сейчас очень нужен… вернее, нужны грамотные люди, вроде тебя. Иди в колхоз, тезка! Мы с тобой…

Заметив, что я собираюсь возразить, Захаров помахал рукой.

— Стоп! Знаю, что хочешь сказать. С аттестатом зрелости не обязательно в поле навоз разбрасывать, так? Газеты читаешь? Должен знать… Жаль, у нас с этим делом пока туго, неохотно идет ваш брат в колхоз. Одного они не поймут: земля требует грамотных, знающих людей. Не просит, а именно требует! Подумай, Курбатов…

Алексей Кириллович говорил долго. Меня он, конечно, не убедил, в колхоз я не пойду: как же потом с институтом? В конце Захаров сказал:

— Ладно, Курбатов, у тебя в голове крепко сидит институт. Не будем тревожить, пусть остается на своем месте. Придет время — ты будешь там. Но чем займешься этот год? Будешь сидеть в сельпо или районном ЦСУ? Место там, пожалуй, можно было бы подыскать… Но поверь: там ты не усидишь, через недельку-другую сбежишь, обязательно сбежишь!.. Давай, начнем работать в колхозе, подыщем тебе работу по душе. Не понравится — пожалуйста, уходи, держать насильно не будем. А, тезка? Попробуй, потрудись недельку, а там будет видно: понравится — оставайся, а нет — иди в сельпо, помогу устроиться. Но для начала помоги мне. Понимаешь, я никогда не работал председателем колхоза, и если не хватит баллов, тогда меня тоже "фью-ить!" — выставят в два счета. Слышишь? Помоги мне, и я тебе подсоблю, как смогу! Вдвоем куда веселей, а, Курбатов?

* * *

Середина августа, а солнце припекает вовсю. Раньше я этого как-то не замечал: пойдешь, бывало, с ребятами на речку и по целым часам не вылезаешь из воды. Вот и сейчас одолевает мучительное желание убежать на Чурайку, скинуть липкую от пота рубашку и броситься с высокого берега в прохладные волны. Порой начинает казаться, что вода уже ласкает разгоряченное тело, я лежу на спине, в бездонном синем небе плавает раскаленная тарелка солнца, слепит глаза. Вода мягко ласкает, гладит, чувствую, как блаженствует каждая клетка моего тела…

— Эй, Алешка! Уснул там?..

Окрик словно возвращает меня к действительности. Размечтавшись о речке, я забыл о своем деле, в копнителе выросла груда обмолоченной соломы. С силой тяну за веревку, платформа копнителя нехотя поворачивается, из нее вываливается гора соломы. На жнивье рядами стоят уже сотни, а может, и тысячи таких груд.

Вторую неделю работаю на комбайновом агрегате. Обязанности несложные: следить, чтобы солома в копнитель ложилась ровно, а когда он наполнится, надо дернуть за веревку, и обмолоченная солома сама вываливается на жнивье. И еще надо смотреть, чтобы груды ложились строго в один ряд, иначе их потом не соберешь. Вот и все. Главное — не зазеваться. Бывает, чуть замешкаешься, опоздаешь дернуть веревку, а с мостика уже кричит комбайнер Мишка Симонов: "Эй, проснись там!.."

Одно плохо: солнце печет, от моторов несет удушливым запахом перегоревшего масла. Ну, с этим еще можно мириться, гораздо хуже другое: вокруг меня, точно густая мошкара, вьется, порхает легкая полова. От нее никуда не спасешься, проклятая полова забивается в рот, нос, колет за воротом, каким-то образом набивается даже под рубаху. Вечером, придя домой, скидываю сапоги — и там эта вездесущая колючая полова! Должно быть, в моих легких уже целый килограмм ее; в горле и в носу першит, то и дело чихаю, а Мишка со своего мостика машет рукой: "Будь здоров!" Ему там наверху хорошо: обдувает ветерком, полова не мешает, а от палящего солнца спасает брезентовый тент, а я с утра и до самого вечера кручусь, точно в кипящем котле, и не видно конца моим мучениям. Эх, хоть бы ветер подул с другой стороны!..

Мишка Симонов опять что-то кричит. Оглядываюсь — оказывается, не мне, — трактористу. Машины остановились, грохот стих, от непривычной тишины тонко запело в ушах. Откуда-то издалека сквозь звон донесся голос комбайнера:

— Такие-сякие, в бабушку их! И где у них глаза, чем смотрят? С головы шапка слетит — не поднимут, лень-матушка одолевает! Через них, чертей, хедер чуть не угробил!

Причиной столь бурного излияния его чувств оказалось следующее: после весеннего сева кто-то бросил борону в поле, она так и осталась беспризорно лежать среди озими. А во ржи ее и подавно никто не приметил. Хедер комбайна наскочил на неё, трех зубьев режущего аппарата как не бывало. Поминая чьих-то родителей, Мишка с инструментами полез под хедер. Орудуя гаечными ключами, он продолжал нещадно ругаться: "За этот простой небось никто мне ни шиша не заплатит!.."

Я обрадовался случаю подышать чистым воздухом, соскочил на землю и бросился к заправочной двуколке. Сунув руку в солому, нащупал прохладный бок бидона, долго, с наслаждением тянул тепловатую влагу. Не утерпев, зачерпнул горстью и плеснул себе в лицо. Эх, будь я сейчас на Чурайке, честное слово, целый день не вылезал бы из воды!..

К бидону подошел невысокий, крепко сбитый парень — это наш тракторист Генка Киселев, он водит Мишкин комбайн на прицепе. Генка — человек веселый, всегда чему-то улыбается, Мишка как-то в сердцах сказал ому: "Ты, Генка, будто малохольный! Мать похоронишь, и то зубы будешь скалить!" А тракторист пуще того смеется: "Не беспокойся, на твоих поминках слез не пожалею!"

Генка приложился к горловине бидона, долго пил гулкими глотками, напившись, смахнул рукавом капельки с подбородка.

— Что они, соли сюда насыпали? Во, заботу о механизаторах проявляют: не могут ключевой воды привезти! Из Чурайки зачерпнули, ей-богу! С головастиками… Эй, мать-телега, отец-колесо!.. А ты чего приуныл, Лешка? Жарко, голова болит…. Искупаться бы сейчас.

Генка присвистнул, сочувственно вздохнул.

— И голова же у тебя, Лешка! Не голова, а целый сельсовет! Кошка спит, а во сне молоко видит… Да я сам об этом деле, может, со вчерашнего дня мечтаю, чуешь? То-то! И не думай насчет купанья, этот крокодил Симонов все равно не пустит. Он нынче точно волк, который гонится за лосем: не остановится, пока не задерет или сам не издохнет. Ему сейчас трудодни подавай, а до остального наплевать, хоть трава не расти, понял? У-у, жадюга он! — Генка весело рассмеялся, будто радуясь, что комбайнер такой "жадюга", — жадничает, шире штанов хочет шагнуть. Тип, каких поискать!..

Генка одних со мной лет, но работает уже третий год, в шутку величает себя "почетным механизатором". У него от людей нет никаких секретов. Весь он на виду, каждая его мысль, как на фотопленке, проявляется на широком, улыбчивом лице. Симонова он не любит, ругает "скупердяем", отплевывается: "И скажи, пожалуйста, откуда такие берутся? Их не сеют и не садят, видно, сами родятся!.."

— А разве тебе трудодни не нужны, Генка? — интересуюсь я. Выражение его лица на минутку становится серьезным, он внимательно глядит на меня быстрыми черными глазами.

— Мне? Ого, мне они тоже нужны, Лешка, да еще как! Но для меня трудодень… как это выразился недавно один лектор, — не самоцель. Во, здорово сказано! Трудодень — не самоцель, и точка! Я, Лешка, все равно буду учиться. Не нынче, так через год, а все равно буду. Возможностей в свое время не оказалось: отец помер, две сеструхи да мать на моих плечах остались. Теперь подросли, проживут, а я буду учиться… Эх, и до чего же я тебе завидую: у тебя аттестат и все такое! Как говорят, билет в кармане — поезд не уйдет. Весь вопрос в том, на какой поезд сесть…

От комбайна нам кричит Мишка Симонов, машет рукой: видимо, направил хедер.

— Пошли, — нехотя поднялся Генка. — Крокодил машину свою наладил…

И снова грохочет, сотрясаясь всем корпусом, комбайн, нестерпимо палит солнце, проклятая полова не дает вздохнуть, колет потное тело. Стиснув зубы, открываю платформу копнителя. Стога соломы на скошенном поле растут, множатся…

Узнать бы, где сейчас Юрка Черняев, Семен Малков, Рая. Даже письма не напишут. Они, наверно, думают, что я в институте. А мой институт — вот он: болят плечи, спина, в легких, должно быть, все забито пылью, половой…

Рая… Я силюсь представить себе ее лицо, но это мне почему-то никак не удается. Вижу ее волосы — а глаза и остальное будто туманом окутаны; представляю глаза ее, а лицо расплывается… Словно прячется она от меня, убегает. До сих пор чувствую на своей щеке ее поцелуй. Первый. Интересно, могла бы она поцеловать меня вот такого, грязного, запыленного? Наверно, засмеялась бы, и только. Знаю, она очень любит красивые платья. Мать ее работает в колхозе, но Рая в школу приходила всегда чисто и нарядно одетая. Мать старалась, чтобы ее дочь была первой среди нас, хотя бы по одежде. Однажды, это было за год до окончания школы, старшеклассников собрали на прополку колхозной кукурузы. Откуда ни возьмись, в поле прибежала Райна мать. Ого, как шумела тогда тетя Фекла, как она набросилась на Марию Петровну, нашу классную руководительницу. Стыда, говорит, у вас нет, заставляете работать детей ("дети" к тому времени умели вполне прилично управляться с пятидесятикилограммовой штангой!..) Я, говорит, не для того учу свою дочку, чтобы она в грязи копалась, хватит того, что сама всю жизнь прокопалась в навозе, ваше дело — наших деток образованными сделать! Иначе, говорит, для чего мы вам деньги выплачиваем, кормим, поим, одеваем?.. Такое наговорила! Ну, просто слова не дала сказать Марии Петровне. Юрка тогда сострил: "Скорострельность — триста шестьдесят слов в минуту!" Кончив кричать, тетя Фекла схватила Раю за руку и увела с кукурузного поля домой. Мне тогда стало очень неловко за Раю, а самой ей, видимо, ничего… Но в классе у нас не было девчонки веселее, ей в голову приходили тысячи способов нашалить. Она раньше других научилась кокетничать: в разговоре с ребятами голос ее странным образом менялся, и глаза менялись. Было досадно, потому что никакого кокетства от Раи не требовалось: она и без того была красива, удивительно красива…

"Где ты сейчас, Раечка? Почему не пишешь?"

С мостика слышен пронзительный свист, оказывается, в копнителе полно соломы. Рывком тяну веревку…

Черт его знает, зачем я согласился идти на такую работу! А не лучше ли было бы в сельпо каким-нибудь кладовщиком? По крайней мере, там нет этой пыли, сиди себе в прохладе. Покажется жарко — пожалуйста, речка под носом, купайся, сколько влезет. Перед тем как идти работать на комбайне, Алексей Кириллович меня предупредил, что если не понравится, могу в любое время уйти, держать не станут. Попробуй-ка теперь, уйди! Все будут указывать пальцем, скажут: Курбатов попробовал горяченького — сразу убежал в кусты. Не поинтересуются даже, как и почему, а просто — сбежал и все!.. Или проклятая полова одолеет меня, или я выстою! Хорошо, что уборка идет к концу. Я сейчас целиком и полностью на стороне Мишки: давай, жми, крокодил, нажимай, чем скорее кончим, тем лучше! Наплевать, ради чего ты стараешься, загребай хоть миллион трудодней. Лишь бы машины не стояли, а я выдержу!

Под вечер к нам верхом прискакал Захаров. Председателем он без малого месяц, а уже заметно похудел, скулы выставились. Я понимаю — трудно ему. Пожалуй, труднее, чем мне. Мишка Симонов вчера за глаза посмеялся над председателем: "Бабам, которые на льне работают, премиальную надбавку велел выплачивать: за каждый снопик сверх нормы — две копейки… Ха, чудак, в колхозной кассе мыши гнездо свили, а он деньгами разбрасывается. Миллионер нашелся! Нет, чтобы механизаторам побольше… Э, да чего там, не от хорошей жизни уточка задом наперед плавает…"

Оставив лошадь возле заправочной, Алексей Кириллович направился к нам, полез на мостик, стал что-то пояснять Мишке, обводя рукой вокруг. Не понять, о чем они там. Мишка крутит головой, а по лицу председателя заметно, что сердится. Видимо, недоволен нашей работой. Потом Алексей Кириллович перелез через бункер, спустился ко мне, прокричал в самое ухо:

— Ну как, тезка, дела?

Я в ответ мотнул головой: "Неважные, сами видите, что тут творится!"

— Возьми на складе шоферские очки, глазам будет легче. Ничего, бодрись, не сдавайся! Для тебя это самый трудный экзамен! Понял?

К чему он говорит это? Я не маленький, уговаривать не надо. Раз не сумел попасть в институт, как другие, вот и оказался у разбитого корыта… Сам виноват. Ладно, выдержу, будет же этому конец! Председатель снова наклонился ко мне:

— С этим Симоновым глаз держи востро, слышишь? Обнаглел человек! Видишь, какие клинья оставляет на концах? Он, сукин сын, за рекордами будет гнаться, а колхозники — за ним недожинки убирать!.. Ты сюда от колхоза поставлен, будь хозяином… Иначе работу вашу не примем!

Захаров на ходу соскочил с комбайна, еще прокричал что-то, делая знаки руками: мол, держись! Ничего, я буду держаться до конца, не беспокойся за меня, тезка! Не вечно мне торчать возле копнителя, не всю жизнь воевать с осточертевшей половой…

Работать до самого вечера не пришлось. С утра загон казался громадным, глазом не окинешь. Но с каждым кругом он становился меньше и меньше, комбайн неумолимо стриг и стриг золотисто-желтую прическу поля, наконец, остался лишь небольшой, кругов на десять, "хохолок". Удивились мы все трое несказанно, когда посреди "хохолка" обнаружилась солидная плешина, гектаров на пять. Ни единого колоска, лишь кустики пыльно-серой полыни да скудное разнотравье покачивается на ветру.

Моторы замолчали. Снова в ушах тоненько зазвенело. Генка Киселев выбрался из кабины трактора, постоял на гусенице, оглядывая пустошь, затем спрыгнул.

— Вот те на! Посреди поля — алтайская целина! Прямо хоть аэродром устраивай, елки-моталки!..

Мишка что-то долго не слезает с мостика. Перебирает железки, ключами позвякивает, отряхивается от пыли. Потом не спеша спустился, подошел к нам, держа руки за спиной. Стреляя глазами, заговорил:

— Вот что… Почему площадь оставили незасеянной — нас это дело не касается. Был бы тут посев, мы бы его убрали, верно? Значит, гектары эти мы можем… законно себе засчитать! Вам тоже лишние гектарчика не помешают. Согласны?

Блудливо отводя глаза, Мишка хихикнул. Я не знаю, как быть, жду, что ответит тракторист, он тут поглавнее меня. А Генка скорчил рожу и расхохотался:

— Ха-ха, Мишка, долго же ты думал! Ну, шилом масла хватанул!

Мишка зло глянул на Генку, выдавил сквозь зубы:

— Да заткнись ты, клоун!

Генка перестал смеяться, вздохнул и очень серьезно ответил:

— А ведь и всамделе недурно: раз плюнул — и пять гектаров твои. Хоп — и там! Здорово!.. Только не нужны мне эти гектары, Мишка. На черта они сдались? Жадничаешь ты, вот что! Не по зубам куски выбираешь! Что у тебя, брюхо толще, чем у других?

Мишка что-то промычал и, неожиданно боднув головой, кинулся на Киселева, вцепился ему в грудь. Скаля зубы, он размахнулся, чтобы ударить, но тут Генка рванулся что было сил, вырвался. Рубашка его разорвалась от ворота до самого низа, в руке у комбайнера остался серый лоскут. Генка побледнел, крикнул, задыхаясь:

— Ах ты, гад!.. Алешка, чего смотришь!

Я кинулся к Мишке, ухватил его за руку. Он вывернулся, лязгнул зубами.

— Не ввязывайся, дурак! А ну, хромай отсюда, недоделанный инженер!

Матерно ругаясь, Мишка размахнулся, локтем ударил меня по зубам. Во рту сразу стало солоновато, я выплюнул на жнивье сгусток крови со слюной. Генка бегом кинулся к трактору, выхватил из-под сиденья длинный торцовый ключ, с перекосившимся лицом бросился к Мишке:

— Убью!.. Уходи по-хорошему, слышь! Уйди, гад, плохо будет!

Комбайнер побелел, попятился от Генки.

— Ты… Не дури, Киселев! Я ведь так, пошутил, думаю, что скажете. Брось железку, Генка!..

Генка отшвырнул ключ в кабину, не глядя на комбайнера, прошел мимо, кивнул мне:

— Пошли, Алешка!

Мы зашагали домой, по дороге Генка долго ругался.

— Сволочь, рубаху разодрал… Ладно, я ему этот случай припомню! Ух, жадюга!.. Кусок изо рта торчит, а ему бы все хапать да хапать… А ты молодец, Лешка! Меня одного он мог изувечить. Сильный, как бык, ишь рожу наел!..

Киселева я и раньше уважал за честность и неунывающий характер. После этого случая он еще больше вырос в моих глазах. Мы с ним однолетки, но мне кажется, что Генка много старше меня.

— Ну что ты, Генка… Симонова я тоже не люблю.

Пошарив в карманах, Генка вытащил носовой платок с пятнами масла, сунул мне:

— На, утрись, все лицо у тебя в пыли и крови. Людей напугаешь!.. А то давай, пройдемся на речку, а? Искупаемся, сплавим грехи по течению!

Не доходя до речки, он принялся на ходу скидывать с себя одежду, отыскав пятачок свежей, зеленой травки, кинул под ноги. Оставшись в одних трусах, пошлепал ладонями по груди и, точно ступая по битому стеклу, на цыпочках пошел к высокому яру.

— Эх, была не была, двум смертям не бывать, а одной не миновать! Ух!..

Блеснув на солнце смуглым, крепко сбитым телом, он кинулся с яра вниз головой. От брызг над речкой встала маленькая радуга. На середине, реки всплыла Генкина голова, откидывая налипшие на глаза волосы, он крикнул: "Давай, Лешка, следуй примеру!"

* * *

Первое сентября.

В течение десяти лет в этот день я шел в школу, повзрослевший за лето на один класс. Сегодня чураевские мальчишки и девчонки тоже пойдут в школу, будут шумно спорить за места, рассядутся за новенькие, свежевыкрашенные нарты. А я — нет. За десять лет я изучил в школе все пауки, какие полагалось изучить по программе, за что мне и выдали аттестат зрелости. Это, по-видимому, надо понимать так, что я, Курбатов Алексей, стал вполне зрелым, взрослым, учителей мне больше не требуется и что теперь я должен уметь жить самостоятельно. Дорог впереди много — иди по любой!

Да… первое сентября…

В аудитории институтов, университетов, техникумов с утра придут студенты, они тоже займут места за пахнущими свежей краской столиками. Меня среди них не будет. Что ж такого, если один из многих тысяч парней не попал в число счастливчиков? Никто этого даже не заметит.

Сегодня утром непривычно рано под наши окна явился бригадир Вася. Постучав, он позвал меня:

— Курбатов, спишь? Долго, долго нежишься, рабочий класс! Пойдешь со скирдовальщиками снопы подавать, ясно?

Давно скрылась зеленая фуражка бригадира, но я продолжал лежать и с обидой думал: почему я должен слушаться этого рыжего парня и плестись куда-то в поле? Ведь в конце концов уговор с председателем был только насчет комбайновой уборки!

Алексей Кириллович вчера в конторе с мужиками советовался об этом самом скирдовании. Беда наша, говорит, в том, что поля на той стороне Чурайки неровные, овражки да косогоры, Туда комбайн не пустишь, ему и развернуться негде, того и гляди перевернется. Вот и приходится валить жатками, а тут, как назло, дожди зарядили, в поставцах зерно пойдет в рост… Посоветовавшись, решили спасать хлеб в скирдах. Так и сказал Захаров: "Хлеб — он не спросит, каким методом его спасать, — старым или новым, главное — спасти. А сгноим его — народ не простит. Будем скирдовать, небось старики не забыли еще секрета этого искусства?"

Как трудно по утрам подниматься с постели! Кажется, что за ночь нисколько не прошла вчерашняя усталость; болят мускулы шеи, рук, ломит спину… Полежать бы еще! Но опоздаешь на несколько минут — после пожалеешь. При Алексее Кирилловиче дисциплина в колхозе, хоть и не сразу, но заметно подтянулась, люди теперь аккуратно выходят на работу, все реже бригадиры ходят с батожком под окнами. С утра народ собирается возле конторы, перед тем как разойтись по своим местам, рассуждают о том, о сем, мужики торопливо докуривают цигарки. И беда, если опоздаешь на этот сбор: все смотрят на любителя поспать лишних "десять минут", пересмеиваются, с участием спрашивают; "Чего это, парень, глаза у тебя опухли? Спал, спал, а отдохнуть было некогда, а?" Ну нет, я знаю цену этим "десяти минутам"! Откинув одеяло, встаю на холодный пол…

Мать сварила вкрутую пяток яиц, но без чая их невозможно проглотить. Давясь, торопливо завтракаю, а мать в это время штопает мою одежонку: все рвется невероятно быстро. Отец давно встал, горбится на своем сиденье, молча орудует шилом, чинит шлею. Со мной он мало разговаривает, словно и не замечает. Должно быть, думает, что я сам не захотел поступить в институт или не очень старался. Ведь не приехали же обратно мои товарищи — Юрка Черняев, Семен Малков, Рая, они-то сумели поступить, учатся! И отец все еще не может примириться с мыслью, что я вернулся домой и работаю в колхозе. Зря пропали его надежды видеть сына инженером… Таких, как я, должно быть, много, но ведь отец этого не знает! Он, наверно, думает, что было бы лучше, если бы я поступил даже на должность с окладом в тридцать-сорок рублей. Хоть и небольшие эти деньги, но на дороге их не поднимешь… Сергей, вон, уехал на Урал, пишет, что работает на станции грузчиком, прислал домой полсотни… Отец был рад за Сергея: сумел устроиться, молодец!

…Позавтракав, бегу к конторе. Там уже собрались люди, издали заметна высокая фигура председателя. Удивительно, когда он спит? Вечером позже всех уходит из конторы, а утром является чуть ли не самым первым. С каждым днем растет мое уважение к Алексею Кирилловичу, и не у меня одного. Немного времени прошло с того дня, как в чураевский колхоз пришел Захаров, а уже дела в артели заметно пошли в гору. А ведь почти не услышишь, чтобы Алексей Кириллович ругался или грозился кому, — нет, он с людьми очень спокоен, и даже, на мой взгляд, излишне сдержан, а все его уважают и слушаются. Уж такой у него характер: сильный, добрый, но не мягкий. А когда нужно, Алексей Кириллович умеет пошутить, и сам смеется громко, заразительно. Захаров — решительный человек. Вот, например, в колхозной кассе не было денег, но он добился в банке ссуды, и теперь дояркам, свинаркам и колхозникам, занятым на уборке, дважды в месяц аккуратно выплачивают премиальную надбавку. Надоила лишний литр молока — получай за труды, хорошо откормила свиней или скосил хлебов выше нормы — тоже получай. И случилось удивительное: уборку закончили чуть ли не первыми в районе. Давно, очень давно не было такого в колхозе "Вперед".

Весной, в пору самого половодья; бывает, что на повороте реки большая льдина застопорится, перегородив реку поперек; и уже, глядишь, на том месте образовался затор, все новые и новые льдины со скрежетом напирают друг на друга; а мутный поток, ища выхода, перехлестывает поверх берегов. Но стоит разбить баграми одну, самую "главную" льдину, — и с шумом, треском рушится затор, сталкиваясь и шурша, снова плывут льдины по течению, освобождая путь бурливому потоку.

Вот и у нас в Чураеве получилось точно так: Захаров сумел разбить в сердцах людей ту самую "льдину", которая расхолаживала их интерес к артельным делам; поверили чураевские колхозники в нового председателя и тронулись с места, пошли дела в колхозе! Впрочем, поговаривают, что Алексея Кирилловича вызывало районное начальство, выговаривало ему сердито за то, что деньги расходует не по назначению. Может, и правда это, потому что дня два Алексей Кириллович ходил хмурый и с людьми мало разговаривал, не шутил.

Среди собравшихся возле конторы я заметил старика Парамона. Его можно среди тысячи людей отличить по рыжей островерхой шапке, он с ней не расстается даже летом. Настроение испортилось: мне сегодня работать с ним на скирдовании. Забытое это дело — скирдование, а вот у нас без него невозможно: поля за Чурайкой — сплошь горы да косогоры, а меж ними глубокие рытвины, промоины: комбайнами туда не подступиться, и приходится скашивать хлеба жатками, кое-где даже серпами женщины орудуют: не оставлять же хлеб в поле!

Старик Парамон назначен к скирдовальщикам за главного, а мы будем подавать ему снопы. Мы — это я и человек пять-шесть женщин. Компания не очень подходящая… Ладно, дело это ненадолго, зато можно дышать во всю грудь, не опасаясь, что проглотишь горсть половы и пыли!

Провожая в поле, Алексей Кириллович напутствовал меня:

— Ты, тезка, приглядывайся, как работает старик. Теперь таких мастеров по скирдовальному делу днем с огнем поискать! В своем деле он артист, чистый маг! Смекай, ремесло это хоть и отживает свой век, но умение — оно хлеба не просит, всегда прозапас держи.

Усевшись в телегу, мы поехали. Рядом сидит тетка Фекла, меня так и подмывает спросить, есть ли письма от Раи. Но при людях спрашивать об этом неудобно. При случае как-нибудь обязательно спрошу… Но тетка Фекла, будто догадываясь, о чем я думаю, сама примялась рассказывать женщинам:

— Слава богу, хоть дочка у меня в люди выходит. Вчера письмо от нее пришло, пишет, за учение принялись. Не приведется ей в грязи ковыряться да за свиньями прибирать. За нас дети пусть учатся, за них отцы с матерями хребтины свои погнули на веку, охо-хо, как погнули! Сама-то я теперь согласна на сухой корочке жить да в одном платье ходить, лишь бы Раечка моя нужды не видела, не стыдилась бы перед подругами, мол, того у меня нет, да другого недохват… Последнее продам, а дочке своей отошлю!

— Так уж и последнее! Небось старых запасов хватит?! — насмешливо отозвалась одна женщина. Тетка Фекла живо к ней обернулась, зло оборвала:

— А ты, милушка, чужого не считай! Всяк живет, как может.

"Ага, значит, Рая сумела попасть в институт, теперь она студентка… Сегодня первое сентября… она будет сидеть в институтской аудитории. А я вот еду в тряской телеге в поле, где вместе с сердитым стариком Парамоном и ворчливыми женщинами буду скирдовать снопы. А что придется делать завтра, пока неизвестно, — куда пошлет бригадир Василий. И в таком порядке мне предстоит жить целый год. Впереди хорошего предвидится мало, жизнь пока улыбается не слишком".

Между тем тетка Фекла переменила разговор, принялась вздыхать, жалеть меня:

— Эх, Алешка, Алешка, ведь и ты мог бы теперь учиться. Уж как хотелось матери с отцом, чтобы ты дальше пошел… Надо же такому случиться! Видно, не всякому такое счастье. Раечка моя пишет, мол, трудно очень было, желающих много, и оттого, говорит, отбирают не каждого…

У меня даже кончики ушей загорелись, до того было обидно слышать такое. Чего она заладила? Будто не может о другом! Я вовсе не нуждаюсь в ее жалости, а если дочка ее поступила в институт, так это еще не значит, что надо мной каждый может насмехаться. Ну, тетка Фекла, не будь ты Раиной матерью, я бы тебе сейчас такое сказал!..

Неожиданно за меня заступился Парамон. Не выпуская из рук вожжей, он обернулся к женщинам, сердито сверкнул глазами из-под лохматых бровей:

— Нечего тебе зря парня изводить, Феклинья! Человек сам себе голова, авось без твоего языка дорожку свою сыщет! И дочкой своей ты рано хвастаешь, кто знает, какой она станет после учебы. По зорьке наперед не угадаешь, какой народится день — то ли ведро, то ли дождь!..

Тетка Фекла пробормотала что-то вроде: "Господи, и завело же тебя, старого лешака!" — и прикусила язык. А я про себя от души поблагодарил сурового старика.

…В первый же день я убедился, что в скирдовании ничего хитрого нет. На двух-трех телегах подвозят снопы, а мы длинными вилами подаем их Парамону. Он неторопливо и, как мне кажется, нарочно медленно укладывает их рядками. Мог бы поспешить, а то за целый день не завершим одной скирды! Не понимаю, почему Алексей Кириллович с похвалой отзывается о Парамоне? Ничего особенного, старик топчется на одном месте и лишь чуть-чуть подправляет снопы, только и всего. Пожалуй, я бы тоже не хуже его справился с этим делом. В школе по геометрии мы изучали такие фигуры — конусы и решали задачи: вычисляли объем, высоту… Подаем снопы, старик рядками укладывает их по кругу, скирда — "конус" на наших глазах поднимается, растет. Интересного, в общем, мало. Нет, старика Парамона артистом я бы не назвал. Приходилось слышать, что скирдовальщику надо быть большим мастером, а тут, как я убедился, дело обстоит куда проще: клади снопы рядками, по кругу, вот и вся премудрость!

К полудню завершили кладку первой скирды. Старик Парамон связал вместе два снопа, поставил их торчком на самой верхушке скирды — получилось, будто на великана нахлобучили кукольную шапочку. Сам Парамон по шесту осторожно спустился на землю, отошел в сторонку, по-петушиному склонив голову набок, придирчиво осмотрел свое "творение" и молча сплюнул.

Обедать решили в поле: Парамон сердито объявил, словно отрезал: "Нечего ездить домой в такую даль, зря время тратить". Женщины уселись в тени под скирдой, из холщовых мешочков достали нехитрую еду: хлеб, молоко в пол-литровых бутылках, яйца, огурцы. Парамон устроился поодаль, по-стариковски заботливо подложив под себя увесистый сноп. Раскрыл кожаную, до блеска потертую сумку, заглянул в нее с недовольным лицом, что-то пробормотал под нос. Затем достал из сумки завернутый в тряпочку стакан, долго возился, развязывая узелочек. Тряпочку и суровую нитку бережно сунул в карман. Я лежу в телеге, краешком глаза наблюдаю за ним. Досада червячком шевельнулась в груди: ну и скупердяй, старый хрен! Жалко ему выбросить кусочек нитки… В стакане с верхом наложено что-то желтое, я догадываюсь, что это масло. Потом старик вытянул из сумки еще один стакан, также старательно завернутый в тряпочку и обмотанный ниткой. И снова томительно долго возился он с ним, а тряпочку с ниткой сунул в карман. В стакане искристый свежевыкачанный мед; отрезав стареньким складным ножичком ломоть от каравая, старик принялся есть… Не выдержав, я отвернулся, судорожно глотнув слюну. Дело в том, что у меня не было с собой ничего съестного. Уходя утром из дома, я сунул в карман ломоть хлеба, но еще по дороге незаметно отщипывал от него по кусочку, да так и съел… Лёг, отвернувшись, закрыл глаза, чтоб не видеть, как едят другие, а запах огурцов так и щекочет в носу… Черт, знай я, что на обед не приедем домой, захватил бы целый каравай… Слышу, как обедают женщины, и от голода начинает сводить в животе. А те едят молча, сосредоточенно, отпивая молоко из бутылок… Не вытерпев этой пытки, я слез с телеги и направился на другую сторону скирды.

— Лексей! — окликнул Парамон. — Ну-ка, поди сюда. Ты чего не обедаешь с людьми?

— Да так… Чего-то не хочется.

— Хм, вот те на! Рабочий человек, и вдруг — неохота? Ты меня, старика, не охмуривай, я все вижу. Знаешь, кому бывает неохота есть? Кто не работает, день-деньской бездельничает. Вот им-то еда никак не идет, и стараются по-всякому живот свой обмануть: лаврового листа положат, горчички подмешают, перчиком посыплют, а ежели и это не помогает, стопочку внутрь принимают. Дескать, для вызова аппетиту, будто аппетит этот самый вышел куда-то на часок, и обязательно надобно его обратно вызвать. А рабочему человеку хлеб с солью — наипервейшая еда, за ушами пищит, во как! Кто хлебом питается, до самой смерти здоровый бывает, не шляется по курортам. На-ка бери, вот, закуси… А наперед знай: в поле без хлеба не ходят!

Отрезав добрый ломоть хлеба, старик положил на него кусок масла, нацедил меду и сунул мне.

— Давай, работай. А то как же? Бери, бери, нечего корежиться, чужих тут нет… Бывает, временем и ломоть за целый каравай сходит!

Я не стал "корежиться", взял ломоть. Эх, и до чего же вкусным показался мне этот хлеб! До сих пор не приходилось пробовать ничего подобного. Правда, в детстве мать частенько давала хлеба, намазанного маслом, но то было совсем другое. А здесь я впервые понял, до чего может быть вкусным ржаной, домашней выпечки хлеб с кусочком желтоватого, тоже домашнего масла!

Старик Парамон кончил обедать, старательно обмотал стаканы тряпицами, надежно завязал и сунул в сумочку. Крошки хлеба с колен он тоже бережно собрал в ладонь и высыпал в рот. Затем незаметно покосился в мою сторону и торопливо, будто отмахиваясь от слепня, перекрестился. Я сделал вид, что ничего не заметил. Старый человек, пусть молится, дело хозяйское… Я в бога не верю, никогда не молился, да и не умею, а дома у нас в углу за перегородкой висит маленькая потемневшая иконка: мать иногда вспоминает о боге и тоже торопливо, о чем-то нашептывая, молится. Что она шепчет своему богу, о чем просит — этого я не знаю. А вот чтобы молился отец, я ни разу не видел. По-моему, мать тоже крестится в свой угол лишь по привычке. Вот и старик Парамон украдкой помахал рукой, вроде помолился. Верит он в бога? Вряд ли. У нас в Чураеве верующих мало, во многих домах икон нет; до войны, говорят, церковь была еще открыта, а сейчас в ней стоит локомобиль, промартель пилит тес. А мы, молодежь, никогда в настоящей церкви не бывали и не верим ни в бога, ни в "тот свет". Да и некогда нам думать о "том свете", потому что очень много дел на этом!

Не успели управиться с обедом, как прискакал бригадир Василий. Я недолюбливаю этого рыжего парня, он это чувствует и тоже старается при случае показать: мол, аттестатов у нас нет, а работаем не хуже!

Соскочив с седла, он весело осклабился!

— Приятно вам кушать!

— Опоздал, Васенька, видно, плохо про нас думаешь! — отозвалась тетка Фекла.

Василий запрокинул голову, оглядел готовую скирду.

— Да-а, Парамон Евсеич, скирда получилась, ну, как бы сказать… на все пять! Как яичко! Никакой дождь ей не страшен, это точно.

Бригадир явно старался польстить старику, А тот молча кашлянул в кулак и не ответил. Должно быть, подумал про себя: чего зря треплешь языком, без тебя знаю, что хорошо.

Василий болтает без умолку, мне тоже это не нравится, Голос у него хрипловатый, точно проснулся минуту назад, хочется сказать ему: да прокашляйся ты сначала хорошенько! Непонятно, за какие достоинства Алексей Кириллович терпит его?

— А вы еще не слыхали новость? Сегодня судили Беляева!

— Ивана Карповича? — чем-то встревоженная, спросила тетка Фекла.

— А кого еще? Не станут же судить за его грехи меня! Пришили Беляеву трехлетку.

— Ой, господи-и! — покачала головой Березина. — Хорош ли, плох ли, а все равно жаль. Что ни говори, а живой человек, да и семья…

— Нашла по ком плакать! — зло оборвал ее старик Парамон. — Хватит, наел шею на чужом, пожил в охотку. Мало ему трех лет, вот что я скажу! Беляйская родня с давних пор привыкла по-воровски жить, дед ихний разбоем занимался, человека жизни решил… Таковские они, вся порода один к одному, Иван туда же!

Старик сердито сплюнул, рывком поправил шапку, надвинув на самые глаза.

— Ой, страсти какие рассказываешь, дед, помолчи-ка лучше! — Березина заступилась за бывшего председателя. — Человека зазря очернить — дело простое. В соседях живем, уж кому, как не мне, знать, каков человек Иван Карпович. А коли в колхозе не управился, так что же, — не с ним одним такое приключилось.

— В самом деле, интересно, откуда Парамону Евсеичу известны темные стороны жизни Беляева? — недоверчиво спросил бригадир. — Человека засудили, теперь его всякий может лягнуть, наплести что угодно. А если тебе что известно, надо было на суде рассказать, а не тут, перед бабами! За глаза-то просто, а ты попробуй в глаза!

— В глаза, говоришь? — у старика задрожала бородка. — Хоть и пожил я на свете больше твоего, Васька, а еще хочется походить по земле, вот что скажу тебе! Попробуй, заикнись я о проделках Беляева при нем самом, пока он в силе был, — сжил бы он меня со света, ей-ей! А сила у него имелась, потому как не один действовал, друзей-товарищей имел везде… Дед его при царском режиме в открытую бездельничал, рассказывали, купца заезжего безменом кокнул, а деньги — в карман. Отца Ивана Карповича знаю с малых годков, рос он и в люди выбирался на моих глазах. Крепко они жили, держали шестерку лошадей. А как революция произошла, стали добро свое хоронить по надежным людям, потом в одну ночь дом ихний начисто сгорел. Сказывали, будто сами пустили петуха красного… После дом попроще срубили, чтобы от бедноты особо не выделяться. Попритихли, пережидали времечко. При Колчаке белый офицер отца ихнего застрелил из нагана: золота требовал, а Беляев отказывался, дескать, не имею ничего.

Так и пропал через жадность свою. Семку ихнего, сына старшего, белые с собой забрали, а может, и добровольно ушел, кто теперь разберется, дело давнее… А Иван в ту пору на пасеке хоронился, через это жив остался. После, как Советская власть окончательно победила, Иван на сельских сходках бил себя в грудь: мол, я больше всех от беляков пострадал, отца моего убили, брата силком забрали!.. И стал он у нас самым отчаянным активистом, выбирали его на разные должности. До председателя сельского Совета дошел, а тут как раз война. И до этого он бездельничал, старался урвать себе кусок пожирнее, а в войну вовсе распоясался. Церковь когда закрывали, Беляев самолично проводил опись имущества. Потом поп Василий жаловался в милицию, что чаша золотая для причастия в опись не попала и еще кое-что дорогое из церковной утвари. Наводили справки, да все бесполезно. Вот как хозяйствовал ваш Иван Карпович… Я-то все это видел, в соседях живу, только с другого боку. В войну что он выделывал — всего не расскажешь! Народ голодал, лебеду ел, а к нему ночами хлеб возами подвозили, а потом ночью же в город переправляли, за большие тыщи продавали…

Парамон умолк. Бригадир смотрел на него широко раскрытыми от удивления глазами; женщины тихонько охали, о чем-то шептались. Василий сокрушенно помотал головой:

— Эх, вот бы тебя, дед, свидетелем в суд! Беляю не отделаться бы тремя годами ни за что! Да разве о таком деле молчат, Парамон Евсеич? Зря, честное слово, зря не пошел в свидетели!

