1. Как я писал «Философию Чжана»

Только что миновал седьмой день седьмого лунного месяца, когда по обычаю вновь в несчетный раз прозвучала легенда, в которой фигурируют старый вол и разбитая повозка. Мальчишки и девчонки слушали ее со слипающимися глазами и частенько, не дослушав до конца, улетали во сне на берег Небесной реки. А на следующий вечер они снова, с не меньшим удовольствием внимали словам предания. Разумеется, я — этот старый вол с разбитой повозкой — не имею никакого отношения к «Встрече на Небесной реке», название же для книги взято мной лишь из-за случайного совпадения во времени. Я даже не обижусь, если меня упрекнут в желании «примазаться к чужой славе». Наверное, самым подходящим заглавием было бы что-нибудь вроде «Творческого опыта» или «Десяти бесед о творчестве»: ведь я действительно хочу говорить об опыте, накопленном мной за годы литературной деятельности, и опубликовал я ровно десять книг. Что ж, заглавия неплохие, но в сравнении со «Старым волом, разбитой повозкой» им: чуть-чуть недостает поэтичности. К тому же, произнося такие слова, как «творчество» или «опыт», человек часто напоминает «раздутого вола»[1], так что пусть уж лучше будет «старый вол»: излишняя скромность не нужна, но и хвастовство к достоинствам не отнесешь. Итак, мы остаемся со старым волом и разбитой повозкой.

До того как я написал «Философию Чжана», у меня не было ни предназначенных для печати произведений — школьные сочинения и стихотворные упражнения, конечно, не в счет, — ни писательских амбиций. Правда, в Нанькайском школьном журнале я опубликовал один рассказец, но сделал это лишь для того, чтобы заполнить оставшееся место. При этом я не испытал даже гордости от сознания, что могу сочинять не хуже любого другого преподавателя родной речи. Литературу я любил всегда — иначе не стал бы преподавать ее, но, если говорить по совести, преподаванием я занимался только ради заработка. Это занятие было для меня вынужденным (как участие в навязанном противником бою) и временным, случайно подвернувшимся под руку, а амбиции мои были направлены в сферу дел государственных. В ту пору я был уверен, что у меня есть к этому способности и что при удачном стечении обстоятельств я вполне могу стать премьер-министром или кем-нибудь в этом роде. Литературу же я любил так, как любят котят или щенков, — не придавая этому чувству большого значения и не собираясь стать специалистом-ветеринаром. Продолжай я работать преподавателем родной речи, возможно, меня через пару лет выставили бы из школы. Само по себе это вряд ли особенно огорчило бы меня, но, если в тот момент место премьер-министра оказалось бы как на грех занятым, мне наверняка пришлось бы испытать кое-какие жизненные неудобства. Одним словом, до того как мне пошел двадцать седьмой год, я и во сне не мечтал о том, чтобы писать ради публикации. Заодно признаюсь, что до сих пор не смирился до конца со званием «писатель» и по-прежнему подумываю о карьере, хотя теперь уже согласен побыть некоторое время просто министром.

На двадцать седьмом году жизни я выехал за границу. Чтобы лучше усвоить английский, я читал романы, но все еще не помышлял писать сам. Новизна впечатлений от пребывания в чужих краях постепенно притуплялась: спустя полгода я начал ощущать одиночество и все чаще думал о доме. В родном доме я не жил с тринадцати лет, так что в понятие «дом» я включал все, что знал о родной стране. Воспоминания о пережитом — конечно, те из них, что были окрашены в самые яркие цвета, — словно картины, возникали в моей душе, и часто, держа в руках книгу, я забывал о ней и предавался думам о прошлых днях. Картины, запечатленные в романах, перемежались с картинами, всплывавшими в моих воспоминаниях, — так почему бы не попробовать и их запечатлеть в книге? Мне захотелось взяться за перо.

Но ведь художник, прежде чем взяться за кисть, делает предварительные эскизы. С чего начать? В ту пору я еще не знал, что на свете существуют самоучители для пишущих романы и прочие пособия этого рода. Я был знаком с китайской классической прозой — новеллами танской эпохи[2], «Неофициальной историей конфуцианцев»[3] и т. д., но иностранных романов прочел немного. К тому же чтение было бессистемным: то попадался шедевр признанного мастера, то россказни о любви принца к официантке, Но поскольку иностранные книги были прочитаны позднее, они взяли верх над отечественными, и я не захотел возвращаться к форме китайского традиционного романа. Знания же мои в мировой литературе были ограниченными, так что я не мог решить, кого же взять за образец. Ладно, подумал я, буду писать как бог на душу положит, и неважно, если получится ни то ни се — ведь все равно для печати это не предназначалось. К тому же как раз незадолго до того я прочел такие свободные по композиции книги, как «Николас Никльби» и «Записки Пиквикского клуба»; это придало мне храбрости: значит, можно писать, не заботясь ни о каких правилах. Так возникла форма романа «Философия Чжана», при мысли о котором я до сих пор краснею.

Итак, форма была определена, что же до содержания, то я писал обо всех людях и событиях, которые приходили на ум, не пытаясь как-то сгруппировать их. Я походил на человека, впервые приобретшего фотокамеру и снимающего все, что попадется под руку, не думая ни об экспозиции, ни о выборе кадра. Стоило более или менее яркой фигуре или событию всплыть в моей памяти, как я хватался за них; не успев расставить все по местам, охотился за следующими… Персонажи теснили друг друга, эпизоды налезали один на другой — я не успевал перевести дух. Если бы я писал сейчас, втиснутого в первый роман материала мне хватило бы на добрый десяток книг.