— А меня и не звали! — отрезал старик и отвернулся.

— Вот черт, не знал я! — продолжал сокрушаться бригадир. — Посмотреть на Беляева — человек вроде бы смирный, степенный, слова лишнего не скажет. А он, оказывается, без мыла может залезть куда угодно…

Василий оглядывается вокруг, ища поддержки. На этот раз я с ним был согласен; надо было Парамону Евсеичу явиться в суд и рассказать все. Зря он говорит: "Меня никто не звал". В таких случаях и не следует дожидаться, пока позовут, а идти самому.

Тетка Фекла тяжело поднялась, заохала, стряхнула с подола зацепившиеся колосья.

— Ой, ноги отсидела… И найдешь же ты, дед, о чем языком молоть. Посадили человека, так чего после-то балясы точить? Мели, Емеля, твоя неделя! Нечего попусту на человека напраслину возводить! Хоть и судили Ивана Карповича, а все равно жалко, не такой уж плохой он был человек. С седой-то головой каково в тюрьму сесть?

Парамон оглянулся на женщину, еще раз сплюнул и растер плевок.

— А ты как думаешь, Фекла, от одних только добрых дел седеют люди? — ядовито спросил он. — Воры — они тоже, бывает, с седой головой ходят, заметь-ка это! Ты на волосы не смотри, а заглядывай поглубже, в душу… А сказать по правде, мне понятно, отчего ты по нем слезу роняешь!

Фекла моментально вспыхнула, полные ее щеки залило краской, губы задергались; гневно сверкнув глазами на Парамона, закричала:

— Тьфу на тебя, старый лешак! Уж помолчал бы, людей не смешил! Из ума-то выжил, а туда же языком…

Парамон спокойно продолжал:

— Не зря же ты раскипятилась, Фекла. Значит, правда глаза колет. Не отпирайся, перепадало и тебе от Ивана. Самогонку ему кто поставлял? То-то, молчишь! С хлебом туго было, а тебе Иван мешками подбрасывал.

— Свое получала, заработанное!..

— Опять же неправду говоришь, Фекла! Люди по стольку не получали. Молчать бы тебе да помалкивать. Жрал Иван Беляев из большущей миски и тебя заодно подкармливал… Думаешь, зря жена Ивана от ревности бесилась? То-то!

Березина осеклась, уничтожающе посмотрела на Парамона и отошла, бормоча по его адресу проклятия. Остальные женщины о чем-то шептались между собой, кивая в ее сторону. А старик, подняв с земли сумочку, пошел выбирать место для новой скирды. Бригадир помялся, хотел о чем-то спросить деда, но передумав, взобравшись в седло, хлестнул меринка, уехал.

А мне после рассказа Парамона стало не по себе. Не из-за Беляева — черт с ним, раз заслужил, правильно сделали, что посадили — нехороший след остался в душе от слов старика: "…жрал Беляев из большущей миски и тебя прикармливал". Неужели так оно и было? Если так, тогда понятно, откуда брались красивые Раины наряды… В такое время, как нарочно, припоминается прошлое. Однажды Рая пришла в школу в лаковых туфельках, похвалилась перед подружками: "Сшили в артели, тридцать рублей стоят…" Кто-то насмешливо спросил: "У вас заем что ли выиграл?" Рая обидчиво поджала губки, чуть не со слезами выпалила: "По людям не побираемся, своего хватает. И нечего чужие деньги пересчитывать!.."

Неужели старик Парамон сказал правду?

Невеселые мысли не давали покоя. У кого узнать? Будь Рая здесь, спросил бы ее: "Рая, скажи, это — правда?" Но она далеко и даже не пишет писем. Почему не пишет? Каждый день вспоминаю ее, хочу видеть. Любовь? Неужели она такая? Нет, не хочу думать о Рае плохо. Мы всегда, всю жизнь будем жить с ней рядом, не теряя друг друга. А дальше? По правде, пока я затруднялся сказать себе, как будет дальше… Просто мы будем жить вместе, вот и все… Могу ли я в чем-либо обвинить или упрекнуть Раю? Ведь если мать покупала ей новое платье или обувь, она, должно быть, не расспрашивала, как и откуда, на какие деньги куплена обновка. Просто она радовалась покупкам и носила, ни о чем не задумываясь. Да, Рая любила красиво одеваться, оттого она становилась еще красивее. Если даже ее мать и была замешана в каких-то темных делах Беляева, Рая тут ни при чем!

* * *

Четвертый день я работаю на скирдовании. Работа однообразная: знай подавай вилами снопы, конца этому не видно. В поле рядами стоят ровные, похожие один на другой скирды-близнецы. Они смахивают на шляпки гигантских грибов, мощно выпирающих из земли. Старик Парамон, конечно, геометрию не изучал, о тригонометрии даже слыхом не слыхал, а скирды у него получаются будто по математическому расчету. Пожалуй, теперь я согласен с Алексеем Кирилловичем: старик в своем деле оказался настоящим мастером. Зря я плохо подумал о нем: Парамон на самом деле не такой уж вредный и злой старик, ко мне он относится хорошо. Про случай с огурцами в огороде я ему не напоминаю; а сам он, видимо, давно забыл…

Алексея Кирилловича Парамон хвалит, говорит, что новый председатель землю понимает и уважает, а это для председателя штука немаловажная. И добавляет: "При Беляеве я на колхоз махнул рукой. А что с меня возьмешь? Из рабочих годов я давно вышел. На меня тоже махнули тем же концом: мол, сиди на печи да ковыряйся в золе… Так бы и просидел остаток жизни, а тут гляжу — хороший человек пришел к нам, помочь ему надо по мере сил, возможностей…"

Я давно замечаю: тянутся к Алексею Кирилловичу люди, с его приходом они словно пробудились от тягостной дремоты. Сами напрашиваются бригадиру: "Куда нынче назначишь, на какую работу?" Все увидели:, дела в колхозе пошли на поправку, трудодень из простой палочки стал превращаться в рубли, пуды… При Беляеве бригадиры с ног сбивались, бегая под окнами, а сейчас рыжий Василий чинно-важно разъезжает верхом, лишь изредка стучит по наличникам: "Дома кто есть? Тетка, на прополку собирайся!" Да, многое, оказывается, дано сделать даже одному человеку. Конечно, меня ни в какое сравнение с Захаровым брать нельзя: он председатель, в его руках большая сила, что он скажет — другие выполняют. А я? Что я могу сделать своими руками?..

Мы закончили кладку очередной скирды, и тут старик Парамон подозвал меня к себе.

— Этак мы, Лексей, до самого снега не управимся. Сегодня подавальщиков хватает, давай-ка, примись навивать свою скирду.

— Как свою? Мне самому? — растерялся я.

— А то кому же? Мудреного в этом деле немного… Давай, с легкой руки — полпуда муки! Зачин я тебе сделаю, а остальное доделаешь один.

Ну вот, лиха беда начало! Теперь я как бы начальник: четверо женщин подают вилами снопы, кидают к моим ногам, а я укладываю их рядками, но кругу. Чуть замешкаешься с одним снопом, а над головой уже свистит колосьями другой, за ним третий. Знай только успевай укладывать! Надо следить, чтобы снопы ложились ровно, не оставалось между ними щелей, чтобы кладка получалась точно по окружности, чтобы… Перед тем как разрешить мне кладку, старик обстоятельно втолковывал свои "секреты", но стоило начать, как все советы вылетели из головы. Через четверть часа рубашка на мне взмокла, хотя денек сегодня не из жарких… Укладываю снопы, а в голове крутится одно: "Не забыть — скирда должна все время расти точно по кругу. Начиная примерно с середины, она должна постепенно и равномерно суживаться… Точно по кругу. Формула площади круга пи эр квадрат. Помни: пи эр квадрат…" Забывшись, я помедлил со снопом, и в этот момент следующий сноп ткнулся мне в лицо колючим комлем. Из глаз выжались слезы, я закрыл лицо руками, а снизу кричат:

— Эй, Алешка, уснул там? Гляди в оба, не зевай!..

Скирда уже высокая, подавальщицам меня не видно, они, не глядя, закидывают снопы наверх. Надо быть осторожным, шутя можно остаться без глаз или получить вилы в бок… Между делом поглядываю в сторону Парамона Евсеича — он от меня метрах в двухстах завершает свою кладку. Старик привычно нетороплив, наклоняется за снопами будто нехотя, а скирда у него заметно выше моей. И когда он успел? А ведь я стараюсь работать без передышки, без конца танцую по кругу, укладываю бесконечную вереницу тяжелых, налитых зерном снопов (должно быть, в каждом не меньше полпуда веса!), пот градом катится по лицу, а до завершения скирды далеко. Придется поднатужиться, неудобно отстать от старика. Только бы не забыть: пи эр квадрат…

Парамон уже нахлобучил на свою скирду "шапочку" и спустился вниз. Смотрит издали в мою сторону, а идти — не идет. Но вот еще рядок, и скирда моя тоже готова. Сделав аккуратную шапочку, насаживаю ее на голую макушку огромного гриба и, цепляясь за колючие комли снопов, спускаюсь на землю. Вблизи скирда выглядит аккуратной, она крепко стоит среди жнивья, выпячивая пузатенькие, сытые бока. Получилась кладка, честное слово, получилась!

Стараясь не показывать вида, я направился к старику. Для пущей важности насвистываю, но губы сами растягиваются в улыбку. Ну, конечно, старик сейчас начнет хвалить меня, дескать, молодец, хорошо справился с первым почином. Ну, скажем, для меня это дело оказалось не таким уж сложным: как-никак, а геометрию я сдал на пятерку, в любое время могу ответить без запинки, с чем кушают этот самый "пи эр квадрат".

— Кончил? — коротко спросил Парамон.

Я молча кивнул: как видишь, стоит.

— Вижу, вижу, — усмехнулся старик. — Только отчего это, Лексей, скирда твоя… будто кланяется кому? Уж не самому ли тебе, а?

Я живо обернулся, взглянул на свое "творение", и горячая волна пробежала по спине, добралась до самого затылка. Смотрю и не верю глазам: издали скирда выглядит совсем непривлекательной, самое же главное — верхняя ее половина подалась куда-то вбок, точь-в-точь как старая рыжая шапка на голове деда Парамона! Удивительно, как еще она не валится? Конечно, стоит подняться сильному ветру, и тогда… Вот тебе и геометрия с применением тригонометрии. Вот тебе пи эр квадрат! Опозорился, сел в лужу! Убежать бы сейчас, куда глаза глядят, чтобы люди не видели… Но ведь скирда останется стоять на месте, люди будут указывать пальцами и смеяться: "Смотрите, смотрите, эту уродину сложил Алексей Курбатов!" Мне было так же стыдно и горько, как в тот день, когда провалился на экзаменах в институт…

А старик Парамон продолжает молчать. Было б лучше, если принялся бранить: мол, если руки кривые, так и не брался бы! Но он молчит, искоса поглядывая на меня выцветшими глазами.

— Ну, это еще куда ни шло! — сказал он наконец. — Смолоду со мной и не такое было… Взял меня отец в поле, показал, как скирду навивать, а сам и говорит: "Ну, Парамоша, приступай к крестьянскому ремеслу. Не век тебя за руку водить, один привыкай…" Поставил я две скирдушки, а под вечер приезжает отец, работу мою принимать. Постоял он, поглядел, а потом поднял жердину да как спихнет меня со скирды. Не помню, как на землю летел, бок весь расшиб, дыхнуть не могу. Отец на все поле кричит, По-всякому кроет меня: такой-сякой, мало еще тебе досталось за такую работу, на одной мякине тебя надо держать, ежели к хлебу бережливости не имеешь, сукин сын! Было всякое, Лексей… Зато были в мое время настоящие мастера по скирдовальному делу, по-нынешнему — вроде инженеров. Стояли скирды, особенно у богачей, годами, на них уже молодые березки растут, а откроешь сверху — сухо, будто вчера сложили! Что говорить, умели дело делать… И если человек мог самостоятельно сложить скирду, то считался он уже настоящим, дельным мужиком. На скирдовальном деле вроде как экзамен держали. А то как же? Хлеб — он требует труда, большого уменья. Пока рубашка на тебе сухая, то и хлеб без соли покажется… Ты, Лексей, прытко работаешь, а сноровку пока не имеешь. В этом деле глазомер нужен, понял?..

— Понял, Парамон Евсеич. Спасибо…

А на душе все равно было скверно. Колола, лезла в глаза кривобокая скирда, точно кланялась издевательски: "Не умеешь — не брался бы!"

После обеда Парамон сказал, что работать по-прежнему будем врозь, на два постава. Видя мое уныние, старик усмехнулся: "Ничего, постигай крестьянскую премудрость…"

С упавшим сердцем навиваю вторую скирду. В голове неотвязно крутится одно: "Если снова не получится? Выйдет, что не по плечу мне крестьянская премудрость?" Женщины-подавальщицы, видимо, поняли мое состояние: не торопят, снопы подают осторожно, а время от времени участливо подсказывают: "Алеша, подправь тот снопик. Вот теперь хорошо!" Они делают вид, что ничего не произошло, а я до слез благодарен им за это великодушие. Несколько раз я спускался на землю, со стороны придирчиво осматривал свою вторую скирду. Пока все шло нормально. На душе стало веселее, и уже по-новому заиграли мысли: "Что ж такого, если первый блин получился комом? С кем не бывает? Ничего… второй обязательно должен получиться!" Постепенно стал верить самому себе. Посматриваю в сторону Парамона Евсеича: ага, отстал от него на два-три рядка, не больше. Попробовать догнать его? Надо сказать женщинам, чтобы подавали быстрее. Ничего, Алешка, на этот раз у тебя получится!

— Эй, тетушки, миленькие, подавайте живее! Соседей надо нагнать! Подава-а-ай…

Женщины внизу весело засмеялись: "Ишь ты, парень-то ожил!" Через минуту снопы действительно так и посыпались на меня, успевай только поворачиваться. Я ловлю их на лету, веселый задор охватил меня, точно раскручивается во мне стальная пружина, и я кричу:

— Давай! Пошевеливайся-а!..

А снизу в ответ:

— Эй, берегись там!

— Держи еще!

— Лови, парень!..

Снова оглядываюсь на соседей. Ага, там тоже зашевелились. Работа пошла наперегонки — кто кого! Эге-гей, держись, дед Парамон, обгоняем!

И вот скирда готова. Встав на самую макушку, я сдернул с головы кепку, смахнул с лица жаркий пот.

Вскоре и дед Парамон надел на свою скирду "шапочку" и спустился вниз. С минуту он стоял, придирчиво оглядывая мою скирду, потом подошел, сел рядом.

— Кончил, значит?

— Кончил. — На этот раз я был осторожен.

Старик помолчал. Сидим мы с ним рядышком, оба молчим, чувствуя, как усталость волнами охватывает тело. Мне и раньше приходилось замечать: уставшие люди в минуты короткого отдыха больше молчат, изредка перекидываясь словами. Но это — мужчины. А женщины — те и во время отдыха болтают без умолку.

Наконец старик Парамон, кряхтя, поднялся и проговорил, глядя в сторонку:

— Ты, Лексей, того… по мне не равняйся. Ежели силу в себе чувствуешь — вперед нажимай. За день ты, я вижу, три скирды свободно поставить можешь, потому как сила в тебе молодая… А эта твоя скирда постоит сколь хоть, и ничего с нею не случится…

Я слушаю слова старика и стараюсь оставаться спокойным, но в душе поет, нарастает радость, вот-вот готовая вырваться наружу. Будь я в поле один, честное слово, пустился бы в пляс!.. Хоть и не сказал старик прямо, но теперь я и сам вижу: ом доволен мною. Значит, я сдал первый экзамен по предмету, который называется крестьянской премудростью. А экзамен этот оказался куда более трудным, чем те, которые я сдавал на аттестат зрелости…

Смотрю на свои руки: они у меня теперь имеют совсем другой вид, чем год или два назад. Сошли с них чернильные пятна, тыльная сторона в кровь исцарапана сухой колючей соломой, а на ладонях кожа стала глянцевой, с темными и твердыми бугорками мозолей. Такими руками удобно ухватить топор, вилы или штурвал комбайна — любой инструмент лежит в ладонях, точно влитый в форму. Мне становится попятным, почему так неумело держат ручку тс, кому приходится иметь дело с топором; лопатой, и отчего буквы у них получаются неровные: кожа на пальцах и ладонях становится грубой, она не ощущает тоненькую, легкую палочку-ручку…

Домой я возвращался поздно вечером. Иду не спеша, пиджак закинут через плечо, ворот рубашки расстегнут; обычно так возвращаются у нас с работы мужчины, давая свободно подышать уставшему за день телу. Я не оглядываюсь по сторонам, вижу лишь дорогу перед собой: если кому нужен, тот сам должен заметить и окликнуть меня. Я иду домой — усталый работник, мужчина. Случись в эти минуты встретиться со школьными товарищами — интересно, что бы они обо мне подумали? Впрочем, знаю твердо лишь одно: мне нечего было бы стыдиться их. Пусть все видят: идет с поля хорошо поработавший человек. У моей матери есть песня, она рассказывает, что под эту песню когда-то укачивала меня. Вот она:

Спи, мой милый сыночек,

Золотой мой комочек,

Скоро вырастешь, сынок,

С топором пойдешь в лесок,

А в лесу, мой золотой,

Свалишь старую сосну.

Я тебе, сыночек мой,

Хлеба с маслом поднесу…

В детстве я очень любил хлеб с маслом. Бывало, мать собьет масло и щедро намажет на хлеб: "Ешь, сынок, набегался, устал". Сегодня я иду домой уставший: нешуточное это дело — поставить две скирды. Интересно, догадается мать угостить любимым лакомством? От этой мысли стало смешно: нет, конечно нет, потому что хлебом с маслом угощают только малых ребятишек…

Возле конторы кто-то окликнул: "Алешка, зайди на минуточку!" У окна стоит учетчица Тоня, машет рукой.

— Ой, посмотрите, какой гордый, и головы не повернет! Загордился, Алеша, да? — насмешливо встретила меня девушка. — А у меня припасено что-то интересное для тебя. Пляши!

"Письмо!" — обрадованно догадался я. Но Тоне своей радости не показал, пожав плечами, спросил нарочно безразлично:

— Не ври, Тоня. Что у тебя может быть для меня?

А девушка хитро подмигивает и грозит пальцем:

— Ой, Алешка, никудышный из тебя артист! Знаю ведь: о письме подумал? Ведь правда? И знаю даже, от кого ждешь!

— Ничего ты не знаешь и болтаешь зря! За этим только и позвала? Мне с тобой трепаться некогда…

— Ой, какой быстрый! Подождешь!

Она разложила на столе какую-то ведомость, водя пальцем по бумаге, отыскала мою фамилию.

— За август, сентябрь тебе начислено авансом тридцать два рубля восемьдесят копеек. Распишись вот здесь… Ну, чего уставился, меня не видел? Твои они, твои!..

Целых тридцать два рубля! Вот они, лежат в кармане — новенькие, хрустящие бумажки. У меня в руках никогда еще не бывало враз столько денег. До сих пор я просил денег у отца, а отдавать не приходилось. Эти — мои, заработанные! Теперь отец не станет коситься: приду домой, молча выложу на стол целую кучу денег: возьми, отец, я заработал их. Хотя нет, сделаю иначе. Надо купить родителям подарки: от первой получки должна остаться добрая память. Да, куплю отцу и матери подарки, а себе пока подожду, успеется: ведь получка эта — не последняя!


На базарную площадь я прибежал запыхавшийся. На мое счастье, промтоварный магазин был еще открыт, продавец пересчитывал дневную выручку, собираясь уходить. Он недовольно посмотрел на меня поверх очков, наверно, подумал: "Зря зашел, парень, видишь, торговля закончена. Да и покупатель ты, по всему видать, копеечный".

Растерянный, стоял я перед полками, доверху заваленными товаром. Здесь всего полно, попробуй, выбери самое нужное!

— Ну что, дорогой? — спросил продавец, покончив с деньгами. — Прошу поторопиться-, магазин закрывается.

— Мне бы что-нибудь… ну, чтобы женщине…

— Ага, подарок девушке! Пожалуйста, есть косынки газовые, шелковые. Как раз то, что требуется. Девушкам нравятся. Завернуть?

— Нет, нет… Мне нужно для матери.

— Ага, понятно! Тогда вот, пожалуйста, головные платки. Цена недорогая…

— Мне бы получше, деньги у меня есть…

Продавец усмехнулся и полез под прилавок. Долго я выбирал подарок матери, пока не остановился на клетчатом, с узорчатой каймой платке; для отца выбрал черные, на отличных кожаных подошвах ботинки. И все равно у меня оставалась уйма денег, я решил больше не тратить: пусть отец использует их по своему усмотрению, дома они нужнее. Себе ничего не купил, твердо решив, что первая получка — целиком для семьи.

Зажав покупки под мышку, в самом радужном настроении я вышел из магазина. Представляю, какая будет дома радость! Мать, конечно, тайком утрет слезу: она на радостях всегда плачет. А отец… Не знаю, как он поведет себя: мне никогда не приходилось делать ему подарков.

— Эй, Курбатов! Ты куда разогнался?

Заложив руки в карманы, через улицу ко мне вразвалочку направляется Мишка Симонов. Сунул руку, небрежно кивнул головой на свертки:

— Здорово живем! Это у тебя что? A-а, ясно! Правильно, стариков надо уважать, они это любят. А ты, браток, загордился — старых друзей не признаешь. Эх, Лешка!.. Постой, я слышал, ты отличился, говорят, Евсеича обставил, верно?

Мишку я невзлюбил с первой же встречи, а после стычки у комбайна он мне вовсе стал противен. Какой-то скользкий, не поймешь сразу. Разговаривает с человеком, а у самого глаза кругом шныряют. Но сейчас, когда Мишка похвально отозвался о моей работе, он показался мне не таким уж плохим человеком. В конце концов он не родня и не брат мне, без причины, зря хвалить не станет!

А Мишка продолжает нести разную чепуху. У него есть привычка во время разговора облизывать губы, словно минуту назад его угостили чем-то вкусным.

— Авансик получил? Толково! То-то, смотрю, из магазина прешь, точь-в-точь миллионер какой. Сколько?

— Чего — сколько? — не понял я.

— Во, чудак! Аванса, говорю, сколько дали?

— A-а… Тридцать два. С копейками.

— Ого, крупная деньга! В наш просвещенный век, как сказал один поэт, деньги — сила!.. А… подарки старикам ты как, обмыл? Не доходит? Ха-ха, и клоун же ты, оказывается, Алешка! Ты пойми, еловая твоя голова: не обмоешь — быстро износятся. У настоящих мужиков закон: с первой получки обязательно пропустить! Ну, как? Айда, тут нечего и раздумывать. Пропустим по сто грамм по мозгам… Пошли, отметимся!

Подхватив цепко под руку, Мишка повел меня через площадь к низкому кирпичному зданию с облупившейся вывеской: "Закусочная". Ступив через порог, я чуть не растянулся, поскользнувшись на мокром полу. Внутри было сумрачно, накурено, за столиками сидели незнакомые люди, не слушая друг друга, громко разгова-ривали, ругались. В углу, уронив на стол голову, спит рослый детина, время от времени он дергается, приподнимает голову и, обведя людей мутными глазами, снова с глухим стуком роняет ее. Грязно, душно, я чувствую, как тошнота подступает к горлу. Какого черта я пришел в эту дыру? Скорее вон отсюда, чтобы не вдыхать в себя эту мерзость! И впрямь, после вольного, чистого воздуха тут можно задохнуться!

Но Мишка, поняв мое намерение, еще крепче ухватился за рукав и потащил к стойке, подмигнул женщине в засаленном халате:

— Маруся, приветик! Нам с другом два раза по сто. И найди что-нибудь занюхать…

Отыскав свободный столик, сели. Мишка лихо, со стуком поставил передо мной стакан с водкой.

— Дернем, Лешка, за твои успехи! Будь здоров…

Он выпил сразу, сделав одни большой глоток, торопливо сунул под нос кусок сыра.

— Давай, давай, Лешка! Чего морщишься, раз-раз и готово. Во, чудак…

Люди вокруг начали оглядываться на нас, посмеиваются. Черт побери, могут подумать, что я ничего такого не видел на свете, и вообще, скажут, девчонка. Нет, я им докажу, что перед ними сидит самостоятельный человек!

Водка оглушила меня, перехватила дух, обожгла горло. С трудом перевел дыхание, на глазах выступили слезы. Мишка кривляется, смеется:

— Заешь, Лешка, заешь! Бери сыру! Во-во, правильно… Эх ты, работничек! На-ка, понюхай корочку, в момент перешибет! Во, чудак-рыбак…

Мишка хлопочет, точно наседка, подает мне то одно, то другое и несет всякий вздор. Чувствую, как голова наполнилась легким звоном, мысли начали путаться, перескакивать с одного на другое, и каждая спешит, чтобы ее высказали обязательно вслух:

— Мишка, ты не думай… теперь я вполне самостоятельный. Захочу если, могу хоть сейчас уйти из колхоза, понял? Уеду учиться!.. Ты знаешь, Мишка, какой я? Знаешь, а?

Мишка во всем соглашается со мной, кивает головой и одновременно с озабоченным лицом озирается кругом. Он пытается что-то сказать, но я не обращаю на него внимания, мне самому страсть как хочется говорить и говорить… До крайности необходимо высказаться, неважно перед кем, лишь бы слушали!

— Мишка, да ты… что я тебе скажу… Ребята, товарищи мои учатся, все учатся, а я тут… пропадаю! Ты ж знаешь — у меня аттестат. А ребята учатся, все — и Юрка, и Семен, и Рая… Ты знаешь Раю? Как же ты ее не знаешь, такую девушку! Она…

К нашему столику подсели двое незнакомых парней. Они сделали Мишке какой-то знак и стали шептаться, Мишка широко ухмыльнулся и обнял меня за плечи: Послушай, Лешка, ребята эти — свои в доску, за компанию их надо угостить. Деньги у тебя еще есть? А я, черт побери, пиджак сменил, деньги дома остались… Да ты не бойся, я тебе верну! Идет, что ль?

— Что за вопрос! — Я выхватил из кармана все свои деньги и выложил на стол. — Думаете, денег у меня нет? Вот они! Брось, Мишка, мне твоих денег не нужно, свои имеются! На, бери все!.. Свои, трудовые, понял? Угощай ребят…

Незнакомые парни принялись пожимать мне руки, одобрительно похлопывать по спине: "Вот это компанейский мужик! Молодец, Алеша, не имей сто рублей, а имей сто друзей… Да ты не раскидывай свои свертки, слышь?.."

Мишка снова принес полные стаканы.

С трудом открыв тяжелые веки, я глянул в окно, первой мыслью было: "Ого, как светло, опаздываю на работу!.." Но едва лишь приподнял голову, как перед глазами все поплыло… Из глубины сознания стали выплывать смутные картины вчерашнего дня, я с трудом подавил готовый вырваться стон, А память услужливо подсказывала все новые и новые подробности, обрывки разговоров, Я был не в силах от них отмахнуться…

Произошло что-то непоправимое.

Припоминается: вчера я работал целый день. Вечером, когда шел домой, Тоня окликнула меня возле конторы… До этого все было хорошо, но потом откуда-то взялся этот чертов Мишка Симонов, он повел меня "обмывать" аванс и подарки… Сидели в закусочной, пили водку, затем к нам подсели двое парней… Кажется, я расчувствовался, рассказывая им о себе, плакал, размазывая слезы по лицу, а потом вцепился Мишке в грудь: "Мишка, ты большой гад! Жадюга ты, Мишка, зря тогда пожалели мы тебя…" Меня оттащили, снова усадили за стол… Что было дальше, не помню. О, черт, натворил глупостей, дурак! Вот тебе "настоящий мужик", первый аванс! Что и говорить, порадовал родителей!.. Почти все мои деньги остались там, за грязным, заляпанным огуречными семечками и потрохами селедки столом…

Скрипнула дверь, кто-то вошел. Я не могу повернуть голову, тупая боль ударяет в виски, череп словно разваливается на куски, потолок раскачивается и плывет перед глазами, тошнота подступает к горлу. Душно и тоскливо, точно в грязной яме…

— Где он? А, герой с дырявой головой! Жив?

Ко мне подошел Алексей Кириллович, сдернул одеяло.

— Не прячься, все равно вижу. Ну-ну, молодец! Неплохое начало. Ладно, не крути головой, лежи… Совестно небось? Хорошо еще, если не совсем растерял совесть… Я бы высек тебя хорошенько, дурь выбил. Для таких, как ты, это полезно: бьют по мягкому месту, а умнеет голова! Не посмотрел бы, что вымахал ростом с меня самого, честное слово! Как на это смотришь, Петр Семенович?

Отец сидит у стола, угрюмо молчит. На столе перед ним какой-то сверток. A-а, это платок, подарок матери… И ботинки стоят рядом. Чего уж там говорить, порадовал стариков!

Алексей Кириллович с хмурым лицом отошел, сел напротив отца. Вытащил пачку папирос, протянул отцу, оба молча прикурили от одной спички. Посидели с минуту, сосредоточенно разглядывая папироски, точно держали в руках впервые. Снова заговорил Захаров:

— Зря ты старшего сына, Петр Семеныч, от себя отпустил. Не засиделся бы и тут, работу могли подобрать по душе. А так он — вроде как отрезанный ломоть, хоть и помогает вам…

Отец ответил не сразу. Расковыривал ногтем неприметное пятнышко на скатерти, сидел невеселый, опустив голову на грудь.

— Он, Алексей Кириллыч, еще при Беляеве ушел. Да я особо и не стал удерживать. Сами понимаете, без денег в хозяйстве невозможно. Десятка там или полсотни рублей — вроде и небольшой капитал, но при нашем состоянии они очень даже к месту…

— Это верно, — вздохнул председатель. — В хозяйстве каждая копейка к месту. Но ведь, Петр Семеныч, сам пойми: в колхозе у нас дело идет к тому, чтобы люди больше деньгами получали. Конечно, три-пять рублей на трудодень, как это делается в богатых колхозах, мы пока дать не можем. Но дело к этому идет! Времена другие, теперь одним только хлебом народ не удержать. Каких-нибудь пять-шесть лет тому назад делалось просто: выдадут на трудодень три-четыре килограмма зерном и хорошо. А нынче нет, хлебный трудодень цену терять стал, колхознику желательно иметь денежный трудодень. Колхозника ты хлебом хоть завали, а все равно деньги ему нужны: то на строительство, то на одежду, да мало ли на что! Вот и продает он свой хлеб, везет его на базар, а дело это канительное… Потому и пришел я к тебе, Петр Семеныч, посоветоваться. Человек ты бывалый, крестьянская хватка у тебя есть, понимаешь что к чему. Хочу спросить, не мало будет, если станем выдавать на трудодень по килограмму-полтора хлебом, а остальное — деньгами?

Отец, как видно, прикидывал, не спешил с ответом: дело важное, наобум не скажешь. Наконец поднял глаза на председателя, кашлянул.

— Нет, не думаю, чтобы мало… Полтора килограмма. — это подходяще. Посуди сам, Алексей Кириллыч: будь ты хоть на самой тяжелой работе, а больше одного каравая тебе не съесть. К тому же редкость, чтобы человек за день меньше одного трудодня заработал, бывает, что до двух, а то и до трех нагонит. Скажу тебе, товарищ Захаров, одно: мысль у тебя верная, правильное берешь направление!

Алексей Кириллович взял руку отца, сильно ее тряхнул и серьезно сказал:

— Вот за это спасибо, Петр Семеныч! Спасибо, что мысль мою правильно понял. Хоть и не новое это дело, но чувствуешь под собой тверже, когда люди тебя поддерживают. Задумал я это дело не сегодня и не вчера, а вот шел к тебе и сомневался: может, не прав я, колхозники не согласятся, скажут, мало будет хлеба. Вижу — зря сомневался! Примем на правлении решение: на трудодень полтора килограмма зерном, остальное получай деньгами. Ну, ладно! — Алексей Кириллович взъерошил густые волосы, сильно затянулся папироской, выпустил тонкую струю дыма. Вздохнул: — Та-а-к… Вернусь к тому же, Петр Семеныч. Сергей твой, я слышал, в армии шофером был?

— Был… А здесь ему места не нашлось, решил поискать счастья на стороне.

— Не подумай, Петр Семеныч, что ради одного любопытства спрашиваю. Тут такое дело вырисовывается: новую машину нам дают, значит, шофер потребуется. Нанимать со стороны нежелательно: сторонний — он и есть сторонний, ему лишь бы бегала машина… Вот Сергея бы твоего поставить, а? Подумай, Петр Семеныч, и непременно напиши ему. Может, надумает вернуться…

Ох, как раскалывается голова! Снова потолок заколыхался и поплыл куда-то, я перевожу глаза, чтобы подавить тошноту, и встречаюсь со взглядом матери. Она стоит у печки, горестно скрестив руки на груди, с укором смотрит на меня. Кажется, на глазах у нее слезы… Нет, я не в силах смотреть на нее. Какой же я бессовестный, если мать свою довел до слез? Откидываю одеяло, поднимаюсь, торопливо накидываю пиджачок и выбегаю во двор. Чистый, прохладный воздух пахнул в лицо. Через калитку прошел в огород к колодцу, окунул голову в кадку. Еще раз, еще… Холодная вода льется за шиворот, приятно щекочет спину, грудь, и вместе с ней возвращается бодрость. Раз за разом окунаюсь головой в кадку, в круглом зеркале воды вижу свое лицо, ударяю кулаком по дрожащему отражению.

Вышла к колодцу соседка, старая Чочия, остановилась удивленная:

— И-и, господи, Олеша, никак с ума сошел: в этакую пору колодезной водой купаешься! Не шутка, простынешь да и сляжешь! Ох, парень, парень!..

Пришлось солгать, что дома как раз не оказалось воды, потому и умываюсь тут, у колодца. Освеженный, с мокрыми волосами, вернулся в избу. Захаров с отцом все еще сидели, вели неторопливый разговор. Алексей Кириллович покосился на меня, покачал головой:

— Ну, искупался? Так, так… — И снова повернулся к отцу. — Значит, Петр Семеныч, договорились: напишешь старшему, мол, так и так, если надумаешь, — вертайся, председатель слово дал устроить шофером в колхозе. А народу у нас немало ушло, не один твой Сергей… В этом и мы в большой степени виновны: не воспитали у людей заинтересованности к земле. Человека силком к месту не привяжешь, он тебя прямиком спросит: "А где оплата, где деньги?" Верно? Не-ет, человека можно год кормить обещаниями, от силы два, а потом он снимет перед тобой шапочку и низко поклонится: мол, спасибо на Добром слове, а пока прощай, кроме ушей, у меня еще и брюхо имеется!

— Это так, — отозвался отец. — К хорошим обещаниям дела хорошие требуются.

— Вот именно!.. А теперь, если мы будем выдавать колхозникам и хлебом и деньгами, думаю, народ обратно к нам потянется. Конечно, принимать будем, но… не всякого! Ушли из колхоза по необходимости даже честные люди, но больше таких, которые за длинным рублем погнались. Им-то обратная дорога в колхоз заказана! — В голосе Захарова слышался гнев, он сердито морщился и ерошил волосы. Снова закурил, выдохнул беловатое облако дыма, кивнул в мою сторону. — А кроме того, надо удерживать на земле вот таких молодцов. Нет, ты не радуйся, тезка, о тебе разговор потом. Вот я смотрю, получит паренек аттестат зрелости и обязательно норовит попасть в институт. С этим я не согласен! Ты вначале покажи себя настоящим человеком здесь, на своей земле, докажи, на какие дела ты способный, а потом поезжай за милую душу в институт, подкрепляй свой трудовой опыт науками! Так я понимаю это дело! Иначе без молодой смены мы можем оказаться в положении престарелой матери-одиночки, у которой все дети поразъехались, а она от государства пенсию получает… По-моему, к этому надо подходить так: написано в аттестате зрелости, что владелец его имеет право поступить в любой вуз, по право это следует обязательно подкрепить мозолями. Вот они и дадут настоящую путевку в любой вуз! Ты сначала потрудись наравне со всеми, а потом народ рассудит, имеешь ты право учиться в институте или погодить тебе надо. А мозоли на ладонях, как известно, набиваются не автоматической ручкой, а предметами гораздо потяжелее…

Алексей Кириллович частыми затяжками докурил папироску, от окурка прижег новую. Отец слушал молча, соглашаясь с председателем, коротко кивал головой:

— Так, так, это, конешно, верно…

Захаров поднялся, стал вышагивать по комнате, заложив большие руки за спину, и, словно вслушиваясь в свои мысли, продолжал задумчиво:

— Народ у нас в колхозе хороший, работу любит, ничем он не хуже соседей… Не подумай, Петр Семеныч, что занимаюсь самовосхвалением, а только не повезло в Чураеве с председателями. Наворочали они тут дел — успевай только поправлять! Но самое обидное, знаешь, в чем заключается? Ведь каждого из них рекомендовали мы сами, районные руководители! И на мне лежит этот грех: если помнишь, сватать Беляева в председатели приезжал к вам я, будучи вторым секретарем. Не хотел народ его принимать, чуть не целый день продержали людей в конторе, пять раз голосовали! Одним словом, неугодного народу человека провели в председатели… Да-а, просватать-то просватали, а свадьбы не получилось! С гнильцой оказался человек. Недавно всплыло еще одно его дельце: занижали нормы высева, а семена продавали спекулянтам. История эта длинная, ниточка тянется в разные стороны…

Я в оба уха прислушивался к разговору старших. Услышав о проделке Беляева с семенами, не утерпел:

— А мы тоже видели, оставили среди поля незасеянный клин, гектара три, а может, и больше. Это когда комбайном убирали…

Алексей Кириллович оглянулся на меня, сердито свел брови.

— A-а, зачирикал воробышек! Ну, тезка, не ожидал от тебя… Хорош, нечего сказать… А я за тебя перед людьми ручался! Спроси отца своего — он в твои годы наверняка капли вина в рот не брал, даже вкуса его не знал! Скажи, не так, Петр Семеныч?

Алексей Кириллович сказал это в сердцах, бросая в мою сторону косые, исподлобья взгляды. Отец молчал.

— Алексей Кириллович… сам бы я ни за что не пошел! Мишка Симонов пристал ко мне: пойдем да пойдем…

— Ну, брат, это ты кому-нибудь рассказывай! И вообще — не имей привычку сваливать вину на чужих, если проштрафился, признавайся прямо! Честное признание — половина исправления. Хм, Симонов его, бедного, сманил! Твой Симонов только и думает, как бы за чужой счет поживиться. Да, кстати, Петр Семеныч, такой вопрос. — Захаров вернулся к столу, снова сел напротив отца. — Трактористы, комбайнеры наши, вообще все механизаторы ведут свой род от земли. Но среди них и такие имеются, что не жалуют вниманием колхоз, отношение к земле у них плевое, словно на поденщину нанялись. Им подавай мягкую пахоту, условные гектары, гарантийный минимум на трудодень и все прочее! Безусловно, среди них честных большинство, но часть разбаловалась. И разбаловала не кто иной, как эмтээс! В какой-то мере отлучила она их от земли, как дите от материнской груди. Раньше они что заявляли? Дескать, мы не колхозники, и командовать нами у вас нет прав. Права-то свои они знают, а работать как следует не хотят: мол, натуроплату все равно будете платить. Теперь у нас техника своя, колхозная, а разбалованность эта все еще дает о себе знать… Взять хотя бы тот же незасеянный клин. Работал на том участке кто? Механизаторы, то есть члены нашей артели. Знали, видели: кусок земли в три гектара платочком носовым не прикроешь, а вот поди же ты! Видно, махнули рукой: "Ладно, мне больше других не требуется! Не свое — колхозное…" Вот это и губит нас! Тридцать лет колхозному строю, а хозяйского взгляда на землю не каждому сумели привить. Если и дальше так пойдет, мы своих соседей не скоро обгоним.

Захаров снова поднялся. Потолок у нас по его росту низкий, оттого Алексей Кириллович кажется еще выше, вот-вот головой достанет матицу. Шагнув к отцу, он протянул здоровенную, всю в сплетениях жил руку:

— Ну, Петр Семеныч, будь здоров! За беседу спасибо. А парня своего крепче придерживай, потачки не давай. В башке у него не все перебродило, вот и мотает его, точно лодку без весла. Слышишь, Алексей? Смотри, не сладит отец — сам возьмусь, тогда пеняй на себя. Рука у меня в таких случаях бывает твердой, об этом помни! Ну, до свидания…

Пригнувшись, тяжело перешагнул порог, плотно прикрыл за собой дверь. Отец подождал немного, затем грузно повернулся на стуле, сказал глухим голосом:

— Счастье твое! Не зайди Алексей Кириллыч…

Не договорив, замолчал. Спустя некоторое время добавил мягче:

— А платок сам отдай матери. Ботинки пусть стоят пока, куда мне в них…

Во дворе звонко стукнула калитка, торопливо загремели шаги в сенцах, через минуту в дверь просунулась круглая голова Генки Киселева. Увидев меня, он облегченно выругался:

— Фу ты, лысый тебя возьми, Лешка! Здорово, дядя Петр… Ты чего, и самом деле заболел? Понимаешь, встречаю на улице председателя, он меня с ходу ошарашил: беги, говорит, твой друг погибает, какая-то быстротечная чахотка у него открылась. Ну, и напугал ты меня, Лешка!

Должно быть, вид у меня был мученический, Генка, поняв это, незаметно подмигнул и сказал:

— Душно у вас… Пошли, посидим во дворе.

Мы уселись с ним под навесом на верстаке, и тут я без утайки поведал Генке о своих злоключениях. Он слушал, не перебивая, жевал в зубах щепочку, а когда я кончил, весело расхохотался.

— Ох, уморил, честное пионерское! Значит, клюнул на пробку!.. А ты бы знал, как меня тоже впервые поймали в тракторной бригаде, у-ух, даже вспомнить страшно! Понимаешь, пришел я в бригаду, лет пятнадцать мне тогда было, словом, пацан пацаном, а в бригаде все такие лбы собрались, на самих впору целину пахать! Как-то раз затеяли выпивку, а самогон забухали в ведерный самовар: в случае, если зайдет кто — попробуй, придерись! Чай распиваем, и только… Взялись они за меня: дескать, ты теперь вполне самостоятельный мужчина, а если вина не употребляешь, какой из тебя механизатор может получиться?.. Взяли за уши, руки назад скрутили: пей! Три дня после того медвежьей болезнью страдал: сивухой отравился. Вот гады! — беззлобно выругался Генка. И добавил серьезно: — Попивает наш брат механизатор… Ему каждое тридцатое число подавай получку, и никаких гвоздей! Два рублика на палочку — деньги немалые, потому что в горячую пору тракторист с комбайнером за смену до десяти трудодней выколачивают. Считай, профессорская зарплата! А ведь рядовой колхозник не меньше нашего трудится…

"Какое совпадение, — подумал я, — всего лишь полчаса назад об этом самом говорил Алексей Кириллович, и почти те же слова я слышу от Генки. Как будто они сговорились!" Сказал об этом Генке, он подумал и протянул задумчиво:

— Алексей Кириллович толковый человек, душа у него хорошая. Он, знаешь, за народ как стоит…

Генка чему-то заулыбался, помолчал и снова продолжал:

— В сорок шестом похоронили мы отца, мать тоже прихварывала, а нас четверо, я — за старшего. В том году, помнишь, у нас неурожай был, и война к тому же недавно закончилась Словом, и скучно и грустно нам стало на том свете… Пененю за отца отказали, мол, хоть и воевал он на фронте, а помер дома. Чертовщина какая-то получалась! Здоровый дядька — ему бы на лесозаготовках робить! — получает пенсию, a мы без хлеба сидим, и зубарики играем! Мать ходила и исполком, Беляев в то время заправлял райсобесом, так он, сучья его душа, прогнал мать да еще симулянткой обозвал… Ну, делать нечего, решил я своим умом изворачиваться. Разнюхал, что в райкомовскую конюшню засыпали картошку — не хватало тогда хранилищ. Научился промышлять: пробираюсь огородами к конюшне, в руке мешок, в другой — проволока с крючком. Пристроюсь к окошечку, и давай рыбалить: замахнусь крючком — есть картошечка, в мешок ее!.. И так далее, словом, повадился кувшин по воду ходить. Но в один прекрасный день застукали меня за этим занятием. И не заметил, как сзади подошли, оглянулся — стоит высокий дяденька, в гимнастерке, сапогах. Ну, думаю, милиционеру и руки угодил, теперь полная хана, засудят, и тюрьму упекут. Жаль только, не успел мешок с добычей домой унести!.. А тот человек повел меня прямо в райком, усадил на диван и ну давай выпытывать: кто, откуда, почему воруешь? Наверно, говорит, на речку таскаешь и печешь там на костре? Тут меня зло взяло: какая к черту речка, когда дома сестренки голодные ревут. И выложил все как есть тому человеку. Он выслушал меня и говорит: "Крючок свой закинь подальше, чтоб никто не узнал. А сам дуй к мамке, пока я тебя в подполье к домовому не засадил!.." Вышел я из райкома да как припущу! Через несколько дней смотрю: привезли нам прямо домой целый воз картошки, мешок муки, со следующего месяца стали пенсию за отца давать. Вот он какой человек!

— Кто? — не поняв, спросил я.

— Да об Алексее Кирилловиче речь веду, балда! — вспыхнул Генка. — Я уж потом разузнал о нем. Сам он, конечно, не помнит об этом, а мне на всю жизнь добрая зарубка. Надо бы в гости его позвать, мать часто поминает, да кто его знает, придет, не придет… У него без вас забот сколько…

Генка вздохнул и неожиданно потряс кулаком:

— А этому гаду Мишке я все равно под носом целину забуровлю! Жулье несчастное, рвач! Он тебя спящего догола разденет, и хоть бы что. И нашел ты, Лешка, с кем компанию делить!

— Да я думал…

— Брось! Индюк думал, так знаешь, куда угодил? — резко оборвал меня Киселев и спрыгнул с верстака, собираясь уходить. Потом, вспомнив о чем-то, обернулся и как-то нерешительно спросил:

— Алешка, слушай… У тебя остались от школы учебники?

— Где-то на чердаке валяются. А чего? Тебе заместо ветоши, руки обтирать? Это можно, мне они теперь ни к чему…

— Не-е-т… Знаешь, я надумал в вечернюю школу поступить. В восьмой класс… — сказал он и почему-то вздохнул. — Ты бы дал мне книжки, а?

— Что за вопрос! Подожди, я мигом…

Взобравшись на чердак, я долго рылся среди пожелтевших от дождя, пропыленных, потрепанных книг, тетрадей. Их тут было много, целый порох забытых, заброшенных друзей школьных лет. Когда-то я сидел над ними, до одури решал уравнения, выводил формулы, писал сочинения. Ох уж, эти сочинения… И каких только не было тем: "Образ советской молодежи по роману "Молодая гвардия", "Образ Павла Корчагина", "За что я люблю свою Родину". Сочинения у меня получались неплохие! Интересно, а теперь написал бы? А почему и нет? Побольше эпитетов вроде "красивый", "славный", "необъятный", "дорогая"… И конечно же, учительница по литературе, наша добрая Мария Петровна, поставит за такое сочинение не ниже "тройки"…

Выбрав несколько учебников, я спустился с чердака.

— Нашел? — обрадовался Генка. Нетерпеливо взяв книги, стал листать их, покачал головой. — Эх, Алешка, да разве место им на чердаке? Ну, ладно, спасибо, выручил. По крайней мере, в "Когиз" не бегать. Будь здоров!

— Там у меня тетради со старыми сочинениями лежат, может, пригодятся?

Генка постоял минуту-другую, потом тряхнул головой и весело ответил:

— Ну, нет, спасибо. Сочинения надо писать самому. С этим делом я управлюсь!

* * *

Нелегко приходится в эти дни Захарову: бывший председатель оставил ему незавидное "наследство". По документации значится одно, a на деле другое. "Очковтиратель, чтоб ему! — вполголоса ругается Алексеи Кириллович. — Куда смотрело правление? Рассиживали тут, словно к теще на пироги являлись. Тоже, хозяева называются!.."

В один из вечеров я задержался в конторе: за окнами льет холодный, уже осенний дождь, дороги развезло, не хотелось в такую погоду уходить из светлой, теплой комнаты. Нарочно не спеша рылся в газетных подшивках, чтобы как-то оттянуть время. А тут еще учетчица Тоня пристала с расспросами: зачем да почему не ходишь на вечеринки, да как это можно дома сидеть, и неужели никто из наших девчат не нравится… Я терялся при ней и злился: какое ей дело до меня? Что я, маленький?

В контору по одному, по два стали собираться люди: оказывается, назначено заседание правления. Я хотел уйти, по Алексей Кириллович остановил меня:

— Сиди, сиди, Курбатов, не помешаешь. Послушай, о чем люди будут толковать.

Члены правления — человек десять — расселись по привычным местам, сдержанно покашливали в кулаки. Мне они все знакомые, но почему среди них оказалась Анна Балашова? Она сейчас работает дояркой на ферме, никто ее в правление не выбирал. Сидит близко к двери, наматывает на пальцы кончик платка и снова разматывает. Сразу видно — волнуется. Не иначе, вызвали ее на заседание, чтобы хорошенько "пропесочить". Мне даже стало жаль ее.

Незаметно присматриваюсь к членам правления. Как раз напротив меня сидит хромой дядя Олексан, негнущимися пальцами старается свернуть цигарку. Рядом с ним бригадир механизаторов Никита Лукашов — неразговорчивый, хмурый с виду человек. Возле печки, скрестив руки на груди, сердито посматривает на мужчин Фекла Березина. Вот она притворно закашлялась, замахала руками:

— Бросьте вы курить, дьяволы! Махоркой почем зря кадят, а тут женщины. Уж курили бы папиросы, все-таки дым от них не такой зловредный. Тьфу, и кто только выдумал этот табак!

Дядя Олексан выдохнул сизое облако дыма, исподлобья глянул на Березину.

— На папиросы покуда средств не хватает. По нас и "Прибой" — дорогой, а на "Ракету" — денег нету… Ясно?

— Да уж как не ясно! Как божий день! — ядовито ухмыльнулась Березина. — Али в колхозе даже на папиросы не зарабатываете?

Дядя Олексан собирался что-то ей ответить, но в этот момент Алексей Кириллович оторвался от бумаг, глядя в упор на Березину, жестко проговорил:

— Не то говоришь, Березина! Не пристало тебе, члену правления, в адрес своего колхоза смешками разбрасываться. Дело это — самое легкое, но бесполезное. Выходит, колхоз тебе чужой, а ты — сама по себе?

Тетю Феклу будто кто укусил сзади, она задергалась, заговорила певуче:

— Господи-и, Алексей Кириллович, да разве я о том хотела! Колхоз мне всё едино как родной…

— А раз так, не нужно зря болтать!.. Ну, товарищи, начнем, время позднее. Давай, Анна.

Все, кто был в конторе, оглянулись в сторону Балашовой, она сразу застеснялась, несмело поднялась, чувствуя на себе взгляды, неровными шагами подошла к столу. С минуту постояла, опустив глаза, нервно перебирая пальцами кончик платка. Алексей Кириллович, ласково кивнув, сказал:

— А ты не стесняйся, Аннушка, здесь все свои. Расскажи об всем как есть, за правду у нас по глазам не бьют. Давай, разберемся, почему на ферме надои низкие.

Балашова подняла голову, вздохнула.

— А я и хочу с плохого начать, Алексей Кириллович. По глазам будут бить или как, только терпеть такое дальше невмоготу. Все видят, а не каждый замечает, как у нас на ферме дела обстоят!

Голос ее зазвенел, члены правления невольно встряхнулись, подобрались.

— Кто виноват, где искать виновного? Вы только посмотрите: наши соседи каждое утро отправляют на маслозавод по две, а то и по три машины молока, а у нас — тьфу! — даже сказать стыдно: одна тележка ползет, и та неполная! Хоть бы пришел кто из вас на ферму да поглядел, какие у нас коровушки: срамота одна, сами скелетины, а вымя — с кулачок! Руки мы все поотбили с ними… У доброго хозяина коза — и та больше надаивает! Заведующему сколько говорили — молчит и только, ему говорить — что лесному пню молиться. Чем такого держать, уж лучше вовсе никого не надо, сами управимся, без начальника. Одно название "заведующий", зря только трудодни на него тратят!

Передохнув, Анна поправила выбившиеся из-под платка волосы и продолжала звенящим от обиды и волнения голосом:

— Вы только и знаете одно: "молоко да молоко", а никто по-настоящему не возьмется. На ферму не зайти — увязнешь в грязи, не то что коровушкам, а и людям впору "караул" кричать. Перегородки все отвалились, кормушки расползлись, корма даем, а через минуту глянь — пополам с навозом… Да откуда быть молоку при таком содержании! Бригадиру сколько говорили, а с него как с гуся вода, мимо ушей пропускает, в год раз явится на ферму, повернется туда-сюда, а к коровам не идет — сапожки свои остерегается измазать. Чем так, лучше вовсе не ходи!

Бригадир Василий сидит возле председательского стола, нервно похлестывает по голенищу сапога ремешком своей сумки. Пока Анна не касалась его, он насмешливо кривил губы, будто хотел сказать: "Ишь, смелая нашлась! Ну, говори, говори, что там у тебя…" Но стоило Анне упомянуть его имя, как Василий быстро выпрямился, блеснул на Балашову глазами.

— Алексей Кириллович, разрешите! Это явная…

Анна не дала ему досказать, зло бросила из-за плеча:

— Сиди, коли место нашлось!

Бригадир осекся, заерзал на стуле. Председатель с усмешкой покосился на него: ага, досталось? Ну-ну, поделом!

Чувствовалось, не в один день накопилась в душе Айны эта горечь, переполнила чашу ее терпения. Со слезами в голосе бросала она упреки в адрес членов правления, заведующего фермой, бригадира.

— Не отремонтируете коровник — так и знайте, напишем в газету! Не проклятые мы, чтобы день и ночь грязь месить! Сидите тут, потолок дымом подпираете да штаны протираете, а что вокруг делается — того не видите. Коли выбрали вас в правление, так и будьте с людьми, а не хотите — и не нужны вы вовсе нам!

Рывком поправив волосы, Анна размашистыми шагами направилась на свое место. Оглядываюсь на людей: все сидят смущенные, глаза друг от друга прячут. Допекла их Балашова, не в бровь, а прямо в глаз попала! Оказывается, не для разноса вызвали ее на заседание, сама она приперла правленцев к стенке. Молодец, Анна! Вот уж не подумал бы никогда, что тихая на вид девчонка может вогнать в пот кряжистых мужиков. В душе я был целиком на стороне Анны, и полагайся на заседании правления провожать оратора аплодисментами, честное слово, не пожалел бы ладоней!..

Бригадир, как видно, не мог уняться. Едва Анна уселась на место, как он вскочил и замахал руками:

— Алексей Кириллович, одно слово… Зря и совершенно ни к чему Балашова пытается среди ясного дня бросить тень на плетень. К тому же припутывает совершенно некасаемых к этому делу людей! Если каждому давать полную свободу критики, то что из этого получится? Ералаш!..

Захаров всем корпусом грузно повернулся к бригадиру, глаза его недобро сузились. Ударив ладонью по столу, он оборвал его на полуслове:

— Хватит!.. Балашова говорила правильно, и нечего нам обелять самих себя. Не в грудь себя надо бить, а подумать, как положение исправить. Или правда режет глаза, бригадир? Слушай, дубрава, о чем лес шумит!

Вася стушевался, недовольный сел на место. "Постарается кошка отлить свои слезы мышке! — подумал я. — Теперь жди: станет Анне на пятки наступать — память у него зловредная… Только Анна тоже, оказывается, не из смирненьких, за себя постоит!"

Многое из услышанного на этом заседании было для меня совершенно внове, и я нисколько не жалел, что остался. Показалось, будто на ступеньку выше поднялся, и отсюда дела колхозные обозревались намного шире.

Кончили за полночь. Единогласно приняли решение: ферму отремонтировать, не откладывая в долгий ящик; ответственным по ремонту назначили хромого Олексана Буранова. Под его началом будет работать строительная бригада. Дядя Олексан в ответ сказал лишь коротко: "Ладно, сделаем".

На крыльце конторы меня догнал бригадир.

— Курбатов, завтра ты приходи на ферму.

— Это еще зачем? Доить коров я непривычен!

— Не дури, Курбатов! Слыхал о ремонте?

— Так я же… сам знаешь, не плотник.

— Ладно, коль сказано — значит, завязано! Не забудь топорик с собой захватить.

Вот черт, не было печали! С топором я одно только и умею, что сучки обрубать да дрова колоть, а чтобы по-настоящему плотничать — в жизни не приходилось. Дернуло же меня остаться на заседании! А то бы и на глаза бригадиру не попался…

* * *

Наутро я проснулся от неясного шороха и чуть слышного звона. Спросонок долго гадал: что бы это могло значить? Взглянул на окна — а на улице идет дождь, некрупный, холодный осенний дождь. Капельки ударяются в стекла и оттого еле слышно звенят. Теперь зарядило надолго: в тучах не видно ни малейшего просвета, небо сплошь затянуло серой, похожей на грязную вату пеленой. До чего ж не хочется вылезать из-под нагретого за ночь одеяла, с каким бы удовольствием лежал еще часик-другой! Но все-таки придется вставать, иначе вот-вот подойдет к постели мать, осторожно погладит по плечу, негромко позовет: "Олешка, поднимайся, сынок, на улице светло…"

Рывком отбрасываю одеяло и становлюсь на холодный пол. Это сразу встряхивает, а холодная вода из умывальника начисто смывает остатки сна.

Ох, как невзлюбил я с детства утреннее умывание, особенно зимой! Бывало, проберешься за печку и долго стоишь перед носатым умывальником, не решаясь плеснуть из него ледяную влагу. Минуту, другую, третью стою перед злым мучителем, поеживаясь от холода, пока мать не прикрикнет: "Олешка, бесстыжий, чего стоишь? Мотри, в школу запоздаешь, не пустят на уроки…" Тогда поневоле приходится подставлять горсточку под утиный носик умывальника, для виду провожу мокрыми ладонями по лицу. Однажды отец, заметив мое "умывание", пригрозил: "Ты у меня добалуешься… до ремня!" Угроза эта подействовала: отцовского солдатского ремня с медной пряжкой я побаивался, потому что несколько раз имел возможность близко знакомиться с ним…

Дождь за окном не перестает. Ну, авось к обеду утихнет: говорят, утренний гость не до ночи.

За завтраком в голове неотвязно вертелось одно: "Даст отец свой топор или не даст?" В хозяйстве у нас два топора, один — просто-напросто неуклюжий колун, годный лишь для "черной" работы. Зато другой — настоящий плотничий топор с гладким кленовым топорищем. Отец держит его в чулане и никому не позволяет трогать: мол, мало ли что, зазубрите об гвоздь или еще как попортите". С какой же стати сегодня он должен раздобриться? Нет, не даст. С колуном на строительство не пойдешь — люди засмеют… Черт, и как это угораздило меня попасться на глаза рыжему бригадиру!

Поверх чайного блюдечка незаметно поглядываю на отца. Он сидит напротив, на "хозяйском" стуле, и молча, не поднимая глаз, хлебает подогретый суп. Мать бесшумно хлопочет около печи.

— Отец, мне сегодня с топором на работу…

Будто не расслышав, он продолжает есть. Затем неторопливо вытер губы тыльной стороной ладони, искоса глянул на меня.

— Куда тебе с топором?

— Вчера на правлении решили ферму ремонтировать. И меня туда назначил бригадир. — Для вескости добавил — дядя Олексан будет за старшего…

Отец промолчал. Я приуныл: ну, конечно, не даст. Даже мужикам никому не доверяет свой инструмент, а обо мне и думать нечего. Знает, что в жизни я не вытесал даже мало-мальского клина, какой уж из меня плотник! Вот подгадил мне этот рыжий! Ладно, черт с ним, пойду и напрямик доложу, что на ферме работать не буду, пусть назначит на любую другую работу.

Одевшись, я собрался уходить. Отец, не оборачиваясь, бросил через плечо:

— Возьми мой, в чулане лежит, в ящике. Гляди, Олешка, ногу не изувечь — отточен недавно!

После дурацкой истории с Мишкой Симоновым отец впервые назвал меня по имени. Больше недели он недовольно молчал, почти не разговаривал. Видимо, в душе простил меня, а сказать об этом открыто — пока еще не мог.

Захватив отцовский топор, я бегом направился к ферме. Там на бревнах уже курили дядя Олексан и Боталов — на удивление длинный и нескладный мужик, по прозвищу Часовой. Своей худобой и ростом Боталов очень смахивает на Дон-Кихота, только борода у него круглая и черная.

На свое прозвище он ничуть не обижается, по-моему, даже доволен. Мальчишки, завидев на улице его несуразную фигуру, поднимают истошный крик: "Ребята, Часовой, Часово-о-й!", а он и внимания не обращает, идет себе, посмеиваясь в бородку. Никто не знает, когда и откуда пошло это его прозвище, а настоящее его имя, отчество Иван Евсеевич.

И жизнь у него сложилась под стать самому — нескладная и шутовская. Часовой любит при случае рассказывать людям о себе. Мобилизовали его чуть ли не на второй день войны; эшелон, в котором он ехал со своей частью, еще по пути на фронт попал под бомбежку, одна из бомб разорвалась близко, Часового отбросило взрывной волной, оглушило, порядком контузило. По его словам, дело обстояло так: "Показалось мне, будто небо пополам пошло, и святым божьим огнем на меня полыхнуло. Поверху гром стоит, а снизу того пуще, прости господи! Должно быть, за версту от эшелона выкинуло меня, а то и больше. Лежу таким манером, отца с матерью поминаю, господа на помощь призываю, а тем временем самого себя руками щупаю. Ну, думаю, слава тебе, господи, все при мне, и руки целы, и ноги вроде то же самое. А подняться никак невозможно, в голове гудит, словно бы с похмелья после святой пасхи… Контузило, значит, порядком, с той поры всякие головные боли меня мучают, не жизнь — одна маята. Во-от, повоевал на своем веку, не приведи господь видеть этакое столпотворение другой раз. Истинный бог, страстей каких испытал на войне…"

Так и не доехав до фронта, Боталов "по чистой" вернулся домой, ходил на костылях. А вскоре, рассказывают, он отпустил бороду, стал вести разговоры о боге, ударился в религию. В те годы в Чураеве оставались одни старики да женщины, нашлись среди них такие, что верили Часовому, стали они вечерами собираться в его избенке. Спустя немного времени Часовой женился на вдове-солдатке, пошли у них дети. Люди стали открыто смеяться над ним:

— А как же насчет конца света, Часовой? О конце света говоришь, а детей плодишь! Вот уж правда: кто много врет, тот много и божится!

После войны Часовой костыли свои забросил, но бороду не сбрил. Жена его, не разродившись не то пятым, не то шестым ребенком, умерла в больнице, отчего Часовой стал пуще прежнего "веровать" в бога. Работал он в колхозе ни шатко ни валко, был своего рода "универсалом": сегодня подвозит к тракторам воду, на другой день с женщинами окучивает капусту, а на третий, глядишь, длинная фигура Часового уныло маячит на вышке пожарного сарая…

Вот такой человек и оказался третьим членом нашей небольшой плотницкой артели. Пока я смутно представлял, что может сделать наша артель: хромой Олексан Буранов, "святой" человек Часовой и я…

Воткнув топор в обрубок дерева, я присел чуть в сторонке. Дядя Олексан сплюнул под ноги.

— Тоже небось скажешь, что сюда снарядили?

— Сюда, — покорно мотнул я головой в ответ.

Невозмутимого дядю Олексана взорвало:

— Спустить бы с того Васьки штаны да лупануть хорошенько крапивой! Что он, в самом деле, смеется, что ли? Не мог подобрать стоящих людей!.. Эх, горе девичье, а не бригадир. Вот, Олешка, скажи мне: управлялся ты когда-либо плотницким инструментом, хотя бы тем же топором?

— Не приходилось, дядя Олексан… Да я и не хотел сюда, бригадир вот…

— Ладно, уж и то хорошо, что по-честному признался. А то вот Иван из себя мастера корчит: и не плотник, да стучать охотник!

Часовой хмыкнул, но промолчал.

Старательно затоптав окурок, дядя Олексан поднялся. Оказывается, он до нас уже успел подвезти от пилорамы свежераспиленного теса. Вдвоем с Часовым они принялись распиливать заготовки для кормушек, а меня послали в коровник — разбирать старые, пришедшие в негодность кормушки. До обеда я провозился там: железным ломом выворачивал затоптанные в грязь полусгнившие доски, выдергивал тисками здоровенные ржавые гвозди… Работа не из приятных: густой застоялый навозный дух шибает в нос, першит в горле, до слез щиплет глаза. Стиснув зубы, нажимаю на рычаг "выдерги" — железные челюсти длинных тисков бульдожьей хваткой вцепляются в шляпу гвоздя. Еще, еще сильней… трах! — полусгнивший гвоздь отлетает в сторону. Откуда-то из глубины памяти всплывает "закон рычага", в голове заученно вертится: "Выигрывая в силе, проигрываешь в расстоянии, и наоборот…" Хотел бы знать, в чем выигрываю я, воюя со старыми гвоздями, задыхаясь от вони и пыли?

Слышно, как за стенкой дядя Олексан с Часовым тюкают топорами, звенят пилой. Им-то хорошо, по крайней мере можно вдохнуть полной грудью чистого воздуха. Правда, по сравнению с ними у меня есть одно преимущество: в коровнике нет пронизывающего до костей ветра…

Часа через два они зашли в коровник, чтобы покурить в тепле. Придерживая цигарку в горсти, дядя Олек-сан строгим взглядом окинул мою работу, покачал головой:

— Хм, насквозь прогнило… Придется все заново делать. Понятно: сырость, навоз. Работы нам здесь хватит, парень!

Дядя Олексан обращается ко мне, и от этого на душе становится как-то приятнее: признает за равного. Он сказал "нам", значит, не думает гнать из своей артели. И тон у него теперь добродушный, не то что утром.

Часовой в ответ ему хихикнул и отозвался тонким голоском:

— Ох-хо-хо, работки хватит, это верно! Нанюхаемся, видит бог.

Буранов рассудительно сказал ему:

— А кто же станет за нас делать? Раз взялись, значит, нам и кончать. До заморозков надо справиться, иначе куда пастухи скотину загонят? Ничего, лиха беда начало!

Часовой подергал бороду, вздохнул.

— Это верно, кончать придется. Бог даст, и закончим. Было б здоровьишко…

Дядя Олексан промолчал, ему, видимо, не по душе слова Боталова, он хмурится. Дядя Олексан нравится мне своей силой в решимостью. Он всегда спокоен, держится с достоинством, и весь его вид словно говорит: "Я-то знаю, чего хочу. А вот сам-то ты как?" Не раз я уже ловил себя на мысли, что мне тоже хочется быть похожим на него — сильным, уверенным, умным. Вот Часовой на голову выше его, а рядом с дядей Олексаном кажется ниже ростом. Бубнит под нос о чем-то возле Буранова, точно слепень в жаркую погоду вокруг коня…

Три дня провозился я в коровнике, ломая старые, полуразвалившиеся перегородки, непрестанно чихая от едкой пыли (перегородки были покрашены известью, смешанной с хлоркой), выдирал из стен гвозди, выворачивал изгрызанные крысами половицы. Запах навоза и хлорки въелся в одежду, и когда вечером, разбитый усталостью, я возвращался домой, мать виновато говорила: "Олеша, сынок, ты бы скинул с себя верхнее в сенцах. Дух какой-то тяжелый…" По утрам я выхожу из ворот с отцовским топором, иду по улице, точно заправский плотник, хоть и не сделал пока ни одного затеса…

На четвертый день я справился с заданием. Дядя Олексан посмотрел на мои ноги и усмехнулся:

— Закончил? Ладно, так тому и быть… А сейчас валяй к речке, приведи в порядок свои сапожки. Чтоб чистые были! Дерево тоже чистоту уважает, это запомни… После обеда начни доски строгать.

Легко сказать: начни!

С грехом пополам выстрогал первую доску. Дядя Олексан повертел ее в руках, рассматривал, щуря один глаз, затем в сердцах швырнул в сторону.

— Дрянь работа! — сказал он, нахмурясь. — Эх, Олешка, из школы-то тебя безрукого выпустили! Десять лет человека учили, а не научили, что всякое дерево надо по слою строгать. Это все равно, что кошку по шерсти гладить. Попробуй-ка против шерсти — цапнет она тебя коготками! Так же и дерево… Запомни, Олешка: всякий предмет свой секрет имеет, взять хотя бы ту же досочку. Возьмешься за нее не с того конца — она тебе не поддастся: треснет. А разгадаешь секрет — сама в руки пойдет… Ты погляди на свою работу: досочка твоя в занозах да заусеницах, точно ежик какой. Из такой кормушки корова пить-есть не станет, хоть ты под хвост ей кланяйся!

Часовой со стороны прислушался к разговору, бочком подошел ближе, хохотнул по привычке:

— Ха-ха, насчет хвоста ты верно сказал, Олексан Иванович!.. Было со мной такое: родители взяли с собой на покос, дали литовочку — коси! У людей сзади ровненько остается, а у меня — с загривочком. Родитель и заметь это, прости господи! С тебя, говорит, штаны за такое дело полагается спустить да голым задом посадить! Было такое, было.

Дядя Олексан недовольно оборвал его.

— Язык у тебя, Иван, без узды! Парня надо к делу приучать, а ты со сказочками. Небось мальцом тебя ложку держать учили? А тут дело сурьезное…

Обрадовался я доброй поддержке дяди Олексана! Какой он все-таки правильный человек, прямой, с открытым сердцем. С каждым днем он нравится мне все больше. К месту похвалит, вовремя подправит, а если нужно — всегда оградит от насмешек. И старик Парамон Евсеич по сердцу мне, но дядя Олексан по сравнению с ним совершенно другой человек, и я уверен: он ни за что не промолчал бы на суде, если бы знал о Беляеве столько, сколько знает старик Парамон.

…Дальше дело пошло лучше. Взяв доску, я сначала тщательно смотрю, в каком направлении ее строгать, затем аккуратно закрепляю на верстаке, поплевав на руки, берусь за струг, и вжик! — тоненькая стружка змейкой вылетает из-под моих рук. На доске остается свежая чистая дорожка. "Жив-вжик!.. Жив-вжик!.." С каждым ходом струга дорожка ширится, и вот, наконец, вся доска сверкает желтоватой белизной. Для верности провожу по ней ладонью — она совершенно гладкая, точно отполированная, ни единой щербатинки! А вокруг меня пенится целое озеро стружки, она шуршит под ногами, праздничным новогодним серпантином обвивает мои руки, от нее исходит приятный, щекочущий запах свежего леса. Дядя Олексан с серьезным лицом уверяет, что должность плотника и столяра является самой благородной и полезной для здоровья, потому что всякое дерево выделяет кислород, и воздух через это всегда чистый. Я, конечно, знаю, что кислород выделяют только живые деревья, но разуверять дядю Олексана не хочется: очень уж приятный, волнующий запах смолы и еще чего-то идет от свежей стружки. Кто знает, может, в самом деле из-под моего струга невидимыми струями бьют роднички настоящего, живительного кислорода!..

Дядя Олексан по "шаблону" обрезает обстроганные доски, Часовой гвоздями сколачивает кормушки. Их уже Яного, они штабелями высятся под навесом. По маленькому конвейеру проходит каждая из них, и начало этому конвейеру — в моих руках!..

— Шабаш, ребятки! Перекурим это дело, — объявляет дядя Олексан, стряхивает с колен мелкую стружку и тянется за кисетом. Часовой придвигается ближе к нему, отрывает от газеты лоскут с ладонь и крупной щепотью достает из чужого кисета махорку. Уже больше недели мы работаем втроем, и не было случая, чтоб Часовой имел свое курево — он из породы "вечных стрелков". Дядя Олексан незлобиво смеется:

— Ну и здоровые же ты крутишь из чужого, Иван! Гляди, чахотку схватишь… Хм, интересная это штука: нормальный человек вряд ли попросит у другого гривенник, а вот с куревом вошло в привычку: "Дай закурить!" и точка! Это я не из скупости, просто к слову пришлось. Табак — он на свете самый бессовестный товар.

— А ей-богу, верно! — задохнувшись едкой "моршанской" махоркой, поддакивает Часовой. — Копейку не попросишь, а табачок — очень даже просто…

— Теперь ты мне другое скажи, Иван: как это ты табачным зельем балуешься, если оно богом запрещено?

Вопрос застает Часового врасплох, он мнется, мелко смеется, без нужды слюнявит цигарку и отвечает совсем не по существу вопроса:

— Оха-ха, Олексан, ты скажешь!.. А я… что я? Хоть и курю, а бога понимаю. Как же, как же!.. Без бога, как говорится, до порога, а дальше — закрыта дорога! Курить — кури, только с богом не дури. Истинно так!

— Эх, Иван, твоим бы языком мед лизать! Правду говорят, что возле святых черти водятся… Соври-ка лучше, как ты в войну наших баб в православную веру обращал. Как ты, совсем монахом заделался или мужскую веру держал?

В хорошем настроении дядя Олексан всегда принимается донимать Часового расспросами о его "монашеской" жизни. Часовой поначалу отнекивается, хмурится, но, припертый к стене, сдается. Дядя Олексан от души хохочет, ударяя себя по коленкам:

— Во, монах-то, а! Люди воевали, кровь проливали, а ты, выходит, с бабами молился о победе? Петух своих кур учил бога понимать, ха-ха!.. Ну, шельма! Твое счастье, Иван: народ наш сердцем отходчивый. Шлепнуть бы тебя хорошенько, а люди простили! Да-а, отходчивы мы уж очень… Божий человек! Знаю я вашу братию… В городе тетка моя живет, без бога муху не обидит. Точная твоя копия, Иван, одна только разница — в юбке ходит… Случилось мне в город поехать — протез заказывать в мастерской. Знакомых у меня там нет, в гостинице переполнено, пришлось к тетке тащиться. В дом она меня впустила, а руки не подала: ты, говорит, грешный человек, табак куришь, вино пьешь. Ну, думаю, это еще куда ни шло, обниматься с тобой у меня особой охоты тоже нету… А тут к ней как раз пришли гости — древние старушки. Что там началось! Тетка с ними обнимается, целуется, плачут на радостях, а потом разом бухнулись на колени и ну давай молиться. Эге, думаю, угодил я в старушечий рай! Взял свою котомку и смотался, на вокзале ночь ночевал, на голой скамье провалялся. Вот он и есть, портрет ваш богомольный!

Боталов начинает волноваться, теребит бородку, брызгая слюной, доказывает свое. Дядя Олексан посмеивается:

— Э-э, не говори! Знаем мы вас, были вы у нас, после вас не стало самовара у нас! Без мыла лезете!

— Напраслину возводишь, Олексан, зря человека обижаешь!

— Хо, таких обидишь!

Затем он окончательно кладет Часового на лопатки:

— Как же так получилось, что твой бог позволил немецкому фугасу швырнуть тебя к черту в зубы? Выходит, богу все одно, есть ты на земле, или вовсе нет тебя! А, Иван?

Перед этим вопросом Часовой пасует и старается незаметно свести неприятный разговор на другое:

— Эхе-хе, всякое может с человеком случиться… Живем на божьем свете, землю толчем, грехами обзаводимся. Жить бы человеку при своем месте, тихо да мирно…

— "На своем месте"! — подхватывает дядя Олексан. — Ишь, чего захотел! Всякая жизнь бывает. Вот, например, есть такая ракушка, она имеет свойство зарываться в песок и живет таким манером двести лет. Вот это по-твоему, Иван! Согласен двести лет дрыхнуть, а? Всякая жизнь бывает на земле, а только человек ищет, где ему беспокойнее. Ершистый он, наш брат человек!

Спорить они могут без конца. Я постепенно теряю нить разговора и начинаю думать о своем. Приходит на ум привычный вопрос, он вытесняет все остальное: "Рая, милая Рая! Где ты? Почему так долго нет от тебя вестей?" Стараюсь успокоить себя: "Придет письмо, не может быть, чтобы не написала. А если долго, что ж… Мало ли как бывает. Пока она устраивается на новом месте, привыкает…"

— Эй, Олешка, пригрелся на стружках? Айда, вставай, подымайся, рабочий народ! До вечера надо управиться с кормушками.

И снова я встаю к верстаку. "Жив-вжик!.. Жнв-вжик!.." Из-под струга змейкой вьется лента стружки, ложится к ногам. В работе я забываюсь, незаметно исчезают невеселые думы, точно испаряются, отступают в дальние уголки сознания. А может, в самом деле мой струг высекает из дерева живительные искорки кислорода, и от них легче дышится?

* * *

За ночь погода изменилась: пришла зима, такая долгожданная. Вчера, возвращаясь с работы, я с болью смотрел на дядю Олексана: каждый шаг давался ему с трудом, деревянная нога вязла, оступалась в липкой грязи, он трудно и долго взбирался в гору, спина его переламывалась и кособочилась. Часовой опередил нас, по-журавлиному вышагивая на длинных худых ногах, будто на ходулях. Под мышкой у него обрубок: божился накануне, что дома нечем печурку разжечь. Тащит он каждый вечер: то груду щепок, то клок пакли, то горсточку гвоздей. Дядя Олексан вначале будто не замечал этого, но сегодня, строго насупившись, предупредил:

— Ты, Иван, иной раз на хомяка смахиваешь: всякую дрянь в свою норку утянуть норовишь. Смотри, не зарвись, с мелочишки на большое потянет!