В те времена я считал себя крупным мыслителем, поэтому без церемоний вставил в заглавие романа слово «философия». Философия!!! Теперь-то я познал себя: если у меня и есть хоть какие-нибудь достоинства, то отнюдь не в идейном плане. Чувства у меня всегда обгоняют рассудок. Я могу быть искренним другом, но умного совета от меня не дождешься. Когда эмоции заставляют мое сердце биться чаще обычного, я теряю способность к размышлению и начинаю исходить в своих оценках всего происходящего из самых распространенных поверхностных суждений. С одной стороны, это придает моим писаниям эмоциональность, но с другой — делает мои высказывания тривиальными. Конечно, многие полагают, что чувства в произведениях искусства более важны, нежели рассудок; но эмоции не могут помочь людям увидеть перспективу, они лишь застилают глаза слезами, которые порой, увы, ничего не стоят. Часто заставлять людей плакать значит скоро надоесть им. Пускаться в длинные рассуждения, основываясь лишь на неглубоких чувствах, — многим ли это отличается от пьяных излияний завсегдатая кабаков? Сейчас я научен горьким опытом, но десять лет назад я еще так не думал.

Впрочем, если бы я исходил только из своих эмоций, я, быть может, и написал бы выдающуюся трагедию. Но беда в том, что я не был последователен до конца: я хотел через эмоции ощутить вкус окружающего мира и в то же самое время пытался сдержать свои чувства, не позволяя себе произносить приговоры на основании одних лишь собственных симпатий и антипатий. Истоки этого противоречия лежат в моем характере и в окружающей среде. Я с детских лет рос в бедности и находился под сильным влиянием личности матери. Она принадлежала к тем людям, которые скорее будут голодать, чем попросят о помощи, но к другим относятся с большим благородством. Бедность воспитала во мне недовольство окружающим; материнская твердость обернулась во мне склонностью судить о других, исходя из собственных эмоций и взглядов; ее благородство — умением в той или иной мере сочувствовать людям. После сказанного не трудно понять, почему я люблю высмеять и побранить, но не хочу разить. Пусть я что-то теряю в сфере сатиры, зато кое-что приобретаю в царстве юмора. Говорят, что юмор включает в себя сочувствие. Я ненавижу плохих людей, но и у плохого человека могут быть свои достоинства; я люблю хороших людей, но и у хорошего человека могут быть свои недостатки. Недавно я открыл для себя, что «для бедняка хитрость есть средство добиться справедливости», а десять лет назад в моем отношении к миру в равных дозах смешивались ненависть и смех. Иногда говорят, что в «Философии Чжана» нет юмора, а есть лишь скука. Я не хочу ни соглашаться с этим, ни спорить. Есть люди, от рождения лишенные чувства юмора, — что ж, каждый на свой лад, и нечего об этом рассуждать. Другие горят желанием спасти мир, спасти страну или по крайней мере литературу и потому терпеть не могут юмора. Такие люди выступают с открытым забралом, и в этом, если не считать излишней самоуверенности, нет большой беды. Но пусть те и другие находят меня скучным — я полагаю неудобным оправдываться, но и не собираюсь бить себя по щекам. Иные понимают юмор, но считают, что я пересаливаю и в конце концов опять-таки заставляю скучать. С этим я готов согласиться. Как я уже говорил, приступая к сочинительству, я понятия не имел ни о мастерстве, ни о чувстве меры. Я писал, что придет в голову, хватался за какую-нибудь тему и громоздил гиперболу на гиперболу, не зная, где остановиться. Да еще в душе радовался легкости своего пера. Может это раздражать? Еще бы!

Но больше всего, наверное, вызывал раздражение стиль, в котором перемешивались разговорный и старый письменный языки. Стилистические ухищрения легче всего приводят к пустозвонству, но удержаться от этого соблазна очень нелегко. Когда имеешь дело со смешными ситуациями или фактами, естественно, хочется писать как можно смешнее, чтобы представить их более выпукло. Очень трудно в таких случаях остановиться вовремя. Лишь издав два или три романа, я понял, что сильные вещи — даже юмористические — не должны быть многословными. Тем не менее на практике я еще не сумел окончательно освободиться от этого порока. До чего же трудное дело — писать книги! Я могу лишь сказать, что до сих пор учусь. Не надо стесняться исправлять неудачна написанное, только тогда можно надеяться создать что-то лучшее. Я и в мыслях не представляю себя в гордой позе — мол, я сотворил шедевр. Все старания в лучшем случае позволят автору пореже краснеть за свое детище.

Мне осталось сказать еще несколько слов о том, как шла работа над «Философией Чжана».

Она заняла почти год: выпадало свободное время — писал понемногу, бывал занят — откладывал рукопись. Если бы не эти перерывы, столько времени не потребовалось бы. Писал я стальным пером поперек страницы на школьных тетрадях по три пенса за штуку, не очень заботясь о разборчивости почерка. Я упоминаю об этих мелочах, чтобы показать, что я вовсе не собирался удивить своим «творчеством» весь Китай — как уже говорилось, писал я для собственного удовольствия. Когда роман был окончен, в Лондон приехал Сюй Дишань[4]; однажды, исчерпав тему разговора, я прочел ему два отрывка из написанного. Он не высказался по поводу прочитанного, а лишь улыбнулся. Потом, он посоветовал мне, отослать рукопись в Китай. Я не решался — если и посылать, думал я, сначала нужно доработать. Но Сюй не сказал мне, какие места нуждаются в исправлении, сам же я, естественно, не ощущал собственного аромата. Тогда я махнул рукой и послал рукопись Чжэн Сиди[5] — просто бросил ее в почтовый ящик, даже незаказным письмом. Месяца через три «Сяошо юебао» неожиданно для меня решил публиковать роман. На радостях я устроил пир — съел в китайском ресторанчике чоп суй[6]. А о том, что было дальше, читатель узнает из следующих глав.

Загрузка...