Часовой всполошился, замахал руками:

— Вот те крест, лишнего не беру! Сами знаете; детишки у меня, доглядеть за ними некому. Избенка нетопленная, дровишки вышли. Не ребятки — плюнул бы…

— Шут с тобой, щепы не жалко, бери! — раздраженно махнул рукой дядя Олексан. — А что до остального — смотри, остерегись…

Грязь и слякоть надоела всем "аж по самые ноздри", как говорит Генка Киселев. Ползут и ползут без конца серые, набухшие влагой тучи, нависают над самыми коньками крыш, порой кажется, что вот-вот зацепятся они за голые верхушки тополей и останутся висеть на сучьях грязные, серые лохмотья. Ветер пронизывает сквозь одежду, холодит разгоряченную в работе грудь…

Но сегодня всему этому пришел конец. В комнате непривычно просторно, на потолке играют светлые блики. Соскочив с постели, раздвинул занавеску, и в глаза ударил целый поток света. На улице лежал ослепительно белый, чистый, без единого следа снег. Первый снег!.. И странно: я подумал не о лыжах, а о том, что дядя Олексан теперь не будет оступаться своей деревяшкой в холодную, вязкую грязь. Зима принесла радостное ощущение: работать будет легче!

Дела на ферме продвигаются к концу. Кормушки все поставлены, перегородки сияют чистотой, заново разостлан пол. Девушки-доярки несказанно благодарны нам, оказывают всяческое внимание. Вечерами, подоив коров, они приглашают нас выпить теплого, пенистого парного молока. Мы заходим в маленький домик, где стоит сепаратор, и степенно, как и подобает мужчинам, поочередно прикладываемся к кружке. Первым пьет дядя Олексан, довольно улыбается и, проведя ладонью по губам, крякает:

— Ах-х, хорошо! Спасибо, девки!

Часовой тоже ухмыляется в бородку и подхватывает:

— Хе, с такой жизни… на грех потянет, истинный бог!

Доярки дружно смеются:

— Дядя Иван, женись другой раз! Выбирай тут же, глянь, сколько нас!

Девушки на ферме собрались бойкие, за словом в карман не лезут, чуть зазеваешься — тут же на смех подымут. Незаметно для окружающих я приглядываюсь к Анне Балашовой: что за человек она? Среди подруг держится особняком, старается быть неприметной, однако, странное дело: к ее словам здесь все прислушиваются. Голос у нее певучий: "Девушки, надо бы полы вымыть, а то люди засмеют…" — и пройдет всего, каких-нибудь полчаса — пол в сепараторном домике выскоблен, вымыт до восковой желтизны. Никак не возьму в толк: чем Анна берет сердца людей, отчего ее слушаются даже самые занозистые девчонки? Не слыхать, чтобы она кричала, ругалась — нет, наоборот, голос у нее тихий. Но голос этот слышен всем. Правда, я знаю ее и другой: осенью на заседании правления — ого! как она распалилась, казалось, вот-вот брызнут из глаз искорки! Не случись этого, кто знает, может, стояла бы ферма до сих нор без ремонта, или затянули бы его до самой зимы.

В один из дней, закончив работу, мы собрались идти домой. Дядя Олексан сказал, чтоб я отнес инструменты в сепараторный домик. Я подхватил ящик с инстру ментами, поставил в чуланчик и у выхода неожиданно встретился с Анной. Она легко несла полный подойник, завидев меня, почему-то смутилась и покраснела.

— Ой, Алеша, это ты?.. Думала, никого тут…

Отвела глаза, почему-то перешла на шепот:

— Хочешь, налью молока? Чистое, тепленькое…

Пройдя в домик, она до краев налила молока в белую алюминиевую кружку, руки у нее чуть дрожали, молоко плеснулось на пол. Застенчиво улыбаясь, подала мне кружку:

— Жизнь у тебя будет полная. Это такая примета. Пей… Молока заметно больше пошло, тебе… и всем вам спасибо, Алеша!

Поднеся кружку к губам, я посмотрел на Анну. Глаза наши встретились, Анна тут же отвернулась и спросила дрогнувшим голосом:

— Налить еще… Алеша?

Я улыбнулся и сказал:

— Спасибо, Анна. У нас как в песне: "И стоял он у колодца, может, час, а может, два…" Спасибо, ждут меня.

Выходя из домика, я на пороге еще раз оглянулся на Анну: она смотрела мне вслед, казалось, хотела что-то сказать или спросить…

Догнав товарищей, я поравнялся с дядей Олексаном. Он покосился на меня, усмехнулся и спросил:

— Поставил инструмент? Что-то ты долго там, парень!

Я замялся, пробормотал что-то вроде "попил водички", а дядя Олексан весело рассмеялся и сказал:

— Оно и видно! Не обсохла водичка, спешил, видать!

Я посмотрел на свой рукав, а на нем застыли беленькие капельки молока… Хорошо — выручил Часовой: он принялся охать и жаловаться на свою неустроенную жизнь:

— С детишками просто беда! Дровишками с лета не запасся, просил у бригадира лошадь, а он — "потом" да "некогда"… Утром по избе зайчишки бегают! А ведь дите — оно тепло любит. Прямо беда, хоть ложись да помирай…

Дядя Олексан молча слушал его жалобы, сжав челюсти, играл желваками. Потом сказал сердито:

— Брось канючить! Слюни распустил: "детишки, дровишки!.." Надо было раньше об этом подумать, а ты вот… как запрягать — так дугу загибать. Ваш брат не перекрестится, пока над куполом гром не грянет! Э-э-э, богомолец… Не так ты живешь, Иван, вот что! Женился бы, что ли, правильно подсказывают тебе девчата. И зря ноешь: не те времена, чтоб люди без дров помирали!

Дошли до конторы, здесь дядя Олексан круто свернул и, поскрипывая деревяшкой, захромал к крыльцу. За ним на снегу остался причудливый след: узорчатый отпечаток кирзового сапога, а через шаг — круглая ямка от деревяшки. Похоже, будто прошел великан с батогом.

А на другой день, хотя все лошади были заняты, Алексей Кириллович все-таки выделил пять упряжек с возчиками, и целый день они подбрасывали от колхозной делянки хворост, сухой вершинник, развозили по домам колхозников. В первую очередь поддержали дровами хозяйства многодетных женщин и одиноких старух, вроде нашей соседки Чочии. Во двор Боталову свалили три огромных воза хвороста: Часовой, по-видимому, числился в списке остронуждающихся… Я догадался, что вчера вечером дядя Олексан заходил в контору не просто покурить. Хорошее он дело сделал, а Часовому, должно быть, и невдомек. Еще и помолится на ночь во славу божью!..

Сегодня, во время перекура, как-то сам собой возник разговор: где, в каких краях жизнь человеку дается легче. Разговор этот затеял Часовой. Захватив по привычке из чужого кисета полгорсти махорки, он завздыхал:

— Человеку в жизни по-разному везет… Другие, глядишь, родятся и живут до самой своей смерти в теплых краях. Ни одежонки, ни избы не требуется, живи да и только! А у нас что? Три, от силы четыре месяца в году теплом пользуемся, а остальное — зубами стучишь! Зима — готовь шубу да дрова. Что и говорить, Живут люди в жарких странах, во-от живут!.. Видно, господь бог кому как на роду напишет: одному в холоде родиться, а другому весь век в теплой стране жить…

Часовой блаженно щурится, будто и в самом деле нежится под благодатным тропическим солнцем. А дядя Олексан выпрямил хромую ногу, чертит деревяшкой бороздки в снегу и необыкновенно миролюбиво, будто нехотя, отзывается на слова Боталова:

— Чудной ты, Иван. Временами послушаешь тебя — ну, чисто малый ребенок… И родина тебе, видать, по боку, лишь бы спину солнышко пригревало, да живот от сытости пучило. Без роду, без племени человек… Да разве в том жизненная цель, чтобы пузо свое набить да на солнце пузыри пускать?

— А то как же? — искренне удивился Часовой. — Только и есть, что человек ломает себя за кусок хлеба да за теплый угол! Ну, другой раз выпьешь чарочку не во гнев господу…

Дядя Олексан несогласно помотал головой, нагнувшись, подобрал щепочку, переломил пополам. А в глазах — веселые искорки.

— Эте-теть, Иван, видом ты орел, а умом — тетерев! Тебя как за штаны покрепче возьмешь, тут и богу твоему крышка. Небось сам говорил, дескать, человек на земле проживает временно, вроде как в гостях у мачехи, а постоянная его прописка — там, за гробом… Твои слова? Ну то-то! А что-то не видно по тебе, что ты в гостях! Вишь, на этом свете хочешь удобнее устроиться? Чтоб и пельмени были, и ватрушечки, и перина пуховая, да еще и чарочка ко всему этому? Э-эх, Иван, я тебя насквозь, как через рентген, просматриваю, понял?! Когда тебе сподручно, бога своего ты загоняешь в самое дальнее стойло, точно яловую коровенку! А жизнь, скажу тебе прямо, везде на одну колодку: без труда не вынешь рыбку из пруда. А вынешь — вот тебе и пища. Человек без дела — кто он есть? Тьфу, — и только!

Дядя Олексан сплюнул в снег, притоптал то место сапогом.

— Вот ты говоришь о теплых краях… А по-моему, где положен твой труд, там тебе и тепло. Без дела даже в самой жаркой стране человеку зябко, это точно!.. Случай был со мной: уговорили ехать на Кавказ подлечиться, нога что-то крепко беспокоила. Слов нет, места там подходящие, спервоначалу не знаешь, на чем глаз остановить: тут красиво, а дальше — и того лучше. Эх, думаю, жаль, мало сроку, всего месяц один, а люди весь век в такой благодати проживают. И одежки особой, как ты говоришь, не требуется: летом, к примеру, взял тряпицу, обмотал пониже спины — вот тебе и костюм!.. С неделю ходил, приглядывался, дивился всему, а потом скука ко мне начала приставать. Что ни день — одно и то же: красиво, тепло, на работу никто не наряжает… Не поверите: сплю и во сне вижу тополя по Чурайке, рощи наши, поля, и будто новое хранилище строится, бревна обтесываю. Няни будят: мол, чего это вы, больной, рукам своим во сне волю даете! Да-а, житуха была… Кормят, точно боровов-откормочников, выпускают в садик на прогулочку, укладывают в пружинную кровать, словом, всё за тебя делают, разве что не ходят в известное место… Там, брат, чуть ли не за каждым цветочком специальный человек ухаживает, во! Ну-у, насмотрелся… Кое-как дождался срока, выписался и низко всем поклонился: спасибо за ласку, но сюда меня больше ни за какие пряники не заманишь, не-е-т!.. Конечно, разок стоит такие прелести на себе испытать, земля велика, чудес на ней всяких великое множество. А родина — она и есть родина, хороша ли или чем малость не вышла — все одно, твоя она! И за климат ты зря ее обижаешь, Иван. Такой климат, может, поискать еще надо! За морем, как говорится, теплее, а у нас — светлее. Мне, например, лучшего не надо, потому как здесь все знакомо, привычно, будто друзья сызмальства: и тополя эти, и поле. Иначе и быть не может: выходит, породнился человек с местностью через свой труд. Я так смотрю: должен человек на земле память по себе оставить, чтобы люди сказали: "А ведь это дядя Олексан строил, его рук дело!.." Коли скажут про тебя такие слова, можешь быть спокоен: не зря хлеб жевал да землю топтал, значит, был ты тут как раз на своем законном месте! А ты говоришь: "Теплые страны, шерстяных штанов не требуется…" Глупа та птица, которой свое гнездо не мило!

Я впервые вижу дядю Олексана таким взволнованным, и говорит он очень хорошо, хочется, чтобы говорил еще и еще. И что меня удивляет: образования у него немного, может быть, окончил пять классов, а то и меньше, но откуда такая сила в его словах? Где те родники, что питают его безмерную веру в жизнь, веру в хорошее? Он и с одной ногой стоит на этой земле куда прочнее, чем Боталов! А я? Будет ли у меня когда-либо такая надежная опора под ногами? Да, земля тверда, только не всякий стоит на ней так же твердо, непоколебимо, как дядя Олексан.

Эх, как мне не хватает этой самой опоры! И где мое "законное" место на этой большой земле?

* * *

Наконец, с фермой мы покончили. Дядя Олексан неспешно обошел кругом, осмотрел наши труды придирчивым глазом и сказал: "Кажись, все, дело к концу". И, подмигнув мне, добавил: "А дело без конца — что кобыла без хвоста! Смекай, Олешка".

…Теперь мы готовим сруб под новый свинарник, весной его поставить на фундамент — дело нехитрое. Нас, строителей, собралась целая бригада: зимой в колхозе дел меньше, мужчины свободные. Работа идет весело, дружно, наверно, по всему Чураеву слышно, как мы распеваем плотницкую "Дубинушку":

— Эх, старушка-матушка, да ещ-що…

Это густым, осипшим на морозе голосом выводит дядя Олексан. Чуть выждав, мы разом выдыхаем из десятка грудей:

— …взяли!

Толстое, в два обхвата, мерзлое бревно с удивительной легкостью устремляется наверх: это так называемое "череновос" бревно. А после я смотрю и не верю своим глазам: неужели этакую махину подняли мы? Да, великая вещь — артельная работа. Дядя Олексан не зря часто повторяет любимые свои слова:

— Одному и щепочку поднять несподручно. Потому и плотники завсегда артельно работают. Дружно не грузно, а врозь хоть брось, как в пословице говорится. В одиночку и мед горек, а в семье каша гуще!

Я стараюсь изо всех сил, бегу туда, где труднее. Плотники — народ на язык острый, чуть заметят, что "волынишь", без хитростей в глаза скажут, насмешками изведут. И сразу пропадет всякая охота "волынить". Бедняге Часовому дядя Олексан как-то во время перекура посоветовал:

— Ты, Иван, через силу не старайся, надорвешься… Ежели чирей у тебя на загривке сидит, не беспокой его, пущай дозревает…

И посыпались со всех сторон участливые замечания, советы:

— Ишь ты, хозяина сыскал, а!

— Как бы не раздавил ты своего барина раньше времени, Иван!

— Э-эх, надо же такому случиться…

Часовой растерянно жмется, озирается кругом и бормочет:

— Ну что вы, мужики… Чирья у меня и не бывало, откуда взяли? Шутники, ей-богу…

Довели-таки человека: теперь Часовой чуть ли не первым подставляет плечо под лесину, согнувшись в коленях, идет мелкими шажками, кряхтит: "Ах, мужики… такое скажут… Напраслину возводят, другой послушает и поверит…"

А дядя Олексан подбадривал нас:

— Дружней, ребята! Вполплеча работа тяжела, оба подставишь — легче справишь!

Воздух чистый, сухой, с каждым выходом изо рта вырывается струйка морозного пара и тут же тает. Но я не чувствую мороза, даже скинул фуфайку: легче работать. Весело перекликаются наши топоры, звоном отвечает промерзшее дерево. Работаем молча, лишь время от времени устало разгибает спину тот или другой плотник, склонив голову вбок и прищурив глаз, проверяет "по нитке" свою работу. И опять перестук топоров, звон дерева. До перекура остается долго, а поясница начинает ныть, все чаще приходит в голову: не забыл ли дядя Олексан крикнуть свое: "Шабаш, ребятки!.."

Мой дружок Генка Киселев на тракторе подтаскивает к стройке длинные хлысты. Дороги ему не нужно, прет напролом по снегу. Бывает, забуксует трактор, сердито зарычит, из-под гусениц летит снежная каша; тогда Киселев пятит машину назад, рывком бросает снова вперед на снежный вал, и стальная громадина, содрогаясь всем корпусом и задрав тупой передок к небу, шаг за шагом взбирается на гребень заноса. Похоже, будто ледокол пробирается во льдах. Порой трактор кажется мне живым существом, а Генка просто так сидит в кабине. Но странное дело: большая, могучая машина покорно повинуется даже малейшему движению Генкиных рук: она то круто разворачивается на месте, оставляя на снегу кольца следов, то переползает через бревна или, словно умный конь, осторожно пятится к прицепу. А Генка, небрежно развалившись, сидит в кабине, в одной руке держит краюху хлеба. Нашел время обедать!..

Пока плотники курят, я забираюсь в кабину трактора, устраиваюсь рядом с Генкой, он объясняет мне назначение рычагов, педалей, кнопок… В школе на уроках физики мы изучали устройство дизельных моторов, я мог с закрытыми глазами начертить на доске схему их работы. Но здесь совсем другое дело: знакомый до мелочей дизель кажется чужим, я заново открываю его, знакомлюсь вторично. Со мной это происходит нередко: заново открываю для себя давно известные по книгам вещи, предметы, понятия. Например, летом в городе, оставшись на ночь в общежитии института, я, как зачарованный, стоял перед электроплиткой, тогда я видел это чудо впервые (ведь в Чураеве нет электричества!). И сколько еще на свете вещей, о которых я хорошо знаю по книгам, по рассказам учителей, но которых я ни разу не видел, руки мои не притрагивались к ним!

Заметив, что я тяну рычаг не в ту сторону, Генка делает большие глаза:

— Куда тянешь, чудак! Моментально машину забухаешь! Я ж тебе показывал! Эх, друг, механик из тебя аховый…

Последние слова Генка произносит добродушно, и я не сержусь на него.

Стараясь сгладить свою оплошность, спрашиваю Генку о другом:

— Как идет твоя учеба?

Киселев морщится, крутит головой:

— Пять прогулов за мной, лысый его возьми! То ночная работа, то ремонт… Трудно, Лешка, после смены за партой сидеть. Раз на уроке натурально захрапел. Не выучился в своё время, теперь приходится себя ломать. Сидишь в классе, а на уме другое… — Генка задумался на минутку, потом неожиданно с силой хлопнул меня по плечу: — Ничего, друг, выдюжим, даешь аттестат! Кто сказал "Тяжело в ученье, легко в труде"?

— Суворов…

— Вот и наврал! Запомни, Лешка, раз и навсегда: это сказал Киселев Геннадий, тракторист и по совместительству ученик восьмого класса!

Генка довольный хохочет, а я думаю: "Тебе, Генка, хорошо, ты дорогу свою ясно представляешь. А мне не так просто. Ты обязательно получишь аттестат, будешь засыпать за партой, обедать в кабине трактора, но своего добьешься, в этом нет сомнения. А дальше… Интересно, что он думает делать потом?"

— Потом? Потом кошка с котом! — Но тут Генка становится серьезным. — Дальше я дорожку пробью, будь спокоен. Для начала мне во как нужен аттестат!

А потом… Что, институт? Ну, это еще как сказать, дальше видно будет. И вообще, Лешка, в наше время редко кого увидишь без среднего образования. Явление, так сказать, массовое. Вон, сколько ребят со средним образованием в РТС, и ничего, работают. Вот и я решил не отставать, иначе получится, что один ты не в ногу с ротой шагаешь. Или, скажем, познакомлюсь с девушкой, у нее высшее образование, диплом и все такое прочее. Вот и будешь выглядеть рядом с ней как… ну, вон как тот чурбак неотесанный. Понял?

Он опять смеется. Порой мне трудно понять Генку: шутит он или за смехом таит что-то серьезное, заветное. Он в свою очередь спрашивает меня:

— А ты как, на будущий год снова в институт счастья попытаешь?

— А как же? — вопрос Генки удивляет меня. — Ребята с нашего класса все учатся, один я тут… с топором. Только беда вот — за год забудется многое.

— Это верно, — соглашается Генка и озорно встряхивает головой: — Ничего, подчитаешь, вспомнишь. Да-а… Слушай, переходи сюда, Лешка! Давай на будущий год вместе на комбайне работать, а? Во было бы здорово! Мишку этого я и видеть не желаю, черта с два пойду с ним на пару. Давай с тобой, Лешка?

— Не знаю… С комбайном я мало знаком…

А перед глазами живо встает знакомая картина: жара, пыль, желтые груды соломы, грохочущий комбайн… С какой завистью посматривал я тогда на Мишку Симонова: ему все нипочем, он стоит высоко на мостике, там пыли нет, его со всех сторон обдувает прохладным, без проклятой пыли ветерком. Стоит, точно капитан какой, время от времени лениво ворочает рогатым штурвалом.

— Не знаю, Генка, подумать надо… Все это не так просто. А почему вы с Мишкой не сошлись?

Генка яростно сплевывает в окно кабины и начинает ругаться.

— С Мишкой? Гад он хороший, вот что! Да его до комбайна за километр нельзя подпускать!.. Раньше я знал его другим, не такой он был. Как вернулся из армии, сразу на курсы пошел, окончил, стал работать. Ну, работал на совесть, по две-три нормы выдавал, начали к нему из газет наезжать, пишут о нем, снимки печатают. Испортили парня, загордился, невозможно подступиться, стал якать, чуть что, сразу на стенку лезет: вы, говорит, ученого не учите, у меня своя голова, меня во всей республике знают! Короче, попала вожжа под хвост, и он понес… Стал специально рекорды ставить, а там, известно, до халтуры полшага остается. Знаешь, как он наловчился? Возле дороги выжинает как положено, а отъедет подальше — поднимает хедер, жнет на высоком срезе, третью очистку выключает: дескать, от комбайна и сорное зерно обязаны принимать. Меня заставляет на четвертой скорости гнать трактор: ему бы побольше площади убрать! Поговорили мы с ним один на один, поутих он вроде, а зуб, оказывается, на меня держал. Помнишь, как при тебе его вырвало? Вот, гад! Для меня, говорит, земли хватит, не обеднеет колхоз, если Мишке Симонову заплатят больше других. Понял, какая у него натура? Хапуга тот еще! Хороший был парень, а поди ж ты, с головы начал протухать, точно налим в жару. За воротник часто стал закладывать… А в РТС он какие номера откалывает, ты бы видел! Ему вынь да положь нужную деталь, а если такой на складе нет, в грудь себе стучит: "A-а, нарошно затираете, ножки подставляете! Вам завидно, что Мишка Симонов — передовой работник, такие-сякие!" И давай всех подряд с верхней полочки… Не-ет, не буду я работать с ним на одном агрегате! Хватит с меня, иначе нам добром не разойтись… Давай, Лешка, просись комбайнером, особой сложности там нет, в случае чего вместе будем. Ну, надумал?

Молчу. Да и что я могу сказать Киселеву? Нешуточное это дело. Как еще отнесется к этому отец? Нет, этого сразу не решить, дай срок подумать… Конечно, неплохо бы получить специальность комбайнера — в жизни не помешает.

Генка тычет меня в бок, кивает в окно:

— Смотри, председатель идет сюда. Сказать ему, что согласен, а?

— Не дури, Генка! Зря не болтай…

Киселев скалит зубы, обнимает меня за плечи:

— Эх, Лешка, нерешительный ты парень! Смерти бояться — на свете не жить.

Захаров свернул к строителям, рукавицей смахнув с бревна снежок, присел рядом с мужиками.

— Айда; пошли ближе, послушаем умных людей! — Генка первым выскочил из кабины. Алексей Кириллович встретил нас, насмешливо покашливая:

— Кхм, хм, мужички, здравствуйте! Ну, присаживайтесь ближе! Киселев, когда кончишь трелевать? Вечерком подгони трактор к силосным ямам, помоги снять крышку. Земля там смерзлась, подцепи тросом и рвами. А то женщины с лопатами проковыряются целый день… Ну, товарищи, рассказывайте, как тут у вас дела? Дальше как будем жить-поживать?

Мужчины не торопятся начинать разговор, усердно дымят цигарками. Захаров тоже не торопится. Наконец, дядя Олексан, будто между прочим, замечает:

— К новому году будем закругляться. Конец года, чтоб на шее не висело… Окромя этого, других дел полно. На ремонт наляжем…

— Мой дизель на капиталку придется ставить, Алексей Кириллович, — ввернул слово Киселев. — Поршневую группу всю надо менять, ходовая часть тоже барахлит.

Захаров промолчал. Зашевелился Часовой, моргая глазами, заговорил, давясь словами:

— Году конец, а рассчитываться с колхозниками когда будете, товарищ председатель? Я, к примеру, по контрактации телочку на ферму сдал, а денег ни рублика не дали! Разве это дело? Наобещали с короб, а обещанная шапка на уши не лезет… Кабы знал, что такое дело, свел бы телочку на базар, и денежки в карман. Чистый обман получается, товарищ председатель!

Кто-то из плотников подал голос, что и с ним такая же история тянется: теленка сдал, а денег не получил. Когда будут рассчитываться?

Алексей Кириллович слушал молча, чертил щепочкой на снегу замысловатые фигурки и тут же заметал их. Но вот он поднял голову, оглядел мужиков, остановил взгляд на Часовом. Заговорил негромко, сдерживаясь:

— Конечно, Боталов, ты имеешь полное право требовать оплаты за свою телку. И мы, то есть правление, обязаны уплатить тебе. Это, так сказать, наши с тобой исходные позиции… А теперь давайте рассмотрим, как обстоят у нас дела, и можем ли мы немедленно рассчитаться за сданных телят. Я никакого секрета не раскрою, если скажу, что в кассе денег нет…

Захаров сделал паузу. Плотники выжидательно молчали.

— Где деньги, спросите вы меня, так? Давайте считать вместе. Авансом выдали колхозникам немалую сумму, это раз, затем рассчитались с государством за технику — два, вложили в капитальное строительство — три, потом вернули кругленькую сумму по различным ссудам, уплатили подоходный налог, страховку и прочие платежи — четыре, отчислили в неделимый фонд — пять!..

Алексей Кириллович называл сумму и энергично загибал пальцы на руках. Скоро ему не хватило пальцев, и он продолжал со сжатыми кулаками, выставив их перед мужиками, точно сжимал в них эти многие тысячи рублей. Я и не подозревал, что наш Чураевский колхоз ворочает такими деньгами: счет давно перевалил за первую сотню тысяч, приближался ко второму, а председатель продолжал:

— И последний, если не самый важный", то во всяком случае… очень острый вопрос. Вот он стоит, видите? — Захаров кивком головы указал на киселевский трактор. Все как по команде оглянулись и снова молча, в напряжении обратили лица к Захарову. — Новый, с завода, он стоит две с лишним тысячи, а сейчас, как вы думаете, сколько он стоит? И не гадайте зря, не угадаете! В колхозе у нас сейчас девять тракторов, да плюс комбайны, автомашины, прицепной инвентарь. В течение года мы их ремонтировали, пользовались услугами РТС. Так вот, за эти самые услуги РТС сияла с нашего счета в байке… — Захаров чуть помедлил, выжидая, — тридцать с лишним тысяч!

Кто-то недоверчиво охнул. Дядя Олексан слушал председателя хмурясь, остальные плотники тоже сидели с угрюмыми лицами. Но при последних словах Захарова все оживились, заговорили взволнованно:

— Ого, вот это да!

— С ума они там посходили, что ли?

— Или запчасти они ставят золоченые?..

Выждав, когда возбуждение мужиков уляжется, Захаров жестко продолжал:

— Да, ремонт в РТС нам обходится в дорогую копейку. Рассказывать долго, но ясно одно: так продолжаться не может. Где и кому положено, там об этом знают, и надо надеяться, что положение изменится к лучшему. А пока, как видите, старая техника обходится нам дороже новой. Выгоднее купить новый трактор, чем ремонтировать старый!.. Вот и скажи теперь, Боталов, откуда нам взять денег, чтобы рассчитаться с тобой? А ведь ты не один такой — многие сдали своих телят, коров.

Часовой помялся, зябко повел плечами, неуверенно пробормотал:

— Так ведь… жить как-то надо, товарищ председатель. К тому же многодетный я…

— Ясно! — шумно вздохнул Захаров. — И если хочешь, чтобы мы тебя завтра рассчитали полностью, ты должен сегодня дать колхозу эти средства. Другими словами, сейчас мы закладываем свою колхозную "тяжелую индустрию": обновляем поголовье скота, строим фермы, хранилища, удобряем землю и так далее. Короче, берем разгон, а на подъеме всегда трудно! Вот ты, Боталов, представь себе такое: везешь ты на лошади воз, дорога в гору, и неужели не подсобишь коню своей силой, будешь одними вожжами да кнутом помогать? Не-ет, нам такие помощнички не требуются! Жаль, что некоторые колхозники хорошо запомнили одно слово "дай", а забыли, что есть и такое слово — "возьми"!..

Захаров передохнул и уже более спокойным голосом добавил:

— Если не к новому году, то близко к этому рассчитаемся с колхозниками. Хлеба мы выдали всем, полтора килограмма на трудодень, по-моему, достаточно?

— Хватит, куда больше!

— Лучше бы деньгами поболее…

— Одежкой надо заводиться, всякий шурум-бурум по хозяйству нужен.

Плотники заговорили разом, перебивая друг друга, а мне вспомнился давний разговор председателя с отцом: сколько выдавать хлеба на трудодень? Значит, отец был прав, и председатель правильно понял его. Вот и теперь он на людях проверяет свои расчеты.

— Деньги у нас будут. Нынче лен удался, будем сдавать волокном, кроме того, еще есть что получить за сданное мясо, молоко. Одним словом, на трудодень по рублю обойдется. Мало? А вспомните, сколько получали всего лишь три-четыре года тому назад. Копейки, не так ли?

Плотники согласились: верно, так оно и было. А рыжеватый бойкий мужик, причмокивая губами, принялся рассказывать "к случаю":

— Верно, верно, Алексей Кириллыч, копейки за труды приходились. При Беляеве как-то на собрании отчет слушали, сам Беляев сказывал, мол, доход в этом году был несравнимо выше, колхозники денег на трудодни получили на двести процентов больше. Народ в смех, а приехавший к нам из области человек спрашивает у Беляева: "Сколько выдали на трудодень в прошлом году?" Беляев на трибуне стушевался, молчит, а главный бухгалтер возьми и скажи: выдавали, дескать, по пять копеек. Смеху — еще больше! Встает тот товарищ из области и говорит: "Выходит, на пятак стали богаче, товарищ Беляев, то есть можно купить в лавке лишнюю коробочку спичек? Что же это вы народу голову морочите, процентами прикрываетесь?" И пошел, и пошел честить — Беляев весь взмок, точно всю ночь черти на нем воду возили!

Все засмеялись, Захаров тоже заулыбался и, поднявшись, стал прощаться.

— Да, для очковтирателей проценты — вещь удобная… Ну ладно, товарищи, поговорили бы еще, да спешу. Пойдем-ка, Киселев, покажи свой трактор.

Вдвоем они направились к машине, походили вокруг, о чем-то между собой беседуя. Я принялся было тесать бревно, но Алексей Кириллович и меня подозвал к себе.

— Ты и вправду собираешься летом на комбайне работать? Киселев говорит, что сам пожелал.

— Я?! Алексей Кириллович, да он просто… Генка, ты успел, натрепал? Ну, держись!

Мы схватились с Генкой. Шумно дыша, топчемся в снегу, выжидая удобного момента, чтобы одним броском подмять противника, сунуть лицом в снег… Алексей Кириллович оживился.

— А ну, сильней, ребята, нажми! Тезка, гни его, во-во, так! Киселев, покажи, на что ты способен!.. Эх, зря кормят вас…

Улучив момент, я хотел перебросить Генку через себя, но он цепко ухватился за мой ремень, еще секунда и — бух! — колючим снегом обожгло мне лицо, шею, перехватило дыхание. Не могу пошевелить рукой — Генка сидит на мне верхом, сжал в железные тиски. Подождав, пока я не промычал "пусти, хватит!..", Генка соскочил с меня. Алексей Кириллович сочувственно приговаривает:

— Эх, жидковат ты оказался против Киселева, тезка! Учти, механизаторы имеют дело с металлом, они вроде как сельский рабочий класс… Ну, поскольку ты сдался на милость победителя, так тому и быть: пойдешь в стан победителя. — Став серьезным, добавил: — Мой совет тоже такой: иди в комбайнеры, не пожалеешь. Будет замечательно, когда все механизаторские кадры мы подберем из своих, чураевских! Так что двигай. Подумаем, как это лучше оформить…

Председатель ушел. Генка машет мне рукой из кабины трактора, что-то кричит и смеется, но в шуме мотора не разобрать. Я погрозил ему кулаком: погоди, мазутная твоя душа, мы еще посчитаемся!..

Возвращаясь вечером с работы, я встретился с Раиной матерью.

— Господи, Алешка, богатым тебе быть — не признала издали! Да и то — нацепил на себя фуфайку, оделся по-колхозному!.. — залилась смешком тетка Фекла.

— В ней удобно работать, — объяснил я. И со злостью спросил: — А что, тетка Фекла, в костюме прикажешь бревна ворочать?

— Ишь ты, язык у него вперед ног бежит! Да не сердись, пошутила я… От Раи письмо пришло, привет тебе передает.

— A-а… Спасибо, — только и нашелся ответить ей, а у самого перехватило дыхание, сердце забилось гулкими, неровными толчками. — Как она там… устроилась?

Тетка Фекла ладошкой утерла губы, плаксиво заговорила:

— На одном листочке всего написала, негодница! Мол, учусь, живу хорошо, вот и все письмо. А зимой сюда не собирается, дескать, далеко, хлопотно в дороге… Не понять ей, что мать ее ждет не дождется! Пока маленькие, мать вам нужна, а крылышки вырастут — и до свиданьица! — Женщина и впрямь прослезилась, принялась утирать глаза уголком платка. Горестно махнув рукой, она пошла своей дорогой.

"Значит, Рая меня не забыла, помнит! Только почему не пишет? Может, взять у тетки Феклы адрес и написать первому? Нет, пусть лучше она напишет, а я подожду. Ведь всегда первым должен подать весточку тот, кто уехал… Подожду… Времени у меня впереди много".

Дома ожидала новость: едва успел ступить через порог, навстречу из-за стола поднялся брат Сергей.

— A-а, навозник-колхозник! — усмехнулся он, протягивая руку. — Ну, здорово живем?

Мы пожали друг другу руки и неловко замолчали, не зная, о чем дальше говорить. С детства у нас с Сергеем было мало общего, мы росли разными, вот и теперь, встретившись, не знали, что сказать друг другу. Сергей потоптался на месте, потом подошел к столу — там стояла распечатанная бутылочка — с маху налил полстакана, протянул мне:

— Выпьешь в честь встречи?

— Нет, Сергей, извини, я не хочу.

— Ого, слышь, отец? — деланно засмеялся Сергей и, помедлив, поставил стакан на стол. Прищурившись, стал приглядываться ко мне. Он был уже заметно пьян, но старался не показать этого. — Или… брезгуешь выпить со своим родителем и родным братом? А? Охо-хо, Алексей Петрович, уважь, пожалуйста!

Меня неприятно кольнуло кривлянье Сергея.

— Брось, Сергей… Я сказал, пить не буду. Угощай отца, маме подай, а я не хочу.

Сергей прикусил губу, уставился на меня тяжелым взглядом.

— А ты, браток, не учи меня! — раздельно произнес он. — Я сам знаю, кому поднести, а кого обойти. Ясно? Пр-рошу не учить. В этом доме, как я понимаю, пока все рядовые, ин-же-не-ров тут нет! Так?

Сергей перешел на крик. Мать вышла из-за перегородки, с укором скрестила руки на груди.

— Сергунь, ты бы ложился, устал, поди, с дороги… Ляг, выспись. Олешке тоже утречком рано вставать…

Мягкий голос матери подействовал на Сергея, он сник, сгорбился.

— Ладно, мама… И в самом деле, устал я что-то с дороги, разморило… Спать хочу… найдется у вас для меня местечко?

Вскоре он разделся, лёг на широкой лавке и, свернувшись под тулупом, негромко захрапел. Отец медлил ложиться, сидел за столом, дрожащей рукой поглаживал культю. Она тоже заметно подрагивала, точно жила своей, отдельной жизнью. Но вот отец поднялся, потянулся за костылями и огромной подбитой птицей запрыгал к своей лежанке. Мать убрала со стола ополовиненную бутылку, неслышно дунула на лампу. Стало темно, беспокойная тишина заполнила дом.

* * *

Больше недели свирепствовал буран, солнце не показывалось из-за туч, а с севера дул и дул слепящий, выжимающий из глаз слезы ветер. Снег в воздухе, на земле, проникает через самые, казалось бы, немыслимо малые щели. У нас между двойными рамами насыпало целый сугроб.

Между домами, в прогалах остались после бурана огромные застывшие снежные валы с причудливыми, точно изваянными гребнями. Мальчишки с восторгом штурмуют их, утопая по пояс в снегу. Мне становится немножко грустно: кажется, лишь вчера я так же радовался сугробам, а сейчас с нетерпением жду, когда они исчезнут. Еще только ползимы прошло, а я так жду весну!..

Завтра Новый год. От кого-то я слышал: "Как на Новый год, так и весь год". Пока учился, было привычно встречать Новый год в школе, там у нас каждый раз устраивали бал-маскарад. Правда, маскарадных костюмов у меня не было, но среди своих ребят и без того веселья хватало. До недавнего времени я не слишком задумывался над тем, как встречу наступающий год. Представлялось, что пути-дороги проложены на много лет вперед, и не стоило об этом беспокоиться заранее. Думалось так: окончу среднюю школу, поступлю в институт, а дальше… Дальше, конечно, стану инженером… Словом, о будущем я не слишком беспокоился.

Накануне вечером вся наша семья собралась вместе. Мать была занята вязанием: запасает на нас, троих мужчин, теплые шерстяные варежки, носки. Керосиновая лампа горит красноватым светом, матери приходится вплотную придвигаться к огню, быстрые молнии играют на ее проворных спицах. Не дождусь, когда вспыхнет электрический свет. Не я один — все ждут. Поговаривают, что от Камы протянут высоковольтную линию, но это не скоро, пока же в Чураеве во всех домах коротают вечера вокруг керосиновых ламп. Правда, Алексей Кириллович на одном собрании пообещал, что весной у нас будет свой генератор. Но до весны еще так много дней…

Облокотившись на краешек стола, я читаю взятую из библиотеки книгу, а одним ухом прислушиваюсь к негромкому разговору отца с Сергеем. Они сидят, поджав ноги, на полу, возле раскаленной железной печки. Отец время от времени открывает дверцу печки, ворошит головешки, и красный отсвет огня играет на его скулах. Весело потрескивают дрова, в трубе гудит пламя, временами с улицы доносятся звуки, похожие на выстрелы: крепчает, ярится мороз.

Сергеи рассказывает о своей поездке:

— Был я и на шахте… Рассказывали, что шахтеры крепко зарабатывают. И верно, работа у них не из легких, но зарабатывают прилично. Многие на своих автомашинах разъезжают, квартиры у них хорошие. Приглянулось мне, как они живут. Думаю, тут и осяду, устроюсь на шахте. Хотелось сразу в забой, да не тут-то было!.. Сунули в руки совковую лопату, и айда — снег на машину нагружать. Недельку проваландался на этой работе, на второй — плюнул: нехитрое дело, такую халтурку везде сыщешь. Да-a, не простая это штука, оказывается, — устроиться на шахту, к самому угольку. Сказали прямо: для начала на поверхности поработай, а там посмотрим, может, и в забой пойдешь. Предлагали на курсы, но я не пошел — больно долго ждать! Эх, коли не хватает образования, выше пупка не прыгнешь… А тут как раз письмо от вас пришло, и надумал домой. Не знаю, может, и не стоило?

Отец сунул в печурку несколько щепок, прикурил от уголька. На вопрос брата ответил не сразу.

— Новый председатель в крестьянском деле разбирается и с народом советуется… Поправляться стал колхоз, заметно вперед двинулся. Ежели и дальше так пойдет, гляди, не хуже людей станем жить… За скотину Захаров крепко взялся, сплошь новые помещения надумал ставить. Вон, Олешка тоже там с топором управляется. Свинарник новый рубят…

— Знаю, — нехотя отозвался Сергей. — Вижу, старается. Небось будешь тянуться, если на хвост сапогом наступят!

Я отодвинул книгу в сторонку: чувствую, что Сергей ищет зацепку, чтоб придраться ко мне.

— Да-a, такие дела… — неопределенно тянет он. — Ну, скажем, дам я согласие в колхозе работать, может, и машину мне новую дадут, и все прочее. А дальше? Известно, старая песенка: кто-то будет ишачить день и ночь, а кто лета выжидать, чтоб махнуть учиться, так? Шалишь, дураков в наше время не осталось!

Я захлопнул книгу, встал из-за стола.

— Ты это про меня, Сергей?

Он тоже распрямился, но остался сидеть, зло поглядывая в мою сторону.

— Про дядю твоего! А что, скажешь, неправда. Мать с отцом выучили тебя, сил не жалели, а ты им чем помог? Пока что-то в хозяйстве копейки твоей не видно! Небось не знаешь, сколько из-за тебя мать слез пролила? Ученый ты, а… бессовестный! Эх, жаль, дурак я был, что бросил учебу… И все из-за тебя, слышишь? На моем горбу ты выучился!.. Наш брат дорогу мостит да землю унавоживает, а вы, ученые, по готовенькому дальше катите! А потом на нас же и плюете: дескать, смешно, простых вещей не знаете. Или неправду я говорю? То-то, молчишь! Эх ты!.. — Сергей выругался, сплюнул на печку, раскаленное железо яростно зашипело.

Мать отложила вязанье, протягивая руки к Сергею, со слезами в голосе заговорила:

— Господи-и, Сергей, зачем ты такое говоришь? Опомнись! Олешка тебе брат родной, неужто можно так? Молод еще он, когда было ему зарабатывать? Живите себе мирно, авось уладится все…

Слова матери еще больше распалили брата. Он с первого дня своего приезда ждал случая схватиться со мной, но мать каждый раз умело отводила назревающую ссору. Но рано или поздно нарыв должен был прорваться! Отец сидит молча, не вмешивается, и не понять, на чьей он стороне. Может быть, ему самому неловко перед Сергеем за то, что рано оторвал его от ученья. Какой у него несчастный вид: сидит маленький, растерянный, с дергающейся культей. Раньше я как-то не замечал, что отец у нас невысокого роста, с худыми плечами, лицо сплошь в густом узоре морщин, волосы давно схвачены сединой. Как сильно постарел он за последний год! И немалая доля вины за это лежит на мне: от плохого сына седеет отец…

— Мама, не заступайся за него, у тебя пока двое сыновей! — с горечью бросил Сергей и снова повернулся ко мне: — Что же ты молчишь, любимчик? Так вот, знай наперед, — с холодным бешенством произнес он, — гнуть за тебя спину я больше не согласен. Хватит с меня, понял?! Сорок лет, как лакеев нет! Ты ведь все равно нацеливаешься драть от нас, ну так катись к чертовой матери, а нет — тогда я снова уеду! А хлебать с тобой из одной чашки не буду, да и ты сам, думаю, не станешь, если… хоть капелька совести в тебе осталась!

В доме стало тихо. Мать с отцом молчат, ни за кого не заступаясь. На чью же сторону им встать? Если на мою — тогда Сергей уедет, ему нечего терять. А если останется, он будет кормить их, не даст хозяйству развалиться. На него-то можно положиться, он с детства помогал родителям. А на меня надежды мало… Еще неизвестно, что из меня получится.

В доме стояла тишина, лишь в печурке потрескивали поленья. Но вот мать судорожно, со всхлипом вздохнула, и звук этот вернул меня из забытья. Показалось, что все ждут от меня чего-то. Но что я им скажу? Сергей прав: моего в этом доме пока нет, я только пользовался здесь готовым. Как это сказал Захаров? А, он сказал, что кроме "дай!", есть еще и слово "возьми". Я знал до сих пор одно — "дай!" Нет, мне нечего им сказать…

Сняв с гвоздя фуфайку, я стал молча одеваться. Мать встревоженно спросила:

— Олеша, куда ты? На улице ночь, темно. Не ходи, сынок. И зачем вы ругаетесь, Серга? Сказал бы им свое слово, Петр…

— Пройдусь… — ответил я матери. Никто меня удерживать не стал.

Во дворе было морозно, снег под ногами звенел от малейшего шага. В голубоватом свете луны вспыхивает, искрится снег, сотнями цветов горят огоньки величиной с булавочную головку. Холодные, негреющие огоньки… Из-за речки, со стороны клуба, доносятся голоса, смех, казалось, будто они рядом, всего через улицу. Внезапно я вспомнил: ведь сегодня люди встречают Новый год! Завтра начнется другой год, и все еще долго будут ошибаться, писать второпях цифру старого года. И опять вспомнилось: "Как на Новый год, так и весь год". Для меня он начинается невесело. А может, это просто последний неудачный день старого года?

Что-то быстро скатилось по моей щеке, оставив щекочущий след. Должно быть, это была просто снежинка, такая же одинокая в эту новогоднюю ночь, как и я. Впрочем, откуда ей взяться, если небо совершенно чистое? Ну, мало ли что… Это была лишь одна заблудившаяся снежинка, и вот она упала на мое лицо. Только одна. Больше их не будет. Надо взять себя в руки. Надо!

Где-то близко скрипнули и стукнули ворота, кто-то вразвалку идет по дороге в мою сторону. В голубом свете луны лица человека не различить, лишь когда он подошел совсем близко, я узнал Мишку Симонова. Он удивился, встретив меня одного; от него несло тяжелым перегаром самогона.

— О, Алешка, друг милый! Ты чего тут торчишь без компании? Ну-у, это не дело, этот номер не пройдет! Айда, пошли со мной, там, знаешь, какая компания сколотилась… Не спрашивай, придешь — узнаешь. Ну, пошли, поехали!

Мне было все равно, где и с кем провести эту ночь, лишь бы среди людей, потому что на душе было очень скверно, пожалуй, так скверно еще никогда не было.

Он привел меня к Архипу Волкову. Войдя в дверь первым, Мишка по-пьяному громко сказал:

— Видали, кого в гости привел? Первый парень на деревне — Алешка Курбатов! Понимаете, стоит на дороге, морду задрал к луне, скучает… Хо-хо, Алешка!.. "Что ж ты бродишь всю ночь одиноко, что ж собакам ты спать не даешь!" — запел он и, довольный своей шуткой, захохотал.

У Волкова я раньше не бывал, поэтому с любопытством стал осматриваться. Мишка не соврал: у хозяина были гости. Кроме самого Архипа, за столом сидят его жена, тетка Фекла и незнакомый мужчина — его я вижу впервые. Видимо, мое неожиданное появление прервало их оживленную беседу, все выжидательно смолкли. Мишка подмигнул хозяину и принялся ухаживать за мной:

— Алексей Петрович, прошу! — снял с меня фуфайку, с шутовским поклоном повесил. Тут же подлетел к столу, схватил полный стакан и снова с поклоном подал мне:

— Доброму гостю почет и уважение! Дом хорош, и хозяин нам гож! Трахни, Алешка!

Я отшатнулся: шибануло в нос резким запахом крепкого первача.

— Мишка, не надо! Отстань, не буду я…

— О-хо? — удивился Мишка. — Ну, ты это брось. Девичье "нет" — не отказ. Знаешь, попал к Волкову — по-волчьи… пей!

Симонов снова хрипло засмеялся.

— Ну, держи, что ль! Ломается, как…

Он рывком сунул мне в руки стакан, но я не удержал его, он упал и разбился, вонючая жидкость растеклась по полу. Мишка рассердился:

— Ну и сиди себе! Дурак, дают — бери, бьют — беги!

Жена хозяина — разжиревшая, похожая на растрепанную ветром копну — суетливо вылезла из-за стола, заговорила приторным голоском:

— Ой, спасибичка, что заглянул, Олешенька! В соседях живем, а друг у дружки не бываем, будто в разных царствах… Ой, уважил, уважил, Олешенька, спасибо, милый! Проходи, проходи, дорогим гостем будешь. За стол пройди, Олешенька, за стол!

Она цепко ухватилась за меня, потащила к столу, усадила рядом с тетей Феклой. И хозяин, и гости уже изрядно навеселе, сидят распаренные, с красными лицами. Трезвей других выглядит незнакомый мне мужчина. Архип Волков бесом крутится перед ним, угощает, поминутно придвигая полный стакан, руки его дрожат, вино проливается на скатерть, в миску с кашей.

— Аникей Ильич, неужто не уважаешь, а? Держи стаканчик, богом прошу… за нашу дружбу! Пригуби хотя бы…

Но тот, кого Волков называет Аникеем Ильичом, мягко, но решительно отстраняет руку хозяина и в свою очередь похлопывает Волкова по плечу:

— Правильные слова говоришь, Архип Василич! За дружбу следует держаться.

Он широколиц, на его лице поблескивают неестественно крохотные глазки. Когда он в первый раз посмотрел на меня, стало не по себе: глазки гостя с синеваточерными зрачками напоминали два нацеленных в упор дульца малокалиберной винтовки.

Кивком указав в мою сторону, гость спросил у хозяина:

— Кто сей приятный молодой человек?

— Сын Петра Курбатова, соседи, от нас третий дом…

Не повезло парню, Аникей Ильич: кончил школу, а дальнейшую дорожку перекрыли. Захаров его под свою руку взял, заворожил чем-то. Такому молодцу по плечу размах бы дать, а председатель его в колхозе морит, ходу не дает… Эхма!

Аникей Ильич вторично прицелился на меня своими глазками, сочувственно покачал головой.

— Ай-яй-яй, нехорошо получается!.. Да разве образованному человеку в колхозе место? Жаль, жаль… Я очень уважаю Алексея Кирилловича за проницательный ум, но в данном случае… просто отказываюсь понимать его… Зарывать молодые таланты в землю? О, не те времена, не те! Надобно тебе, молодой мой друг, определиться, найти себя, да, да, непременно! Извиняюсь, звать-величать как?

— Алексей…

— Так вот, Алеша… кхм… Алеша свет Попович, надобно определиться. Прозябать с аттестатом зрелости в колхозе — это, извиняюсь, чересчур шикарно, велики накладные расходы, да-с! А без места человек очень скоро обнаруживает, что он — лишний, так сказать, отход производства. Другое дело, если сумеешь завоевать свое место под солнцем — о-о, в таком случае не то что тебя посмеют укусить, а наоборот, ты будешь в силе! И только в этом случае нуль приобретает необходимую ему палочку! Мда-с… Вот что, дорогой Алеша, ты мне понравился сразу, я человек откровенный и не привык прятать свои чувства, поэтому желаю помочь. Хочешь, я тебя устрою? Гарантирую место. А?

Я был в понятном затруднении: все это так неожиданно, и вместе с тем… может быть, в самом деле мне улыбается удачная возможность устроить свою жизнь? Видя мое замешательство, Аникей Ильич подсел ближе и положил мне на колено свинцово-тяжелую руку.

— Я отлично понимаю твое положение, дорогой друг, и сердечно сочувствую! "Мечты, мечты, где ваша сладость", а? В институт мы не попали по злой случайности, так, а? Как это, Архип Василич, поет нынче молодежь? "Уезжает милый мой в Москву, в консерваторию, я остаюсь заведовать в колхозе свинофермою…" Ха-ха, недурно, с умом сочинили! Эх, друг Алексей, забудь ты про свинофермы, вычеркни раз и навсегда из памяти и сердца, иная участь ждет тебя! — Аникей Ильич вплотную приблизил свое лицо, горячо задышал мне в ухо: — Плюнь на колхоз, с твоей головой мы тебе подыщем настоящую работу, по крайней мере, не пожалеешь! Ну, по рукам?

Он откинулся назад, прострелил меня глазками, засмеялся беззвучным смехом. Смеялся он животом.

— И по институту тоже брось слезы проливать. Ну, скажи, кто есть инженер в житейском смысле? Ерунда! Важен не диплом, а… как его?.. апломб! Человек красит место? Опять-таки ерунда! Все зависит от места. Так-то, молодой человек. Мой совет тебе: держись ближе к умным людям и нащупаешь свою дорогу. А твой Захаров… Впрочем, молчу: Осуждать начальство не принято, даже за глаза… Ты посмотри на Архипа Василича: человек великолепно устроил свою жизнь. Правильно сделал, что вовремя расстался с сельхозартелью. Э-э, в наш просвещенный век важно уметь выбрать верный курс. Да-с… Вас, конечно, в школе учили, что надобно трудиться во имя будущего, грядущего и тому подобное? Так? Ха-ха-ха…

Аникей Ильич, запрокинув голову, на этот раз засмеялся басовито, отчего тряслась его жирная грудь, колыхался живот, мелко дрожали щеки. Внезапно он перестал смеяться, потянулся к стакану и в один прием опрокинул в себя. Улучив минутку, тетя Фекла, до сих пор завороженно прислушивавшаяся к рассуждениям Аникея Ильича, ввернула свое:

— И-и, Аникей Ильич, уж где нам до грядущего! Не в год, а в рот, дай господи…

Хозяин вновь наполнил стаканы, расставил перед гостями.

— Выпьем, дорогие, за хорошую компанию, за нашего Аникея Ильича…

При этих словах Аникей Ильич быстро вскинул голову, просверлил хозяина глазками:

— Тс-с… Это ни к чему, это лишне! Без культа личности, Волков. Не люблю! Давайте просто за дружбу…

И вдруг я почувствовал себя здесь страшно одиноким. Нет, эти люди ничем не могут помочь моему горю. Что за человек этот Аникей Ильич? Хозяин с хозяйкой вертятся, юлят перед ним, подают то, другое, третье, а он сидит, по-барски развалившись, рубаха на груди расстегнута, пьет стаканами, но хмель словно вовсе не берет его, лишь лицо с каждым стаканом багровеет все более. По-видимому, он — начальник хозяина по работе: не зря Волков крутится мелким бесом, обхаживает его. А каким образом очутилась тут Раина мать? Видать, здесь она не впервые. Впрочем, какое мне до этого дело?

Подвернув под голову руку, Мишка Симонов спит на хозяйской кровати. Дошел… А я, — какого черта сижу я здесь? Они мне чужие, я для них — тоже. С какой стати они приняли меня в свою компанию? Просто из желания помочь? Об этом можно поговорить после, а сейчас надо уходить отсюда. Я для них — человек случайный, с улицы. Вот они снова заговорили о своих делах, о каких-то союзках, стельках, новом товаре, который надо устроить… Опять "устроить"! Понравилось им это слово.

Я решительно поднялся, чтобы попрощаться и уйти. Заметив мое намерение, Аникей Ильич оборвал разговор с хозяином, взяв меня за плечи, мягко усадил обратно.

— Куда? Сиди, не спеши. Архип Василия, достань там мою… Молодому другу скушно.

Волков пошел за перегородку, вернулся, со стуком поставил на середину стола темную влажную бутылку. Шампанское. Аникей Ильич привычными движениями открутил проволочный колпачок, пошевелил головастую пробку. Раздался громкий хлопок, белая пена полезла из горлышка. Женщины взвизгнули, тетка Фекла, ловя взгляд Аникея Ильича, заливисто рассмеялась:

— Ой, напугали-и, аж сердце в пяточки! Чего вы так-то, Аникей Ильич? Дорогое, чай, вино?

— Все уместно в свое время! — ухмыльнулся тот.

Мне налили в фарфоровую кружку. Все поднялись, чокнулись, поздравили друг друга с наступающим Новым годом, пожелали удачи в делах. Мне не хотелось пить, но Аникеи Ильич строго заметил, что я их обижу, если не поддержу такой тост. Пришлось выпить. Шампанское я пил впервые, оно мне не понравилось: кисло-сладкая шипучка, бьет в нос, покалывает в горле…

— Значит, за удачу и дружбу! — повторил Аникей Ильич. — И за наше знакомство, молодой друг. Потребуется помощь или поддержка — приходи прямо ко мне. Помогу. Держись за людей, которые знают жизнь!

Я собрался с духом и спросил, где он работает и как можно разыскать его, если придет такая нужда. В ответ Аникей Ильич засмеялся и дружески похлопал меня по спине.

— Ха-ха, нужны гарантии? Не доверяешь? Правильно делаешь, молодец! Человеку, мой друг, доверяться нельзя, если даже ты распивал с ним шампанское. Молодец, хвалю! В наше время никому не следует класть палец в рот — откусят по локоть!.. А найти меня ты сможешь… да вот хотя бы через Архипа Василича. Словом, приходи, подумаем насчет места. Желаю удачи!

Меня не стали больше удерживать, я оделся и вышел. В сенях вслед донесся хохоток Аникея Ильича: "Ха-ха, в нашем деле и малый воробышек пригодится! Ничего, Архип Василия, он тебя не разорил, не обпил…"

Выйдя на улицу, я постоял в смятении, не зная, куда направиться. Домой не хотелось. Бездумно и без всякой цели зашагал по дороге. В голове чуть звенело, должно быть, от шампанского. Не стоило заходить к Волкову. Спрашивается, что привело меня туда? Все вышло чисто случайно: Мишка Симонов встретил на дороге и позвал. Хоть и сидел среди живых людей, но легче от этого не стало…

Не помню, как очутился в Заречье. Подняв голову, с удивлением обнаружил, что стою перед школой. Ноги сами привели сюда, к нашей доброй, старой школе! За палисадником молчаливо стынут голые березки, рябины, кусты акации и клена — их когда-то садили мы. Я и сейчас мог бы показать деревца, которые посадил своими руками. Сквозь кружево ветвей ярко светятся большие окна, в них мелькают неясные тени, слышна музыка. Да, ведь сегодня здесь бал-маскарад! Конечно же, школьники пришли в маскарадных костюмах, танцуют вокруг елки, беззаботно скачут, поют. Что, если зайти, посмотреть, как веселятся в школе "после нас"? Я никому не буду мешать, просто сяду в уголке и стану смотреть, слушать. Ведь в конце концов это и моя школа, это все еще моя школа!

Нет, лучше не ходить. Учителя примутся расспрашивать и, конечно, все будут сочувствовать, что вот "один из лучших учеников, а как не повезло…" В другие дни я тоже всячески стараюсь избегать встреч со своими бывшими учителями, боясь расспросов, жалостливых слов. Нет, не хочу, чтоб меня жалели!

Вероятно, прошло немало времени, пока я стоял перед школой, засмотревшись на большие окна, полные света и неясных теней. Услышав резкий скрип снега под тяжелыми шагами человека, я встрепенулся и уже собирался юркнуть в калитку (мало ли что могут подумать!), но меня остановил знакомый окрик:

— Курбатов, ты? Погоди…

Захаров! Ну, конечно, это он. Вот некстати встреча! Надо же такому случиться именно теперь…

— Ишь, молодежь веселится! — подойдя вплотную, Захаров с восхищением и завистью в голосе кивнул в сторону освещенных окон. — Так и пошел бы с ними в пляс, честное слово! Ну, а ты был там? Почему рано уходишь, и главное — один? Негоже это, тезка!

Он внимательно оглядел меня и, видимо, понял, что фуфайка и подшитые валенки — не совсем подходящий для новогоднего бала костюм…

— Ага, так, так… — Алексей Кириллович на секунду задумался, сунул под мышку какой-то сверток и решительно потянул меня. — Ну-ка, тезка, пойдем со мной! Мне просто здорово повезло, что встретил тебя, веришь? На Новый год остался один-одинешенек, шел сейчас и ломал голову: кого бы пригласить? А зверь сам выскочил на ловца! Идем, идем, шире шаг. Ты сегодня мой гость!

По дороге к дому Захаров оживленно говорил, шутил и вообще всячески пытался расшевелить своего мрачного спутника.

— Очень рад, тезка, что встретил тебя! Понимаешь, какая это пытка — сидеть на Новый год в одиночку? Не привелись такое никому! Ну, теперь мы не пропадем: два сапога — вот и пара!.. А почему ты не спросишь хотя бы из вежливости, куда ходит председатель в глухую полночь? И чему только учили вас в школе!.. Был я в больнице, жена в родильном лежит. Принес ей яблок, конфет… Сестра там строгая, но я все-таки приловчился передать жене бутылочку кагора: пусть тоже встречают Новый год! Значит, в самое ближайшее время дома у меня появится музыка, да такая, что и радио не потребуется! Да-а, вот какие дела… Ну, сейчас мы с тобой устроим холостяцкий пир, сообразим хлеб-соль…

Открыв квартиру, Алексей Кириллович зажег лампу, зябко потер руки:

— А-ах, морозец какой бодренький, а? Ты, тезка, раздевайся сам, швейцаров мы не держим. Словом, будь как дома!

У Захарова было тепло, я быстро отогрелся, вместе с теплом ко мне пришло что-то хорошее. На душе стало легко, рядом с этим большим, сильным человеком сами собой исчезли неуверенность и чувство заброшенности, одиночества. Замечание Алексея Кирилловича о швейцарах живо напомнило случай в городе. Отдаленный временем и расстоянием, теперь он представлялся даже забавным, и я рассказал о своем приключении Захарову. Он тоже вначале посмеялся, но потом стал серьезным, нахмурил брови.

— Так-таки и не пустил в ресторан чертов швейцар? А ведь случись и мне прийти к нему в рабочей фуфайке да кирзовых сапогах, тоже, пожалуй, не пустит?

Нет, не пустит! Попробуй убеди его, что фуфайка — это форма и что ты не собираешься унести в карманах дюжину вилок и парочку фужеров… Привыкли встречать по одежке! Да-а, обидно… Ну, соловья баснями не кормят, я тоже голоден, как сто волков. Давай-ка, тезка, проводим старый год, встретим новый. Добрые люди уже встречают его с самого вечера!

Мне еще не приходилось видеть Алексея Кирилловича таким: сегодня он необычно оживлен, весело шутит, держится со мной, как с равным. Подвязавшись цветистым фартучком жены, накрывает стол. Взглянув на него, я не удержался от смеха. Алексей Кириллович погрозил пальцем:

— Ничего, ничего, вот женишься, пойдут дети, тогда и посмеемся! Повяжешься платочком! Ну, придвигайся ближе.

В тепле, в обществе хорошего, доброго человека я было совершенно забыл о своих недавних горестях. И вдруг все вспомнилось, навалилось гнетуще. Размолвка с домашними, пьяный хохот Мишки Симонова, стреляющие глаза Аникея Ильича… Все это было со мной наяву! И никуда не скрыться от вопроса: "А дальше как?" Если промолчу… Алексей Кириллович всегда поддерживал меня в трудную минуту, придет на помощь и теперь. Я должен рассказать ему обо всем.

Он сидел у стола, уткнувшисть в подбородок кулаком, молча слушал:

— Все?

— Все… Так получилось, Алексей Кириллович.

Он постучал согнутым пальцем по лбу и сказал:

— Вот здесь у тебя лишковато мякины. Той самой, которая летит по любому ветерку!.. Котенок, самый настоящий котенок! Его любой возьмет на руки, погладит по шерстке, и пожалуйста — он доволен, он мурлычет и в блаженстве закрывает глаза!.. Я понимаю, человек в твоем возрасте нуждается в ласке, внимании. Но нельзя же давать гладить себя любому встречному! Не думаю, чтобы Волков и его друг угощали тебя шампанским от избытка любви к людям. Гляди, как бы выпитое шампанское после не обернулось полынной настойкой. Хоть и говорим, что к старому возврата нет, и мы, действительно, никогда не вернемся к нему, но оно само тянется за нами, понимаешь, само! Как дерьмо, приставшее к сапогам! И хватит еще на наш век всякой сволочи, разных Волковых. Не будь их, чураевский колхоз давно ходил бы в миллионерах, а пока, сам видишь, как у нас… Ну ладно, об этом сейчас не будем. Хочу сказать одно: не собираюсь держать тебя на короткой привязи, ты не бычок, у тебя своя голова на плечах, и жизнь вся впереди. Выбирай себе друзей, знакомься с людьми, и вообще старайся быть среди народа — на это ты и есть человек, но! — не каждый встречный может стать тебе другом. Вот это запомни, Алексей, а теперь… от умных речей у меня запершило в горле, и по сему поводу следует принять соответственное смазочное!

Смеясь, Алексей Кириллович налил в рюмочки красного вина.

— С Новым годом, тезка! И от души желаю тебе определиться и найти свое место в жизни!

Мы звонко чокнулись, и тут мне пришла в голову мысль: "Те же самые слова о "месте в жизни" я уже слышал сегодня у Волкова, и вот снова слышу от Захарова. Случайное совпадение? Может быть. Слова те же самые, но разные люди вкладывали в них разные понятия о "месте". Конечно, рано или поздно я должен найти свое место: невозможно без конца болтаться подобно щепке в проруби, не зная, к какому берегу пристать. Но пока у меня так и получается — тычусь туда-сюда: сегодня здесь, завтра там, словом, куда пошлет рыжий бригадир Василий. Кто знает, может, завтра взбредет ему в голову послать пасти гусей. И это — тоже место в жизни?"

— О чем задумался, добрый молодец? — спросил Алексей Кириллович. — Ничего, держи хвост пистолетом! Вот только одно меня беспокоит: дома у тебя не совсем хорошо получается… Но и тут есть выход: к дому, к хозяйству ты пупком не прирос, человек вполне самостоятельный, так что тебе, как в песне поется, "впереди простор открыт"! Знай, шагай!..

— Алексей Кириллович! — взмолился я. — Много раз приходилось мне слышать это самое. "Перед вами открыты все пути и двери", — говорили нам в школе, я в это поверил, а на самом деле…

Захаров резко оборвал меня.

— Стоп! Не хватало, чтобы еще расплакался тут!.. Бедненький, как жестоко, несправедливо поступили с ним! Обманули в самых лучших намерениях!.. Наобещали златые горы, мягкие перины, а оказалось, что все это надо добывать своими руками, так? Ай-яй-яй, — какая неблагодарность со стороны современников! Не хочу повторяться, но приходится: скулеж твой не по адресу, тезка. Раз и навсегда брось ныть, мол, наобещали, обманули, бросили одного… Это в конце концов не по-комсомольски! Ты ведь комсомолец?

— С девятого класса… Взносы плачу. В райкоме на учете.

— Вот и плохо, что только взносы платишь! У нас в колхозе своя организация, переведись туда. Правда, они тоже пока мало себя проявляют…

Захаров поднялся, привычным движением, сунув большие пальцы под ремень, расправил гимнастерку, прошелся по комнате взад-вперед. Остановился против меня, вскинул голову, прищурился.

— Вот что, тезка. Давай-ка мы с тобой по-мужски потолкуем. Пожалуй, ты и в самом деле можешь потерять ориентиры. Это бывает. Захлестывает человека обыденщина, перестает он видеть за елочками настоящий лес. Поезжай-ка, дружок, учиться!

— Куда? — Предложение было таким неожиданным, что я здорово растерялся. — Среди зимы…

— Организуются курсы механиков по сельхозмашинам. Вчера в контору пришла бумажка, просят выделить человека, чтобы образование у него было не ниже десятилетки, потому что курсы ускоренные. Тебя, я уверен, возьмут, а мы со своей стороны тоже поддержим. Свое обещание насчет помощи с учебой я помню! Ну, так как же?

Алексей Кириллович захватил меня врасплох. Я был в затруднении и, честное слово, не знал, что сказать. Учиться на механика… О-о, от механика до инженера остается еще долгий путь!..

— А ведь я, Алексей Кириллович, рассчитывал… снова в институт заявление подать…

— Институт твой будет стоять на своем месте и, поверь мне, подождет сколько угодно. А учеба на курсах нисколько не повредит, к тому же это всего на три месяца. Подумай, иначе найдем другого.

Наверно, Алексей Кириллович заметил по выражению моего лица, как трудно было мне решать, и твердо сказал:

— Все, договорились! Готовься, через недельку на своей машине подброшу на станцию. И поменьше нытья: страсть как не уважаю нытиков, мокриц! А теперь… хочешь вина? Впрочем, я тебе не дам больше, С жуликами на промартели пил шампанское, а теперь будешь пить вермут с председателем-тридцатитысячником? Надо и совесть иметь! Ясно? Разные вина мешать не следует, а людей — тем более. Сейчас иди домой, а можешь и у меня переночевать. Хотя нет, тебе надо домой, обязательно домой! Мать будет беспокоиться. И не вздумай там шуметь с братом. С Новым годом, тезка, будь здоров и счастлив!

От Захарова я ушел в радостном ожидании чего-то хорошего. Это чувство не покидало меня с того момента, как переступил порог захаровского дома. Может быть, это просто потому, что в канун Нового года все люди ждут каких-то перемен? Но меня действительно ждали перемены, и я, окрыленный надеждой, шел навстречу им.

Нет, я не обманулся в своих ожиданиях больших перемен!

* * *

Дни перед отъездом проходят незаметно. Дома пока затишье, но чувствую, что оно непрочное. Рана лишь затянулась тонкой пленочкой, стоит сделать одно неосторожное движение, и она вновь откроется, вновь станет кровоточить. Сергей угрюмо молчит, лишь изредка выдавит слово-другое. Отец безучастно постукивает молотком, сучит дратву, подавленно вздыхает: таит в душе что-то свое, невысказанное. Узнав, что я еду учиться, он коротко бросил: "Сам знаешь…" Похоже, он теперь не очень верит в то, что я все-таки буду учиться.

Зато мать все эти дни особенно внимательна. Она готовит мне в дорогу еду, стирает и чинит белье, украдкой от отца вздыхает: не хочется ей отпускать "младшенького" от себя. Успокаиваю ее: "Ну что ты, мама, будто на три года провожаешь? Я еду всего на три месяца! Не заметишь, как вернусь обратно".

До самого отъезда я работал на строительстве. Услышав, что меня посылают учиться, Часовой завздыхал:

— Кто его знает, как оно будет, Лексей… Тебе бы в большую школу, чтобы сразу человеком стать. А курс… так себе. Курс — он и есть курс!

Дядя Олексае рассердился на Часового, обругал его и сказал:

— Не твое дело, Федосья, собирать чужие колосья!

Не слушай ты его, Олешка, запутает тебя богомолец наш, он ведь ни богу свечка, ни черту кочерга. Поезжай, по крайней мере, людей повидаешь, Какая ни есть, а учеба — она всегда учеба, от слова "учение". Жизнь — она вроде лесенки, одним махом по ней не взберешься — штаны порвешь! По ступеньке надо подниматься, но уж коли шагнул — чтоб было надежно. Езжай, Олешка, в колхозе нужным человеком станешь!

А Генка Киселев — тот взъерошился петушком, озорно толкнул меня в бок и зарычал:

— Ух, Алешка, кому живется, у того и петух несется! Везет тебе, чертяке! Будь у меня аттестат, я бы даже на курсы пожарников махнул… Ничего, годика через два аттестат будет лежать вот тут! — он похлопал себя по карману. — И мы не лаптем щи хлебаем!

Накануне отъезда мы возвращались с работы вместе. Дошли до проулка, Генке здесь сворачивать. Он задержался на минуту и неожиданно спросил со смешком:

— У нас, Лешка, в роду случайно староверы не водились?

— Да ты что, откуда взял?

— Нет, и серьезно! Девчата интересуются тобой: мол, Курбатов не из тех, которые…

Генка сказал такое, что от смущения у меня по затылку забегали жаркие мурашки. А он хохочет:

— Что, не угадал? Эх, Лешка, прямо скажу: губошлеп ты хороший! Да я бы на твоем месте… Слушай, давай напоследок сходим в наш клуб, а? Хоть с людьми попрощаешься, а то уедешь по-воровски!

В Чураеве есть большой сельский клуб, где через день "гоняют" киносеансы, часто устраиваются танцы. Но скуки там все равно хватает. Поэтому колхозные девчата и ребята ходят туда только ради кино, а вечера с плясками, песнями обычно проводят в своем колхозном клубе. Он, правда, невзрачный, тесноватый, но вполне устраивает любителей повеселиться. В этом клубе я был всего два-три раза, и, признаться, не очень понравилось: шумно, грязно и суматошно.

— Ну, так как же, а? — настаивал Генка. — Сходим вечерком? Да ты не жмись, силком тебя никто плясать не заставит. А не понравится — пойдем в кино. Значит, договорились? Зайду за тобой, жди! Я мигом…

Не успел я дома скинуть рабочую одежду, как в окно постучали. Чертов сын, уже примчался!

Генку не узнать — парень принарядился, будто на праздник. На нем черный полушубок, отороченный по бортам белым мехом, шапка-кубанка и новенькие чесанки, а сверх того еще в галошах.

— Ого, Генка, можно подумать, что ты свататься собрался!

— Нет, правда? — простодушно обрадовался мой друг, косясь на свои галоши. — Тут, брат, такое дело… Пошли?

К нашему приходу в клубе уже было шумно, десятка два молодых ребят и девушек сидели вдоль стен на скамейках, перебрасываясь шутками, пели вразнобой. Особняком, в сторонке сидит бригадир Василий, по-птичьи наклонив голову к гармони, безуспешно старается среди шума подобрать какой-то мотив. Заметив нас, он прервал свое занятие, повел плечами и растянул гармошку во все меха.

— A-а, пара чистых и нечистых! — громко усмехнулся бригадир. Девушки в уголочке зашептались, поглядывая на нас, кто-то сказал: "Девчата, глядите, пришли Алешка Курбатов с Генкой… Попался, который кусался! А пусть он попляшет, попросим, девчата!"

Васе приказали играть. Он неохотно послушался: видно, хотелось, чтобы подольше упрашивали, покланялись, Вдруг девушки, разом поднявшись, с шумом и хохотом окружили меня, оттерли от Генки, стали подпевать гармонисту, хлопая в ладоши:

Ой, играй, играй, гармошка,

А мы станем подпевать!

Ой, танцуй, танцуй, Алеша,

А мы станем помогать!

Калинка-малинка моя…

Я стоял посреди круга, красный от смущения, и не знал, как избавиться от этой "калинки". Человек отродясь не плясал, а тут его со всех сторон теребят, подталкивают, хохочут:

— Ну же, Алешенька!

— "Пляши, Матвей, не жалей лаптей!"

— Не выпустим, пока не спляшешь!..

Избавление пришло неожиданно: за меня заступилась Анна Балашова, урезонила развеселившихся подруг:

— Что пристали к человеку, девчата? Отобьете охоту, в другой раз к нам не придет…

Девушки отступились, я вырвался из круга, сказать точнее — выскочил пробкой. Ну, Генка, попадись ты мне сейчас, посчитаю твои ребрышки! Должно быть, он нарочно все подстроил, заранее подговорил девчат. Это на него похоже! Ишь, ухмыляется в сторонке, прячется за спины ребят. Спасибо Анне, иначе, пожалуй, и в самом деле пришлось бы выкидывать диковинные коленца! Где же она сама? Ага, вон, сидит с двумя подругами, о чем-то шепчутся. Вот они разом покосились в мою сторону, чему-то засмеялись. "Верно, про меня…" — догадался я, и от этой мысли сердце забилось чаще. Анну я впервые вижу такой: она в голубом шелковом платье, а поверх платья — белый расшитый передник. И глаза у нее, оказывается, под цвет платья — голубоватые. Почему-то до сих пор они казались серыми. Может быть, это просто от платья… Интересно, о чем они там? Анна снова украдкой посмотрела на меня, встретила мой взгляд и, стушевавшись, опустила глаза. Вот подруги опять тесно склонились, переговариваются между собой, Анна о чем-то смущенно просит соседку справа — толстушку с ярко-румяными круглыми щеками. Та закивала головой, засмеялась. О чем все-таки они шепчутся?

А в клуб, все идут и идут. С гвалтом и смехом ворвалась целая ватага ребят и девушек, все в снегу: устроили на улице "кучу малу". Ого, сколько в нашем Чураеве молодежи!

Бригадир Вася напрасно просил тишины: здесь его бригадирская власть оказалась бессильной, его не слушают. Наконец, он в отчаянии растянул меха, гармонь рявкнула и, перекрыв все голоса, грянула задорная плясовая. Стали вызывать: "Генка! Киселев! Генка!.."

Упрашивали его недолго, он сам вышел на середину круга, скинул полушубок, снял галоши, поправил шапку и, лихо присвистнув, — пошел, пошел! Вот уж никогда бы не подумал, что плотно сбитый, низенький ростом, мой дружок может так здорово, с удальским перестуком "оторвать" пляску! Генку долго не выпускали из круга, он плясал до пота, пока, наконец, не сменила его пара девушек. Киселев отошел в сторону, стал утираться платком. Я хотел подойти к нему, но не успел сделать шага, как кто-то ущипнул меня за локоть. Смотрю — а это круглощекая подружка Анны, тянет за рукав: "Пройдем в стороночку, слово есть к тебе". Отойдя подальше от танцующих, она быстро зашептала:

— Выйди на минутку, ждут тебя… Понял? Ух ты… Ну, иди, иди, чего уставился? Да не смотри ты так, глаза засмотришь! Иди уж…

Она почти силком вытолкала меня за дверь. Очутившись в темном коридоре, так толком ничего и не поняв, я застыл, прислушиваясь. Темно, тихо, никого… Думаю, подшутить снова решили, и уже повернулся было, чтобы зайти обратно, в этот момент из темноты кто-то шепотом позвал: "Алеша, постой…" По голосу догадался — Анна… Она в темноте отыскала мою руку, потянула за собой.

— Здесь ходят, — шепнула она, — заметят…

Все еще не догадываясь, в чем дело, я покорно двинулся следом за девушкой. Она дошла до угла, дальше не пошла. Отпустив мою руку, заговорила еле слышно:

— Алеша, ты не думай, что я такая… будто сама к тебе… Слышала, уезжаешь завтра, вот и решила поговорить. Только не сердись на меня, Алеша, прошу… Не могла я по-другому, после сам поймешь.

Я стою перед ней пень пеньком и не знаю, что сказать в ответ. Затем у меня вырвалось первое, что пришло на ум:

— Я и не сержусь, Анна, пожалуйста…

Она рывком вскинула голову, заглянула мне в лицо, и в это мгновение, искорками блеснув в лунном свете, быстро скатились по ее щеке две слезинки. А она стояла, словно застывшая, потом встрепенулась и вздохнула, быстро сунула руку за пазуху, торопливо вытащила небольшой сверток и вложила в мою ладонь.

— Возьми… Только не спрашивай ни о чем. После сам поймешь… До свидания, Алеша, счастливой тебе дороги!

Круто повернувшись, она кинулась бежать по улице. Опомнившись, я позвал ее:

— Анна! Подожди…

Она, не оглядываясь, махнула на бегу рукой и скрылась за домами. Потом я вспомнил о свертке, в волнении развернул бумажку — в руке у меня лежал аккуратно сложенный синий платочек… На одном уголочке я прочитал вышитые красным шелком слова: "Всегда с тобой". А выше — крохотный зелененький цветок.

…Из клуба мы шли с Киселевым. Он был возбужден, болтал без умолку, но я не прислушивался к его словам. Тогда Генка рассердился, встряхнул меня за плечо:

— Оглох, что ли? Или влюбился с первого взгляда?

— Влюбился? Точно, Генка, что-то в этом роде… Хочешь, расскажу? Только условие — зря не трепаться!

Генка надулся и обидчиво заявил:

— Не веришь — не рассказывай. Мог и не предупреждать!

— Ладно, я пошутил, Генка… Видишь ли, в этом случае худо придется не мне, а ей. Генка, я тебе как другу…

И я рассказал все, как было, ничего не утаив. О Рае Березиной тоже рассказал. Кто знает, может, о таких делах положено молчать, но в тот вечер я просто не мог оставаться один на один с самим собой, мне был нужен совет друга. А если не Генка Киселев, то кто же мой самый близкий друг? И разговор у нас был очень серьезный, самый настоящий мужской разговор.

— Правильно! — сказал под конец Генка. — Дело это — нешуточное. Выходит, понравился ты ей, если она сама решилась открыться. Это, брат, не часто бывает, чтобы девушка сама осмелилась. Насколько я разбираюсь в событиях, за ней ухлестывал бригадир, но счет сегодняшнего вечера: один ноль в твою пользу! Бита бригадирская карта!

Услышав эти Генкины слова, я живо почувствовал, как на голове у меня вырастает петушиный гребешок, честное слово! Но об этом, разумеется, Генке я ничего не сказал, хотя и распирало закричать на всю улицу: "Ага, Васька, не вышло! Ого-го, так и знай, Аннушки тебе не видать!"

— Вот везет чертовой кочерге! — незлобно ругнулся Генка. — Везет! Девушки сами ему на шею вешаются, а другой, может, нарочно старается, и хоть бы одна догадалась подарить свою утирочку! Эхма…

Дойдя до угла, мы стали прощаться, и здесь Генка заговорил без смеха.

— Жаль, не знаю доподлинно, что за девушка твоя Рая. Но про Анну я ничего плохого не могу сказать. Конечно, ей не угнаться за красотками из кинофильмов, но это дело десятое. Было б сердце хорошее, а остальное — наживется! Смотри сам, Лешка, только… девушку зря не обижай! Она, судя по всему, к тебе серьезно, от всей души. Я бы на твоем месте от счастья ревел! Ну, поживем — увидим… Ты завтра собираешься ехать? Провожать не приду, трактор на ремонте, а раз так, то давай попрощаемся. Будь здоров, желаю удачи!

Мы крепко стиснули друг другу руки, тряхнули разик-другой и разошлись. Шагая к дому, я привычно полез в карман, рука нащупала что-то мягкое. А, дареный платок! "Всегда с тобой"… Я вытащил его, долго разглядывал, ощупывал, наконец, не удержался и понюхал. Нет, он был совершенно чистый, свежий и не надушен духами. От него шел еле уловимый запах чего-то такого, чему я, как ни старался, найти названия не смог. Шевельнулось смутное сожаление, что завтра надо уезжать.

Да, завтра я уезжаю…

* * *

Курсы механиков по сельхозмашинам открывались впервые. Занятия начались с опозданием, а экзамены и вовсе отодвинулись на середину апреля.

Нас, курсантов, около полусотни человек. Народ подобрался пестрый: одни, подобно мне, окончили среднюю школу год-два назад, работали кто где; другие получили аттестат зрелости гораздо раньше, но по разным причинам не могли попасть в вуз. Двое из курсантов лишь минувшей осенью демобилизовались из армии, донашивают солдатское обмундирование — на службе не успели. С одним из них, русским парнем Арсением, я познакомился в первый же день: койки наши в общежитии оказались рядом. Он невысок ростом, худощав, на лине выпирают скулы, но весь точно свит из мускулов. Затевают ребята борьбу на ремнях — Арсений подряд гнет всех.

Арсений рассказал о себе. Среднюю школу закончил в армии, сдавал экзамены экстерном.

— Договаривался с дневальными, после отбоя, пробирался в ленинский уголок, гонял сам себя по учебникам, Старшина унюхал это дело, несколько раз ловил "на месте преступления", сыпал внеочередными нарядами. Понятное дело служба…

Я невольно любуюсь своим новым товарищем и, честно говоря, завидую его характеру: Арсений решительный человек, умеет все доводить до конца, это у него даже не умение, а просто привычка. "А как же иначе?" — удивляется он.

Как и Генка Киселев, Арсений остался в семье за старшего, обоим пришлось бросить учебу в школе, чтобы прокормить семью. А теперь оба учатся и работают. Как-то я рассказал ему о Генке: мол, трудно приходится человеку, работает трактористом и мечтает получить аттестат зрелости. Арсения это ничуть не удивило.

— Правильно делает, — сказал он просто. — В будущем оно так и пойдет: человек будет трудиться и одновременно учиться. А пока у нас слишком балуют молодежь: человеку давно пора жениться, детей иметь, а он бегает с книжками под мышкой: я, дескать, учащийся!.. Иные вот так бегают в студентах до сорока лет. Ну, скажи, какой из него работник? Да ему работать и времена не остается, хоть сразу на пенсию выходи! — Подумав, Арсений добавил: — Другу своему от меня привет передай, учебу свою, как ни трудно, пусть не бросает. Нашему брату сейчас один выход — ночами меньше спать…

За все время, пока мы жили вместе, я лишь один раз видел Арсения потерявшим обычную свою уравновешенность. Случилось это так: отшумели последние весенние бураны, остались после них лежать огромные, выше человека, сугробы. Совершенно задуло снегом дрова сельхозшколы, учебные машины. В общежитии второй день не топили, курсанты недовольно поругивали завхоза, истопника: "Заморозить хотят нас тут, как тараканов! Будем жаловаться начальству". Пытаясь как-то согреться, одни бегали из комнаты в комнату, толкались, подскакивали драчливыми петушками, другие, укрывшись одеялами, неподвижно лежали на койках: берегли тепло. Арсений торопливо накинул шинельку и вышел. Вернулся он через полчаса, от порога громко объявил:

— Ребята, завхоз дает лопаты, пошли снег счищать. Дрова будут!

Слова его встречены были без особого восторга, посыпались недовольные замечания, зашевелились даже лежавшие пол одеялами:

— Валяй, если приспичило!

— Есть подсобные рабочие, пусть они и выгребают!

— Мы сюда учиться приехали!

— Какой выискался, хо!..

Громче всех кричали ребята помоложе, мои сверстники. А один рыжеватый курсант высунул из-под одеяла ногу в дырявом валенке, помотал ею в воздухе:

— В таких корочках на мороз? — И под общий хохот добавил: — Я, если хотите знать, второй день в уборную не вылажу!..

Кровь отлила с лица Арсения, он сжал кулаки, одним прыжком очутился возле рыжего курсанта. И не успел парень спрятать под одеяло ногу, Арсений рывком сорвал его с койки, притянул к себе, спросил, задыхаясь, хриплым голосом:

— А ну, сволочь, повтори! Повтори, что ты сказал? Ух, ты…

Все ждали, что Арсений прибьет парня. Но этого не случилось. Прошла минута, вторая, в общежитии стояла мертвая тишина. Рыжий сразу сник, криво улыбнулся, выдавил из себя:

— Пусти, чего ты… Я ж пошутил, а он… Ну, сказал пойду, черт с тобой!..

Вечером во всех печах весело трещали березовые поленья. Арсений сидел на своей койке, уткнувшись в книгу, читал. Но читалось ему плохо, оторвавшись от страницы, он подолгу сидел неподвижно, вперив взор в невидимую точку. Захлопнув книгу, он оглянулся, негромко позвал:

— Курбатов! Не спишь?

— Нет…

Арсений запустил обе пятерни в свои густые вьющиеся волосы, облокотился на колени, замотал головой, словно от боли.

— Психанул я нынче, Алешка. Предохранитель соскочил, понимаешь… Подумай: разве можно в таком положении ходить "ручки в брючки"? Другой, может, скажет: "А какое твое дело, что, тебе больше других надо?" Таким и земли-то немного требуется, всего три аршина. Помнишь, у Чехова насчет этого здорово: мне, говорит, мало трех аршин, мне весь мир нужен. Точно не помню, но что-то в таком духе. Метко сказано!.. А теперь ответь: откуда берутся такие вот сволочи в дырявых валенках? Нет, ты только погляди на вето: ведь родился он в наши годы, может, даже одних с тобой лет. Но вот ты ни слова не сказал, пошел и взял лопату, а рыжий стал свою поганую пятку выставлять. Почему, не знаешь? Я вот тоже не знаю, не разобрался пока до конца. Кинофильмы смотрим, в книгах читаем, как в гражданскую войну комсомольцы добровольно уходили на фронт, а кончилась война — взялись восстанавливать порушенное хозяйство. Раздетые, разутые, впроголодь… В руках лопата, кирка, а за спиной — трехлинейка болтается. Возьми, например, того же Корчагина или… да ты сам всех их знаешь. И в прошлую войну комсомол показал себя: Матросов, краснодонцы, Зоя, Гастелло… Потом снова строительство, и уж совсем свежий пример — целина, Братск… Все это так. Но меня беспокоит другое, нет-нет да и мелькнет мыслишка: а не заплыли мы малость жирком? Небось замечаешь на Красной улице лохматых фраеров в брючках-кишочках, в немыслимых пиджачках с саженными плечами? Родители ихние, должно быть, немалые деньги получают. Ну, если заслуживает человек — не жалко, пусть по труду своему получает. А сынки при чем?.. Вечерком они слетаются в рестораны, кафе, пьют, жрут, гогочут, ну совсем как жеребчики, коих держат на чистом овсе, да еще сырыми яйцами поят, чтоб к кобылам звало! О, черт!.. Ладно, с этим можно бы еще так или сяк помириться, пойти на сосуществование. Но после вина, жратвы они начинают скверно отрыгивать, кисленькие рожицы строят: дескать, и одеваемся мы хуже, чем на Западе, и танцуем не те танцы. Такая мокрица сквозь гнилые зубы ядовитую слюну цедит: "Фи, советские моды безвкусны, советские фильмы скучны…" Я не знаю, как еще советский хлеб не кажется им горьким! Хлеб-то они хаять все-таки не осмеливаются. Ну, скажи, Алешка, откуда берутся эти хаятели? Они, как я думаю, сами нахально рождаются, прут из навоза, точно полынь или репейник. Эх!..

Сжав руками голову, Арсений тоскливо замычал, скрипнул зубами.

— Это верно, Арсений, такие у нас встречаются… Но нельзя всех под одну гребенку равнять. Сибирь, казахстанскую целину — этого от комсомола, от нашей молодежи не отнимешь. Согласен?

Арсений будто очнулся, секунду-другую смотрел на меня непонимающе.

— А, целину, говоришь? Правильно, я ж об этом и говорю… Пойми меня правильно. Вот в седьмом классе мы проходили Конституцию, точно попугайчики, заучивали наизусть статьи, бойко тараторили: "Граждане СССР имеют право на труд, на отдых, на образование…" Выпалишь без запинки — учительница ставит в дневнике жирную, красивую "пятерку". А в суть… в суть этих прав мы и не старались вникать: право так право, ну и ладно! Нам бы скорее на улицу, футбол погонять. А расскажи мне об этих правах попозднее, когда я уже успел набить себе на руках мозоли, тогда я эти права и без зубрежки запомнил бы! А так, — вяло закончил Арсений, — от зубрежки пользы мало. Мало пользы пацану в тринадцать-четырнадцать лет о правах толковать…

Курсанты давно спали, а мы с Арсением до поздней ночи вели разговор; больше, конечно, говорил Арсений. Временами начинало казаться, что говорит он обо мне самом, будто незримо следил за моей жизнью.

Когда захлопал крыльями и закукарекал завхозовский петух, Арсений молча принялся стаскивать сапоги.

— Отбой, Алеша! Отложим до утра решение мировых проблем. Доброй ночи!..

В город весна приходит раньше, чем в деревню. У нас в это время лишь начинает пригревать, по краям крыш появляются первые робкие проталинки; капельки талого снега, дрожа на ветру, беззвучно падают в рыхлый снег. Воробьи начинают сбиваться в стаи, ведут на деревьях бесконечные споры, как видно, обсуждают квартирный вопрос: на зиму они, заняли пустующие дачи-скворечники, но вот скоро прибудут законные владельцы, и придется выселиться Хлопотное дело!..

А в городе уже настоящая весна, с крыш срываются ливневые потоки, обрушиваются на головы, плечи прохожих, но все довольны, девушки звонко хохочут. Весна… После занятий я выхожу бродить по улицам, часами стою на углу шумной площади, наблюдая, как образуются и исчезают людские водовороты на автобусной остановке. Порой меня охватывает неудержимое желание кинуться в этот водоворот, смешаться с толпой, вскочить в красно-желтый автобус и мчаться навстречу чему-то.

Подолгу простаиваю я перед большими щитами с объявлениями "Требуются слесари… счетоводы… плотники… механики…" Ага, плотником я мог бы пойти работать, теперь мог бы! Да и механиком, пожалуй, мог бы. А в прошлом году я с горьким чувством зависти проходил мимо таких объявлений: даже плотницкое дело для меня тогда являлось недосягаемой высотой. А интересно, пойти бы по какому-нибудь адресу и спросить: "Вам нужен специалист?" — "Да, да! Пам нужен шофер". — "К сожалению, я механик по сельхозмашинам". — "А, очень жаль, дорогой товарищ". И разговор очень вежливый, на "вы". Великое дело — специальность! Можно было бы прийти к тому самому начальнику, который предлагал мне в прошлом году работу помощника маляра. Растирать известь. Должно быть, там и сейчас нужны рабочие — в городе идет "большое строительство. Но теперь я могу спокойно заявить: "Нет, помощник маляра — это меня не устраивает. Я — механик плюс плотник. До свидания!.."

Однажды, проходя по улице, я вздрогнул и остановился: фигура идущей шагах в двадцати от меня девушки поразительно была похожа на Раину. Тот же рост, походка, и даже зеленое пальто с коричневым цигейковым воротником — все было Раино. По веря своим глазам, я кинулся вслед за девушкой. Она шла быстро, зеленое пальто мелькало в толпе прохожих; неожиданно сбоку от меня зазвенел звонок трамвая, и за те полминуты, пока передо мной проходил вагон трамвая, зеленое пальто где-то затерялось. Тщетно осматривался я вокруг — девушка, похожая на Раю, точно сквозь землю провалилась. Постепенно я успокоился, стал уверять себя: ну, конечно, показалось… Мало ли девушек одного роста с Раей, а зеленое пальто… А сколько шьют таких пальто в сотнях ателье разных городов! Нет, нет, это была не она — Рая учится в другом большом городе, очень далеко отсюда. Еще раз оглянувшись вокруг, я побрел в общежитие. Должно быть, просто-напросто весна, капель с крыш и оживление людское немного расстроили мое воображение. Я зашагал в общежитие, за моей спиной огненно-красными змейками извивались неоновые буквы: ресторан "Уют".

* * *

Учеба наша пришла к концу, мы сдали экзамены и получили небольшие, аккуратненькие книжечки-удостоверения. Книжечка легко умещалась на ладони, я долго ее рассматривал, перечитывая снова и снова: "Удостоверяется, что Курбатову Алексею Петровичу присвоена квалификация механика по сельскохозяйственным машинам". Удостоверение я спрятал во внутренний карман пиджака и для верности застегнул булавкой. Эта маленькая картонная книжечка влила в меня удивительную бодрость: что ни говори, а на вопрос "кто ты и что ты?" теперь я без краски стыда могу ответить: я — механик. Это значит, у меня на этой земле есть свое место, я получил постоянную прописку в великой семье мастеров и умельцев!

…Разъезжаются по домам новоиспеченные механики. Этой ночью отходит и мой поезд. Вдвоем с Арсением мы решили напоследок побродить по городу, сделать кое-какие покупки. G этим делом справились быстро: один из нас становился в очередь к продавцу, другой — к кассе. "Разделение труда повышает производительность!" — весело заметил Арсений.

Вышли на Красную улицу, и здесь Арсению неожиданно пришла прямо-таки гениальная мысль.

— У тебя как, денег на дорогу хватит? Ага, уже и билет в кармане? Поезд подождет, а сейчас давай махнем в "Уют", обмоем наши дипломы! — он потянул меня к массивным дверям ресторана. — Пошли, пошли… Кутнем рубля на… три!

Это был единственный в городе ресторан первого разряда. Именно сюда толкнулся я прошлым летом, но был вынужден довольствоваться холодными пирожками с лотка. Недоверие к ресторану сохранилось во мне до сих пор: а вдруг снова не пустят, как говорится, хватанешь шилом масла?..

Но ничего такого не случилось. Мы разделись, сдали одежду в гардероб, прошли в зал. Арсений облюбовал столик в углу, под раскидистым фикусом. Ядовитозеленые его листья оказались картонными. В ресторане было тихо, малолюдно, за двумя-тремя столиками не спеша обедали человек пять. Возле кассы скучали официантки в белых передниках, в одинаковых платьях, с кружевными наколками на волосах, что делало их похожими на строгих богородиц с икон нашей соседки Чочии.

— Днем тут тихо, мирно, все как полагается. А приди вечером часиков в десять — свободного места не сыщешь, набиваются впритирочку… Вон там, в уголочке, оркестр играет — здо-о-ро-вые дядьки! Дудят себе, наигрывают, между делом винцом балуются. Работенка мировая…

Арсений морщился, ворчал вполголоса, рассматривая меню.

— О, солянка, рубль тридцать пять копеек! Калькуляция тютелька в тютельку, дневной заработок уборщицы-поломойки. Черт, и где они такие цены берут?

Минут через десять к нам неслышно подошла официантка, встала за моей спиной, тихо спросила:

— Что будете заказывать?

Голос ее словно током пронизал меня. Не веря своим ушам, я обернулся и… Да, это была она, Рая Березина, моя подруга по школе и первая любовь. Она стояла позади меня, опершись одной рукой на спинку стула, в другой держала крохотный блокнотик и огрызок карандаша. Она тоже узнала меня, рука с блокнотиком дрогнула, губы задрожали, Рая прикусила их. Молчание длилось, вероятно, недолго, но мне показалось, что прошло много времени. Я поднялся, протянул руку.

— Ну, здравствуй, Рая…

— Здравствуй, Алеша…

Мы стоим друг против друга, ошеломленные встречей, в голове назойливо вертится мысль: "Что же еще сказать?" Арсений, видимо, понял наше смущение по-своему: пробормотав что-то вроде "эх, забыл в пальто папиросы", поспешно отошел от нас. Рая первая пришла в себя, принужденно улыбнувшись, сказала:

— Вот так встреча, нарочно не придумаешь! А ты… какими судьбами у нас?

Она быстро оглянулась и присела на краешек стула. Как часто думал я о встрече с ней, но отчего мы не в силах прямо взглянуть друг другу в глаза? Отчего забылись все те слова, которые я собирался сказать ей?

— Еду домой, поезд сегодня ночью… Учился здесь. На механика.

— A-а… Мама писала, что в институт ты не попал. Это уж кому как повезет. Жизнь порой похожа на лотерею…

"Рая, Рая, о чем ты говоришь? И почему ты здесь? Ведь я все время был уверен, что ты в институте! Почему ты в этом городе? Что случилось?"

Она, видимо, поняла, усмехнулась.

— Не можешь понять, почему я здесь? История обычная: не прошла по конкурсу. Так же, как и ты… Устроилась сюда, пока официанткой, а там обещали на курсы послать.

— А почему ты… не вернулась в Чураево?

— Я там ничего своего не забыла! — с непонятной ожесточенностью в голосе отрезала она. — Дурой была, что столько лет зря потеряла там, а умные люди сразу после семилетки в город бегут! Что мы видели в Чураеве? И не жили вовсе, а так… вид один, что жили. Здесь, по крайней мере, людей всяких видишь, и жизнь такая интересная, танцы каждый вечер под оркестр, люди красиво одеваются, среди них себя человеком чувствуешь. А в Чураеве твоем что? Лекции про кукурузу да про надои, да танцульки под разбитый баян, вот и вся культура! Нет уж, Алешенька, если тебе нравится, пожалуйста, живи в Чураеве, а меня теперь шоколадкой не заманишь! И чем я виновата, чтобы пропадать в такой глуши, когда люди в городе в свое удовольствие живут? Я-то чем хуже их уродилась, скажи?

Я еще никогда не видел Раю такой. Говорила она вполголоса, чтобы не слышали за другими столиками, но я заметил, что она готова была сорваться на крик. Лицо ее пошло пятнами, а пальцы торопливо теребили краешек кокетливо расшитого передничка. Неужели эта красивая девушка в кружевной наколке, с подведенными бровями — неужели она та самая Рая, которую я давно привык считать "своей", близкой и понятной? Нет, сейчас я ее не узнавал, это была совсем другая Рая. А может быть, я лишь в воображении нарисовал ту, другую Раю, на самом деле она всегда была вот такой — красивой и злой?

— А как с матерью, Рая? Она будет ждать тебя.

— Ну, уж это не твоя печаль, Алешенька, не о чужих бы тебе пока беспокоиться!

Но она тут же спохватилась и, чтобы смягчить свои слова, добавила:

— А что мама? Она проживет. Буду понемногу помогать…

Мы помолчали.

— В Чураеве тоже жизнь налаживается. Председатель у нас новый, может, помнишь Захарова из райкома? Хорошо взялся за дело, обещал свою электростанцию пустить. И клуб новый будет у нас, и вообще…

— Нет уж, Алеша, ты меня не агитируй возвращаться в Чураево, я как-нибудь здесь проживу! Может, еще мораль станешь читать, мол, культуру в деревне должна поднимать молодежь? Спасибо, наслышана! Культуру сеют, да что-то она больно медленно всходит, а мне ведь не сто лет жить. Кому нравится в деревне соловьев да коров слушать, пусть тот и живет там, а мне что-то по своей темности нравится оперу в театре слушать!

— Неправда, Рая! Раньше ты не так смотрела на жизнь. Ты просто обиделась на всех людей за то, что не попала в институт. Кто же виноват, что ты не добрала несколько баллов?

Рая досадливо поморщилась, сказала с кривой улыбкой:

— К чему об этом… Оставим это, Алеша. Я ведь все равно никуда отсюда не поеду. Останусь здесь. Или ты мне воспретишь, Алешенька?

В голосе Раи послышался вызов, но глаза выдавали ее целиком: они молили меня не спрашивать больше ни о чем. Показалось, что через минуту она расплачется.

— Почему же… Нет, я ничего не имею против. Наоборот, Раи… Только я был уверен, что ты учишься. И не писала…

— А я и домой очень редко писала. Мать еще не знает, что и… не учусь. Ты, Алеша, не говори ей ничего, она ведь все-таки… любит меня, будет переживать, сердце у нее больное…

— Тебя здесь могут встретить и другие.

— Вряд ли. Чураевские в наш ресторан не так уж часто заходят…

И снова тягостное молчание. В ожидании этой встречи я придумывал много хороших и ласковых слов, но вот мы сидим лицом к лицу, она так близко от меня, что я вижу каждую ее ресничку, но слова… где же они, те ласковые и нелепые слова? Их я не находил. Она жила в моем воображении такой, какой была на выпускном вечере, я всегда ощущал на своей щеке тепло ее первого поцелуя. Первого… Он, видимо, больше не повторится никогда. Мы сидим, знакомые и в то же время чужие.

— Рая, ты помнишь выпускной вечер в нашей школе? Юрка Черняев играл на аккордеоне… Помнишь?

Она покачала головой: "Не надо об этом…"

— Не надо, — повторила она вслух. — Видишь, теперь у меня… совсем другое. Вот я сижу с тобой, а бригадир потом устроит разнос: "Почему вступаешь в беседы с клиентами?" У нас насчет этого строго смотрят… Будешь в Чураеве — передавай приветы. Впрочем, нет, не надо, никому ничего не говори! Ты меня не видел, не встречал, Алеша. Так будет лучше! А пока… до свидания! Вы с товарищем хотели обедать? Будешь заказывать?

Арсений не возвращался. Он сказал, что пошел за папиросами. Но ведь он не курит, с чего ему вдруг захотелось покурить? A-а, ясно! Нет, Арсений, ты мог бы спокойно сидеть вместе со мной, у меня с этой девушкой-официанткой никаких секретов нет. Просто я встретил свою землячку, с которой когда-то учился в одной школе, в одном классе и которая даже нравилась мне, и я, может быть, тоже нравился ей. А ты подумал другое, Арсений? Нет, ничего не произошло, встретились земляки из одной деревни, только и всего…

Я не стал заказывать обеда, и Рая заторопилась отойти от меня.

За соседний столик сели двое, Рая подошла к ним прямой, негнущейся походкой, изобразила на, лице улыбку и вежливо спросила:

— Что будете заказывать?

Здесь мне больше нечего было делать. Я встал и прошел через зал. В гардеробной меня ждал Арсений. Мы молча оделись, вышли на улицу. Прошли в молчании еще шагов тридцать, лишь тогда Арсений спросил:

— Знакомая?

Я кивнул: да, знакомая.

— Красивая девушка, — сказал он.

— Да, красивая, — согласился я.

И больше не было сказано ни слова о встрече в ресторане под ядовито-зеленым картонным фикусом.

…Арсений вызвался проводить меня на вокзал — сам он собирался уезжать на следующий день рейсовым автобусом.

В зале ожидания с трудом отыскали свободное место, я поставил чемодан на замызганный пол, стал присматриваться к окружающим. Близко от нас сидит пожилая женщина, рядом с ней — девушка. На минуту иголочкой кольнуло в сердце: девушка чем-то неуловимо напоминала Раю… Женщина, бережно собирая крошки в ладонь, ела домашние шанежки, между делом рассказывала своей соседке:

— Сын письмо прислал: дескать, если надумаешь приехать ко мне, так запомни, что станция, где я живу, будет шестой по счету. Название станции написал, да оно такое мудреное, что мне и не выговорить! Запомнила только, что на шестой станции слезать надо… Справила я билет, села и еду, считаю станции. Как остановился поезд шестой раз, я и собралась слезать, а мне люди говорят: рано, бабушка, не твоя еще станция. Что, думаю, за диво, эдак и вовсе проехать можно! А поезд себе катит и катит, я считаю станции, уже и со счета сбилась… И ведь все равно приехала, нашла сына! Как рассказала ему об этом, он и давай смеяться: ты, говорит, мама, все остановки считала, а надо одни только станции!..

Довольная, женщина тихонько смеется: "Поезд — он хоть на край света умчит!"

Шагах в пяти от нас стоят трое молодых парней. Они заняты тем, что, избрав мишенью кого-либо из пассажиров, принимаются наперебой упражняться в острословии, сами гогочут на весь зал. Особенно старается парень в серой кепчонке, с небрежно повязанным вокруг шеи пестрым шарфом. Ему, по-видимому, страстно хочется обратить на себя внимание окружающих… Вот он скорчил рожу, хохотнул:

— Хэлло, прямо по курсу — старая обезьяна!

Он кивком указал на старичка в поношенном полушубке, боязливо пробирающегося между расставленными на полу чемоданами, корзинами. Он растерянно озирался, люди натыкались на него и недовольно ворчали, отчего старик терялся еще больше. Он, по-видимому, хотел о чем-то спросить, но в вокзальном шуме люди не слышат его слабенького дребезжащего голоса, и он идет дальше, шарахаясь от людей… Но вот старик приблизился к парням, несмело оглядев их слезящимися глазами, спросил ломаным языком:

— Билет надо, билет… Где брать надо?

Парни прямо-таки покатились со смеху, а потом принялись "разыгрывать" старика:

— Поезд твой давно ушел, папаша!

— Да нет, не верь ему, папаша, твой поезд будет завтра! Иди, проспись на печи, поковыряйся в золе! Ха-ха-ха…

Старик растерянно оглядывается, ища помощи, и бормочет свое: "Билет надо… Где брать билет?" Парни гогочут, им страшно весело. В самый разгар их веселья Арсений вдруг резко поднялся, шагнув через чемоданы, решительно взял старика за рукав и повел к кассе. Через головы людей мне видно, как он постучал в крохотное, похожее на амбразуру, окошечко, сунул туда деньги и через минуту вручил старику билет, так же молча вернулся на свое место, сел. Лишь крылья его тонкого носа нервно раздувались. Парням очень не по душе пришелся поступок Арсения, и теперь они избрали мишенью его самого.

— Ха, заступничек нашелся!

— Облагодетельствовал, хо-хо!

— Ефрейтор… В армии ему вдолбили сознательность!

Парень в пестром шарфе сказал что-то вполголоса, и все трое загоготали: "Га-га-га, точно! Таких хлебом не корми, только дай совершить подвиг! Герой…"

Точно подброшенный пружиной, Арсений вскочил, в мгновение очутился перед парнем в серой кепке, схватил за шарф и с силой тряхнул. Голова парня мотнулась назад, а когда он сделал попытку вырваться, Арсений в бешенстве выкрикнул: "Ты, поганка! Издеваешься?" — и неуловимым движением поддал кулаком в подбородок парня. Тот дернулся назад и, загремев чемоданами, грохнулся на спину. Кто-то испуганно вскрикнул: "Ой, дерутся!.." Уже через минуту, настойчиво прокладывая в толпе дорогу, к Арсению пробирался дежурный милиционер. Быстро оценив обстановку, он строго ткнул пальцем на Арсения и не успевшего еще подняться на ноги парня в серой кепке:

— Вы, гражданин, и вы — пройдемте со мной!

Двое других парней незаметно выбрались из толчеи и скрылись. Я схватил свой чемодан и направился вслед за милиционером, но в дежурную комнату меня не пустили, пришлось ждать Арсения возле дверей. Наконец он вышел, лицо у него было немного смущенное, он махнул рукой и кивнул:

— Пошли, из-за меня на поезд опоздаешь.

По пути на перрон объяснил:

— Лейтенант там… стал нравоучение читать, дескать, нельзя кулакам воли давать. Это, конечно, верно, но… смотря где и с кем! Тех подлецов одними лекциями в нашу веру не обратишь. Их двадцать лет воспитывали, а что получилось? Э, да чего там! Считаю их личными врагами, бил таких и буду бить в дальнейшем! Так и сказал товарищу лейтенанту. Ну, кажется, он понял меня: как видишь, обошлось, отпустили… Вон, стоит твой поезд. Какой у тебя вагон?

Мы влезли в битком набитый вагон, я с трудом устроился на самой верхней полке и попрощался со своим новым другом. Арсений крепко стиснул мою руку, встряхнул и сказал:

— Счастливо доехать! Смотри, если что, не раскисай, Лешка. Пиши… Думаю, еще увидимся. Желаю удачи, механик!

Поезд тронулся, Арсений на ходу соскочил с подножки, в окошко я еще раз увидел его, помахал рукой, а через минуту уже замелькали станционные здания, ларьки, буфеты, склады.

Мой новый друг — человек быстрых решений и немедленного действия — занял в моем сердце полагающееся ему место. Я был уверен, что надолго запомню Арсения. Мне положительно, везло на хороших товарищей. А может быть, происходит это по той простой причине, что на земле хороших людей неизмеримо больше, нежели дурных?

Сойдя с поезда на своей станции, я часа два прождал попутную машину до Чураева. Оказалось, что дорога "стала", машины не ходят. В конце концов я готов был ехать на чем угодно, но кто выедет в такую пору в дальний путь? Дороги развезло, в низинах под снегом скопилась талая вода, вот-вот она прорвет непрочную запруду, и пойдет шуметь большая вешняя вода. Весна. Уже прилетели скворцы, по обочинам дорог важно вышагивают дубоносые грачи, смахивающие на строгих ревизоров: неторопливо ковыряются в земле, затем внимательно оглядываются и будто прикидывают, записать председателю колхоза штраф за подмокшую озимь или погодить?..

Незнакомый мужчина — посоветовал справиться на почте: может, подвезут. Так оно и оказалось: в дальние отделения весной почту перевозили на тракторах. "Пожалуйста, поезжай, — сказал мне начальник, — но если случится принять холодную ванну, мы за тебя не в ответе…"

Выехали утром по звонкому застылку. Гусеничный ДТ-54 с веселым громом тащит огромные, сколоченные из цельных бревен сани, на которых грудой высятся кипы газет, баулы с письмами и множество фанерных ящиков с посылками. На случай непогоды все это прикрыто тяжелым, гремящим, словно жесть, брезентом. Кроме сопровождающею почту, на санях сидят пассажиры: женщина с грудным ребенком, паренек-ремесленник, едущий к больной матери, грузная баба с какими-то мешками и я. Наш громоздкий "экипаж" ползет по дороге со скоростью семь километров в час. Если все пойдет нормально, примерно через восемь часов я буду дома.

Трактор, урча, скатывается под уклон, впереди — длинный некрутой подъем. На самом гребне холма одиноко маячит старый дуб с причудливо изогнутыми сучьями, точно от долгого стояния на пронизывающем сыром ветру дерево тяжко переболело ревматизмом, и безжалостная болезнь скрутила ему руки… Дуб этот доводится мне старым знакомым: как раз возле него прошлым летом меня нагнала машина Захарова, и на виду у него круто в сторону повернула дорога моей жизни. Для остальных путников дуб этот ничем не интересен: разве мало попадается их по дороге? Но для меня это скрученное жестокими ветрами, но упрямо продолжающее стоять на самом горбу холма дерево стало приметным знаком на большом жизненном перепутье, Точно в народной сказке: "Направо свернуть — коня потерять, налево свернуть — головы не сносить…"

Осторожно, будто пробуя прочность наста своими широкими гусеницами, трактор стал сползать по крутому спуску. Впереди должна быть глубокая промоина, через нее сооружен бревенчатый мостик без перил. Летом промоину заметно издали. Но сейчас она до краев занесена снегом, и со стороны не видно, что тут затаилась какая-то опасность. Перед самым мостом трактор встал, из кабины выскочил немолодой водитель, озабоченно прошелся по настилу, постукивая каблуком, заглянул под мост. Затем подошел к саням.

— Ненадежный он… Не ездил я тут раньше. Попробуем ниже моста проехать, прямиком.

Мы с ремесленником соскочили на дорогу, стали утаптывать в снегу дорожку.

— Ладно, попытка — не пытка! — сплюнул тракторист и полез в кабину. Трактор двинулся вперед. Местами снег оседает, но это трактору не так страшно — на широких гусеницах он держится хорошо. Вот он уже взобрался на противоположный край промоины, гусеницы яростно скребут выступившую из-под снега землю. Машина высоко задрала нос, кажется, что вот-вот скатится обратно; меня охватило нестерпимое желание взобраться в кабину к водителю и до боли и пальцах ухватиться за рычаг, рвануть вперед. Ну же, скорей, еще полметра!.. Трактор, действительно, резко рванулся вперед, выскочил на ровное место, но сани… остались на месте. Выкованный из железа мощный прицеп не выдержал и оборвался, точно это был кусок гнилой веревки… И надо же случиться такому как раз на этом месте! До Чураева остается еще больше половины пути, с тяжелым чемоданом пешком не пойдешь, а кроме того, не могу же я оставить этих людей здесь посреди поля. Вот женщина с ребенком испуганно и с надеждой посматривает на нас, троих мужчин. Нет, надо как-то вытащить сами!

Тракторист вытянул из-под сиденья стальной, свитый из проволок, трос, молча принялся сцеплять сани с трактором. Почтальон безучастно сидел на своих ящиках: ему было вменено и обязанность "не отлучаться от груза ни при каких обстоятельствах". Женщина с ребенком также осталась на месте. Не думала слезать и толстая баба, продолжая с полным равнодушием разглядывать пустой горизонт.

Наконец, трос был кое-как прикручен. Солнце неумолимо поднималось все выше, начинило ощутимо пригревать, снег становился рыхлым, предательски провяливался, стоило лишь шагнуть с дорожки в сторону. Где то под толщей снега еле слышно журчала вода…

Снова взревел дизель, трос натянулся. Из-под гусениц летели комья грязи, мокрого снега, трактор буксовал и медленно оседал в снег. Он напрягал всю свою мощь, дрожал всем корпусом, но сани не двигались. Широкие полозья, точно намертво, были схвачены плотным, начинавшим подтаивать снегом. Тракторист сдал машину чуть-чуть назад, затем включил передний ход и дал рывок. Стальной трос лопнул, точно его срезало ножом. Тракторист выругался и принялся все делать сызнова. Мы с пареньком-ремесленником помогаем ему, он молча, как должное, принимал нашу помощь. Трос не поддается, стальная змея вырывается из рук и скручивается обратно, Острый конец проволоки мстительно рассек мою ладонь, из раны сразу начала сочиться кровь. Странно, но я не чувствую боли, торопливо вытаскиваю из кармана подаренный Аннушкой носовой платок и завязываю им рану. Через минуту на синей материи проступают ржавые пятна. Тракторист сочувственно замечает:

— Лучше автолом смазать. Моментально затягивает…

Все готово, трос привязан к саням. Снова тракторист лезет в кабину, дает полный газ, и снова — о, черт побери! — сани остаются на месте, а трос, оборвавшись, стремительно скручивается. Сели!.. А солнце припекает все жарче, снег стал совсем рыхлым, того и гляди, он не выдержит тяжести саней. Сколько еще нам предстоит сидеть? Выручки ждать неоткуда — днем никакой смельчак не отважится собраться в дорогу: бесполезно, кругом тает…

Тракторист стоит в раздумье, опершись рукой на гусеницу. Я подошел к нему.

— Лопату про запас имеешь?

— Есть лопата. Для чего она сейчас?..

— Надо подкопать под полозьями. Сани крепко сидят в снегу, а он сырой, прилипает… И спереди тоже надо расчистить. Не сидеть же до утра!

Тракторист взглянул на меня с явным интересом, кивнул и полез в кабину, снял сиденье и вытащил лопату. Молча принялся он отшвыривать снег, с лопаты струйками стекала талая вода. Паренек-ремесленник помогал ему, ковыряя снег дощечкой, я со злостью разгребал снег прямо голыми руками — рукавицы все равно были мокрые и холодные…

Казалось, все готово, можно попробовать снова. А если опять неудача? Нет, на этот раз нужно действовать наверняка! Нельзя ли как-то облегчить сани? Сказал об этом трактористу, он снова согласился со мной: "Верная мысль, парень. Нужно скидать все ящики, в них целая тонна весу!" Мы разостлали брезент прямо на снегу и стали разгружать на него мешки с письмами, пачки газет, ящики с посылками. Ящики были тяжелые, но мы приноровились разгружать их конвейером. Вот уж не думал, что в Чураево приходит такая богатая почта!

Оставалось перенести пяток ящиков. Но тут, ступив неосторожно, я внезапно по пояс провалился в промоину. Там, под снегом, была вода… Как ни поспешно вытянули меня тракторист с ремесленником, но коварная вода опередила их — она налилась через широкие голенища, я почувствовал в ногах леденящий холод. Присев на ящик с посылкой, я стащил с онемевших ног сапоги и принялся выжимать портянки. Женщина с ребенком молча раскрыла свой чемодан и развернула мягкое, с кистями полотенце.

— Возьми, парень, на ноги намотай! Не ровен час, простудишься. Бери, бери, чего там, здоровье дороже!

В третий раз ожил трактор, сердито застрелял кольцами дыма. Взвизгнули шестерни, из-под гусениц вырвался грязный фонтан и… сани нехотя двинулись, поползли следом. На той стороне овражка трактор встал, мы кинулись бегом таскать ящики, мешки, пачки газет. Наконец, все было сложено в прежнем порядке, и мы двинулись вперед. Промоина шириной всего в несколько шагов задержала нас чуть ли не на полдня!

Тракторист посадил меня рядом с собой в кабину: здесь от мотора тянет теплом. Но я никак не мог согреться: зубы выбивают сумасшедшую дробь, в ступни ног впиваются тысячи крохотных иголок. Погода изменилась, ветер нагнал низкие тучи, моросит мелкий дождь — снегоед. Весна…

Не могу в точности сказать, сколько мы ехали — час, два, день? Я перестал ощущать время. Под конец ноги уже ничего не чувствовали, я принимался шевелить пальцами, но их словно не было. Меня начало знобить, кружилась голова, временами казалось, что я вместе с трактором проваливаюсь в глубокую яму, согнувшись, судорожно хватаюсь за борта кабины. Тракторист качает головой, кричит над самым ухом:

— Плохо, браток! Тебе бы сейчас с ходу в баньку, пропотеть основательно. А внутрь принять водку с мёдом — первое лекарство от простуды!..

Вдали показались домики Чураева. Через полчаса трактор остановился, я с трудом слез на землю, поднял ставший свинцово-тяжелым чемодан, шатаясь, побрел вдоль домов. Гудела голова, ноги подгибались от страшной слабости. Добравшись до своих ворот, я с усилием нажал на щеколду, толкнулся в калитку. В окне мелькнуло лицо матери, она тут же выбежала на крыльцо, испуганно охнула:

— О, господи, Олеша, что с тобой? Лица на тебе нет! Бож-же ты мой…

Она подхватила меня под руку, повела в дом. Словно в тумане, увидел я встревоженно вскинутое лицо отца. Валясь в постель, я пробормотал:

— И дороге задержались… Ноги промочил. Ничего, пройдет…

Последнее, что я почувствовал, было мягкое прикосновение руки матери, она осторожно прикладывала их к моему лбу, щекам. Затем потолок надо мной странно покосился, я стал падать с головокружительной высоты в черную бездонную яму. А еще через мгновение — мягкая тишина и мрак…

* * *

Второй раз в своей жизни я учусь ходить и с каждым разом убеждаюсь, что даже один сделанный с усилием шаг доставляет в тысячу раз больше удовольствия, чем бесконечно долгое лежание в постели. Добравшись до окошка, подолгу любуюсь улицей. Раньше я не находил в ней ничего примечательного: улица как улица, летом пыльная, зимой — занесенная снегом. Сейчас я заново открываю ее для себя.

Отец с беспокойством поглядывает на меня, потом с неприметной лаской в голосе говорит:

— Олеша, мотри, рано ты начал ходить. Как бы снова не свалился…

— Нет, отец, мне теперь хорошо. Скоро совсем встану.

Сегодня двенадцатый день моей болезни. Первые два дня, говорят, метался в бреду, звал кого-то. Мать, как всегда, украдкой плакала, отец молча хмурился. Не привык он на людях показывать свои переживания. Несколько раз приходила к нам пожилая женщина-врач, делала уколы. Мать с тревогой выпытывала у нее: "Как, доктор, хуже ему не будет?" — "Ну что вы, не беспокойтесь! — отвечала врач. — У вашего сына отличное здоровье. Парень еще только жить начинает!" Отвернувшись лицом к стене, я тихо улыбался: верно, жизнь для меня только начинается.

На улице разгар весны. Исчезли валы сугробов, лишь кое-где еще виднеются небольшие бугорки грязного ноздреватого снега. Небо синее-синее, без единого облачка, за день солнце успевает обойти все наши окошки, золотыми квадратами лежит на полу, пускает зайчики по потолку. Из окна видно, как сынишки дяди Олексана играют в запруды, ставят самодельные вертушки-мельницы. От вертушек протянуты провода-нитки (конечно, тайком стащили у матери). Нестерпимо сверкают на солнце ручейки, даже через двойные рамы чудится мне их серебряное журчанье. Время от времени проезжают по улице на парных упряжках: колхозники подвозят к сеяльщикам семена. Ближе к обеду к нашим воротам подкатывает новенькая, но вся заляпанная грязью грузовая машина: брат Сергей приехал обедать. Он наскоро хлебает щи, завертывает в газетку кусок хлеба и снова уезжает на своем грузовике. Горячее, видать, время в колхозе! И до чего ж досадно становится, что в такие дни ты лежишь в постели и ничем не можешь помочь своим товарищам. А они часто забегают ко мне, посидят минут пять-десять и с виноватым видом спешат прощаться: мол, сам должен понимать, время такое. Я еще не мог сидеть, когда прибежал запыхавшийся Генка Киселев. Дышит так, будто на нем пахали. Поздоровавшись, он сделал круглые глаза, свистящим шепотом спросил:

— Лешка, здорово! Приболел, что ль, а?

Ох, как я обрадовался ему! Он подсел ко мне, стал торопливо выкладывать новости. Их было много, новостей, и я просил Генку не торопиться с рассказом. Во-первых, они давно пашут и сеют — "по мере поспевания почвы". Во-вторых, Мишка Симонов больше не работает в бригаде, взял расчет, собирается куда-то уехать. "Э, скатертью дорожка! — по-своему оценил это дело Генка. — Особо никто переживать не собирается. Давай, Лешка, поправляйся, будем работать на пару!" Затем он рассказал, что скоро в Чураеве будет электричество, Алексей Кириллович сдержал свое слово, на днях начнут тянуть проводку. A-а, теперь понятно, почему ребятишки дяди Олексана играют "в электростанцию". Затем Генка сообщил мне грустное известие: умер старый Парамон. Он и не хворал, все дни в колхозе работал, пришел как-то на обед, лёг отдохнуть и не встал. Врачи признали разрыв сердца… Жаль старика, хороший был человек. И почему это как раз у хороших людей так часто сердце бывает больное? Поправлюсь окончательно — схожу на его могилу; старик был добр ко мне…

Генка заспешил. Сказав на прощание, что зайдет на днях, натянул на голову кепку, ушел. А вскоре после него опять стукнула калитка, пришли новые гости — дядя Олексан и Часовой. Зашли они попутно — шли с работы. Я не сразу узнал Часового: он был без бороды и одет непривычно чисто. Пока Часовой свертывал цигарку из отцовского кисета, дядя Олексан, посмеиваясь, вполголоса сказал: "Видал молодца? Задумал жениться, божья коровка! Отошел от святости…" От него я также узнал добрые вести: новый свинарник достроили, а рядом поставили овчарник, тоже новый; срубили домик для доярок, помещение под электростанцию, гараж… "Вот отсеемся, — сказал дядя Олексан, — и примемся за клуб". Лес заготовили сами комсомольцы (устраивали воскресники). И ставить клуб молодежь решила своими силами, а дядя Олексан у них будет как бы за технорука.

— Вот, Олешка, какие дела! Такая, брат, жизнь начинается — только держись. Ты, давай, скорее на ноги становись, дела ждут! — дядя Олексан положил свою большую, жесткую руку на мою, легонько пожал. — Ты не думай, парень, мы тебя по-хорошему помним. Ждали. Ну, будь здоров!

От его слов у меня в груди шевельнулось что-то горячее, защипало в глазах, я отвернулся лицом к стене — не должны видеть, как плачет от радости человек.

Вскоре они ушли. Часовой, не вступая в разговор (вот переменился человек), смущенно поглаживал голый подбородок, неловко покашливал. Выходя следом за дядей Олексаном, он споткнулся о порог, забормотал под нос: "Ах ты, нечистая сила…" Видно, и в самом деле Часовой отошел от бога, если поминает нечистую силу! Задумал жениться, ног под собой не чует. Эх, надо было спросить у дяди Олексана, нравится ли девчатам-дояркам наша новая ферма. И как у них там дела идут? И не ругает ли больше Анна Балашова правленцев? И еще… как она сама поживает? Нет, пожалуй, об этом не стоило спрашивать: дядя Олексан сразу смекнет, в чем дело. Не станет же парень ни с того, ни с чего интересоваться девушкой! Любой скажет, что дело тут не спроста! А жаль, что Аннушкин платок я кровью перепачкал, теперь, должно быть, не отмоешь…

Дома у нас тоже важная новость: колхоз выделил Сергею делового леса — он собирается строить дом. Вижу я Сергея редко — из дома уходит рано и возвращается поздно ночью. Сквозь сон слышу, как он умывается, садится за стол, и всякий раз они с отцом заводят долгий, приглушенный разговор о строительстве дома. Конечно, в новом доме Сергей не станет жить в одиночку — женится, заведет свою семью. Мать и раньше исподволь не раз заводила разговор на эту тему, но Сергей лишь досадливо отмахивался: "Ну, куда сейчас? Делиться будем? Мне на улице жить? Успеется, женюсь…" А теперь на вопросы матери лишь смущенно хмурится: по всему видать, приметил он себе девушку, но молчит до поры. Что ж, заневестившихся девчат в Чураеве через два дома в третьем…

Вечером к нам явилась нежданная гостья. Мать с отцом ужинали при лампе, Сергея еще не было. Слышу, как звякнула щеколда в калитке, открылась дверь, и через порог неуклюже перевалилась тетка Матрена, жена Архипа Волкова. В руках у нее какой-то сверток, держит за спиной. Поздоровавшись, певуче заговорила:

— И-и, господи, не была у вас давно — в сенях заблудилась! — тоненько захихикала, затряслась вся. — Гость к еде — видно, не хаяли!

— Ужинаем вот, — отозвалась мать. — Садись с нами к столу, Матрена.

— Спасибо на добром слове, недавно из-за стола… Олеша, бедняжка, ты все еще хвораешь? Слышала от людей про твою болезнь. Ах-ах, господи, надо же такому случиться!

Она прошла вперед, грузно шлепнулась на скамью. Крохотные ее глазки на заплывшем лице беспокойно бегают по углам, точно обшаривают чего-то. И разжирела же баба, даже при разговоре задыхается. Поставить такую к сортировке — сбросила бы лишний жирок! Я живо себе представил, как она крутит ручку сортировки, и невольно засмеялся. Услышав мой смех, Матрена живо повернулась ко мне, изобразила на лице глубокое умиление:

— И-и, больной-то уже голос подает? Слава богу, что на поправку пошел! Здоровье — оно лучшее богатство… Уж ты береги себя, Олешенька, один ты у матери, а Серга ваш — отрезанный ломоть, женится, свою семью заведет. Сам себя не убережешь — никому и дела до тебя не будет! Как же, жди, пожалеют!

С какой стати она печется о моем здоровье? Послушать со стороны — будто о сыне родном заботится!

А Матрена тем временем сыплет и сыплет словами, вздыхает:

— Господи-и, Олеша, заходил ты к нам в Новый-то год, уж как мы рады были, словами не передать, право! Да не смогли угостить, не обессудь… Э, как бы не запамятовать: просил Архип передать тебе, что местечко у них хорошее объявилось, мол, пусть приходит. Уж так он о тебе боспокоится, сынка Петра Семеныча, говорит, надобно пристроить к месту, зря, говорит, в колхозе себя губит. Архип — он такой у нас, для хорошего человека последнее с себя готов отдать!..

Вот чертова матрешка, несет такую чепуху! Незаметно поглядываю на отца: он хмуро прислушивается к её болтовне, катает по столу хлебный мякиш. На лице у него застыло удивление: должно быть, в толк не возьмет, когда и каким образом я успел подружиться с Волковым и с какой стати он старается для меня? В ярости сжимаю под одеялом кулаки, шепчу про себя: "Да заткнись ты, бесхвостая сорока, перестань вздор молоть! У-у, бочка с салом!.."

Матрена вдруг спохватилась, суетливо принялись разворачивать сверток:

— Ах ты, господи, заговорилась я тут, о деле-то и забыла вовсе!.. Заказал Архип в артели сапоги сшить, сам бы рад носить, а они малы ему, в пальцах жмут… Он и говорит мне, сходи, мол, к Петру Семенычу, может, говорит, сапоги эти Олеше как раз впору окажутся. Смеряй-ка, Олешенька, может, и в самом деле приглянутся сапожки. Ишь, какие они, такому только красавчику и носить!

Отец взял одни сапог, повертел в руках, покачал головой:

— Дорогой матерьял. Чистый хром… На такое добро денег у нас покуда… не припасено.

Матрена заерзала на сиденье, расплылась в понимающей улыбочке:

— Да господи, об чем вспомнил, Петр Семеныч! Не припасли, так припасете, вот и вся недолга. После отдадите, не к спеху ведь!.. Как Олешенька на денежное место заступит, сам и расплатится. Архип мой всегда говорит, мол, к умному человеку денежки сами бегут. Да ведь так оно и есть! Мы с вами, прости господи, не чужие, в соседях живем, рассчитаемся как-нибудь. Аникей Ильич тоже о тебе справлялся, Олеша: как приедет, говорит, пусть сразу ко мне идет. По сердцу ты ему пришелся. Господи-и, да это не человек — золото настоящее, поискать таких! Уж ты, Олеша, сходи к нему, направит он тебя, к месту пристроит. Аникей Ильич уж такой человек, завсегда из беды другого выручит… Свое последнее отдаст, а выручит!.. Ой, засиделась я у вас, о доме-то и забыла. Олеша, так ты сапоги эти потом примеришь, они будто на тебя и сшиты. Да такому красавцу в хромовых сапожках и ходить! Небось от девушек отбоя не будет, хи-хи. Нас не забывай, заходи. До свиданьица, у нас бывайте!

Наконец-то она догадалась закрыть за собой дверь. Вот чертова баба, некстати явилась!

Отец долго разглядывал сапоги, в раздумье тер щеку. Сдержанно спросил:

— Ну, что думаешь с ними делать?

Что я думаю? Сказать по правде, я был не прочь пощеголять в хромовых сапогах. Таких у меня никогда еще не было. Кирзовые сапоги, доставшиеся мне от Сергея, давно пришли в ветхость, в них уже неловко показываться на людях. Может, и в самом деле купить эти сапоги? Вот стану работать и с первого аванса рассчитаюсь. Ведь если не я — другой кто-нибудь купит. Хоть и не нравятся мне сами Волковы, но — черт с ними! — на сапогах не написано, чьи они да откуда!

— Отец, — сказал я, — может, пока их оставить? А то все равно другие купят… Я заработаю, отдам деньги.

Отец молча завернул сапоги и сунул под лавку. Вот и отлично, давно я мечтал о настоящих хромовых сапогах. Если еще на них надеть новые галоши, как у Генки Киселева, тогда… Словом, я был доволен. А что касается работы, то с поклоном к Волкову я не пойду, пусть не ждет. Теперь у меня есть специальность, ждут другие дела!

…На улице весна. До чего же надоело лежать! Будь я сейчас здоровый, побежал бы на горку, полюбовался полями, разливом тихой нашей Чурайки, всей бы грудью вдохнул свежего ветра!

* * *

Ну и работа у меня — прямо сумасшедшая! Не успеешь сделать одно дело, глядь — подступило другое. Прибежали сеяльщики, чертыхаются: "Разрегулировалась льносеялка, самим не наладить, айда, помоги, Курбатов!" Бегу в поле, оттуда — в кузницу: надо нарезать болтов, гаек разных. В колхозе нет даже мало-мальского токарного станка, а за каждой мелочью в РТС не побежишь: слишком дорого обходится там ремонт, гайки получаются золотые. Уж лучше нарезать вручную, плашками. И так каждый день — точно белочка в колесе. В кожу ладоней прочно въелась мелкая железная опилка — мылом не отмыть. На руках ссадины, кровоподтеки; промахнулся молотком, ударил по большому пальцу — искры из глаз. Палец здорово распух, а ноготь, как видно, скоро отпадет. Генка успокоил: "До свабьды заживет, новый отрастет!"

Я застал лишь последние дни сева, почти все было сделано, пока болезнь держала меня в постели. Досевали оставшиеся клинья яровых, сеяли лен, кукурузу, готовились садить картофель. Но основное было уже позади, я приспел к шапочному разбору.

Алексей Кириллович как-то, встретив меня, спросил:

— Ну, техник-механик, не жалеешь, что поехал на курсы?

Я сказал, что нисколько не жалею.

— Правильно! — одобрил Захаров. — Ученье в любых видах — вещь полезная. А то заладил было: институт да институт… Наше с тобой от нас не уйдет, дай время!

И аппетитно, с хрустом потянулся.

— Ух, тезка, денечки были: разрываешься надвое, а тебе говорят — надо вчетверо! Теперь не грех отоспаться вволю… Только вряд ли удастся — дома у меня целыми днями музыка, почище Бетховена! Шельмецу, моему Вовке, уже четыре месяца, вовсю пузыри пускает, сеет просо… Между прочим, все понимает! Заходи, увидишь.

Радостное, ни с чем не сравнимое ощущение весны и жизни не покидает меня все эти дни. Так хорошо, так беспокойно-радостно мне еще не было никогда. Может быть, виновата в этом весна, а может, что-то другое? Не вертелись больше в голове мучительные вопросы: что же дальше? Куда податься? Где мое место? Конечно, работа тоже здорово отвлекает: просто не остается времени размышлять, когда со всех сторон тебе кричат: "Эй, Курбатов, поди сюда, помоги зазоры установить" или "Олешка, ну-ка, подсоби поднять. Раз-два, взяли!" Работы, как выражается Генка Киселев, "выше ноздрей", и совершенно некогда раздумывать, на своем ли я месте сижу. Одно для меня было ясно: сегодня я нужен людям, у меня нет права уйти от них, и место свое я занимаю вполне законное!

Но сердце… Порой оно начинало выстукивать что-то тревожное, куда-то зовущее. Но куда? Я знал, что моё место сегодня здесь, и никуда не собирался трогаться. А сердце звало!.. Оно ждало каких-то перемен. Каких? Кого оно ждет? Никто из родных и близких никуда не уехал, все они живут здесь, рядом со мной. Сердце беспокойно ожидало каких-то встреч!

После приезда я всего несколько раз виделся с Анной, да и то лишь на людях. "Здравствуй, Алеша! С приездом!" — "Спасибо, Анна. Как живешь, работаешь?" — "Спасибо, живу хорошо. А скажу плохо — все равно не поверишь…" Вот и весь наш разговор… Мы даже не взглянули друг дркгк в глаза.

Почему-то сердце мое начиняло биться громче и быстрее как раз в такие, моменты, когда я думал о ней, об Анне. Меня тянуло к ней. Зачем? Ответить на это я затруднялся, просто тянуло и все! За то время, пока меня здесь не было, что-то неуловимое изменилось в Анне. Изменился голос? Нет, он все тот же, певучий и немного печально-ласковый. Или глаза? Не знаю. Возможно, они стали голубее, чем прежде, но это скорее оттого, что в них отражается лазурная синь майского неба.

А может, мне все это лишь кажется? Мало ли что может померещиться, если тебе восемнадцать лет, да к тому же на дворе — весна!..

Сергей на своей машине съездил на базу "Сельэлектро", привез полный кузов проволоки, фарфоровых изоляторов, мотков кабеля. Узнав об этом, люди в Чураеве взбудоражились: будут тянуть электричество!

Действительно, вскоре из города прибыл электротехник, но пробыл он всего два дня: показал, где поставить трансформаторную будку, щитки с переключателями, а остальное…

— Остальное сами сделаете, — сказал он Алексею Кирилловичу. — Вон у вас какие орлы, любого электрика за пояс заткнут! А мне проводкой заниматься некогда — ждут в других колхозах.

— Верно, молодежь у нас грамотная! — с заметной гордостью ответил Захаров. — Свои механики имеются, а скоро и инженеры появятся. Что ж, тезка, видно, тебе придется командовать электрификацией Чураева!

И вот, с легкой руки Алексея Кирилловича, я превратился в электрика. Мальчишки табуном бегают за мной, наперебой вызываются помогать, и наш шумный табор кочует от дома к дому. Взрослые, завидев меня, почтительно здороваются первыми, подолгу стоят, задрав голову, пока я прикручиваю к столбу чашечки изоляторов, интересуются:

— Видно, к концу дело? И где это ты, Алексей, научился этому ремеслу? Гляди-ка, а! Парень-то молодец…

Закончив дело в одном доме, я складываю инструменты в сумку, перекидываю через плечо моток проволоки и прощаюсь с хозяевами: "До свиданья! Скоро загорится свет!" Хозяин провожает меня до самых ворот: "Спасибо тебе, Олеша! Заходи, всегда гостем будешь". Нравится мне новая работа. Еще не светится серебряная ниточка в лампочках, но на лицах людей уже играет свет настоящей радости. Честное слово, я был готов всю жизнь ходить вот так, из дома в дом, с инструментами и мотками проволоки, чтобы видеть, как приходит к людям радость!

В один из таких дней я делал проводку в доме Феклы Березиной. Привертывая в стену штепсельную розетку, я встретился глазами с Раей. Она в упор смотрела на меня с сильно увеличенной фотокарточки, почудилось, что она улыбается насмешливо, словно говоря: "Что ж, Алешенька, я вижу, ты нашел свое место в жизни. Доволен? Каждому свое! Жизнь порой похожа на лотерею…"

Хозяйка стояла поблизости, сложив руки на груди, внимательно следила за моей работой. Заметив, что я смотрю на Раину фотографию, шумно вздохнула:

— Ох, Олеша, ведь вы с моей Раей вместе росли, a вот ты уже работаешь, семье своей помогаешь. Люди с похвалой о тебе говорят, дескать, парень ты толковый. А Рая моя… — она всхлипнула, принялась платком утирать глаза. — Не пишет она давно… А каково это матери! Ростила, ростила, ночей не спала, все ей да ей. Думала, в люди дочка выйдет, тогда и поживу себе в охотку. А она… даже писать не желает. Одна она у меня, в ней жизнь вся моя. А так — кому я нужна?

С трудом удержался, чтоб не рассказать о Рае. Отвернулся к стене, чтобы не видеть ее тяжелых, крупных слез. Давно невзлюбил я эту крикливую женщину, но сейчас мне было жалко ее. И все-таки я промолчал о Рае. А тетка Фекла продолжала:

— Ведь дочь она мне родная, под сердцем я ее носила, Олеша! И самой становится боязно за нее: как она там, может, бедствует, без денег среди чужих людей? Телочку годовалую думаю на базар свести — Рае денег отослать… Чтобы не хуже людей одевалась, за мать не краснела! Своя-то молодость в заплаточках прошла, так уж пущай хоть дочка и за меня в шелковых платьях покрасуется!.. Вы ведь друзьями были в школе, Олеша? Бывало, как увижу вас вместе, так сердце и радуется: дети-то хорошие растут! И то верно: от хорошего семени не бывает худого племени!..

Ишь, куда она завернула! Знаю, как ты радовалась. Опоздала ты с этими речами, тетка Фекла, на целый год опоздала. Что правда, то правда — дружили мы с Раей, да только давно это было, разошлись наши пути-дорожки! И не сойтись им больше.

Закончить проводку у Березиных мне не удалось: в дом вбежал запыхавшийся паренек, старший сын дяди Олексана Петька, и, страшно волнуясь, одним духом выпалил:

— Дядь Олеша, к вам милиция пришла, сказали, чтобы ты сейчас же шел домой, по срочному делу!

Через секунду Петька уже выбежал из избы, загремел ногами по лестнице. Я взглянул на хозяйку дома и поразился: лицо ее побелело, и сама она, не в силах стоять, тяжело прислонилась к стене. Странно, как ее напугало известие, принесенное Петькой. Но ведь милиция пришла не к ней и вызывают не ее! Однако раздумывать было некогда, торопливо сложив в сумку инструменты, я бегом кинулся домой. Что же такое там стряслось? Неужели Сергей с машиной попал в аварию?

Открыв дверь, я тотчас увидел лейтенанта с белыми погонами, а рядом с ним милиционера. Отец, странно сгорбившись, сидел на своем привычном месте, мать стояла, прижавшись спиной к печке, неслышно всхлипывала. Сердце мое сжалось в предчувствии чего-то нехорошего.

Милиционер-лейтенант кивнул мне, приглашая сесть, отрывисто спросил:

— Курбатов Алексей?

— Ну, так… Что случилось?

Лейтенант взмахом бровей указал на табуретку рядом с собой, и лишь тогда я заметил полотняный мешок, чем-то туго набитый.

— Как это штука очутилась у вас, Курбатов?

— Мешок? Да я впервые вижу его!

Милиционер переглянулся с товарищем, тот неприметно усмехнулся, потом лейтенант снова спросил:

— А откуда у тебя хромовые сапоги? Тоже, скажешь, не знаю?

"Хромовые сапоги? А-ах, вон они о чем!.. Почему не знаю? Знаю и могу рассказать. Сапоги принесла Жена Архипа Волкова, я их купил. Правда, еще не успел рассчитаться, но Матрена Волкова сама согласилась подождать с деньгами…"

Как было дело, я рассказал им. Выслушав меня, лейтенант укоризненно покачал головой:

— Ай-яй, Курбатов, ты бы хоть родителей своих постыдился! Спекулянты оставляют у тебя на хранение целый мешок краденой кожи, считают тебя своим, надежным человеком, а ты "ничего не знаешь"? Ай-яй, молодой человек.

Мать заплакала в голос, протянув руки перед собой, сквозь плач проговорила:

— Ой, да что же теперь нам будет, господи-и… Оле-ша, сынок, я в этом виноватая: эта шайтанова дочка — жена Архипа давеча притащила тот мешок, оставила у нас… Сказала, будто ты обо всем знаешь, я и поверила, дура! Господи, за что такая напасть, ой!..

Неожиданно отец поднялся с места, с грохотом отшвырнул табуретку, задыхаясь выкрикнул:

— Хватит! Раньше надо было по сыну голосить! Какой срам…

Закрыв лицо рукой, он бессильно опустился на лавку. Мать испуганно затихла, только худые ее плечи продолжали вздрагивать. Я сидел онемевший, разбитый, оглушенный нежданно-негаданно свалившейся на нас бедой. В голове стоял неумолчный звон, вещи перед глазами расплывались, странно росли, пухли. Наконец откуда-то издалека до меня донесся голос: "Пошли, Курбатов". Я очнулся и встал, будто на чужих ногах шагнул к двери. Те двое вышли следом, лейтенант нёс в руках мешок и мои хромовые сапоги. Возле калитки я лицом к лицу столкнулся с Сергеем, он торопился на обед. Увидев шедших позади меня милиционеров, он поспешно посторонился, давая дорогу, лицо его изумленно вытянулось. Так и остался он стоять, пока мы проходили в калитку. Нет, у Сергея все было в порядке, в аварию попал я…

Мы шагали по той самой улице, где всего полчаса назад я весело насвистывал, разматывая проволоку и протягивая ее от столбов к домам. Или этого не было вовсе? Может, я сплю и вижу дурной сон, будто меня ведут в милицию? Нет, это не сон. Я слышу, как звонко перекликаются мальчишки, мои недавние помощники:

— Ребя-та-а, дядю Олешу в тюрьму ведут!

Этого тебе еще не доставало, Алексей Курбатов!

* * *

В тюрьму меня, конечно, не посадили, никто и не собирался этого делать, но события тех дней сейчас мне кажутся кошмарным сном… не хочется вспоминать о них. Но убежать от своей памяти не так-то просто! Снова и снова вижу себя шагающим по улице в сопровождении милиционеров, в ушах звенят мальчишечьи голоса: "Дядю Олешу в тюрьму ведут!" Что ж, дурость своя, самому и быть за все в ответе… Эх, если бы я знал, что так случится! Не угадаешь, на чем споткнешься.

Судили Архипа Волкова и "друга его милого" Аникея Ильича. Выяснилось, что они не первый год занимались спекуляцией и жульничеством: через кладовщика незаконно получали партии хромовой кожи, шили в артели сапоги, плащи, затем продавали через третьи руки. В последнее время стало трудно сбывать краденое, они почуяли опасность и, предвидя "знакомство" с милицией, принялись лихорадочно припрятывать свой "товарец". Таким вот образом я стал владельцем отличных хромовых сапог, а жена Волкова, воспользовавшись "добрым знакомством", по совету Аникея Ильича, припрятала в нашем доме целый мешок краденой кожи. Вместе с ними судили какую-то женщину, я долго силился припомнить, когда и где ее встречал, наконец, вспомнил: это она сидела на мешках когда весной, в половодье, мы ехали на тракторных санях. Вон, оказывается, какая это была ворона!

Открытый суд проходил в клубе, зал был полон до предела. Архип Волков, Аникей Ильич и та женщина сидели на отдельной скамье, отгороженной от народа точно заразные больные. И хотя я сижу не с ними, но жгучий стыд не позволяет мне смотреть людям в глаза, и кажется, что все в зале с молчаливым осуждением поглядывают на меня.

На суде я без утайки рассказал все, что знал о Волкове, о его дружках. И чем больше рассказывал, тем яснее и отчетливее видел самого себя, точно с большой высоты обозревал свой короткий, но уже изрядно запутанный жизненный путь. Да, путь этот не был безукоризненно прямым, местами он начинал петлять, кружить, чтобы затем снова идти по прямой… Судили Волкова и его дружков, но в душе я судил самого себя, и трудно сказать, который суд был беспощаднее!

Феклу Березину тоже вызвали на суд свидетельницей. Она явилась одетой в старенькое платье с заплатами, в полинялом платке: видно, рассчитывала видом своим разжалобить судей и односельчан. Но люди в зале поняли ее хитрость, никто не собирался ронять о ней слезу. Женщины возмущенно переговаривались: "Фекла через свою жадность готова породниться с самим шайтаном!.. Свинья к любому забору привалится… И куда ей все, будто две жизни хочет прожить!"

Плачущим голосом обращалась Фекла Березина к судьям, начисто открещиваясь от своих друзей:

— Ох, ошиблась я по своей глупости, шайтан толкнул к этим паразитам!.. Кабы ведала, что они за люди, ногой бы к ним не ступила. Денег посулили, я и согласилась держать у себя ихний товар. Ох, дура я, дура!.. Думаю, деньги в хозяйстве не лишние, дочке своей пошлю… Она у меня в городе учится, как же ей без денег? Глаза бы мои не смотрели на этих воришек, тьфу на них! А что в гости собирались вместе — так это леший меня попутал… по ошибке пошла, да не туда ногой попала!

В зале громко засмеялись, посыпались замечания:

— Знала нога, куда свернуть!

— Жадное-то око видит далеко!

— Знаем сами, Фекла, что кривы твои сани!..

Березина сразу сникла, съежилась под градом насмешек: видно, дошло до ее сознания, что ее словам здесь никто не верит и разжалобить никого не удастся.

— Значит, дочь ваша учится в институте? — спросил судья.

— Учится, по первому году учится… Только очень вас прошу — ее-то не тревожьте! Пусть мать плоха, мне самой отвечать, а дочку не беспокойте, пусть себе учится!

Судья жестом остановил ее:

— Очень жаль, но я должен огорчить вас, гражданка: ваша дочь в настоящее время не в институте, как вы думаете, а работает сменной официанткой в ресторане. Как любящей матери, вам следовало бы знать правду о своей дочери!

Услышав эту ошеломляющую весть, тетя Фекла вся помертвела, с минуту тупо смотрела на судью, потом схватилась рукой за сердце и, негромко вскрикнув, рухнула на пол. Люди, сидевшие поблизости, подняли ее, подхватили под руки, повели из зала. Платок ее сбился на затылок, волосы растрепались, голова бессильно свесилась. Полной мерой отплатила дочка матери за слепую ее любовь!..

Объявили приговор. Для троих жуликов суд на этом закончился. Но для меня он еще только начинался. При выходе из зала я увидел Анну Балашову, она стояла очень близко, глаза ее были обращены ко мне, в них я заметил слезы. Нет, сейчас я не мог с чистой совестью смотреть в эти глаза, ясный их взгляд слепил меня. Если бы я мог рассказать ей все, что было на душе, если бы она согласилась выслушать меня! Но в глазах ее стоял испуг, они были влажными, и я прошел мимо, не подняв головы.

Дни после этого стали казаться невыносимо длинными, я старался избегать встреч с людьми. Когда проходил по улице, чудилось, что люди смотрят на меня из всех окон, указывают пальцами: "Смотрите, смотрите, вон идет Алексей Курбатов! Не смог поступить учиться, с ворами снюхался! Смотрите, вот он идет…" Правда, этого никто мне в глаза не говорил, но слова эти я словно слышал за спиной. Дома за столом кусок не шел в горло, косые взгляды отца полосовали ножом: "Нечего говорить, вырастили сына себе на радость! Эх-х…" Только мать по-прежнему ласкова, старается незаметно подложить кусок получше: "Ешь, сынок, ешь, лица на тебе не осталось, похудел весь… Ешь, а то захвораешь, не ровен час…"

Алексея Кирилловича в эти дни в Чураеве не было — уехал куда-то по делам колхоза. Узнав, что ночью он приехал, я прямиком направился к нему. Захаров был дома, играл с сынишкой.

— A-а, техник-механик! — приветствовал он меня. — Здравствуй, проходи, рад тебя видеть! Что это ты вроде невеселый! Ты посиди пока один, а я уложу спать разбойника. Давай, Вовка, баиньки, а? Во-от, так… Папку надо слушаться, папка добрый, но сердить его не следует. А ты у меня молодец, правда?

Болтая с сыном, Алексей Кириллович бережно понес его на руках за перегородку, уложил. Вскоре он вернулся, сделав круглые глаза, погрозил пальцем:

— Тс-с, ни звука! Спит, но все слышит, точно гусь на посту… Ну, тезка, выкладывай, что у тебя. Вижу — неспроста пришел. Но я уже привык, что к председателю редко идут делиться радостью, а все больше — наоборот! А?

Захаров беззвучно засмеялся, но смех его был невеселый. Но куда, как не к этому человеку, понесу я свою беду? Отцу не сказал, а к Захарову пришел, потому что знаю: не оттолкнет он.

— Алексей Кириллович, отпустите меня из Чураева… Разрешите уехать…

— Что за чушь! — изумился Захаров. — Просто блажь или… что-нибудь серьезное?

— Не могу я больше здесь оставаться… Да вы сами знаете, к чему рассказывать! После такой истории мне здесь… стыдно глаза показывать людям. Разрешите уехать, Алексей Кириллович! Куда-либо на стройку:..

Захаров молчал, хмурился, поглаживая подбородок. Затем спокойно проговорил:

— Здесь женщин нет, так вот я тебе, тезка, по-мужски скажу одно слово… — и он ясно, отчетливо выговорил крепкое мужское ругательство. — Понял? Эх, Алексей, Алексей… Не хочешь понять того, что люди тебе добра желают, настоящим человеком хотят тебя видеть, а ты… упрямо нос воротишь. Ну, скажу откровенно: куда ты поедешь? Ага, сам пока не знаешь! Ясно… А я вот что скажу: никуда тебе не надо уезжать, место твое здесь, в родном колхозе! Или ты не считаешь его своим? А? Счастье твое здесь, и будущее — тоже, и не надо отталкивать его собственными руками. Котеночка за шиворот тянешь, тычешь мордочкой в блюдце с молоком, а он, глупыш, мяукает, царапнуть норовит. Вот и ты тоже вроде того котенка! Нет, нет, ты головой не тряси, лучше на ус наматывай. Скажи, кто попрекнул тебя за… ну, за этих жуликов?

— Н-никто пока, но… я сам чувствую, как… Словом, все знают, стыдно на улицу показаться!

— Это другое дело. Но на людей зря не греши, молод еще, не знаешь, каков наш народ. Он попусту болтать не станет, а коли заслужишь — в глаза скажет. Н-е-е-т, брат, если бы народ посчитал тебя виноватым, так просто ты бы не отделался, заявили бы примерно так: мол, ты, Курбатов, оказался дурным человеком, с нами тебе не жить, катись-ка следом за дружками! А тебе говорили такие слова? Нет? То-то же! Значит, народ разобрался, правильно рассудил, что вины твоей большой нет, наперед выправишься. Всяко можно о себе подумать, важно — как народ скажет так тому и быть. Он тебя на какую угодно высоту вознесет, а может и больно ушибить! У него — как у отца с матерью: слова жестки, да руки ласковы… Мой тебе совет: выкинь из головы всякую мысль о том, чтобы бежать куда-то, выкинь и позабудь! А может, тебе работа твоя не нравится?

— Нет, почему… Работа хорошая, как раз по душе…

— Большего и не требуется! Если человек работает с охотой, желанием, значит, он на своем месте. А ошибки… У кого их не бывает? Не помнишь, чьи это слова, что не ошибаются только те, кто равнодушен к своей работе? Вот так, тезка. Оставайся до осени, а там увидим… Да, хочу еще спросить: дальше учиться думаешь?

— Как же, конечно! Ребята все учатся…

— Правильно! У каждого человека должна быть большая мечта, чтоб тянулся он к ней, как в темную, глухую ночь путник тянется к далекому огоньку. Значит, твой огонек — учеба, так?

Я кивнул головой: да, только так! Алексей Кириллович помолчал и, откинувшись на спинку стула, сказал вдруг даже просительным тоном:

— Есть у меня такое предложение, тезка: учиться вдвоем, вместе. И ты должен меня взять как бы… ну, под шефство, что ли. Одним словом, помощь твоя потребуется. Как ты, а?

Видя мое недоумение, он весело рассмеялся, но тут же, вспомнив о сыне, прикрыл ладонью рот.

— Фу ты, про меньшого Захарова совсем забыл… Так непонятно? Сейчас объясню. Дело в том, что родилась у меня мыслишка начать учиться заочно. Правда, теперь, пожалуй, и поздновато, но… как говорится, никогда не поздно сделать доброе дело, а в особенности — учиться! Пока сидел я в райкоме, учил других, советы давал, тем временем незаметно сам от людей отстал. Останься я на прежней работе, так, пожалуй, и по сей день не замечал бы этого несоответствия. А в колхозе, когда непосредственно живешь с людьми, одним с ними воздухом дышишь, ненормальность эта быстро выявляется. Оказывается, председателю колхоза нужно быть универсалом! Багаж мой оказался явно устарелым… Думаю постучаться в святой храм науки — поступить в сельскохозяйственный, это у меня давняя мечта детства. Но… чтобы вступить в этот храм, надобно сдать вступительные экзамены, а это для меня сейчас не так-то просто! Вот и прошу тебя, Алеша, помочь мне в этом деле: знания у тебе еще свежие. Сильно смущает иностранный язык. В памятке для вступающих в вузы сказана: экзамен по одному из иностранных языков. Когда-то я изучал в школе немецкий… Как там: Анна унд Марта баден, Анна и Марта купаются. Кхм… На фронте, правда, я пополнил свои знания по-немецкому, но… несколько однобоко. Например, крепко усвоил повелительное наклонение: "Хальт! Хенде хох! Фарвертс!.." Но для того, чтобы поступить в институт, этого, к сожалению, мало! У тебя какая оценка по немецкому в аттестате?

— "Четверка…"

— Да мне бы хотя на "троечку" сдать! — улыбнулся Захаров и, вставая, протянул руку. — Значит, по рукам? Добро! Учеником я буду прилежным. Валяй, тезка, по своим делам и помни: ты нужен нам в Чураеве, а не где-то в стороне!..

Снова, как в ту памятную новогоднюю ночь, я уходил от Захарова с зарядом новых сил, точно человек этот имел счастливую способность аккумулировать людей своей неистощимой верой и энергией. Как будто и не бывало гнетущей тоски и тяжести, я чувствовал, что снова могу смотреть людям в глаза. А ведь, собственно, ничего особенного не произошло, просто один человек пошел к другому, и они поговорили. Один сказал другому самые простые, обычные слова, и человек помог человеку!

…Мне еще оставалось закончить проводку электролинии на ферме, и от Алексея Кирилловича я направился прямо туда. Во вновь отстроенном общежитии дежурили доярки — Анна Балашова с подругой. Завидев меня, Анна заметно растерялась, отвернувшись к окну, принялась листать какую-то книжку. Подруга ее понимающе улыбнулась и быстро выпорхнула на улицу. Мы остались вдвоем. Скинув тяжелую сумку с инструментами, я подошел, встал с девушкой рядом и осторожно взял ее руку в свою. Она повернулась лицом ко мне, я видел, как быстро-быстро бьется тоненькая жилка над ее правой бровью, Я впервые видел ее лицо так близко от себя, но оно почему-то казалось мне знакомым до малейшей черточки. Она не отняла руки, я ощущал шершавость ее ладони и мягкую кожу на тыльный стороне. Рука у нее была маленькая, но сильная, пряничная к работе, с малых лет.

— Анна, — сказал я шепотом, — ты не сердись: платок твой — помнишь, зимой? — я его запачкал… Поранил руку и перевязал им. Он здорово запачкался… Ты не сердись, это я не нарочно.

Анна нагнула голову и ответила прерывистым голосом:

— А я, Алеша, вовсе и не сержусь. Что платок?.. Я могу приготовить другой, если… если тебе хочется.

— Спасибо, Анна. А я… мне уже не верилось, что ты со мной будешь вот так… просто говорить. — Она непонимающе вскинула бровями. — Ты знаешь, о чем я… Ты ведь была там, на суде…

Она решительно встряхнула головой и заговорила, волнуясь:

— Нет, Алеша, не надо об этом, я все понимаю! А ты… ты еще мало знаешь меня. Я всегда смотрю на тебя… Ой, нет, лучше об этом сейчас не говорить! Если у тебя есть чувство ко мне, гы и сам… догадаешься. — Она мягко, но настойчиво высвободила руку и спросила обычным своим голосом с едва приметной лукавинкой: — Будешь молоко пить? Не забыл, как раньше угощались? Ты тогда любил… молоко!

— Я и сейчас люблю, Анна! Больше, чем тогда!

Ничего особенного мы друг другу не сказали, но отчего сердце вдруг забилось учащенно, а у Анны дрогнули губы! Еще секунда — и я, наверное, обнял бы ее, принялся целовать. Но она, будто уловив это мое желание, опередила меня и, отступив назад, смущенно сказал:

— Сейчас сюда придет Маша… Иди уж, иди, Алеша, у тебя ведь работа.

Я вышел на улицу, голова слепка кружилась. Навстречу мне шла подруга Анны, она вполголоса напевала, посмотрев на меня, понимающе улыбнулась. Я тоже улыбнулся ей в ответ. Это получилось само собой.

* * *

В Чураево электричество пришло впервые; его ждали как самого дорогого гостя, чуть ли не каждый встречный останавливал меня на улице, спрашивал: "Олешка, скоро пустите электричество?"

И день этот настал.

Алексей Кириллович с утра предупредил: "Сегодня завершаем сенокос, это событие надо отметить. Поторопитесь с пуском станции, людям будет двойной праздник". А под вечер к домику станции стал собираться народ: по всему селу пронесся слух, что "нынче пустят ток". С шумом, гиканьем носились мальчишки, за ними приходилось смотреть в оба: того и гляди, потянутся к приборам!

За моториста был Генка Киселей. Вот он запустил двигатель, знаками показал, что у него все в порядке. Алексей Кириллович подошел ко мне, тронул за плечо: "Готов? Давай!.." Я подошел к беломраморному щитку, сжал в руке холодную ручку рубильника, и в эту минуту меня охватило волнение. Нет, не за аппаратуру — за нее я был спокоен, знал, что не подведет. Знал я и другое: стоит мне потянуть эту черную эбонитовую ручку, и произойдет чудо — вспыхнут в домах Чураева сотни маленьких солнц; знал я также, что электростанция совсем небольшая, ее энергии хватит всего на один наш колхоз, что таких на свете множество и ни в какое сравнение с гидростанциями на Волге она не идет. И все-таки я очень волновался, словно через несколько мгновений мне предстояло включить рубильник самой величайшей в мире электростанции! Дело, конечно, обстояло проще: я волновался потому, что в это "наше электричество" кое-что было вложено и моего.

Я потянул ручку на себя, контакты мягко вошли в гнезда, и тотчас раздался громкий вопль мальчишек: "Уррра, горит!.." Выбежав из домика, я глянул в сторону села — там было сплошное море сияния. В сотнях окон светились яркие огни, они весело и дружески подмигивали: "Да, горим, светим, полный порядок, Алеша!" Сияние их отражалось на лицах окружавших меня людей — они улыбались. Мы стояли рядом с Генкой, смотрели на огни и тоже улыбались. Говорить все равно было бесполезно — оглушительно гремел двигатель, гудел генератор, поэтому люди вокруг молча улыбались. К нам пробрался дядя Олексан, до боли стиснул руки, перекрывая шум, прокричал:

— Спасибо, ребята! Молодцы!

Потом люди стали расходиться: им еще дома предстояло привыкнуть к чудесной штуке — электричеству. Генка сам вызвался дежурить на станции. Спать он все равно не собирался: готовился к экзаменам.

По пути домой я завернул в контору. В кабинете у Алексея Кирилловича сидел Мишка Симонов. Был он изрядно пьян. Захаров подписал какую-то бумажку, внимательно перечитав, протянул Мишке:

— Возьми, Симонов, характеристику. Желаю хорошей работы на новом месте, но должен сказать прямо: я не очень верю, чтобы ты закрепился там надолго! Сбежишь ведь, Симонов, а? Ноги у длинного рубля, знаешь, какие!

Мишка небрежно сложил пополам листок бумаги, провел по сгибу ногтем, сунул в карман и удовлетворенно похлопал рукой:

— Порядок! Бумажка — великая вещь в нашу эпоху!.. А что касается вашего обо мне беспокойства, Алексей Кириллович, так скажу прямо: премного благодарим, но только зря вы переживаете за чужую болячку… Была бы охота — найдем доброхота! Всего наилучшего!

Кривляясь, он помахал кепкой, спиной попятился к двери. Я посторонился, Мишка и мне по-шутовски поклонился:

— Пардон! Поехали, Курбатов, на пару, а? Вместе нам тесно, а врозь — скучно, так поехали лучше вместе! Пупком, что ли, прирос к этой, извиняюсь, дыре? Эх, и погуляли бы мы с тобой!.. Не хочешь? Ну, как хочешь, вольному воля! А то айда в "кусочную", проводишь сослуживца — на мои деньги, за твой счет? Тоже не желаешь? А, с таким толковать — зря время терять!.. Ну-с, покеда, приятно оставаться!

Еще раз помахав кепкой, Мишка скрылся за дверью. Алексей Кириллович проводил его сердитым взглядом и, когда за Мишкой закрылась дверь, сказал задумчиво:

— Мда… Обезьянничает он слишком, чтобы успокоиться. Шут гороховый! Не отпустил бы я его, руки у парня машину чувствуют. Однако жаден к деньгам, за копейку зимой в Каму бросится. Все и вся на свете ценит на рубли. И водкой балуется… Подался на Алтай, к целине поближе. Такие там тоже недолго уживаются. Ну, раз собрался человек, скатертью ему дорожка! Одна паршивая корова всю улицу может загадить!..

Алексей Кириллович тут же сообщил, что на заседании правления распределили механизаторов по участ-кам и что комбайн Мишки Симонова придется принять мне.

— Временно, на период уборки, — сказал Захаров.

* * *

Жара стоит нестерпимая, все живое спасается в мало-мальской тени. Климат в наших краях, как пишут в учебнике географии, резко континентальный: зимой сорок градусов холода по Цельсию, летом наоборот — сорок градусов выше нуля, тоже по Цельсию. Привыкай, как хочешь!

От жары мы с Генкой спасаемся на Чурайке. До боли в глазах щуримся от нестерпимого блеска речной глади, лениво переворачиваемся с боку на бок, а солнце поджаривает нас, покрывая коричневой корочкой загара. С писком носятся над водой белогрудые стрижи, гоняясь за мошками, оставляют на воде росчерки острых крылышек. Под кустами ивняка на противоположном берегу в сырой прохладе неподвижно сидят лягушки, пучеглазо таращатся на мир.

— Во, жизнь! — с силой сплевывает Генка, стараясь достать до другого берега. — Сидят день-деньской в прохладце, ни жарко, ни холодно! А ты спишь и во сне видишь клапаны, гусеницы, ломаешь голову, где бы выцарапать нужную железяку… А тут сиди себе и жди, когда к тебе подлетит муха или комаришко, тогда хоп! — и позавтракал. Снова сиди… Веселая жизнь!.. Лешка, дрыхнешь?

Генка сидит у самой воды в одних трусах, ноги спустил в воду, похлопывает себя по животу и лениво рассуждает. Я молчу — разморила жара. Не дождавшись ответа, Генка вздыхает и продолжает бормотать:

— Кукуруза нынче будет мощная… Не зря это дело поручили знатному в мире механизатору Геннадию Киселеву! Раз он сказал, значит, железно. Но… помучала она меня, королева полей! Тонкая работа — междурядья, квадраты… — Генка шлепает ногами по воде, после чего направление его мыслей круто меняется, — Алексей Кириллович говорит, что в этом году две-три сотни тысяч огребем. А может, и больше… Выходит, старыми деньгами — миллионы, и я — тоже миллионер! Да-а… Миллионер Геннадий Киселев! Звучит! Куда там какому-то Форду или Рокфеллеру с их добром… Скажем, приходишь и одни прекрасный день в клуб, и и центре внимания — ты. Народ волнуется, красавицы в панику: "Кто это в шикарном костюме, в шляпе экстра?" — "Ах, вы не знакомы? Это же известнейший миллионер, Киселев Геннадий, из колхоза "Вперед"…

Я не выдерживаю, вскакиваю на ноги.

— Охота же тебе трепаться, Генка!

Он блаженно улыбается:

— А что, не веришь? Вот увидишь, так оно будет. Жизнь к этому идет, это точно. Жаль только, тебя здесь не будет…

Ага, вон куда повернул хитрый "миллионер"! Я сажусь рядом с ним, погружаю ноги в теплую воду. Вздох ветра слегка рябит воду, затем снова тишина, блеск речной глади, черные метеоры стрижей.

— Кто его знает, Генка… Я еще сам не решил. Алексей Кириллович поступает в сельскохозяйственный, на заочное отделение. Ему-то заочно можно — у него опыт работы. А я что? Тырк, мырк, вот и весь опыт….

— Дело это наживное. Вот и поступайте вместе! Тебя на отделение механизации с руками-ногами примут, это точно! — Генка достает со дна круглый голыш, долго целится в большую лягушку, затем бросает коротким взмахом. Лягушка даже не сдвинулась с места. Генка восхищен. — Во, дает! Ноль внимания… Нет, я вполне серьезно: оставайся в Чураеве, Лешка. Никак не возьму в толк: с чего тебе приспичило обязательно очно учиться? Люди, смотрю, с места на место кочуют, в аккурат, как цыгане, ищут "хорошее место". А не понять им, что "хорошее место" не по-щучьему веленью стало хорошим, люди сделали его таким! Поверь мне, когда-нибудь и наше Чураево будет такими же "хорошим местом", только дружнее надо взяться. Ну, а если все соберутся кочевать, тогда, конечно, трудно… Не-е-т, Лешка, меня отсюда бульдозером не сдвинешь, я тут коренной, свойский, мне тут ого! сколько хозяйствовать! Я, брат, здесь как раз на месте. Знаешь, что это такое? Например, поставишь шестеренку не на свое место, она через минуту полетит к ядреной бабушке! Значит, есть у нее свое, законное место, там-то она послужит тебе, износу ей не будет. И с человеком точно так получается: без места он — ноль, фьюить!.. Грош ему цена, и то в базарный день!

Генка иногда любит перегибать через край. Вот и сейчас: сравнил человека с какой-то шестерней. Но в одном он, пожалуй, прав: и у шестерни, и у человека должно быть свое место.

…Солнце нещадно печет. Воздух над нами дрожит, точно расплавленное стекло. Где-то поет, заливается жаворонок, но самого его не видно — забрался куда-то на самую верхотуру. А еще выше летит реактивный самолет, оставляя за собой ровный, прямой, как стрела, белый след. На острие гигантской стрелы поблескивает серебряная капелька — самолет. Красиво!..

— Генка, а, Ген…

— Ну, чего? — откликается он, не поворачивая головы.

— Нет, ты послушай! Был у меня в школе… дружок один, мечтал стать летчиком. Только у него… не вышло это дело. Даже ни разу от земли не оторвался… Теперь, конечно, о полетах он и думать забыл, работает где-то… Говорят, в наше время все мечты сбываются, даже в песне об эхом поют. А на деле, видишь, не всегда получается. Что на это скажешь, миллионер?

Генка неторопливо поднялся, размахивая руками, принялся делать гимнастику.

— Что я скажу? Вот чудак, что я, предсказатель какой или гадалка? Я, может, сам когда-то мечтал стать капитаном, и обязательно — дальнего плавания. Плюс Героем!.. Но, как говорится, мечты ушли, осталось… Осталось то, что из капитана получился колхозный механизатор! Не жалею, не плачу… А кто, интересно, вбил в башку этому твоему другу, что ему обязательно надо летчиком? Сам выдумал? Ну, тогда молчу… Ты спроси у него: любит он свою теперешнюю работу?

— По-моему, она ему… нравится.

— Ах, так! Тогда передай ему, что летчик из него получился бы аховый. Значит, самолетами он просто так, от нечего делать увлекся, а душа его по-настоящему оставалась на земле! Разумеется, это мое личное мнение…

Не знаю, догадался ли Генка, о каком моем "дружке" шла речь. Но уверенность, с которой он высказал свое суждение, заставила меня задуматься. Неужели Генка снова прав?

В самом деле, откуда я взял, что мне во что бы то ни стало нужно быть летчиком или, по крайней мере, авиаинженером? Конечно, мое воображение глубоко затронул летчик со звездой Героя на груди, который однажды приходил в нашу школу. Мы гурьбой бегали за ним по коридору. Но скажите мне: кто из нас и школе не мечтал стать летчиком, моряком или, на худой конец, танкистом? Чересчур много писали о них в книгах, можно было подумать, что вся земля населена одними летчиками и героями-моряками!.. Учителя также рассказывали нам о героях-капитанах, бесстрашных полярниках, смелых подводниках. В течение десяти лет мы только и слышали о героях, но смутно представляли, что на земле живут и трудятся куда больше плотников, слесарей, трактористов и сталеваров. Жили и росли мы среди простых рабочих людей, по в мечтах витали в небесах, уносились в неведомые дали, досадливо отворачиваясь от земли: ведь на земле было не так чисто и устроенно, как в дальних далях наших мечтании… Почему мне прошлым летом так хотелось попасть в авиа-институт? Во-первых, нравилось это слово: инженер-авиаконструктор (на меньшее я не был согласен!): во-вторых, отец хотел меня видеть "инженером" (неважно, какой специальности…). Это звучало, как музыка: "инженер Алексей Курбатов". Му, а как, по-вашему, звучит вот это: "механик Алексей Курбатов"? Или, скажем, "электрик Курбатов"? Или просто: "Алеша-комбайнер"?..

— Ты чего там? — спросил Генка, кончив подпрыгивать, размахивать руками. Он сегодня благодушно настроен: вчера сдал последний экзамен, перешел в девятый класс. Вот он ложится на спину, бездумно смотрит в синеву неба, вздыхает. — Во, Лешка, всю бы дорогу так, а? Умирать не надо… Хотя нет, не согласен. Неинтересно так. Вон, говорят, черепахи по триста лет живут, а толку? На расчески, и только!.. Пошли, Лешка, окунемся еще разок и — нах хаузе, домой. Отдохнули… А вечером — в клуб, а?

— Ты что-то в последнее время подозрительно зачастил туда! Повадился кувшин по воду ходить!.. С кем-нибудь завел шуры-муры, Генка?

Он широко заулыбался, погрозил мне пальцем:

— На чужой двор вилами не указывай, Лешка! Я что? Я в этих делах темный. А вот кто прошлой ночью обнимался на бревнах возле дома старой Чочии? Ага, то-то!

— Ну уж и обнимался… Сидели просто так…

Чертов сын, и когда он успел приметить нас с Анной?! Верно, было такое дело, и получилось это как-то само собой. Возвращаясь с работы, я повстречался с Анной, не знаю, случайно или нарочно она поджидала. Сказала, что задержалась на ферме, поздно коров пригнали. Может, так оно и было. Встретились, остановились, слово за слово, потом я предложил ей присесть на бревна. А там, известно, раз сели, неудобно через минуту встать и попрощаться! Анна вначале смущалась, отвечала сдержанно, а потом разговорилась. Оказывается, она умеет очень интересно рассказывать! Например, когда она принялась передразнивать бригадира Васю, его манеру говорить, я от души хохотал. Вон ты, оказывается, какая, Аннушка! Пока сидели, совсем стемнело, стало прохладно, Анна была в одном легком платье, я почувствовал, как она дрожит. Тогда мне пришло в голову накинуть на ее плечи свой пиджак. Хотя он и был не совсем чистый, кое-где в пятнах автола, но ведь Анна тоже была в рабочем платье! Она с благодарностью взглянула на меня, тогда я осторожно обнял ее (просто так, чтобы пиджак не сполз с её плеч…), а она склонилась ниже и прижалась ко мне, шепотом сказала: "Алеша, ты не подумай ничего такого… Наверное, это не совсем удобно, только мне так нравится!" Я сказал ей, что мне тоже так нравится и готов сидеть с ней вот так хоть сто лет. Так что если и видел нас Генка, то уж во всяком случае не мог расслышать, о чем мы говорили с Анной. И как он заметил нас? Мы-то с Анной никого вокруг не замечали…

Мы еще раз выкупались, нырнули по нескольку раз и, одевшись, зашагали в село.

— Слышишь, Лешка, как хлеба пахнут? Еще неделю простоит такая погодка — подоспеет уборка. Ох, и достанется нынче: солома высокая, на барабан будет наматывать! Ну, ладно, это дело будущего, раньше смерти помирать не стоит… Будь здоров! Вечером зайду.

Дома меня дожидался Сергей. Почесав в затылке, он помялся, спросил будто между прочим:

— Ты завтра… где будешь?

— Не знаю. Должно быть, у комбайна. Ремонт кое-какой остался.

Сергей снова помялся, наконец просительно заговорил:

— Ты бы помог мне, братишка, с домом. Поднять его надо, а то начнется косовица — не до этого будет.

Помощь думаю завтра собрать, с десяток мужиков-плотников… Может, выберешь время?

— Ладно, — сказал я, — раз у тебя такое дело, приду. Надо помочь Сергею. Нешуточное дело: человек строит дом.

* * *

Ставить Сергею дом — "на помощь" — пришло много людей, к вечеру новенький сруб подвели под крышу. У нас в Чураеве все так строятся: задумав перекатать старый или поставить новый дом, созывают веме-помощь. И никто не отказывается: ведь случись самому строиться — тоже придется к людям, обратиться.

К вечеру дом был готов. Правда, в нем еще нет окон и печи, но с этим Сергей справится и сам. Вот женится, тогда вдвоем доведут дело до конца. А женится он, должно быть, очень скоро. Мать уже каким-то образом узнала, кто будет ее невесткой: оказывается, Сергей подолгу засиживается с Тоней, учетчицей из конторы. Как бы ни таила молодежь свои сердечные дела, все матери узнают о них…

Мать напекла блинов, и вечером к нам собрались все, кто работа, и на веме; пришли даже тс, которых Сергей не приглашал: ведь дом для человека — большая радость, и надо поделиться с ней! Сергей не поскупился, приготовил достаточно вина: без "горькой" — какая благодарность за помощь? "Люди устали, а с устатку чарочка требуется, — сказал отец. — Квас — не угощение!"

Мужчины сели вокруг стола, выпили по стаканчику, вскоре стало шумно, загудели голоса. Дядя Олексан поднялся с места, через весь стол протянул Сергею руку:

— Дай пожму твою руку, Серга. Счастлив будь в новом доме, семью хорошую заведи! Ты наш человек, в обиду тебя не дадим, в беде не оставим. Хоть ты и дал маху, уехав после армии из колхоза, но ошибку свою ты исправил честным трудом. Одно хочу сказать: работай честно, а народ тебя завсегда поддержит. Слышишь, Серга?.. А ты, Петр Семеныч, за старшего сына не беспокойся, теперь он свою дорожку нашел. Конешно, заведет семью — отделится от вас, уж такой обычай. Ничего, вас он не бросит, да и колхоз поможет. Скоро мы своих стариков, старух сможем полностью на иждивение колхоза взять, попомните мое слово. Хвастаться не люблю, как говорится, хотя ногами хром, а душою прям! И не пьян я пока: меня с двух чарок не возьмешь… Потому и говорю: все мы, Петр Семеныч, радуемся за твоего Сергу. Жить вам в мире да счастье.

Дядя Олексан оглянулся вокруг, ища кого-то глазами, заметив меня, поманил пальцем.

— Ближе подойди, Олексей. Гляди, Петр Семеныч, младший-то тебя перерос, а? Ничево-о, и этот хорош! Видали, какую ферму мы с ним отгрохали? Со звоном! Он у тебя, Петр Семеныч, теперь хоть с топором, хоть с лером. За твоих молодцов, хозяин, общее наше спасибо!

Отец сидит с краю стола, пригнув голову, слушает дядю Олексана. Он, видимо, испытывает большую неловкость: уж чересчур, как ему кажется, расхвалили его. Непривычен он к такому, и в ответ на слова дяди Олексана лишь слегка кивает головой и поддакивает:

— Верно, Олексан… это так. Мне что, они теперь сами себе хозяева. Выросли… И Олешка тоже…

А дядя Олексан продолжает свое, гости внимательно прислушиваются к его словам.

— Слышишь, Олеша, отец что говорит? А теперь ты нам скажи, что думаешь? Может, затаенное у тебя на душе есть? Скажи прямо, тут все свои, чужих никого. Кто тебя выучил? Может, скажешь, что сам выучился? Не-е-ет, Олеша, народ тебя выучил, мы выучили! А теперь в колхозе ты нужный человек, и отпустить тебя мы не согласны. Долг, как в пословице говорится, платежом красен! Учись дальше, хоть на инженера выучись, в этом мы всегда поможем. Да, поможем. Но если нечестным путем, воровски думаешь сбежать — это, брат, извини! Не жди тогда от нас ни добра, ни прощения!.. Правильно я говорю, Петр Семеныч? Не обижайся, что я сыну твоему такое говорю — он не одному тебе сын, а, и колхозу, пароду нашему принадлежит. Вот и скажи, Олеша, что у тебя на уме, как дальше жизнь свою думаешь строить?

Дядя Олексан замолчал, ожидая моего ответа. Ждали и другие. Что же мне ответить им?

До этой минуты вопрос: "Как дальше строить свою жизнь?" — я питался решить сам. Но вот теперь меня об этом спрашивают люди: "Что у тебя на сердце, Алексей Курбатов? Ты живешь с нами, и мы должны знать о тебе все!" Так я понял слова дяди Олексана, должно быть, и люди вокруг меня поняли это.

Они ждали.

— Да, — сказал я наконец, — вы должны знать, что я никуда от вас не уйду. Год назад я думал совсем иначе, но этот год научил меня многому. Теперь вижу: место мое — рядом с вами, среди вас. Здесь моя родина, и жить мне тоже здесь.

Дядя Олексан положил свою тяжелую руку мне на плечо, сказал с радостным волнением:

— Хорошее слово, Олексей! Я так и знал, что ты скажешь это. Молодец, сынок, спасибо! Петр Семеныч, ты слышал, что сын сказал? Ничево, Олексей, невелико наше Чураево, но и тут настоящий люди живут! Что ж, друзья, за это стоит чарку поднять!

Снова вес зашумели, задвигались. Мне стало жарко, я незаметно вышел во двор. Какая нынче ночь! Знакомые при свете дня предметы неузнаваемо изменились, приняли причудливые очертания, одни стали меньше, а другие, наоборот, будто раздались ввысь и вширь. Тополь, что стоит в огороде старой Чочии, кажется большой сказочной рыбой, она чуть трепещет своей серебряной чешуей — листьями; камень с дороги превратился в глыбу белого мрамора; плетень замаскировался под ажурную резную решетку. От строений падают резкие черные тени, а трава на земле соткана из лунного света. Луна неподвижно застыла среди густой листвы тополя, стоит, кажется, протянуть руку, и пальцы ощутят ее холодное, шероховатое лицо… Тишина над селом, все замерло в каком-то выжидательном молчании. Но если придержать дыхание и прислушаться, то можно уловить далекие звуки ночи: где-то во ржи тюкает перепел, с другого конца поля ему отвечает подружка; журчит, играет с мелкой галькой наша беспокойная речушка Чурайка… Временами чудится тихий глубокий вздох. Может, это дышит сама Земля? И вздох этот доносит до села волнующий, пьянящий запах спелой ржи. Эх, если б можно было взять в охапку всю эту красоту. Но куда я понесу ее? Нет, пусть все остается на своем месте — ведь и сам я остаюсь здесь, среди этой красоты, она всегда будет со мной…

Долго любовался я красотой ночи, не в силах уйти. Вдруг что-то другое, властное заставило меня вздрогнуть. Это была внезапная, как молния мысль: "А как Аня? Я должен видеть ее сейчас же!.."

Я шел очень быстро, шаги гулко отдавались в тишине улиц. Возле ее дома я остановился, прислушался. Там спали. Тогда, решившись, перемахнул через изгородь, не замечая, как царапают мои руки потревоженные кусты малины, пробрался к окошечку маленькою чулана. Я знал: теплыми ночами она спит там. Осторожно постучал по стеклу. Скрипнула за стенкой кропать, зашуршали по полу босые ноги, в окошке мелькнуло светлое пятно ее лица. Заметив меня, слабо вскрикнула:

— Ой! Кто тут?

Узнала, кивнула головой и растворилась в темноте. Снова тишина. Но вот поблизости тоненько скрипнула дверь, приглушенно звякнула железная щеколда. Кутаясь в платок, она легкими шагами приблизилась ко мне, ахнув, уткнулась лицом в грудь и замерла. Даже сквозь пиджак я почувствовал еще не утраченное тепло девического сна. Мы оба молчали, потому что все было ясно без слов. Наконец, не поднимая лица, она заговорила:

— А я ждала тебя. Думала, не придешь…

— Не сердись, задержался. Брату справили дом.

Она кивнула, а через минуту снова спросила:

— Но сейчас ты больше никуда не уйдешь?

Я ответил ей:

— Нет. Я буду всегда с тобой Анна.

* * *

Вам приходилось подниматься на мостик комбайна? Если нет, то попроситесь у комбайнера и обязательно побудьте хотя бы полчаса на мостике — не пожалеете!

Держась за железные поручни, точно по трапу, поднимаешься на мостик. Над головой — брезентовый тент от солнца; с правой стороны — штурвал, он здорово смахивает на штурвал корабля. А слева — опрокинутый конус бункера, в него бесконечной струей льется и льется прохладный ручей зерна.

Я нажимаю на сигнальный рычажок, над полем разносится пронзительный гудок. Генка Киселев машет мне рукой из кабины трактора: понял, дескать, зря не дуди! Дрогнули гусеницы, трактор двинулся вперед, за ним, грузно раскачиваясь многотонной громадиной, трогается комбайн. Медленно, будто нехотя, начинают вращаться лопасти хедера, и вот уже бежит бесконечная лента транспортера, подхватывая и унося к приемнику барабана золотистые валки пшеницы. Тем и нравится мне комбайн: здесь все подчинено единому ритму, человеку остается лишь следить за работой умной машины. Плавно движется комбайн вдоль кромки прокоса, гудят моторы; с высоты мостика видно, как ходят, перекатываются по хлебам зыбкие волны, и чудится порой, что плывешь по солнечному морю. Отсюда окружающий тебя мир кажется намного шире, и видно далеко, далеко окрест. И если вы хоть раз объедете на комбайне солнечное море хлебов — радостное воспоминание останется в вашей душе на всю жизнь!

— Эге-гей, Генка! Давай, газуй! — кричу я. Сквозь гул моторов он каким-то образом слышит меня, машет рукой, и трактор ускоряет свой бег, точно плицы парохода, сверкают на солнце его стальные гусеницы. В конце загона нас поджидает Сергей, он подгоняет свою машину под рукав, я запускаю шнек — и льется, льется в кузов золотой ручей зерна…

Прошлым летом мне пришлось работать на этом самом комбайне. Но тогда у штурвала стоял Мишка Симонов, а я был занят на соломокопнителе. Сейчас там управляется Петька — старший сын дяди Олексаиа. Весной Петька окончил восьмой класс, на лето попросился работать у комбайна. Знаю по себе: нелегко ему приходится внизу, среди тучи пыли и мелкой половы. Но Петька держится молодцом. Пожалуй, ему не придется искать вслепую дорогу в жизнь, он уже ясно видит ее сейчас; решил стать трактористом или комбайнером. Правильно, Петька, так держать!..

Вдали снова пылит машина Сергея. С высоты мостика видно: Сергей едет не один, рядом с ним в кабине сидит кто-то незнакомый. Должно быть, у полномоченный из района, они частенько наведываются сюда. Машина встала неподалеку, уполномоченный выскочил из кабины, двинулся было навстречу комбайну, но остановился, ждет, когда мы подъедем поближе. А, боится пыли… Ну, нет, останавливать агрегат я не буду, а если тебе нужна сводка, пожалуйста, лезь сюда. Но как раз в этот момент незнакомец сорвал с головы кепку и стал махать мне. Черт побери, да это же никакой не уполномоченный, а мой школьный друг, Юрка Черняев! Он, собственной персоной! Подав Генке сигнал остановки, я бегом кинулся по трапу вниз. Юрка стоит, широко улыбаясь, вертит в руках кепку.

— Юрка, здорово! Ух, черт, рад тебя видеть!

— Привет, привет, доблестный комбайнер! — со смехом протянул руку Юра, я крепко пожал ее. — Ну, как ты тут? Мне сказали, что ты в поле. Как видишь, пришел… Вкалываешь?

— Ну да, убираем вот. Урожай нынче мировой, барабан еле успевает намолачивать. Ну, а ты как? Рассказывай, у тебя, должно быть, куча новостей: ведь ты даже не писал мне…

Юрка ловко сплюнул сквозь зубы (это у него школьная привычка, он нимало не изменился, только вытянулся в длину), откинул со лба прядь волос.

— Чего там рассказывать? Приехал на каникулы, два месяца придется тут загорать… Не знаю, чем заняться. А вообще — мура! Глушь… У тебя, значит, с институтом не выгорело в прошлом году? Типичное явление современности. Нынче как; думаешь снова толкнуться?

— Это решено! Ты знаешь Захарова, бывшего секретаря райкома? Его у нас председателем избрали, так он тоже думает поступать. Мы с ним решили заочно учиться.

Черняев прищурил правый глаз (это у него тоже осталось со школы), с недоверием уставился на меня.

— Ты это серьезно или разыгрываешь?

— Вполне серьезно, Юра.

— Не узнаю Григория Грязного!.. Не понимаю, что хорошего ты находишь в этом? Боишься, что не продержишься на очном? Хо, ерунда, теперь и с тройками запросто стипешку дают! На трояка ты завсегда с закрытыми глазами сдашь, это надежно! Плюс у тебя… Ну, как бы сказать… практика работы на производстве, примут с потрохами. Во учудил, Лешка! На заочное идут одни старички да неудачники.

У меня на этот счет имелись свои соображения, и я промолчал. Пренебрежительный той Юрки неприятно кольнул меня. И эти словечки: "глушь", "придется загорать", "скука"… Когда это он успел соскучиться в родном селе?

— Юрка, не знаешь, где сейчас Семка Малков?

— Уехал на целину. Медали ему, видишь, захотелось, за освоение целины! Сейчас туда валом валят студенты, считается высшим шиком — побывать на целине. Романтика и прочие малосъедобные вещи!.. Чего так смотришь? Прикидываешь, почему я не поехал? А я там ничего своего не забыл. Лично мне медаль не требуется… Да, Лешка, говорят, здесь суд был какой-то, тебя чуть не попутали, правда? Ха-ха, представляю! Ты, я нижу, тут не дремал, а?

В следующую минуту, стараясь быть спокойным, я взял Юрку за плечо и легонько повернул его лицом к дороге.

— Знаешь, Юрка! — сказал я бывшему однокласснику. — Знаешь, если тебе не хочется нажить неприятностей, иди-ка отсюда!.. Можешь купаться, загорать, сколько тебе угодно, а здесь тебе нечего делать, только костюм свой вывозишь. У нас тут грязно и пыльно! Поговорил бы я с тобой, да спешить надо. Извини, и… проваливай к чертовой бабушке!

Я махнул Генке рукой: "Поехали дальше!" Окруженный тучей пыли и порхающей половы, снова двинулся агрегат. На повороте я оглянулся: Юрка стоял далеко позади, отсюда он казался грачом, одиноко сидящим на жнивье…

Что ж, так получилось. Были мы друзьями-товарищами, сидели за одной партой и думали, что дружба наша — на всю жизнь. Но вот прошел год, всего лишь один год… Встретились, и не нашлось у нас друг для друга хороших слов. Между нами лёг глубокий овраг. Видно, не настоящей была дружба, если за год мы перестали понимать друг друга. Да и с чего бы ей быть прочной, если она ничем не была скреплена? Нужен был, наверно, другой цемент, чем совместные игры, шалости, смутные мечты… Вот с Генкой мы тоже всего год, как сдружились, но я верю, что это надолго. Видно, год с годом не сходятся, Я спрашиваю себя: жалею ли о случившемся? И отвечаю: нет, не жалею.

В перерыве, когда мы остановили агрегат, для смазки, Генка спросил:

— Что за птица была у тебя?

Я не стал ему объяснять, а просто сказал:

— Так, знакомый один… Приехал отдыхать, решил прогуляться.

— A-а… Молодой, где же он это успел устать? Впрочем, всякое бывает… Поехали дальше!

И опять мой комбайн движется по полю, грузно переваливаясь с боку на бок, вздрагивая на рытвинах. Водопадом льется в бункер зерно, брызжет золотистым потоком. Где начало этого потока? Когда-то давно, мальчишкой, я принимался расспрашивать отца: "Откуда берется наша Чурайка?" Отец мне, бывало, объяснит, а затем спросит: "Понял?" — "Понял" — отвечаю. "А что понял-то?" — "Из земли Чурайка выбегает!.."

Как это было давно!

Подняв голову, я замечаю летящий высоко в небе самолет. Гула его не слыхать — гремят наши моторы. С такой высоты летчику, конечно, нас, ни за что не заметить, но я срываю с головы кепку и машу ему. Как знать, быть может, за штурвалом самолета сидит мой ровесник, такой же, — как я, парень. Я тоже стою за своим штурвалом. По-моему, у каждого в жизни имеется свой незримый штурвал, но все дело в том, в какую сторону его повернешь.

Я веду свой комбайн по бескрайнему морю хлебов, по широкой земной груди. Когда-то дядя. Олексан сказал: "Где положен твой труд, значит, там и есть твое место!" Еще очень мало сделано мной на этой земле, но не беда: впереди вся жизнь! Множество дел ожидают меня на родной земле, и, не выполнив их, разве имею я право отвернуться от нее?

Родная земля — вот она, раскинулась необъятной ширью, вся передо мной. В грохоте машин я шепчу ей:

— Всегда с тобой! Я остаюсь с тобой!

СЛОВО О РЯДОВОМ

В колхозной конторе, на аккуратных полочках, лежат сотни книжечек в сереньком переплете. Это — трудовые книжки. Одна из них — моя. Красивым почерком на ней выведено: "Алексей Курбатов. Колхозный механик".

Да, звание мое — колхозник. Не так-то просто получить это звание, скажу прямо!

Рядовой…

Ему приходится рано вставать, он поднимается вместе с рождающимся днем. Без шума, чтобы не разбудить спящую семью, он одевается, просто, но сытно завтракает, берет свой инструмент и отправляется на работу. Дети просыпаются и спрашивают у матери: "А где отец?" — "Отец давно ушел на работу… Спите…"

Зимой, в жгучие морозы, летом под палящим солнцем, осенью под холодным дождем он — колхозник — шагает на работу. Надо видеть, как он идет по улице — уверенной, спокойной походкой хозяина, знающего свою цену. Зря не намахнет рукой, лишнего слова не скажет, не обернется из-за пустяка. Не смотрите, что на нем небогатая одежда: зимой ему тепло в легонькой куртке, в летнюю пору он довольствуется одной рубахой. Нет, не судите его за скромность наряда — разве она красит рабочего человека?!

Шагает он по большой земле и нигде не чувствует себя чужим, повсюду он в родном своем доме, потому что все на земле делается его руками. Рядовой человек, он умеет делать все! Сегодня он пашет и сеет, завтра из-под его топора летит пахучая щепа; загораживает плотиной реку, мостит дороги, а если нужно, он встает за штурвал машины. Слава тебе, великий умелец, рядовой человек! На твоих сильных руках держится наша земля, твоими трудами множатся наши стада, ты воздвигаешь дворцы-дома, твоей воле послушны могучие машины!..

Разные есть специальности: у одного в трудовой книжке значится "инженер", у другого "слесарь", у третьего "учитель"… А в моей — "колхозник". Я горжусь своим званием: это слово роднит меня с великой семьей трудового народа, с этим именем я повсюду дома.

Вот она, моя трудовая книжка, лежит среди сотен других. Она для меня — самый ценный документ. Собираясь в дорогу, я беру ее с собой.

Иногда мне приходит мысль, что со временем не будет никаких паспортов. Вместо паспорта будет трудовая книжка: ведь по ней можно безошибочно определить, какое место занимает человек в жизни. Честное слово, мне очень хочется верить, что так оно и будет. И тогда я достану из грудного кармана свою трудовую книжку и скажу почти словами поэта:

Читайте, завидуйте, —

Я — рядовой

Человек труда!


Загрузка...